Утро было холодное, безветренное.
Тяжелые, грязновато-сизые тучи неподвижно застыли в небе — казалось, они вмерзли в его ледяную поверхность. Изредка сквозь узкие просветы проглядывало солнце, но оно уже было не в силах разогреть остывшую за ночь землю, и его тепла еле-еле хватало, чтобы растопить иней, который ложился по утрам на пожухлую тырсу. Где-то высоко в небе печально курлыкал запоздалый журавлиный ключ.
По степи ехали всадники. Утомленные дальней дорогой, кони шли мелким шагом, подминая сухую траву. Всадники, покачиваясь в седлах, вели неторопливый разговор, не перебивая друг друга, — видно, немало дней провели они вместе и уже успели обо всём переговорить. Хотя у всех у них при себе были сабли и ружья, они все же не походили ни на запорожцев, ни на казаков степной охраны. Всадник крайний слева не участвовал в разговоре. Он сидел в седле боком, в правой руке держал длинную, с ременной кистью на конце нагайку. Время от времени он резко взмахивал рукой, и высокий куст сухой тырсы, перерезанный пополам, падал наземь.
— Чего молчишь, Максим, словно ворожишь? Кажись, ты не колдун? — обратился к нему всадник, ехавший рядом.
Максим повернул голову, удивленно взглянул на соседа большими серыми глазами и, ничего не сказав, снова взмахнул нагайкой. На высокий лоб его набежали морщины. Максиму было лет двадцать восемь, однако морщины, что глубоко залегли под глазами и двумя длинными бороздами прорезали наискось от прямого носа худощавые щеки, делали его намного старше. Из-под мерлушковой шапки выбивалась прядь волос, и такие же русые усы подковой свисали ниже резко очерченного подбородка. От всей Максимовой фигуры веяло силой, и было видно — человек он смелый, характера твердого, даже несколько сурового. Одет он был в просмоленную сорочку, заправленную в широкие суконные штаны, заплатанные на левом колене, да в кунтуш из телячьей кожи с большими откидными рукавами. Из-под кунтуша выглядывала подвешенная через плечо лента с запасными пулями и порохом. На широком ременном поясе висел кошелек, украшенный медными пуговками, и шило. Сабля и ружье были привязаны к седлу, к нему же приторочена кирея и туго свернутый бредень.
— Наверное, мы уже не доедем сегодня до редута, — касаясь рукой Максимова локтя, промолвил сосед.
— Ну и надоедливый ты, Роман, — отвел локоть Максим, — сказал — доедем. Вот только через Синюху перескочить, а там всего верст десять останется.
Роман намеревался спросить ещё что-то, но, увидев, что Максим не склонен к разговору, махнул рукой и засвистел сквозь зубы веселую песенку. Среди всадников Роман был самый молодой и самый красивый. Густой черный чуб, подстриженный в кружок, плотно покрывал лоб, и лишь узкая белая полоска оставалась между чубом и прямыми ровными бровями. Большие синие глаза смотрели беззаботно и, казалось, немного хитровато; они беспрестанно смеялись, смеялись даже тогда, когда Роман старался быть серьезным; только тогда они немного прищуривались, но веселые огоньки всё равно теплились в них, чтобы спустя мгновение вспыхнуть яркими искрами неудержимого смеха. Когда Роман улыбался, на его чисто выбритых круглых щеках появлялись две ямочки, а большие полные губы расплывались широко, открывая два ряда плотных белых зубов.
Роман поправил на поясе крымскую пороховницу, немного поднялся на стременах и стал всматриваться в даль — не видно ли реки? Но впереди, сколько видел глаз, была только степь, степь, степь. Никогда ещё не касалось этой земли чересло, никогда здесь не свистела коса, срезая под корень буйные травы.
Только ветер вольно гулял от края до края, шаловливо ероша высокую тырсу. Да редко-редко коршуном вынесется на степной бугор татарин, натянет поводья, приложит ладонь к островерхой шапке и бросит острый взгляд на степь. Осядет на задних ногах конь, вдавит копытами жирную землю. На миг застынет татарин. Но лишь на миг. А потом отпустит поводья, конь сорвется с места и поскачет по склону в густые травы. И снова стоит одиноким бугор, а в выдавленной копытом ямке весной поселится жаворонок. Никто не потревожит его покоя, и будет он ранними утрами взлетать из своего гнезда высоко-высоко в безграничную голубизну неба, чтобы вся степь услышала его громкую песню.
