И теперь все это разрозненно, сбивчиво, но отчетливо – вспомнилось Есенею. Он даже поторопил коня, будто снова, раненный, уходил от погони… Заныл бугорчатый шрам между лопатками… Да, в то время его слава была крепкой и устойчивой, а сам он – горячим, резким, уверенным в своих решениях, и с конца его плети не раз сочилась кровь А сейчас ему около шестидесяти… Пора раздумий, раскаяния, благотворения, когда он не должен бы допускать насилия и несправедливости… А что получилось? Позарился на богатое урочище, где поселился на зиму его первый друг, собой когда-то прикрывший его от вражеских стрел. Достаточное ли возмещение за нанесенную обиду гнедой конь, уведенный Кенжетаем к батыру? Достаточное ли это возмещение? Впрочем, завтра будет ясно. Завтра он сам поедет к Артыкбаю. Неприятно оправдываться и сваливать все на Мусрепа-охотника, что поверил его словам, будто урочище никому не принадлежит…

Он ехал к новому становищу возле озера. К озеру с запада и юга подступал лес – березы и осины. На севере и востоке щетинились заросли тала и ракитника, через лощину спускаясь в степь. Озеро по краям густо заросло камышом, а чистую поверхность лед еще не успел затянуть, ветер слегка рябил ее – будто мурашки пробегали в предчувствии скорой зимы.

А зимовать здесь было бы хорошо! В лесах полно зверья. Вода в этом озере сладкая, не солоноватая. Топливо под рукой, сколько угодно сушняку. И скот есть где укрыть. Просить сам он ничего не станет. Хорошо бы, Артыкбай-батыр догадался, предложил поставить здесь хотя бы один кос из четырех.

Неподалеку от берега, деревьями укрытые от ветра, стояли две белые юрты и три темные. Сани с деревянными, без железного покрытия, полозьями задрали оглобли, в отдельном помещении были сложены упряжь и седла. Возле белой юрты – той, что побольше, где жил сам Есеней, стояли две конуры для двух псов арабской породы, тех самых, что натаскивал Мусреп-охотник.

Собаки не залаяли, когда он подъехал, не стали ласкаться к хозяину. Они только вылезли наружу, потянулись и смотрели на него, как бы ожидая, что будет дальше.

Есеней не стал заниматься с ними, сразу прошел к себе. Облокотившись на подушку, прислушивался – не возвращается ли Кенжетай? Почему задерживается? Отдал коня – и все дела.

Кенжетай вернулся затемно.

– Ну как? – спросил Есеней, не обнаруживая нетерпения.

– Привязал Музбела у юрты батыра. Батыр очень доволен.

– А что сказал?

– Говорит – я пока не знаю, кто и в чем виноват… Улпанжан… Она росла – никто ей не перечил, что хотела, то и делала. Кто ее знает, что она вам сказала. Если Есеней коня прислал, может, и не в знак своей вины, а от щедрости, по старой дружбе. Еще сказал – пусть аллах его благословит…

– А как он сам? Наверное, в постели, не встает?

– Не встает – да… Рассказывают, он велит иногда открыть дверь и так, не вставая, стреляет из лука в старый тополь. За сто шагов. Я ничего не говорил, а он сам позвал вас в гости, на завтра. Сказал, вы, наверное, забыли вкус баурсаков, какие стряпает ваша женеше Несибели.

Есеней помолчал. За всеми своими делами, борьбой, развлечениями – тринадцать уже лет его конь ни разу не оставил следа у порога Артыкбай-батыра…

– Что еще сказал Артеке?..

Кенжетаю не очень хотелось передавать один разговор, который снова напомнил бы Есенею о его оплошности, но и скрывать он не мог, зная, что Есеней сам поедет туда… Артыкбай расспрашивал у дочери, что у нее произошло с Есенеем, почему она сама в знак своей вины – какой вины? – оставила ему иноходца. Почему же Есеней не только вернул, но и еще коня прислал в придачу?

