Поздняя осень. Давно откурлыкали журавли, опустели широкие плесы на Тясмине, только вороны кружатся низко над землей, садятся на равнодушных осокорях у края дороги и каркают, каркают.

Паныч Стась поглядывал в окно, кусал ногти — стихи никак не выходили. Он перечеркнул в строчке последнее слово «георгин», к которому не мог подобрать рифмы, и написал вместо него «астра». Но теперь приходилось менять в строчке и другое слово. Да и словечко это «астра» мало подходило. Ведь тогда, когда он прощался с панной Ядзей, у неё в руках были роскошные георгины. Один из них она подарила ему. Стихи должны быть написаны непременно и не позже чем сегодня, иначе курьер не успеет передать ко дню её именин.

Стась попытался представить себе, какое впечатление произведут стихи. Их прочтут перед вторым тостом. И все поднимут бокалы за именинницу, которой посвящают такие чудные стихи, и за того, кто эти стихи написал. Хотя подписи не будет, все догадаются, кто автор. Стасю не раз говорили, что у него талант. Какое восхищение вызвали на балу его стихи о больной синичке! Пани Комиссарова так плакала! А о паненке Ядзе и говорить нечего. Перед взором Стася встало бледное лицо панны Ядзи. Разве можно найти паненку красивее? Однако девушка, которую гайдуки привели во двор, тоже очень красива. Как некстати возвратилась домой мать! Ей, конечно, никакого дела нет до какой-то холопки, однако она боится, чтобы её мальчик не испортился и не стал похожим на многих панычей из Варшавы и Кракова, которые проигрывают в карты свои имения. Смешная! Она принимает его за маленького. Но как хорошо, что она завтра снова уезжает. За окном послышался слабый крик. Стась досадливо поднял голову. Надо уйти в какую-нибудь дальнюю комнату. Каждую субботу мать устраивает домашний суд. Хотя бы где-нибудь подальше, а то прямо здесь, под его окнами. Стась собрал разбросанные по столу исчерканные листы бумаги и пошел к двери. Проходя мимо окна, он увидел на высокой веранде мать.

Пани Думковская сидела в глубоком плюшевом кресле, накинув на плечи лисью, покрытую тканью шубку. На коленях у нее лежала подушка, на которой мурлыкал большой черный кот. Пани не любила тех барынь, которые держали целые кошачьи выводки. У неё был только один Ягуар, она любила его самозабвенно; она даже не представляла себе, что было бы, если бы Ягуар захворал. Пани не только сама кормила его, но и сама расчесывала большим серебряным гребнем черную блестящую шерсть кота.

Вперив зеленые, немного похожие на ягуаровы глаза в противоположную сторону крепости, которая поднималась прямо из воды, пани гладила кота по мягкой спине. Её одутловатое, с двойным подбородком лицо было спокойно, почти неподвижно, только когда она поворачивалась, лицо вздрагивало, подобно тому, как вздрагивает в миске застывший студень. За креслом стоял высокий, тонкий как жердь управляющий имением.

Внизу под верандой слышался женский крик. Он то затихал, переходя в тихие стоны, то звучал пронзительно, до звона в ушах.

— Кто это кричит? — не поворачивая головы, спросила пани.

— Марфа, прачка, — почти до пояса изогнулся управляющий.

— Вишь, негодница, как будто режут её. Разве это бьют! Вот, бывало, при покойном папаше били. Кнутом, кнутом, а потом поднесут сукно и спрашивают: «Какого цвета?» — «Красное», — говорит. Раз узнаёт — ещё ему. Тогда и страх и покорность были.

Пани поднялась, переложила кота вместе с подушкой на кресло и нагнулась над перилами. Под верандой босая, в одной нижней сорочке стояла прачка.

— И дальше так гладить будешь?

— Не буду, пани, ночей недосплю… Сжальтесь!..

— Смотри у меня. Не то в другой раз рогатку прикажу надеть.

Управляющий поднял подушку, барыня села в кресло. Через несколько минут внизу снова послышался свист розог, потом хриплый, смешанный с бранью стон.

— А! Это Микита, птичник. За что его?

— Две утки лиса своровала возле речки. Сорок пять розог, не так уж и много. Это на сегодня последний.

