Шынар встретила ее вопросом:

– Приехала?..

– Приехала.

– А-а… Сама поняла, что такое – жерик? Хлеба хочешь, который у нас в золе завалялся? Я говорила – придет твой черед! А ты не верила, слезы лила!

– Я еще больше пролью! Проси у меня, что угодно. Но если не хочешь, чтобы я у тебя в доме умерла, дай скорее хлеба!

Она не пошла в гостевую комнату, осталась в той, где жили хозяева, а теперь в одиночестве лежала Шынар.

Науша принесла хлеба, еще горячего, и Улпан, словно приехала из краев, где голодают, принялась уплетать его, макая в посоленное сливочное масло. Масло подтаивало, и круглый подбородок у нее блестел. Сидя на кошме, боком к постели Шынар, Улпан ела с непривычной для нее жадностью и блаженно урчала, когда на зуб попадались крошки березовых углей, прилипших к хлебной корке. Казалось даже, не хлеб ей нужен, а уголь, соль, которая пропитала масло. Она собирала в ладонь попавшие на дастархан угольные крошки, бросала в рот: «М-м-м-м-м-м…»

– Ты с такой жадностью ешь хлеб… Родишь не одного… – родишь двух сыновей! – засмеялась Шынар.

– Я боялась… Как бы дочка белой верблюдицы, твой подарок, не родила раньше меня! Ей уже три года, начинает, сукина дочь, крутить хвостом. Шынар, а чего тебе хотелось, когда ждала?..

– Да ничего, глупость…

– Нет, скажи!

– Ну, мне хотелось, все время, пожевать волосы с загривка верблюда – буры.

– Теперь понятно, почему у твоего сына такая большая голова! С котел! Оказывается, он в буру пошел. Дай-ка мне твое полотенце. Жарко…

– За тобой висит чистое. Возьми сама.

– Нет, я и рукой не хочу шевельнуть. Кинь…

Шынар еще не вставала – акушерка не разрешила, велела неделю лежать. Голову она перевязала сатиновым желтым платком. Улпан смотрела на нее, и что-то новое замечала в знакомом, в близком лице. Покой… Сознание, что на всей земле нет другой женщины, у которой исполнились бы все мечты, сбылись все надежды. Она еще красивее стала, эта Шынар! Но ничего, недалек тот день, когда ее, Улпан, ждет то же самое.

Малыш спал и самодовольно посапывал во сне, как будто это он сам, по своей воле, настежь распахнул дверь и ворвался в беспокойный мир, который, правда, пока ограничивался мягкой постелью и материнской грудью, налитой молоком. Шынар хвалила сына – что его и будить не надо, грудь он берет и во сне.

– Киндик-шеше у бедняги большая обжора, – добавила она. – Думаю, он пойдет в нее.

А киндик-шеше, доедая печеный хлеб, возмутилась:

– Лежала бы спокойно! Куска хлеба жалко?

– Не жалко, но я боюсь, – в неурожайный год ты быстренько умнешь запас целого аула.

Две девушки – Гаухар и Бикен, те самые, что когда-то так слаженно пели на алты-бакане, жили в доме Мусрепа с того дня, как Шынар родила. Без их помощи не управиться бы с обслуживанием многочисленных гостей, поток которых не иссякал. Вот и сейчас они приготовили чай и зашли позвать Улпан, но в дверях раздался голос Есенея:

– Эта лачуга и есть жилье Мусрепа? Хвастун! Говорил – не у всякого хана есть такой дворец!

– Конечно, нет у хана такого! – откликнулась Улпан. – Иди сюда, к нам, сюда!

Когда она уехала, Есенею показалось, Улпан с собой увезла все их счастье, не оставив ему его доли. Он чувствовал себя хорошо, а Шынар уже три дня как родила, и дольше нельзя тянуть с поздравлениями. Есеней не усидел дома – и вот, склонив высокую голову, вошел в приземистый дом Мусрепа.