Улпан объяснила: «Я им сказала, нашего урочища Каршыгалы хватит, чтобы тут перезимовал скот десяти сибанских аулов, а для косов Есенея – этого маловато. Тогда они обвинили меня, что я говорю слишком дерзко. Я спорить не стала, бросила повод и уехала. А если Есеней вернул коня и своего прислал в придачу, значит, он вину принял на себя!»

Есеней спросил, не бедно ли живет семья Артыкбая и, кажется, остался доволен, что нет – не бедно. Особого богатства не замечается, но все необходимое в доме есть. А к решетке внутри юрты прикреплены копья – и длинные, и короткие, висят луки и колчаны со стрелами, сабля в ножнах, оружие, которое когда-то составляло славу Артыкбай-батыра…

Есеней не все узнал, что хотел узнать, но, во всяком случае, посчитал, что на первый раз – достаточно.

– Ладно, – сказал он. – Давай, пора читать намаз…

Кенжетай у Есенея был не только коноводом, а еще и имамом, точнее говоря – подсказчиком. Он нараспев произносил молитвы, а Есеней повторял их про себя, только шевеля губами. Никак он не мог – за долгую жизнь – выучить их до конца наизусть. Может быть, и особого труда себе не давал – запомнить четыре разных произношения буквы «а», три – «с», два вида «х», в двух случаях по-разному звучащие буквы «г»… Потому-то и находился рядом Кенжетай, выговаривая каждое слово, но, и повторяя следом за ним, Есеней превращал эти слова бог знает во что…

Может быть, Есеней так старательно – пять раз в день, как и положено набожному мусульманину, – совершал намаз, что немало на его совести было грехов.

Особенно тяготил его один, ведь после того его жизнь начала катиться под гору, несмотря на всю его силу, влияние, богатство… Однажды он отобрал земли и прогнал в далекую пустынную степь мирный небогатый аул Нуралы, притулившийся по соседству с русскими поселками. Аксакалы этого аула прокляли его страшным проклятием, и на другой год оба сына Есенея умерли в один день от черной оспы.

Похоронив их, Есеней уже дома заметил, что и его тело зудит и начинает покрываться струпьями. Это было в конце лета, но дни стояли знойные. Есеней, не медля ни часа, вскочил на коня и поскакал к озеру Аулие-коль – святое озеро; соленое, оно славилось целебными свойствами. Бросил на берегу одежду и по горло погрузился в воду. Своим приказал, чтобы сюда доставили юрту, привезли кумыс, а сам подолгу просиживал в озере. Он проявил невообразимое терпение – не трогал струпья, не чесался, а ведь зуд при черной оспе может довести человека до безумия! Не подпускал к себе знахарей, не просил мулл молиться о его здоровье.

Трудно было сказать, – обладала вода святого озера целебными свойствами или не обладала, но Есеней выздоровел. На память об этом тяжелом испытании на теле остались крупные, с пятаки величиной, пятна.

Проклятие враждебного аула не переставало приносить беды. В тот год жена перестала рожать. Есеней смирился с судьбой, смирился с тем, что останется без наследников, и гордую свою голову склонил над ковриком для намаза, надеясь: может быть, бог услышит его молитвы. И сейчас, вечером, снова вспомнились ему льстивые слова неумного Мусрепа-охотника: «Один раз стоит перезимовать, и Каршыгалы останется в наследство детям и внукам твоим».

Не мог сосредоточиться на молитве Есеней, не шли на ум напевные арабские слова. И, не кончив намаза, поднялся – помыслами он чист, и бог простит его.

Хоть вчера он лег поздно, а сегодня встал до света, заснуть Есеней не мог.

