Назавтра Есеней весь день провел за отправкой табунов, а перед вечером повернул коня к юрте Артыкбай-батыра. С ним поехали Туркмен-Мусреп, Садыр и Кенжетай. А Мусрепа-охотника он не взял.
– Помнишь, что ты обещал дочери Артыкбая? А вот аип за твои угрозы заплатил я. Как только снега выпадет побольше, ты со своим беркутом поймай двух-трех лис, привези их Артеке в подарок и проси прощения. А сегодня нечего тебе делать за его дастарханом. Оставайся…
Артыкбай-батыр весь засветился от радости при виде своих дорогих друзей, дорогих гостей.
– Значит, нашел все-таки дорогу к дому своего брата! – восклицал он. – Ты мой лев… Друг мой… Подойди ко мне! Сам-то я не могу встать тебе навстречу! Вспомнил все-таки… – Приветствия и упреки – все перемешалось. Он долго держал Есенея за руку и отпустил после того, как прижал его руку к щеке.
Глаза у него блестели от непролившихся слез, когда он обратился к Мусрепу:
– И ты здесь, мой Туркмен… Не знающий страха! – Он и руку Мусрепа долго держал в своей, словно боялся – отпустит, и тот уйдет. – Люди говорят, что я закрыл от смерти Есенея. А мою жизнь спас ты, ты мой ангел-хранитель…
Они и в самом деле собрались почти все – как в день решающего сражения с сарбазами Кенесары. И Есеней, и Артыкбай, и Мусреп, и Садыр… Только Бекентая не было. А вспомнил старый батыр – он долгие полгода лежал в госпитале в Стапе. Аул Мусрепа находился неподалеку, и каждую неделю Мусреп посылал ему домашнюю еду, кумыс. Наконец военный врач, вздохнув, сказал, что дальше медицина бессильна. Мусреп приехал на санях и в лютую стужу отвез Артыкбая к нему домой.
Долго здоровался Артыкбай и с Садыром. Они и плакали, и смеялись, хлопали друг друга по спине. И его в радости упрекал Артыкбай:
– А ты, мой батыр, знаменитый копьеносец! Неужели пришел день, и я тебя снова вижу? Ах ты, старый кобель! Почему за пятнадцать лет ты ни разу не привязал коня возле моей бедной юрты? Я уж думал – не умер ли ты?
Садыр опустился на колени возле постели Артыкбая и так стоял, пока тот здоровался с другими гостями, а потом – сказал старому другу:
– Когда тут повидаешься? Будь оно все проклято! Прошли времена, когда ценились батыры и их копья. Твой Садыр давно сменил свою пику на курук и стал табунщиком.
Артыкбай вздохнул. Он-то лучше многих знал, что боевая удаль и богатство не всегда соседствуют в мирной жизни. И Садыр, как многие другие, попал в долголетнюю зависимость от Есенея.
Потом гости поочередно за руку поздоровались с женой Артыкбая, а на Улпан взглянули лишь мельком – она стояла рядом с матерью. Один короткий взгляд, а дольше разглядывать девушку неприлично. И она – краешком глаза ответила каждому на приветствие и захлопотала по хозяйству, подхватив начищенный медный самовар, вышла наружу.
Настало время Есенею загладить неловкость, вызванную внезапным появлением в Каршыгалы его табунов.
– Артеке… – сказал он. – Мы перед вами виноваты, но, поверьте, мы не знали, что вы поселились в этих краях. Ведь ваше бывшее становище находилось немного выше.
– Да, почти на сто верст. Аксуат… Потом вот – перебрались сюда. Со временем расскажу. Знаешь пословицу? Когда кулан падает в колодец, в его уши забираются жабы. Что-то вроде этого случилось со мной.
– Но как только я узнал, что вы – тут, что земли – заняты вами, я отослал большую часть табунов в сторону Кусмуруна, а часть – на другие пастбища.
– Напрасно отослал. Если мир и согласие между людьми, то воды в озере хватит на всех…
– Нет, Артеке, нет! Я не хотел бы прослыть неблагодарным! Чтобы люди говорили – Есеней отобрал земли у своего спасителя.
– А лучше будет, если станут говорить, что Есеней хотел перезимовать одну зиму, а старый калека не пустил его к своему очагу…
– Я никому не позволю наговаривать на вас, Артеке!
– Вот что… Ты в эту зиму будешь рядом, так усадил бы своего старшего брата в сани, повез бы в степь и показал бы, как ты охотишься на волков. Вот уж пятнадцать лет, я превратился в кобеля на привязи, так хоть ты теперь… Вели поставить свои юрты возле моей.
