При въезде в село, на краю Дерновского шляха, стоит почерневший деревянный крест. На кресте — исклеванный птицами и обдерганный ветрами сноп, рядом со снопом на гвоздике — цеп и серп. Иссеченный дождями, покосившийся от непогоды, крест напоминает обвешанного сумами нищего-калеку. От середины креста расходятся шестнадцать дырок с забитыми в них колышками. Это отметки о количестве льготных лет. Идут по правобережью панские приказчики — заходят и на левый берег, а иногда и в самую Польшу и Молдавию; ищут свободных людей, уговаривают наняться к пану. Обещают реки медовые, горы золотые. А прежде всего льготные годы. Целых шестнадцать лет не будет платить крестьянин чиншу. А потом сколотит деньги, уплатит пану за землю — и ходи-гуляй свободный человек. Шестнадцать лет — шестнадцать колышков. Задумается человек. Дома в каждом углу подстерегает его нищета, и гонит нужда из дому. Шестнадцать льготных лет, но ведь дальше же… А вдруг не соберет денег? Да что там! Заработает он. А если и не заработает… За шестнадцать лет много воды утечет, многое может измениться. Будь что будет. Иду!.. И идёт.

Проходит время. Но что-то не слышно, чтобы зазвенели в кошельке у крестьянина деньги. Он уже пану не только за землю должен, а и занял у него, чтобы покрыть нехватки. Всё меньше становится на кресте колышков: проходит восемь, а за ними ещё восемь лет. Черными впадинами поглядывают на крестьянина, когда он возвращается с поля, пустые дырки на кресте. Со страхом отводит он взгляд, ибо начинает понимать, что уже до смерти не видеть ему воли. Он крепостной. Только разве и утешает немного мысль, что не он же один, а всё село…

— Вот, Роман, мы и дома, — придерживая коня, сказал Максим. — Даже не верится.

Он наклонился с коня, взглянул на крест.

— Два колышка осталось. Осенью ещё один вытащат. Вот так весь век от креста до креста и ходит человек, пока сам не ляжет под крестом навечно.

Орлик неспокойно бил копытом по грязи, кося глазом на Зализняка. Он словно понимал, что уже закончился долгий путь, и как бы удивлялся, почему это хозяин задерживается в последние минуты. Наконец Максим отпустил повода. Из-под копыт брызнула грязь, ударила в покосившийся крест. Кони помчались по широкой улице.

— Максим, заходи, не забывай! — Роман резко дернул вправо повод.

Максим поскакал дальше. Из-под ворот выскочил бесхвостый пес и некоторое время с лаем бежал рядом с Орликом. Коротким эхом отбился стук копыт по мостику, ещё одна улица слева. Только теперь Максим почувствовал беспокойство. Вон под горою, на самом краю села, уже видно хату. Когда-то красивая, с резными ставнями, она теперь низко, по самые окна, осела в землю. За хатой — сливовый сад.

«Где вяз, на котором когда-то с хлопцами качели привязывал? И шелковицы возле колодца не видно. Наверное, срубили на дрова».

Максим соскочил с коня, открыл ворота. В окне мелькнуло испуганное личико, на миг спряталось и уже показалось в другом окне. Потом осторожно скрипнула дверь, из сеней выглянула белокурая детская головка.

— Оля, ты?

Головка опять спряталась и через мгновение появилась снова.

— Оля, неужели не узнала? Выросла как. Я Максим.

Большие детские глаза смотрели на него удивленно и немного испуганно. Вдруг в них мелькнули веселые огоньки. Девочка с громким криком бросилась к нему.

— Дядя Максим! Приехали. Мы так ждали, так ждали. Баба Устя каждый день вас вспоминает.

Зализняк подхватил девочку на руки, улыбаясь, заглянул в глаза.

Вся в мать. Белокурые волосы в колечках кудрей, волнистые косы. И глаза синие-синие, до черноты, как вода в Тясмине перед грозой. Болезненно сжалось сердце, казалось, будто холодный ветер прорвался под кунтуш. Сестра, Мотря! Вспомнилось, как ещё ребенком хозяйничала она в хате (мать на поденщине всегда); словно взрослая, стряпая у плиты, пела ему: «Ой, ну, люлю, коточок»; поставив перед ним на стол миску с кашей, складывала по-матерински руки на груди. Ещё сама ребенок, вынянчила его.

Где она сейчас, что с нею? Отдавали паны Думковские старшую дочку за князя литовского и в приданое молодой княгине силой взяли Мотрю ко двору. Как сейчас помнит Максим: прискакал на Сечь её муж, рвал на себе сорочку, рассказывая об этом. Едва не в ногах у кошевого валялся Максим, выпросил сотню казаков. Не жалели братчики коней. Но опоздали. Погнали Мотрю в неволю. На Писарской плотине подстерегли запорожцы свадебный поезд: не многим шляхтичам удалось бежать. Переворачивались в воду гербовые кареты, визжали перепуганные паны, высоко поднималась Максимова сабля, жаждая мести. Однако паны Думковские успели бежать. Перед самыми казацкими конями с грохотом закрылись двери Кончакской крепости.

Неужели так никогда и не удастся отплатить за Мотрины муки? Неужели?!

Максим ещё раз поцеловал белокурую головку племянницы.

— Ждали? И ты ждала? А я уже думал, что ты другого дядю нашла, вижу — в сенях прячешься.