Барыня поднялась, позвала горничную и, отдав ей кота, пошла осмотреть хозяйство. Она заглянула во все углы, но её внимательный глаз сегодня не мог ни к чему придраться — везде был порядок. Недаром о Думковской говорили: «Надо учиться у неё хозяйничать». Пройдя по широкому двору, барыня зашла в один из флигелей. В большой светлице в ряд сидели рукодельницы. Увидев барыню, они вскочили и склонились в низком поклоне. Каждая положила шитье перед собой. Однако барыня сегодня не присматривалась к рукоделию. Она прошла вдоль комнаты и уже хотела выходить, как одна из рукодельниц выскочила на середину комнаты и упала барыне в ноги. В её черных глазах дрожали слезы.

— Пани, отпустите меня! Я — я не рукодельница, не крепостная.

— Что? Кто же ты такая?

Управляющий поспешно вышел вперед, закрыл собой Орысю.

— Это дочка мельника, того, что живет на нашей половине села. Мельник не панский, но за ним недоимка числится. Взяли девку на несколько дней, что же тут такого? Вы поглядите на её вышиванье. — Управляющий принес вышитый Орысей узор.

Барыня подержала узор и отдала управляющему.

— Хороший, прямо-таки чудесный. Таких мне ещё не приходилось видеть. Почему же ты, глупая, плачешь? В темницу тебя посадили, что ли? Иди на свое место.

Думковская повернулась и вышла из светлицы во двор. Вдоль веранды трое гайдуков собирали и складывали на скамью изломанные розги.

Падал первый снег. Маленькие пушистые снежинки весело кружились в воздухе, белой скатеркой устилали землю. Открыв дверь, Роман по-детски подскочил на одной ноге и, выбежав во двор, растопырил руки, пытаясь поймать в ладони как можно больше снежинок, потом закинул голову и стал ловить их губами. Сколько их? Тысячи тысяч! Белыми роями вырывались они со вспененного метелицей неба, из сизой снеговой мглы. Ещё с вечера земля печалила глаза черными холмами, а сейчас она была вся в праздничной обнове, словно девушка, одетая к венцу.

Роман набрал пригоршню снега и, сжав его, швырнул снежком в горничную Галю, пробегавшую мимо. Снежок попал ей в плечо, обдал лицо девушки холодной снежной пылью. Галя тоже схватила в руки ком снега, провела им по губам Романа и помчалась наверх по ступенькам крыльца. Роман, проводив взглядом её стройную фигуру, пошел к конюшне. Проходя мимо одного из многочисленных домов, он увидел своего сотника. Тот, сонно почесываясь, стоял на пороге:

— Уже встал? Не уходи никуда, сегодня будешь со мной при барине. Пан на охоту едет.

— Я думал конюшню почистить.

— Почистишь завтра.

— Ехать так ехать. Мне всё равно, навоз ли чистить, пана ли сопровождать.

— Верно. Готовь коней. Постой, постой! Что ты болтаешь? — вдруг спохватился сотник.

Роман придал лицу удивленное, несколько глуповатое выражение.

— Я говорю, мне все равно, что ни делать. Только бы не зря панский хлеб есть.

— Ну-ну! Смотри ты у меня, — погрозил пальцем сотник. — Поди скажи в сотне, пусть готовятся.

— Разве пан так рано встанет?

— А и правда, — согласился сотник, — я ещё и сам не выспался.

Задав лошадям корм, Роман вышел из конюшни. Около псарни, ступая широко, как на косовице, мёл дорогу псарь. Был это пожилой, очень странный человек. Лицо у него было всё испещрено морщинами и напоминало плохо намотанный клубок суровых ниток. Борода тоже росла как-то чудно — двумя клинышками. Даже имя его было необычное — Студораки. Когда Роман спросил, почему у него такое имя, псарь ответил, что отец его был едва ли не беднейшим человеком на селе. Потому и имя такое: тем, кто побогаче, поп лучшие имена давал, а кто победнее, тем — похуже. А в каких святцах выкопал это имя, никто не знал, может, и сам придумал.

Однако хотя и прожил весь свой век дед Студораки в нужде, был он человеком очень веселого нрава. За веселость и Роман ему полюбился. Они часами могли просиживать вдвоем на конюшне, рассказывая друг другу были и небылицы, часто прерывая разговор смехом.

— Доброго утра, диду, — поздоровался Роман. — Зачем подметаете? Всё равно снег снова нападает.

— Зачем мету? Собак буду гнать к колодцу, так чтобы не увязли. — И, расправив спину, опираясь на метлу, уже серьезно сказал: — Пан, как только просыпается, сразу на псарню идет.

— Вы с ним каждый день разговариваете. Каким он вам кажется? В самом деле он такой, как про него вчера есаул рассказывал?