— Роман, а Роман! Ты же так и не досказал, как ночевал у Одарки, — сказал невысокий толстый всадник по прозвищу Жила.
— Вот то-то же, — встрепенулся Роман. — Задремал я и, словно сквозь сон, слышу, кто-то ощупывает меня. Думаю, Одарка рядно поправляет.
— Что же она, гулящая была? — спросил кто-то.
Другие зашикали, и любопытный замолк.
— Вдруг — р-раз, кто-то крякнул, и слышу — меня уже в рядне несут, — продолжал Роман. — Я так и обомлел: Одаркин отец, думаю, вернулся. А он казачина здоровый. Хотел крикнуть — голос отнялся. Куда же, думаю, несет, как не топить? Теперь аминь. А он вынес за ворота, раскачал, два конца рядна пустил, а два в руке придержал. «К чертовой, — говорит, — матери с такими парубками». Я прямо в лужу и шлепнулся тем местом, для которого седло сделано. Перевернулся ещё разов несколько, вскочил на ноги, хотел бежать, а потом и думаю: «Как же я так домой прибегу?» «Дядько, — кричу, — вынесите хоть штаны да чеботы». Смотрю, летят через ворота штаны, чеботы и шапка. Огреб я их в руки, да в огород!
Все громко рассмеялись. По лицу Максима тоже скользнула улыбка.
— Не надоело вам, хлопцы, языки чесать, — отозвался он. — Только и речи, что о бабах. А у Романа небось от брехни уже во рту рябо. Вот пустомеля!
— Какая тебя, Максим, сегодня муха укусила, чего ты такой злой? Целый день ворчишь. О чём же нам еще разговаривать? — сказал Жила. — Про вечерю сытную — только живот раздразнишь. Про заработки наши? Надоело. Целый век, почитай, лишь про них и разговор. А толк какой? Что, нужда от этого уменьшится? Дома жена голову грызла, приеду — опять грызть будет. Вот если бы привез с собой полон кошель золотых… На Сечь заедем? — круто переменил он разговор.
— Там обо мне никто не соскучился.
— Побудем с неделю, варенухи попьем. Братчики угостят. Ты в каком курене ходил, в Уманском?
— В Тимошевском. Да сколько я там ходил! Больше аргатовал. Не тянет меня на Запорожье. И там как везде: хорошо тому, у кого в мошне звенит. — Максим с минуту молчал, что-то обдумывая, а потом добавил: — Оно, правда, и спешить некуда. Можно заехать. Эх, и тоскливо же на сердце! Напьюсь, как приедем. — Он звонко хлопнул по шее Романова коня, и тот от неожиданности сбился с шага. — Не сердись, Роман. Ври дальше. Да торопись, к Синюхе подъезжаем. Тут, хлопцы, места уже более людные начинаются. Нужно бродом проскочить, ногайцы частые засады на броду устраивают.
Максим перекинул ногу через шею коня, взял в руки поводья. Кони пошли быстрее. Спустились в овраг, на какое-то время степь скрылась из глаз.
— Где же речка? — спросил Роман, когда они выехали на бугор.
— А вон, — Максим указал нагайкой, — за камышом не видно. Сейчас увидишь. До неё…
— Тр-рр! Хлопцы, смотрите! — крикнул Жила. — Трое!
Максим натянул поводья. Справа, издали похожие на грачей, скакали к речке три всадника.
— Татары?! Не похоже, давай наперерез.
Максим свистнул, отпустил поводья. Конь с места взял галопом. Вытянув шею, прижав уши, он стлался в быстром беге. Максим видел, как те трое съехали в воду и стали переезжать реку.
На отлогом берегу Максим остановил коня и, выхватив пистолет, взвел курок. Трое неизвестных уже были на середине речки.
— Не монахи ли это, гляди, как рясы по воде полощутся? — сказал Роман. — Эй, не бегите, мы казаки! — крикнул он, приложив ладони ко рту.
Но монахи ещё поспешнее задергали поводья. Только задний испуганно оглянулся и направил коня влево, откуда было ближе к берегу.
— Слушай! — поднявшись в седле, закричал Максим. — Куда же ты? Правее, правее бери!
Но монах не слушал. Он проехал ещё несколько саженей, и вдруг его конь, потеряв под ногами дно, нырнул под воду вместе с всадником.