— Ой, нет! — Оля обхватила шею Зализняка, прижалась щекой. — Я не узнала вас.

— Где же баба Устя? — заглянул в низенькое окошко Максим.

— Пошла к тетке Карихе просо толочь. Вон она.

— Где?

— Да вон же. Баба Устя! Дядя Максим приехал.

Огородом, раскинув руки, спешила Максимова мать. Платок сполз на плечи, из-под очипка выбились седые волосы. Подбежала к сыну, припала к его груди, громко всхлипнула.

— Сынку, приехал… — только и смогла вымолвить.

— Приехал, мамо. Теперь с вами буду. Зачем же плакать? — лаская мать, говорил он.

Она вытерла уголком платка глаза.

— Это, сынку, от радости. Видишь, Оля, дождались. Пойдем, пойдем в хату, — засуетилась она.

— Сейчас коня заведу.

В хате словно бы ничего и не изменилось. За перекладиной торчал пучок сон-травы, молодецки выпятили груди прицепленные над столом синие соломенные петухи с красными хвостами. Только на потолке в нескольких местах повыступали рыжие пятна.

«Кровля протекает, нужно завтра починить», — подумал Максим. Снял кунтуш, взял ведро, вышел во двор. Уже в двери услышал, как мать что-то шепнула на ухо Оле. Спуская ведро в колодец, почувствовал, как журавель тянет вниз.

«Как только мать воду достает? Колодка оторвалась, а прибить некому».

— Оля, а ты куда? — заметил он племянницу, выскочившую из двери.

— К тетке Насте.

— Зачем?

Оля повертела головой, таинственно улыбнулась.

— Нужно… баба послала.

— Занять что-нибудь, — догадался Максим. — Никуда ты, Оля, не пойдешь. Возьми лучше корец да слей мне. Только дай я сначала напьюсь.

Вода была холодная, с приятным, знакомым с детства привкусом.

Вымывшись до пояса, Максим напоследок брызнул Оле в лицо и большими прыжками побежал в хату. Оля с визгом и смехом бросилась за ним.

— Зря вы, мама, беспокоитесь, — растирая мускулистую грудь, заговорил Зализняк. — Не нужно никуда посылать Олю.

— Я хотела немножко сала занять, мы отдадим…

— Сало у меня в торбе есть. Если хотите что-нибудь для меня приготовить, то сварите юшки с фасолью. Да луковицу дайте вот такую, — он показал здоровенный кулак. — Есть лук?

— Ого, целых пять венков, — ответила Оля.

— Пять венков я, наверное, за один раз не съем, — засмеялся Максим. — Разве вдвоем с тобою?

Скрипнула дверь. Вытирая на пороге ноги, чтобы не загрязнить чисто вымазанный глиной пол, в хату вошел Карый.

— Здорово, бездомник, — протянул он руку, — живой, крепкий?

— Крепкий, — с силой пожал руку Максим. — Проходите, дядьку Гаврило.

Карый не успел сесть на скамью, как дверь снова скрипнула. Зашел дальний Максимов родственник, Микита Твердохлеб, немного погодя — Микола, за ним ещё один сосед, потом ещё — и вскоре хата была полна людей. Около двери столпилась куча детворы — Олины друзья.

Максим развязал торбу, вынул несколько пригоршней сушек, высыпал на стол.

— Возьми, Оля, гостинец. Поделись с ними. — Он показал головой на детвору. — А вы, мама, лучше не канительтесь со стряпней. Принесите капусты квашеной, если есть. Есть? Вот и хорошо. Она пригодится к чарке. Вот сало, тарань вяленая.

— Подождите немножко, я все же протоплю. Это недолго, — ответила мать.

Вскоре все сидели за столом. Выпили по чарке, потом по другой.

— Ну, рассказывай, Максим, где был, — накладывая сало на краюху хлеба, попросил Твердохлеб. — Заработки как, небось с червонцами приехал? — подмигнул он. — Был слух, ты ватагу за Буг водил.

— Какую там ватагу? — Максим налил в кружку, протянул Карому. — Ещё по одной. Водил ватагу коней аги татарского, аргатовал в Очакове.

Зализняк долго рассказывал про свою жизнь, про татар, про Сечь.

Уже в третий раз подняли чарки.

— Значит, и у неверных паны, как и у нас, — молвил Твердохлеб.

— Где их нет, — кивнул головой Максим. — Разве на том свете! Что же у вас здесь нового?

Микола дожевал соленый огурец, вытер рукавом рот.

— Поп новый, только и всего. Сюда возом привезли, а теперь разжирел — в карете ездит. — Он на мгновение замялся — не знал, как ему называть Зализняка — дядькой, как раньше, или Максимом. — Знаешь, — продолжал он, — кончаются льготные годы. При льготных нет жизни людям, а что же дальше будет?

— Подумать страшно, — поддержал Твердохлеб. — В селе уже вольных людей почти не осталось. Куда только казаки деваются? И мору нет, и войны тоже: а от ревизии до ревизии их всё меньше и меньше. Ты, может, тоже в имение пойдешь?

— Не знаю, навряд ли, — ответил Максим.

— Куда же денешься? — покачал головой Карый. — Гнись не гнись, а в оглобли становись. Или на своем хозяйстве осядешь? Деньжат коп десять всё же привёз?