— Добрый пан, только в морду дал, слышал такую поговорку?

— Я без шуток.

— Я тоже не шучу. Что и говорить, пан большой руки.

Про пана Калиновского ходило много слухов. Говорили, что он человек мягкого нрава и большой доброты. И что ещё удивительнее, будто он простыми людьми не брезгает, хотя и шляхтич потомственный: выслушает и поговорит. Роман за эти дни видел пана раза три, и то издали. Пан Калиновский приехал неделю тому назад. В Медведовское поместье он наезжал почти ежегодно — тут была лучшая охота. Сразу же следом за ним понаехали и гости — едва ли не со всей волости. Не бывали тут только ближайшие соседи — помещики Думковские. И не только потому, что барыня была уже в летах и ей не подобало присутствовать на таких банкетах. Давнишняя вражда разделяла их семьи. Ещё и сейчас помнит пан Калиновский, как его отец организовывал вооруженные наезды на поместья Думковских. Тех спасали только крепостные стены, крепкие и неприступные.

Каждый вечер в имении гремела музыка, звенели кубки, вспыхивали фейерверки. Только под утро разводили лакеи пьяных гостей по флигелям.

— Чем без дела стоять, взял бы другую метлу.

— Некогда, я ещё хочу сбегать к Зализняку, он должен домой приехать.

— Зализняк? Максим? Разве он здесь? — снова взялся за метлу Студораки.

— В монастырь Онуфриевский нанялся, уже недели две тому назад. Говорил я ему, чтобы со мною в надворные шел, не захотел.

Дед Студораки покачал головой.

— Этот не пойдет. Золотой человек.

— Выходит, в надворные не люди идут. Неужели псарь выше стоит, чем казак надворной охраны?

Студораки перевернул метлу, постучал черенком о землю.

— Не горячись, ещё язык проглотишь. Не будем меряться честью. У обоих у нас работа собачья, у тебя по воле, а у меня — по неволе. Тебе Максима не разгадать. Говоришь, в монастырь пошел. Допекли, видно, нехватки. Передавай ему поклон от меня! — крикнул он уже вдогонку Роману.

Около ворот Зализняка снег лежал непротоптанным. Роман заглянул через плетень, остановился. Напевая тоненьким голоском, березовым веником подметала от порога дорожку Оля. Отступив на несколько шагов, Роман надвинул на лоб желтую с черной окантовкой шапку и, кашлянув так, что в соседнем дворе испуганно закудахтала курица, прыгнул через перелаз. Оля оглянулась, упустила из рук веник и с визгом побежала в хату.

— Оля! — кинулся ей наперерез Роман. — Не беги, это я.

Услышав знакомый голос, девочка остановилась. Исподлобья взглянула на Романа. А тот сбил на затылок шапку, залился громким смехом.

— Испугалась? Неужели я такой страшный?

— А зачем вы так обрядились? — успокаиваясь, проговорила Оля.

— Как? Страшно? А я думал, красиво.

Порывшись в кармане, Роман вытащил медовый пряник. Сдунул с него табачные крошки, подал девочке.

— Дядя Максим дома?

— Нету, он вчера приезжал. Орлику сена привез, а мне ленты в косы. Дед Загнийный уже два раза приходил, на Орлика смотрел. А дядя Максим сказал, чтобы мы его не пускали. Я Орлику гриву заплела, на лестницу стала и заплела. И не боюсь, — рассказывала сразу обо всем Оля.

— Вот так молодец, — Роман похлопал Олю по холодным от мороза щечкам. — Вырастешь — за полковника замуж отдам.

Оля скривила губки.

— Не хочу за полковника. Я за Петрика пойду.

— Какого Петрика?

— Поводыря кобзаревого. Он уже два раза к нам заходил. Ещё в прошлом году. Я Петрику и колечко подарила, он обещал зимой снова прийти.

— За поводыря так за поводыря. Ладно, пошел я, надо ещё домой забежать.

Когда Роман вернулся в панский двор, доезжачие уже вторично протрубили в рога.

— Где тебя черти носят? — накинулся на него сотник. — Чтобы больше без разрешения за ворота не смел ступить.

Роман вывел коня. Крикливо суетились стремянные, щелкали бичами псари, пытаясь успокоить собак. Те рвались на длинных поводах, лаяли все разом.

Заправляя на ходу под соболью шапку чуб, с крыльца сбежал пан; он помахал всем перчаткой, подошел к коню.

«Красивый пан, — подумал Роман, — только синяки под глазами — пьет много и ложится спать поздно».

