Восемнадцатый скорый

Муссалитин Владимир Иванович

Зима посреди лета

 

 

I

Утро в нашей редакции, по обыкновению, начиналось с разбора почты. В полдесятого в узкую дверь, одна половина которой постоянно закрыта, просовывается Аркадий Петрович Зимин с пухлой коричневой дерматиновой сумкой через плечо. И мы, радостно приветствуя его, обступаем теннисный стол, стоящий посреди просторной комнаты отдела писем. Аркадий Петрович, еще не успевший отдышаться от быстрой ходьбы по крутой винтовой лестнице, взмокший от тяжелой ноши, вываливает на широкий и длинный теннисный стол газеты, журналы, письма.

— Что там пишут трудящиеся? — вопрошает начальник отдела ледокольного флота Копылов.

Длинным, острым носом он напоминает дятла.

— Сейчас узнаем!

Начальник отдела писем Воронин подгребает к себе письма и, вооружившись длинными ножницами, быстро отсекает кончики конвертов.

Газета наша бассейновая. Для тех парней, что ходят в Арктику и Антарктиду. И нам, разумеется, не безразлично, как они относятся к нашему сочинительству. Многие из нас до прихода в газету тоже служили на судах и морскую жизнь знают не понаслышке. И все же письма с моря читаем с некоторой опаской. Моряки, если что не так, если где соврал, приукрасил, на выражения не скупятся.

Наш Воронин, приставив к теннисному столу стул, повесив на спинку свой форменный китель, со вниманием читает письма. Поскольку газета наша морская, мы все носим форму, и редактор, китель которого расшит широкими золотыми шевронами, строго следит за тем, как мы относимся к форме. Для него отношение к форме равнозначно отношению к службе в газете. Правда, большинство из нас несогласно с ним, но редактор упорно придерживается своего мнения.

Воронин читает письма, изредка комментируя их вслух. Воронин — мужик злоязычный, недаром ему доверили вести редакционную доску «тяп-ляп». На эту доску он безжалостно наклеивает все наши ляпы, как не успевшие попасть в газету, так и те, что по каким-либо причинам сумели просочиться. Материалы для «тяп-ляпа» Воронин берет и из читательских писем. Моряки — народ, ко всему прочему, грамотный и ошибки, разные там неточности секут с ходу. Вот и из нашей почты Воронин наверняка отловит что-то.

В тот день, даже и не знаю чем объяснить, почта у нас была богатая. Аркадий Петрович бросил на стол, к нашей всеобщей радости, огромную пачку писем.

Постояв у теннисного стола, полистав газеты, я пошел в комнату нашего отдела писать статью за одного из руководителей пароходства, заместителя начальника Коркина. Я не был уверен, нужна ли вообще такая статья газете, но редактор сказал: «Коркин у нас давно не выступал. Нужно подготовить статью Коркина». — «Пусть Коркин и напишет», — возразил я. Редактор строго посмотрел на меня.

— Скажите, за что вы получаете зарплату?

Подобный вопрос любого поставит в тупик.

— Я понимаю, помочь человеку написать статью. — возразил я, — но не писать за него — от первой до последней строчки. Мы ведь так растим (тут я запнулся, хотел сказать паразитов, но передумал). — Мы ведь так растим нахлебников, — сказал я. Наш редактор не любит резких выражений, старается избегать всяческих конфликтов. И когда кто-нибудь из нас разойдется на летучке, он, приподняв ладонь над столом, опускает ее все ниже, ниже к столешнице, словно спуская пар.

Вот и сейчас редактор привычно поднял руку, словно подавал мне сигнал.

— Вы думаете, Коркин сам бы не написал? — задал мне вопрос редактор. — У Коркина времени нет. И потом, это не его дело писать в газету.

— Дело Коркина думать! Что у него, и на это времени нет? — снова возразил я и увидел, как вибрирует в воздухе, приближаясь к столешнице, не по-мужски пухлая редакторская рука.

— Стоит ли упрямствовать, Володин, — сказал редактор. — Все равно ведь делать придется. Статья Коркина стоит в плане. В конце года газету будут слушать в парткоме пароходства. И статья Коркина ляжет на чашу наших весов. Актив, да еще какой!

— Ладно, — равнодушно согласился я, не желая слушать дальнейших доводов редактора в пользу статьи Коркина.

И вот второй день я мучился над этой дурацкой статьей, гонорар за которую получит Коркин. Редактор, ясное дело, не поскупится при разметке коркинской статьи, а потом будет безжалостно резать гонорары других авторов, и наши тоже. Но шут с ним, с гонораром. Обидно, что свои мысли приходится отдавать другому. Коркин так и не думает и думать не желает, а ты старайся изобразить его этаким думающим государственным мужем. И он ведь, нисколько не стыдясь, не поправив ни единой строчки, подпишется под статьей. И потом будет бессовестно выслушивать похвалы в свой адрес от подчиненных, справляться как бы между прочим у приятелей — читали ли они статейку, что он тиснул тут вот в газетенке.

Я усердно скрипел пером (к шариковой ручке так и не привык), и мне казалось, что в этом скрипе пера слышится мое осуждение порочной практики, установившейся в нашей бассейновой газете в работе с авторами. В других газетах я не работал и сказать о них ничего плохого не мог.

— Володин, — прервал мое занятие Воронин, — тебе вот письмо. Личное.

Он положил на угол моего стола конверт. «От кого бы это?» — удивился я, разглядывая зеленый самодельный конверт, всматриваясь в обратный адрес: Студеное Должанского района, Орловская область. Писем из этих мест я, честно говоря, не ждал. «Интересно, кому это я там понадобился?» — подумал я и разорвал конверт. Почерк был зыбкий, неровный, словно кто-то торопил неизвестного мне корреспондента.

«Здравствуйте, тов. Володин!

Пусть не удивляет вас обратный адрес. «Арктическую звезду» выписываю давно, хотя работаю на колхозной мельнице и никакого отношения к морю не имею. Прочитал вашу статейку (меня всегда коробило от подобной фамильярности, и тут я поневоле сжал пальцы) и хотел спросить у вас — не имеет ли Ф. П. Сорокин, о котором рассказываете вы, какого-либо отношения к П. П. Сорокину, с которым я служил на транспорте «Декабрист». Транспорт этот был затоплен в 1942 году близ острова Надежды. Сорокин был моим товарищем. И, прочитав вашу статейку (теперь я воспринял определение жанра как должное), я подумал, может, тот Сорокин, о котором вы рассказали, доводится родственником или братом (тем более что отчества у них совпадают) моему боевому товарищу, с которым нам пришлось вместе столько всякого хлебнуть. Да что об этом! Вам, молодым, это не понять. А для нас, стариков, в тех наших воспоминаниях — вся наша жизнь. Как бы худо-бедно она ни сложилась.

И еще вот чего я решил вам написать. Мне кажется, мы с вами знакомы. Жила в нашей деревне в эвакуации и потом еще года три-четыре после войны учительница Володина Мария Петровна с сынишкой и дочерью. Не вы ли это будете? Хотя вам трудно это вспомнить, вы тогда еще маленьким были. А матушка, конечно, может сказать.

А может, вы и не те Володины, которых я знал, и все, что я вам пишу, — лишнее, ненужное. Но я думаю, вы меня поймете и простите. Вам пишут многие. Вот и я решил тоже написать. Передумал многое, но обо всем в письме не расскажешь. Будет желание и время послушать бывальщину — приезжайте. Летом в наших местах хорошо. Поживете, посмотрите. Если что не так, конечно, извините. С уважением В. Бородин».

Вот такое было это письмо, которое заставило меня тут же забыть о ненужной, тягомотной коркинской статье. Бородина я, конечно же, не знал, вернее, не помнил, но в деревне той, орловской, в те годы, о которых вспоминает он, жил. Деревня та называлась Студеное. Странно, как его, морского человека, отсюда, из Мурманска, занесло в такую даль? Прихоть судьбы? Я старался вспомнить то, что слышал в свое время о транспорте «Декабрист», о трагедии парохода и членов его экипажа, но толком так ничего вспомнить не смог. Не беда, сказал я себе, это поправимо — есть архивы пароходства, можно порасспрашивать и старожилов.

Да, кстати, вот Бородин спрашивает, не является ли герой моей статьи Сорокин родственником, его боевого товарища. С него, пожалуй, надо начать разматывать ниточку.

Я снял телефонную трубку и попросил дежурную соединить меня с участком большой механизации, портальные краны и мачты которого слабо угадывались за окном в утреннем тумане.

Вместе с сочным мужским голосом в трубку вошел стук доминошных костяшек. У портовиков, как я догадался, перекур.

Я представился и попросил позвать Сорокина.

— Сейчас, — охотно пообещал мужчина.

Было слышно, как он крикнул в сторону?

— Сорокин, к телефону!

— Слушаю вас! — Голос на том конце провода был взволнован.

— Это Володин, — поспешил успокоить я его. — Скажите, кто-нибудь из ваших братьев или родственников служил в войну на транспорте «Декабрист»?

Мой вопрос, видимо, озадачил Сорокина. Он покашлял, помолчал, должно быть мысленно перебирая всю родню, затем сказал:

— Пожалуй, нет. В нашем роду, кажись, моряков не бывало, хотя мы и архангельские, соломбальские.

— Жаль, — сказал я, почувствовав и впрямь в ту минуту жалость от того, что, быть может, и впрямь сейчас теряю такое, чего бы терять не следовало, того, что таилось в недоговоренности письма Бородина, того несомненно важного, что стояло за его вопросом о Сорокине? — Ну да ладно, всего доброго, — поспешил я проститься с крановщиком, которому, видимо, не терпелось узнать о причине моего звонка.

После планерки, которая проходила у нас, как правило, после обеда, я задержался у редактора, твердо решив проситься в отпуск. Зная характер редактора, то, как он воспринимает каждую просьбу об отпуске, я не был уверен в том, что мне удастся добиться своего, но все-таки решил не отступать. Редактор сидел облокотись локтями о стол, зажав в ладонях всклокоченную седую голову. Робинзон, как звали мы его за глаза, весь ушел в очередной номер, свежие полосы которого лежали вдоль всего длинного редакторского стола.

Редактор словно бы не замечал меня.

Я кашлянул, шаркнул ногой, пытаясь привлечь его внимание.

Наконец он поднял от стола голову, поправил круглые очки, вопросительно глянул на меня.

— Я насчет отпуска, — приступил сразу же я.

— Не время, Володин. Сейчас не время об этом думать. Арктика требует от нас полнейшей выкладки. Ты хорошо поработал в прошлую навигацию. Ты вправе требовать отпуск. Именно сейчас, летом. Но кого мы пошлем на Диксон? Кого? Перышкина? Поставит он нам ежедневную информацию?

— Поставит, — сказал я убежденно. — Стыдно будет перед ледокольщиками задаром хлеб есть.

— Нет, нет, Володин. Не ко времени твоя просьба!

Я чувствовал, что почва понемногу начинает уходить из-под моих ног.

— Мне нужен отпуск, — сказал я твердо. — Я три лета мерз в Арктике. Готов еще столько же. Но сейчас мне нужно ехать. Мне нужен отпуск.

В редакторских глазах промелькнула тревога.

— Заболел?

— Пока нет, но мне нужен отпуск, — повторил я.

Редактор поерзал в кресле, полистал настольный календарь.

— Без ножа ведь режешь. Вот так вы все. Что вам служба? Наплевать вам на службу.

Я молчал. Пусть бурчит. Самое главное — добиться отпуска, и тогда я смогу осуществить свой план, который пришел мне совершенно неожиданно сегодня и который заключался в поездке в Студеное, к Бородину.

— Что хоть случилось? — спросил редактор, считавший себя большим знатоком человеческих душ.

— Ничего, — ответил я.

А что я еще мог сказать ему.

— Ладно, — нехотя уступил редактор, словно отрывая что-то от себя.

В тот же день мне удалось получить отпускные.

Утром я мог бы не приходить на работу и хотел было уже не пойти, чтобы не спеша собраться в дорогу — поезд уходил вечером, но вспомнил о Жене и пошел.

Она обрадовалась мне и тотчас загорелась желанием помочь. Через два часа, порывшись на пыльных полках архива, дала подробную справку о транспорте «Декабрист». Оказалось, что это был старый корабль, участник боев русской эскадры при Цусиме. В мирные годы ходил с грузом на северных линиях. Последний раз вышел в море 31 декабря 1942 года, загрузившись в Рейкьявике…

Вот и все, что я смог узнать в архиве нашего пароходства. Я, по правде, огорчился. Но Женя и тут оказалась молодцом. Она сказала, что в городе есть один древний старичок Арон Моисеевич Певзнер — собиратель морских баталий, кораблекрушений. Так вот, она успела созвониться с ним — и он уже отыскал в своих записях мой корвет и ждет меня на дому.

Меня встретил сам Певзнер, желтолицый сморщенный старикашка, сразу же на пороге уточнивший, кто я и для кого и чего все это надо. Я объяснил. Тогда Певзнер подвел меня к продавленному, засаленному дивану, на котором лежал толстый альбом.

— «Декабрист». Да? Смотрите же! — Певзнер ткнул пальцем в любительскую, плохо отпечатанную фотографию, стараясь тем временем уловить выражение моего лица.

Подняв альбом, держа его в отдалении от старческих, слезящихся глаз, Певзнер выразительно и торжественно прочел все, что было записано в его альбоме о «Декабристе».

Певзнер знал больше, чем архив. Он назвал мне добрую половину состава «Декабриста», сообщил, на каких судах до этого ходили его моряки.

Я спросил Певзнера, знает ли он что-нибудь о судьбе тех, кто был в последнем рейсе на «Декабристе».

Певзнер посмотрел на дверь, затем на меня.

— Да! А что?

— Да вот получил письмо от Бородина, бывшего рулевого «Декабриста».

— Бородин? — переспросил Певзнер, словно что-то припоминая.

— Да, Бородин!

— Но вы знаете, молодой человек, они ведь были там? — Певзнер многозначительно кивнул. — А об этом, молодой человек, лучше не вспоминать.

— Спасибо, — сказал я Певзнеру и заспешил к себе, в общежитие пароходства на Приморскую.

Общежитие наше стояло недалеко от порта. Бежать нужно было набережной. В светлом полярном небе висел вертолет, будто высматривая что-то. Треск его винтов отдавался на палубах судов. Вахтенные лениво глазели в небо, прикрывшись от солнца ладонями. У пятого причала горделиво держалась белотрубая греческая «Глория». Над ее мачтами, всхлипывали большие белые чайки. От Кольского залива несло сырыми бревнами причалов, отработанными запахами дизелей…

Я торопливо выхватил из-под кровати чемодан, побросал в него сорочку, фотоаппарат, бритву и помчался к вокзалу, — будто все это могло ускорить мой отъезд.

На железной дороге было самое горячее время, и потому я не удивился многолюдной толпе на перроне, шуму и гаму. Первая половина июня — пора разъездов. Моряки провожают свои семьи к морю, теплу, в подмосковные и рязанские деревни с их лугами в ромашках, с парным молоком.

Я присматривался к отъезжающему и провожающему люду, прислушивался к разговорам, напутствиям, трогательным многословным наставлениям. Неожиданно впереди себя заметил Женю. Она сосредоточенно оглядывалась по сторонам, словно ища кого-то. Уж не меня ли? Мне не хотелось сейчас ни с кем говорить, и я не стал окликать ее. Не любил, когда приходили провожать меня. Даже матери не разрешал этого делать. Помню, как долго она обижалась на меня, когда запретил ей прийти к поезду, который увозил нас, стриженых новобранцев, в армию. Мать часто потом в письмах вспоминала мне это.

Я следил за Женей, за тем, как она, то и дело поправляя очки, близоруко и настороженно всматривается в снующую людскую массу, и был рад тому, что остался незамеченным, что до отправления поезда оставались считанные минуты, что все складывалось именно так, как загадывал, что мне даже, как того желал, досталась любимая верхняя полка, на которой можно дремать, думать или читать всю дорогу, делать все, что тебе угодно, не боясь, что тебе в любую минуту могут помешать.

 

II

Славно было ехать в битком набитом поезде, в последнем вагоне, который мотало так беспощадно, что невозможно было пронести стакан, не расплескав его.

За вагонным окном проплывал знакомый северный пейзаж. Огромные валуны ледникового периода на открытых, пропитанных водой мхах, жиденькие соснячки.

Радостно было думать, что впереди еще сотни километров дороги и еще долго можно видеть за окном поезда телеграфные столбы с опадающими и взмывающими проводами, случайных птиц, лица незнакомых людей, названия станций и полустанков.

Я часто выходил курить в тамбур, с удовольствием затягивался крепким табачным дымом, думая о своей работе. Конечно, она не из лучших. Можно было бы выбрать что-либо более стоящее. Но дала бы та, другая работа чувство такого же родства и братства с людьми, рядом с которыми живешь?

Вот еду сейчас к Бородину, которому что-то не дает покоя. Зовет он меня, чужого человека, которому решил открыться. И откуда эта вера, что я могу помочь? Вспомнил письма, которые приходилось читать в редакции, откровенность которых порой смущала. Вспомнил, что зачастую писали как своему, как близкому, который все правильно поймет и рассудит.

Но что тревожит Бородина?

Странное чувство испытывал в те минуты. То торопил поезд, то желал, чтобы он ехал медленнее. Хотелось, пока еще не добрался до места, вспомнить все, что было со мной, с матерью в Студеном. Вспоминал, как бегал на единственном коньке на замерзшем пруду, как собирал с ребятами в холщовую сумку колоски ржи, как дрался с соседским петухом, как лежал ослабевшим от болезни на печке и невиданные незнакомые картины являлись мне, вспоминал игры в высоких, раскидистых лопухах (таких, как в детстве, лопухов я больше не видел) с моей соседкой…

 

III

Ленинград встретил дождем и совсем не июньским пронизывающим холодом. Те часы, что оставались до отхода моего поезда, я провел в духоте и гуле вокзала, пристроившись поближе к окну, на краешке массивного дубового эмпээсовского дивана, просматривая газеты. Два дня я не читал свежих газет, и все в них мне было интересно — от маленькой заметки из Московского зоопарка о прибавлении в семье шимпанзе до большой подвальной статьи директора научного центра о новых работах специалистов в области ядерной физики.

С приходом очередного поезда в зал вваливался поток новых пассажиров, которые тотчас ломали уже было установившийся порядок, шумно передвигались, суетились.

