Наступила обеденная пора, и жизнь на улицах шумного города стала затихать. Дружно застучали железными засовами лавочники, запирая деревянные лавки, выстроившиеся в два ряда посреди площади; из открытых настежь дверей базилианской школы выбегали школяры и, развевая длинными полами черных плащей, крикливыми табунками разбегались по переулкам. Они напоминали стайки суетливых скворцов. По середине улицы, мимо обнесенных изгородью и валом лавок, которые вместе с другими домами образовывали цитадель с каменной башней и двумя обитыми железом воротами, заложив руки в карманы белого суконного кунтуша, шагал Иван Гонта, старший сотник уманских городовых казаков, или, как они назывались по-новому, милиции. Завидев его высокую фигуру, лавочники оставляли засовы и замки, снимали шапки, склонялись в почтительном поклоне. Сотник кивал в ответ и ускорял шаг, пытаясь поскорее избавиться от заискивающих взглядов и льстивых улыбок. Наконец он миновал последнюю лавку и вышел за ворота, около которых стояла рогатка. Ею запирались на ночь ворота. Дальше улица тянулась между двумя рядами новых двухэтажных домов, поставленных панами из окрестных имений. В последнее время крестьяне стали очень неспокойными, и шляхтичи сочли за благо переселиться под защиту крепких стен и надежной охраны. Охрана состояла из двух тысяч казаков, шестисот человек пешего отряда, в котором были преимущественно молодые шляхтичи, и отряда гусар. Только здесь, за высокими стенами, паны были спокойны, ничто не угрожало их жизни. Граф Селезий Потоцкий — воевода, которому принадлежала Умань, выполняя наказ короля и сената, хорошо позаботился о защите крепости: ведь она стояла на пересечении дорог из Польши, Гетманщины, Запорожья и даже далеких Кавказа и Крыма. Город был окружен валом, рвом и надежно укреплен.

— Пане сотник, подожди, — вдруг послышалось со стороны.

Гонта оглянулся. С крыльца ратуши, громыхая по ступенькам тяжелыми сапогами, быстро сошел начальник уманских городовых казаков полковник Обух.

— Слышал новость? — забыв поздороваться, заговорил он. — Гайдамаки уже под Корсунем. Поначалу я так считал: собралось там с десяток лиходеев, пограбят пару сел — и назад в лес, а оно, смотри, как поворачивается. Только что паныч приехал из села… дай бог память… — Обух постучал ладонью по плоскому лбу, пытаясь припомнить название села, — забыл, как оно называется. Одна гайдамацкая ватага встретилась в лесу под тем селом с конфедератами. Эти с карабинами были, шли в шеренгах, как реестровое войско, но разбойники накрыли их таким огнем, что шеренги сразу расстроились и отошли к болоту. Капитан, начальник когорты, дважды выстраивал конфедератов в ряды и водил их в контратаку. В третий раз солдаты побросали карабины и побежали к болоту. Капитан кричал-кричал, а потом видит, что и ему несдобровать, взял да и бросился с конем в болото. Конь увяз, а его самого пулей убило. Ну, что ты на это скажешь?

— А что тут говорить? — пожал плечами Гонта.

После такого ответа Обух не стал продолжать разговор. Он вытер платочком вспотевшую шею и после некоторого молчания спросил:

— Ты куда идешь?

— Домой. — Гонта смотрел куда-то в сторону, поверх головы полковника. Его большие глаза были, как всегда, задумчивы и словно бы смотрели с удивлением. От этого казалось, что сотник всё время к чему-то прислушивается.

Обух собрался идти к губернатору, чтобы рассказать ему об услышанном и узнать, не сказал ли чего взятый два дня тому назад в плен запорожец из гайдамацкого дозора. Гонта согласился пойти с ним. Они перешли с середины улицы к забору, где было меньше песку, и ускорили шаг. Неожиданно из покосившихся ворот выскочили трое мальчуганов с луками наперевес. Выкрикнув пронзительными голосами воинственное татарское «алла», они запустили в голубое небо камышовые стрелы. Это было так неожиданно, что Обух даже отшатнулся.