Максим промолчал. Взял бутылку, снова налил чарки.

Разговор затянулся до вечера. Незаметно из темных углов выползли лохматые тени, смешались с табачным дымом, окутали хату. Один за другим расходились соседи убрать на ночь скот. Последним вышел Микола. Максим проводил его до перелаза, взял за локоть.

— Оксана где, в имении или дома? — тихо спросил он и отвел глаза в сторону.

— Должна быть дома. Одна. Стариков я встретил утром, куда-то поехали, не на престол ли в Ивковцы, к родичам. — Микола оглянулся, заговорил ещё тише: — Ждет она тебя. Не бойся, сходи, всё равно в селе все знают, что вы любите друг друга. Она сама меня о тебе расспрашивала. Ещё хочу тебе сказать — берегись, Максим! Не ходи на Раковку, на сторону Думковских, докажет кто-нибудь на тебя — схватят Думковские.

— Там, поди, уже забыли все, что я и на свете живу. Да и не так легко взять меня. Паны Думковские с Калиновскими и сейчас враждуют? Это к лучшему. Старый пан, говорили, подох. Давно пора. Не говори никому, что я об Оксане спрашивал. Хорошо?

— Зачем об этом напоминать.

Микола пошел. Максим оперся о камышовый плетень, потер лоб. Незаметно для себя отламывал рукой старые, трухлявые стебли камыша. Чувствовал, что не пойти не сможет. А пойти — накликать людские толки. Но чего стоят эти пересуды? Разве и так не знают, что любят они друг друга ещё с детства? Только потом редко приходилось видеть Оксану, подолгу не приезжал Максим домой, слонялся по заработкам, на Сечи. А три года тому назад заболел в степи, подобрали казаки с зимовника. В селе прошел слух, будто помер он. Лишь Оксана не поверила. Два года ждала его, отказывала женихам. Уже и мать стала гневаться. «Не век же тебе в девках сидеть», — говорила она. Больше всех пришелся матери по нраву богатый казак из пикинеров, которые одно время стояли в селе. Насильно обручили с ним Оксану. Пикинер условился с управляющим Калиновских о выкупе Оксаны, сам должен был приехать на маковея и отгулять свадьбу. Но на спас пришло известие, что ранен он на литовской границе, лежит в госпитале и неизвестно когда вернется.

Обо всём этом рассказывали Зализняку на Сечи запорожцы из Медведовки.

Максим поправил в плетне поломанный колышек и пошел в хату. Засветив лучинку, воткнул её в дырку возле печи, сел на скамью. Мать рядом. Любовно и печально глядела она на сына.

— Максим, ты и вправду разбойничью ватагу водил? — отважилась спросить она. — Поговаривали тут такое. Загнийный говорил: «Приедет твой сын богачом, если на суку не повесят». Мне же… мне не надо такого богатства, неправдой нажитого.

Зализняк обнял мать, сказал успокаивающе:

— Брехня всё это, мамо. Никого я не грабил. Меня грабили: старшины по зимовникам, ага татарский на Черноморье. Дни и ночи я спину гнул.

— Всё зарабатывал?

Максим на минуту замолк, отвернулся к печи. Красный огонек от лучины качнулся, вспыхнул ярче, осветив его суровое, мужественное лицо.

— Заработал было. Однако беда стряслась. Напали на Ингуле немирные буджаки, забрали всё.

— Ой, горе какое! — встревожилась мать. — Ведь могли и в рабство продать, а то и убить.

— Всё могло быть. Выручили сторожевые казаки, потом расскажу. — Он нежно обнял мать, а она прижалась к нему, утирая слезы. — Я, мамо, пойду. Может, запоздаю немного, не беспокойтесь.

Мать не спрашивала, куда он идет. Долго смотрела вслед, шептала что-то сухими губами.

Максим перешел улицу, тропинкой спустился к берегу. Пошел так умышленно, чтобы ни с кем не встретиться. В селе мигали редкие огоньки. Тихо журчала невидимая в темноте небольшая речушка, что сбегала к Тясмину, плескаясь о берег легкой волной. Не доходя до пруда, Максим свернул на вязкую луговину, поднялся на гору. Под сапогами рассыпались мокрые песчаные комья, иногда нога попадала в ямку, наполненную водой. Под горой тянулась улица. Далеко разбросанные одна от другой хаты одиноко жались к горе, словно искали у неё защиты. Зализняк сошел вниз, остановился на краю реденького заброшенного сада. Сквозь яблоневые ветки был хорошо виден слабый огонек в окне хаты. Максим почувствовал, как бешено забилось сердце, будто ему стало тесно. Он долго стоял неподвижно, чувствуя, как его все больше охватывает волнение. Наконец, медленно ступая, подошел к окну, легонько постучал в стекло. В хате, словно испуганный чем-то, трепыхнулся огонек, скрипнула дверь.

— Кто?

Максим сразу узнал такой знакомый ещё с детства голос.

— Оксана, это я, Максим! Открой!

Звякнул засов.

— Ты, неужто ты?.. Заходи в хату, — как-то словно бы равнодушно промолвила Оксана.

Максиму разом показалось, что его ноги налились свинцом, будто он прошел пешком невесть какой длинный путь.

«Неужели не рада? — мелькнула мысль. — Забыла, неправду говорил Микола». Он тяжело переступил порог, вошел в хату.