Вечером сел в свой орловский поезд. В Орле, по рассказам попутчиков, уже поспевала в лесах земляника, начинался покос, входило в зенит лето. Радостно было слушать эти разговоры. Я уж и забыл, каким бывает лето в России, ясно же, не такое, как на Диксоне, где мы в июле, макнув раз-другой свое тело в ледяную воду залива, тотчас выскакивали, наперегонки несясь к костру, разложенному тут же на берегу, на камнях, пританцовывая над костром, как папуасы.

Слушая рассказы орловцев, я воображал, как буду бегать рыбачить и купаться на речку, днями пропадать в лесах, забираться в самые дальние и самые диковатые места, где, упрятанная крапивой, томится сладкая малина. Среднерусское лето! Да что там говорить! Разве Крым и Кавказ могут сравниться с летней среднерусской полосой! На юг можно поехать глубокой осенью, в слякоть, в стужу, в преддверии зимы, но лето надо проводить в Средней России, где-нибудь между Рязанью, Курском и Орлом, пропадая днями в лугах, а вечерами на деревенской улице, где к гармонисту так и льнут девчата.

 

IV

В пригородном поезде мне посоветовали сойти на 86-м километре, пояснив, что я так выиграю во времени. Из-за ремонта путей пригородный поезд тащился черепашьей скоростью. Напившись воды в будке путевого обходчика, пошел к большаку. Хорошо было в июньском поле! Тишина, нависшая над рельсами, сливалась с полуденной дремотной тишиной дороги, ближнего леса. Она, казалось, держала недвижно всю даль.

Мне хорошо была знакома дорога, на которую вышел. Пацаном не раз с матерью возил в райцентр на старой подслеповатой лошади Груше колхозное молоко. Помню, каждый день с утра меня охватывало беспокойство. Я торопил мать, чтобы она побыстрее запрягала лошадь.

Мне нравились поездки с матерью на станцию, безостановочный скрип колес, равномерное потряхивание лошадиной гривы, подрагивание длинных и крепких мускулистых ног… Иногда мне хотелось, чтобы мать ошиблась дорогой и мы бы не попали в райцентр, а все ехали и ехали куда глаза глядят.

И сейчас, как и тогда, в детстве, я ощутил это странное и непонятное волнение. Мне хотелось одного: все идти и идти под этим млеющим небом, сквозь сладковатые, наливающиеся хлеба. Только теперь я знал, что всякой дороге, какой бы долгой она ни была, приходит конец…

То, что смутно виделось с пригорка, принимало все более отчетливые очертания. Густая зелень деревьев раздвинулась, и навстречу выплыла деревня. Студеное!

С уличной стороны домов бежали легкие изгороди из штакетника, за ними почти в каждом палисаднике нежились на длинных утонченных стеблях яркие сочные мальвы, казавшиеся столь неуместными среди этой простой, незатейливой природы средней полосы России.

Постройки были добротны, просторны, новы. Все это было построено в последние годы. После немцев в Студеном уцелела лишь кирпичная церковь. Горбатые крыши послевоенных землянок сливались с землей. И ночью, даже самой лунной, немудрено было пройти деревню, в которой мы с матерью прожили первые послевоенные годы.

Был полдень. Я перевел дух, напился у колонки и осмотрелся по сторонам. Деревня, казалось, впала в тяжелую послеобеденную дрему. Куда идти дальше? Где искать Бородина?

Мимо прокатил грузовик. На вялые листья деревьев потянулась густая пыль. Я пошел вслед за грузовиком и увидел, как на ближнем лугу женщины в пестрых ситцевых платьях стогуют сено. Завидев меня, праздного, женщины сразу же оживились, повеселели.

— Помог бы, голубчик! — выкрикнула одна.

— Да вы, что ли, не видите, девки, — вступилась другая, — парень в гости, а вы ему работу.

— Им, городским, это полезно!

— Спугнете еще парня, — засмеялась моя заступница, — их и так мало в деревне пооставалось.

Я поставил чемодан, поздоровался с женщинами. Они охотно отозвались и со вниманием и любопытством принялись рассматривать меня.

— Чей же это парень, бабы, — открыто выразила свое любопытство одна из них, утирая раскрасневшееся лицо кончиками выгоревшей косынки.

— Емельяновых, должно, — высказала предположение рябоватая женщина в свободной — видать, с мужниного плеча — гимнастерке.

— Нешто у Емельяновых такой! Ихний Борька и пониже, и пожиже.

Я не мог больше вынести этих смотрин и разговора, который велся словно в присутствии глухого, сбросил пиджак, взял у женщины, стоящей ближе других ко мне, вилы.

— Попробуй, милый, попробуй, — согласилась охотно та.

Я подхватил вилами сено.

— Только смотрите не надорвитесь в горячке, — услышал насмешливый, звонкий голос за спиной.

Забросив навильник на верх копешки, обернулся к насмешнице.

Это была девчонка восемнадцати — двадцати лет: в клетчатой ковбойке, спортивных брюках, закатанных до колен, судя по всему, языкастая, подвижная. Она и сейчас, видимо, собиралась поддеть меня, но, встретившись с моим взглядом, тотчас примолкла.

Женщины, к счастью, вскоре потеряли интерес к моей персоне, даже, казалось, совершенно забыли про меня.

Бегать с вилами было непросто. Я вспотел и скинул сорочку, но сухие былки горячо жгли шею и грудь, и я потужил, что поступил так неосмотрительно, но идти на попятную было стыдно, как, впрочем, и сознаться в том, что навильники с каждым разом становятся тяжелей. Стараясь не подать виду, я продолжал нанизывать сено на свои вилы, как и прежде, и, сгорбившись, присев под навильником, трусил к копне, обливаясь липким противным потом.

К концу работы я еле передвигал ноги. Женщины, многих из которых уже знал по именам, смотрели теперь на меня как на равного. Поставив последнюю копну, они собрали вилы, грабли, узелки и двинулись в деревню… Я успел познакомиться с языкастой задиристой девчонкой Асей, от которой и узнал, что того, к кому приехал, в деревне сейчас нет. Бородин, не как другие мужики, вышел бы стоговать сено, но уехал за каким-то оборудованием для мельницы…

Я не знал, как поступить. Хоть и не люблю телеграммы типа: «Ждите — Встречайте», но, видимо, хотя бы письмом следовало предупредить Бородина. И Ася не могла мне сказать, сколько Бородин пробудет в городе.

И все же я решил наудачу заглянуть к Бородину, дом которого стоял в самом начале проулка и выделялся среди других белой шиферной крышей с высокой телевизионной антенной, напоминавшей нераспечатанный конверт. Раньше мне не приходилось видеть таких антенн.

Я открыл калитку, прошел на небольшой, тщательно выметенный дворик и, присев на пороге, достал сигарету. Позади дома был небольшой сад: яблони, сливы, кусты смородины. В саду неподалеку от омшаника стояли ульи. Хозяин, видимо, не торопился вывозить пчел за деревню, на медосбор.

За садом угадывался овраг. Такой же овраг, кажется, был позади нашего дома, стоявшего в деревне крайним. Быть может, Бородин поставил свой дом на том самом месте, где стояла тогда наша мазанка. Я встал, подошел к ограде. В детстве тот овраг пугал меня своей глубиной, — может, он и не был глубоким, просто мне, маленькому, казался таким; помню, с каким страшно-сладостным чувством, боясь сорваться вниз, крепко держась за ветви терна, заглядывал я в пугающую глубь этого оврага, по дну которого на моих глазах волк тащил задушенного ягненка. Деревенские, собравшись на краю обрыва, кричали, пугали волка, но он крупным наметанным шагом, ни разу не оглянувшись, не утишив и не ускорив бега, словно уверенный в своей безнаказанности, деловито стегал по ярко-желтой весенней глине, только что обнажившейся из-под снега.

Лопухи за оградой были мощные, на толстых стеблях, по пояс. Вот в таких же лопухах играл я с соседкой, эвакуированной из столицы. Как же все-таки звали ее? Я упорно вспоминал имя. А что, думал я, зная имя, можно без труда установить ее адрес. И приехать к ней…

Ну хорошо найду, а дальше что? Что я скажу ей? Вспомнит ли она, теперь уже взрослая женщина, того, меня, не покажется ли ей смешным и вздорным мой лепет о наших детских шалостях и забавах.

Но как же все-таки звали ее? Не помню. Забыл. Да и сколько мне было тогда? Пять с небольшим? Шесть? Возраст, что и говорить, шаткий, чтобы крепко и верно удержать что-либо в памяти. Но ее-то я запомнил. Может, потому, что она была первой девчонкой в моих играх, первым товарищем. Местные жители не очень жаловали эвакуированных вниманием, относились к ним настороженно, словно боялись, что те попросят у них чего-нибудь лишнего. Соседи были такими же, как и мы, чужаками в этой деревне, и это обстоятельство, наверное, сдружило наших матерей, а нас, ровесников, свели общие игры.

Я не помню, какие игры были у меня до ее приезда. Да и были ли вообще они? Я все время держался возле взрослых. Особенно любил бегать к трактористам, возился с ними в солидоле, мазуте, ходил таким же чумазым, как они. Помню, меня и звали-то Вася Мазурик. Странно, но прозвище это было приятно мне. Распирало от гордости. Я готов был днями ходить немытым, если бы не мать. Схватит за руку — и к чугунку с горячей водой и трет безжалостно щеки, шею, руки мыльником — травой, заменявшей мыло.

С приездом ее я словно забыл про машинный двор, стал держаться поближе к ее дому. Мать не могла понять перемены, что произошла со мной. Меня же безудержно тянуло к этой приезжей девчонке, которую я, кажется, впервые увидел в лопухах за нашим домом. Земля под лопухами была изрыта курами. Они купались в пыли, зарывались в эту пыль, блаженно вытянув лапы, прикрыв мутной пленкой глупые пуговки глаз.

В лопухах, в теплой пыли, усеянной пухом линявших кур, я собирал потерянные ими крупные белые яйца, складывая их за пазуху.

Все тут, в лопухах, было таинственно, загадочно. В них можно было затеряться, укрыться от глаз взрослых. Наши игры мы держали в тайне, боясь, что, узнав о них, взрослые запретят нам сюда забираться.

В тех наших потаенных играх девочка была матерью, я же, как и следовало, отцом. Завернув в тряпицу морковку, девочка баюкала нашу маленькую дочку, подражая кому-то из женщин, знакомых ей. Мои обязанности были смутны. Я должен был ходить на работу — забираться в дальний угол и оттуда спустя какое-то время кричать, что иду домой. Как и подобает жене, она встречала меня, ставила обед, протягивая калачики, нащипанные тут же, под лопухами.

— Что же ты не ешь? Не нравится? — спрашивала строго она. — Мы с дочкой так старались. Правда, доченька?

У нее, кажется, были зеленые, хитрые глаза. Я стыдился ее, и она чувствовала это. Я ел калачики, нахваливая ее обед.

Лопухи доходили почти до самого выгона, избитого копытами коров и коз. Покормив меня и закрыв наш дом, девочка говорила, что пора встречать из стада нашу корову.

Мы подползали к самому выгону и, присев в лопухах, затаившись, не спускали глаз с шумно, горячо дышащих, лениво двигающихся коров. Для себя в этом стаде мы выбрали самую большую и красивую пеструю корову.

— Вот и наша Зорька! — радостно вскрикивала девочка.

У нее было богатое воображение. Присев на корточки, она принималась как бы доить корову, упрашивая ее стоять смирно, отдавать все молоко. Она доила Зорьку и, положив рядом дочку, уговаривала ее не плакать, потерпеть чуток, пока она не управится с коровой.

— Стой, зловредная, — говорила сердито девочка. — Что тебе не хватает? Или мало поела, нахалка?

Тем временем, пока она доила Зорьку, я обязан был нарвать травы для этой ненасытной прорвы. Нужно было выбираться из лопухов. Я делал это всегда с неохотой. На нашем дворе вся трава была срезана серпом, мать набила этой травой большой матрас, на котором спали мы. Приходилось красться через дорогу к Ноздрихе, прозванной так за красный нос. Я боялся эту рослую, шумную женщину, но больше всего на свете боялся ее петуха-драчуна с рваным гребнем, с тяжелыми костяными шпорами.

Торопливо оглядываясь по сторонам, я рвал траву, обжигая ладони, и, не чуя под собой ног, летел назад, в лопухи.

— Где ты пропадал так долго? — напускалась на меня девочка. — Мы уже с дочкой двери хотели запирать. Ну ладно, ужинай, пропащий…

Не помню, как долго продолжались наши игры. Но однажды, придя в лопухи, я не застал ее там. Я ползал между толстых мясистых стеблей и звал ее. Думал, что она хитрит, прячется где-нибудь рядом. Я стал сердиться, кричать, что хватит ей скрываться, что все равно я вижу ее, что пора ей выходить. Но она не отзывалась.

— Что ты кричишь как скаженный, — услышал я над собой зычный голос Ноздрихи, — нет твоей милки. Укатила с матерью к себе в столицу.

Все во мне сжалось от обиды и боли. Как же она так, вдруг, уехала, ничего не сказав мне. Я горько плакал. Словно меня в чем-то жестоко и бесстыдно обманули. Мать утешала меня, посмеиваясь над моими слезами, но лицо у самой было невеселым. Внезапный отъезд соседей, как мне думается теперь, огорчил ее. А вскоре уехали из деревни и мы.

Казалось бы, что мне эта девчонка? Но мне чертовски, хотя я и понимал всю нереальность этого, нужно было найти ее. Такую власть имели надо мной лопухи того, послевоенного года…

 

V

Шел одиннадцатый час, июньское небо темнело. Я начал приглядывать место для ночлега, решив, что ночь можно передремать на лавке, которая, видимо за ненадобностью, была вынесена из дому в сад. Уже собрался расположиться на ней, как услышал рядом с собой вопросительное покашливание. Кто, мол, пожаловал к нам — звучало в этом покашливании. Обернувшись, увидел сутулого невысокого мужчину в белой рубашке, в пиджаке. По заметно опущенному правому плечу я догадался, что мужчина без руки.

Он поздоровался первым, внимательно присматриваясь ко мне, прикидывая, кто бы это мог быть.

— Я к вам, — сказал я. — Вы писали в «Арктическую звезду». Вот я и приехал.

— Писал, писал, — согласился Бородин, все так же пытливо всматриваясь в меня.

Трудно было в темноте уловить выражение его глаз, но мне показалось, что Бородин вроде бы и не рад моему приезду. Какие-то холодные, сдержанные нотки послышались в его словах. Он, видимо, и сам почувствовал это и теперь старался придать своему голосу больше приветливости, признаваясь, что и не думал и не надеялся, что к нему приедет корреспондент. Ближний ли свет Студеное?

— Да вы проходите, — сказал он, распахивая дверь. — Только осторожнее, не ушибитесь. Лампочку все недосуг в коридоре повесить.

Вслед за хозяином я прошел в темную прихожую, пахнувшую устоявшимся дневным теплом.

Бородин включил свет. Какую-то минуту мы обвыкались на свету, присматриваясь друг к другу.

Бородин был моложе, чем я думал. Высокий лоб, выдвинутый вперед, с заметной ямочкой посередине подбородок. Лицо — открытое, приветливое.

— Располагайтесь. Я тут мигом, — сказал Бородин и тотчас исчез в темноте коридора. Затем я услышал его шаги под окном, звякание ведра о какую-то железку.

Я огляделся. Комната была просторной, хорошо выбеленной. Стол, диван, этажерка с книгами и стареньким «Рекордом» наверху, платяной шкаф.

Со стены, из темной рамки на меня смотрела молодая пара. Супруги Бородины в молодости, предположил я, внимательно вглядываясь в фотографию. Как правило, большинство супругов чем-то походят друг на друга. Искать же общее у этих двоих было бы пустым делом.

Хозяин вскоре вернулся, держа на вытянутой руке шипящую сковородку с яичницей. И только тут я почувствовал, насколько голоден.

Бородин, улыбнувшись, протянул мне полотенце и, захватив черпак воды, проследовал впереди меня во двор.

— Хозяйка в городе! — сказал он, как бы извиняясь. — Вот сам теперь и хозяйничаю. Ну да ничего.

Мы умылись холодной водой и вернулись к столу. Бородин открыл бутылку с водкой и, разлив по стаканам, предложил выпить за встречу.

— Это хорошо, что приехали, — сказал Бородин. — Это хорошо. У меня тут есть что рассказать. Необязательно для газеты. Просто так, но душам поговорить — и то хорошо.

Бородин спрашивал, как показалась мне деревня, расспрашивал про Мурманск, который не видел уже четверть века. Я что знал, рассказал о городе. Бородин молча, все так же кивая, слушал, переспрашивал названия улиц, вспоминая, как называлась та или иная до войны.

Незаметно оба перешли на «ты». Правда, я поначалу стеснялся, но зато, как мне показалось, беседа наша стала лучше клеиться.

— У меня к тебе большой разговор будет, — сказал Бородин. — Но это позже. Ты ведь устал с дороги.

Моих возражений он не хотел слушать.

— Где ляжешь? В хате или на сеновале?

— Пойду на сеновал!

Он вытащил из сундука и дал мне пару чистых больших простынь, большую подушку, байковое одеяло и, подсвечивая под ноги карманным фонариком, повел за собой.

— Ну давай располагайся, покойной ночи.

Лестница тяжело заскрипела под ним. Я улегся, радостно думая, что вот я и в Студеном. И Бородин жив и здоров. И не позже чем завтра узнаю от него то, ради чего он позвал меня.

Свежее сено, которым был забит весь чердак, пахло сильно и сладко. Я был уверен, что сразу же усну, но сон не шел. Я невольно прислушивался к различным деревенским шорохам и звукам. У соседей в сарае сонно заквохтали куры, под стеной дома не спеша прошел кот, на пруду затюрликали лягушки, где-то вдали слышалась гармошка.

 

VI

Спал я, видать, крепко, потому что Бородину пришлось трясти меня за плечо.

— Не хотел будить, — сказал Бородин виновато, — да мне уходить надо. Еда на кухне, на столе под газетой. А я на луг. Сторосов, бригадир, приходил — на воскресник по сену звал. Надо идти.

Я вызвался пойти вместе с ним.

— Что ты! — изумился он. — Куда в такую рань. Отдыхай.

Но я уже торопливо натягивал брюки, и Бородин не стал спорить.

На скорую руку, стоя, мы выпили с ним по большой кружке холодного молока с хлебом и пошли к месту сбора, бригадному дому.

Часы показывали начало пятого. Небо было хмурым: за ночь натянуло. Гулял прохладный ветерок. Меня понемножку начала пробирать дрожь, пришлось прибавить шагу.