— Холеры на вас нет! — плюнул он под ноги. — У тебя тоже такие разбойники?

— У меня девочки — четыре, только один хлопец. Что ты бранишься, видишь, какие бравые казаки растут.

— Скорее гайдамаки, — хмуро обронил Обух.

— А разве гайдамаки не казаки?

Они уже подошли к усадьбе губернатора Младановича. Самого замка не было видно, он прятался в тени густого парка, над деревьями виднелись только четыре башни с флагами на шпилях.

Младановича нашли в тенистой беседке за послеобеденным кофе. Тут же сидели его жена, мать — восьмидесятилетняя старуха, старшая дочь Вероника, а также начальник гарнизона поручик Ленарт и землемер Шафранский, присланный в Уманскую волость для нарезания панских угодий.

Завидев Гонту и Обуха, губернатор отставил чашку и вытер салфеткой губы.

— А я как раз хотел за вами посылать, прошу к столу.

Он пожал руку Гонты и подошел к Обуху. Ещё когда Младанович здоровался с сотником, Обух стал искать в кармане платочек; не найдя его, он вытер вспотевшую ладонь о карман и поспешно протянул её. Младанович указал на стулья и, садясь на свое место, незаметно концом скатерти вытер руку, к которой прикасался Обух. Гонта, доглядев это, скрыл усмешку в уголках глаз.

— По воле или по неволе? — обратился к Обуху Шафранский, который считал себя большим знатоком «хлопского» языка, поговорок и обычаев.

— По неволе, шляхтич из-под Корсуня привез недобрую весть. — И Обух передал всё то, что рассказал Гонте.

За столом все всполошились. Только старуха продолжала держать перед собой газету, выискивая места, где писалось о приездах и отъездах знакомых господ из столицы, о свадьбах и похоронах. Её уже мало волновало всё остальное, да и нужно ли обращать внимание на каких-то хлопов, которые взбунтовались невесть почему. Сколько таких бунтов помнит она на своем веку, и всегда хлопу указывали на его место.

— Иезус-Мария, они могут и до Умани дойти? — встревожилась госпожа Младанович.

Ленарт громко засмеялся. Его смех подхватили все присутствующие, за исключением Гонты и Шафранского. Обух тоже не находил в словах пани губернаторши ничего смешного, но изо всех сил морщил свои толстые губы в веселую улыбку. Наконец Ленарт, поправив перевязь, красиво охватывающую его тонкий стан, сказал:

— Что вы, пани! Достаточно роты хороших жолнеров, чтобы разогнать это быдло по их свинюшникам. Эти хамы храбры, когда перед ними безоружные.

— Конфедераты не были безоружными, — заметил Гонта.

Младанович перебил его.

— Бой происходил в лесу, и силы, верно, были неравны. Ни о какой серьезной опасности не стоит и думать. Однако эти хамы могут разрушить немало имений и погубить шляхтичей. Нужно как можно скорее прибрать их к рукам. Они до сих пор не встретили хорошего гарнизона. А конфедераты неразумно вступают в бой маленькими отрядами, им надо соединиться… — Поняв, что зашел слишком далеко, Младанович запнулся и нарочито сосредоточенно стал дуть на уже остывший кофе.

— Вы, сотник, так говорите о разбойниках, словно боитесь их, — Шафранский пытливо прищурил на Гонту глаза.