На этом и пришли к соглашению. Есеней убедился, что один кос может зимовать в Каршыгалы. Артыкбай-батыр понял, что, если Есеней будет рядом, то и сам он перезимует без особых забот.
Есеней перевел разговор на охоту:
– Конечно, поедем в степь! Готовьте лук и копье. Мне рассказывали, что вы стреляете в открытую дверь – в неподвижный тополь за сто шагов. Даст бог, ваша стрела найдет и волка в степи.
– Посмотрим… А что я в тополь иногда стреляю… Так разве у меня остались какие-нибудь другие развлечения? Коротаю время – оттачиваю наконечники для пик, делаю стрелы. Если никого нет рядом, стреляю в мишень. Бывает – точно попадаю, а бывает – стрела уходит в белый свет…
Когда они подъехали к юрте Артыкбая, то привязали лошадей наскоро, и Кенжетай вышел наружу, чтобы поставить их в затишье. Скоро они отсюда не уедут. Из соседней юрты с самоваром в руках вышла Улпан.
Кенжетай окликнул ее:
– Голубушка… Поставь самовар, я отнесу… Самовар она опустила.
– Послушай, джигит… Не называй меня голубушкой. У меня имя есть – Улпан. А сейчас, после чая, оседлаешь для меня гнедого, которого сам вчера привел. Он пасется рядом – вон у деревьев. На аркане. А седло здесь. Вот… А теперь неси самовар… – Слова ее прозвучали так, что не послушаться было нельзя, и Кенжетай взялся за ручки.
Он и вошел первым в юрту, Улпан – за ним.
Есеней отметил про себя их совместное появление. Кенжетай, как и его брат, любит приодеться, парень он видный, и – молод… Как бы Улпан… Есеней подозрительно рассматривал и его, и ее. Нет, вроде бы ничего… К дастархану Кенжетай не подсел, сразу пошел к двери, объяснив:
– Надо лошадей увести в затишек…
Артыкбай шуткой постарался скрасить небогатое угощение:
– Есеней-мырза, наши кобылицы перестали доиться, теперь мы держим в доме рыжую кобылу по кличке «самовар». Слава аллаху, эта кобыла в любое время подпускает себя подоить. Ка-а-ты-ын! – громко, по-хозяйски, позвал он жену. – Хорошенько подои рыжую кобылу!
У Есенея чуть не сорвалось: «Потерпи, потерпи, Артеке, всю зиму буду поить тебя кумысом». Но сказал он другое:
– К чаю мы все привыкли, будь он неладен! Как не выпьешь с утра, весь день голова болит. Мы бы сами чаю попросили, если б вы не поставили самовар. А баурсаки?.. Давно я не пробовал баурсаков из рук нашей дорогой женеше…
За чаем Есеней – сколько мог – не смотрел в сторону девушки, но глаза сами упирались в нее. Малиновая бархатная шапочка с черным каракулем, легкая шуба из хорьковых лапок, крытая тем же малиновым бархатом, малиновые бархатные шаровары. На ногах хромовые сапожки на высоких каблуках, а поверх кожаные галоши, – их в этих краях называют «косой кавуш». Вся ее одежда была чуть помятая, понятно – вещи достаются из сундука в особо торжественных случаях.
Она разливала чай, не поднимая на гостей глаз. Только руки видны, лицо… Кажется, она из тех скромных девушек, которые не выставляют напоказ свою красоту… Или же – понимает, что красота скрытая еще пронзительнее поражает джигитов? Из-под тугой косы, толщиной с ладонь, белела шея. А руки у нее – уверенные, ловкие, привыкшие к труду.
Ёсеней вздохнул, Есеней отвернулся, но снова взглянул на нее. Взрослая… Теперь-то уж не попросит, чтобы он снял муравья, муравей впился… Всю ночь он сдерживал себя: «Не бесись ты, черный бура, не бесись…» Эти слова, как заклинание, он и сейчас мысленно твердил, но что-то они слабо действовали. Улпан была перед ним – наяву, еще лучше, чем в беспокойных ночных видениях, и Есеней два раза оставил без ответа вопросы, заданные ему Артыкбаем.
Его состояние первой заметила мать девушки – Несибели, и у нее защемило сердце. Не укрылось это и от Мусрепа. Что-то будет… И только на лице Улпан не было ни тени тревоги.
Когда кончили пить чай, Улпан отставила самовар к стене и вышла из юрты.