У бригадного дома, крышей своей похожего на терем, сидели в ленивых, расслабленных позах мужчины, всем своим видом выказывая недовольство столь ранней побудкой.

— Привет, ребята, — поднял руку Бородин.

— Привет, привет, — разноголосо отозвались мужчины.

— А это кто с тобой, Василий? — спросил крайний от крыльца.

По строгому начальственному голосу я сразу же определил, что этот рыжеватый и молодой в потертой милицейской фуражке, должно быть, и есть бригадир Сторосов. И не ошибся.

— Это, Денис Ваныч, мой гость из Мурманска, журналист, — поспешил представить меня Бородин.

— Это другое дело, — сказал бригадир, как будто выдавая мне вид на жительство, продолжая придирчиво и бесцеремонно рассматривать меня. — Из самого Мурманска, значит. Далековато. На отдых? Это — дело!

Следом за Бородиным я тоже совершил круг, пожимая по очереди руки всем мужчинам, собравшимся под стеной бригадного дома. Одни жали руку вяло, другие же так стискивали ладонь, будто им дали силомер. Рука Сторосова была большой и тяжелой.

— Кажется, все, — сказал бригадир, поднимаясь с корточек, окидывая нас, собравшихся, словно считая про себя. — Ну, пошли. Бабы после подойдут.

По росистой траве мы тронулись к лесу. Косить предстояло там, потому что на лугах уже все было сбрито машинами, — и колхоз, убедившись, что сена маловато, договорился с местным лесничеством прокосить и ближний лесок.

Косить в лесу было сплошным мучением. К тому же коса плохо слушалась меня, цепляясь повсюду.

Бородин ходил рядом со мной. Останавливался лишь временами, чтобы поправить косу. Он расстегивал широкий солдатский ремень, которым был перехвачен поперек и который, заменяя ему в работе пустую руку, прижимал к груди косье. Поплевав на брусок, размашисто вжикал им по жалобно гудящему металлу, потом снова застегивал ремень и, пригнувшись, быстро и крепко начинал бить косой по траве.

Я удивлялся его умению обходиться с косой, хотя, конечно, далось это не просто.

К обеду все сошлись на поляну — есть, пить, курить. Сюда же прикатила полевая кухня, и мощная женщина в синей линялой майке, которую все ласково звали Катей, разливала в потускневшие от долгого употребления жестяные миски кулеш. Ели не торопясь…

Сторосов сообщил, что отсюда пойдем на подмогу женщинам. Известие не вызвало восторга, мы успели как следует наломаться. И все же вскоре двинулись на луг.

Я издалека заметил Асю, хотя сегодня она была в ином наряде — в белой косынке и в сарафане в крупный горошек.

Ася приветствовала меня радостно, как старого знакомого.

— Ну что, посоревнуемся?!

Вызов был принят. Захватив свободные вилы, я пристроился рядом с Асей, радуясь тому, что познакомился с ней, что она проявляет ко мне интерес. Я даже начал загадывать о наших будущих свиданиях. Думая о ней, ловил себя на мысли, что начинаю забывать, вернее, перестаю вспоминать Женю, но, странное дело, угрызения совести при этом не чувствовал.

Я смотрел на Асю, и она чувствовала мой взгляд, поворачивая веселое лицо ко мне, как бы молчаливо спрашивая: в чем дело? Мне ничего не оставалось, как улыбнуться в ответ. И тогда Ася весело смеялась, еще больше увлекаясь работой.

Бородин тоже присоединился к нам, поддавшись духу соперничества. Загнав ручку вил под мышку левой руки, крепко держа их посередине, он делал небольшой разбег и, вогнав с размаху вилы в запримеченную копешку, крякнув, навалившись всем телом на вилы, взгромождал над головой навильник, становясь похожим на гриб под огромной шляпой.

— Раз-два — взяли, — подзадоривала нас Ася.

Одна за другой подъезжали колхозные машины, и мы торопливо грузили сухое сено в кузова. Погрузившись, машины уходили в деревню, где на околице, возле фермы ставились стога. Когда погрузили очередную машину, Бородин вдруг спохватился: ему должны сегодня после обеда позвонить из Прилеп насчет насоса. И если сегодня это дело сорвется, то неизвестно, когда вновь удастся напасть на насос, который нужен позарез.

Он вскочил на подножку накренившегося под грузом старенького «газика», крикнул нам на прощанье, что скоро вернется. Кивнув весело ему в ответ, мы, конечно, не чувствовали в ту минуту беды. Да и кто мог предположить, что может случиться такое.

Вернувшись с пустым грузовиком, шофер, бритоголовый парень, сказал виновато, что Бородин сорвался на повороте с подножки и разбился.

Ася в испуге выронила вилы.

— Как разбился? — подступился я к шоферу.

Выражение моего лица, видимо, было настолько страшным, что парень отшатнулся, подвигаясь поближе к своему грузовику.

— Да не насмерть разбился. Живой он. Мы его домой отвезли. Он ушибся сильно.

— Чего же ты мелешь тогда? — напустился я на парня. — Доктора-то вызвали?

— Вызвали, — оказал парень.

— Поехали! — приказал я ему.

— Я с вами, — сказала Ася, следом за мной забираясь в кузов.

На полном ходу, распугав пригревшихся в дорожной пыли кур, мы влетели в деревню.

В доме Бородина пахло лекарствами. На столе стояла раскрытая коробка с различными пузырьками.

Василий Петрович лежал на спине, как покойник. Лицо было землистого цвета. Рядом сидела полная врачиха, держа в пальцах безвольное запястье Бородина.

Я прошел на цыпочках и встал в ногах Бородина. Врачиха, не замечая нас, задрала рубаху, обнажив его белую грудь, которая, как казалось мне, не подавала никаких признаков жизни, и, отодвинув в сторону табурет, пригнулась, прильнула щекой к его груди. Я истомился, следя за всеми этими долгими процедурами ощупывания, ослушивания.

Наконец она поднялась, разворачивая свое крупное тяжелое тело к нам, освобождая его из тесного халата, на нагрудном кармашке которого еле заметно синело расплывчатое чернильное пятнышко. По движению ее рук я догадался, что она желает вымыть их, и тотчас поспешно схватил кружку.

— Что с ним, доктор? — спросил я, следуя за врачихой в коридор, подавая ей мыло.

— Сердечный приступ! К тому же сильный ушиб.

— Это опасно, доктор?

Она пожала полными плечами, внимательно взглянув на меня.

— А как вы сами думаете?

— Жаль! — сказал я.

— Сейчас ему нужен покой! — сказала она, вытирая руки. — Полный покой. Никаких волнений. И постельный режим. Рецепты я выпишу. Если станет хуже, вызовите меня.

— Хорошо! — пообещал я.

Вернувшись в дом, я увидел, что Ася уже определилась в сиделки. Она тихо всхлипывала, украдкой вытирая глаза.

Врачиха пригрозила ей пальцем. И, щелкнув замком потертого баульчика, скрылась за дверью.

К вечеру Бородину стало лучше. Он открыл глаза, внимательно оглядел стены, углы дома, нас и, видимо, догадавшись о случившемся, сделал решительное усилие, чтобы встать.

— Лежи, — сказал я приказным тоном, поправляя подушку под головой.

Он виновато и покорно посмотрел на меня.

— Пару дней придется полежать, — сказал я, давая понять, что это не просто пожелание, но и приказ.

Он перевел взгляд на Асю, как бы ища у той заступничества, и, не найдя поддержки, тихо вздохнул.

Когда он задремал, я шепнул Асе, чтобы она шла домой.

— Хорошо, — шепнула в ответ Ася и тут же шепотом спросила, кто же приготовит нам еду?

Я равнодушно махнул рукой, — мол, обойдемся.

— Нет уж, — возразила Ася.

Она вышла в коридор, где на лавке у Бородина стояла, вся кухонная утварь, и вскоре я услышал шум керогаза, шипенье и потрескиванье на сковороде.

 

VII

Две ночи, проведенные у постели Бородина, сморили меня окончательно, и потому, когда он пошел на поправку, я забрался на чердак и, не раздеваясь, упал на постель. Никогда в жизни не хотел так спать, да, кажется, и никогда не спал так сладко. Проснулся от шороха дождя по крыше и запаха табака, растекавшегося по всему чердаку: Я поднялся на локте, напряженно вглядываясь во тьму, соображая, кто бы это мог быть.

— Спи, спи, — услышал из темноты приглушенный шепот Бородина, — это я тут втихаря курачу.

— Зачем сюда забрался? — удивился я. — Сам-то чего не спишь?

— Да уж надоело клопа давить, — усмехнулся он. — Все бока пролежал. Придет время, належусь. Это от меня никуда не уйдет.

— Что ты ерунду говоришь, — устыдил я его.

— Тоже верно, — согласился, он. — Пока хворал, всякая чушь в голову лезла. А ты спи, спи. Я-то сейчас пойду к себе. Скучно мне там одному. Вот к тебе и забрался.

— Да можешь и здесь располагаться. Чердак вон какой огромный. Да и свежее, чем в комнатах!

— А и вправду перебраться, что ли? — поразмыслил он вслух. — Пожалуй, переберусь!

Он тяжело заскрипел лестницей, осторожно слезая с чердака.

Я попытался определить, который сейчас час, и поднес к глазам фосфоресцирующий циферблат. Часы показывали девять. Они, конечно же, стояли.

— Сколько времени? — спросил я Бородина, когда он вновь забрался на чердак.

— Двенадцать.

— А день какой?

— Четверг как будто. Выходит, я проспал сутки.

— Ася приходила, — сообщил Бородин, устраиваясь в углу. — Обед нам приготовила, но будить тебя не решилась. Если, мол, проголодается, сам сойдет. Видишь, какая заботливая! Тебе нравится она?

Я что-то промычал в ответ.

— У меня тоже славная девушка была, — сказал Бородин. — Давно, правда. Тебя тогда на свете еще не было. Наденька. Надя Найдич. Из Гомеля. Очень хорошая девушка. Наши на корабле друг перед дружкой выхвалялись, старались ей понравиться. А она меня выбрала. Хотя во мне и ничего такого не было. Но, видать, чем-то приглянулся, если меня, а не кого-то другого предпочла. Думал, вовек не расстанемся. Такая у нас любовь была… Но недаром говорят: человек предполагает, а бог располагает. И сам не знаю, отчего все так случилось. Хотя когда задумаешься, когда начнешь перебирать все события, то вроде даже и объяснение этому найдешь. Да толку что? Теперь это как мертвому припарки. А Наденьку я часто вспоминаю. Хотя и не знаю, где она сейчас и жива ли?

Бородин замолчал, словно бы устыдившись столь откровенного признания. Было слышно, как он тяжело завозился на своей постели.

— Я-то выспался, а тебе вот мешаю!

— Что ты! — возразил я.

Неожиданное признание Бородина заставило меня насторожиться, ибо за ним я угадал давнее его желание рассказать то, обещанное, чего держать при себе он уже не мог.

Я сказал ему, что если он хочет, мы можем говорить хоть до утра. Бородин оживился. Закурил. Мне тоже захотелось закурить, хотя, по обыкновению, ночью не курил.

Бородин лежал сбоку, под самым скатом крыши, и при каждой новой затяжке я видел, как озарялось его лицо: крупный нос, тяжелые надбровья, жесткие складки рта.

— Помнишь, обещал кое-что рассказать тебе. Так изволь теперь слушать. Правда, рассказ долгий, даже не знаю, как за него взяться, чтобы ты все мог понять и правильно рассудить. Для меня это важно. Потом ты и сам поймешь почему. Впрочем, слушай.

Как ты знаешь, до войны я служил в Мурманске, в морском пароходстве, ходил на транспорте «Декабрист», ты о нем уже знаешь. Другой такой транспорт, как наш, трудно найти. Я не ходовые его качества или там комфорт имею в виду. В этом смысле он был самым заурядным пароходом. Судьба его удивительная. И мы гордились его судьбой, его прошлыми заслугами.

Несмотря на свои немолодые годы, транспорт наш ходил всюду. И на внутренних линиях, и на внешних. Как правило, к северным соседям. По дороге к ним мы и узнали о войне. И хотя вид у нашего судового радиста, Саши Федотова, был довольно растерянный и странный, известие это, по правде сказать, поначалу не очень встревожило нас. Немец не казался нам таким уж страшным зверем. И потому война, несмотря на все возможные беды, не пугала нас. Еще в школе приучили нас к мысли, что мы победим в любом трудном деле, какое выпадет на нашу долю. Мы поняли, пришел час, наш черед постоять за родное Отечество, как стояли за него наши далекие и близкие предки.

Такие вот чувства жили в нас, хотя мы, конечно, вслух их не высказывали. Русский человек, как ты знаешь, более умел в деле, чем в словах. И мы рвались в это дело. Каждому, видимо, хотелось испытать себя. Мы, молодые, отчаянно просились на фронт, чувствуя превосходство перед семейными людьми, которые не проявляли такой торопливости, как мы, и которые, как тогда казалось нам, слишком осторожничают, дорожат жизнью. Нам еще не была известна цена жизни, а они знали эту цену.

 

VIII

Бородин замолчал, видимо решив, что ушел в сторону от рассказа.

— Так вот, — сказал он, закурив новую папиросу, — то, о чем я тебе хотел рассказать, случилось с нами, как это ни покажется странным и роковым, в последний день сорок второго года. Тридцать первого декабря, в двенадцать часов пополудни (такое не забывается), мы погрузились в Рейкьявике и пошли к дому, в Мурманск. Везли селедку, масло в бочонках, разные другие продукты, которые были нужны и фронту, и мирным жителям.

Хотя это и было рискованно, шли морем одни, без прикрытия. Да и некому нас было прикрывать. Все боевые корабли находились в действии, и приходилось надеяться лишь на самих себя. А много ли вооружения было на нашем суденышке? Две мелких пушки, зенитный пулемет да оружие личного состава!

С немцами до этого мы уже имели несколько встреч. Однажды они бомбили нас у Кильдина, другой раз прижали на подходе к Мурманску, но все эти встречи обошлись благополучно. Когда судно на ходу, в него не так-то просто попасть. Самолет зайдет на нас, кажется, все — сейчас на палубу бомбочка грохнется, а мы, глядь, и отвернули в сторону. После каждой такой встречи мы вставали на ремонт, чиня и латая свой пароход. Людских потерь не было. Мы считались везучими. Хотя каждый понимал, что ходим по острию ножа. И еще нам стало ясно: война началась и для нас, и на фронт проситься не нужно, он, фронт, сейчас прямо по нашему курсу.

Так вот, шли мы без конвоя, готовые ко всему, хотя, по правде, надеялись, что немцы, по случаю праздника, устроят передышку. Но не тут-то было. На закате они налетели и пошли трепать нас. Не один там самолет или два, а сразу шесть. Я был рулевым. Как ни старался крутить, а все ж вывернуться не удалось. Одной бомбой, словно бритвой, срезало угол спардека, другой снесло мачту. Но все же, пока работали наши орудия, мы им путали карты. Но когда заклинило носовую пушку, а следом за нею и пушка на корме замолчала, немцы осмелели. Теперь им пикировать было не страшно, а следовательно, и прицеливаться могли поточнее. С третьего или четвертого захода им и удалось подрубить нас. От удара меня так швырнуло, что я потерял сознание. Очнулся — глаза слиплись — все лицо в крови, слышу, колокол блянькает — сигнал водяной тревоги. Слышу, люди бегут. Первый трюм больше чем наполовину залит водой. Вода уже и в третьем. Вижу, матрос Хорьков и товарищ мой Сорокин на бак пластырь тащат — пробоину заделывать. В воду попрыгали и пластырь подтаскивают. А края обшивки корпуса наружу вывернуты и не пускают тот пластырь. Я к ним, не раздумывая, плюхнулся. Вода ледяная. Втроем кое-как завели пластырь, заделали пробоину, но воды уже изрядно, и те балластные и спасательные донки, что запустили мы, уже захлебываются.

В кочегарке вода до левых котлов поднялась, стала заливать топки. Левые котлы пришлось погасить. А потом и средние котлы вынуждены были потушить. Только в правых котлах еще держался пар, и кочегары, ухватившись за лееры, подбрасывали в топку уголь. Наконец вода подступила и к правым котлам, и весь наш транспорт затих. Легли в дрейф. Убедившись, что дело сделано, немцы улетели, оставив, видимо, за собой право проведать нас позже.

— Должен сказать тебе, — вздохнул из темноты Бородин, — весьма неприятная штука — чувствовать беспомощность, зависимость от стихии. Еще час назад ты был всемогущ, был хозяином, подчинял своей воле машину. И вдруг превращаешься в ее раба, ее пленника.

Капитан приказал выстроить на палубе команду, оглядел каждого из нас долгим прощальным взглядом и после этого приказал всему личному составу оставить транспорт. Но никто, понятно, не двинулся с места. Он повторил свой приказ, но мы продолжали стоять. В тишине лишь было слышно, как раскачиваются на талях и стучат о борт шлюпки. Капитана мы любили и не могли уйти с парохода, зная, что он останется на нем. И хотя капитан упорствовал и, вытащив наган, угрожал нам, мы решили уйти с парохода только с ним.

Тут я тебе должен сказать несколько слов о нашем капитане. Был он человеком старой морской закваски, той, что и тогда встречалась не часто, а сейчас у молодых ее и подавно редко встретишь. Эта закваска сказывалась во многом: в умении держать себя, в манере разговаривать с подчиненными, в умении носить форму, да трудно сейчас все и вспомнить. Наш капитан заметно отличался от других, хотя и у них опыта тоже было предостаточно и морские законы они знали не хуже. В нашем капитане было то, чего не было у других, чего бы они не сумели приобрести или позаимствовать. Для многих из них капитанская должность была в какой-то мере случайной. Они могли быть капитанами, могли и не быть ими. Весь же род Беляевых был морской. Из века в век поставлял России отличных капитанов. И Беляев, мечтал он или нет о капитанских нашивках, обязан был службу свою править по тому капитанскому кодексу, что бытовал в их роду. И оставить корабль в минуту гибели для капитана значило нарушить этот семейственный кодекс, опорочить весь свой доблестный род, последним представителем которого он был. Оставить транспорт нашему капитану было невозможно еще и потому, что на этом транспорте, начав плавать юнгой, капитан отслужил тридцать пять лет. У него на берегу дома не было, транспорт в прямом смысле слова стал для него родным домом.

Так что капитана мы забрали силой. И к двадцати трем часам вся наша команда была на шлюпках. Новый год мы встретили под открытым небом, под звездами, которые в ту ночь были особенно ярки и чисты. В ночь под Новый год обычно загадывают желания. У каждого оно свое. У нас же, пожалуй, было одно желание на всех — пробиться к своему берегу, до которого, как мы догадывались, отсюда неблизко.