Отстранив рукой стремянного, Калиновский вскочил в седло. Ещё раз приветственно махнул рукой дворовым казакам, подозвал начальника стражи и оглянулся назад. Вдруг его взгляд упал на белоснежный круп коня, и пан поморщился. На крестце справа чернело чуть заметное пятнышко. Калиновский, не говоря ни слова, пожал плечами.

— Влетит теперь конюхам, — прошептал рядом с Романом какой-то казак.

— Неужели будет бить?

— Пан, конечно, не станет, а гайдуки всыплют.

— Он же ничего не говорит.

— Можно и не сказать. Вон сотник уже косит глазом.

Теперь лицо пана не казалось Роману таким приятным. Однако разбираться в своих мыслях было некогда: снова затрубили рога, передние тронулись со двора — нужно было строго держаться своего ряда.

Казалось, будто это выезжают не на охоту, а войско отправляется в бой. Гарцевали, форся друг перед другом, на резвых конях шляхтичи, размеренно покачивались в седлах казаки. Хватаясь за передние луки, низко наклонялись доезжачие, сдерживая собак. Гремели рожки и валторны. За казаками ехали повара, визжали полозьями сани, нагруженные питьем и едой. А позади, набирая на огромные колеса комья липкого снега, катились две арбы с певчими и музыкантами.

Охота началась сразу же по приезде на место. Однако сотню, в которой был Роман, вместо того чтобы сопровождать господ, как утром говорил сотник, поставили в заслон. Некоторое время поле было пустынно. Где-то далеко в лесу стучали в деревянные колотушки крестьяне-загонщики, медленно приближаясь к опушке. Но вот из березняка выскочил заяц. Прижал ушки и что есть мочи помчался через поле. За ним никто не гнался, и, пробежав немного, заяц присел на снегу. Потом выскочило ещё несколько. Роману было плохо видно, и он, опершись о заднюю луку, поднялся в стременах. В этот миг из лесу выбежали два волка. Роман видел, что они выбежали совсем не оттуда, где их ждали охотники. Пытаясь не допустить волков до лесистого оврага, наперерез им кинулись крестьяне, постукивая на бегу в деревянные колотушки. Слева тоже послышался крик. Это из-за молодого сосняка показались паны и доезжачие с собаками. Лошади стлались в быстром беге. Впереди других, размахивая арапником, скакал Калиновский.

— Смотри, — крикнул Роман своему соседу, — пан наш первым доскачет!

Все напряжённо следили за скачкой. Но через несколько минут гончие, а за ними и охотники, скрылись за холмом, и до казаков долетал лишь собачий лай, а несколько позже приглушенные выстрелы.

Хотя до дома было не больше восьми верст, обед собирали в лесу. Так велел пан ещё с вечера — обед под открытым небом. Гремела музыка, лакеи расставляли под соснами столы, разводили костер. Казаки и дворня нарубили для себя сосновых веток, понабросав их на снег, постлали на них киреи. Повара разливали в деревянные миски горячий кулеш. Роман разостлал свою кирею для двоих — для себя и для деда Студораки. В одном кругу с ними сидели ещё два доезжачих — один из них был известный на всю волость охотник — и трое казаков.

— Собаки сегодня словно побесились, — пристроив посредине большую миску, сказал Студораки, — одна повод перервала. Или она его раньше перегрызла…

Старик прервал речь. Просекой прямо к ним шел пан. Все повскакивали, но Калиновский махнул рукой, чтобы продолжали обед. Откинув полу шубы, он присел между Романом и дедом Студораки.

— Налей всем по чарке, кулешу мне дай, — подозвал он одного из поваров. — Я пришел пообедать с настоящими охотниками. — Пан повернул голову к доезжачим. — Отец мой был заядлым охотником, и мне его страсть передалась. В нашем охотничьем деле не только умение надобно, но и чутье особенное. Вот такое, к примеру, как у тебя, — кивнул он головой на Студораки и, приняв из кухаревых рук рог с горилкой, поднял его. — Выпьем за удачу.

Все выпили, закусили квашеной капустой.

«Вот это так, выпил и не поморщился, — отметил Роман. — Как казак добрый».

— Я с самого начала видел — будет удача. — Калиновский поставил на колени небольшую мисочку с кулешом. — Как только первого волка затравили. Подъехал, взглянул — лежит он на боку и язык прикусил.

— Прикушенный язык — верная примета удачи на охоте, — подтвердил один из доезжачих.

Дальше разговор перешел на сегодняшнюю охоту, вспоминали, какая гончая взяла первого волка, как упал с коня один из панов.