Поймав этот взгляд, Гонта ничего не ответил. Он хорошо знал, как недолюбливают его все шляхтичи, как мало доверяют ему. А наипаче губернатор ключа, подстолий Рафаил Деспот Младанович. Он не только недолюбливал Гонту, но и побаивался его. Особенно с того времени, когда сотник во главе трехсот казаков возвратился с Червонной Руси, куда ездил воздать почет от города покровителю его — воеводе графу Потоцкому. Потоцкий выхлопотал Гонте нобилитацию в дворянство и подарил два села — Россошки и Орадовку. Хитрый воевода сделал так, не доверяя полностью Младановичу. Гонта должен был доносить графу о всех действиях губернатора, а паче всего о его сношениях с конфедератами. Воевода Потоцкий, как и Младанович, тоже сочувствовал им, но, побаиваясь короля, держался от них подальше. И когда в октябре 1757 года конфедераты стали требовать от Умани выдать им тридцать тысяч злотых и выставить три тысячи жолнеров, Младанович доложил об этом киевскому губернатору и попросил его взять город под свою защиту. То, что уманский губернатор сочувствует конфедератам, Гонта знал наверное. О том же, что он имеет связи с ними, лишь догадывался. В губернском городе часто происходили какие-то тайные собрания, по ночам в город ввозили оружие и седла. Младанович говорил, будто бы он делает это для защиты от гайдамаков. Губернатор взимал с населения города неумеренные подати, к тому же каждые три двора должны были содержать городового казака. Не раз и не два, выходя из дому, Гонта встречал в своем дворе крестьян с шапками в руках: они приходили просить старшего сотника похлопотать перед губернатором, чтобы тот хоть немножечко уменьшил бы подати. Несколько раз Гонта ходил к Младановичу, но тот неизменно отказывал ему и просил не вмешиваться в государственные дела.

— Как же их не бояться, этих гайдамаков, они такие страшные, — поправляя бант на кошке, сказала Вероника.

— За них ещё не взялись как следует, — Ленарт поймал кошку, которая убежала от Вероники, и посадил её снова к ней на колени, — но будьте покойны — все они получат своё. Есть слух, что скоро должны назначить главным региментарием коронного обозного пана Стемпковского. Я пана обозного немного знаю. Он не будет цацкаться с бунтовщиками. У него железная рука и твердое сердце.

— Вы ни к чему не притронулись, — обратилась пани Младанович к Гонте. — Берите торт миндальный или жеремис. Дайте, я вам положу.

— Благодарю, я не люблю сладкого.

Чаепитие закончилось.

Младанович закурил коротенькую трубку и, пригласив взглядом Гонту и Обуха следовать за ним, вышел из беседки.

— Имею кое-что сказать вам, — заговорил он, шагая по аллее. — Я в самом деле хотел посылать за вами. Получена весть, что много надворных казаков, забыв страх перед богом, перешли на сторону гайдамаков. Я уверен в наших уманских казаках, но всё же… нужно привести всех под присягу. Откладывать не будем, я уже назначил день — в воскресенье.

— Много казаков в разъездах по волости, — осторожно заметил Обух.

— Их нужно собрать к воскресенью. Сегодня же пошлите за ними. — Младанович остановился и выбил трубку о яблоньку. — Сейчас я хочу посетить кордегардию, может, что-то вытянули из того проклятого запорожца. Хотите, пойдемте со мною?

— Охотно, не правда ли, пане сотнику? — обратился Обух к Гонте.

Гонта молча кивнул головой.

Они пошли к кордегардии — небольшой тюрьме, которая разместилась вблизи монастыря. За высокими железными воротами их встретил начальник кордегардии и двое его помощников.

— Сказал что-нибудь? — вопросительно кивнул головой на тюрьму Младанович.

Начальник кордегардии, небольшой горбатый человек, испуганно заморгал глазами и развел руками.

— Нет. И железо раскаленное прикладывали и к журавлю подвешивали, еле дышит, а молчит.

— Приведите его сюда, — приказал Младанович.

Палач и два его помощника метнулись к тюрьме. Через минуту они появились, ведя под руки измученного, в окровавленной одежде запорожца. При его появлении Гонта нервным движением вытащил из кармана трубку и набил её.

Запорожец отстранил руками тюремщиков и, пошатываясь, остановился.

Щурясь, приложил ладонь ко лбу и посмотрел на солнце. Гонте почему-то показалось, что он сейчас улыбнется. Запорожец действительно улыбнулся. Но улыбка его была мимолетной, она еле-еле коснулась его потрескавшихся, запекшихся губ. Запорожец опустил руку и перевел взгляд на Младановича, Обуха и Гонту. Глаза его снова стали холодными. Внезапно они встретились с глазами Гонты, и в них заиграли едва заметные огоньки.

