Писано в декабре 1805 года
Глава сорок третья,
вкратце сообщающая об императоре всея России, Сербии и Черногории
Жизнь и необычайные приключения мичмана Войновича
Я родился в Херцег Нови, на брегах Которской бухты, в стране, именуемой по-италийски Монтенегро, а по-славянски – Черная гора. С древних времен черногорцы славились своей воинственностью. Черногорцы никогда не были совершенно покорены османами, сим драконом Балканского полуострова; нашею верою всегда было православие, оттого мы еще во времена Петра Великого присягнули русской короне. За сию присягу наш народ заплатил дорогую цену, – по заключении Петром мира с султаном Ахмедом турки вторглись в наши пределы, уничтожая и сжигая всё на своем пути. Отступив в горы, наши деды поклялись никогда не складывать оружия.
По-нашему семья называется за́друга, и сие более похоже на то, что в России называется миром, нежели на семью в европейском смысле. Мы вместе живем, работаем, молимся, воюем и умираем. Считается, что мужчина должен жениться до двадцати, а до тридцати родить пятерых или шестерых детей и пасть в неравном бою, – только такая жизнь и смерть почетны, а всё остальное от лукавого. Было же нас, моя госпожа Дарья Григорьевна, три брата: Йован, Марко и Ацко, или, по-российски, Алёшка. Йован впоследствии стал генеральным консулом, Марко – адмиралом, аз же подвизался служкою в Брчельском монастыре, и полагал уже посвятить свою жизнь Христу, как вдруг нечаянная встреча изменила мою судьбу.
Я должен был съездить в Будву, к одному крестьянину, Вуку Марковичу, заболевшему какой-то болезнию и пообещавшему церкви в случае исцеления золотой крест. Однако ж, явившись, я обнаружил внезапно, что Маркович отказался от своих слов.
– Не Господь меня исцелил, но человек, – сказал он, – и я подарил сей крест человеку; ежели он решит отдать крест в Дольние Брчели, то это теперь его решение, а не мое.
Я стал расспрашивать, что за человек. Выяснилось, что зимою к Марковичу нанялся на работы один чужак. Когда хозяин заболел, чужак предложил свою помощь, сказав, что он научился у венецианцев делать вытяжку из змеиного яда и знает различные целебные травы и коренья. Я попросил показать мне знахаря. Меня проводили в дальнюю избу. Предо мною сидел человек лет тридцати пяти с продолговатым и белым, как будто бы немецким лицом со следами оспы, без бороды, с маленькими, впавшими глазами серого цвета и с длинным носом.
– Здраво, юноша, – сказал он тонким, женским голосом. – Что тебе нужно?
– Здраво, – отвечал я. – Я вратарь из Антивари. Крест, который дал тебе Вук Маркович, был обещан нашей церкви.
– Так как я не питаю никакой склонности к наживе, – пожал плечами он, – то и крест сей мне посебно не потребен. С другой стороны, не будет ли оскорблением Вуку Марковичу, что я передал его дар черногорской церкви…
Я был совсем еще юн, и сказал, что сам никак не могу рассудить, что же делать.
– Поступим так, – сказал батрак, – я отдам тебе крест, но такоже ты исполнишь мою просьбу и передашь архимандриту Феодосию некое письмо…
Я согласился. Прошло более года, и я уже забыл об этом случае, как вдруг однажды, поздней осенью, мне сказали, что собирается скупщина (так по-нашему, госпожа моя Дарья Григорьевна, в Сербии и Черногории называется народное вече или, по-английски, парламент). Я явился, с архимандритом Феодосием и иеромонахом Иосифом Вукичевичем. Как вдруг ряды собравшихся расступились, и к народу вышел тот самый знахарь, которого я видел в Будве.
– Вот он! – закричал кто-то. – Вот Петр Третий, истинный император всея России, Сербии и Черногории!
Всё зашумело.
– Истинно так, – шагнул навстречу скупщикам архимандрит. – Подтверждаю на Святом Писании: сей человек – чудесным образом спасшийся православный царь Петр. Я видел его в Петербурге.
– Я подтверждаю слова почтенного архимандрита Феодосия, – кивнул Иосиф Вукичевич. – Я тоже присутствовал при той встрече…
Вынесли портрет русского царя, хранившийся в Подостроге; лица были и в самом деле схожи. Подбежали несколько скупщиков, пали на колена и преподнесли знахарю грамотку, с просьбою принять владычество над Черногорией.