 

IX

— Не заморил я тебя? — окликнул из своего угла Бородин. — Может, все-таки соснешь? Побасенка эта долгая, не на одну ночь. — Бородин усмехнулся, ожидая моего ответа.

— Рассказывай, — нетерпеливо потребовал я.

— Ну что ж, коли так! — согласился Бородин, шурша в ночи своей постелью. — Шлюпок, как я тебе уже говорил, было у нас четыре. И следовали мы курсом на Мурманск. Шлюпки держались вместе, но к вечеру ветер окреп, пошла крупная зыбь, а к ночи сорвался шторм.

Хотя все мы считались бывалыми моряками и не один шторм видели, но таких ужасов, должен сказать тебе, испытывать не приходилось. Помотало нас в ту ночь крепко. Представляешь, затащит на волну, а затем как ухнет вниз. Каждый раз казалось, все — конец, не выдержит больше наша шлюпка, разлетится в щепочки, но, видимо, и впрямь родились мы под счастливой звездой. Обошлась для нас и эта ночь благополучно. Правда, к утру наши одежки заледенели. И одно спасение было нам — костерок, который развели тут же, в лодке, набросав в ведерко дощечки от ящиков из-под консервов.

Северное море, как ты знаешь, если разойдется, гуляет на славу. Суток восемь мы болтались, потеряв из виду другие шлюпки, а когда стихло, поняли, что их нам не найти — сил не хватит искать. Представляешь, все ночи без сна, руки от весел стерты в кровь. Да и где искать их? Куда ни кинь — всюду безбрежное море. А тут еще пресная вода вышла — спасибо небо иногда трусило снежком. Мы собирали его, оскребая банки, снасти, планшир.

Все наши мысли были о береге. И когда наконец показалась земля, когда мой товарищ Сорокин крикнул, что видит ее, мы не поверили, решили, что ему почудилось. Мы даже и своим глазам поначалу отказывались верить. Хотя и долго ждали землю, все же появление ее было для нас неожиданным. Не верилось, что так скоро кончатся наши мучения. Мы тогда не знали, что они-то как раз впереди. И то, что нам довелось испытать в море, — десятая, если не меньшая часть того, что ожидает нас на суше.

Когда мы подошли ближе, то увидели, что это остров и нам не так-то просто выбраться на него — больно круты и обрывисты его берега. И при том волнении, которое держалось на море, рискуем погубить свою шлюпку. Мы налегли на весла, обходя остров стороной, ища место поудобней. И нашли, но в самой близи от него сели на мель. Над головой посвистывал ветер — и это-то утешало нас, мы думали: раз есть ветер, значит, придет и волна, которая снимет нас. И она пришла, подняла нас и бережно вынесла в целости и сохранности на берег.

Снегу на камнях было вдоволь, не то что на планширах, и мы уж отвели душу. Знал бы ты, как мы ели этот снег! Эх, господи, даже и не верится порой, что все это было, вспоминаешь иногда, будто книжку про чужих, незнакомых тебе людей читаешь.

Поначалу мы даже не ведали, где находимся, только позже, когда удалось выбраться с острова, узнали, что это был остров Надежды. Русские поморы в свое время звали его Пятигором, на норвежских картах он значился как Хупен. Этот остров, как мы выяснили потом, лежал примерно в ста двадцати милях от Шпицбергена. Но тогда-то мы не знали, куда прибило нас. Кругом лежало море, и мы были рады тому, что наконец-то под ногами твердая земля, что мы можем хоть немного передохнуть, в ожидании других шлюпок. До последнего дня пребывания на острове мы надеялись, что наши отыщутся, что мы непременно встретимся. И вместе пойдем дальше. Но ни одна из наших шлюпок не появилась.

В шлюпке нас было девятнадцать — восемнадцать мужиков и одна женщина — судовой врач Надежда Найдич. Надежда на острове Надежды. Каково?

По тому, как надолго замолчал Бородин, я решил, что он на время разомкнул цепь воспоминаний и думает сейчас о той женщине, о прежней любви, о том, что, по-видимому, не всегда выскажешь вслух.

— Да, — сказал в раздумье Бородин, — многое бы я отдал за то, чтобы вновь увидеть ее…

— Но разве это так трудно, — возразил я. — Это же очень просто. Сходи в паспортный стол, наведи справку. И поезжай.

— Это все так. Но если бы все от моего желания зависело. Захочет ли она встретиться со мной? Вот ведь в чем вопрос. У нас все так странно вышло. Если наводить мосты, так этим надо было раньше заниматься. Жизнь, по сути, прожита. Жаль только, что расстались так глупо. Слова доброго не нашлось сказать друг другу. Стоим — молчим, будто не на всю жизнь, а так, на день — на два, расстаемся. Хотя сердцем и тогда чувствовал, что никогда больше не встретимся. Да и она, должно быть, знала об этом. Раньше думал, что не вынесу разлуку с ней, а вот вынес, живу, и ничего мне не делается, — усмехнулся Бородин.

— Да что ж такое приключилось с вами? — спросил нетерпеливо я. — Что помешало вам остаться вместе?

— Многое, — ответил уклончиво Бородин. — Да ты из моего рассказа все сам поймешь. А насчет паспортного стола ты правильно посоветовал. Можно и попытаться найти Наденьку, хотя моя баба ревнует к ней люто. Она ведь всю историю знает, я ей про наши с Надей отношения все рассказал, даже карточку ей Надину показал, которую она потом куда-то запрятала.

— Хотелось бы мне, ей-богу, повидать сейчас Наденьку, — вздохнул Бородин. — Другие вон батальонами, дивизиями собираются вместе, чтобы вспомнить свои пути-дороги, боевых друзей. Нам, правда, ничего героического не выпало. А все же есть что вспомнить! Есть!

Бородин закашлялся.

Я ждал, когда он продолжит свой рассказ.

 

X

— Я уж сказал тебе, что остров стал нашим спасением. Не успели мы выбраться на берег, как снова начало штормить. Даже с берега было страшно смотреть на разыгравшуюся непогоду.

Выбравшись на берег, мы допустили большую оплошность: нам бы шлюпку как можно дальше, в глубь острова затащить, а мы ее вблизи берега за камни задвинули. Ну и смыло ее. Хорошо хоть провиант из шлюпки вытащили, перенесли все в палатку, которую сработали из паруса, шинелей и накидок.

Устроились мы на первых порах неплохо. Правда, жилье было холодноватым, но зато мы могли в нем укрыться от ветра. Как могли подбадривали друг друга. Третьи сутки не приходил в себя наш капитан, все время метался и бредил, отдавая разные команды. Надюша с воспаленными глазами сидела рядом с ним.

Мало кто из нас не переболел тогда. Пока были в напряжении — болезнь словно бы обходила, как только напряжение спало, она тут-то нас и стерегла. И Наденьке, бедной, пришлось бегать между нами — от одного к другому. И откуда у нее только силы брались… Помочь-то ей, по сути дела, было некому. Вот мы и лежали впокатушку. Кто с сильной простудой, кто с воспалением легких.

Хуже всех был Боря Хорьков — самый молодой из нас, почти мальчишка, ему как раз перед отходом из Рейкьявика девятнадцать исполнилось. Такой был светлый и восторженный паренек. Все стихи о море писал. Большей частью грустные, будто бы знал, что написано ему на роду. Умирал Боря тяжело, в сознании, широко раскрыв свои красивые глаза, прося Надюшу спасти его. Да что могла сделать она?

Борина смерть была первой нашей потерей… И потому все мы переживали ее тяжело. За тот год с небольшим, что Боря пробыл на «Декабристе», мы успели привыкнуть к нему, сжиться с ним. Мы гордились им перед другими, потому что ни на одном судне не было больше поэта, который бы не только писал стихи, но и печатал их в газетах, посвящая то кому-либо из нас, то всему нашему кораблю.

Вслед за Борей Хорьковым потеряли мы нашего радиста Сашу Федотова — неугомонного фантазера и мечтателя, занимавшего нас в свободное время в кубрике рассказами о том, что настанет время, когда человек выйдет на связь с другими цивилизациями, для чего ему потребуется другая азбука, отличная от той, которой пользуются сейчас радисты всего мира. И над этой азбукой ломал голову Саша Федотов, исписывая свои тетради загадочными знаками, выстукивая их ключом, знакомя нас с возможными вариантами межпланетной связи. Будь сейчас Саша в живых, он непременно бы работал в космическом центре, потому что толковым, сообразительным человеком был. Пожалуй, радиста лучшего, чем он, не было во всем нашем пароходстве. И, быть может, во всем флоте…

Капитан наш был все так же плох, и команду на себя по долгу старшего взял боцман Старков. Я ничего не имел против его командирства, да только не нравился мне он. Причин к тому было много. Выскочка. Всюду норовил сам. О таких обычно говорят: каждой бочке затычка.

Ты можешь спросить: как такого на корабле держали? Морская братва — народ крутой, и если им кто не показался — живо выметут. Но тут вот что вышло. Прежний наш боцман Михайлов перед самым отходом из Мурманска с приступом острого аппендицита свалился, и тут как раз подвернулся этот Старков, который бы вроде ожидал свободного судна и о котором никто из нас ничего как о человеке не знал.

Хотя мне с ним и нечего было делить, но мы еще там, на судне, с ним не поладили. А тут я еще заметил, что боцман самым бессовестным образом начинает обхаживать Надю, Она на него ноль внимания, а он продолжает лезть. И так назойливо! Ребята наши отозвали его как-то на бак и объяснили ему, что к чему, втолковали, что у нас с Надей давнишняя дружба и ему, козлу, нечего глядеть в чужой огород. Думали, Старков поймет, отстанет от Нади. На какое-то время он действительно угомонился, а затем вновь возобновил свои ухаживания. И тут уж я решил объясниться с боцманом. Драться с ним, ясное дело, не собирался, и не потому, что он покруче меня в плечах был. Просто никогда не был сторонником драк из-за женщин. Да и к чему драться, если женщина уже все для себя решила? Пришел к боцману и сказал все, что думал, без каких-либо там угроз или намеков. Попросил оставить Наденьку в покое. Старков ухмыльнулся, мол, если бы я был ее мужем, так он, быть может, еще и послушал. А так мы на равных.

Я тогда настолько был сражен его наглостью, что и не нашелся что ответить. Действительно, не собственность же моя — Надя. Потом, симпатии женщин, известно, вещь весьма переменчивая, особенно когда такой выбор мужчин. Сегодня я ей приглянулся, завтра — тот же боцман, которому, быть может, и отставка-то дана на время, лишь для того, чтобы гораздо больше разжечь интерес… Конечно, думая так, я обижал ее, не таким была она человеком, чтобы направо-налево разбрасываться. Но все же признаюсь, такая нехорошая мысль однажды шевельнулась во мне, заронила какую-то обиду и сомнение. Будто Надя в чем-то виновата передо мной. Хотя, конечно, она была совершенно ни при чем. А всю смуту в наши отношения внес новый боцман.

Я не моралист, но у боцмана была дома жена, дети. Надо полагать, он искал приключений. У меня же к Наде было серьезное чувство, хотя я никогда об этом ей не говорил. Да и удобно ли было говорить о своем личном посреди войны? И хотя я не говорил ничего Наде, я любил ее, даже строил планы на нашу совместную жизнь после войны. Я не знаю, какие там планы строил боцман, однако то, что он их тоже имел, было очевидным.

Ребята было собрались поколотить боцмана, да я их отговорил.

Конечно, то, что власть оказалась в руках у Старкова, было не лучшим вариантом. Да что делать — ближайшие помощники капитана были на других шлюпках, о которых мы так ничего и не знали…

Известно, приказ командира — закон для подчиненных. Если этот приказ дает умный командир, да и приказ толковый, то и нареканий никаких он вызвать не может, но если приказ глупый, то вряд ли смолчишь. У Старкова была страсть командовать, приказом утверждать свой верх. Хотя, если вдуматься, кому это было нужно на нашем пустынном острове.

— Батюшки, — изумился вдруг Бородин, — за разговором и не заметили с тобой, как утро пришло.

Он встал со своей постели и босиком прошел к слуховому окну, в которое слабо сочился серый, робкий предутренний свет.

Зарождался новый день, и мы были свидетелями этого.

— Пойдем на улицу, — предложил Бородин.

Я охотно согласился.

Мы вышли во двор, осматривая из конца в конец еще сонную деревню. Небо на востоке начало менять свой цвет.

Утро было свежо, обильно росой.

— Знобко, — сказал Бородин, передернув плечами, так что его дрожь невольно передалась и мне. — Но денек-то обещает быть хорошим. Гляди, и солнце вон встает чисто, ясно.

Скотина во дворах, птицы по деревьям дружнее подавали голоса, всяк по-своему славя начало дня.

 

XI

Покос подходил к концу. И бригада спокойно могла обойтись без Бородина, но самого его мучило безделье, и, едва оправившись от болезни, он снова объявился меж нами. Вызвался править стога, делая это умело и надежно, спускаясь к нам вниз счастливым и довольным, с сухим сеном в растрепанных волосах. Он без удержу балагурил, озорно подступался к женщинам, встречая с их стороны веселый, незлобный отпор.

У всех занятых на сене было хорошее настроение, причиной которому был завершившийся сенокос. Был он небогат, даже, как говорили, уступал прошлогодним, но все же обеспечивал скотину на всю зиму кормами. Управившись с сенокосом, люди могли передохнуть перед новыми работами, которые подойдут незаметно, подгоняя одна другую, — жатва хлебов, а там свекла, картошка, конопля, за которыми уже не разогнешь спины до глубокой осени…

Окончание сенокоса совпало с петровым днем — праздником деревенских озорников. Парни и девчата, работавшие на колхозном дворе, сбившись в кучку, живо обсуждали под стогами всевозможные планы на ближайшую ночь, когда следовало «караулить солнце». Пожилые хозяйки настороженно и чутко вслушивались в болтовню молодых, припоминая, во что обошелся их дворам минувший петров день, сколько было потоптано ботвы, сорвано перьев лука, сломано сучков на яблоньках. Важно было знать, треплются ли молодые просто так — от нечего делать, чтобы позлить их, стариков, лишить сна, заставив караулить ночью свой огород, который, как ни старайся, все равно не укараулишь, или же намереваются всерьез провести свои операции…

Петров день в Студеном, как рассказывали, кроме ночных набегов на огороды, всякий раз знаменовался какой-нибудь новой выдумкой молодых, той шуткой, которая становилась гвоздевой, которую потом любили долго вспоминать и пересказывать. В прошлый петров день, например, угнали с бригадирского двора телегу, в которой остался ночевать Сторосов, вернувшийся домой хмельным и не принятый женой. Парни выкатили телегу со двора, поставили посреди деревни, задрав вверх, словно стволы пушек, оглобли, как бы напоминая о прошлой военной службе бригадира, которая проходила в артиллерии.

Заслышав, что разговор у молодых идет о петровом дне, бригадир нахохлился, начал недружелюбно посматривать на беспричинно развеселившихся парней, которым и по сей день не мог простить прошлогодней шутки. Сторосов, правда, утешал себя тем, что рано или поздно дознается, кто же именно придумал эту нехорошую шутку над ним, а узнавши, подумает, как обойтись с этим шутником.

Я сидел в стороне, прислонившись спиной к пустой водовозной бочке, слушая смех парней и девчат. Ко мне подошла и села рядом Ася.

— Вы-то собираетесь солнце караулить? — спросила она, вся зардевшись от смущения.

— С вами, Ася, не только солнце, но и луну.

— Да ну вас. Все шутите.

— Нет, почему же, вполне серьезно. Я действительно хочу вам назначить свидание.

— Зачем вам это! — возразила она. — У вас там городских девушек хватает. Я вас просто хотела пригласить на улицу.

— Ну вот и хорошо, — радостно отозвался я. — И отлично. Мы пойдем вместе на улицу и будем вдвоем караулить солнце.

Ася кротко взглянула на меня, пытаясь уяснить, шучу я или нет. Но лицо мое было серьезным.

— Хорошо, — сказала Ася, — тогда приходите к ветле, у пруда, там все собираются…

Я теперь только и думал о предстоящем свидании. Поплескавшись вдоволь под самодельным бородинским душем, сооруженным из вместительной железной бочки, я натянул свежую сорочку и, наскоро продрав волосы перед зеркалом, из которого на меня глянула загорелая довольная физиономия, заспешил на околицу, к ветле. Тут же сидели на траве парни, подпирая спинами ствол старой ветлы. Парни важно покуривали и неокрепшими басками вели беседу.

Мое появление, видимо, несколько смутило ребят. Их разговор стал менее оживленным. Мне показалось, что они тяготятся моим присутствием, раздумывая про себя, что мне от них нужно. И потому, когда появилась Ася в белом легком, таинственно шуршащем платье, предложил ей погулять за деревней. Ася возразила, мол, нехорошо отбиваться от компании, от ребят, которые всякое могут подумать, но потом все же согласилась.

Мы вышли за деревню, в поле, сладко пахнущее разнотравьем, летней остывающей пылью. Небо над нами было чистым и звездным и казалось безбрежной рекой, вдоль которой во множестве выстроились суда, затеплив свои ходовые огни.

Я слегка обнял Асю за плечи, и она не отпрянула, наоборот, доверчиво прижалась ко мне. Мы смотрели в звездное небо, отыскивая знакомые по школьному учебнику астрономии планеты. Я ощущал щекой волосы Аси, слышал их чистый и свежий запах, вселявший в душу какое-то праздничное чувство.

Мне хотелось что-нибудь сказать Асе, но боялся, что слова, какими бы они хорошими ни были, могут оказаться лишними. Лучше всего, пожалуй, помолчать.

Нам было хорошо вдвоем в этом вечернем поле, наполненном звоном и стоном невидимых кузнечиков, которые на свой лад славили радость бытия. Я крепко стиснул доверчивую ладонь Аси, вкладывая в это пожатие все то, что ощутил в эту минуту, в этой теплой, доброй ночи рядом с нею. Я почувствовал, как легко вздрогнули ее пальцы, как трепетна и чутка стала ее рука. Ася быстро, торопливо пожала мою ладонь и, поспешно высвободив руку, решительно, быстрыми, легкими шагами заторопилась к деревне.

— Пойдемте в школу, — предложила она, — там рояль стоит. Правда, он старый, но если хотите, я сыграю что-нибудь.

Предложение ее было, конечно, неожиданным, ко пришлось подчиниться.