— Проведать приятеля пришли? Соскучился я без вас, братчики. Сабли на вас казачьи и одежа тож… — начал запорожец.

Младанович оборвал его речь.

— И на тебе такая же висеть будет. Напрасно муки принимаешь. Скажи правду, и я сегодня же отпущу тебя на волю. Мы и так знаем всё про гайдамаков. Кто тебя послал? Зализняк? — Наступило длительное молчание. — Ну, говори же! А нет — прикажу поднять на дыбу, и будешь там висеть, пока не сдохнешь.

— Не вели поднимать очень высоко, а то не достанешь целовать в то место, откуда ноги растут, — с усмешкой ответил запорожец. И вдруг взгляд его погас, теперь в глазах отразилась страшная усталость и мука. Запорожец покачнулся и тоскливо, безнадежно прошептал:

— Закурить бы… хоть разок затянуться…

Гонта через силу глотнул слюну, она показалась ему густой, тягучей, как непропеченный хлеб. Неожиданно даже для самого себя выхватил изо рта трубку и, ткнув ее запорожцу, зашагал мимо оторопевших Младановича и Обуха к воротам.

Протяжно гудели рожки, соревнуясь с тысячеголосым гомоном огромной толпы: уманский гарнизон приносил присягу на верность польской короне. Прозвучал первый выстрел из пушки — войско стало строиться в две линии. После третьего выстрела из команды — комнаты, в которой хранились воинские клейноды, — вышел Младанович в сопровождении двух казаков. Они несли его саблю и перевязь. За ними парами шли хорунжие с хоругвями да атаманы и есаулы с флагами, на каждом из них красовались вышитые золотыми нитками патриарший герб и герб Потоцких.

Младанович остановился посреди майдана и подал рукой знак: рожки и литавры разом умолкли, только толпа еще некоторое время гудела возбужденно и глухо. Губернатор медленно обвел взглядом войско. Гонте показалось, что этот взгляд задержался на нём дольше, нежели на других. Сотник стоял на правом фланге казацкого полка. Впереди казаков выстроились кирасиры: суровые, молчаливые, затянутые в леопардовые и волчьи шкуры, они походили на два ряда статуй. Гонта поискал глазами Ленарта, но в это время Младанович начал говорить, обращаясь к войску. Сотник напряженно вслушивался в его речь и почему-то не мог ничего понять. Ему даже показалось, будто не все слова долетают до него, а разбиваются о плотную стену гусар и теряются где-то между ними.

— …Несколько дней тому назад мы поймали одного гайдамака…

«Младанович говорит о том несчастном человеке», — подумал Гонта и вздрогнул. Только теперь он понял, почему не долетали до него слова губернатора. Сотник всё время думал о пленном запорожце.

После церемониала присяги в губернаторском замке начался бал. Столы разместили в саду, в тени ветвистых яблонь и груш. Младанович пытался придерживаться в доме своем старинных обычаев и порядков. Данцигские, обитые позолоченным сафьяном кресла, турецкие золотые кубки, французские серебряные сервизы — всё было старинное, дорогое, всё подчеркивало знатность и древность шляхетского рода Младановичей. Пили также по старинному обычаю — слуги каждый раз приносили кубки вдвое большие. Кубки брали с подносов гайдуки, одетые в простые бешметы, и подносили гостям. Дамы сидели отдельно на увитой виноградом веранде. После нескольких кубков начались разные игры, принесли карточные столы. Какой-то шляхтич сел на коня и под одобрительные восклицания въехал по ступенькам на веранду, принял из рук губернаторской дочки кубок с шампанским.

Гонта сидел около куста сирени, время от времени потягивая из кубка густой напиток. К нему подошел и сел рядом главный уманский кассир — седой шляхтич.

