Телевизор. Исповедь одного шпиона

Мячин Борис Викторович

Часть шестая. Итальянская полька

 

 

Писано в Морисвиле, летом 1804 года

 

Глава двадцать девятая,

в которой я изображаю шведского художника

Мы приехали в Венецию дождливым мартовским утром; было ветрено; мне показалось на мгновение, что я вернулся в Петербург: те же дворцы, каналы, сердитые лица, попрошайки, и тот же сырой запах болота, влажного, сковывающего движения сна.

– Serenissima, – сказал как будто какие-то стихи подвозивший нас лодочник, обводя рукою окрестности. – Сol solе novo a le reni…

Мы остановились в гостинице; locandiera поразила меня своею прагматичностью: она не только взяла с нас приличный аванс, но и записала наши имена, всё подробно расспросив.

– Я граф Карельский, – сказал Батурин, ничуть не дрогнув, – а это мой слуга.

Василий Яковлевич изложил нашу легенду, сочиненную в К. И. Д. под диктовку Панина. Якобы он ведет свой род от владетельных поморских князей, в годы Смуты перешедших под покровительство шведской короны; по его словам получалось так, будто бы владения его отца были подвергнуты секвестру в сорок третьем году, и теперь он простой верноподданный короля Густава, настоящий шляпник, ненавидящий Россию и императрицу Екатерину, живет в Стокгольме простым горожанином на средства, вложенные в риксбанк, и может позволить себе только одного слугу.

– А теперь представьте, – добавил Батурин, подняв палец к потолку, – что Петербург и Выборг построены на землях, принадлежавших моим прадедам; когда-нибудь я заявлю о своих правах и потребую от русского правительства компенсации за каждое здание, воздвигнутое на моей почве!

Хозяйка одобрительно кивнула; авантюра удалась.

– Вот объясните мне, Василий Яковлевич, – сказал я, когда хозяйка ушла, – чего этим полякам неймется? Почему они всё бунтуют и бунтуют?

– Жадность, – отвечал Батурин, прямо в дорожных сапогах разваливаясь на оттоманке, – жадность и глупость. Взять хотя бы нашего Пане Коханку. Он всю жизнь развлекался, фейерверки устраивал, баб целовал; а за чей, спрашивается, счет? Да за счет своих же холопов… А теперь его гайдамаки чуть на кол не посадили, и он в конфедераты заделался… Веры и свободы он для Польши хочет! Жизнь он хочет свою беспечную вернуть, вот чего… Ты газеты не читай, в газетах врут всё. Почитаешь иной раз французов, аж оторопь берет: вот вы, русские, какие плохие, унизили несчастных шляхтичей; даже Руссо пишет: да здравствует храбрая Польша! В чужом глазу соринку ищут, а в своем бревна не видят… Французский двор тратит мильёны на развлечения, а народ нищенствует…

– Так, как вы говорите, можно про любую страну сказать, и про Россию тоже…

– Ох, и языкаст же ты стал, юнкер; обучился, я смотрю, у лейпцигских-то профессоров…

– Я говорю, что думаю.

– Ты бы лучше думать научился, когда нужно говорить, а когда попридержать болтовство свое. Без этого карьеры не сделаешь. Будешь всю жизнь бобылем да нищебродом жить, как я…

Пане Коханку мы нашли довольно быстро; литовец арендовал старинное полуразвалившееся палаццо, чем-то напоминающее выцветший и изгвазданный польский стяг: не белоснежно-алый, но серо-розовый. Со стен прямо в воду изредка обрушивались куски штукатурки; это была какая-то Атлантида, умирающая цивилизация, постепенно перемалываемая жерновами новой эпохи.

– Вот тебе несколько дукатов, – сказал Батурин. – Видишь дом рядом? Пойдешь туда и снимешь квартиру или комнату, только обязательно с балконом; скажешь, что ты шведский студент, художник. Поставишь на балконе мольберт и сделаешь вид, что рисуешь, а на деле будешь присматривать за нашими поляками и записывать всех, кто входит и выходит. А я останусь в гостинице. Будешь приходить ко мне и всё докладывать, понял?

Я вытаращил глаза.

– А ты чего хотел? – засмеялся Василий Яковлевич. – Думал, мы наденем маски, возьмем шпаги и полезем в этот муравейник Пане Коханку анлевировать? Ну и кровожаден же ты, брат! Шпионские дела так не делаются. Нужно сначала выследить зверя, а потом уже травить. Литовец – мелкая рыбешка; чует мое сердце, тут банк покрупнее намечается…

– Да, – вдруг проговорил я. – Послушайте, Василий Яковлевич, вы должны знать кое-что. Я тогда, в Москве, встречался с Татьяной Андреевной, она давала мне денег взаймы… Я провожал ее в Татищевскую, и… и у меня было очень плохое предчувствие, будто случится нечто непоправимое. Так вот, сейчас у меня такое же чувство…

– Какой же ты всё-таки дурак, юнкер; ей-богу, дурак! – шпион ласково шлепнул меня по затылку. – Ведешь себя, как истеричная баба. Даже если ты чувствуешь что-то, думай! Зачем знать, что готовит тебе лотерея судьбы? Зачем проводить в бесплодных душевных терзаниях юношескую жизнь? Просто живи, люби, пей вино, – вот и вся наука.