Два больших круга образовались на том месте. Не успели они разойтись и на десяток саженей, как в центре их забурлила вода. Фыркая и тревожно храпя, конь вынырнул без всадника. Монах выплыл почти рядом и протянул было руку, но конь, минуя его, быстро плыл к берегу.
— Спасите! — раздался над рекой отчаянный крик и отдался в камышах приглушенным «ите-е!».
«Потонет, — мелькнуло в голове Максима. — Долго не продержится, одежда потянет на дно».
— Выдержим, Орлик? — подвел к воде коня.
Орлик, вздрагивая кожей на холке, переступал с ноги на ногу.
— Эй, держись! — Небольшим острым ножом Максим черкнул по одной, потом по другой подпруге. Оперся о конскую шею и сбросил седло вместе с тороками на землю. — Держись!
Через минуту он плыл к утопающему. Перебирая ушами, Орлик рассекал крепкой грудью охлажденные осенними ветрами волны. Уже несколько раз вода смыкалась над головой монаха, один раз он пробыл под водой так долго, что поднявшаяся над ним волна успела дойти до берега.
«Не выплывет», — подумал Максим, со страхом глядя на круги, которые, покачиваясь на волнах, разбегались по речке. Но в этот самый момент из воды вновь вынырнула мокрая голова. Словно понимая, что нужно делать, Орлик двумя сильными рывками подплыл к утопающему. Максим схватил монаха за плечо, и тот, ощутив опору, отчаянно барахтаясь, уцепился за Максимову руку.
— Что же ты… — начал Максим, но, почувствовав, как конь выскользнул из-под него, не договорил. Он попытался освободить свою левую руку, но монах цепкими, как клешни, пальцами ухватился тогда и за сорочку.
— Пусти… так ведь оба потонем… за плечи берись… — глотнув воды, прохрипел Максим.
Жгучая боль сожаления заполнила Максимове сердце. «Неужели конец, и так по-дурному? Нет, плыть, удержаться на воде».
Жажда жизни охватила его. Максим бешено работал правой рукой и обеими ногами, но чувствовал, что почти не подвигается вперед, только всё глубже погружается в воду. Он ещё раз рванул левую руку, и в этот самый миг почти рядом с собой увидел конскую голову. Это был Орлик.
Когда Максим выпустил гриву, конь отплыл недалеко и, сделав небольшой круг, снова подплыл к хозяину. Максим крепко обхватил правой рукой шею коня, а левой подтянул ближе монаха.
Конь выволок их на песчаный берег, где стояли оба монаха. Один из них держал наготове две волчьи шубы. Максим рукой отстранил монаха, который хотел набросить на него шубу, и, подняв за ворот спасенного, поставил на ноги.
— Бегом, скорее бегом, а вы огонь разложите.
Он силой заставил монаха бежать рядом с собой. Тот тяжело дышал, путался в мокрой одежде, несколько раз падал. Но Максим поднимал его.
— Ради бога, пусти… не могу, зачем мучишь меня? — завопил монах.
— Беги, отче, если жить хочешь. Ещё немного, вон наши уже огонь развели.
Возле Синюхи пылал большой костер. Весело потрескивал сухой камыш, огонь вылизывал причудливыми языками, похожими на гадючьи жала, песчаную косу. Сизый дым стлался низко над водой, и казалось, будто сама река дымится. Возле костра Максим разделся, насухо вытерся шершавой колючей киреей, отчего тело раскраснелось. Потом переоделся в приготовленную Жилой одежду, выпил две кружки горилки и подвинулся ближе к огню, где уже, зябко щелкая зубами, сидел закутанный по самые уши в волчью доху монах. К Максиму подошел высокий монах в дорогой бархатной рясе, подпоясанной широким поясом.
— Дай благословлю, сыну, святое дело сделал ты, — заговорил он низким голосом. — Мы помолимся за тебя, и господь примет наши молитвы. На Сечи скажу твоему куренному, чтобы награду тебе дал.
Максим покачал головой.
— Не надо мне ничего. За души людские денег не берут. Да и не из Сечи мы.
— Из зимовника?
— И не из зимовника.
— Разве вы не казаки?
— Званье казачье, а жизнь собачья, — выцеживая в кружку остатки горилки, промолвил Жила. — Мы аргаталы. Как бы сказать, наемники-поденщики.
— Так это вы с неверными под одной крышей жили?