Калиновский кончил есть. Вытер платочком закрученные вверх усы, стряхнул с куртки крошки.

— Хороший кулеш. Кто это такой вкусный приготовил?

— Секлетея, кухарка для застольни, — ответил один из казаков.

— Позовите её.

Казаки подвели пожилую женщину. Вытирая о фартук руки, она низко поклонилась пану.

— Ты прямо княжью еду приготовила. — Калиновский сунул руку в карман. — Ты всегда такую варишь?

— А как же, паночку, всегда такую подаем.

— На вот тебе рубль. И впредь такую вари.

Роман сидел как зачарованный.

«Правду говорили, пан очень добрый», — думал он. И утренний случай с конем совсем изгладился из памяти.

Вечером в имении снова был банкет. В большой освещенной зале вдоль стен стояли накрытые столы, посреди залы кружились пары. Калиновский любил наблюдать за танцующими, сидя с бокалом вина в руке. По стенам, немного выше канделябров, висели картины в дорогих золоченых рамах: стройные шаловливые нимфы, рядом с ними суровые католические святые, смотревшие на полураздетую Венеру.

Калиновский сидел в дальнем углу залы, заложив ногу на ногу. На левом плече у него покоилась голова жены в белой шляпке. Пани Калиновская на все балы и банкеты одевалась только по-польски.

— Не любит моя жена всякие роброны и помпадуры, — говорил Калиновский своим знакомым. — Уродзона шляхтянка.

Сегодня пани тоже была одета в бархатный кунтуш со шнуровкой из золотой парчи, в белую шляпку с черным пером, на ногах — красные с золотыми подковками сафьяновые сапожки.

Круглые часы с маятником в виде меча показывали двенадцать. В зале затихли звуки менуэта, пары готовились к мазурке. Калиновский поглядел на дверь, откуда на мгновение выглянула какая-то уродливая голова, и взял жену под локоть:

— Тебе пора спать.

— Я не хочу.

— Ты пойдешь спать.

— Всегда так… — но больше она не осмелилась перечить, а поднялась и пошла из залы.

Калиновский дал знак рукой на хоры, и, как только под потолок взлетели бодрые звуки мазурки, широко раскрылись двери, и в залу повалили наряженные в звериные шкуры шляхтичи. Это была преимущественно та мелкопоместная шляхта, которая охотно ездила попить и погулять к щедрым магнатам, а когда нужно, то и повеселить их. Особенный смех вызвал «цыган», который водил старого, облезлого «медведя». Не смеялся только Калиновский. Он ждал чего-то нового — однообразные шутки шляхтичей уже стали надоедать ему. К тому же вдруг разболелась голова.

К Калиновскому подошел Лымаренко.

— Позвольте, ваша мосць, сесть рядом.

Калиновский молча кивнул головой.

— Почему, ваша мосць, скучаете, разве не весело?

— Отчего же, весело, — пожал плечами Калиновский.

Лымаренко пристально поглядел на Калиновского, чувствуя, что тот говорит неправду. Давно уже Лымаренка немало удивляло то, что Калиновский — барин такой руки — мог запросто разговаривать с мужиками, заходить в людскую к дворне, а то и в хаты к крестьянам. Хитрит, прикидывается? Для чего это ему? А может, и есть для чего? Ведь в поместья Калиновского больше всего идет вольных крестьян. С шляхтичами Калиновский тоже умеет себя держать. Не заигрывает с ними, но и не пытается кого-нибудь унизить. Потому и голосов при выборах в сейм имел столько!

Видя, как Калиновский уже вторично зевнул, Лымаренко решил во что бы то ни стало развеселить его.

— Может, послать в Чигирин, пускай баб-танцорок привезут?

— Не надо… Прошлый раз привозили. Без них голова трещит.

— Тогда пойдем во двор. Кстати, там снежная гора ещё днём приготовлена, её перед вечером полили.

— Это уж получше.

Калиновский налил из зеленого в кольцах, с причудливым узором графина вино и выпил.

— Во двор, панове. Не то, клянусь Бахусом, скоро заснем. — Он указал глазами на турецкий диван около выхода, на котором уже спал асессор.

Одевшись, пьяная, шумная ватага вышла из дому. Возле забора белела высокая снеговая гора. На ней поставили столик с бутылкой вина и кубок, в кубок бросили десять золотых. Началось смешное зрелище — восхождение на гору пьяных шляхтичей. Некоторые падали у самого подножья, иные поднимались и, сделав несколько шагов, тоже падали. Выше всех, помогая друг другу, взошли комиссар и жаботинский полковник. Но и они сорвались и покатились вниз.