* * *

В Воспитательном доме нас немного учили рисованию, а в Лейпциге я водил дружбу с одним ведутистом, бывшим учеником Беллотты; но сколько бы я ни мазюкал неумелыми ручонками венецианские корабли, переулки и закаты, у меня всё равно получалась Фефа. Я бросал мольберт и начинал писать ей письма, совмещая их со шпионскими заметками.

Я внезапно ощутил вкус жизни, который так долго убегал от меня, который я терял, погружаясь в мир своих видений. Я просто жил, засыпая и просыпаясь; иногда приходил Батурин, сменявший меня; тогда я шел на рынок, чтобы купить какой-нибудь еды; я торговался с зеленщицами, спорил с рыбаками; я вслушивался в итальянский язык и учился думать на нем. Я словно стал другим человеком; язык делает человека другим; всё так: английский язык учит разуму, французский – изяществу и острословию, немецкий делает человека мудрым ученым и добрым семьянином, а итальянский пробуждает жажду к самой жизни, без прикрас, без вранья; жизнь, как она есть, простая жизнь смертного человека.

– Quanto costano questi pomodori?

– Da due soldi, il mio ragazzo…

– E quante zucchine?

– Tre soldi…

– Prendo questo, grazie…

Но видения всё равно были настойчивы; то мне чудилась Фефа, она всё пела арии с учителем-итальянцем; то далекий Петербург, здесь Иван Афанасьевич и Фонвизин придумывали вместе новую пиесу; то Рахметовка: всё также хлопочущая по хозяйству Ларентьевна и окончательно выживший из ума Аристарх Иваныч.

– Враги! – яростно шипел он, стуча палкой по садовым деревьям. – Всюду враги! Предатели! Вот я вам ужо покажу! Вы у меня на виселицах плясать будете, крамольники…

Ничего интересного в наблюдении за Пане Коханку не было. Почти каждый день к нему приезжали его соотечественники; они вместе пили, кричали, а потом ссорились; он жаловался на русских, на Чарторыйских, а затем начинал рассказывать различные небылицы: как он поймал русалку и влюбился в нее, а она родила ему пять бочек селедки, или как он катался в санях, запряженных медведями, и как летал на пушечном ядре, и как он выписал из Франции электрическую машину и заставил холопов называть себя повелителем грозы. Он был лыс, рыжеус, суеверен, весел и глуп; он не делал ни шагу без огнива, карманных часов, шнипера для пускания крови, табакерки, четок, печатки, запонки, кошелька для денег, пустого мешочка, зажигательного стекла, складного ножа и сабли; он чрезвычайно боялся чертей и привидений, и лежа в постели, непрестанно крестился, – типическое существо закатной эпохи, последний лыцарь Речи Посполитой, превратившийся в шута и пародию. Прощай, храбрая Польша! Мне нравилось быть твоим врагом.

* * *

В начале мая я пришел к Батурину с отчетом.

– Что-то затевается, – сказал я, – что-то крупное. Во-первых, была католическая Пасха, и поляки устроили свенцёны. Коханку пригласил к себе венецианского дука и всех сенаторов и изумил гостей необыкновенною вместимостью польского желудка. Итальянцы, с ужасом посматривая на жирные кушанья, обходили их и прикасались только к маслу и к maccheroni, а Радзивилл показывал образец литовского аппетита, истребляя в изумительном количестве водку, ветчину и колбасы. Бедный дук так испугался за Радзивиллово здоровье, что по возвращении во дворец прислал пану искусного доктора…

– Тебе романы нужно писать, а не реляции, серьезно тебе говорю, – усмехнулся Василий Яковлевич. – Это всё чепуха; дук только и мечтает, как бы поскорее выпроводить Коханку из Венеции; я проверял.

– Погодите, это еще не всё, – перебил его я. – Во вторых, в доме побывал какой-то немец, Обер… Шнобер… я не расслышал; но суть в том, что скоро к Радзивиллу должна приехать из Германии невеста, некая графиня Алиенора…

 

Глава тридцатая,

в которой Василий Яковлевич ругает французов

Ночью мне приснился сон: будто я стою у кровати умирающего мальчика. Он возлежал на роскошной постели, а вокруг него стояли благородные дамы и кавалеры; французский кардинал в красной шапке принес Святые Дары. Мальчик был галантен и светел ликом, но в каждом предсмертном вздохе его слышался голос дряхлого старика.