Под старой ветлой никого уже не было. Ребята, собравшиеся караулить солнце, по-видимому, уже переместились поближе к облюбованным заранее объектам, но нам-то с Асей какое было дело до их затей.

Притихшей деревенской улицей мы прошли к чернеющему высокими стенами, длинному зданию школы, из оконных проемов которой густо пахло свежей стружкой, олифой. Школа готовилась к новому учебному году. Вдоль стен и поодаль от них валялись доски, кирпичи и прочий строительный материал. С минуты на минуту я ожидал окрика сторожа, но его не последовало. То ли сторож куда отлучился, то ли его не было вообще. Ася пошарила рукой под порогом, отыскивая ключ, открыла входную дверь.

— Сюда, — сказала она таинственным голосом, подавая мне теплую ладонь.

Мы прошли длинным коридором, спотыкаясь впотьмах об обрезки досок. Ася, работавшая в школе пионервожатой, хорошо знала расположение классных комнат и вела меня уверенно.

— Ну вот, — сказала она, остановившись перед одной из дверей.

Приглядевшись, я увидел у стены массивно чернеющий рояль. Ася на цыпочках, словно к спящему, подошла к роялю и слегка — мол, проснись — тронула его рукой. И рояль тотчас, как и должен был сделать это со сна, отозвался густо, потревоженно, наполнив большую пустынную школьную комнату гудением струн.

Я сел на подоконник, удивленно вглядываясь туда, где за роялем белело ее праздничное платье.

Ася играла тихо и торжественно. Я вслушивался в музыку, стараясь вспомнить, где и когда слышал ее… Знакома, очень знакома была эта музыка, навстречу которой так быстро и легко отзывалась душа. Это были те звуки, которые сами собой входят в тебя, хотя ты и не стараешься запомнить их — пугает красота и сложность. В какую-то минуту задумавшись о своем, ты даже теряешь мелодию, а спохватившись — понимаешь, что-упустил, потерял. И коришь себя, сознавая, что этого, потерянного, уже никогда не вернешь. Но однажды в какое-то утро, сквозь сон, эта тихая, забытая, потерянная музыка пробьется в тебе. И ты будешь бродить с этой странной, казалось бы неведомой ранее мелодией, тщетно вспоминая, откуда она.

— Что это было? — спросил я Асю, когда она, кончив играть, отошла от рояля.

— Вальс Шопена, — ответила она, садясь рядом на подоконник.

— Вы собираетесь писать о Бородине? — спросила она.

— Не знаю. А что?

— Да так, ничего, — отозвалась Ася. — Просто я подумала: что вы в нем интересного могли найти? Человек-то он вроде обыкновенный. Ничем не примечательный…

— Почему же, Ася, — не согласился я, вспомнив Бородина. — Да и вообще многое ли мы с вами знаем о людях, чтобы судить о том, интересные они или нет. Мы слишком поспешны в своих оценках.

Ася ничего не ответила, то ли согласившись со мной, то ли оставшись при своем мнении.

На улице послышались возбужденные голоса. Парни, собравшиеся караулить солнце, весело обменивались впечатлениями о своей удачной вылазке на чей-то огород, охраняемый злой собакой, которая, однако, ни разу не подала голоса, потому что уже заранее была приручена ими. Парни забрались на доски под окнами школы и стали дурачиться на них, прыгая, раскачиваясь, норовя столкнуть один другого. Нам хорошо были видны эти парни, мы же от них были загорожены разросшимися под окнами тополями.

Вдоволь надурачившись, парни двинулись дальше, в поисках новых забав.

Над деревней снова нависла тишина. Было слышно, как на колхозном пруду заливаются лягушки, словно соперничая в мастерстве. Из общего хора выделялся голос одной солистки, выводившей свое бре-ке-ке звонче других.

— Хорошо у нас, — сказала Ася, открывая окно. — Такая тишь.

Я хотел что-то ответить ей, но тут в ночи где-то в середине деревни прогремел выстрел, и вслед за ним послышался истошный человеческий голос, взывающий о помощи. Ужас, какой-то первобытный страх был в этом крике.

— Ой, что такое? — Ася испуганно соскочила с подоконника.

Если бы я знал. Грохнул второй выстрел. Голос смолк. Мы выскочили из школы и побежали туда, откуда прозвучали эти два ружейных выстрела. В домах захлопали двери, перепуганные, плохо соображавшие со сна люди не могли понять, что же такое происходит в их деревне.

Школа была на краю деревни, и пока мы прибежали к месту происшествия, тут уже толпился народ. По высокому в резных балясинах крыльцу я сразу же узнал дом бригадира. Свет электрической лампочки на столбе и из широких окон сторосовского дома освещал возбужденные, перепуганные лица людей, которые горячо и шумно обсуждали случившееся.

— Только стала укладываться, — говорила наша бригадная повариха Катя, — вдруг слышу, как жахнет из одного ствола. Потом слышу, кричит человек, батюшки, не иначе как убили. У меня ноги так и подкосились.

Катя даже присела, показывая, как это было.

— Потом слышу, как жахнет из другого ствола. Ну, думаю, все, добил, горемычного.

— И зачем эти ружья им держать разрешают? — откликнулась незнакомая мне женщина. — В Сковородино вот так же один своего соседа убил. В лесах все перестреляли, так стали за людьми охотиться.

Расталкивая локтями любопытных, я протиснулся в центр круга, куда было обращено внимание собравшихся. Поначалу я не поверил своим глазам. Там, на пятачке, с ружьем в руке, в порванной окровавленной рубахе стоял Бородин. Неподалеку от него, судорожно всхлипывая, держась руками за живот, видимо его жертва, возился на траве какой-то мужчина. Лица его я не мог разобрать, так как оно также было в крови.

Я во все глаза глядел на Бородина. Откуда у него это ружье? По крайней мере, в доме я его ни разу не видел. И с кем решил Бородин сегодня в ночь на петров день свести свои счеты? Какая чертовщина, подумал я, и окликнул своего хозяина.

Он недоуменно, с трудом соображая, кто бы это мог его звать, повел головой по сторонам.

Я отделился от толпы.

— А, это ты? — удивился он, и тут я заметил большую ссадину на его виске и разбитую, запекшуюся кровью губу.

— Что случилось, Василий Петрович?

— Так, пустяки, — устало отозвался он, обернув лицо к дому Сторосова, где в коридоре слышался подозрительный шум. Должно быть, звонят в район, чтобы вызвать милицию, забрать Бородина, — почему-то решил я.

Корчившийся на траве мужчина с трудом, кряхтя, стал подниматься. На помощь ему бросился пацан лет четырнадцати, которого я, кажется, видел сегодня вечером под ветлами.

— Отойди, — зло выкрикнул мужчина, — чтобы я тебя, поганца, больше не видел.

Парень испуганно отшатнулся к толпе, словно ища у нее защиты.

Я абсолютно ничего не мог понять.

Все так же кряхтя и сплевывая, мужчина подошел к Бородину.

— Свидетелей бы надо взять, — сказал он. — А то из правого в виноватые угодишь.

Бородин, как-то странно усмехнулся.

— За себя, что ли, боишься?

— А за тебя, что ли? Тебе-то что!

— Да ладно, не дрейфь, Старков. Ступай лучше умойся. Или до завтра будешь ходить так?

— Вещественное доказательство, что ж ты хотел, — отозвался тот, кого звали Старковым. Что-то знакомое вспомнилось мне. Но что? Неужели тот самый боцман Старков, о котором рассказывал Бородин. Так, значит, он тоже живет в Студеном, в одной деревне с Бородиным? Ну и ну!

Бородин не сводил глаз с освещенного крыльца сторосовского дома.

Старков подвинулся ко мне.

— Ухлопал бы меня Сторосов в два счета, если бы вот не он!

— Да ладно, хватит народ пугать, — отозвался Бородин.

Но Старкову после пережитого хотелось выговориться:

— Мой стервец в огород к Сторосову полез, будто своих огурцов мало, ну тот его схватил и давай охаживать, мой кричать, я вызволить его хотел — ну мы и сочкнулись. А кулак у Сторосова вон какой — быка свалит. К тому же пьяный. Потому я палку схватил, а он это самое ружье. Первый раз промазал, а второй бы наверняка был мой. Да вон он, — Старков обернулся к Бородину.

— Ладно, хватит, — нетерпеливо перебил тот, — оба хороши.

На крыльце дома объявилась молодая женщина в халате, — видимо, сторосовская супруга.

— Ружье отдадите, или как? — спросила нерешительно она.

Бородин, словно только сейчас вспомнив о нем, поднял ружье, посмотрел на него, разломил стволы, видимо еще раз желая убедиться, что они пусты, защелкнул замок и закинул ружье за спину.

— Там видно будет! — ответил он и, обратившись ко мне, сказал: — Пошли домой!

Решив, что больше ничего интересного не произойдет, люди стали расходиться. Я простился с Асей и поспешил следом за своим хозяином, который, придерживая приклад ружья, шел крупным шагом. Заслышав мои шаги, он оглянулся, потрогал припухший глаз, губу.

— Красив я? — спросил он, угрюмо улыбаясь.

— Красив!

Он и впрямь меньше всего походил на потерпевшего, казался скорее даже победителем.

— Достанется мне теперь на орехи, — усмехнулся Бородин. — Моя ведь разлюбезная из города вернулась! Ночным приехала.

Жена Бородина — маленькая женщина с добрым лицом встретила нас на крыльце. Она уже обо всем знала и, бегло окинув мужа, нисколько не стесняясь меня, набросилась на него. Голос у нее был резкий, неприятный.

— Посмотри, на кого похож! — двинулась она навстречу мужу. — Нет, ты только посмотри.

Лицо его при этих словах передернулось словно от боли, и он, поставив в угол ружье, устало махнул рукой.

— Чего машешь, — не унималась она. — Тебе всегда больше всех надо. Кто просил тебя встревать в эту драку? Кто? Они сами без тебя разберутся. Тоже выискался мне защитник. Нашел за кого заступаться. Да случись что с тобой, Старков и пальцем не пошевелит. Нет, видимо, был дураком, дураком и помрешь.

При этих словах она постучала по своему маленькому лбу.

Было видно, что Бородин не имел ни малейшего желания продолжать начатый женой разговор.

Мне стало обидно. Какая-то невзрачная горластая бабенка учит его жить, хотя сама, должно быть, не испытала и десятой части того, что досталось ему.

— Да после того, что Старков сделал тебе, я бы не только не побежала на помощь, я бы…

— Ладно, — не выдержал наконец Бородин. — Хоть бы гостя постеснялась.

— Что мне гости твои, — пыхнула зло она, косясь в мою сторону.

Мне как-то сразу стало неуютно. Я почувствовал себя лишним в этом доме и решил, что, пожалуй, пора собирать чемодан. Хотя, конечно, уехать сейчас из Студеного, не разобравшись, что к чему, не смог бы.

— Не обращай на нее внимание, — сказал Бородин, когда жена скрылась в коридоре, — она у меня такая: понесет — не остановишь. Так что ты не очень принимай к сердцу ее болтовню. Жен, как знаешь, не выбирают.

Я хотел было возразить ему, но тут снова объявилась Бородина, продолжая по-прежнему гундеть.

Простившись с Бородиным, я полез к себе на чердак. Деревенская улица снова была тиха.

 

XII

Утром в Студеном появился участковый уполномоченный Коржев — ряболицый, мясистый, крупный. Голос, однако, у него был тонким и совсем не соответствовал его внушительной фигуре.

Участковый присел к столу, отирая несвежим платком крупную красную шею, шумно, тяжело дыша.

— Эта? — кивнул он на ружье в углу.

Бородин протянул с готовностью двустволку, но Коржев равнодушно махнул. Вытащил из офицерской сумки, перекинутой через плечо, блокнот, из кармана — простенькую шариковую ручку и приступил к расспросу.

По тому, как вяло и нехотя задавал он вопросы и столь же равнодушно выслушивал ответы, было видно, что Коржева мало занимает вчерашняя история. Ну подрались между собой мужики — экая редкость. Ружье в ход пустили — вот это худо. Опять же счастье — никого не задело.

— Василий Петрович, — спрашивал Коржев, — может, Сторосов не имел намерения стрелять в Старкова, может, он с одной только целью — попугать его — вынес это ружье.

Бородин пожал плечами.

— Ты у Сторосова отнял ружье после того, как он выстрелил второй раз, или когда собирался стрелять?

— Когда собирался.

— Так, так, — сказал многозначительно, что-то вычисляя про себя, «деревенский детектив». До прихода к Бородину он успел встретиться с противными сторонами и теперь, слушая показания Бородина, должно быть, прикидывал, как лучше повернуть, представить дело, чтобы обошлось оно тихо-мирно, без лишней мороки. Его не смущало то, что он поступается истиной. «Было бы что серьезное, — должно быть, рассуждал он, — другое дело. А из-за этого стоит ли раздувать сыр-бор?» К тому же потерпевший Старков оказался человеком покладистым. Вина-то его в случившемся самая прямая — не чей-нибудь, его пацан полез в сторосовский огород. Из-за этого все-то и началось. Так что Старков, как понял Коржев, жаловаться куда-либо вряд ли станет. А если к тому же и Бородин согласится простить Сторосову вчерашнее, тогда можно устроить и мировую.

— Здорово он тебя, — сказал Коржев, подбрасывая этот каверзный вопрос в качестве пробного шара.

— Пустяки, — ответил мой хозяин, трогая ладонью ссадины. — Но и я ему врезал как следует.

— Да он уж говорил, — засмеялся Коржев, хотя видимой причины для веселья не было. Просто участковый наверняка уверовал в правильность задуманного хода. Давний опыт работы в колготной должности убеждал старшего лейтенанта в том, что всюду, где это только можно, нужно подталкивать людей к примирению. Какой толк от вражды? Сам себе отравляет житье, да и другим создает беспокойство. И, убедившись, что Бородин ничего против Сторосова не имеет, участковый облегченно вздохнул и попросил у Бородина кваску.

Попив холодного квасу, Коржев, прежде чем натянуть на свою крупную, лысеющую голову фирменную фуражку, долго, изучающе глядел на Бородина.

— А ты молодец! — похвалил он. — Я же помню, как он тебя по-всякому выставлял. А ты вот не посчитался с обидой, за него заступаться полез.

— Да что же зло носить, — откликнулся Бородин. — Кому от этого радость и польза?

— Н-да, — каким-то своим внутренним мыслям отозвался задумчиво Коржев, поднимаясь со скрипнувшей табуретки, оправляя мятые форменные брюки. — Ну бывайте. Как говорят, спасибо этому дому, пойдем к другому. Делов-то у меня много, а я один.

Проводив участкового за порог, Бородин, глядя мимо меня, прошелся по комнате, потирая пустое плечо.

— Ноет, — признался он. — К погоде, что ли? Хотя по небу не видать.

— Коржева-то уже давно знаешь? — поинтересовался я.

— Давно. Лет двадцать, если не больше. Тогда он еще в сержантах бегал — щупленький, шпингалетистый, а сейчас вон какие зады наел. Где уж тут хулиганов ловить.

— А Старков что же, вместе с тобой сюда в Студеное приехал?

— Нет, позже! Он на станции, в райцентре поначалу устроился. Знаешь, есть такая контора — кожсырье. Ну, где шкуры всякие принимают. Так вот он этой конторой заведовал. Пока его оттуда метлой за всякие делишки не погнали. Вот он сюда к нам и перебрался.

Сославшись на то, что ему нужно кое-что взять в сельмаге, Бородин, схватив дерматиновую сумку, скрылся за дверью. А через каких-нибудь две-три минуты объявился Старков. Правая скула слегка была припухшей. А так вид вполне приличный. Я с особым любопытством стал присматриваться к нему. Мой интерес не остался незамеченным Старковым.

— А что же вы, специально к Бородину приехали? — спросил он, оглядывая комнату, словно лишний раз желая убедиться, что нас в ней только двое.

— Специально, — подтвердил я.

— А зачем, если не секрет? — спросил настороженно он.

— Да так, ради любопытства, — ответил уклончиво я.

— Ясно, ясно, — сказал Старков, видимо поняв всю бестактность своих вопросов.

 

XIII

— А не пойти ли нам в рощицу? — предложил Бородин. — Хорошо там сейчас, привольно.

Он положил в потертую, дерматиновую сумку нехитрую закуску — с десяток картофелин, пучок зеленого лука, пяток яиц, горбушку хлеба, соль. И лукаво подмигнул мне.

— В Англии это, кажется, зовется пикник. Так вот мы с тобой на пикник и отправимся.

И мы пошли с ним через проулок, за выгон.

У своего дома возился с изгородью Сторосов. Заметив нас, он отложил молоток и, видимо не желая видеться с нами — наверняка было стыдно за вчерашнее, — скрылся на веранде своего просторного дома.

Мы поднялись в гору, где на самом верху, на юру, чуть заметно трепетали полной июньской листвой березы.

— Тут-то и сядем, — предложил Бородин, высмотрев место под старой березой, провисшей ветвями до самой земли.

— Так на чем мы с тобой прошлый раз остановились? — спросил Бородин, расстилая свой выгоревший серый пиджак, поудобнее устраиваясь на нем.

— На том, как вы очутились на острове, как Старков стал у вас за старшего.

Я хотел сказать ему о сегодняшнем визите Старкова, но почему-то промолчал.

— Вот с этого-то, — вспомнил Бородин, — можно сказать, и начались все наши беды. Это он сейчас такой тихий, покладистый. Ты бы его тогда видел. Поначалу я думал, что это у него от дурости, от ума небольшого, а после понял, что человек он вовсе не глупый, а умный, очень даже хитрый. Он, Старков, оказывается, все далеко наперед рассчитал.

Капитан наш тогда совсем уж плох был. Все путал, своих не узнавал. Ну и Старков, видя, такое дело, всю власть взял в свои руки.

Оставаться долго в палатке нам было никак нельзя. Все это могло кончиться для всех очень плохо. Нужно было искать другое жилье. Мы решили: раз это остров, то, может, что-нибудь на нем для нас и найдется. Могли же что-нибудь оставить зимовщики, зверобои, рыбаки или кто другой, кто когда-либо бывал здесь. Нам и думать не хотелось, что остров этот голый. Все-таки не за тридевять земель расположен, а рядом с Европой, быть может, где-то даже вблизи бойких морских дорог. Эта мысль в дальнейшем укрепилась прочно, потому что часто над нашим островом летали самолеты. Жаль, правда, что были они немецкие.