Такой дом назывался хоржуном, он и в самом деле был двусторонний. Прихожая, в которой помещалась и кухня, разделяла две противоположные комнаты, и Есеней, войдя, должен был постоять немного, чтобы глаза привыкли к полумраку, единственное окно было затянуто пушистым слоем инея.

– Сюда… – снова позвала Улпан.

Еще больше согнувшись, Есеней миновал узкий проход. Первым делом – поверх одеяла Шынар – он бросил дорогой халат. Выпрямиться он не мог, иначе головой ударился бы о потолок.

– Халат твой, Шынаржан… Ты показала бы мне ребенка. Кажется, Акнар становится скупой? До сих пор не подарила хотя бы клочка тряпки, чтобы исполнить наш обычай?

– Есеней! Я выношу из этого дома золу, таскаю дрова, делаю всю черную работу. А мне до сих пор гроша не заплатили! Твоя любовница валяется в постели, ленится рукой шевельнуть!

С приходом Есенея Шынар хотела поднять голову, сесть, но он не разрешил:

– Лежи, айналайн… Как доктор сказал…

– Вот-вот! – продолжала Улпан. – А за все мои труды меня кое-как кормят. Сами-то в рот такой хлеб не берут!

– Бий-ага… – принялась оправдываться Шынар. – Сама требовала хлеба, запачканного золой. Наелась, и хочет затеять ссору. А ленивая – сама даже за полотенцем руку не протянула.

– Я, я перерезала пуповину ее сыну, и мне за это ничего не подарили!

Есеней возразил:

– А ты же сама рассказывала, какой щедрый человек Мусреп – не жалеет ни скота своего, ни другого добра.

– Он такой, но жена-скупердяйка верховодит в доме.

– Е-гей!.. Я еще одну такую знаю, тоже верховодит. Ей я тоже хочу пожелать удачи. А сам я только рад освободиться от богатства, от щедрости, от скупости. Зря не скажут: хорошая женщина и плохого мужа сделает человеком.

– Опять хвалишь свою Шынар? Она же окончательно испортится, она и так весь дом заполонила своей важностью…

Есеней уселся и наконец-то мог выпрямиться.

– А где сам мырза? – спросил он.

– Вот эта баба, его жена, говорит – уехал в село, сахару купить и чаю. Говорит, давно поехал, скоро будет.

– Что же, ему запасов и на три дня не хватило?

– Может, что и осталось? Чай звали пить – пойдем?

Есеней и Улпан глотка не успели сделать из пиал, которые наполнила Бикен, сидевшая у самовара, а передала Гаухар. В комнату ввалились акыны, певцы, домбристы, приехали поздравить Мусрепа с рождением сына.

– Мусреп!..

Нам сказали вчера, и вот мы здесь, вознести хвалу и воздать тебе честь. Десять дней и ночей будет длиться той! Твою радость мы разделим с тобой!

А молодой акын по имени Мустафа, заметив Бикен и Гаухар, запел, приветствуя их:

– Есть две девушки у сибанов, Их зовут Гаухар, Бикен… Если рядом они, соловья не надо! Своей песней джигитов берут они в плен. Будет длиться той десять дней и ночей, Не умолкнет песен звонкий ручей…

Мустафа явно собирался втянуть девушек в словесное состязание и стал бы настаивать, видя, что они не откликаются. Но человек постарше обратился к Есенею:

– Ассалаумагалейкум, Есеней-ага, – громко сказал он, чтобы и его товарищи обратили внимание на почетного гостя и не слишком бы вольничали.