Оксана вошла следом, забыв прикрыть дверь. И стала у порога, прижав руки к груди. Максиму показалось, что она смотрит на него как-то испуганно.

— Оксана, вечер добрый. Чего молчишь? Может, мне не надо было приходить?

Лицо Оксаны передернулось, как от боли, она только теперь опомнилась, осознала неожиданное счастье, качнулась от двери навстречу протянутым Максимовым рукам.

— Приехал, я знала, что ты приедешь! — Она то целовала его, то, откинув голову назад, заглядывала в глаза. — Любимый мой, дорогой, золотой!

— Счастье мое!

— Если бы счастье, раньше бы приехал, — немного успокаиваясь, проговорила она. — Не сердись, я сама не знаю, что говорю.

— Оксана, твои в Ивковцы поехали? — Максим оглядел хату. — Окна завесь.

Оксана засмеялась.

— Я бы их во всю стену прорубила, пускай все смотрят на мою радость. Не боюсь я ничего.

Однако достала платок и, не переставая говорить, стала завешивать окно.

— Я и тогда не пряталась со своей любовью, тем паче теперь не хочу таиться. Или, может, ты боишься? Нет. Я знаю, ты у меня ничего не боишься.

Прижалась к нему, поцеловала в щеку. Потом взяла другой платок, пошла к угловому окну.

— Правда твоя, следует их позакрывать. Пускай наше счастье не раскрадывают люди. Его и так у нас немного. — Оксана притихла, вглядываясь в окно. — Дождь какой пошел, как из ведра поливает. Вот и конец, завесила. — Она села возле него. — Рассказывай, милый, надолго? Навсегда! Ой, радость какая!

Максим счастливо улыбался, вслушиваясь в её голос. По Оксаниным щекам разлился широкий румянец. Максим сидел и любовался ею. Радовался её радостью, чувствовал, что она всей своей женской душой рвется к нему. Как ему хотелось прижать её к сердцу, целовать эти глаза, сказать что-то нежное-нежное, такое, чтобы сердце замирало от счастья. Но чувствовал — не может. То ли душа очерствела от ежедневной борьбы, или он ещё не привык после долгой разлуки. Не поднималась рука, чтобы обнять её, такую желанную, близкую. Он всматривался в знакомые черты, что снились ему на чужбине в короткие ночи неспокойного бурлацкого сна. Вот над крутой бровью чуть заметная точечка: когда-то давно, детьми, они играли у пруда, и маленькая Оксана упала на пень.

«И улыбка та же. Оксана осталась такой же, как и когда-то, — думал он. — И любит меня так же и верит мне».

Эта вера жила в них обоих на протяжении многих лет. Только она и могла отогнать темные думы, перебороть грусть и боязнь разлуки, не толкнуть в чьи-то чужие объятия. Почему он так верил Оксане, Максим и сам не знал, но жила в нем уверенность, а без такой веры не может быть истинной любви, настоящего счастья.

— Истосковался я по тебе, Оксана, душой. — Он положил в руку её длинную тугую косу, слегка обнял за плечи.

— Расскажи, где же ты был? Что делал? Вспоминал ли меня?

Тихо лилась беседа, словно нитка хорошей пряжи, тонкая, бесконечная. В сенях на насесте ударил крыльями, прокукарекал петух. Максим прислушался — в окно громко стучал дождь. Было слышно, как, стекая со стрехи, плещется вода, падая в лужу около завалинки.

— Время домой, — промолвил Максим.

Оксана отвернула уголок платка, выглянулав окно.

— Куда же ты пойдешь? Ливень на дворе. Посиди ещё немного. А то, может, устал, так ложись, поспи, я потом разбужу.

Не ожидая ответа, она разобрала постель, постелила Максиму на скамье.

— Зачем ты так? — Максим слегка притянул Оксану к себе. — Может, вместе постелешь, Оксана. Всё равно люди узнают, что я у тебя был, никто не поверит…

— Не надо, Максим, — тихо вымолвила она. — Разве мы для людей живем? Ложись, спи.

Он был бессилен против этого довода, против этого до беспамятства родного голоса.

Оксана притушила светильник, пошла к постели. Максим долго лежал неподвижно. Старался думать о событиях последних дней, о том, что будет делать дальше. В ближайшие дни, может и завтра, пойдет к управляющему и договорится о женитьбе на Оксане. Сначала надо поговорить с её отцом. Старик любит его и, конечно, согласится.

Повернулся на другой бок. Мысли летели одна за другой, не давали уснуть, кроме того, преследовал легкий укор: зачем остался, не надо бы людских пересудов. Прислушался к дождю — он не утихал.

— Максим, почему ты не спишь?

— Оксана! Неужели ты думаешь, что я сейчас могу заснуть?

— Недели две тому назад ты мне так плохо приснился. Целый день после того я ходила сама не своя. Что было бы, если бы я тебя снова утратила?

— Теперь мы всегда будем вместе. Я уже никуда не поеду. Наймись где-нибудь поблизости, заработаю денег.

— Ты обо мне часто думал, Максим? — горячим шепотом спросила Оксана. Её лица не было видно, но Максим почувствовал, что она мечтательно улыбается.

— Часто, очень часто. Бывало, лежу в траве, кони над лиманом пасутся, а я один-одинешенек. И думаю о тебе.

Оксана вздохнула.