– Нет! – сказал претендент на трон, выставив на всеобщее обозрение свой длинный нос. – Не для того спасал меня бог от моей неверной жены Екатерины и ее жестокого любовника Орлова, чтобы я снова питался горечью народной… Я не питаю никакой склонности к наживе и не желаю принимать владычество над вашею православной страной…
– Отчего же, отчего же? – заплакали скупщики. – Смилуйся над нами, православный царь, ибо нет у нас другого пути ко спасению… С одной стороны жестокие турки, с другой – лукавые венецианцы, захватившие обманом все побережье…
– А все оттого, – тонким голосом отвечал воскресший из мертвых, – что ваша черногорская страна не имеет единства между собою… Оттого, что живете вы, подобно диким зверям, забыв о любви и братстве христианском. Одна задруга веками враждует с другою, вместо того чтобы служить Господу нашему Иисусу Христу. Всюду грабеж и разбой, суета и падение нравов… Поклянитесь же мне всеми святыми, что вы прекратите враждовать и тогда я подумаю и, может быть, приму ваше предложение…
Я усмехнулся. Хоть я был и юноша, но все-таки имел некоторое образование и не мог не догадаться, что разыгрывается спектакль.
– Обещаем! – стали клясться парламентарии. – Более мы не будем промышлять вендеттою, но будем хранить Черногорию в единстве и справедливости…
– Тогда я принимаю предложение и буду вашим императором с сегодняшнего дня и до пропасти!
Пропасть по-сербски и по-черногорски означает смерть, госпожа моя Дарья Григорьевна.
Глава сорок четвертая,
в которой ветер дует с Балкан
Стряхнув с себя соленую адриатическую воду, я поднялся с колен и встал во весь рост на палубе спасительной фелуки. Была ночь, над головою светила полная луна; в свете ея очертания окруживших меня матросов, с пышными усами и в маленьких круглых шапочках, с ружьями и баграми в руках, выглядели совершенно по-пиратски.
– Проводите меня к коллежскому советнику Батурину, – строго, по-канцелярски сказал я. – Я должен срочно сообщить ему важные сведения насчет некоей особы, вознамерившейся овладеть русским троном…
– Такого човека у нас нема, – засмеялись матросы. – Ацко! Скакач желает некого Батурина…
– Здесь нет никакого Батурина, – сказал по-российски молодой человек в зеленом кафтане морской пехоты, в тупоносых штиблетах, и в треугольной шляпе, с длинными власами, убранными, по регламенту, в косу. – Я мичман Войнович.
Он протянул мне руку, а когда я ответил рукопожатием, он вдруг резко дернул руку на себя, а потом прижал меня к мачте с косым парусом.
– Забавно, – с подозрением проговорил он. – Мы укусывали увидеть русского представника, а вместо этого со стены падает немачки страшило в польском платье… Обыщите его…
– Прекратите немедленно! – закапризничал я. – Я тайный сотрудник коллегии иностранных дел! Что вы себе позволяете, мичман…
Тем не менее, меня раздели чуть ли не догола.
– Крст! – закричали матросы. – Погледайте, у него на врату православный крст! Он свой, славянин…
– Приношу свои извинения, – отдал мне честь Войнович. – Ваша княжна не первая самозванка в этих краях…
– А кто был первым?
– Неважно, – равнодушно сказал мичман. – Кто был, того уже нема…
Тем временем на берегу зажглись факела, раздались выстрелы.
– Поднимайте якорь! – крикнул кто-то. – Ветар дува с Балкан!
Глава сорок пятая,
в которой самозванец оказывается антихристом
Далее же, госпожа моя Дарья Григорьевна, произошли весьма знаменательные события. Новый царь объявил о начале реформ. Перво-наперво запрещалось всем черногорцам враждовать между собою, на смену старинному праву мщения пришли наисуровейшие законы и вместо Божьего суда судить стали двенадцать судей, как в древнем Израиле. Во-вторых, была проведена перепись, определившая население Черногории в семьдесят тысяч человек. В-третьих, был подвергнут сомнению авторитет митрополита Саввы; самозванец обвинил его в тайном пакте с венецианцами и присвоении трех тысяч рублей, ежегодно получаемых им от российского правительства.