Как змея, заползла в юрту смутная, неясная ему самому тревога. Сперва он настраивал себя, что это – непрошедшее раскаяние от той невольной обиды, которую он нанес Артыкбаю. Но второй Есеней, который иногда пристально следил за первым и говорил ему то, что никто посторонний не осмелился бы сказать, даже Туркмен-Мусреп, оборвал его: «Не обманывай сам себя, Есеней… С Артыкбаем все обойдется завтра…»

Что же?.. Предчувствие каких-то перемен, не поймешь – радостных или печальных. Хватит! Отогнать бы это предчувствие за несколько долгих конных переходов! Ему даже показалось, будто это удалось, и он с облегчением повернулся на другой бок, закрыл глаза, призвал на помощь бога… Но – нет. То он представлял себе глаза, какие они бывают у годовалого верблюжонка, укрытые от солнца длинными ресницами… То на зеленом лугу появлялась из-за леса порывистая белоснежная кобылица и, весело кося черным глазом, не давала к себе приблизиться…

Есенею стало жарко, и он, чтобы отвлечься от навязчивых видений, принялся было деловито обдумывать, куда, по каким урочищам разослать табуны, пересчитал охотничьих собак, выездных скаковых лошадей, необходимых для зимней охоты… Но ничто не могло его успокоить.

Он вспомнил, как приезжал – единственный раз – к Артыкбай-батыру. Да, тринадцать лет назад. Есеней, приветствуя хозяина громкими возгласами, вошел к нему в юрту, и навстречу в испуге метнулась девочка лет пяти, не старше… Бедняжка не знала, наверное, что на свете бывают такие огромные люди, а его голос, должно быть, показался ей раскатами грома.

Три дня она не могла рискнуть появиться возле постели отца, только подглядывала в щелку и мгновенно исчезала, стоило ее позвать. В тот раз Есеней возвращался с Ирбитской ярмарки и к другу заехал не с пустыми руками. Он подарил ему хорошего коня, двух кобыл с жеребятами, верблюда-нара, навьюченного тюками с чаем и сахаром, урюком, изюмом, женскими платьями и предметами домашнего обихода.

Изюм и урюк, яркие бусы сделали свое дело. Улпан стала привыкать с Есенею. Он по-прежнему казался ей большим, но уже не таким страшным. В кармане у него – всегда конфеты… И он их не жалеет, сколько ни попроси… Лицо – черное-черное, к тому же все истыканное злой оспой, но, когда он смотрит на нее, это лицо – доброе. Улпан с ним подружилась.

Она не оставляла его в покое даже в минуты намаза. Забиралась сзади – с пяток на плечи – и начинала приказывать: «Я поехала на верблюде, далеко-далеко… А ты остаешься дома!» Ей очень нравилось – и в самом деле колыхаешься, как на верблюде. Ведь при совершении намаза молящийся сидит на корточках, то клонится к земле, сгибаясь, то откидывает голову назад. «А теперь выпрямись, а теперь сядь, а теперь опять нагнись». Ей доставляло удовольствие, что «верблюд» охотно исполняет ее приказы, и она громко и весело смеялась.

Так давно не приходилось слышать детского смеха Есенею. Он, оказывается, успел забыть, что дети в таком возрасте – неистощимые выдумщики, они говорят на своем потешном языке, могут рассердиться по самому незначительному поводу и тут же, без всякого перехода, безудержно обрадоваться пустяку.

Улпан просыпалась поздно – набегавшись за день, спала как убитая. А проснувшись и поев, принималась за Есенея, и в его ушах снова звучал ее голос: «Ата… Читай намаз…» И он, хоть уже давно прочитал утренние молитвы, послушно расстилал коврик. «Сперва садись…» И он чувствует сзади, как тоненькие руки охватывают его за шею. «А теперь – встань».

Однажды, сидя у него на коленях, ласкаясь, Улпан спросила:

«Ата, а кто поцарапал твое лицо?»

«Меня терзал когтями черный волк, когда я был маленький… Я не слушался, убегал из аула, он меня и поймал. А ты далеко от дома не играй, хорошо?»

«Хорошо, хорошо… А ты – черный и большой, как наш бык в стаде». Она выросла в ауле и не знала, что бывают на свете еще львы и слоны, а то бы с ними сравнила его.

«Нет, я не бык. Рогов же у меня нет. И я детей не бодаю, если ко мне пристают».