И юрта сразу опустела – так, словно никого не осталось. Есеней затосковал. Прямо беда, не подвертываются легкие и непринужденные слова, чтобы разрядить неловкую тишину! Можно было бы шутливо рассказать, как она приехала на холм, переодетая джигитом, с какой гордостью бросила Кенжетаю повод иноходца. И как они рта не успели раскрыть, а она уже была на другом коне и ускакала… Это бы всех рассмешило. Возможно, и Улпан улыбнулась бы, что-нибудь добавила бы, как она вчера думала: удалось ли ей обмануть своим видом Есенея и его спутников. А может, ничего бы не сказала, только глаза у нее сверкнули бы… Как же не догадался вовремя завести этот разговор Есеней-бий? А причина недогадливости – возраст… Все-таки – почти шестьдесят!
Улпан долго не было. Есеней ломал голову – придумать что-то, что заставило бы ее вернуться к гостям. Слава аллаху, хоть Кенжетай здесь, со всеми, а не шляется снаружи для того будто бы, чтобы коней поставить в затишек…
Есеней посмотрел на него:
– Кенжетай, ты спел бы батыру…
– Е-е, барекельде – одобрил просьбу и сам хозяин. В роду Туркмен-Мусрепа владели мастерством исполнения песен, умели извлечь прекрасные звуки из сыбызгы, заставить радоваться, размышлять и плакать домбру… Но домбры в юрте у Артыкбая не оказалось, и Кенжетай вдвое сложил плеть – чтобы руки, выводящие неслышную мелодию, помогали песне.
Он пел «Слушаш»:
Голос у Кенжетая звучал проникновенно, но дело было не только в голосе – он придавал волнующий смысл каждому слову, на мгновение в юрте Артыкбая появлялся и отважный влюбленный джигит, которого не страшат опасности, и надменный в своем богатстве Кантай-бай, и девушка в тумане, скрывшем аул ее отца… Никогда не знала Слушаш – что такое голод, что значит, когда старое платье порвалось, а нового нет… Но и не знала она, что такое – счастье… В раннем детстве была помолвлена, отец и калым за нее получил – много скота. А жених оказался невзрачным, хилым, и ничего, кроме отвращения, Слушаш к нему не испытывала. Ее не оставили равнодушными горячие взгляды, которые бросал на нее джигит по имени Алтай. Не байский сынок, не богач – но только с ним могла бы найти счастье Слушаш… Только с ним…
Может быть, еще и потому так действовала на слушателей песня, что горе влюбленных становилось горем Кенжетая, вместе с ними он надеялся и страдал оттого, что надеждам не суждено сбыться.
Артыкбай тяжко вздохнул и сказал, как бы делясь своими собственными напастями:
– Эх, калым, калым… Чего только он не делает с людьми…
И замолчал. Молчали и остальные, печалясь о судьбе девушки. Кенжетай так исполнил песню, что никто не мог остаться безучастным.
Снаружи раздался конский топот – лошади скакали во весь опор. Топот приближался. Всадников, на слух, было немало. Поднялся лай. Послышались грубые мужские окрики.
Кенжетай сорвал со стены пику и выскочил. Трудно было ожидать от Садыр-батыра – пожилого, грузного, той стремительности, с какой и он ухватил пику и – к выходу, но задержался: какие-то люди направлялись сюда, в юрту.
Первой ворвалась Улпан, только мелькнула пола ее малиновой шубки. Тяжело дыша, она стала у изголовья отца и прислонилась к стене. Вбежали трое. Впереди – человек в лисьем малахае, усы у него топорщились по-кошачьи. Ветер взметнул пламя в очаге чуть ли не до шанрака.
Кошачий ус приказал:
– Волоките ее на улицу! Думала – уйдет от нас… Но тут гаркнул во весь голос Садыр:
– Ты, тупорылый! Ты кого хочешь выволакивать? А ну!.. – И острие пики почти уперлось в подбородок.
Джигит словно водой захлебнулся, в горле у него булькнуло.
– А ну, садись!
И пока он покорно усаживался у очага, Садыр концом пики поддел лисий малахай и бросил в костер. Двое других джигитов, уже тянувших руки к Улпан, тоже замерли на месте, так и не притронувшись к девушке. Легко орудуя пикой, Садыр и их усадил рядом с первым.
Туркмен-Мусреп не вмешивался. Вмешаться – значило обидеть батырское достоинство Садыра, который считал себя в силах справиться и без чьей-то помощи. К ним он присоединил еще двоих. Те, видимо, услышав шум, решили прийти на помощь своим товарищам.