— Под крышей жить не приходилось. — Максим подставил ближе к огню большие, со стертыми подковами сапоги. — Я пас коней на Дальницком лимане у аги одного. Потом рыбу ловил по ерикам.
— А чего их бояться? — ответил Жила. — Их аги деньги платят, как и наши паны. Взять с нас нечего. А вот как вы, ваши преподобия, не боитесь по степи ездить? Так одеваться в дорогу тоже бы не следовало. — Жила краем глаза повел на большой в самоцветах крест, что висел поверх рясы высокого монаха. Тот насупил густые, похожие на грачиные крылья брови.
— С нами святая молитва.
«Не только молитва», — подумал Максим.
Под накинутой поверх рясы мантией у монаха виднелись пистолеты и кинжал; а у других монахов, кроме сабель и пистолетов, к седлам было привязано по новому русскому карабину. Максим, на минуту задержав взгляд на карабинах — оружие это он видел впервые, — поднялся.
— Будем трогать, путь предстоит ещё немалый.
Высокий монах ехал рядом с Максимом. Некоторое время оба молчали. Наверное, затем, чтобы завязать разговор, монах потянулся из седла, наклонился и потрепал Орлика по ещё влажной шее. Тот недовольно прижал уши.
— Хороший конь. Это же он сегодня вас обоих спас.
Максим провел рукой по гриве, легонько почесал Орлика возле уха.
— Этому коню цены нет. Он всё мое богатство, всё состояние. И сват и побратим верный, как поют в песне. С виду неказистый, да и вылинял немного, переболел. Второй раз уже меня спасает. Когда-то ордынцы за мной гнались, нукеры ханские. Под ними не кони — змеи. Как Орлик летел! Говорят, скотина бессловесная, ничего не понимает. Неправда это. К Орлику я тогда и нагайкой не коснулся. Мы убежали от нукеров уже далеко, буераком скакали… Вниз круто было, а я сразу не заметил. На всем скаку задняя подпруга в седле оборвалась, и я вместе с седлом через коня полетел. Он непременно должен был наступить на меня, копыто уже мелькнуло надо мной. И тут Орлик, чтоб не наступить, ногу подогнул, а сам опрокинулся и полетел вниз. Вскочил я, взглянул — Орлик на дне оврага стоит, ржет так жалобно — меня зовет. Убежал я тогда на нём. А когда татары совсем отстали, слез я с него, и так меня за сердце схватило. Я его целую, а он, словно понимает всё, в глаза смотрит.
Максим замолк, стал неторопливо набивать трубку.
— Какая могила высокая! — промолвил монах, показывая пальцем. — В степи безлюдной со славой кого-то схоронили.
Максим поднял голову, взглянул на могилу. На лоб его легла глубокая задумчивость.
По всей Украине стоят такие могилы, свидетели казацких побед и поражений, свидетели минувшей славы. Сколько о них песен кобзарями пропето, сколько рассказано удивительных былей! А они стоят, немые, неприветливые, только ветер колышет на них сухой бурьян да временами ночью залетает на могилу сыч, пугая путников своим печальным криком.
— Знатный кто-то лежит в этой могиле, — наконец вымолвил Максим и вынул из кисета кресало и губку. Губка была сырая, и Максим, придержав коня, взял трубку у одного из аргаталов. Отсыпав немного жару, он отдал трубку и догнал монаха.
— Ты откуда же знаешь, кто тут почивает? — поинтересовался монах.
Максим раскурил трубку, выпустил большой клубок дыма.
— Я не знаю, кто именно здесь похоронен. Знатный, говорю, кто-то лежит. Может, полковник или куренной какой-нибудь. Могила очень высокая. Оно же и после смерти так, как и при жизни. Чем знатнее, богаче, тем выше могилу насыпают. Бедному казаку кто насыплет? Да и сколько пришлось бы насыпать могил тех!
— Не богохульствуй, казак, не поноси святыню, — сурово прервал монах. — Не накликай гнева божьего, не забывай, что мы лишь гости на этом свете. Там, — он указал на небо, — все равны. На земле тоже каждый по себе памятку оставляет — и знатный и незнатный.
— Может, и так, — подумав, согласился Максим. — А есть тут в степи другая могила. Громовой называется. Она ещё повыше. Под нею, говорят, кошевой какой-то похоронен. А могила — Громовая оттого, что простой казак часовым на ней стоял, громом его убило. Вот могила и называется так, по казаку тому.