Как-то раз в Дольние Брчели приехал всадник с грамоткой, в грамотке сообщалось, что с сего дня Черногория объявляется самостоятельным государством, право в которой вести войну и дипломатику принадлежит теперь не владыкам Цетинского монастыря, а великому государю Петру Федоровичу. Услышав сию грамотку, я справедливо возмутился.
– На каком основании, – сказал я, – сделаны сии кощунственные выводы? Все деньги, которые были обещаны нашему народу императрицей Елисаветой Петровной, идут на содержание православных церквей и монастырей…
– На основании самодержавной воли, – дерзко отвечал глашатай; грузный, будто набитый соломой, он был похож на медведя, вылезшего из берлоги, чтобы поискать рядом с людьми чего-нибудь съестного. – Наш законный царь Петр Федорович теперь полный распорядитель этими деньгами. Кто хочет оспорить волю его величества, тот познакомится с вот этою саблей…
– Какой забавный поворот! – дерзко воскликнул я (ведь я был совсем еще вспыльчивый и религиозный юноша, госпожа моя Дарья Григорьевна). – Получается, вы пометили всю Черногорию числом зверя, отсекли церковь от государства, а теперь еще и желаете наложить руку на русскую благотворительность…
– Ацко! – закричали монахи и сам архимандрит. – Не спорь с государевым посланником… Это Горан Васоевич из Брды, он тебя зарубит, дурак!
– Он мне не государь, – сказал я. – Он знахарь, батрачивший у Вука Марковича, его истинное имя Шчепан Малый, и истинная цель его состоит в том, чтобы разрушить нашу страну, выдернув из нее ее православное сердце, ибо другое, тайное имя сего самозванца – антихрист, человек греха и сын пропасти…
– Шчепан объединил страну, – схватился за саблю и заскрежетал зубами Васоевич. – Черногорцы, дотоле враждовавшие беспримерно, примирились и простили один другому все обиды. Теперь, объединившись, мы можем противостать магометанам, захватившим нашу землю. Ты шелудивый щенок и не был еще зачат даже, когда шкодерский паша напал на Брду. Послушавшись совета митрополита Саввы, мы предложили шкодерскому паше мир и послали сорок своих лучших воинов на переговоры, и что же из сего миротворчества произошло? Паша отрубил всем головы, а потом пленил и продал в рабство четыреста женщин, и среди них мою мать и сестер. В тот день я поклялся отомстить за поруганную честь. Кто ты, чтобы указывать мне, чего я не должен делать?
– Я Ацко Войнович, – горделиво сказал я.
– Венецианский прихвостень! – сплюнул Васоевич. – Вы давно продали Черную гору которскому проведитору…
Глава сорок шестая,
в которой я не могу ехать в Лейпциг
С удивлением раскрыв глаза, я смотрел на Черногорию, эту балканскую Сечь – удивительное разбойничье гнездо в самом центре Европы. Всё вокруг казалось каким-то родным и знакомым: православные церкви, грязь на улицах, вечно пьяные мужики, женщины с бельевыми корзинами и даже лай собак и петушиное кукареканье как бы говорили, что я среди своих. Чуждыми выглядели только покрытые лесом склоны гор, и еще ружье у каждого второго встречного сообщало о том, что я нахожусь не в срединной России, а на пограничье, где идет постоянная война, вроде Кавказа или донской станицы.
– Кушай, – Войнович подложил мне еще печенья (так на Балканах называют жареное мясо); после польских яблок я уплетал мясо за обе щеки и закусывал еще дынею, стоявшей на столе; дынный сок стекал с моих ушей. – Что ты будешь делать дальше?
Мне понравилось, что он говорит со мною на «ты», как говорили при старых царях, когда не было еще так заметно французское влияние. Впрочем, Магомет тоже всегда говорил со мною только на «ты», как ежели бы он был не моим современником, а, скажем, современником Петра Великого или хотя бы Анны Иоанновны.