– Проходите… – Есеней чуть подвинулся, освобождая место. – В доме хана и в доме бедняка – вы всегда желанные гости…

Еще бы… К Мусрепу пришли люди известные, акыны, певцы и жырау – исполнители народных сказаний и дастанов. Был среди них акын Шарке. Был слепой акын Тогжан. Нияз-серэ, акын Сапаргали. И с ними – трое молодых, им еще предстояло создать себе имя. И старые, и молодые – все они поклонялись знаменитейшему из знаменитых, славнейшему из славных Сегиз-серэ. Сородичи ему приписывали «Козы-Корпеш и Баян-Сулу», «Кыз-Жибек», «Ер-Таргын» – вечные дастаны, в которых казахи узнавали себя, свою боль и свою радость, с которыми проходила вся их жизнь, с малых лет и до глубокой старости. Сам ли Сегиз-серэ их сочинил, или дастаны подвергались его обработке при долголетнем исполнении. Но уж никакого сомнения в том, что именно ему принадлежат песни «Каргаш», «Гаухар-тас», «Айкен-ай», из тех песен, которые тоже сопровождают человека на протяжении всех его дней.

Эти песни не забывались, хотя появлялись и новые – песни Биржан-сала, Палуан-Шолака, Ахана-серэ – и их пели по всей степи, от Оренбурга до Омска. И уже нельзя было, как прежде, начинать с двух постоянных строк, которые сами по себе ничего не значили, а были лишь отвлеченным обращением к милой – о, калкам-шрак!.. И только в последующем двустишии возникало то, ради чего песня стала песней. Так теперь уже никто и не сочинял, а начало новому направлению положил Сегиз-серэ из племени кереев.

Есеней охотно поддерживал беседу с акынами, расспрашивал о жизни их аулов, шутил, а потом пригласил – он хотел бы видеть их в своем доме, он устроит той, а когда – Улпан им скажет.

Улпан была рада – Есеней поправился, сам приехал в дом Мусрепа, он весел, оживлен. А теперь и в их доме сядут на почетные места акыны и певцы, которых бог одарил умением – подбирать слова так, чтобы выразить самые сокровенные мысли и чувства, и сопровождать эти слова прекрасными звуками.

Шынар не вставала, а Бикен и Гаухар были молоды, а потому Улпан пришлось принять обязанности хозяйки. Пока мужчины разговаривали, она вернулась к Шынар:

– Послушай, лежебока… Что у тебя там найдется в шошале, надо все заложить в котел.

– Пойди и скажи нашим… Сама за всем проследи. Если ты чем-нибудь не угодишь акынам, если хоть одну насмешку от них услышу, я душу из тебя выну!

– Можно подумать – я хуже тебя знаю, как принять гостей!

В шошале Жаниша жарила в кипящем сале баурсаки, а мать Шынар ручным жерновом молола пшеницу.

– Ойбай, апа… Давай я сяду к жернову, а сама начинай варить. Акыны приехали, певцы…

– Е-е, Акнаржан… Я… Знаешь… Для гостей ничего не пожалеем. И твой агай поехал в село, в лавку, с пустыми руками не вернется ведь…

– Если так, я и себе смелю муки на один хлебец, – нерешительно сказала Улпан и с силой принялась крутить жернов.

Она оставалась в шошале, помогала им, пока не был приготовлен ужин.

После чая в гостевой комнате нестройно зазвучали струны – акыны настраивали домбры.

Шарке-сал сегодня впервые увидел Есенея, какого раньше не знал – куда подевались его строгость, неулыбчивость, равнодушие к песне и домбре?.. Сидит как равный с равными, и арке-сал, что чувствовал, то и спел:

– Акын тебе привет передает привет акына – его щедрый дар! О, Есеней!.. Весна растопит лед, а имя у весны – Акнар… Она согнуть сумела меч булатный, согнуть – не поломав… Шарке сказал и слова не возьмет обратно!

Надо было отвечать:

– Ваша женеше жива-здорова, – улыбнулся Есеней. – Сами видели… А сейчас она топит печь, выносит золу из этого дома. – Он нисколько не рассердился, что Шарке, назвав Улпан весной, задел его самого, – и лед в душе у него растаял, булатный меч сумели согнуть красивые и сильные руки Улпан…

Но Шарке-сал еще не кончил:

– Кто не слыхал о нашей женеше?.. О красоте ее, о ласковой душе? То сам аллах – не поздно и не рано — Послал ее на счастье всем сибанам.