— Верстах в десяти от Мотроновской обители, — начал монах, — есть такое село…
— Вы, батюшка, из Мотроновской обители? А я голову ломаю, где я видел вас.
Максим ещё раз пристально посмотрел на монаха. Небольшие проницательные глаза, казалось, глядели на всех несколько презрительно, черные, как вороново крыло, волосы свободно спадали из-под клобука, густые усы, такая же густая борода наполовину закрывали полное лицо. Да, это был игумен Мотроновского монастыря, правитель православных монастырей и церквей на Правобережной Украине — Мелхиседек.
— Ты откуда же будешь, что знаешь меня? — в свою очередь спросил Мелхиседек.
— Из Медведовки.
— Это же возле нашего монастыря. Как звать тебя?
— Максимом. Максим Зализняк. Гончар.
— Зализняк? Не слышал о таком, хотя медведовцев знаю немало. У вас, почитай, полсела гончаров. Отец твой в местечке живет?
— Нет, мне ещё восьми лет не исполнилось, как он помер. От побоев, говорят. Мать и сейчас в селе проживает, сестрина девчушка при ней. Сестру паны в ясыр продали.
Мелхиседек, дернув повод, спросил:
— Чего же ты так далеко на заработки заехал?
— Понесло, как говорят, за двадцать верст киселя хлебать, — усмехнулся Максим. И продолжал уже без усмешки: — Спроси, отче, куда я не ездил. Одни гутарят, там лучше, другие — вон там… Лучше там, где нас нет. Однако дома едва ли не хуже всего. Там, где мы были, хоть немного свободнее: когда захотел, тогда и ушел от хозяина. А дома — нанялся к пану, к примеру, на пять лет, так все пять лет, как один день, отбудь. Да ещё того и гляди из вольного казака крепостным станешь… Что же, отче, нового в нашей стороне? Давно я не был в своем селе.
Мелхиседек сжал полные губы, покачал головой.
— В том и беда наша, что очень плохо, — сказал он хмуро. — Униаты бесчинствуют. Попов православных выгоняют, палками бьют их, бороды в клочья рвут, закрывают церкви святые.
— И много их?
— С войском идут на Подольскую Украину, не признают привилегий, которые когда-то дали православным церквам короли польские. Монастырь наш хотели разорить. Не знаем, откуда и помощи ждать. Тщетна всякая надежда людская. В писании сказано: «Не надейся на князя, на сынов рода человеческого — в них нет спасения. На бога положись».
— А своего ума держись, — бросил сердито Зализняк и, громко крикнув: — Хлопцы, вон фигура виднеется! — дернул за поводья.
Конь пошел размашистой рысью.
Вскоре уже хорошо можно было разглядеть не только фигуру, но и двух дозорных возле нее. Через всю степь протянулась цепь таких фигур. Дни и ночи караулят возле них дозорные — один внизу с лошадьми, другой на верхушке дерева, — осматривают степь. Заметит казак с дерева орду, подаст знак товарищу; высечет тот огонь, поднесет пук соломы к просмоленной веревке. Все двадцать бочек со смолой вспыхнут сразу, от нижней до верхней. Дозорные с другой фигуры увидят тот огонь, подожгут свою, затем вспыхнет третья, четвертая… И пускай быстрее ветра скачут татарские кони, однако не обогнать им огня, не убежать им от запорожцев, которые уже мчат из Сечи наперерез.
Максим помахал дозорным шапкой и повернул коня вправо, где в продолговатой долине, окруженной невысоким валом с частоколом, окутанный вечернею мглой, виднелся редут. Зализняк подъехал к воротам и постучал нагайкой. Громко крикнул:
— Пугу! Пугу!
Их уже давно заметили, потому что сразу же с башни над воротами откликнулось на казачий призыв несколько голосов:
— Пугу? Пугу?
— Казак из Луга.
На минуту воцарилось молчание.
Есаул, высунув по самые плечи голову, обвел долгим взглядом оборванных, на плохих конях аргаталов. Он помолчал, словно обдумывая, что делать, для чего-то чмокнул губами и махнул рукой одному казаку:
— Открывай!
Поправив на затылке шапку, он не спеша стал слезать вниз.
— Шляются тут всякие бродяги, голодранцы, — буркнул он недовольно. — Только корми их. Казаки из Луга. А у этого казака в карнавку после обеда бросить нечего.
Зализняк уже въехал в ворота и хорошо слышал последние слова. Его лицо передернулось, словно от боли, рука крепко сжала нагайку.