– Однажды, – сказал кардинал, – русский царь Петр поднял его на руки и воскликнул: «Я держу в руках всю Францию!» Что се есть? Что видим? Что делаем? Изящный век погребаем!

Я вскрикнул и проснулся; я был в своей комнате, в Венеции; в окно бил яркий солнечный свет. «Что если моя настоящая родина не Россия, а Италия? – почему-то подумал я. – Что если когда-то, давным-давно, я жил здесь, а потом северным ветром мою душу занесло в далекий и чуждый мне край? Да и может ли быть у человека земная родина? И не нужно ли прежде всего искать царства небесного, свою истинную страну?»

– Проснулся? – перебил мои размышления Батурин. – Вставай, юнкер. Хочу показать тебе кое-что интересное.

Он протянул мне зрительную трубу. Я с содроганием взял ее в руки; ранее я видел такую трубу только у турецкого шпиона, следившего за нашей крепостью.

– Видишь палаццо, голубенькое такое, вон там, за церковью? – сказал Василий Яковлевич. – Знаешь, что это? Это французское посольство…

– Ага, вижу…

Рядом с палаццо болталась в мутной воде гондола. Из лодки на брег поднялась женщина: невысокого росту, сухощавая, но стройная. Мне показалось даже, я расслышал шелест юбок. Подбежал французский паж, она передала ему записку.

– А теперь смотри внимательно, юнкер, куда сей отрок в голубом направляется…

– Васильевская, колбасная лавка, солеварня, чумная церковь… Ба, да он идет к нам!

– Не к нам, а к Пане Коханку; а баба, которую ты видел, и есть графиня Алиенора. Но почему она сразу не поехала к Коханке, а зачем-то остановилась во французском посольстве? Какой резон, спрашивается? Ах, едрижкина сила! – Батурин ударил себя по лбу. – Что если марьяж с Радзивиллом только прикрытие для отвода глаз? Коханку что? Мелочь пузатая, дурак… А девка эта на довольствии у К. С.! Да и имя, судя по всему, фальшивое, у наваррской королевы взаймы взятое… Ах, я лопух недогадливый… Ну-ка, подай мне трубу…

– Василий Яковлевич, – сказал я, – вы должны мне прилично объяснить, что есть К. С., я не понимаю… Коллежский советник, что ли?

– Да что ж тут непонятного! – рассердился Батурин. – К. С. – это Королевский секрет, тайное французское министерство. Помнишь, я рассказывал тебе про отряд Дюмурье, который в Польшу приезжал за конфедератов сражаться; тогда им еще Сашка Суворов навалял по первое число; так вот, инсинуация сия – дело рук Королевского секрета и есть…

* * *

– Я был тогда еще щегол, вроде тебя, – сказал Батурин, отставив трубу зрительную и раскурив трубку с табаком. – Было мне семнадцать или восемнадцать лет; по рекомендации моего благодетеля меня взяли в Пажескую школу, дабы я к постоянному и пристойному разуму и благородным поступкам наивяще преуспевал. Но я преуспевал совсем в иных науках. Из римских поэтов я выучил только Горация, а всё остальное казалось мне несусветной глупостью, особенно геометрия. Целые дни я проводил в попойках. Таков наш век: всё настоящее, народное считается порочным, а всё искусственное и модное – образцом для почитания. Я подражал всему французскому и предавался безудержным наслаждениям, я не хотел ни за что отвечать, а хотел только оставаться ребенком. Но вот, один случай перевернул мою судьбу.

Как-то раз меня направили с поручением к Воронцовым; я должен был пажествовать на одном балу, на котором была и императрица. Внезапно Елисавете Петровне стало дурно, и она удалилась с кузиной и еще несколькими дамами в отдельную залу; меня взяли с собою вместе с напитками. Дверь отворилась, и вошла еще одна дама, француженка. «Сударыня, – сказала императрица, – Анна Карловна рекомендует вас как превосходную чтицу. Не прочитаете ли вы нам что-нибудь на галльском наречии? С тех пор, как нас покинул маркиз Шетарди, я скучаю по игристым французским винам».

Француженка начала читать Lettres Persanes. Ее дивный голос очаровал меня. Она как будто напевала, а я уже думал только о ней, о ее прекрасном юном теле, похожем на статую, о ее белокурых власах и овальном лице, о том, как я буду осыпать его поцелуями и сжимать ее перси в своих руках. Чтение понравилось и Елисавете Петровне. «Ступай, голубушка, – сказала она, – но завтра непременно являйся в Летний, с книжкою».

Я выследил, где живет француженка; это был дом одного банкира. Ночью я пробрался под ее окна, и, осторожно ступая по кнорпельверкам, поднялся на второй этаж, чтобы заглянуть в спальню. О сладостный миг! Я вижу, как моя француженка снимает с себя корсет и прочие женские причиндалы; слюна подступает к моему горлу, как вдруг я понимаю, что предо мною стоит не баба, а взрослый мужик с натуральной мотнею между ног! От ужаса я вскрикнул; моя нога соскользнула вниз и, прилично пролетев, я хряснулся об землю.