— Весело, не правда ли, пан Гонта? А всё же не так, как бывало в старину. Ни тебе той пышности, ни того достатка, ни того великолепия…

Гонта не слушал кассира. Постукивая пальцем по кубку, он смотрел на аллею, где кружились пары. Ближе всех к нему танцевал Ленарт с госпожой Младанович. Поручик, как всегда, самодовольно улыбался, прижимая к себе губернаторшу ближе дозволенного. Но её это, видимо, нисколько не смущало, она не отталкивала поручика, а даже улыбалась ему ободряюще. Ленарт, сделав ещё несколько кругов, встретился взглядом с Гонтой. Сотник усмехнулся, и поручик, поняв эту усмешку, сразу сник, сбился с ритма. Гонта не стал больше мотреть на него и повернулся к кассиру, который продолжал свой рассказ:

— Мой дед имел несколько фольварков возле Бердичева. Приехал как-то туда поохотиться с гостями — до этого он никогда не был в тех своих фольварках, — и оказалось, что там совсем негде охотиться. Он поговорил с главным управляющим, и что вы думаете — согнали тысячу подвод и за три дня сделали зверинец. Зайцев туда напустили, лисиц…

Не желая дальше слушать надоедливого пана и воспользовавшись тем, что тот приложился к кружке, Гонта выбрался из-за стола. Дойдя до ворот, сотник заметил губернатора, тот сворачивал с аллеи на дорогу. Гонта хотел пройти мимо, но Младанович позвал его:

— К казакам? Я тоже туда. Посмотрю, как они веселятся.

На майдане гулянье было в полном разгаре. Часть казаков сидели за длиннющими, наспех сколоченными столами, другие ходили от кучки к кучке, горланя песни, кому какая пришлась по нраву: чумацкие, молитвенные, запорожские, даже гайдамацкие. Дождей давно не было, и перетертый песок поднимался из-под сотен ног едкой пылью.

Младанович остановился около какой-то лавки поглядеть на смешное зрелище. Троих казаков со всех сторон окружила толпа мальчуганов, время от времени какой-нибудь из них приближался к пьяному на безопасное расстояние и громко кричал:

— Дядько, а Васько вам в спину дули тычет!

— Мне? Да я ему… — казак неуклюже поворачивался, порывался вперед, и мальчуганы вспугнутым табунком бросались врассыпную.

Через несколько минут всё повторялось сначала.

Губернатор продолжал обход. На его самодовольном лице блуждала усмешка.

— Странные люди эти казаки… — наконец промолвил губернатор, но не закончил и настороженно прислушался. Вдруг его лицо передернулось, брови подскочили вверх, и хотя усмешка ещё не исчезла, теперь она была столь бессмысленной, что походила на кривлянье безумца.

Гонта тоже остановился, он ещё раньше уловил рокот бандуры.

— Как смели, хлопы, пся крев! Я вас научу, какие песни петь! — неестественным голосом завизжал Младанович. — Про схизмата Хмеля! Растопленным оловом залью глотки за эти разбойничьи песни!

Взбешенный, он был смешон. Схватив со стола тарелку, он швырнул её в кобзаря, затопал ногами, вырывая из его рук кобзу.

Гонта не видел, что было дальше. Он бегом выбрался из толпы и зашагал по улице. Встречные казаки удивленно оглядывались на старшего сотника, провожали его долгими взглядами. Гонта не замечал, куда идет. Он сам удивился, когда увидел перед собой покосившиеся хаты предместья Бабанки. Но не повернул назад, только замедлил шаг и свернул с дороги на тропинку, что вела через яр.

Какое-то неприятное чувство сжимало грудь. Оно не уменьшалось, а всё возрастало.

Почему не остановил? Как мог спокойно смотреть на такое?

Страшный стыд жег мозг. Хотелось круто повернуть и побежать на майдан, но он сам понимал — поздно. И от этого становилось ещё обиднее. Эта песня — первое, что запомнилось ему с детства. Её любил петь его отец, выучил играть и его, маленького Ивана.

«Странные люди эти казаки…»

А он, Иван? Кто он сейчас, с кем он? Где тот берег, к которому плыл всю жизнь? Тут, где шляхта? А на том остались товарищи, односельчане, родичи. Дядько Опанас, дед Василь, материна и отцова могилы тоже там. Что бы они сказали, когда б увидели его сегодня? Не было бы ему прощения. В их маленькой хатке кобзарь всегда сидел на самом почетном месте — в красном углу под образами.