— Поганец ты, а не есаул, палками бы тебя, собаку, — негромко сказал он.
— Это кто поганец? — есаул даже подался от неожиданности назад. — Я тебя, сукиного сына, за ворота сейчас выброшу.
— Врешь, не выбросишь, не твой редут. Кроме тебя, тут товариство есть. А на тебя мне начхать.
Рванув из ножен саблю, есаул бросился к Зализняку, но между ними, сложив на животе руки, встал спокойный суровый Мелхиседек.
— Разве для того бог дал язык, чтобы сквернословить? Дан он, чтобы величать бога, воздавать ему хвалу. Вот и не поносите друг друга, разойдитесь с миром. Есаул, куда нам коней поставить?
— Ваше преподобие, казаки сами отведут, а вас милости прошу в дом, — кротко сказал есаул. — Вы прибыли как раз вовремя, мы к ужину готовились. Не погнушайтесь запорожской саламахи отведать. Онысько, засыпь овса их коням!
Поставив коней и положив им сена, аргаталы вошли в крытый камышом курень. В курене было накурено, со всех сторон слышались возгласы, смех, отчего светильники у стен трепетали длинными огненными языками, казалось готовые вот-вот погаснуть.
— Атаман, товариство! Ваши головы! — вразброд поздоровались прибывшие.
— Ваши головы! — за всех ответил ещё молодой, слепой на один глаз казак, который был ближе других к двери.
— Просим, пан-молодцы, садиться, — отозвалось ещё несколько голосов.
Какое-то время в курене ещё стоял шум, потом к есаулу подошел повар:
— Пане атаман, благослови за стол садиться.
— Пускай пан отец благословит, — ответил атаман.
Поправив бороду, Мелхиседек благословил всех на трапезу, перекрестил стол.
Атаман первым полез под иконы. Прервались шутки, казаки чинно усаживались за стол; ближе к двери, потеснившись, примостились аргаталы. На скамье под стеной остался один Зализняк.
— Максим, — хлопнул рядом с собой по скамье Роман, — иди, чего же ты сидишь?
— Не хочу.
— Иди, иди! Видано ли, чтобы человек с дороги есть не хотел, — обернулся к нему одноглазый.
— Говорю же, что не хочу, — глухо промолвил Зализняк.
— Брешешь, как пёс шелудивый…
— Не бреши сам, а не то…
— Ну и колючий же ты, человече, — обиженно промолвил одноглазый и повернулся к двери, откуда кашевар вынес полные ваганы жирных крупных сельдей. Кашевар поставил сельди посреди стола, головами к атаману, а сам снова выбежал в другую половину куреня.
Максим невольно взглянул на стол, глотнул слюну. В не прикрытую кашеваром дверь ворвался вкусный запах тетерки, разошелся по куреню, защекотал ноздри. Максим стремительно поднялся со скамьи и вышел во двор. Какое-то мгновение постоял у порога и пошел в конюшню. В крайнем слева стойле мягко похрустывал сеном Орлик. Узнав по походке хозяина, он перестал хрустеть и, вытянув шею, тихо заржал. Максим похлопал коня по крутой шее, тот ласково ткнулся мордой под руку.
— Ешь, Орлик, ешь, — тихо сказал Зализняк, — у нас ещё дальний путь.
Он прошел в угол, где была сложена сбруя, и нащупал мешок с припасами. Сунул в карман несколько пропахших плесенью сухарей, черствых как кремень, зачерпнул пригоршню сушеного проса и пошел к воротам.
— Пусти, я выйду, — сказал он казаку, сидевшему на колоде у ворот.
— Куда ты пойдешь, ночь уже на дворе.
— Я вернусь.
— Да как же я тебя узнаю, ночью не велено впускать никого.
— Как?.. Я назову какое-нибудь слово. Ну… ну, примером, «доля». Или пусть лучше «недоля». Слышишь, «недоля» скажу.
Удивленный казак молча развел руками, отодвинул два деревянных засова.
Зализняк долго бродил по степи. Когда возвращался назад, уже взошел месяц, ясный, большой, немного щербатый, словно надломанный каравай хлеба. В редуте было тихо, только перекликались казаки, стоявшие на часах.
— Славен город Петербург, — слышалось из одного конца редута, и сразу же звучал ответ: «Славен город Переяслав». Потом снова наступала тишина.