— А всё-таки лучше быть вместе, нежели думать друг о друге. Правда, милый?

— Правда. Однако я пойду. Нет, нет… Ты сама понимаешь, я должен быть до утра дома.

Ржаные кули были мелкие, изъеденные мышами, и потому их сначала приходилось развязывать и вытряхивать, а потом перевязывать снова. В хлеву пахло подопрелым сеном и навозом. Всё тут было знакомо с детства, каждый уголок, каждая балка. Вон там, наверху, находилось его детское царство. Спрятавшись под сеном, он когда-то просидел там целых два дня. Это было в то время, когда он служил у гончара, помогал продавать горшки. Каждое утро мимо него проходил через базар лавочник Ремез. Губатый, с ехидной усмешкой, он никогда не пропускал случая посмеяться над белоголовым учеником горшечника. Шутки его были не остроумны, но злы. То он предлагал ему идти к нему кормить собак, то ловить раков в Тясмине, а то и просто стучал пальцем сначала по Максимовой голове, а потом по горшку. Хлопец решил любой ценой отплатить ему. Однажды, вымазав смолой края дырявой макотры, Максим дождался, когда Ремез, повернувшись к нему спиной, снял шапку и поздоровался с экономом. В тот же миг макотра очутилась на его голове. Разбросав горшки и слыша позади себя страшную ругань Ремеза и смех людей, хлопец прибежал домой; боясь отцовских побоев, спрятался на чердаке, где и просидел два дня…

Максим набрал обмолотков и полез по лестнице на хату. Осторожно ощупывая старую кровлю, пролез к трубе. Погода стояла на диво хорошая. Это был один из тех редких осенних дней, когда после дождя наступают ясные дни и появляется солнце. На небе, возле горизонта, застыли прозрачные сизоватые облачка. Максим бросил взгляд на Тясмин. Главам открылся чудесный вид. Далеко-далеко, вплоть до синей полоски леса, волновались высокие камыши, будто густой, непроходимый лес. Напротив села, с острова, устремились ввысь стены Николаевского монастыря, похожего на древнюю крепость. Слева от монастыря над самой водой нависли угловые башни Кончакской крепости. Из бойниц, едва заметных отсюда, мрачно смотрели на Медведовку жерла пушек. Всего села — по городовым книгам оно считалось местечком — разглядеть было невозможно, его улицы прятались в ярах.

На ровном месте протянулись лишь две улицы, в конце одной из них и стояла хата Зализняка. Эта часть называлась Калиновкой. Почти у каждой хаты росло несколько больших кустов калины. Листья уже давно осыпались, на ветках остались только большие гроздья ягод. Освещенные солнцем, они издали походили на красные платки, развешанные в садах возле хат.

Ничего тут не изменилось. Та же речка, те же ободранные хаты, те же люди. Вон по тропке проковылял Гиля, сын арендатора медведовского перевоза, за ним увязалась детвора в запачканных калиной рубашках, крича многоголосо:

— Гиля, ноги не замерзли?

— Гиля, слезай — пробеги!

Когда-то в лютый мороз Гиля добирался до Смелы, подвозил его какой-то дядько. Гиля умостился на санях, и сколько дядько ни говорил, чтобы тот пробежался, он даже не шевельнулся.

— Как? За свои деньги да ещё бежать? Пятачок заплатил, а теперь слезать!

А в Смеле Гилю пришлось снимать с саней — у него отмерзли пальцы на обеих ногах.

Давно это было, наверное, лет двадцать тому назад. Сколько Максим помнит Гилю, тот уже шаркал ногами. Когда-то и он, Максим, бегал с мальчиками за Гилей, уклоняясь от его увесистой палки. Ничего не изменилось. Только детвора новая повырастала. И как она быстро растет!

Сложив кули так, чтобы они не скатились вниз, Зализняк стал ощупывать замшелую кровлю, отыскивал дырки, негодные кули. Выбрасывал пучки истлевшей соломы, вместо них вставлял новые, прибивая их лопаткой. Некоторые места приходилось перекрывать заново. До полудня он едва успел подправить меньшую сторону, которая выходила к Тясмину. Только принялся за другую, как со двора прозвучал голос:

— Стреху так далеко не напускай — ведьмы обдергают.

Максим взглянул вниз. Посреди двора, задрав голову, стоял Роман.

— Слезай, перекурим, — сказал он. — Табачок есть.

Зализняк слез на землю, пожал Роману руку, сел на завалинке.

— Ты не на шутку за хозяйство взялся, — сказал Роман, вынимая кисет. — Не успел приехать, и уже на крышу полез.

— Видишь, как распогодилось. Надо спешить.

Раскуривая люльки, перекинулись ещё несколькими незначительными словами. Потом Роман подвинулся ближе, положил на колено Зализняку руку.

— Это я, Максим, по пути зашел к тебе. Хочу об одном деле потолковать. Может, и ты присоединишься. Приехал это, значит, я домой, а там давно голодают. Еще только осень, а в хлеб макуху примешивают. — Роман зажег от Максимовой трубки пучок истлевшей соломы, раскурил свою. — Наняться бы куда-нибудь — только кому на зиму поденщик нужен. Да и надоела такая жизнь. Хоть немножко бы по-человечески пожить. Начальник надворной охраны Калиновских новую сотню набирает. Пойдем в надворные казаки, нас возьмут, у меня там есть один есаул знакомый.