— Сани давайте, — закричал Лымаренко.

Разбуженные гайдуки, конюхи привезли сани, втащили их на гору. По сделанным по бокам ступенькам полезли на гору пьяные шляхтичи, повалились в сани. Началось катание с горы. Потом в сани посадили только одного человека — реента и, словно случайно, толкнули сани назад, где горка круто обрывалась, и реент брякнулся вниз. Он долго не мог вылезти из саней, накрывших его, а когда вылез, был с ног до головы облеплен снегом. Этот низенький, всегда пьяный шляхтич служил всем для потехи. Два дня тому назад комиссар приказал гайдукам отвести реента спать на мельницу. А на рассвете позвали мельника, и тот запустил ветряк. Пустые жернова заскрежетали с таким грохотом, что реент едва не лишился рассудка от испуга.

Конюхи выволокли из снега сани, хотели снова втащить их на горку, но несколько шляхтичей сели в них и пожелали, чтобы их покатали по двору.

— С жиру бесятся, ироды, видано ли такое — на людях ездить, — толкнул Романа немолодой казак.

Сотня, в которой состоял Роман, была поставлена в саду под окнами для салютов. Поначалу тосты шли очень часто, и надворные казаки раз за разом будили громом выстрелов сонное местечко, притихшее в глубоких оврагах. Но через час белый платок перестал показываться в форточке углового окна. То ли о них забыли, то ли уже не провозглашали тостов — стрелять больше никто не приказывал. Однако без разрешения сотня не смела пойти спать.

Паны натешились катанием и снова зашли в дом, а сотня осталась стоять под окнами. Хотя казакам и поднесли с вечера по большой чарке, Роман чувствовал, как холод проникает всё дальше под тулуп, добирается до тела. Особенно мерзли ноги. Роман притопывал на месте, стучал по носкам сапог прикладом ружья. Наконец не выдержал, стал шагать взад и вперед. Топали ногами и другие казаки.

— На печь бы сейчас теплую, — промолвил один из казаков, потирая замерзшую щеку.

— Да ноги в просо зарыть, добавил другой. — Долго они ещё будут беситься?

Романа всё больше и больше начинали раздражать голоса, долетающие из окон.

«Никто о тебе и не вспомнит, — подумал он. — Никому мы не нужны. Подождите же, я вам такое отмочу». Роман закинул на плечо ружье и, сказав своему соседу, что сейчас вернется, пошел через двор в конюшню.

— У тебя нет обрезков с конского хвоста или гривы? — спросил он у знакомого конюха. — И нож дай.

— Для чего?

— Нужно. Дай, если есть.

— Этого добра у нас полно, там на конюшне, в загородке, где светильник горит. Ножа нет, секач для свеклы стоит за бочкой.

Через четверть часа Роман вышел из конюшни с полными карманами посеченного конского волоса. Казаки продолжали топтаться на месте, и он присоединился к ним. Они простояли ещё около часа, пока их не позвал кто-то от крыльца.

— Эй, стража, помогать панов разносить, быстро!

Роману и ещё двум казакам выпало нести здоровенного, толстого шляхтича.

«Подожди же, боров, ты у меня поспишь эту ночь», — думал Роман по дороге к флигелю.

Перед тем как положить асессора, Роман вынул немного волоса и насыпал в кровать. Потом понасыпал в две свободные кровати, куда не успели ещё приволочь пьяных шляхтичей. В коридорах флигеля было темно, тут и там суетились казаки и гайдуки, они вносили и вводили панов. Не замеченный никем в этой суете, Роман прошел почти по всем комнатам и набросал в кровати конского волоса.

«Вертитесь и почесывайтесь теперь до утра, хоть струпья себе поначесывайте», — подумал, выходя во двор.

О том, что может поплатиться он или кто-либо другой из казаков, Роман не боялся. Все подумают, что сделал это какой-нибудь вертопрах из шляхтичей, — ведь не проходит почти ни одного вечера, чтобы кто-нибудь из них чего-либо не выдумал.

Вечером, когда вышивать было трудно — при таком освещении можно было испортить рукоделие, — девчата пряли. Часто засиживались до первых петухов. За филипповку, мясоед и большой пост каждая должна была напрясть по семьдесят мотков пряжи.