На башне у ворот казак тихо мурлыкал песню. Услышав голос Максима, он выглянул в оконце:
— А, недоля пришла. Заходи.
Казак слез вниз. Впустив Максима, широко зевнул, перекрестил рот.
— Ох, и скука! Хоть на месяц бреши. Табачок есть? А то у меня только на одну трубку осталось, да и тот никудышный. Позавчера проезжие купцы закуривать давали. Бакун, ох, и крепкий да пахучий, словно горилка, настоенная на шафране…
Казак хотел подольше задержать Зализняка, но тот, отсыпав ему на несколько трубок табаку, прошел в курень.
Отыскал свободное место, снял и постелил кунтуш. Неподалеку, из угла, послышался Романов голос:
— …Зашли мы в садок, сели под яблоней. Яблоня большая, ветвистая…
Максим лег, прикрыв полою голову. Пытался заснуть, но сон не приходил. Под кунтушом стало душно, он сдвинул его с головы, повернулся на спину. До слуха снова долетел Романов рассказ:
— Отец, видно, подсматривал. Потому как калитка сразу — скрип. Я так и обомлел. Садик небольшой, а кругом частокол, колья острые. Куда побежишь? Сам не знаю, как я на яблоне очутился. А старый уже внизу под моей яблоней топчется. «Славный, — говорит, — вечер, дочка. Мне и то спать не хочется». Вытащил трубку, садится на колоду. И повел разговор. Про коня, повредившего ногу о борону, про урожай, про сад. Мне уже показалось, что и утро скоро. Ноги свело, а шевельнуться боюсь. Вовсе не стало мочи терпеть. Думаю, не выдержу, свалюсь сейчас прямо ему на голову. «Не мешало бы, — говорит, — собаку в сад перевести, яблоки созревают. Не привязать ли ее под яблоней?»
Несколько человек фыркнули в кулаки. Кто-то не выдержал, залился громким смехом.
— Поспать не дадут, черти окаянные, дышла бы вам в глотки! — выругался какой-то казак.
Зализняк повернулся на другой бок, подложил под голову руку. Стараясь не слушать, он перенесся мыслями далеко-далеко, в родное село. Оно припомнилось таким, каким он в последний раз покидал его. Это было весной. Вокруг хаты как раз зацвели сливы…
— Максим, — вдруг позвал его кто-то шепотом. — Где ты?
— Тут.
Около него присел Роман.
— На, — ещё тише зашептал он. — Тут тараня, хлеб. Вот кусок кавуна квашеного. Бери же, ну! А какие-то там есаулы… Плюнь ты этому черту в глаза. Это дука один из тутошнего зимовника.
Роман на четвереньках полез на свое место.
Тарань была совсем свежей, а кисло-сладкий терпкий кавун оставил приятное ощущение. Вспомнились кавуны, которыми всегда угощал малого Максима крестный отец. Бахча, обсаженная лозой, небольшой шалаш. Между ботвой ходит в длинной белой сорочке крестный… Нет, это не крестный, а мать… И Оксана. Они обе идут лугом прямо к нему…
«Дзень-бом, дзень-бом…»
Максим проснулся. Нет, это не сон. Кто-то бьет в котел.
— Вставай! — раздался в курене резкий голос. — Ляхи Степановский зимовник сожгли.
Толкая в темноте друг друга, казаки выскакивали во двор. В конюшне стоял шум, кто-то громко ругался, бил коня, пытаясь вытянуть из-под копыта повод. Казаки хватали седла, бегом выводили коней. Садились за воротами, тут же осматривали оружие, заправляли одежду.
Вскоре небольшой отряд в пятьдесят человек уже был в сборе. Наперед вырвался есаул, осадил коня:
— Трога-ай!
Есаул пустил коня рысью. Следом двинулся весь отряд.
— Откуда тут ляхи взялись? — спросил Максим соседнего казака, что на ходу выбирал из-под седла конскую гриву.
— Они часто наезды делают. Как бы сказать, в рыцарстве упражняются. Молодые шляхтичи хотят шпоры заслужить. На татар страшно — так они на мирных хозяев набеги делают, в плен берут. Мы на нижней переправе должны их догнать. Хорошо, хоть ночь лунная.
Казак не договорил. Потому что неожиданно над первым рядом низкий сильный голос начал песню:
Засвистали козаченьки
В похід з полуночі,
Заплакала Марусенька
Свої ясні очі.