– Не жнаю, – сказал я, жуя. – Я еще об этом не думал. Высплюсь…
– Да нет же! – засмеялся гардемарин. – Что ты будешь делать после того, как поешь и выспишься? Куда поедешь? Какие у тебя предписания коллегии на этот счет…
– Вернусь в Венецию, наверное, – я почесал репу; никаких указаний на случай похищения Батурин мне, разумеется, не давал. – Нужно срочно сообщить в Петербург о заговоре…
– Я уже сообщил, куда следует, – сказал Войнович, – графу Алексею Григорьевичу Орлову, своему непосредственному начальнику…
Я недовольно поморщился. Суть всей слежки за Пане Коханку, а впоследствии и за княжной, и была-то поначалу только в том, чтобы обскакать Орловых и подать Екатерине Алексеевне на блюде докладную записку: так, мол и так, государыня, партия Паниных пресекла измену в корне…
Да и черт бы с ним! В конце концов, я служу не Панину и не Батурину, и даже не императрице Екатерине, а ежели подумать, то и не Романовым, – я служу России…
– Я поеду в Лейпциг, – сказал я. – У меня там невеста… Если она не забыла меня за этот год, конечно…
Господи, Фефа! Ведь она так и не получила моих писем, украденных Королевским секретом, и теперь наверняка думает, что я ее бросил и слинял, или погиб. А ежели она выйдет замуж за другого, ежели герр Гауптман не посчитается с Фефиными капризами и выдаст ее за какого-нибудь немецкого купчика… Я не могу этого допустить! Я немедленно должен ехать в Лейпциг…
– В Лейпциг тебе нельзя, – Войнович встал, сложил руки за спиной и задумчиво посмотрел в окно. – Тебя поймают на первом же перекрестке. Кто-то узнал о том, что русские ездят в Ливорно через Лейпциг, по имперской дороге, и теперь нельзя проехать, не наткнувшись на турецких шпионов, или даже на обыкновенных разбойников, которые сообразили, что человек, едущий ко флоту, едет, как правило, с приличной суммой денег…
Я почти не слушал его. Слезы наворачивались на глаза. Я должен узнать, что с Фефой… Ведь княжна грозилась подослать к ней французов; а что если она и в самом деле исполнит свою угрозу, теперь, когда я сбежал… Но как, как это сделать?
Я телевизор, подумал я, и могу видеть что захочу.
Глава сорок седьмая,
в которой Батурин требует рассолу
– Wake up, Basil, come on! No time to sleep…
Высокий англичанин, дергавший Василия Яковлевича за голую лодыжку, показался мне знакомым. Ба, подумал я, да это же тот самый путешествующий английский лорд, который купил в Венеции мою картину…
– Отвяжись, английская морда! – закричал Батурин по-российски. – Я спать хочу! Leave me alone, understand?
– Ах так…
Это же наша венецианская гостиница! Англичанин вышел в коридор, взял ведро с водою, вернулся в комнату и, ничтоже сумняшеся, вылил жидкость Батурину на голову. Батурин вытаращил глаза, схватил шпагу, валявшуюся рядом с кроватью, и начал махать ею, в одних подштанниках.
– Слава богу, очухался! – сказал по-английски путешествующий лорд, усаживаясь в кресло и не обращая никакого внимания на беснующегося Василия Яковлевича; тот, действительно, поорал еще минуты две, а потом бросил шпагу и уселся на мокрой постели, обхватив руками голову. Очевидно, он был с похмелья.
– В сегодняшней газете пишут, – все так же бесстрастно произнес англичанин, – что княжна Тараканова, истинная наследница русского престола, возвращается в Италию.
– Закажите по этому поводу фейерверк, – недовольно пробурчал Батурин. – И зачем я только послушался вас, Тейлор! Мы облазили все венецианские порты, а княжна, оказывается, пряталась в Рагузе, у французского посла. Кости бедного юнкера Мухина сейчас лежат, наверное, где-нибудь на дне Которской бухты и гниют…
Я здесь, я жив, закричало все мое существо.
– Да успокойтесь вы, в самом деле, хватит себя казнить, – сказал Тейлор. – Жив ваш студент. Пока вы дрыхли, я навестил одного старого иудея в Каннареджо, моего приятеля. Ваш Мухин бежал. У княжны случился по этому поводу нервный припадок, она три дня кричала и била посуду. Право, мне стало интересно. Отчего такое внимание к какому-то мальчишке? Он что, тайный сын вашей императрицы Екатерины? Я слышал, у нее есть внебрачный ребенок, да, и он тоже воспитывался в пансионе в Лейпциге. Всё сходится…
– Не придумывайте чушь, – отвечал Батурин. – Хотя в чем-то вы правы: Мухин, действительно, был зачат во грехе… Но чтобы посуду бить… Тут что-то не так. Возможно, княжна бесилась по другому поводу…
– Возможно, я даже знаю, по какому, – усмехнулся англичанин. – Ее выставили. Французский посол Дериво попросил m-lle Tarakanova в кратчайшие сроки убраться из его дома в Рагузе…
– Не может быть!