Тихо гудут прялки, тянут тонкую нитку, и нет ей ни конца, ни края. Правду, наверное, говорила баба Настя: если бы расправить эту нитку в длину, так хватило бы через синее море перекинуть. Шуршат прялки, однообразно, тихо льется печальная девичья песня. А в песне той и тоска о покинутой старенькой матери и сетованье на свою горькую долю: не придут с рушниками к бедной крепостной девушке сваты, ведь тонкая пряжа ложится белыми свитками полотна в панские сундуки, а девичий сундук порожний стоит. Гниет кованная железом дубовая крышка, точит тесовые доски шашель, вянет девичья краса.

— Счастливая ты, Орыся, — промолвила одна из девчат, связывая разорванную нитку, — вернешься домой, а там ждет твой Микола. Ох, и парубок же!

Орыся смущенно улыбнулась.

— Что значит вольная, — продолжала девушка. — И приданое, наверное, собрала не малое. Ты одна у отца?

— Немного собрала. Наткала кое-что, да и пряжи меток десять есть. Плахты две приобрела: одна в клеточку, другая мелкоузорчатая, три запаски… Да чур ему; что об этом говорить. Давайте, девчата, лучше споем. Какую? Калину?

Чи я в лузі не калина була?

Чи я в лузі не зелена була?

За песней не услышали, как в комнату вошел эконом. Он тихонько остановился у двери и молча слушал, как поют девчата. Когда они кончили песню, эконом стукнул дверью, будто только что зашел, и обратился к Орысе:

— Положи гребень, девушка, и иди за мной.

Орыся свернула куделю, положила на неё гребень и вышла за дверь. Эконом уже был около дома. Орыся быстренько перебежала двор, нагнала его только на ступеньках.

— Возьми этот ковер, — указал эконом, когда они зашли в круглую замковую залу, — и неси за мной.

— Разве горничных нет? — удивилась Орыся. — Почему это мне, я же отродясь в хоромах не бывала, не знаю, как оно там.

— За тобой ходить тоже не моё дело, а хожу ведь. Руки у тебя поотсыхают? Отпустили всех горничных сегодня, завтра у них работа спозаранку.

Орыся взяла свернутый ковер и пошла за экономом. Они поднялись по узкой лестнице, прошли полутемный, освещенный одной свечой коридор.

— Первая дверь направо, туда неси, — почему-то отвернулся эконом. — Покроешь им диван и можешь идти.

Эконом шагнул куда-то в сторону. Орыся толкнула коленом дверь, вошла в комнату. От неожиданности выронила на пол ковер: около окна с книжкой в руке сидел Стась.

С того времени, как они встретились на посиделках, Орыся дважды встречалась с панычем во дворе, но Стась проходил мимо с таким видом, словно и не знал её; Орыся была этому очень рада.

— Чего ты испугалась? — закрыл книжку Стась. — Ковер вот с этого дивана.

Паныч указал пальцем на выгнутый венецианский диван. Орыся ощутила, как испуганно заколотилось в груди сердце. Чтобы не выдать волнения, она быстренько подняла ковер и стала расправлять его на диване.

— Не так, поперек надо, — Стась поднялся. — А край чтобы свисал немного. Этот ковер с детства в моей комнате лежит, его мне дед подарил.

Поправляя левой рукой ковер, паныч правой слегка обнял Орысю.

Орыся резко выпрямилась, уклоняясь от объятий, и ступила шаг к двери. Но Стась успел преградить ей дорогу. Прикрыв дверь, он повернул ключ и положил его в карман.

— А я не выпущу, — он скривил губы в глупой улыбке, ощупывая Орысю бесстыжими, зелеными, как у матери, глазами.

Видя, что он намеревается подойти к ней, Орыся вытянула перед собой руки.

— Панычу, не подходите! А не то закричу.

— Думаешь, кто-нибудь прибежит? Кричи, хоть лопни, — уже без усмешки ответил Стась.

Он подался вперед, оттолкнул стул, обхватил Орысю. Девушка рванулась, вцепилась в его руку, пытаясь вырваться. Но Стась держал руки крепко, ломая девушку в поясе. Орыся не кричала, не плакала. Поняв, что плачем горю не пособишь, она, собрав все свои силы, оборонялась молча. Упираясь в его грудь левой рукой, она правой била его по выхоленному лицу, царапала щеки и, наконец, изо всех сил ударила в подбородок. Стась пошатнулся, на минуту ослабил руки, и Орыся, вырвавшись из объятий, отбежала на несколько шагов.

— Ты так! — прохрипел он.