И снова заговорил Есеней:

– Из твоих слов, Шарке-сал, и в самом деле ни одного нельзя взять обратно. Все это – верные слова. Во многих бедствиях сибанов я был виноват. А сейчас у каждого – и жилье есть, и скот, за свой труд они получают плату… Пусть помянут добрым словом Улпан!

Акыны попросили у Есенея разрешения – отлучиться, поздравить Шынар. Они дружили с Мусрепом, бывали в его доме, и его жена не была для них посторонней.

В ее комнате руки слепого Тогжана коснулись струн.

– Как солнце и луна – две женщины сибанов. Акнар… Шынар… Как яркие цветы! Шынар, я слышал, что красива ты, судьбой Мусрепа, счастьем стала ты, и пусть ваш сын – дорогой караванов — пройдет без горя и без суеты.

Шынар застенчиво сказала:

– Тогжан-ага… да сбудутся ваши пожелания… У меня поверх одеяла лежит халат. Я бы сама накинула вам на плечи, но мне вставать нельзя. Возьмите сами…

Она сделала движение – сдвинула халат, подаренный Есенеем, и Тогжан осторожно подошел на звук ее голоса, ощупью поднял халат и накинул на плечи.

– Сейчас я жалею, что я не простой бедняк из рода сибанов, а акын из рода атыгай… Ведь говорят же, что ваши сородичи теперь всегда в состоянии налить гостям кесе кумыса!

Наверное, трудно приходилось в жизни старому слепому акыну, и невольно прорвалась у него жалоба, голос прозвучал печально, но он дальше ничего не стал говорить о себе, он снова обратился к Шынар:

– Шынаржан, я хочу сказать, что старую тощую лошадь никто не покрывает шелковой попоной. Ты оказала мне уважение, подарила халат… Я оказал тебе уважение и принял подарок. Но ты сама носи, носи на счастье… – И халат снова лег поверх одеяла.

Когда домой вернулся Мусреп, Тогжан-ага пел «Кыз-Жибек», о ее любви и страданиях, о стойкости и верности… Мусреп поздоровался со всеми, а потом сказал:

– Продолжай, Тогжан, продолжай, не обращай на меня внимания… – И поспешил к Шынар.

Она озабоченно спросила:

– Ты привез что-нибудь? Акыны собрались…

– Ты не беспокойся, почтенная мать семейства! Я же заранее знал, что мимо нашего дома они не проедут. Все есть… И вообще акыны – удачливый народ, разве ты не знаешь…

К гостям он вернулся с двумя большими ножами в руках.

– С голоду умереть не хотите?

– Не хотим…

– Пусть двое из вас выйдут, Асреп ждет во дворе. И ножи возьмите.

Дастан о судьбе девушки по имени Жибек исполнялся на земле кереев в том виде, в каком его оставил Сегиз-серэ. Мустафа был сыном Сегиза, он часто сопровождал отца, и сейчас по просьбе Тогжана поправлял неточные места. Теперь же он взял нож и вышел. И Тогжан замолк до его возвращения.

Есеней начал подшучивать:

– Мусреп… Не успели гости посидеть за твоим дастарханом, а ты гонишь их на двор. Даже не дал сказать добрые пожелания твоему сыну.

– А мне этот мальчишка не очень-то нравится…

– Почему?..

– Голова – с казан! Не будет ли он похож на тебя? Не зря, думаю я, ты дружишь с Шынар. Улпан, наверное, права.

– Ну, придумал!

– Нет, я правду говорю. А никаких других забот у меня нет. Какие заботы? Табунов у меня нет, как пройдет зимовка, мне беспокоиться нечего.

– Как вы можете дружить с таким человеком, скажите мне! – обратился Есеней за поддержкой к акынам.

Но тем хотелось и дальше послушать шутки близких людей, и они вмешиваться в разговор не стали.

– Так ты меня поздравляешь? – сказал Мусреп.