Довольный собой – ведь давно не приходилось ему в деле применять свою силу и сноровку – Садыр с пикой наперевес, не сводя глаз с пленников, попросил Несибели, которая стояла рядом с Улпан, ухватив дочь за руку, как маленькую:
– Достань-ка коген, дай мне…
У людей не очень состоятельных все их богатство обычно под руками – Несибели подала веревку Садыру.
Он пикой посбрасывал шапки и поочередно надел им на шеи волосяные петли. С особым удовольствием он проделал это с тем, кто вошел первым и вел себя как их вожак. Тот не сопротивлялся, только вздрагивали его кошачьи усы.
– Это ты дома воображай себя героем, наглый коршун, – приговаривал Садыр. – Вот влеплю сорок плетей – полгода на коня не сядешь… А ты что вертишься? Пикой тебя пощекотать? А твою башку я с божьей помощью спалю на костре…
Садыр нарочно обзывал их. В схватке всегда надо обзывать противника самыми последними словами, его и весь его род, довести до белого каления, тогда тот выйдет из себя, потеряет самообладание – и победа за тобой!
Садыр надел петли всем пятерым, и концы аркана закрепил на двух противоположных сторонах юрты, отошел немного и, опираясь на пику, полюбовался делом своих рук.
– Вот так, ягнята мои… Посидите спокойно. И выслушайте решение мудрого бия Есенея!
Они и без того сидели понурившись. Оказаться в такой петле, если попал в плен на войне или был схвачен на месте за воровство, считалось самым тяжким унижением. Не меньшим, чем без коня вернуться в аул… Такой джигит навсегда лишался уважения своих сородичей. Правда, этот способ наказания применялся в то время уже редко, но слишком зол был Садыр. Теперь же, узнав, что перед ними Есеней, пленники совсем сникли.
Есеней повернулся к ложу Артыкбая:
– А кто они такие, Артеке? Вы их знаете? Артыкбай рукой махнул:
– Как же мне их не знать? Мои сваты. Это они засватали нашу Слушаш… – Он взглянул на дочь. – Эх, бедность… Я думал породниться с одним торгашом по имени Тулен, его аул возле Баглана, знаешь, где покровские ярмарки собираются… Я надеялся, – пусть хоть Улпан поживет в довольстве! А его сын оказался хилым и невзрачным, как пел Кенжетай… Кости у него больные, еле ноги таскает. Чахотка, наверное… Улпанжан наотрез отказалась идти за него. Тогда они – сам видел – ко мне ворвались, чтобы умыкнуть ее. Рады, что я не могу ее защитить.
– Достаточно, Артеке, хватит и того, что вы сказали, – остановил его Есеней. – Дальше, верно, мы сами все видели. Садыр, отведи сватов к себе в становище, там переночуют…
А Садыр все еще наслаждался победой. За пятнадцать лет после смуты Кенесары впервые засверкала его пика. Впервые за пятнадцать лет он захватил столько пленных. Молодец, Мусреп, не вмешался и дал ему показать свою силу! И Есеней – мудро решил. Ночь длинная. Сто раз можно вывести по одному этих наглецов из юрты, куда он загонит их пинками, и каждому всыпать плетей. Рука не устанет. Пусть утром бий выносит решение, какое ему заблагорассудится!
Садыр снял с них петли, велел садиться на лошадей – по два человека на каждую. В юрте было пятеро, а двое оставались присматривать за конями и тоже не посмели сопротивляться. Шестеро на трех конях, а поводья он дал седьмому в руки и погнал их впереди.
Сын Тулена – Мурзаш, для кого засватали Улпан, приезжал в позапрошлом году, благоуханной степной весной. К тому времени Улпан смирилась, что ей так суждено, что такова божья воля, она перестала сама с собой бесконечно рассуждать о любви и ненависти в жизни девушки. И ей даже хотелось увидеть нареченного.
Она вошла за голубой занавес. Подняла глаза – и чуть не отпрянула. От нареченного дурно пахло, глаза у него бегали. А когда женщины по древнему обычаю попытались соединить их руки, ладони Улпан коснулось что-то мокрое, скользкое, как гнилая плесень. Казалось, и мылом, что мать привозит из лавки, не смоешь… И с тех пор, стоило ей вспомнить о его прикосновении, она вздрагивала в отвращении и ей хотелось поскорее схватить кумган и ополоснуть руки.