Максим выбил о завалинку люльку, растер пальцем остатки тлеющего табака.

— Думаешь, меня взяли бы? Начальник надворной охраны и до сих пор помнит, как я когда-то трех гайдуков дубиной в пруд загнал.

— Начальник сейчас не тот, новый.

— Да не в этом дело. Про гайдуков я так, между прочим, рассказал. Не пойду я. И тебе не советую. Хочешь на легкий хлеб? Роман, не легкий он, в горле может застрять. Разве не знаешь, для чего дают надворникам ружья, на кого ты должен нагайкой замахиваться?

— Ты вот о чём! Никто не заставит нас делать то, чего мы не захотим. Ты вскоре мог бы и есаулом стать. Разве найдется в селе казак, который не побоялся бы помериться с тобой на саблях.

— Ноги моей там не будет, — твердо сказал Зализняк. — А ты смотри. Не хочу тебя отговаривать, знаю, тяжелый год идёт — будешь на меня обиду таить, скажешь — отговорил.

На улице послышались шаги. Мимо двора — видно, к управе — прошли Загнийный с писарчуком. Писарчук, паренек лет восемнадцати, с длинным носом, шагал солидно, важно. Руки заложены в карманы длинного, крытого черкасином кожуха, справленного отцом сыну-грамотею (целых три зимы проучился у дьячка!); смушковая, в пол-локтя, шапка ни перед кем не заламывается. Здороваясь с Максимом и Романом, он едва коснулся её рукой, и то лишь после того, как краем глаза убедился, что сам писарь взялся за шапку.

— Гляди, такой увалень, а как петушится, — бросил Роман.

Максим, проводив долгим взглядом писаря и писарчука, вздохнул.

— Хоть и недотепа он, а, знаешь, я ему завидую.

— Ему?! — удивился Роман.

— Да. Грамоту человек знает. Всё читать может, всякая книжка ему доступна. — И, предупреждая Романову насмешку, круто переменил разговор. — Брат твой где, дома?

— Из Яблуневки вчера приехал, у шорника ремеслу учится. Попа тамошнего в монастырь подвозил. Приход в селе давно закрыли. Поп тайком крестил, мертвых ночью на огородах хоронил. Пан Яблуновский унию принял и приказал гайдукам изловить попа. Хочет всё село в унию перевести. И как это может человек вере своей изменить, скажи, Максим?

— То не человек, то пан. Ему всё равно, какому богу молиться. Терпеливый народ наш… Ну, ничего! Недаром говорят: калека не до скончания века, паны не до смерти. — Максим поднялся, взял в руки по кулю. — Подержи лестницу, а то сдвинется, проклятая. Заходи как-нибудь, поговорим на свободе.

Максим лазил по хате до самых сумерек. Давно догорело за Тясмином в багряном зареве солнце, серым туманом поднимались с земли сумерки. Уже трудно стало разглядеть что-нибудь. Тогда Зализняк слез с хаты. Отнес в сени лестницу, помыл у колодца руки и пошел со двора.

— Куда ты? — позвала от погреба мать. — А ужинать?

— Я недолго, скоро вернусь.

Мать и Оля одни не стали ужинать. Долго сидели они, ожидая Максима. Одна за другой сгорали сухие, наколотые из смолистого соснового корня лучинки. Оля так и задремала, склонив белокурую головку бабке на колени. Лучина догорела, но Устя не встала зажечь другую, не хотела тревожить внучку. Уже и её клонило ко сну, а Максима всё не было.

«Не случилось ли что-нибудь?» — тревожно подумала она. Давно стал взрослым сын, своя жизнь у него, а материнское сердце неспокойно. Всё ей кажется, что может он попасть в какую-то беду. Сколько она натерпелась страхов, когда Максим был ещё ребёнком! Хлопец рос буйным, часто приходил домой в разорванной сорочке, с распухшим носом. Однако почти никогда не плакал. Может, горе и нужда сделали его таким чёрствым. Что он видел сызмальства! Рано умер отец — простудился, провалившись зимою под лёд. На Максима он возлагал большие надежды. Всё, бывало, говорил: «Это у меня мастер знаменитый будет, руки у него золотые». И в самом деле, мальчик рос очень понятливым. Ему не было ещё восьми, а он уже вырезал из ясеня таких коней и петушков, что хоть и в Чигирин на ярмарку вези. А однажды волов в ярме вырезал, ещё и покрасил луковым настоем. Никто не верил, что это Максимова работа. Но после смерти отца бросил резьбу. Никому не было дела до его коней и волов, и самому Максиму это быстро надоело.

Звякнула щеколда. «Максим?» Нет. Это ветер стучит в дверь, завывает под окнами, словно просится в хату. А мысли снуют без конца, без края, всплывают целыми вереницами, цепляются друг за друга, как паутина бабьего лета за корявые ветви дикой груши, одиноко растущей в поле.

Вырастал мальчик, росли и заботы. То паныча в воду бросил, то трубу сотскому заткнул, то дойду панскую сманил. И та привыкла к нему, никак к пану идти не хотела. Дважды убегала. Это уже люди рассказывали — Максим ничего дома не говорил. Разгневался пан за свою лучшую гончую, послал гайдуков, чтобы поймали этого пакостного мальчишку и привели собаку. Максим как раз на поле за раненой лисицей гонялся. Лисица добежала до норы и спряталась в ней. Сколько ни посылал хлопец гончую, та только доходила до норы и возвращалась назад. Тогда Максим, недолго думая, с ножом в руке полез сам. Когда вылезал назад, тут его окружили гайдуки.