– Что ж, если у твоего сына большая голова – пусть он вырастет умным. Пусть пользуется уважением близких и почетом у дальних. Пусть не ищет мелких ссор и тяжб, а слушает прекрасные песни, и сам сочиняет песни, как Сегиз-серэ. Аллаху акбар!.. – Есеней ладонями провел по лицу, склонив голову.

– Пусть сбудутся твои пожелания, – растроганно сказал Мусреп. – Бог даст, и твоя Акнар месяцев через восемь родит тебе сына, похожего на тебя.

Услышав, что Улпан ждет ребенка, акыны шумно, на разные голоса, выразили добрые пожелания, пообещали приехать на той к Есенею.

Мустафа, помогавший во дворе Асрепу, вернулся в гостевую комнату, и Тогжан взялся за домбру и продолжил «Кыз-Жибек»… До конца. А когда отзвучали слова и стихли струны, акын настороженно ждал, что скажут слушатели.

Первым сказал Мусреп:

– Тогжан, ты хорошо спел, но когда было, чтобы ты пел плохо?.. А вот по сравнению с прошлым годом, когда я в последний раз тебя слышал, ты внес много поправок.

– Это не меня надо хвалить, – признался Тогжан, – Мустафа помог мне, он запомнил отцовское исполнение.

Мустафа от похвалы покраснел и начал даже оправдываться:

– Тогжан-агай преувеличивает мою заслугу… Что – я?.. Пою пока несложные песни, любовные. Правда, может, что-то и осталось в памяти – как отец пел… Другого богатства у меня нет.

Не приходилось акынам раньше слышать, что думает об их мастерстве Есеней, но на этот раз и он захотел выразить свое мнение:

– Тогжан, почему ты поешь, что Жибек – дочь хана? Разве только в этом заключается ее благородство? Разве не мог ее отцом быть обычный простолюдин? Средний жуз, Младший жуз – с древних времен соседствуют на одной земле. Но от сыновей Джучи не было у нас хана по имени Сырлыбай. А еще смотри… Когда было, чтобы хан свою дочь отдал человеку не ханской крови? Значит, и возлюбленный Жибек – Толеген, тоже должен быть сыном хана. Вот, взгляни на Мусрепа, на этого чернобородого! Уж он-то на Тулегена ни красотой, ни благородством не смахивает. Зато Шынар его, та, что лежит в соседней комнате с сыном, – чем она хуже Жибек?..

Мусреп вернулся к тому, что в новом исполнении дастана ему особенно понравилось:

– Пусть ханская дочь, пусть не ханская… Но сколько мужества надо девушке, чтобы после гибели Толегена не подчиниться родовым законам? Я думаю, Жибек первой была казашкой…

Он повторил ее слова:

Мальчик ты бедный!

Что тебя заставляет лезть под одеяло,

которым твой старший брат укрывался?…

– Ведь она еще и оплакать не успела своего Толегена… – продолжал Мусреп. – А Сансызбай уже рядом, уже домогается ее! Если была у него хоть капля совести, он, наверное, отступился от своей женеше!

Шарке-сал внимательно прислушивался к разговору.

– Есеке, правильно вы сказали… – начал он. – Хуже нет, если акын, если жырау бездумно повторяет то, что ему довелось услышать и узнать. Кто у нас – батыр, герой, мудрец? Непременно в его жилах течет ханская кровь! Так мы слышали, так и сами зачастую повторяем. Даже гордость чувствуем, когда простому казаху случается обладать женщиной из ханского рода. Но что – мы!.. В тех краях, откуда была родом Жибек, в Приедилье, в поймах рек Жаик, Уил, Тургай, акыны по-другому толкуют ее судьбу – у них она все-таки выходит замуж за Сансызбая и с ним находит счастье. Но мы с этим согласиться не можем, мы так никогда не поем…

Праздник одной семьи становился праздником всего аула. Рождение ребенка, свадьба, поминки, – шли все от мала до велика, узнать новости, послушать прославленных серэ, акынов, домбристов… К вечеру в домах Асрепа и Мусрепа снова собрались девушки и джигиты, которые и вчера приходили к ним.