Теперь он был страшен. В разорванной на груди сорочке, с окровавленной щекой, широко расставив руки, он снова кинулся на девушку. Орыся, не помня себя, вскочила на стол, схватила большую медную статую Аполлона, ударила ею по раме и прыгнула в окно. Падая на землю, ощутила боль в раненной о стекло левой руке. Девушка упала в сугроб под окном, и в то же мгновение, как она вскочила на ноги, в десяти шагах от нее раздался перепутанный голос часового гайдука.

— Стой! Ни с места! Стой!

Этот возглас словно толкнул Орысю. Не разбирая дороги, она бросилась через кусты.

— Стой! — ещё раз прозвучало позади, и вдруг за спиною прогремел выстрел.

Орыся сделала ещё несколько шагов и остановилась, обеими руками ухватившись за яблоньку. С яблоньки большими клочками посыпался снег. В голове Орыси подсознательно стучала одна мысль: бежать.

Хотела двинуться с места — и не могла. Прижимая к груди ствол яблоньки, она медленно опустилась на колени и, раскинув руки, упала на белый пушистый снег.

Печально гудят колокола. Начинает один, чуть слышно за ним другой, немного сильнее третий, четвертый, и, наконец, все вместе. Заливаясь слезами, грустно поют свадебные песни дружки. Ветер треплет на их спинах ленты, развевает хоругви, ерошит седую бороду деда Мусия. Дед Мусий и Карый, перевязанные накрест рушниками, идут рядом. Карый держит высоко над головой хоругвь, его руки посинели от холода, и на них выступили большие жилы.

— Думал ли ты, Гаврило, что сватом на похоронах придется быть? — не поднимая головы, говорит дед Мусий. — Мне это уже второй раз на моём веку. Ох, грехи наши тяжкие! — вздохнул он. — Гаврило, надо бы за Миколой приглядеть, чтобы чего с собой не сделал. Прямо чудной какой-то стал. Видел, как для души вместо воды горшок с ладаном на окно ставил? Почернел весь. А из глаз — ни слезинки.

Микола и в самом деле не плакал. Зажав в кулаке снятый с руки свадебный платок, низко склонив голову, он молча шел за гробом. Если бы кто-нибудь поглядел на него со стороны, то ему могло бы показаться, что Микола обдумывает какое-то важное дело. Но парубок ни о чем не думал. В голове было пусто, только тупо болели виски, будто после тяжелого похмелья. Он не заметил, как пришли на кладбище, к свежевырытой могиле. И только тут он, наконец, опомнился. Носилки уже поставили на землю. Страшно закричала Орысина мать, порываясь к дочке. Микола подошел к гробу, опустился на колени. В последний раз взглянул на свою нареченную. Орысино лицо, обрамленное венком из бумажных цветов и красных гроздей калины, было спокойным, ясным. Как будто не пуля вынудила её веки смежиться, а ровный, глубокий сон. Казалось, устала она за день, готовясь к свадьбе, и, примеряя с вечера свадебный убор, заснула. Вот сейчас мать возьмет её за руку, скажет:

— Вставай, доченька, ой, как ты разоспалась!

И она вскочит на ноги, протрет кулачками глаза.

— И впрямь разоспалась, что же вы, мамо, не разбудили раньше…

Но уже никогда не встанет Орыся, не зальется звонким смехом.

Микола трижды поцеловал Орысю в холодные губы и поднялся с колен. Карый и дед Мусий сняли с крышки высокий каравай, накрыли гроб. А ещё через несколько минут разбился первый ком земли о крышку гроба.

Один за другим расходились с кладбища люди. Силой увели Орысину мать; тяжело сгорбившись, поддерживаемый под руки, пошел мельник.

— Микола, пойдем, — тихо тронул парубка за руку Карый.

— Куда? — не поняв, спросил Микола.

— Домой.

— Домой я уже не пойду. Нет мне туда возврата. — Микола наклонился, взял с могилы комочек земли и, поглядев вдаль, твердо сказал: — Никогда, Орыся, я не прощу твоей смерти. Клянусь, я отомщу за тебя.

— Опомнись, Микола, что ты можешь поделать? — испуганно заговорил дед Мусий. — Стража там, башни до неба достают.

— Не помогут им те башни, не остановить им моей мести. Не убежит паныч от моих рук, и не только этот паныч. Всех их резать надо. Не бойтесь, диду, я сейчас не в крепость иду.

— Куда же ты, Микола? — встревожился дед Мусий.

Микола показал рукой в противоположную от Тясмина сторону:

— Туда, в лес. В гайдамаки.