Спустя некоторое время я увидел негодяя на приеме у императрицы. «Послушайте, мадемуазель де Бомон, – сказал я. – Я знаю вашу тайну; вам лучше покинуть Петербург, пока я не доложил, куда следует; я честный человек, добавил я, использовать ваш секрет для своего продвижения по службе я никак не буду, но и видеть, как вы оскорбляете общество своим присутствием я тоже не хочу. «Ах, это вы лазали под моими окнами! – смеется мадемуазель де Бомон. – Что ж, если вы предпочитаете мужской разговор, я с удовольствием расчехлю свою шпагу, а то она что-то запылилась в сундуке». – «Буду рад предоставить вам сатисфакцию! – горячо отвечаю я. – Встретимся на Черной речке, завтра утром…»

Более унизительного поединка в моей жизни не было. Француз трепал меня, как детскую игрушку, сыпал фланконадами, а под конец основательно вымотал и, раскромсав мне левую щеку, повалил на сырую землю. «Глупец, – сказал он, – ты ввязался в большую политическую игру, и мне следовало бы убить тебя. Но я прощаю тебя, русский юноша, в надежде, что когда-нибудь ты поумнеешь».

Я поумнел в тот же день и пошел к Бестужеву. Выслушав меня, Алексей Петрович расхохотался и сказал, что ему и так давно всё известно, и что это на самом деле никакая не мадемуазель Бомон, а шевалье д’Эон, агент Королевского секрета, и сей шевалье прибыл в Россию с тайной миссией склонить императрицу к союзу с французским двором. «Не переживай, герой-любовник, – сказал он. – Елисавета Петровна в курсе сего маскарада…»

После чего Алексей Петрович угостил меня выпивкою; он, вообще, любил хлебнуть лишнего; и спросил, как я представляю свою будущность. Я отвечал, что нахожусь в расстройстве чувств и не могу решить ничего положительного. «В таком случае, – улыбнулся канцлер, подняв над головою кубок, – я намерен предложить тебе место в К. И. Д.; мне надобен человек, умеющий ловко лазать по кнорпельверкам…»

– Василий Яковлевич, – перебил я. – Но ведь Россия в немецкой войне стала союзницей Франции, а Бестужева отправили в отставку… Получается, что мадемуазель де Бомон, то есть я хотел сказать, шевалье д’Эон, все-таки добилась… добился своего?

– Так получилось, – сказал Батурин угрюмо, – в силу обстоятельств… Началась крайне невыгодная и ненужная России война, а тут как раз Петенька, любимый племянничек, с доносом нарисовался, сукин сын! Ну, и всем влетело: Бестужеву, Ададурову, Ивану Перфильевичу Елагину, мне… Но интересно другое. Вдруг обнаруживается, что Россия, которая была поначалу вроде как сбоку припёка, бьет почем зря хваленых немцев. Как это, спрашивается, понимать? Европа недоумевает. Была дикая Московия, которую и за государство-то не считали, а стала просвещенная держава с пушками и линейными кораблями… Такой союзник не нужен; такого союзника нужно опозорить, опорочить, чтобы все думали, что ежели австрийцы или французы Берлин возьмут, то они герои, а если русские – то они подлецы и варвары. И тогда всё та же французская шайка: бывший посланник Шетарди, граф де Брольи и шевалье д’Эон клепают в парижской подворотне один документик, который они выдают за подлинную бумагу, якобы спертую д’Эоном у Елисаветы Петровны и тайно вывезенную за рубеж. А чтобы все поверили в ее подлинность, они, как истинные католики и схоласты, ссылаются на авторитет, на Петра Великого. Будто бы, незадолго до своей смерти Петр Первый составил хитроумный план захвата всей Европы… Ну, там еще много интересного, про русское вторжение в Индию, про захват Константинополя и возрождение Византийской империи…

– Василий Яковлевич, – снова перебил я. – Зачем вы мне всё это рассказываете?

– Затем, дурень, что ежели в нашем деле замешаны французы, нужно ждать самого низкого и глупого подлога, а не благородной игры в кошонет.

* * *

Так мы стали следить теперь уже за графиней Алиенорой. Графиня жила при французском посольстве своим собственным двором, изредка навещая Пане Коханку. Меж двумя дворцами постоянно сновал мальчик в голубом, польские шляхтичи и даже один священник, Ганецкий, еще год назад числившийся иезуитом. Я перенес свой viewpoint из съемной квартиры к набережной безнадежных, по которой графиня часто прогуливалась с Теофилой, сестрой Пане Коханку. Я установил на набережной свой мольберт; внезапно обнаружилось, что я неплохо рисую. Ко мне начали подходить и интересоваться моею мазней; однажды даже я продал одну такую картину путешествующему английскому лорду.