– Видите ли, мой друг Бесил, пока вы пили напропалую с венецианскими блудницами, оплакивая мнимую смерть своего юнкера и заглушая не менее мнимое чувство вины, я работал. Дериво получил крайне неприятное письмо из Парижа. Дело в том, что… вступив на трон, юный король Людовик Шестнадцатый, неожиданно для себя узнал о существовании некоего тайного министерства и попросил принести ему расходную ведомость оной организации. Когда же он получил сей бюллетень и увидел цифры, глаза его полезли на лоб, и в ту же минуту росчерком пера Королевский секрет был распущен. Конечно, граф де Брольи был в ярости и даже добился аудиенции у его величества. Он сообщил Людовику, что эти миллионные расходы были сделаны с одной только целию – упрочнения французского влияния в Европе, ради свержения неугодных Франции правителей и утверждения иных, более лояльных Парижу государей. Король горько улыбнулся и сказал, что эти деньги теперь нужны ему лично, для покрытия долгов его жены, и что он намерен в дальнейшем заниматься упрочнением французского влияния исключительно в спальне Марии Антуанетты…
– Да откуда вы сие знаете?
– Из надежных источников, мой друг, из надежных источников… Один мой старый приятель, господин Бомарше…
– Не знаю я никакого Бомарше и знать не хочу! Что с мальчиком?
– Говорю же вам, он бежал из Рагузы с какими-то сербами… Наверное, они переправят его в действующую русскую армию, к Румянцеву, который стремительно занимает один болгарский город за другим. Таким образом, русская армия движется навстречу юнкеру Мухину с тою же скоростью, с какой юнкер Мухин движется навстречу русской армии, как в задачке из школьного учебника… Но это только мое предположение, не более…
– Доподлинно ли вам сие известно и от кого…
– Повторяю: мой друг Шейлок, венецианский иудей, сообщил мне это. Он лично ездил в Рагузу и слышал, как французы и поляки ссорились между собою, выясняя, кто из них оставил дверь темницы, где держали Мухина, незапертой. А хотите знать, кто на самом деле это сделал? Ваш подследственный, Пане Коханку…
– Отчего же ему помогать моему человеку?
– Возможно, оттого, что пан утомился сей авантюрой. Он же не дурак. Он видит, что французы вдруг обеднели, что над княжной все смеются и не считают ее за русскую царевну, даже карикатуры в газетах печатают… Он и взял кредит у моего Шейлока на три тысячи червонцев и уехал куда-то, а княжна теперь, как я и сказал, возвращается в Италию…
– Зачем же ей возвращаться? Кредиторы вытрясут из нее всё до копейки…
– А вы подумайте… Почти вся русская армия скована войной на балканском направлении, до такой степени, что нечего противопоставить мятежнику Пугачеву, ныне осаждающему Казань… Из боеспособных частей в Петербурге только гвардия. Вы же знаете, кому на самом деле служит русская гвардия, Бесил…
– Орловым!
– Вот почему Тараканова возвращается на Апеннины, мой друг. Мне стало известно также, что императрица Екатерина… как бы это сказать… имела женскую неосторожность поссориться со своим любовником, и теперь русский трон достанется тому, кто первым сделает Орловым плезанс… Претендентов очень много, вы знаете это не хуже моего: цесаревич Павел, маркиз Пугачев, брауншвейгская царевна Екатерина Антоновна, спрятанная вашим начальником Паниным в холмогорской ссылке, и, наконец, фальшивая княжна Елисавета Тараканова… А тут такой случай! Сам граф Алексей Орлов, родной брат брошенного любовника, квартирует в Ливорно, в каких-то двух сотнях милей отсюда, да еще и с доблестным флотом, разгромившим турок… Я уже представляю себе, как «Святой великомученик Исидор» (так называется ваш флагманский корабль, по-моему), входит в устье Невы, медленно подплывает к Зимнему дворцу и открывает огонь из всех шестидесяти шести пушек… Революция! Не сомневаюсь, Тараканова скажет зажигательную речь…
– А я не сомневаюсь, что Орловы уже в заговоре с этой косоглазой…
– Не исключено. Вот зачем я разбудил вас, Бесил. Вы проспите историю…
– Не просплю, не переживайте! Locandiera! Рассолу! Господи боже, да как же по-италийски будет рассол…
– Маринад, кажется…
– Locandiera, marinata!