Ему ответил откуда-то сзади звонкий, молодой:
Не плач, не плач, Марусенько,
Не плач, не журися…
Песню подхватили десятки голосов, и она поплыла над степью.
Отряд вырвался на холм. Слева на горизонте колыхалось зарево. Оно то уменьшалось, припадая к земле, то снова поднималось вверх, окрашивая багрянцем чуть не весь небосвод, пригасив далекие звёзды. Максим чувствовал, как его самого всё больше увлекала песня. В груди захватывало дух, сердце билось возбужденно и тревожно. Песня падала прямо под ноги лошадям и, вспугнутая стуком копыт, сразу же взмывала ввысь:
Ой, не плачте, не журіться,
В тугу не вдавайтесь,
Заграв кінь мій вороненький,
Назад сподівайтесь.
На мгновение песня затихла и снова взлетела ещё сильнее. Она опережала казацких коней, неслась над осенней степью. Руки крепче сжимали копья, ниже пригибались в седлах казаки. Есаул пронзительно свистнул. Песня оборвалась на полуслове. Дальше мертвую степную тишину уже будил лишь глухой топот коней. Так скакали ещё четверть часа.
— Вот они! — вдруг выкрикнуло несколько человек.
Максим внимательно всмотрелся вперед. Привычный к ночной степи глаз распознал вдали несколько темных фигур.
Всё произошло необычайно быстро. Отряд шляхты, услышав погоню, бросил пленных и что есть духу припустил к речке. Часть успела въехать в воду, хоть и не все из них напали на брод, остальных настигли на берегу. Затрещали выстрелы, заработали сабли, высекая искры. Зализняк ещё издали наметил шляхтича на белом коне, который скакал несколько в стороне. Шляхтич тоже увидел, что за ним гонятся. Он понимал — вдоль берега ему не убежать. Взяв круто к речке, направил коня в густые камыши. То ли конь его уже устал, то ли неохотно шел в воду, только Максим с каждой минутой догонял шляхтича. Уже была видна на его голове медная шапка, она холодно поблескивала в лучах месяца. Шляхтич знал — пощады не будет. Он остановил коня, в последний миг тяжело завернул его и, бросив саблю, рванул из седельной кобуры пистолет и взвел курок. Максим едва успел упасть на гриву, пуля просвистела над самой головой. Зализняк подался ещё больше вперед, с силою рубанул шляхтича наискось от плеча. Даже крика не послышалось. Белый конь метнулся в сторону, шляхтич наклонился и тяжело упал в воду. Его конь, не останавливаясь, стал выбираться на берег, шлепая по воде, а Орлик стоял на месте, тревожно храпя и принюхиваясь к сухому камышу, тихо шумевшему под ветром.
Зализняк тронул коня и поехал к берегу. Там всё было кончено. Только слышался плеск воды, да где-то в камышах жалобно ржал раненый конь. Несколько казаков стреляли с берега по шляхтичам, спрятавшимся в камышах. Но шляхтичам в камышах и так не усидеть. Страх холодил их души, ледяная вода — тело. Некоторые решили попытаться переплыть на ту сторону. Максим подъехал к казаку, который держал на поводу двух коней, и снял ружье. Он заметил, как от камыша отделилась темная фигура и бросилась в речную быстрину. Максим старательно прицелился. Грохнул выстрел.
— Не плохо. Пускай пасет раков на дне, — сказал одобрительно казак.
Услышав знакомый голос, Максим повернул голову и встретился взглядом с есаулом. Тот тоже узнал Зализняка. Его лицо от неожиданности передернулось, но он быстро овладел собой.
— Стреляешь ты умело. За такую стрельбу в Коше награды дают. Спеши туда, — есаул кивнул головой назад, — коней ловить. Я уже двух заарканил.
Максим крепко, до боли, стиснул зубы, с ненавистью взглянул есаулу в лицо.
— Разве это добыча военная, это ж мужицкие кони из паланки, — сказал за его спиной какой-то казак.
— На них никто не понаписывал, чьи они, — отъезжая в сторону, бросил есаул.
— Видишь, атаман, если ты их пустишь в свой табун, — задумчиво молвил казак, — то никто не разберет, чьи они. Если же я приведу в редут такого коня, то сразу хозяин найдется. Да и не в том дело. Разве не совестно своих обирать? Правда, казак?
Максим не ответил. Он завернул коня и, стиснув шпорами бока, поскакал по степи в направлении редута.