Разве не замечает он, как посмеиваются паны над его хлопской речью, манерами, над песней его?

Гонта остановился. Перед ним протянулось широкое поле. Далеко на горизонте возвышалась могила, а немного правее — ещё одна, поменьше.

Украина! Земля любимая! Сколько пота горького пролито крестьянами на твоих нивах! Сколько крови протекло по росе чистой! И все это во славу твою, чтобы пышно цвела ты, как роза по весне. И снова… Сколько жита буйного вытоптано вражескими лошадьми, гончими панскими!.. Сколько могил высоких одиноко возвышаются в степи! Лежат в тех могилах рыцари славные, что защищали волю родного края. То предки твои. Разве не тебе завещали они в песнях встать за правду, за землю родную, за народ подневольный?!

Сотник вздохнул и тяжело опустился на холм. Над головой в светлой голубизне вился жаворонок. Казалось, он застыл на месте, только крылышки трепетали часто-часто, поднимая его всё выше и выше.

Гонте снова вспомнилось детство. Какая радость — услышать первого жаворонка в поле. Выезжая на маленькую арендованную у пана ниву с одинокой грушкой на меже, отец часто брал его с собой. И всегда над их нивой заливался звонкой песней жаворонок. Маленькому Иванку казалось, что жаворонок звенит над их нивкой всегда один и тот же. Он его так и называл «наш жаворонок». Однажды он нашел на меже и гнездо, а в нем было четыре птенца. И неведомо, кто больше любил эту нивку с одинокой грушкой: жаворонок или он, Иванко. Ему в отчем дому теснее, чем жаворонятам в гнезде. Он, малый, понимал: вырастут они, выпорхнут из гнезда в лазурное небо, в мягкие травы, а куда выпорхнет он? Жили они у деда; кроме его отца, в избе три отцовых брата, все они женатые, Иванко подчас путал своих двоюродных братьев и сестер. Затем сход выделил отцу на пустыре клок земли под хату. Отец выплел из лозы стены, мать облепила их глиной. Когда отец зимой вносил в хату и собирал ткацкий верстак, он и братья спать залезали под печь — в избе больше места не было.

Поэтому с первыми ручьями и бежал он так радостно на нивку. Наибольшей мечтой отца было купить эту нивку у пана. Об этом же они шептались с матерью ночью. Об этом, случалось, отец говорил с улыбкой Иванку: «Погоди, сын, будет эта нивка нашей, купим её вместе с жаворонком. Сейчас он пану поет, а уж тогда только нам запоет».

И в тот миг жаворонок обрывал песню. Видно, прислушивался. Он, как понимал Иванко, ничего не имел против, чтобы его купил Иванков отец. Ведь это он весной, вспахивая нивку, делает крюк, бережливо обходя гнездо, оставляет ему клочок дорогой земли; ведь это он засевает для него густой рожью ниву, прячет гнездо от дурного глаза.

Но жаворонок так никогда и не запел его отцу.

Теперь над Гонтиными полями поет с дюжину жаворонков. Но теперь Гонте кажется, что поют они не ему, а тем посполитим, которые пашут его поля. Обманулся он мальчиком в жаворонке, жаворонок не продает свою песню. Всё это было так давно. Теперь он сам пан, у него два села. И Гонту грызет мысль, что сказал бы отец, увидев его сейчас. Возрадовался бы или закручинился? Скорее, закручинился бы.

И почему-то впервые подумалось: сколько таких нивок, как арендовал его отец, уместится на его поле, скольким счастливым пахарям могли бы запеть жаворонки?

Над полем тяжело, словно вздыхая, подул ветер. Гонта снял шапку, расстегнул кунтуш. Ветер тряхнул длинные, немного закрученные вверх усы сотника, рванул оселедец, выдернув его из-за уха. Гонта заправил оселедец на место, но ветер снова выдул оселедец на лицо, поиграл рукавом кунтуша, шуганул по житу. Оно зашуршало, плеснуло упругой волной. Опять налетел ветер, и по житу одна за другой побежали волны: зелено-синие, завихренные на гребнях, такие, какие бывают на море, когда оно ждет бури.