Решено было искать жилье. И мы, разбившись по команде Старкова на две группы — одну из которых возглавил я, другую — матрос Бабкин, — двинулись в разные стороны, условившись к вечеру встретиться у палатки. В моей группе было семеро. Столько же у Бабкина. В палатке остались капитан, Надюша да пристроившийся к ним Старков, который сказался на свое нездоровье. Хотя должен тебе заметить — выглядел он и тогда и потом здоровее каждого из нас. Он и, сейчас, как ты видел, здоровьем не обижен…

Так и потопали мы — дружок мой Сорокин, Федоров, Двуреченский, Лобанов, Новиков да Дубров. Вышли при хорошей погоде, но ты же знаешь, как все на севере обманчиво. Не успели оглянуться, как налетел ветер и пошло пуржить. «Как бы не замело, — заволновался Федоров. — Может, вернуться?» Глядя на него, и другие заколебались. «Поворачивай, вожак», — кричат мне. Я же подумал, что коль взяли определенный курс, так и нужно держаться его, а взад-вперед шарахаться — лишь силы попусту тратить, поиски ведь все равно придется вести. Но если сейчас сила в нас хоть какая-то есть, то тогда, быть может, на карачках придется ползти, поскольку продукты наши были уже на исходе. И если говорить о спасении нашем, то оно для нас только в движении вперед.

Изложил я ребятам все, что думал, жду их решения. Они подумали и, конечно же, согласились со мной. И от этого совместного решения, от такого хорошего взаимопонимания всем нам, как мне показалось, легче стало. И хотя мело все так же, навстречу, дела веселее пошли, хотя, честно признаться, были мы тогда ходоками никудышными. Сказались болезни, да и харч наш неважнецкий. Как ни крепились ребята, а все ж потихоньку сдавать стали, а тут, как на грех, темень подступила.

Тебе ведь не надо объяснять, что такое полярная ночь. Рассветает поздно, на несколько часов нальется небо слабым сереньким светом, и снова темень. Помню, в Мурманске в эту пору, бывало, как зажгут свет, так уже и не гасят. Полярная ночь — все уже этим сказано. А теперь вообрази себе эту ночь на острове! Остров был небольшой. Каких-нибудь пять-шесть миль в длину. Здоровому человеку там три часа ходу. А мы же день шкандыляли.

На беду еще, свалились в какую-то расщелину, словно бы заранее приготовленную для нас могилу, из которой карабкались, раздирая в кровь пальцы о ледяную корку, почти всю ночь. Мне удалось выбраться первым, затем, связав наши тряпки наподобие веревки, вытащил остальных. Тогда я еще был при обеих руках…

Так вот, только под утро выбрались мы из этой чертовой расщелины и снова увидели впереди себя море. Дальше дороги нам не было. Ветер тут, на оконечности острова, резал как ножом, глаза поневоле слезились, но плакали мы еще и потому, что этот изнурительный наш поход, по сути, оказался никчемным. И, думая об этой жестокой несправедливости, мы и предположить себе не могли, что метрах в трехстах от нас, за холмом, как награда за все наши хлопоты и невзгоды, стоит дом. Господи, мы кинулись к нему, этому старому, полуразрушенному, давно брошенному дому, чуть ли не наперегонки. Мы кричали от радости, славя тех, незнакомых нам людей, желая им всем земных и небесных благ. В том, спасительном нашем домике мы обнаружили непочатый мешок с мукой, в сараюшке рядом с ним нашли бочку с бензином. В нашем положении это было уже не мало. Даже, я бы сказал, чертовски много. И вчерашние страхи оставили уже нас. Хотелось жить.

Недаром говорят, что радость удваивает силы. Да и потом, дорога к дому всегда короче. И торопились же мы к своей палатке, думая о том, как обрадуем своих товарищей, как прокричим им эту весть: «Ура! Мы нашли до-ом!»

Но кричать нам радостно не пришлось. Без нас там, у палатки, случилась беда.

 

XIV

— И знаешь ли, всему виной эта штука, — Бородин многозначительно постучал ногтем по горлышку бутылки. — Точнее, не водка, а то, что они в горячке приняли за нее… Группа Бабкина, возвращаясь назад к палатке, нашла в камнях банку. Ребята решили: спирт! Поэтому, как только заявились в палатку, сразу же пустили банку по кругу, оставив и на нашу долю. Те, кто поменьше принял, уцелели, другие же в ночь от этой заразы сгорели.

Так что, когда мы вернулись, семеро наших во главе с Бабкиным — Лежали рядком на снегу, с подветренной стороны палатки, каждый прикрытый своей шинелью. Надюша сидела убитая, как будто во всем случившемся была повинна она. И в том, что позволила им выпить неизвестно что, и в том, что не могла спасти ребят…

И осталось нас ровным счетом десять душ. Девять мужиков да Наденька — наша безутешная сестра милосердия. В таком составе и двинулись мы, простившись с погибшими товарищами, к нашему новому месту жительства. Метель, которая, как показалось нам поначалу, отпустила, снова начала потихоньку накручивать, а нам предстояло пройти мили три. Да не по прямой, а через всякие лощины да косогоры… Хорошо еще, что я топорик с собой прихватил, а то бы совсем худо было. Топорик тот я в домике обнаружил. Подъемы крутые, скользкие, голыми руками их не возьмешь. А топориком потихоньку стук да стук. Одну ямку выдолбил, над-ней другую. Поставил ногу, зацепился рукой, глядишь, и выкарабкался. Без ногтей остался, пока до нового своего жилья добрались.

— Да ты выпей, — прервал свой рассказ Бородин, — я тоже с тобой пригублю. Давай ребятишек наших помянем. Пусть им чужая земля пухом будет.

Стакан дрогнул в руке Бородина, и он, чтобы скрыть эту слабость, это нервное, старческое дрожание руки, торопливо выпил вино, замочив при этом подбородок.

— Никудышный я питок, — признался Бородин, сделав шумное движение кадыком. — Да и вообще я не большой любитель этого дела. До войны и вкуса-то вина не знал. Это вот когда меня дергать начали, всякие показания брать. С этих пор и познакомился с ним…

Так вот, добрались мы до своего домика, осмотрели его как следует и решили, что в нем, в этом домике, зиму выдюжим. Вымели из дома мусор, вымыли полы и, уложив тяжелобольных, принялись за ремонт. Ребята в большинстве своем были палубными матросами и потому по плотницкой части умели. Домик был невелик. Когда-то, видимо, в нем зимовали норвежские полярники. Об этом мы догадались по пустым консервным банкам за домом, аккуратно уложенным, штабелем. Судя по количеству этих банок, а было их, должно быть, не меньше полтысячи штук, предшественники наши прожили тут немало времени. Да и зарубки на притолоке — видимо, каждый день делалась новая зарубка — подтверждали это наше предположение. В перерыве между нами и норвежцами — а, как мы установили, были эти норвежцы здесь лет десять тому назад, не меньше, — в домике этом никто не жил. Ну, а знаешь, дом без хозяина — сирота. Бревна поросли мохом, подгнили, пришлось заново перебирать их. Паклей, ее в пристройке мы нашли целый тюк, заделали щели. Сарайчик был, мы его сломали, пустили на обшивку стен. Так что домик у нас получился совсем даже неплохой. Из жестянок смастерили печку. У теплой стены в два яруса — соорудили нары.

Самое славное время, скажу тебе, для нас наступало, когда мы начинали топить нашу печку. Гудит, поет, мурлычет, как живая, наша печурка, тепло по нашему тесному кубрику гонит. Печурку свою из экономии топили мы раз в сутки, на сон грядущий. Лежишь на нарах, и волны теплые тебя окутывают, обмывают. С печуркой мы смогли и банные дни устраивать — два раза в месяц. Наберем снега, растопим. И худо-бедно, смотришь, а помылись. Никак нельзя было опускаться нам. Ибо запаршивевший человек уже и не человек. В нем больше скотского, чем людского. Даже и поступками его начинают руководить какие-то звериные инстинкты. Но это, быть может, сейчас так складно об этом думается. Тогда мысли-то попроще были… Мы не рассуждали о своей жизни, мы дрались за нее.

Из оружия, которое имелось на нашем транспорте и которое захватили мы с собой, самым почитаемым была у нас боевая трехлинеечка, образца тысяча восемьсот девяносто третьего года. Хоть и старомодная, но надежная, добрая штука, должен тебе заявить. А в нашем деле она была прямо-таки незаменимой. Стали мы охотиться на белых медведей, которые с приходом льдов стали иногда появляться на нашем острове. Медведям этим белым я бы памятник поставил, потому что благодаря им мы и продержались. Кроме найденного мешка муки, у нас ведь ничего не было. А с медвежатины мы и поокрепли малость. Бодрее ходить стали.

Патроны на охоту Старков нам отпускал по счету. Надо было суметь свалить медведя с первого выстрела. Но где там, такую махину. Обойму истратишь, пока его на землю уложишь. Да и не всегда попадешь. Он, белый медведь, хоть и зверь полярный, дикий, но тоже, видимо, понимает: если в руках у двуногого противника железная сверкающая огнем штучка, то, значит, нужно держаться от него подальше. Это в первые дни медведи были дуроломами, к нашему домику спешили, а впоследствии нам пришлось походить за ними.

Белый медведь обычно сам первым никогда не нападет. Но однажды мне все ж пришлось натерпеться страху. Сидел я в засаде, ждал медведя и никак не думал, что зайдет он сзади. Проглядел я его белую шкуру на белом снегу. Хорошо, что хоть он догадался голос подать. Обернулся я — батюшки, он словно айсберг надо мной. Я винтовку ему прямо в пасть сунул, нажал спусковой крючок, ожидая выстрела, а она, моя спасительница, молчит как немая. А медведь уже из рук моих винтовку рвет. Не знаю, как и удержал, как успел перехватить ее поудобней и шмякнуть ему меж глаз, в самое его хрюкало. Винтовка моя от сильного удара разрядилась. Это, может, и спасло меня, потому что медведь с испугу, со всех ног рванулся прочь, давая мне возможность передернуть затвор. Послал я ему пулю вдогонку, но не свалил, лишь шубу порвал.

 

XV

Поокрепли мы с медвежатины, пришли немного в себя. И начали думать, как быть дальше. Помощи с материка, где, видимо, считали нас уже давно погибшими, ждать не приходилось. Так что оставалось надеяться на себя.

Времени у нас было в достатке, и мы решили как следует изучить остров. В теплые дни, собравшись кучкой, обходили свои владения. В одну из таких вылазок, ко всеобщей радости, я обнаружил на северной части острова две старые рыбацкие шлюпки, видимо также принадлежавшие норвежским полярникам. Одна из лодок была совсем никудышная, но вторая все же на что-то годилась. Прикинув, мы решили, что из этих двух посудин можно сработать неплохое суденышко, на котором с приходом весны, по чистой воде, можно попытаться выгрести на материк, к своим.

Мы оттащили обе эти лодочки подальше от берега, огородив, обложив их со всех сторон камнями.

Вернувшись домой, мы доложили Старкову о своей находке и о том плане, который созрел у нас в связи с находкой.

— Это все хорошо, — согласился Старков, — но до весны слишком долго ждать. К этому времени мы все успеем тут от цинги передохнуть. Будем пробиваться на материк по льдам. Лед крепкий, стоять будет еще долго, до самого мая, а за три месяца, даже если будем продвигаться потихоньку, помаленьку, к людям все-таки выберемся.

Предложение Старкова меня сразу же насторожило. Идти по льду, будь он сплошняком, конечно, можно было, но ведь этот лед постоянно находится в движении. Пойдешь по льдам, и неизвестно еще, куда придешь, потому что между этими льдами и тем далеким берегом может не быть спайки. Я высказал все, что думал об этом, встречном плане Старкова, предлагая остановиться на нашем, как более разумном, стараясь убедить его, Старкова, в том, что рисковать сейчас ни к чему, что всем нам нужно поднабраться сил, хорошенько продумать план шлюпочного перехода, подготовив тем временем саму шлюпку.

Старков настаивал на своем, и в голосе его отчетливо слышались командирские нотки.

Я пытался доказать неразумность предстоящего перехода по льду, но Старков заявил, что я трус и деморализую личный состав, и мое поведение надо рассматривать только как трусость. По возвращении на материк со мной, мол, будет особый разговор. Надо же, как всё выстроил, гад!

Услышав такое обвинение, многие из наших ребят заволновались, я ждал, что они подадут свой голос, как-то рассудят нас, но, видимо, два месяца жизни на острове, одичалость и тоска по материку все же сказались. Прошел старковский план. За меня попытался заступиться мой товарищ Сорокин, какие-то слова замолвила Надя, стараясь, однако, не смотреть в мою сторону. Мне было не по себе. Слабые попытки Сорокина и Нади ничего не могли изменить.

Я вынужден был подчиниться приказу, хотя чувствовал всю нелепость, неразумность его.

На сборы нам была дана неделя. За этот срок мы должны были подготовить все снаряжение, надлежало также сколотить трое санок, выстрогать посохи, заготовить в дорогу медвежатины.

Мы принялись за работу. Санки сладили добрые, расщепив на полозья найденный у полярников рассохшийся дубовый бочонок, обив те полозья жестью, употребив на это консервные банки. Приготовили для похода и двух медведушек, хорошо разделав и посолив их.

Одна деталь удивила меня во все время нашей подготовки. Старков ни разу не высказал к нашим сборам никакого интереса. Это казалось более чем странным. Инициатор, а стоит в стороне! «Уж не собирается ли он остаться тут на острове?» — закралась неожиданная мысль. Подозрение это усилилось тем, что на наших глазах Старков стал усиленно хромать, с каждым днем все сильнее припадая на правую ногу, корча на лице своем боль, показывая, как трудно дается ему всякий шаг.

Я отозвал как-то Надежду, поинтересовался у нее, что с ним, но она неопределенно пожала плечами, сказав, что Старков жалуется на страшные боли в суставах, но, говоря все это, опять-таки старалась не смотреть мне в глаза. Сердцем я уже чувствовал, что она отдаляется от меня, но не знал, что сделать, как удержать ее. Во время этого разговора с ней мне даже мысль нехорошая пришла: уж не подговорил ли Старков Надежду, уж не запугал ли ее чем?

За день как нам выйти Старков сказал, что из-за болезни, и это перед всеми нами засвидетельствовала Надя, он не может идти вместе с нами по льдам, и потому останется здесь на острове. Вместе с ним останутся — все слабые, то есть капитан, матросы Федоров, Клевцов и для присмотра за больными судовой врач — Найдич. Старков сказал, что старшим группы назначаюсь я, что все теперь будет зависеть только от нас, что остающиеся здесь, на острове, желают нам счастливого пути и терпеливо будут ждать помощи с материка. Говорил Старков таким тоном, словно не сомневался в том, что мы доберемся до материка. А у меня холодело все внутри, когда я окидывал нашу группу, когда представлял себе то безмерное, безмолвное пространство, которое нам предстояло преодолеть. Я-то знал, что ждет нас. И Старков понимал это, конечно, не хуже меня. Самое обидное, что я должен был исполнять приказ, с которым не был согласен.

Будь в своем уме капитан, этого идиотского приказа, конечно, никогда бы не последовало. Но капитан был вне игры. И Старков по праву старшего вершил делами. Мне ничего не оставалось, как молча подчиниться. Не мог же показаться своим ребятам трусом. Где, наконец, наша не пропадала!

Утром мы еще раз проверили снаряжение, покрепче увязали на санях палатку и двинулись в путь. Уходили мы впятером, пятеро нас провожало, вернее, четверо, потому что капитану вновь стало плохо и он не смог подняться и выйти из домика. Я обнялся с Федоровым и Клевцовым, пожал руку Надежде, издалека кивнул Старкову.

Перед уходом мне хотелось перекинуться несколькими словами с Надей, но все никак не удавалось. Кто-нибудь да мешал нам. Старков, так тот вовсе не спускал глаз с Надежды, следя за каждым ее движением, чутко ловя каждое ее слово, прислушиваясь усиленно к тому, о чем заговаривали с нею другие.

Я смотрел на Надю, стараясь уяснить себе, что же все-таки произошло, что случилось, чем объяснить ее такое странное отношение ко мне. Терялся в различных догадках, строил всякие предположения, связывая их со временем нашего суточного отсутствия в лагере, когда, должно быть, и случился между Надеждой и Старковым какой-то разговор, произошло какое-то объяснение. Я не видел, чтобы она как-то резко, в лучшую сторону, изменила свое отношение к боцману, но ее внезапное охлаждение ко мне наводило на мысль, что тот стал более интересен ей. А может быть, я не прав, может, мне это только кажется? И равнодушие Надежды ко мне — не больше того, как усталость от потерь, от всего этого жестокого однообразия нашей жизни, от этих угрюмых камней, от наших постных унылых рож? Ну, конечно же, конечно, это так, старался убедить я себя.

И вот теперь, покидая остров, мне хотелось хотя бы напоследок перехватить ее взгляд, прочитать какой-либо ответ в ее глазах, но она упорно избегала моего взгляда. Но все же дрогнуло ее сердце. Уже взяв в руки постромки, я поймал ее, как мне показалось, тревожный взгляд. «Прощай, Надежда», — крикнул я, и мы тронулись прочь с острова. Я ни разу не оглянулся назад, чтобы не бередить душу. Впереди была долгая и нелегкая дорога. И нам в первую очередь нужно было думать о ней, а не о том, что оставляли мы позади себя…

 

XVI

Дорога по льду нам не далась. На вторые сутки мы встретили разводья. Они были так широки, что пришлось пойти в обход, подыскивая более удобное место для перехода. Как ни осторожничали мы там, во льдах, а от беды уйти все же не удалось. Потеряли двух своих товарищей — Новикова и Двуреченского. Новиков в полынью провалился, Двуреченский, спасая его, следом угодил. И мы-то, как на грех, ничем не могли помочь ребятам.

Так, впустую, проплутав четверо суток по льдам, мы и вернулись назад, но только уже втроем: Сорокин, Лобанов и я. В лагере тоже были потери — от воспаления легких умер матрос Клевцов. Старкова же мы, как ни странно, застали в полном здравии. От прежней болезни и следа не осталось.

Старков, видимо, никак не ожидал нас. Он прямо-таки растерялся, завидев нас троих. В этих чертовых льдах мы обтрепались вконец, словно провели там не четыре, а все сорок четыре дня.

— Что же, — словно зовя на мировую, сказал Старков, — придется ждать весны.

Но мира, однако, между нами не получилось. Я бы, наверное, смог ему простить Надежду, но Двуреченского и Новикова простить не мог. И он, конечно, чувствовал это, знал, что я для него враг номер один, что долго нам друг возле друга оставаться нельзя, иначе будет худо.