С того дня отношения между сватами дали трещину – так ветер ломает лед на озере и все дальше и дальше отгоняет льдины одну от другой. Наглый торгаш запугивал старика, не имеющего сыновей. Потребовал вернуть полученных когда-то в счет калыма пять кобыл с жеребятами. Артыкбай считал, что это справедливо, – и вернул. Тогда Гулен потребовал и приплод за все десять лет, что состоялся сговор. А это было уже столько лошадей, сколько Артыкбаю и присниться не могло! Оскорбления, упреки, угрозы продолжались. В конце концов Артыкбай, от греха подальше, покинул свой Аксуат и перекочевал сюда. Но не уберегся, разыскали его джигиты, посланные Туленом увезти невесту силой.
А Есеней в душе был рад, что так случилось и что он оказался у Артыкбая. Все обошлось, а Улпан – свободна! Завтра с утра он вынесет приговор – суровый, но справедливый, никто не посмеет обжаловать. Сватов он обложит тяжелым побором и прогонит из аула, чтобы они близко не показывались! Больше того, один из своих косов он отправит зимовать на земли этого Тулена, который замахнулся на возможное его счастье.
Уже Садыр увел пленников, а Улпан, как стояла в изголовье у отца, так и продолжала стоять. Шагу не могла ступить. Не могла снять чекмень из верблюжьей шерсти, надетой поверх ее шубки. И Несибели боялась отойти от нее.
Сейчас Улпан было стыдно, как сильно она испугалась, она считала себя сильной, мужественной, она гордилась тем, что может заменить сына отцу и матери…
Вечером, когда Улпан велела Кенжетаю оседлать гнедого, она должна была, как обычно, пригнать с пастбища – в загон на поляне по соседству с их юртой небольшой косяк своих лошадей.
Она собирала их, и неожиданно из леса выскочили всадники, двое.
– Чьи лошади? – спросил один из них.
– Чьи?.. Наши…
Она подумала – конокрады, и заторопилась, с громким криком направила лошадей к аулу.
– Это она! Она сама! – крикнул кто-то из-за дерева.
– Хватай! Держи!..
Крики раздавались у нее за спиной, приближались. Улпан, бросив косяк, пустила гнедого во весь мах, домчалась до дома, опередив преследователей на расстояние полета стрелы. Но и дома не была бы в безопасности, если бы не гости… И так горько ей стало от своей обездоленности, от беззащитности своей, что Улпан, не в силах больше сдерживаться, опустилась на кошму возле постели отца и разрыдалась.
Гости спасли ее, но гости были и свидетелями ее унижения. Она привыкла, что никто ей не перечит, все слушаются ее, а на самом деле – она всего-навсего одна из многих девушек, которых можно обменивать на скот, можно похищать… Вот сейчас – ее везли бы, связанную, перекинутую через седло. И бросили бы в объятия гнилого Мурзаша.
Она снова вздрогнула, хотела перестать плакать – и не смогла. Ей было стыдно еще и потому, что столь почетные гости по ее вине оказались в неудобном положении.
Есеней рад был бы успокоить ее, утешить, сказать, что больше нечего бояться… Но он не знал, найдет ли такие слова, чтобы не выдать своих вчерашних ночных мыслей, и взглянул на Мусрепа.
А Мусреп тоже понимал – пора вмешаться, но думал, что это сделает сам Есеней, и теперь, после его кивка, заговорил:
– Улпанжан… Незачем плакать, беда миновала. Видишь, сам аллах направил наших коней к вашему дому. Мы желаем этому очагу только добра – подоспели в самое время! Больше никто не осмелится гнаться за тобой, врываться в юрту к твоему отцу. Мы будем тебя оберегать. Кто для нас дороже дочери Артеке и нашей женеше? Что пожелаешь, то и сделаем… А впереди у тебя – только счастье, перестань плакать.
Рыдания стихли, но плечи у нее продолжали вздрагивать, и Артыкбай горестно сказал:
– Здесь нас около сорока семей курлеутов… Но аулом мы собираемся лишь летом, а к зиме разбредаемся кто куда. К зиме ставим юрты по опушкам густых лесов, чтобы укрыться от буранов. Для нас был бы черный день… Если бы не вы… Есеней, нам всем в Каршыгалы хватит места. Ты сам, со своим косом, располагайся по соседству.
– Артеке, я виноват, что не появлялся тринадцать лет… Не могу вам отказать, о чем бы ни попросили. Я еще решил – чтобы проучить вашего свата, я один свой кос поставлю на зиму вблизи от его аула.
– Ойбай-ау! Ты разоришь его…
– Пусть… А свой косяк можете присоединить к табунам Садыра, чтобы Улпан не надо было, как табунщику, по ночам, в зимнюю стужу…
После ужина гости стали собираться. Улпан улыбнулась на прощанье – первая улыбка за вечер.