Когда человек от бога наделен даром слагать стихи, а пальцы его умеют извлекать живые звуки из домбры, – такой человек не сидит на месте, он кочует из аула в аул, с такими же признанными мастерами, как он сам. Память их хранила разные случаи из жизни, трогательные, смешные, печальные истории, и они чувствовали необходимость поделиться ими – поделиться с теми, кто нуждается в утешении, в совете, в умном и остром слове.

Акыны охотно откликались на зов, всегда были среди людей и особенно любили, чтобы их слушала отзывчивая, горячая молодежь, чуткая к слову правды. Скупец умрет наедине со своими сокровищами, а человек щедрый – раздаст их и от этого станет только богаче! Так требует бог искусства, которому поклонялись и старики – Шарке-сал, Тогжан, и молодой – сын несравненного Сегиз-серэ Мустафа. Потому-то и проходила в седле их неспокойная жизнь, которую они ни на какую другую не променяли бы!

Их не надо было уговаривать – без уговоров они читали стихи, пели песни, их слова могли согреть и обдать холодом, могли затуманить глаза слушателей слезами и вызвать неумолчный смех. Тогжана сменял Шарке-сал, Шарке-сала – Нияз-серэ, а потом вступал Мустафа, в отблеске славы своего отца.

Один восхвалял народ за его силу и стойкость, за мужество, с каким он сопротивлялся ударам судьбы… Другой – порицал за такие качества, которые ничего, кроме порицания, и вызывать не должны! За легкомыслие, за лень, за равнодушие к ближним – и каждый волен был посмеяться над самим собой, раскаяться, и уж во всяком случае – хотя бы задуматься. Кто – краснел от порицаний, а кто – радовался, что есть на свете акыны, от которых услышишь искреннее и справедливое слово…

Бикен и Гаухар исполняли свои обязанности за чаем, помешивали и разливали кумыс. А потом наступил их черед исполнить долг своих сородичей – спеть песню в честь уважаемых гостей. При этом от Улпан не ускользнуло, что Гаухар метнула быстрый взгляд на Мустафу и тотчас отвела глаза, но он – все равно заметил… И так же Бикен – не удержалась, не могла не посмотреть на Кенжетая, он тоже был среди гостей, но сам не осмеливался взять в руки домбру в присутствии столь известных акынов.

Молодежь знала, что две эти девушки по своему обыкновению начнут тихо и медленно и, постепенно ускоряя песню, доведут ее до заоблачных высей… Молодежь притихла в ожидании…

– Меткое слово стрелой летит, и летит оно не зря… Человека плохого – лишь стрела пронзит! Словом его пронять нельзя…

Девушки переглянулись, но только окрепли их голоса, чтобы вести песню дальше, как вдруг со звоном разлетелось на куски стекло в окне, и тяжелый шокпар с утолщением на конце с размаху ударил по спине, между лопатками Есенея, сидевшего на почетном месте.

– Ты… могилу отца твоего… Туркмен!.. – донесся со двора злобный выкрик Иманалы. – Ты кто такой у сибанов, чтобы запрещать деревья рубить? Я тебя достану!

Дубина крутилась угрожающе.

– Убил… – Есеней произнес это почти шепотом. Улпан, рядом с Есенеем, вскочила, Улпан изо всех сил рванула на себя шокпар, и Иманалы от неожиданности выпустил его.

– Прочь!.. Подлец, подлец, подлец! – кричала она. Языки пламени у двух пятилинейных ламп вздрогнули и потянулись к двери, будто с испугу устремились наружу.

Веселье мгновенно погасло. Все вскочили на ноги, зашумели. За окном раздался перебор копыт – всадники поспешили удалиться.

Улпан швырнула шокпар в разбитое окно и положила руку на плечо Есенея.

– Сильно он ударил?..