Глава сорок восьмая,
в которой мне находят проводника
– Очнись! Очнись уже!
Я открыл глаза. Я был в Черногории, в таверне, вместе с Войновичем.
– У тебя падучая, – сказал Войнович. – Вот, возьми.
Он протянул мне платок. Я вытер слюну, посидел какое-то время у окна, а потом меня снова сморил сон.
Я пробыл в Черногории всего два или три дня, и потому могу дать тебе, любезный читатель, только краткое и, возможно, неверное описание сего славянского народа. Черногорцы принадлежат к числу тех особенных наций, целью и смыслом жизни которых является война. Таковы были древние спартанцы и варяги, а ныне к их числу принадлежат еще казаки и чеченцы; такие народы живут не земледелием и не торговлей, а грабежом ближайших соседей; для них привычное дело – пойти в набег; они делают это с тою же ленивой зевотой, с которой люди идут на охоту или рыбную ловлю. Здесь более всего ценят крепких мальчиков и уже с семи-восьми лет учат их владеть оружием. Успех в черногорском обществе определяется не размерами дома и полей, не чином или наградой, а тем, удачлив или нет был черногорец в разбойном нападении на какой-нибудь мирный албанский город; ежели черногорец привез из похода пару дорогих персидских бусин или кешмировый платок для своей невесты, это может составить ему женскую симпатию; причем сам платок и бусины уже через пару дней будут забыты или потеряны; имеет значение не богатство, а тот факт, что мужчина рисковал жизнью ради подарка и подтвердил фортуну.
Черногорские женщины, хоть и пользуются большим уважением, совершенно бесправны. «Слышь, ты! принеси, ты! эй, ты!.. разве не слышишь…» – вот обыкновенное обращение мужа к своей жене. Ежели муж застанет жену с любовником, он отрубит ей нос; мне рассказывали историю о том, как некий воевода догнал убежавшую с любовником жену, убил в поединке соперника, а жену закутал в кусок полотна, вымазанного салом и дегтем; потом он поджег полотно и хладнокровно любовался картиною погибели своей супруги, попивая из кубка вино. Пока мужчины воюют, женщины должны вести все домашнее хозяйство, стирать, убирать по дому, шить обувь и обрабатывать виноградники; правда, им запрещено пахать, пахота, как и война, считается исключительно мужским занятием; «Бог смеется, когда женщина пашет», – говорят черногорцы.
При всем том нет для черногорцев большего оскорбления, нежели оскорбление его жены, что является постоянным поводом к войне с турками или шкодерским пашой. В Турции и Албании просто не понимают, что нельзя относиться к черногорке так же, как к потуреченке; стоит сказать ей грубое слово, как она уже вспыхивает своими черными глазами, и вскоре вы обнаруживаете свой город осажденным всею Черногорией, свои крепости – разрушенными, а виноградники – сожженными. Черногорцы не прощают никого и ничего; они помнят всё, даже если бы речь шла о самых древних и забытых событиях.
– Проснись же! Я нашел тебе проводника…
Я протер слипшиеся глаза. Предо мною стояли Войнович и высокая светловолосая девушка с кнутом в руке, с голубыми и широкими, как у покойного Эмина, глазами; настоящая славянка, судя по очертаниям лица, если не считать по-восточному больших, как будто подбитых пухом губ. Ей было всего лет шестнадцать или семнадцать; на ней была вышитая крестиками и еще какими-то причудливыми узорами сорочка с широкими рукавами, рдяной, тоже вышитый сукман, а на ногах – кожаные сандалии, наподобие мокасин, которые я видел в книжках про американских дикарей. Лицо ее было строгим, суровым, и напомнило мне чем-то лютеранку Софью Ивановну, начальницу Смольного.
– Это Каля, – сказал Войнович, – она поможет тебе перебраться в русскую армию, через Метохию и Болгарию.
Я поблагодарил его.
– Збогом, брат! – трогательно, но как-то привычно произнес Войнович, пожав мне руку и приобняв. – Может быть, еще встретимся… Во дворе лошадь, а в седельных сумках – весь необходимый провиант… А мне нужно назад, к морю, прости…
Гардемарин щелкнул штиблетами и вышел на улицу; я увидел в окно, как он садится на коня и уезжает.