Слава богу, у меня было занятие — шлюпка, которая и занимала все мое время. Возле этой шлюпки я и пропадал днями, взяв себе в помощники товарища своего Сорокина, да еще Лобанова с Федоровым. Последний, правда, недолго был с нами. Хотя он ни разу не заикался нам о своей болезни, но видели мы, что худо ему и тает он прямо на глазах. Федоров и сам не знал, что с ним. Утром как-то окликнули его, а он не отзывается, подошли, потормошили — мертвый…

Дело между тем потихоньку двигалось к весне. В марте еще держались крепкие морозы, но уже появилось над горизонтом солнце. Пришел конец полярной ночи. Жизнь с приходом весны, тепла пошла веселее.

Шлюпка у нас ладилась. И тех двух месяцев, которыми мы располагали впереди до чистой воды, вполне хватало, чтобы полностью закончить ее. Этой шлюпкой, можно сказать, мы только и жили.

А весна уже щекотала ноздри. Я часто вспоминал свою деревню, представлял, как хорошо сейчас там, какой плотный долгий туман держится по утрам меж хатами, как домовито и серьезно устраиваются в старых ветлах за колхозной конюшней грачи. Мать часто вспоминал, представлял, как выжидает она почтальона, надеясь на письмо. А от меня ни слуху ни духу… Видимо, эти беспокойные ожидания и укоротили ее жизнь. Она и умерла, так и не зная, где я и что со мной. В сорок четвертом, в апреле, ее похоронили, я же в Студеное лишь в августе сорок пятого попал. Годик бы ей подождать…

Мимо рощи, густо пыля, прокатил грузовик. Женщины, стоя в кузове, отчаянно горланили песню, слова которой трудно было разобрать за шумом мотора.

— На обеденную дойку бабы поехали, — пояснил Бородин. — Старкова баба там же. Ты знаешь, что я заметил, у хреновых мужиков бабы, как правило, хорошие. Вот и у Старкова тоже. Чем это объяснить?

Я не располагал подобными наблюдениями. И ничего не мог сказать Бородину. Мне не терпелось узнать, что же все-таки дальше было с ним, как ему с острова удалось выбраться.

Он же медлил, словно нарочно не замечая моего нетерпения. Сорвал травинку и стал пристально рассматривать на солнце, как бы пытаясь разгадать давнюю тайну, не дающую ему уже долгие годы покоя.

— Видишь, всюду жизнь, даже в этой травинке. И человеку это важно знать, чувствовать свою связь со всем миром… А на нашем острове одни сплошные камни были. Зимой и летом, как говорится, одним цветом, одинаково угрюмы. И знаешь, такая тоска порой брала. Хоть вой. Одна отрада — весной над нашим островом птицы появились. Чайки не чайки. Крикливые. Как начнут с утра звонить, будто деньги на камни сыплют.

 

XVII

— Да, — спохватился Бородин. — Незадолго до того, как нам уйти по льдам, над островом появился самолет. Мы не знали, что это за самолет — опознавательных знаков на нем не было, — но по конструкции догадывались, что он, по всей видимости, немецкий, и потому наблюдали за ним осторожно, стараясь ничем не выдать себя. Самолет тот покружил-покружил над островом, да и улетел ни с чем. Мы решили, что вряд ли он удовлетворится первым осмотром, прилетит еще, и, быть может, даже не один раз.

А вернувшись из своего неудачного похода по льдам, мы узнали, что самолет тот прилетал снова. Сказал это нам Федоров. Первый раз он сообщил это как новость, без вас, мол, к нам самолет прилетал, причем, сообщая это, Федоров мельком взглянул на Старкова, и я не мог не заметить этого хотя и быстрого, но испытующего взгляда.

Старков, видимо решив, что Федоров взглянул на него лишь затем, чтобы пригласить в свидетели, утвердительно кивнул.

Потом уже, когда мы возились у шлюпки, Федоров снова вспомнил про тот самолет, и некоторые подробности его рассказа показались мне интересными. Дело было, как рассказывал Федоров, так: на второй день после нашего ухода Старков взял винтовку и, уже не корчась от боли, а широко на всю ступню ступая, пошел за домик поохотиться на медведей. Следом за ним, по нужде, вышел и Федоров. В эту минуту как раз с наветренной стороны послышался стрекот самолета. Федоров крикнул Старкову, позвав его назад, в домик, но боцман даже не повернул головы, будто и не слышал. Он оставался стоять на открытом месте, в своей заметной на снегу черной одежде, разглядывая из-под руки самолет. И даже, как утверждал Федоров, замахал руками. Самолет сделал еще круг и качнул крыльями.

— Если был немец, — подытожил Федоров, — то, значит, нужно скоро ждать гостей. А в том, что это был немец, я не сомневаюсь. Когда самолет улетел, я спросил у боцмана, зачем он махал ему, ведь он тем самым выдал наше становище. А боцман ответил мне так: надоела, мол, вся эта мотня, скорее бы все кончалось. «Но если это немцы!» — крикнул я. «Ну и что?» — сказал он.

Рассказ Федорова меня озадачил. Не было оснований не верить ему, потому что Федоров всегда слыл за правдивого парня. Посоветовавшись между собой, мы решили смотреть в оба. Хотя подходы к нашему острову и были пока закрыты льдами, но всякое могло случиться.

И мы еще усерднее принялись за свою шлюпку. Заметив наше старание, боцман откровенно удивился: к чему такая спешка. Все равно, мол, раньше июня на такой галере не выгребешь, а до июня еще целых полтора месяца.

— Это уж точно, ждет гостей, — оживился Федоров, беспокойно поглядывая по сторонам.

И надо же такому случиться, — в это время, как нарочно, снова над нашим островом появился тот самый самолет без опознавательных знаков. Не знаю, в каком месте застал он боцмана, мы же поспешили забраться под шлюпку. Хотя, конечно, конспирация теперь была ни к чему. Боцмана, что называется, уже «засекли» и, разумеется, взяли наш остров на учет.

— Боюсь, что они нагрянут сюда раньше, чем мы снимемся с якоря, — предположил, тяжело дыша, Федоров.

В тот день он был, уже совсем плох. Но мы еще не знали, что это его последний день на нашей грешной земле. На следующее утро, как я тебе уже говорил, он умер…

Ну, а мы: Сорокин, Лобанов и я — решили нести дежурство по ночам, чтобы не оказаться застигнутыми врасплох. Но как ни старались, а все-таки просмотрели. Взяли они нас беззащитными, как щенят… Вот ведь в чем досада.

— Как же это случилось, Бородин?!

— А очень просто, — невесело усмехнулся он, поднимаясь с травы, отряхивая изрядно помятый пиджак. — Подошла подводная лодка, высадился десант. «Хенде хох!» — и мы, были таковы. Какое там сопротивление! Даже пальцем не успели пошевелить. Так все было неожиданно. Представляешь, на самой заре спящими на нарах взяли. Даже стыдно сейчас вспомнить. Как-никак моряки все-таки, а так дешево отдались.

Он перебросил пиджак через плечо, поднял ногой примятую траву под старой березой. Я взглянул на него и увидел, как тяжко ему вспоминать о случившемся.

— Понимаешь, — сказал он, ступая из тихо трепещущей березовой рощицы на простор поля, — все, решительно все по-другому могло быть.

— Что именно? — уточнил я.

— Да все! Жизнь сама! Если бы удалось уйти к своим, не пришлось бы узнать всего этого позора.

— Ты о плене? — уточнил я, вспомнив в эту минуту предостерегающую мягкую улыбку древнего Арона Моисеевича Певзнера — собирателя морских баталий, когда завел с ним разговор о «Декабристе».

— Да, о нем, — вздохнул Бородин.

— Но ты же не сам, не по своей воле, оказался у них?

Бородин резко обернулся ко мне.

— Но это только сейчас так стали думать, тогда же этого вопроса не существовало. Был в плену. И точка. А как, почему оказался ты там — это мало кого интересовало. И потом, Старков своими показаниями так запутал все, что мне и доказать что-либо обратное было невозможно. По его показаниям выходило, что я намеренно загубил группу, что я еще до выхода на лед обрек ее на гибель своим неверием в успех перехода. Меня спросили: так ли было? Я ответил: да, я был против этого перехода по льду, потому что знал, чем он кончится. Мне тогда сказали: выходит, отказывался выполнять приказ командира. А знаете, что за это по закону военного времени? Я, конечно, знал…

Видишь, каким был тот разговор. По тому, как представил дело боцман, выходило, что именно я сорвал план возвращения нашей группы на Родину, оказания тем самым помощи другим, оставшимся на острове… И, понимаешь, некому было опровергнуть показания боцмана: товарищ мой Сорокин и матрос Лобанов умерли в лагере, капитан ничем не мог помочь делу, что-либо прояснить в нем: из-за долгой болезни у него как бы случился провал в памяти — что-то он помнил, но большей частью путал. Что показывала Надежда — не знаю, хотя, конечно, ее рассказ помог бы установить истину…

Перейдя поле, мы вышли на большак, обочины которого были усеяны яркими папахами татарника. Я подобрал оброненный кем-то прут и принялся ударять по крепкоголовым, мохнатым цветам. Шмели были явно недовольны моим вторжением в их владения, сердито, потревоженно гудя, они поднимались на воздух и начинали выжидающе кружить поодаль.

— А знаешь, что спасло и оправдало меня? — спросил Бородин. — Попытка завладеть пароходом, когда нас решили перегнать в Германию. Я же тебе говорил, с острова нас сняла немецкая подлодка. Месяца два нас мутызгали, не зная куда определить. Потом загнали в концлагерь Тромсе. Это в Норвегии. Надежду от нас отъединили, послали в лагерь для женщин, нас же, мужиков, поместили в один барак. Честно говоря, я боялся, что Старков ссучится, начнет прислуживать немцам. Показалось мне тогда, что имел он такое желание понравиться им. Трудно сказать, какие он себе планы строил, но видно было — хотелось ему судьбишку свою устроить поудобнее. В планах этих его присутствовала и Надя. Помню, как он пластался перед ней, особенно когда понял, что на взаимность немцев рассчитывать трудно, — посуди сам, какую ценность он мог представлять для них? Немцы знали, что она могла пригодиться им, во-первых, как специалист (в своих лагерях они тогда уже широко начали проводить всякие эксперименты на живых людях), во-вторых, как человек, знающий их язык.

Но Надежда от сотрудничества с немцами отказалась, о чем я узнал позже в лагере от наших людей, у которых информационная служба была поставлена крепко. Немцы пытались в качестве пробного шара «выкатить» к ней Старкова, который, видимо, уверил их, что сможет уговорить Надежду. Но у него ничего не вышло.

После лагеря, правда, на старушку стала похожа. Все сказалось — и кормежка, и переживания. Жизнь-то наша в лагере была несладкий. Пленные как мухи мерли. Что ни утро, смотришь, кого-либо за ноги к выходу поволокли. А в лагере этом нам пришлось прокантоваться с июля сорок третьего по февраль сорок пятого, похоронив там Сорокина и Лобанова. Не выдержали ребята ни работы, ни харчей.

Совсем люто мне стало, как один остался, но вскоре познакомился с надежными товарищами и вроде бы духом воспрянул. Стал я крепко за этих товарищей держаться. От них и узнавал все новости, что в мире творится, как там война идет. Новости все эти товарищи в свою очередь узнавали через других людей, что были на воле, через норвежских граждан.

И узнали мы, что дела немцев в том же Тромсе, норвежском городе, плохи. Немцы спешно минируют свой порт, а значит, собираются, бежать. А следом за этой новостью и другую получили — союзная авиация в самой гавани потопила «Тирпиц». От таких вестей мы прямо повеселели, стали ждать перемен и в нашей лагерной жизни. А вскоре и слух просочился: в самое ближайшее время нам придется переменить место жительства, нас якобы собираются перебросить в Германию для работы на одном из заводов. Как узнали наши товарищи, что перевозить нас будут морем, так и решили, не худо бы завладеть этой посудиной. Ступив на борт парохода, мы держали в уме кое-какой план, в который, как будущий рулевой, я был посвящен. По этому плану должны мы были разоружить команду, для чего один из нас должен был незаметно пробраться в трюм, соседний с нашим, где, знали, лежало оружие. Я вызвался на это дело. План наш удался. Мы потихоньку завладели оружием, отличными немецкими пистолетами. А в Зунде, когда пароход шел фиордами, мы разоружили команду. Я встал к рулю. Одних послали в кочегарку, других — в машинное отделение. На мостик взошел наш капитан, который после долгой своей душевной болезни стал помаленьку возвращаться к жизни.

Но, обретя свободу, мы, видимо, излишне торопились. Потому-то уйти нам далеко не удалось. Там же, в фиордах, пароход наш наскочил на камни и пробил днище. Но все-таки несколько часов мы дышали воздухом свободы… И если бы, конечно, не те злополучные фиорды, мы бы пробились к своим. Я уже заметил, что камни встают у меня на пути в самое неподходящее время.

Голос Бородина дрогнул. Вышагивая рядом с ним, я следил за выражением его лица, но он упорно глядел в сторону, и я мог видеть лишь кончик его уха, прижатый серой кепкой, да часть загоревшей щеки, под которой быстро ходили желваки.

— Во время перестрелки, — хрипловато сказал Бородин, — когда отбивались от немецкого катера, мне и повредили руку, а на берегу, в тюремном лазарете, ее и отчекрыжили… Лежал в лазарете, думал, немцы всех нас, к побегу причастных, к стенке приставят, другим в назидание. Однако не случилось, крепко, видать, мы им были нужны. Как-никак на пароходе нас было около тысячи. А для немцев тогда самое пагубное время наступило. Своих рук на военных заводах не хватало, так что на нас, военнопленных, только и надежда была.

Мы вошли в Студеное. Посреди деревенской улицы лежали длинные вечерние тени от домов и деревьев.

— Бородин, — спросил я. — А с Надеждой ты когда последний раз виделся?

— Как освободили нас из концлагеря Лелегаммер. Потом, через полгода, снова встретились, уже в России, когда с каждого из нас показания снимали. Нас тогда троих вызывали — Надю, Старкова и меня. Капитан в это время был во Владивостоке, но и его там, должно быть, тоже навещали, хотя по части островной жизни он был плохим рассказчиком. Так что все карты оказались в руках Старкова. Ну он и старался метать, как ему выгоднее.

— А что же Надежда? — спросил я. — Разве она не могла…

— Честно говоря, я и сам не раз задумывался над этим. Порой даже осуждал ее. Не могла ведь она не знать, не чувствовать, что за человек этот Старков. Не могла же она действительно поверить в то, что, посылая нас на лед, Старков вершит благое дело. Много неизвестных вопросов осталось, потому так и хочется свидеться с ней. Ты вот спросил — отчего, мол, Надежда — там, где нужно это было, — слово за меня не сказала. А может, она что и говорила, да ведь ее слова-то могли и не взять в толк. Ведь и на нее тоже пятно легло. Родители ее в оккупации оказались. И кто-то из них будто даже работал у немцев.

— Ясно! Скажи, а Старкова-то как сюда, в Студеное, занесло? Разве он не знал, что ты тут?

— Может, и не знал. Мир, сам знаешь, тесен. Я его не расспрашивал, почему он наше Студеное выбрал, но так-то, конечно, догадываюсь. Хотя все, может, и дело случая. Тут ведь как у него получилось? Полина — жена его нынешняя — от колхоза на лесозаготовку в Архангельскую область ездила, а он там, кажись, в эту пору сельмагом заведовал. Там и познакомились. Ну и прикатил сюда, следом за Полей. До растраты в райцентре конторой кожживсырье заведовал. А после сюда вот перебрался. Учетчиком на машинном дворе сейчас. Как-то лет семь назад приходил мировую выпить. Выпили, да толку! О том, что делаешь, — раньше нужно думать, а не тогда, когда дело сделано. Э, да что теперь говорить, — невесело усмехнулся Бородин.

 

XVIII

Под вечер, когда уже деревню начали обволакивать легкие сумерки и по главной улице, густо пыля, тяжело и устало прошли меланхоличные коровы, которых торопливо разбирали по дворам заждавшиеся хозяйки, в дом к Бородину пожаловал Старков. Бородин в удивлении уставился на него. «С чего это его принесло?» — подумал я.

— Здорово вам! — сказал он, встав у двери, загородив ее спиной.

— Привет, — отозвался хозяин, не выказывая особой радости.

— Я к тебе!

— Чем могу служить? — отозвался Бородин, кивком указывая на табурет в углу.

Гость сел, погладил широкой загоревшей ладонью поочередно оба колена:

— Я вот к тебе по какому делу. — Он мельком взглянул на меня, затем вновь перевел глаза на хозяина. — Решил сняться с якоря.

— Это чего ж так? — усмехнулся Бородин.

— Да, чую, житья мне тут теперь не будет. Ты же знаешь, каков Сторосов.

— Знаю. Мужик как мужик.

— Не скажи, — возразил Старков.

— Хочешь сказать — злопамятный. Но я за ним такого не наблюдал. Вот забубенный — это другое дело.

— Но все равно, раз так случилось — теперь пойдет цеплять. Уж лучше подобру-поздорову разойтись. К тому же зовут в Донбасс. У меня там брат двоюродный в Макеевке начальником шахты. Уж, думаю, как-нибудь с квартирой поможет. А пока у него на даче поживем. У него дача зимняя, теплая. У нас таких домов в деревне нет, как у него — дача, — восхищенно сказал Старков.

— Так что же, ты у него будешь за главного садовника, — не удержался, чтобы не подковырнуть, Бородин.

— А чего же не помочь, не чужой все-таки человек, — не понял иронии Старков.

— Ясно, ясно, — сказал в раздумье мой хозяин. — И когда же ты надумал ехать?

— Да на следующей неделе.

— Отчего же так скоро? — удивился Бородин.

— А чего тянуть! Через месяц парню в школу. Надо успеть все оформить. Там не как у нас, все заранее делают. Опять же, Полине надо работу подыскать. Сам знаешь, под лежачий камень вода не течет.

— Это так, — согласился Бородин. — Но у тебя же тут дом, сад. За неделю покупателя вряд ли сыщешь.

— Да я и не буду торопиться. Покупателя на корову нашел. А все там остальное из сада-огорода по осени приеду — уберу. Я тебя вот о чем попросить хочу, — Старков покашлял в кулак, — если тебе, конечно, не в тягость, присмотри за домом.

«Ну и ну», — подумал я, ожидая, что ответит мой хозяин.

— Это как же, сторожем возле сидеть? — спросил Бородин.

