Писано в Париже, 6 фрюктидора VII года

Моя дорогая Натали!

Твои дивные луизианские пейзажи покорили мое сердце. Вдоль дороги несколько белых домов с палисадниками, горят фонари, чуть дальше начинаются настоящие джунгли; тишина; ранний, темный южный вечер, тяжелые запахи цветов, леса, болота; на мягких крыльях неслышно проносятся совы… Вот место, к которому стремится душа любой здравомыслящей девушки, уставшей от городской суеты, от газет, и еще от этой артиллерийской нумерации домов, чёт-нечет; картечь-шрапнель… Знать бы, какой дурак до такого додумался!

Мне кажется иногда, если существует ад, он обязательно должен быть похож на Париж. Вечная грязь, голод, бунт, – и все это с каким-то дьявольским наслаждением, перерастающим в муку. А главное – с гордостью, с искренней верой, что так и надо. Это называется быть патриотом. Патриотизм нынче снова стал в моде, сразу после того, как Фуассак-Латурн сдал Мантую месье Суворову, этому новому Атилле, явившемуся в Цизальпинскую республику из глубин Новгородской губернии. Видела бы ты заголовки сегодняшних газет! «Русская угроза в центре Европы», «Варшавский палач на службе у гофкригсрата», «Отечество снова в опасности», «Второй Тулон», и так далее, и тому подобное. Эти заголовки горячо обсуждаются в клубах, особенно в «Клубе Манежа»; сын грома обещает покарать нечестивых самаритян. «К оружию! К оружию! – так и слышится мне, как бы сквозь сон. – Да огнь снидет с небесе и потребит их».

Истерика сопровождается очередной порцией декретов о подозрительных и неугодных лицах, еще в июне был опубликован список аристократов, подлежащих изгнанию, в него попали неудачники вроде Донасьена де Сада, пару дней назад в разговоре со мной отрицавшего существование бога и относительность морали; бедняга работает суфлером в версальском театре за сорок су в день и не вызывает никакого желания. Жалкий шестидесятилетний старик, худое лицо, изуродованное следами болезней и побоев. Пожалуй, это самая абсурдная жертва революции.

Ежели ты хочешь знать мое откровенное мнение, я считаю, что в истории человечества не было ничего более глупого и безнравственного, чем французская революция. Все произошедшее за последние десять лет не имеет никакого отношения ни к свободе, ни к равенству, ни к братству. С самого начала двигателем революции были страх, ненависть к иностранцам, к Австриячке, к швейцарцам, честно охранявшим Тюильри, и еще голод, элементарное отсутствие хлеба в булочных. Голодные женщины, требующие у короля еды, да разнузданная парижская чернь, которая врывается в тюрьмы и режет глотки невинным священникам, – вот и вся революция. А весь набор великих речей в конвентах и комитетах сводится к пошлому заискиванию перед наэлектризованной толпой. Посмотри внимательно, и ты увидишь, что нет и не было в революции ничего выдающегося, а был только акт коллективного безумия, достойный постройки гигантского Шарантона.

Я сказала так де Саду, а он усмехнулся: «Добродетели революции весьма далеки от того, что дорого спокойному народу». Это и поражает меня более всего – жертва оправдывает своего мучителя! Революционная логика, требование закона времени, – Боже, как же меня раздражает эта дешевая риторика с непременной апелляцией к братьям Гракхам, к высшему существу, к дрянной мистике! Только и слышно: «предназначение», «предначертание», «наша судьба», «рок революции»… Ежели так, то я против судьбы. Ежели так – то вот она я, приходите и забирайте…

Есть правда, которую высокопоставленные революционные чиновники упорно не желают признавать: нас побили на всех фронтах. Суворов взял Милан, теперь вот пала Мантуя, такими темпами русские доберутся до Парижа уже к весне. Египетский поход закончился полным провалом, флот уничтожен англичанами, а сама армия, скорее всего, лежит сейчас полумертвой у подножия пирамид. По крайней мере, об этом выскочке Бонапарте можно смело забыть, его карьера кончена.

Что же до моей собственной карьеры, то она, кажется, идет в гору. Мне доверили первую серьезную роль – афинской царевны в пьесе Расина. Я без конца повторяю роль, стараясь наполнить ее своими живыми мыслями и чувствами; когда я говорю «ах! многим тварям злым, царь, головы ты снес», мне представляется Робеспьер, каким я видела его однажды – клоун в голубом фраке, с застывшей, зализанной улыбкой блаженства на лице; чистоплюй; честное слово, лучше я проведу ночь с де Садом, нежели еще раз увижу подобного добродетельного евнуха, бр-р-р.

Прости, что я так редко пишу тебе и не отвечаю на твои расспросы.