– Почему он такой? – задумчиво проговорил я ему вслед. – Ласковый, но как будто обиженный. Как ежели бы у него была какая-то рана на душе…
– Ацко искал стать монахом, – сказала Каля. – Но архимандрит Мркоевич изринул его… Войнович поборолся с одним мужем, а по монашескому уставу така творить не може… А как раз в ту годину приехал русский служитель, и Ацко уплыл воевать на Бяло море…
Эта Каля очень странная, подумал я, и говорит почему-то на церковнославянском языке, как попадья.
Глава сорок девятая,
в которой сходятся Запад и Восток
В том же годе, госпожа моя Дарья Григорьевна, наши пираты и гардемарины осадили сирийский город Бейрут.
В Сирии же в то время были два враждовавших меж собою правителя: Джеззар-паша по прозвищу Мясник, босниец, которого хорошо знали некоторые наши черногорцы, и шейх Юсуф. По закону и обычаям в Бейруте должен был править Юсуф, однако Джеззар воспротивился этому и, соединившись с дамасским, алеппским и триполийским пашами, стал воевать против Юсуфа. Джеззар-паша привлек на свою сторону стоявший в Бейруте мавританский гарнизон, а на стороне Юсуфа выступил один местный народ – друзы. Их поддержал палестинский паша. Но этого было недостаточно, и друзы, понимая, что им не выстоять в разрозненном меньшинстве, обратились за помощью к русскому флоту. Ваш батюшка справедливо рассудил, что взятие Бейрута было бы выгодно и нашей кампании, так как означало бы окончательную блокаду турецкой торговли, и без того нарушенной славной победой в Чесменском сражении. А потому в Сирию был послан небольшой отряд под командой капитана Кожухова, ловкого малого, в свое время отказавшегося впустить в Кронштадтский порт низложенного императора. Уже на берегу Кожухов соединился с другим отрядом, под руководством моего брата Йована. Всё было готово к бою, ждали только союзных друзов.
И вот, представь себе, госпожа моя Дарья Григорьевна, как сирийскую пустыню оглашают дикими воплями сотни верблюжьих наездников, в белых с красным балахонах, с замотанными лицами. Клянусь богом, узрев сию картину, как будто из древних времен, я тайно ужаснулся. Мне показалось, что сии бедуины сейчас проткнут нас своими пиками и саблями, а затем пойдут проторенной дорожкой на Константинополь и Вену, и никакая армия не сможет остановить их завоеваний.
Но ничего такого не произошло. Наездники спешились и начали осматривать наше барахло: пушки, мортиры, ружья, ящики с ядрами и патронами.
– Ай, харашо! – говорили они. – Русский пушка – харашо!
Не прошло и часа, как наша стоянка превратилась в восточный базар; бедуины, русские, черногорцы, греческие пираты, палестинцы в клетчатых платках, – всё смешалось; как ежели бы игрок взял и бросил в сердцах на стол колоду карт, и она рассыпалась.
– Восто-о-ок, – с улыбкой проговорил наш переводчик, гвардии поручик Баумгартен (хотя правильнее было бы сказать, гвардии шпион).
Баумгартен запросто сидел на ящике с порохом и курил трубку с табаком, нимало не опасаясь, что от неосторожности или от жаркого сирийского солнца (было лето, самый разгар засухи) порох разорвется.
– Что же ты думаешь, возьмем мы Бейрут или нет? – спросил я у него первое, что пришло в голову.
– Мы-то возьмем, – засмеялся Баумгартен, – а вот за наших арабских приятелей я не уверен…
– Постой же, – сказал я, – ведь ты сам этих друзов где-то нашел и сделал с ними трактат…
– Нет, нет, – весело замотал головою поручик, – ты неправильно понимаешь. Ты рассуждаешь как просвещенный европейский человек, а нужно думать как думают на Востоке. Мы для них только выгодная сделка, коммерция. В бой друзы первыми не полезут, а будут отсиживаться в тени, поить верблюда, вздыхать, хлопать себя по бокам, разводить руками и придумывать сто тысяч причин для своего бездействия. А потом, когда мы возьмем город и откроем ворота, они влетят в Бейрут на всем скаку и начнут тащить всё, что плохо лежит. И это не потому что они плохие или злые, а потому что здесь так принято, со времен Магомета, и даже древнее.
– Зачем же тогда они нам?