– It's a fearful bore, – сказал лорд, икая. – Wasteland…

Эта явно затянувшаяся шпионская история начала мне надоедать. Я хотел вернуться в Лейпциг, к Фефе. Каждый день я писал ей дурацкие письма, разбавляя страстные излияния меж строк различной вольтерьянской чепухой.

Однажды прямо на набережной ко мне подошел Батурин, в своей шляпе и темных очках; был уже довольно поздний вечер; дул сильный ветер. Я начал жаловаться и клянчить абшид.

– Завтра отпущу тебя, – сказал Василий Яковлевич. – Слышал ли ты последние известия? Умер король Людовик…

– Да, я слышал, – сказал я, вспомнив свой сон.

Батурин ушел, однако через некоторое время на набережной появились графиня Алиенора и иезуит Ганецкий, о чем-то отчаянно спорившие; я прислушался: речь шла о каких-то бумагах.

– A propos, – сказал Ганецкий, указывая на меня. – Мы можем заказать художнику парадный портрет; с голубой лентой, с короной в волосах; всё, как полагается. Только денег надобно на портрет добыть…

– А давайте спросим у молодого человека, – вдруг весело воскликнула графиня Алиенора, – в какую сумму он оценивает мою голову?

Я впервые увидел ее настолько близко. Лицо у нее было самое простое и милое, темно-русые волосы были небрежно заплетены в небольшую косичку; ей было на вид лет двадцать семь или двадцать восемь; большие, несколько даже раскосые, темно-карие, почти черные глаза смотрели на меня с какою-то искренней, материнской добротой; и я тоже расплылся в улыбке, вопреки своему внутреннему голосу, настойчиво советовавшему мне всё бросить и немедленно бежать прочь.

– Такой музы, как вы, вероятно, ищут многие художники, – ляпнул я. – Я готов написать ваш портрет совершенно бесплатно…

– Что ж, давайте прямо сейчас и начнем…

– Прямо здесь?

– Здесь? Нет, здесь слишком ветрено и много лишних людей для такого интимного, хм… дела… Давайте поедем в палаццо. Ганецкий, позовите лодочника. Берите свой мольберт, честный юноша, и поедемте… Как вас зовут?

– Э-э-э… Шмидт…

– Вот гондола, садитесь.

Я услышал вдруг, как позади меня что-то щелкнуло, как будто с места тронулась и резко остановилась повозка. Так взводится курок пистолета, вот что это такое, лихорадочно вытирая пот со лба, сообразил я.

– Нет, простите, я так не могу…

В затылок мне уперлось прохладное дуло.

– Садись до лодки, русская морда, – прошипел иезуит. – Иначе, клянусь богом, наутро твои мозги будут соскребать с набережной…

 

Глава тридцать первая,

именуемая Смерть Панглоса

Мне завязали глаза.

– Вы что-то перепутали, – начал врать я. – Меня зовут Шмидт, я всего лишь робкий северянин…

Мне никто ничего не ответил. Спустя некоторое время меня вывели из гондолы и заставили подняться по лестнице, а потом втолкнули в темный чулан. Чулан словно бы покачивался. Я на корабле, догадался я. Животный страх обуял меня; мне показалось, меня похитили, чтобы продать в рабство триполийским пиратам; такие истории были тогда в привычке вещей, да и по сей день еще окончательно не истреблены.

Это была худшая ночь в моей жизни. Вскоре корабль вышел в море, и, помимо нравственных мучений, я начал страдать морской болезнию. Провести всю ночь в тесном помещении, когда непонятно, где пол, а где потолок, в собственной блевотине… Только под утро меня сморило, и обессилевший, я провалился в пустоту.

Мне снилось родное село, снилось, как я, маленький мальчик еще, бегу с письмом к секунд-майору Балакиреву, чрез наши ячменные поля; снилось яркое солнце и чудился запах полевых цветов. Но вдруг сгустились тучи; раздался гром, и при свете молний я увидел, что Рахметовку окружают дикие разбойники. Аристарх Иваныч достал ружье и начал отстреливаться, но его схватили и связали.

– Предатели! – брызнул слюной мой ментор. – Иуды!

Внезапно ряды разбойников расступились, и к Аристарху Иванычу вышел разбойничий атаман, в белом лантмилицейском мундире, с саблею и пистолетом, заткнутым за пояс. Силы небесные! Это был наш приказчик, Степан!

– Ну эт, мужики, – сказал Степан. – Надо бы этоть… предать Аристарха Иваныча справедливому народному суду… Государь анператор Петр Федорович назначил меня вашим президентом, сами всё понимаете…

– Не надобно никакого суда, всё и так ясно! – крикнул наш староста. – Сей помещик всю жизнь мучил простой народ, барщину заставлял пахать и мандрагору высаживать!