Всегда твоя Жюстина

P. S. Ох! Даже и не знаю, когда это письмо дойдет до тебя, дорогая Натали. И дело тут не в республиканской полиции, как можно было бы подумать (в конце концов, имею я право на частное мнение или нет). Ходят слухи, что английский флот караулит наши почтовые суда, выходящие из Бреста и других атлантических портов. Ежели это правда, то сообщение между двумя континентами может быть нарушено всерьез и надолго. Но я буду и впредь писать тебе, несмотря на обстоятельства. В конце концов, ты моя лучшая подруга, а не какая-нибудь мадемуазель Марс! Целую. Ж.

P. P. S. Вести с итальянских полей всё мрачнее и мрачнее. Суворов наголову разбил нашу армию на подступах к Ривьере, генерал, ею командовавший, убит, остатки бежали на родину, где их ждет, я полагаю, теплый прием не только со стороны журналистов, но и со стороны жандармов.

Там же, 20 брюмера VIII года

Моя дорогая и любимая Натали!

В Париже очередной переворот; якобинцы снова пытались захватить власть; во избежание беспорядков заседание Совета пятисот было перенесено в Сен-Клу; кончилось тем, что в Сен-Клу явился Бонапарт (внезапно вернувшийся из Египта) в сопровождении нескольких гренадеров и заявил, что не позволит кучке террористов диктовать народу свою волю. «Страной правят не террористы, а конституция», – ляпнул кто-то из депутатов, и был немедленно выброшен гренадерами с балкона. Впрочем, и Бонапарту, как я слышала, расцарапали рожу. Всё это случилось буквально вчера, в полдень, однако слухи распространяются по городу крайне стремительно, и большинство, передавая сии сплетни, зевает, как ежели бы речь шла о чашечке кофе с видом на Сену.

Тем временем со мной приключилась странная история. Я возвращалась с репетиции; поздний осенний вечер, слякоть; как вдруг вижу, перед самым моим домом стоит человек в плаще и квакерской шляпе с пряжкою.

– Скажите, сударыня, – спрашивает он, – это улица Комартен?

– Да, сударь, именно так, – отвечаю я.

В этот момент по улице, разбрызгивая грязь, проносится экипаж, который сбивает моего собеседника, тот падает, бьется головой о булыжник и лежит без движения.

– Подлец! – машу я кулаком вослед экипажу, но всё напрасно – карета стремительно удаляется.

Я бросаюсь к квакеру и пытаюсь привести его в чувство.

– Вас сбил какой-то лихач, – говорю я.

– Вот как. Видимо, причиною всему моя усталость. Я несколько дней добирался до Парижа, и теперь, когда моя цель так близка…

Тут он проводит рукой по своему затылку, и я вижу кро-о-о…

Прихожу в себя и обнаруживаю, что лежу в собственной постели, а квакер сидит на моей кушетке и курит трубку.

– Ну, слава богу, – говорит он, – а то я уже начал было волноваться. Вот бы никогда не подумал, что парижские барышни могут быть такими чувствительными. Некоторые ваши женщины приходят на казнь, как на спектакль, с мотками шерсти, смотрят, как гильотина рубит головы, и в то же время вяжут носки.

– Позвольте, любезный, – строго говорю я. – Как я оказалась в своей квартире?

– Вы сами назвали мне адрес.

– Я назвала?

– Да. Вот, мол, мои два окна на третьем этаже.

– Ну, допустим, я вам верю. Постойте, а как же ваша рана? Вы должны немедленно обратиться к доктору!

– Ерунда, царапина. Я уже ее зашил.

– Как это – зашили?

– Обыкновенно, с помощью нитки, иголки и зеркала. Простите, мне пришлось позаимствовать зеркало в вашей ванной комнате. Вы роскошно живете, должен сказать. Ванная, дорогие обои, оттоманка, бронзовые подсвечники. Очень по-республикански.

– Это всё осталось от предыдущего владельца. Мой отец купил мне эту квартиру вместе со всеми вещами.

– Ваш отец – богатый человек?

– Мой отец – честный негоциант.

– Я не сомневаюсь в этом.

Он снял с головы свою квакерскую шляпу, и я смогла внимательно рассмотреть его: блондин, лет тридцати; швед или голландец, зачесанные наперед височки, угловатые скулы, оттопыренные уши; весь он был какой-то нескладный, кривой, как ложка в стакане воды.

– У вас странный акцент. Вы голландец?

– Скажем так: я жил некоторое время на острове Цейлон.

– В самом деле? Что вы там делали? Занимались торговлей пряностями?

– Нет, поклонялся зубу Будды.