— Разве это собака? — сказал хлопец, вытирая окровавленные руки. — За лисицей боится идти.

Один из гайдуков хотел схватить его, но Максим швырнул в лица гайдуков пригоршню песку, а сам через лозы бросился к Тясмину. Пока гайдуки продирались сквозь чащу, он уже вылезал на противоположном берегу. А потом стал на берегу, взялся руками за бока и запел. Ни с чем вернулись панские посыльные, сказали пану, что этого хлопца даже звери не берут. Ещё хорошо, что никто не выдал тогда, чей это хлопец; да и пан мало интересовался этим, он только очень смеялся, когда ему рассказали, как Максим тянул за хвост лисицу. После этого хлопец несколько дней не возвращался домой.

Не было ему ещё и полных шестнадцати лет, когда он совсем оставил дом. Устя была на работе, он собрался без неё, знал: будут слезы, мать не пустит. С соседями передал — на Запорожье едет. Несколько раз приезжал из Запорожья. Привозил немного денег. Только, видно, не сладко ему жилось там. Максим стал ещё мрачнее, редко смеялся. А однажды, уже будучи дома, начал пить. Тогда все боялись тронуть его. Одной матери стыдился, каким бы ни был пьяным, а, подходя к хате, старался ступать твердо и как можно тише; в хате сразу шел к постели, пытался ничего не опрокинуть, не разбить. С тихими упреками она поила его квасом. Максим говорил, что он плохой сын, что больше не станет пить, и ещё что-то, уже совсем неразборчивое, а она помогала ему раздеться, горячие слезы её падали на подушку.

Скрипнула дверь. Хотя было совсем темно, Устя сразу узнала Максима.

— Сынку, ты? Раздуй огонь, вечерять будем.

— Не хочу, я поел у Романа. — Он бросил на сундук шапку, кунтуш и, не раздеваясь, лег на постель лицом в ладони.

«Почему так? — билась в голове мысль. — Почему всегда одни неудачи?»

Весь век искал счастья, гонялся за ним. Глядя на свои сильные руки, думал Максим: нет, он все же должен выбиться в люди. Судьба бросала его с одного места на другое, с одних заработков на другие. Иногда ему казалось, что вот-вот он догонит своё счастье. А оно как ветер. Так и теперь. Управляющий отказал отпустить Оксану. Сказал, что она уже обручена, с пикинером договорено про выкуп, разве что сам пикинер отступится или не приедет до весны.

Выкуп за Оксану запрашивал большой, намекнул что пикинер обещал привезти с похода и ему, управляющему, подарок. В Максимовой груди вспыхнула волна гнева, однако он сдержался. Знал — руганью тут не поможешь. Денег таких он не мог сейчас дать. Ещё же придется и попу давать. «Орлик!» — об этом было горько думать, но что ж поделаешь.

«Надо продать такому человеку, чтобы впоследствии можно было выкупить. Только это позже. Сейчас и этих денег недостаточно».

Лежать было неудобно. Зализняк, не поднимаясь, снял нога об ногу сапоги, и они с глухим стуком попадали на пол.

Потом лег немного повыше, подсунув себе под голову подушку. Уже сквозь сон слышал, как мать осторожно укрыла его рядном.

* * *

Микола никак не мог дождаться вечера. Ему казалось, что солнце опускается невероятно медленно, оно как будто зацепилось за тополь, повисло между ветвями. Сегодня должно решиться всё. Три дня тому назад Орыся сказала: можно засылать сватов. Мать всё знает и обещала уговорить отца.

«А если мельник не согласится?» — со страхом подумал Микола. Да что там! Согласится. Разве он не знает Миколу? Разве есть в селе парубок сильнее его, к работе привычнее? А дальше ещё и не то будет. Он всем покажет, как нужно хозяйничать, горы своротит. Где же это так долго замешкались дядько Карый и дед Мусий? Может, побежать к ним? Вот они идут!

Дед Мусий постучал палкой в окно.

— Микола, ты готов?

— Сейчас, поясом обвяжусь.

Карый и дед Мусий зашли в хату.

— Может, по чарке бы выпили перед дорогой, — одергивая на Миколе свитку, предложила мать.

Дед Мусий взглянул на Карого.

— А что, может, матери его ковинька, для храбрости потянем по одной. В случае, там не дадут.

— Не приведи господь, — охнула мать. — Стыда тогда не оберешься.

Карый толкнул деда Мусия в бок.

— То я, матери его ковинька, в шутку сказал, — поперхнулся чаркой дед Мусий. — Высватаем ту кралю, это уже беспременно.

Они пошли со двора. Возле мостика с острогами в руках и прутьями на шеях с нанизанными на них небольшими рыбками толпилась куча мальчуганов. Заметив сватов, они побросали остроги, зашептались между собой. Самый меньший между ними, пузан в непомерно больших сапогах, подняв любопытные глаза и шмыгнув носом, громко сказал:

— Глядите, дед Мусий свататься идет.

Дед Мусий погладил мальчика по голове, усмехнулся:

— Я, сынку, матери его ковинька, отсватался уже. Вот тебя, шалопута, женить следовало бы, а то некому пузыри под носом вытереть! И откуда эта детвора всё знает?