Иманалы не переставал скрежетать зубами при мысли, что лучший их лес, Эльтин-жал, достался туркменам и совсем дальней родне – аулу Андарбай – Отарбая. Андарбай пока не собирался строить зимний дом, и его юрты можно было увидеть в разных уголках леса, а Асреп и Мусреп обосновались посередине, и Эльтин-жал называли уже в обиходе Мусреп-кыстау, зимовка Мусрепа.

На южной опушке здесь густо росла вишня, а если проехать верхом, то копыта у коня становились красными от раздавленных ягод костяники и земляники. В лощинах у леса рос дикий чеснок, жужжали пчелы, собирая дань с богатого разноцветья.

Асреп и Мусреп облюбовали себе участок, где стояли березы, – белоствольные, с кудрявой светло-зеленой листвой, высокие и стройные.

Иманалы, который объявил, что он родился, вырос, жил и умрет в юрте и что никакого зимнего дома у него не будет, умирал сейчас от зависти и решил, назло всем тоже построить себе кыстау. Для этого ему понадобились березы – именно те самые, что окружали дома двух братьев.

Ненависть к Мусрепу давно копилась в душе Иманалы, эта ненависть искала выхода. Он должен был принародно доказать, что Иманалы – это Иманалы… А Мусреп?.. Жалкий потомок раба, какой-то туркмен, а возомнил о себе невесть что! Для этого стоило нарушить торжество в его доме, унизить, обругать, пеплом развеять их радость.

Еще в полдень Иманалы с десятком джигитов, вооруженных топорами, появился на противоположном краю березовой рощи и плетью стегнул одно из деревьев:

– Срубить. Сегодня же. Все до единой.

И сам уехал.

Как раз в это время Мусреп возвращался домой с покупками из села и погнал коня, когда до его слуха донесся перестук множества топоров. Одна из берез, покачнувшись, рухнула на землю, ломая при падении молодые, не набравшие пока росту, березки.

«Джигиты! Что вы делаете! Побоялись бы бога! Кто же такие деревья валит на дрова?»

Кто-то недовольно откликнулся:

«Разве это мы не боимся бога?.. Иманалы… Он решил построить себе рубленый дом».

«Джигиты… – продолжал настаивать Мусреп. – Сейчас в ауле гости, нехорошо… А Иманалы передайте – я не дам ему порубить эти деревья. Уходите…»

Но берез десять стояли уже надрубленные. Первый же ветер свалит их! Джигиты не стали спорить с Мусрепом. Засунули топоры за пояса и ушли. Один говорит – рубите, другой говорит – не дам рубить…

Вот почему и появился поздним вечером возле дома Иманалы.

Есеней сидел, закрыв глаза, стиснув зубы от непреходящей в лопатке боли, как раз в том месте, куда когда-то поразила его стрела лучника Кенесары.

Но лучше получить рану в бою от врага, чем вот так – исподтишка, от родного брата… Дня не может прожить Иманалы без ссоры, без какой-нибудь злобной выходки. «Разве я возражал бы, – думал Есеней, – если бы видел, что Иманалы может стать Есенеем? Неужели сам не понимает – каждый носит шубу по своему росту. Упрям, вспыльчив… Во время припадков ярости теряет остатки ума. Хочет казаться батыром, а стал посмешищем для всех сородичей, для всех, кто его знает…»

Он услышал голос Улпан:

– Есеней, я помогу тебе встать. Поедем домой.

Она и Мусреп в сопровождении акынов повели его к саням, дома Улпан уложила Есенея в постель, не отходила от него…

И с тех пор Есеней больше не поднимался.

Дни сменялись долгими безрадостными ночами, выпадали снега и таяли снега, шумели деревья, и ветер осенью стучал в окна, швыряя охапки сорванных листьев.

Улпан не сына родила, а дочку, назвали Бибижихан, Бижикен, и так же, как она у Шынар, Шынар провела у нее несколько дней… Бижикен росла, бегала уже, придумывала всякие уморительные детские слова.

Есеней не поднимался.