— Скажешь тоже, — деланно рассмеялся Старков. — Хоть изредка будешь заглядывать, и то хорошо. Мне кроме тебя и попросить некого.

— Стало быть, доверяешь?

Вопрос Бородина имел потаенный смысл, и Старков, как показалось мне, насторожился.

Наступила тишина.

— Кому ж еще доверять, если не тебе, — нарушил неловкое молчание Старков.

Я видели что шея и лицо его порозовели.

— Как-никак сколько лет знаем друг друга. Подумать страшно. — Старков перевел взгляд за окно.

— Вот именно, — согласился Бородин.

— Мы на севере жизни друг другу доверяли. А тут какая-то хата. Э, господи!

Слова Старкова прозвучали излишне театрально.

Бородин как-то недобро повел плечами, нервно прошелся по комнате, остановился напротив Старкова.

Снова наступила тишина. Я чувствовал: что-то сейчас произойдет. Бородин дышал шумно, грудь его в белой льняной рубахе поднималась высоко. Он волновался, то и дело оглаживая пустой рукав, заколотый крупной английской булавкой.

— Старков, — сказал наконец Бородин, поворачивая свое возбужденное, закрасневшее от прихлынувшей крови лицо, — этот товарищ — журналист. Приехал по моей просьбе из Мурманска, где, помнишь, был приписан наш «Декабрист».

Старков быстро, словно фотограф на съемке, окинул меня взглядом и опустил голову. Во всей его осевшей, плотной фигуре была покорность.

— Я ему все про остров рассказал. Товарищ, видимо, и к тебе еще придет. Так ты тоже помоги ему разобраться в той нашей истории.

Старков кивнул, продолжая сидеть понуро.

В сенях раздался шум. По быстрым скачущим шагам я догадался, что вернулась жена Бородина. Мы переглянулись, Старков поспешно поднялся.

Бородина, словно подталкиваемая кем-то, вскочила на порог, быстрыми юркими глазами оглядела кухню.

— Козы по огороду разгуливают. А они тут посиделки устроили.

Бородин поморщился. И, не говоря ни слова, вышел во двор. Мы — следом. Старков буркнул что-то на прощание и широко, хотя и пришаркивая, пошел к себе. Деревенская улица была пустынна. Хозяйки были заняты дойкой коров, приготовлением ужина, и жизнь на вечерней улице обещала возобновиться часом позже, когда хозяйки, управившись со своими делами, выйдут на завалинки и скамейки, а парни и девчата, громко перекликаясь, пойдут в бригадный клуб, если, конечно, Федя-киномеханик, мотающийся без устали меж деревнями своего куста, привезет новую картину.

Сумерки становились гуще, скрывая поначалу дальние дома, затем подступая к ближним. Была такая минута, когда казалось, будто вся деревня впала в короткое забытье, когда вокруг все стало немо и глухо. Но потом, с огнями, все это, на время потерянное, вновь начало возвращаться в деревню. Снова, и уже крепче, запахло огуречником, мятой, молодыми яблоками, послышались знакомые звуки — многоголосые стенания кузнечиков, шумные вздохи коров за стенами сараев, ленивый перебрех собак вдоль деревни, шуршание в траве юрких ящериц, далекий крик перепелок во ржи.

Я пошел вдоль деревни, чувствуя в душе отраду и легкую сладкую грусть, чувствуя свою неразрывность, слитность со всем этим миром, со всеми его запахами и шорохами, со всем, что живет и дышит под этой старой, но ясной луной.

 

XIX

Районное отделение милиции находилось в центре поселка, в одноэтажном, далеко уже не новом деревянном доме в пять окон. Обычный дом. От соседних он отличался разве что высоким, крепким дощатым забором, опоясывавшим дом позади. За этим забором виднелась новая шиферная крыша и почти под самой крышей — окна, забранные с боков и снизу в виде корзинки досками.

В палисаднике под окнами милиции, между двух клумб с маргаритками, стоял на земле, на тяжелой станине, чугунный, изящный лев. Выражение его добродушной морды было мечтательным. И вряд ли кого мог устрашить этот лев.

Я прошел в темный, прохладный коридор. Одна из длинных стен коридора, в углу которой стоял на табурете бачок с питьевой водой, была занята серией плакатов о мирных подвигах наших повседневных защитников, другая стена была отдана под объявления о приеме в милицейские школы…

Я не знал, к кому мне следует обратиться. Открыл одну дверь, но комнатка, середину которой занимал массивный дубовый стол, была пуста. Пустой была и вторая, соседняя, такая же маленькая комнатушка.

Я подумал, что, пожалуй, неудобно бродить одному по кабинетам такого сурового учреждения, и покашлял, в надежде, что кто-нибудь отзовется.

В коридор тут же выглянул молодой сержант. Завидев незнакомого, поспешил придать себе должный вид. По его чрезмерной серьезности я понял: объясняться с ним придется долго и потому, неожиданно для самого себя, спросил, на месте ли начальник. На месте — ответил сержант, уточнив вначале, по какому делу он мне нужен. По очень важному, ответил я. Сержант какое-то время раздумывал, разглядывая меня, прикидывая, видимо, настолько ли это серьезное дело, чтобы тревожить начальника, затем скрылся за дверью. И через минуту позвал меня.

В милиции мне приходилось бывать редко, и, войдя в кабинет начальника, я невольно растерялся.

— Слушаю! — сказал начальник. В его голосе я услышал готовность выслушать все, что угодно.

Я решил, что необходимо представиться, и вытащил свое корреспондентское удостоверение.

Майор внимательно поочередно посмотрел то в удостоверение, то на меня и, найдя все верным, вернул.

— Слушаю вас, товарищ Володин, — сказал он.

Я объяснил начальнику, что мне нужно, чувствуя, что говорю много лишнего, не относящегося непосредственно к делу, но зная и то, что, пожалуй, без этого лишнего не обойтись, что нужно заинтересовать и самого начальника милиции, от которого, как я догадывался, зависело немалое.

— Понял вас, — сказал он, как только я закончил свое объяснение.

Майор вытащил из черного пластмассового стакана на углу стола неровно заточенный толстый цветной карандаш и постучал им о синее сукно стола.

— Пишите заявление. Самое обычное заявление на простой розыск. Будем искать вашу даму. Как там ее?

— Найдич, — подсказал я.

— Будем искать эту самую Найдич. Скоро не обещаем. Как начальник паспортного стола вернется — она у нас на сессии в институте, — так мы за поиски этой дамы и примемся. А пока пишите заявление.

Майор решительно прихлопнул ладонью по столу.

— И долго будет идти розыск?

— Как пойдет, — уклончиво ответил майор. — Может, месяц, а может, и год.

— Хотелось бы побыстрее!

— А это и от вас будет зависеть, — сказал начальник. И, видя мое удивление, пояснил: — Чем больше данных о ней сообщите, тем скорее найдем.

Майор пояснил, что необходимо указать мне: год и место рождения, последнее место жительства, ближайших родственников, родственников по мужу… Ничего этого я, конечно, не знал и знать не мог. Не был уверен, что и Бородин смог бы ответить на эти вопросы…

Начальник милиции, видимо довольный тем впечатлением, что произвели на меня его слова, улыбнулся всем лицом, обнажив оба ряда крепких здоровых зубов.

Видя мою нерешительность, майор пояснил:

— Заявление можно написать в произвольной форме, — кому — от кого. И затем далее обо всем, что вас интересует.

Бородин говорил мне, что Найдич Надежда Карповна жила раньше в Гомеле. Об этом я и написал в своем заявлении.

— Конечно мало, — сказал майор, бегло пробежав мое заявление, — но зацепка уже есть.

Взяв красный карандаш, он быстро начеркал в левом углу: Нач. пасп. ст. Прошу начать розыск.

Я вздохнул с облегчением, будто сделал очень большое и важное дело.

Провожая меня к двери, майор стал жаловаться на то, что функции милиции так обширны и с него за столь многое спрашивают, что порой и не знаешь, за какое дело в первую очередь браться.

Я выразил свое сочувствие майору. На прощание мы потрясли друг другу руки, и я вышел на улицу. Впереди виднелась чайная. С огромной — белым по зеленому — вывеской.

Была та самая пора, когда солнце, перевалив за половину, уже не поддает жару, но жар этот теперь сам по себе исходит, испаряется от железных крыш, от стен домов, от булыжника, от всего того, что день-деньской лежит и стоит под солнцем.

Из открытой настежь двери столовой несло поджаренным луком, подсолнечным маслом и другими дурманящими запахами кухни. У буфетной стойки толпились мужчины. Пиво летом в районной чайной всегда праздник. Я тоже занял очередь в буфет и, получив свою кружку пива, сел к окну за свободный столик. У меня были свежие газеты, и, не спеша потягивая пиво, я стал просматривать их.

— Можно присесть к вам?

Я отложил газету и увидел Старкова. Обе его руки были заняты кружками с пивом. Старков поставил их на стол, стянул с головы синий суконный картуз и, кивнув на полдюжину кружек, сказал:

— Самое времечко пивка полить.

Он покосился на соседние столики и, расстегнув ворот рубахи, жадно припал к кружке.

— Люблю бочковое! — крякнул он, опорожнив первую кружку. — Приезжал на почту, брату позвонить. А вы по какому делу, если, конечно, не секрет?

Я подумал, сказать или нет. И все же сказал, следя за выражением его лица.

— А для чего нужна Найдич, разве мало того, что рассказал Бородин?

В голосе его слышалась плохо скрываемая тревога.

— Мало, — ответил я.

— Кому это нужно теперь, — с досадой махнул рукой Старков. — Да и к чему ворошить прошлое? Было и быльем поросло. Разве не так? — спросил он, забыв про свое пиво.

Я возразил.

— Это дело, конечно, ваше, — сказал Старков, — но лично я вам ничего рассказывать не буду.

— Но вы же там, у Бородина, обещали, — напомнил я.

— Мало ли что обещал, а потом передумал, — сказал Старков, сдувая пену с кружки, — у меня эта история вот тут, — он провел ребром ладони по горлу. — Так что не обижайтесь, — сказал он, снова занявшись пивом.

Я допил свою кружку. Старков подвинул мне новую кружку, но я отказался, пояснив, чтобы не обидеть его, что не большой любитель пива.

— Отсюда назад, в Студеное? — спросил он.

Я кивнул.

— Так вместе пойдем на большак попутку ловить? — предложил Старков.

Мы дошли до поворота. Старков сел на большой камень у километрового, столба. Я отошел чуть в сторону. Попутных не было. Да и вообще дорога будто вымерла.

Первая машина в нашу сторону появилась через час, не раньше, и все это время мы молчали. Старков сидел, прислонившись спиной к столбу, надвинув козырек кепки на глаза, в какую-то минуту мне даже показалось, что он, сморенный жарой, дремлет. Но, пройдя несколько шагов вперед по дороге и резко обернувшись, я заметил, что он, не сводит с меня глаз.

Я вернулся, решив, что он собирается мне что-то сказать.

— Жарко, — сказал он, утирая рукавом рубахи лицо.

— Жарко, — согласился я и почему-то в эту минуту представил себе тот незнакомый мне остров, его, Старкова, Найдич, Бородина…

Гремя бортами, к нам на всем ходу приближался грузовик. Я поднял руку, но шофер так разогнал свою машину, что проскочил далеко вперед. Я побежал договариваться. Шофер, парень с челкой, в клетчатой ковбойке, стал на подножку, лениво сплевывая, сощурив глаза. Шофер ехал в Подлипки, но я попросил его подбросить нас до Студеного, сказав, что в долгу не останусь.

— Ладно, валяйте, — сказал парень, вглядываясь в подбежавшего Старкова. Я предложил ему сесть в кабину, но он полез следам за мной в кузов.

Сесть в кузове было не на что. И мы стали у кабины, держась руками за борт.

Парень гнал свой старенький ГАЗ-51 так лихо, что борта его ходили ходуном. Как ни любил я быструю езду, но тут мне стало не по себе. Мне казалось, что молодой шофер, картинно выставивший в окно левую руку, держащийся ею за верх кабины, другою рукой небрежно колыхающий руль, совсем не следит за дорогой. То ли он действительно не замечал ухабы, то ли забывал притормаживать, но мы то и дело рисковали вылететь из кузова. Я что есть силы сжимал пальцами передний борт. Изредка взглядывал на Старкова. Он стоял сгорбившись, широко для прочности расставив ноги и крепко, так что даже вздулись жилы, держался за кабину, я же за правый угол расхристанного борта.

Впереди шли ремонтные работы, и мы пошли в объезд по грейдеру. Дорога здесь была совсем дрянь — но это, видимо, нисколько не смущало молодого аса, сидевшего за рулем нашего грузовика. Он все-так же лихо гнал машину.

Мы шли словно по велотреку под углом. Крен был в мою сторону, и Старков украдкой бросил взгляд на меня. Думает, боюсь, решил я, принимая более свободную позу, держась одной рукой за борт.

Грузовик вновь тряхнуло, и я, боясь вылететь за борт, рванулся к кабине, но Старков плечом отбросил меня назад к борту. Я выставил вперед руки, пытаясь поймать борт. И тут увидел в стороне от себя лицо Старкова. Оно было злым. «Ах ты, сволочь», — подумал я.

И тут же рывком успел бросить свое тело к противоположному борту. В ту же секунду машина выровнялась.

Я встал, потирая ушибленное колено, сплевывая солоноватую кровь с разбитой губы.

— Брось эти шутки, дядя, — крикнул я, становясь рядом со Старковым. — Знаешь, что за это бывает?!

— Да что вы, я нечаянно, — крикнул Старков, с готовностью уступая мне место возле кабины. — Я сам было следом не вылетел.

Я промолчал, стиснув зубы, представив, чем могла кончиться наша сегодняшняя поездка.

«Нечаянно», — подумал я, взглянув на крупные волосатые руки Старкова.

Случись что, если бы кому-то и пришлось отвечать, так только шоферу — бесшабашному парню, любителю быстрой езды. И вряд ли бы могли в этом дорожном происшествии заподозрить другого виновника — нас было двое в кузове, двое… Шофер с челкой проходил бы на суде ответчиком, а он — свидетелем. Он был бы прекрасным свидетелем — Подробно, во всех деталях рассказал о том, как я летел за борт.

И вряд ли бы кто усомнился в достоверности его показаний.

Впереди показалось Студеное, и я застучал о крышу кабины.

Расплатившись с шофером, я ушел, ни разу не оглянувшись в сторону Старкова.

 

XX

— Знаешь, Бородин, — сказал я, когда мы, отужинав, вышли на улицу, — мы с тобой, кажется, найдем Найдич.

— Ты так думаешь? — опросил он.

— Уверен!

Я рассказал ему о том, как съездил в райцентр, о своем разговоре с начальником милиции, я рассказал ему, пожалуй, все, опустив лишь встречу со Старковым в чайной да обратную дорогу с ним вдвоем…

— Старков тоже в райцентр мотался — ты его случайно не видел?

— Видел мельком, — стараясь казаться равнодушным, отозвался я.

— Вот Наденька-то удивится.

— А ты уверен, что ей захочется встретиться с тобой?

Бородин пожал плечами.

— Как ей — не знаю. А мне бы хотелось увидеть ее. Очень бы хотелось встретиться, очень. Обо всем поговорить без утайки. Да и что таиться? Все позади, жизнь по сути прожита. На одну-другую затяжку осталось…

— Бородин, а может, ни к чему эта встреча? Ну что она даст? Что? Лишь душу растравишь. Ведь ничего уже не поправишь, не изменишь!

— Это точно, — согласился он. — Но мне-то нужно знать истину… Без нее я не смогу жить спокойно, да и умереть спокойно не смогу… Не смогу, понимаешь, как вспомню наших ребятишек, оставшихся там… Сам знаю, что нет в том моей вины. Но мне нужно услышать это от нее… Да и не только поэтому мне хочется увидеть Надежду, — признался Бородин. — Любил все же ее. И потом не было у меня таких чувств ни к кому… Да, видать не судьба, — он странно усмехнулся.

По деревне зажигались огни, наступал вечер. Я думал о том, что скоро придется уезжать из Студеного. И становилось грустно от этой мысли. Когда еще удастся приехать сюда? От ульев в саду пахло вощиной. За деревней в овсах слышался перепел. Булькал, словно свистел через воду.

Бородин тронул меня за плечо.

— Скажи мне, в чем смысл жизни?

Вопрос его был неожиданным.

— Так просто на него не ответишь, — сказал я, — вон сколько веков человечество над ним бьется. Философы всех времен и народов тысячи листов извели.

— Ну их, философов, — сказал Бородин. — Они все так умеют запутать. А тут вопрос очень простой, общий для всех. Он и генерала, и золотаря одинаково занимает…

— Ну, а как бы ты сам ответил на него?

Бородин помедлил, стараясь, видимо, найти более верные, убедительные слова.

— Смысл жизни, по-моему, в том, чтобы мир еще лучше сделать. Чтоб жилось в нем всем на радость. А это зависит от поступков каждого из нас.

Боясь, что слова его могут показаться высокопарными, он неожиданно замолчал. И, проведя рукой по штакетнику, добавил:

— Жаль, не удалось жизнь свою как следует прожить.

И, как бы отметая возможные возражения, решительно взмахнул рукой.

Мы молча постояли у изгороди, прислушиваясь к голосам вечерней улицы.

— Ну да ладно, — сказал Бородин, — пойду-ка спать, хотя в такие ночи, когда такая луна, трудно уснуть.

Я остался один у калитки, смутно на что-то надеясь, в то же время не желая признаться себе в том, чего я жду. Я убеждал себя в том, что мне просто надо побыть одному, обдумать все, свалившееся на меня в эти дни.

Я думал о Бородине, Найдич, Старкове, жене Бородина, о моих новых студеновских знакомых.

Думал об Асе. Ася! Вот кого мне хотелось увидеть сейчас.

«Может, и выйдет на улицу?» — думал я, вглядываясь в темноту. Я так упорно ждал ее появления, свидания с ней, что не удивился, заслышав легкие шаги, увидев мелькание белого платья между густыми деревьями на противоположной стороне улицы.

— Ася, — негромко окликнул я.

Мне показалось, что она нисколько не удивилась этому оклику, словно ждала услышать его.

— Это вы? — сказала она.

Я подумал, что она тоже обрадовалась встрече.

— Какая ночь! — сказала она, поравнявшись со мной, подняв лицо к ночному небу.

Как и в прошлые ночи, оно было густо усеяно звездами. Мы завороженно смотрели на эти тихо мерцающие крупные звезды. Они казались нам как бы тайными знаками, которыми был зашифрован смысл нашего бытия, смысл жизни каждого из нас.