Неширокой дорогой спустились к Тясмину. Проходя мимо трех осокорей, Микола невольно замедлил шаг — тут чуть не каждый вечер простаивали они с Орысей.

— Ты не бойся, — сказал ему во дворе дед Мусий. — Всё будет ладно. Пошел прочь, чего тявкаешь? — махнул он палкой на небольшого лохматого пса, что, приседая на передние лапы, с лаем прыгал перед ним. — Хозяин, матери твоей ковинька, злее и тот молчит.

Сваты прошли в хату. Через не прикрытую в сени дверь Миколе было слышно, как они вошли в светлицу, как, откашлявшись, неторопливо начал дед Мусий:

— Дозвольте вам, паны хозяева, поклониться и добрым словом прислужиться. Не погнушайтесь, матери его… Значит, тэе… выслушать нас, а мы затем выслушаем вас.

Дальше дед Мусий медленно повел речь про добрых ловцов-молодцов, молодого князя и куницу — красную девицу.

Миколе казалось, что дедовой речи не будет конца. Он вытащил цветастый платок — подарок Орыси, — вытер со лба пот. Хотел стать ещё ближе к сеням, но дорогой от села кто-то ехал к мельнице. Тогда Микола отошел в глубь двора, оперся на перелаз. За садом, сухо поскрипывая, медленно-медленно вертелись колеса водяной мельницы и шумела вода в лотках. Микола сорвал с куста калины, протянувшей свои ветви через тын, несколько ягод и одну за другой побросал в рот. Долго сосал, не выплевывая косточек.

— Микола, — послышался от двери голос Карого, — заходи. — И, понизив голос, Карый закончил: — Обменяли святой хлеб.

Забыв обо всём на свете, Микола бросился в хату. На скамье о чем-то разговаривали перевязанный рушником дед Мусий и мельник. Мельничиха собирала на стол. Около печи стояла Орыся. Смущенно улыбаясь, она подошла к Миколе и повязала ему на руку красный, вытканный шелком платок.

Три соломенные кадки стояли вдоль стены. Одна была совсем порожней: когда Максим наклонил её на себя и постучал носком сапога, только легонькая мучная пыльца поднялась со дна; в другой было просо — четверти на три, от силы на четыре. И только в третьей — до половины насыпано жита. Зерно мелкое, с лебедовой кашкой вперемешку. Да и что могло уродиться на тех холмах, где земля сухая, как порох, один песок.

Максим выкатил из клети мучную кадку, перевернул над разостланным рядном, стал выбивать её.

— Бог на помочь, — вдруг послышалось с улицы.

Максим поднял голову. У ворот стоял Загнийный.

— Как житье-бытье? — протянул он поверх ворот руку.

Максим не ответил, хотя руку пожал.

— Никуда не нанялся? Оно, правда, куда же на зиму глядя наймешься. М-да. — Загнийный кашлянул в кулак. — Слышал я — нужда у тебя, деньги нужны. Мать твоя у меня две копы летом взяла. Конечно, я смогу подождать. Оторвав от себя, смог бы, пожалуй, и ещё дать. Только вряд ли это поможет тебе.

— Я у вас ничего не прошу.

— Так-то оно так… Но… Видишь, я всё знаю. Не выкрутиться тебе без денег. Давай говорить прямо. Зачем тебе конь? Расход один, корма нет. Он уже все лестницы пообгрызал. Конь не очень показной, но я бы дал… — Загнийный наморщил лоб, размышляя, сколько для начала предложить за коня.

— Идите, дядько Евдоким, подальше от греха. Не дразните меня, знаете, я шуток не люблю.

Зализняк резко положил руку на ворота рядом с рукой Загнийного. Писарь испуганно отшатнулся и в замешательстве поправил на голове шапку.

— Разве же я что? Я ж ничего. Без всяких…

— А раз без всяких, так не надо и такой разговор заводить.

Максим круто повернулся и пошел в хлев. Услышав шаги хозяина, Орлик тихо заржал. Максим вошел в стойло. Связка сухой отавы (Максим накосил её два стожка) была почти вся цела. Орлик, заигрывая, прижал Максима боком к стене, скубнул за рукав. В последние дни Орлик стал худеть. Сначала, отдыхая после долгой дороги, он даже немного поправился, а вот прошла неделя, и конь значительно подался.

— Хотя бы пересыпать чем-нибудь, — Максим взял в руку жесткое, как сухое лыко, сено. — Пойду к Миколе, наберу вязанку, хоть и далече идти.

Миколы во дворе не было. Максим вошел в хату. Навстречу ему поднялась вся в слезах Миколина мать.

— Где же молодой хозяин? — снимая с плеча вожжи и беря их под руку, спросил Максим.

— Нет его, к атаману городовому побежал. Орысю во двор панский забрали. — Женщина снова заплакала. — Свадьбу через две недели должны были сыграть. Максим, скажи, может, оно и ничего, эконом говорил — только дней на пять; сказал, ещё и заплатят ей. Мол, это милость ей большая. Рукодельница она редкая

— Конечно, ничего. Не убивайтесь, вернется Орыся, — сказал Максим. Но сам почувствовал, как от этого известия в душе словно холодом повеяло. Кто-кто, а он знал, что такое панские милости.