«А-а!.. Я знаю, кто ты! Ты – черный бура, вот кто. Но я тебя не боюсь. Ты добрый бура, да?»

«Я добрый…»

А как-то во время намаза Улпан захныкала:

«Ойбай-ай, ата! Меня кто-то кусает! На спине! Наверное, муравей забрался!»

Она спрыгнула, и Есеней, поймав ее одной рукой, другой – задрал платьице, приспустил бархатные штанишки и ногтем сбросил муравья, впившегося в ее тельце, как раз возле бархатно-черной родинки чуть пониже поясницы.

Девушка, которая на холме встретилась Есенею, была та же Улпан… Тринадцать лет прошло! Девчонка-озорница, со своими детскими шалостями, с нежной родинкой, выросла. Этот охотник собирался ее выпороть! А если бы… а если бы… Черная родинка не могла исчезнуть…

«О создатель, что со мной такое! Ля хаули элда-белда, галы бин казым… – вспомнил он и без подсказки Кенжетая успокоительные слова молитвы. – Надо спать, попробую заснуть…»

Она его называла черным бурой и говорила, что не боится. Кажется, и сегодня под вечер – не боялась… Смотрела прямо, не отводя глаз. Бросила в лицо свою правду и уехала непобежденной. Девчонкой она была плотненькая, откормленная матерью, а как вытянулась, какая стройная стала…

И снова Есеней попытался остановить поток беспокойных мыслей, и снова это ему не удалось. Чертов бура, старый черный бура!.. Завтра надо отдать поклон Артеке, утешить батыра, сказать, что табуны откочуют на другие зимовки, попросить прощения… Наверное, чай будет разливать Улпан, кому же еще. Когда она была маленькая, с каким удовольствием она это делала, когда мать ей разрешала занять место у самовара. Губы у нее были алые и сочные, как лесная земляника, глаза лучились. К счастью, оспа не тронула ее лицо. Боже, сохрани ее…

Не может быть, чтобы такая девушка до сих пор осталась незамеченной. Вероятно, кто-то давно посватался, калым, прохвост, уплатил заранее. Ах, пес! Такой пес – и под такой счастливой звездой родился! Глупый обычай казахов – свататься, когда ребенок еще в колыбели. Потерявший силу, обедневший батыр давно проел калым, полученный за дочь!

Ее мать, Несибели, такой была смолоду, что краше и не надо. Улпан в нее внешностью, нрав, кажется, материнский – щедрая, жизнерадостная, прямая. А как бы пришлось ей саукеле, какое в первый раз надевает на голову молодая женщина, вышедшая замуж! С каким достоинством, с каким изяществом сидела бы она, помешивая кумыс в резной чаше! Сразу стало бы светлее в большой белой юрте.

Он вспомнил жену, которая – вот уже семь лет – поселилась от него отдельно. Ничего не скажешь – и его Каникей была красивой женщиной, только, пожалуй, холодной и злоязычной. После избрания Есенея бием она, не спрашивая у него совета, самовольно стала влезать не в свои дела, распоряжаться, вызывая у людей недовольство, внося разлад между аулами. Считала, что так и должно быть – она же не простая аульная баба, она – из семьи видного бая… И старалась все делать наперекор Есенею, ссорилась с ним, насмехалась. После того, как умерли сыновья, она поверила в силу проклятия, поверила, что Есеней прогневал бога, и тот никогда не простит его. И сама тоже принялась клясть мужа. В конце концов он устал, жить вместе стало невозможно, и Есеней выделил ей ее долю, поселил ее в урочище Киркойлек и уже семь лет за много верст объезжал этот аул.

С тех пор он ни одну из женщин не приближал к себе. Занимался своим хозяйством, своим скотом, охотой, вершил судебные дела. А семьи у него так и не было. Казалось бы, успокоился черный бура! А вот – дьявол-соблазнитель всю ночь терзает, и если не придет на помощь, не образумит всемилостивейший аллах, то всякое может случиться…