– Веру истинную запрещал! – раздались крики. – В рекруты записывал! В школу немецкую заставлять ходил! Оспою всех нас заразить хотел!

– Што ж вы, ироды окаянные, делаите-то! – завизжала выбежавшая из дома Лаврентьевна. – Ведь сгорите же в аду все, до единаво-о-о… Кому ж я теперь буду пудинх аглицкий готовить; тебе, что ль, Стенька, антихрист пугачевский…

Двое дюжих казаков увели ее.

– На виселицу его!

– Видит бог, – тихо сказал Аристарх Иваныч, – што единственным желанием моим было всю мою жизнь обустроить Россию, и ежели вы тово не поняли, в том только ваша беда… Се, вижу я! Зрю типографии и вивлиофики, школы и больницы, и дивные плоды, которые взрастила русская земля… И попомните слова мои: приедет Сенька из Лейпцига, истребит он каленым железом вашу натуру языческую…

Седые власы его трепало ночным ветром, и в свете факелов и молний он был похож сейчас на какого-то сумасшедшего ученого, сожженного инквизицией.

– Довольно!

Старческое тело Аристарха Иваныча дернулось в петле, словно хотело сказать еще что-то злобное, дернулось еще раз и замерло. С затхлою надеждой сей Панглос прекратил свой жизненный путь, не зная, что возлюбленный его ученик Кандид в данную секунду помирает от морской болезни, запертый в кубрике, в далеком Адриатическом море.

 

Глава тридцать вторая,

в которой графиня превращается в княжну

Я проснулся от удара в лицо соленою морскою водой. Корабль попал в шторм, подумал я, и я иду ко дну. Я начал махать руками, попробовав плыть, но плыть почему-то не получалось.

– Уянмак! – приказал матрос, стоявший в дверях с пустым ведром. – Дюзгидин!

На матросе были красные штаны и зеленый жилет, надетый на голое, загорелое тело. Кроме того, он был изуродован – уши его были обрублены саблей, наверное, в наказание за какую-то провинность. «Да это же турок! – вдруг понял я. – Я на турецком, вражеском корабле!»

Выплевывая воду и отряхивая волосы, я поднялся на палубу. На море было спокойно, на фоне лазурного неба еле колебались обмякшие паруса.

– Господи, воняет-то как! – брезгливо проговорил вышедший мне навстречу иезуит Ганецкий. – На, пшеберись! Пани изволит говорить с тобою.

Я переоделся в польское платье. Графиня Алиенора сидела на верхней палубе, прикрывая лицо от палящего летнего солнца китайским зонтиком. Рядом с нею стояло еще одно кресло, пустое.

– Садитесь, честный юноша, – сказала она по-французски, указывая рукою на кресло. – Вы простите, что мы обошлись с вами так неласково; я постараюсь в дальнейшем исправить свою ошибку. Вам дали чистый камзол? Да, вижу, хорошо. Чистота – это правильно. Сейчас вам принесут завтрак. Расскажите мне, кто вы и почему следили за мною? Вы из русской секретной службы, из Девятой экспедиции? Впрочем, можете не отвечать, я вполне достоверно знаю, что так оно и есть. Вы поразили меня, честное слово. У вас выдающийся литературный талант…

– Я не сочинитель, а художник, – отвечал я. – Меня зовут Шмидт, я…

– Да полноте уже! – рассмеялась она. – Вы заставили меня плакать. Я так давно не читала хорошей книжки. Всё вранье, либо занудство. Вольтер смешон в своей ненависти к церкви, Руссо наивен, Стерн многословен и глуп… Но вы… ваши письма невесте заставили меня рыдать, как девчонку!

Я вздрогнул.

– Я читала их всю ночь и узнавала свою собственную жизнь! Маленькое, ничтожное существо, без денег, без образования, вынужденное постоянно пробиваться своими силами, а не рассчитывать на королевскую милость, человеческое существо, упорно стремящееся к своему собственному счастью и справедливости, – это ли не герой нашего времени?

Принесли завтрак: фрукты и булку. Я взял с подноса яблоко.

– Я хочу, чтобы вы служили мне. Не вашему наставнику из коллегии, которого вы постоянно упоминаете в своих письмах, а мне! Я могу дать вам гораздо больше. Вы думали с вашим наставником, что я бедна и слаба, но это не так. У меня очень прочные связи. Меня поддерживают турецкий султан и шведский король, Польша и Королевский секрет. Именно Королевский секрет, да, обнаружил ваши письма на венецианской почте; так мы узнали правду. Разве вы не знали, что все письма прочитываются? Разве вы сами, когда служили в Петербурге, не вскрывали и не читали чужих писем? Как же вы могли допустить такую оплошность? Да, любовь, я понимаю; вас погубила любовь… Это достойно уважения, но всё равно непростительно… Когда вы будете служить мне, вы не будете писать таких прекрасных писем, к сожалению…