Не буду утомлять тебя подробным описанием нашего дальнейшего диалога. Квакер сказал, что его зовут Симон, раскланялся и поспешно сбежал из моей квартиры, как если бы я была не двадцатипятилетней девушкой с достоинствами, а уродливой старухой. На себя бы посмотрел, бош белобрысый!

Собственно говоря, это вся история. Не знаю почему, но она развеселила меня.

Люблю. Целую. Жду твоих писем.

Ж.

P. S. Каковы твои успехи в деле приобщения американских индейцев к христианской вере? Должно быть, это крайне волнующе – рассказывать дикарям о распятом боге, давать им некоторое понятие о европейской музыке и литературе, сознавая всю опасность общения с ними… Это все равно, что прогуливаться в чистом поле в грозу! Ведь они лишены самых простых, основополагающих представлений о культуре и могут превратно истолковать вещи, которые кажутся естественными нам, детям цивилизации…

21 брюмера

Дорогая Натали!

Не успела я отправить вчерашнее письмо, как уже пишу новое; гнев переполняет меня. Сегодня утром в мою квартиру вломилась полиция и перевернула всё вверх дном. По счастью, я успела убрать в тайник твои письма и некоторые другие документы, которые могли бы скомпрометировать меня. Я пыталась возражать и возмущаться, но жандармы сгребли меня в охапку и бросили на кровать, при этом порвали рукав моего греческого платья!

Вскоре после этого в квартиру вошел щуплый человечек в коричневом сюртуке; бледное, бескровное лицо, как будто вымазанное пудрой; словно маска смерти, от которой веет могильным холодом. Он уселся передо мной на стул, закинул ногу за ногу и сурово спросил:

– Где он?

Я в недоумении развела руками.

– Я повторяю свой вопрос, – сказал бледнолицый. – Где человек, именующий себя Симон Мушенбрук, с которым вы встречались вчера вечером?

– Я не знаю никакого Мушенбрука. Я…

– Дорогая Жюстина, я не хочу портить вашу молодую и счастливую жизнь. Но это не относится к вашему отцу. Из-за ваших прегрешений его бизнес, как говорят англичане, может стать национальным достоянием; в конце концов, свой первоначальный капитал ваш отец заработал на поставках оружия и пороха революционной армии, и было бы справедливым, согласитесь, вернуть нажитое незаконным путем состояние французскому народу, так долго страдавшему от спекулянтов. Где он?

– Отец? В банке. И можете не сомневаться, я расскажу ему о беззаконии, которое вы вытворяете. У него немало влиятельных друзей среди директоров!

– Хватит бесить меня! – закричал бледнолицый. – Нет больше никаких директоров! У нас новое правительство, а скоро будет и новая конституция. А вы – предательница, вошедшая в связь с русским шпионом!

– В таком случае, – говорю, – я сообщу о том, как вы унижаете честную французскую гражданку, в прессу! Завтра все газеты выйдут со скандальным репортажем об одном случае на улице Комартен! «Монитёр», «Журналь де Деба», все! И можете попрощаться со своей должностью, господин полицейский инспектор, да!

Бледнолицый какое-то время слушал меня, а потом вдруг расхохотался; более ужасного и уродливого смеха я в жизни не слышала.

– Послушайте, Жюстина, – сказал он, наконец. – Вы мне очень нравитесь, честное слово. Вы такая… непосредственная, незамутненная… Но мне очень хочется сломать вам ноги. Единственное, что останавливает меня в этом намерении, – моя кротость. В конце концов, я получил образование у иезуитов, и некоторые христианские заповеди мне не чужды. Но клянусь богом и чертом, если вы прямо сейчас же не расскажете мне всего, что знаете, я сделаю так, что вам будет очень больно.

Мне пришлось рассказать ему о вчерашнем происшествии.

– Этот человек, Симон, – кивнул бледнолицый, – говорил что-нибудь об Италии или Голландии?

– Нет, но он сказал, что жил на острове Цейлон.

– Очень интересно. Жюль, запиши!

– Уже записал, мессир.

– Даже не знаю по какой причине, но я верю вам, Жюстина. Вы же не лжете мне, верно? Разве может лгать такая красивая девушка? А? Ты как думаешь, Жюль?

– Я думаю, вы абсолютно правы, мессир.

– Но ежели Жюстина солгала нам, мы же не будем ее арестовывать, Жюль, не так ли? Мы просто придем еще раз и… чик-чик… изрежем ножиком ее молодое, талантливое лицо. И она уже никогда не сможет выступать на сцене. Ты согласен со мной, Жюль?

– Как с самим дьяволом, мессир.

Позволь мне, о дорогая Натали, разреветься.

Твоя несчастная Ж.