– Вы лжете, – сказал я. – Польские конфедераты и Оттоманская империя разбиты, а шведский король… ну, его мы тоже как-нибудь победим… не впервой…

– Ах, мой дорогой, мой честный юноша! – опять засмеялась она. – Вы не знаете истинного положения дел. Как и все мужчины, вы почему-то считаете, что успех приносит победа в военном сражении. Но это не так. У Цезаря была самая сильная армия на свете, но стоило египетской царице Клеопатре накрасить глаза и надушиться тайными духами, как Цезарь уже во всем ее слушался, и легионы Цезаря были уже легионами Клеопатры… Вы непрагматичны, хотя и умны, вне всякого сомнения. Вы говорите, что конфедераты разбиты, а я вам скажу, что сражение только начинается…

– Простите, графиня, – я откусил яблоко. – Вы обвинили меня в непрагматичности, но это не так. Если рассуждать здраво, разумно… я пока что-то не понимаю цели, к которой вы стремитесь. Вы сыплете пустыми обещаниями. Я не вижу за вами, как это говорят в Италии… l'avvenire, будущности…

– Наивный, наивный мальчик, – вздохнула она. – У меня очень простая и понятная цель – стать русской императрицей. Неужели вы этого еще не поняли? Я почти проговорилась, когда заказывала вам свой, хм, портрет… Но поверьте, у меня есть гораздо более серьезные аргументы, нежели какая-то картинка… У меня есть завещание, моей покойной матушки, императрицы Елисаветы Петровны, в котором она называет своей единственной наследницей меня, княжну Тараканову.

«Господи Боже! – подумал я. – Вот я вляпался в историю-то…»

– Завещание, слепленное на скорую руку Королевским секретом, так же, как и завещание Петра Великого…

– Да хоть бы и так! Или вы полагаете, русские мужики будут разбираться в подлинности каких-то бумаг? Им достаточно простого призыва резать своих помещиков и пообещать вечную вольность, как это сделал маркиз Пугачев! Я не дура, юноша! Я много читала, я изучала страну, повелительницей которой я намерена стать, я думала, и знаете, к каким выводам я пришла? Что Россия – это колосс на глиняных ногах. Каждый день Россию разъедает изнутри страшная болезнь – крепостное право. С каждым ударом кнутом, с каждою копейкой, выбитой из несчастного крестьянина, с каждым рекрутом, погибшим на войне, в России зреет революция. И я знаю также, что вы придерживаетесь того же мнения! Знаю это всё из тех же писем вашей невесте! Зачем же вам сопротивляться своей судьбе? Всю жизнь вы искали кого-то, кто разделит вашу боль, женщину, которая услышит и поймет вас. Или вы еще надеетесь, что вас услышит и поймет ваша болтушка Фефа, ваша любезная Кунигунда, как вы называете ее в своих письмах… Нет, вам нужна другая женщина, умная, сильная, способная изменить мир и установить вселенскую республику, о которой вы втайне мечтаете! Фефа не даст вам того, что вы хотите, а я дам. Я ваша истинная frouwe, а не она…

Она вдруг закашляла, на ее щеках выступил румянец; она больна чахоткой, понял я; оттого она так отчаянна.

* * *

– Что ж, – сказал я. – Вы хорошо изучили меня, вскрыв мою личную переписку. К сожалению, я знаком с вашей биографией гораздо меньше и не могу ударить по вам столь же больно, но раз уж вы заметили во мне литературный талант, я попробую.

Судя по вашему мягкому, окающему голосу, вы родились в старинном немецком городе Нюрнберге, в семье булочника (вы сначала взяли с подноса булку, а потом поморщились, как будто вспомнили что-то, и положили назад). С детских лет вы смотрели по сторонам и задавались только одним вопросом: почему вы не такая, как Фефа? Почему вам не улыбнулась судьба? Почему у вас нет дорогого платья, быстрого жеребца и вкусного ужина? Ваш отец, обычный немецкий горожанин, еле сводил концы с концами, и чтобы хоть как-то заглушить чувство обычности, он пил, а напившись, начинал нести всякую чушь. И тогда вы решили, что сделаете свою жизнь сами; вы не будете молиться и просить помощи у обидчицы фортуны, вы просто схватите бога за шиворот и будете трясти, пока из небесной радуги не посыплются звонкие пистоли. И тогда вы начали свою блестящую карьеру, путешествуя от одного города к другому. В каждом новом городе вы брали кредит у местных торговцев, а потом сбегали в другой город и к другому поклоннику, играли с ним, заставляли ревновать, безумствовать, унижаться, – и в конце концов тоже бросали.

Заметьте, я не осуждаю вас. Я считаю, что когда-нибудь наступит время, когда все люди будут жить именно по таким прагматическим принципам. Я искренне восхищаюсь жителями американских колоний, которые сейчас взяли этот принцип на вооружение. Минувшей зимой несколько колонистов переоделись индейцами, проникли на британский корабль и сбросили в воду ящики с чаем, которые английское правительство согласилось поставлять даже по более низкой цене, чем контрабандная. Но ненависть колонистов к тому, что им указывают из Лондона, как нужно жить и по какой цене покупать, заставила их пойти на дерзкую авантюру. Скоро колонисты соберутся на конгресс, который составит новую, великую хартию вольностей. Это заря новой эпохи, начало нового мира, о котором я мечтаю и который я всею своею душой поддерживаю.

Но вы ошиблись в одном. Я не предам свою страну. Россия, какой бы плохой, жестокой и азиатской она ни была, – моя родина. Что бы там ни говорили лейпцигские профессора, как бы ни ворчал старик Мюллер, я никогда не поверю в то, что моя страна хуже Германии, Франции или Италии. Да, в России всё по-другому, да, здесь до сих пор царство непросвещенной тьмы, нищеты и произвола знатных и богатых. Но я всегда буду защищать мою страну. И неважно, кем я буду, шпионом или художником, я буду любить ее. Ежели вы думаете, что я, только из-за своих республиканских убеждений, из-за искренней ненависти к русскому свинству, снова отдам Россию немцам, точнее, одной и явно не лучшей немке, – вы заблуждаетесь…

– Вы глупец, – равнодушно произнесла чахоточная, прищуриваясь и всматриваясь в морскую даль. – Вы уже отдали Россию явно не лучшей немке, и поверьте мне, большого вреда оттого, что одна немка сменит другую, для России не будет…

– Нет, – отвечал я. – Я не монархист; возможно, вы это уже заметили. Мне не нравится Екатерина; хотя бы потому, что ее правление в принципе нелегитимно. Она пришла к власти, устранив собственного мужа. Она не передает власть своему сыну, законному наследнику престола, хотя должна была это сделать еще несколько лет назад. Екатерина очень болезненно относится к любым попыткам отодвинуть ее в сторону, она кусается, как собака, всякий раз, когда ей указывают на недостатки ее правления. Но я поддерживаю ее. По одной простой причине: она доверяет только русским. В окружении императрицы только патриоты, либо на худой конец, сильно обрусевшие иностранцы, выучившие российский язык и ставшие гордостью русской нации, вроде Фонвизина. Таких иностранцев царица женит обычно на своих фаворитках, воспитанницах Смольного института, чтобы привязать к русскому трону, и правильно делает: что может быть прочнее связи с родною землей? Только связь с любимой женщиной…

– В таком случае, – сказала самозванка, повернувшись ко мне и улыбнувшись самой очаровательной, самой лестной женской улыбкой, от которой иной мужчина уже, наверное, лежал бы в коленях и умолял разрешить ему пойти умереть, за один поцелуй, за полпоцелуя, – вам придется вернуться в темный кубрик. Я немка, да, я прагматична… Я, кажется, забыла упомянуть об одном козырном тузе в моей колоде, который будет пострашнее турецких янычар, французских шпионов и польских неудачников. Это вы, мой дорогой друг.

Я похолодел.

– Еще несколько минут назад я сомневалась, верна ли моя догадка, но теперь я убеждена. В своих письмах невесте вы регулярно рассказываете, или пытаетесь рассказать о некоей сверхъестественной способности, которой вы обладаете, – способности видеть на расстоянии и даже прозревать прошлое и будущее. О, я верю в такие чудеса! Но я сомневалась в вас, до тех пор, пока вы не начали пространно рассуждать об американских колонистах. Откуда бы вам знать и отчего бы вам описывать в мельчайших подробностях события, недавно случившиеся, или даже еще не случившиеся, на другом конце света, задолго до того, как корабль пересечет Атлантический океан и эти новости попадут в газеты… Нет, тут нет никакой мистики; есть вполне разумное объяснение; и поверьте мне, я разумно использую это в своих целях…

– Я не буду вам помогать…

– Будете. Несколько недель в карцере заставят вас передумать; а ежели вы будете продолжать упорствовать, я попрошу Королевский секрет съездить в Лейпциг, чтобы навестить вашу Фефу… Уверена, французские ласки понравятся ей не меньше, чем ваше пошлое, хм, соитие в гримерке…

Я вскочил и сжал кулаки.

– Не пшемуйся, глу́пек, – сказал Ганецкий за моею спиной. – Я отстрелю тебе руку прежде ты успеешь замахнуться.

– Да, – зевнула княжна, – давайте обойдемся без этих дешевых авантюрных историй, без плащей, кинжалов, дуэлей и прочего; они так утомляют хорошую книгу… Ганецкий, проводите, пожалуйста, робкого северянина в кубрик и дайте ему хотя бы одеяло… ну, что я, стерва какая-нибудь, что ли…