– Затем, что лучше иметь их союзниками, нежели врагами. И потом, они хорошие проводники, которые знают каждую тропку, каждый кустик и водопой. Это их страна, и здешних обычаев нарушать нельзя…
– Магометане постоянно навязывают нам свои обычаи…
– Магометане – до удивления мирный народ, – усмехнулся Баумгартен. – Знаешь, чем хорош ислам? Тем, что это самая простая религия на земле. Чтобы быть магометанином, не нужно учиться богословию в университете. Достаточно сказать: «Ла илла иль Алла, Магомет расуль Алла», и ты уже член общества, у тебя есть все гражданские права, тебя нельзя продать в рабство. Многие народы приняли ислам только затем, чтобы от них отстали и не мешали жить по-своему. Возьми хотя бы наших друзов. Они ведь только называют себя магометанами, а на деле у них своя собственная религия; представь себе, у них даже многоженство запрещено…
– Это лицемерие…
– А по-твоему, какой-нибудь француз, вроде Тартюфа, принявший католичество только затем, чтобы добиться успеха и положения в обществе, не лицемер? Ежели бы друзы хотя бы на словах не приняли магометанства, их истребили бы всех, за малочисленностью! Лицемерие – основа нашей жизни. Лицемерие – как яд, который хорош в малых дозах, а в большом количестве вреден…
Я не стал приводить ему в пример Черногорию, ровно в таких же условиях отказавшуюся принять магометанство и сохранившую веру праотцев.
– Ты говоришь так, – сказал я, – ибо вынужден лицемерить. Нельзя быть шпионом и не врать. Но простой человек не должен врать…
– Все врут…
Подошел какой-то бедуин, живо интересовавшийся моим ружьем, и я отвлекся, только чтобы больше не разговаривать с Баумгартеном.
Глава пятидесятая,
которую лучше не читать
Любезный читатель! Закрой глаза и пропусти следующую страницу: тебе совершенно незачем видеть то же, что и я, и знать о том, во что превратили люди благословенный балканский край, особенно ежели у тебя есть дети, и каждый вечер ты рассказываешь им на ночь чудесные сказки о храбрых богатырях и благородных разбойниках. Пусть лучше представляются тебе дивные горы, чистые глубокие озера и быстрые ручьи, а слух твой услаждает пение диких птиц.
– Что это такое? – спросил я Калю, указывая пальцем на какие-то древние развалины.
– Это заду́жбина, – непонятно отвечала Каля, подстегивая лошадь кнутом. – Один сербский князь оставил ее, егда отыде на Косово поле.
Некоторые развалины, впрочем, были совсем недавними, со следами пушечных ядер.
– А эти почему новые?
– А это из-за вашего императора, Петра…
– Петра Великого?
– Нет, – кивнула головой девушка, – невеликого… Шесть годин назад в Черногории объявился один човек, Шчепан Малый. Шчепан сказал, что он русский император Петр. Он пообещал черногорцам, что поведет их на последнюю баталию с турками. Ужели Ацко тебе не рассказывал?
– Нет, – сказал я и тоже почему-то кивнул головой. – И что же случилось?
Эти Петры Третьи, подумал я, плодятся, как гнус в болоте.
– Крвава баня… А Шчепану в прошлую годину отрезал голову один грек.
За горой мы нечаянно столкнулись с одною четой (так черногорцы и сербы называют военный отряд, вроде роты). Отрядом командовал немолодой уже, грузный человек; увидев нас, он вскинул ружье, но потом опустил, узнав, наверное, Калю. Они вдвоем отошли в сторону и стали о чем-то яростно спорить.
– Что происходит?
– Нищо особенного, – хмуро проговорила Каля. – Выспрашивали про тебя, кто ты таков и не турок ли ты. Аз каза, ты студент, географ… Эти четники совсем загубили рассудок. Взели в плен каких-то потуреченок и теперь мыслят, что с ними делать… Убьют, навярно…
– То есть как это – убьют?
– Как-то обыкновенно, – пожала плечами моя проводница. – Зашто они нужны? Не брак же с ними сключать…
Я слез с лошади и, не говоря ни слова, с мрачною мыслию, пошел к четникам.
– Стой, глупак! – закричала Каля. – Это Горан Васоевич; турки убили и пленили всю его семью…
За холмом, в овраге, окруженные четниками, действительно, стояли две магометанки, робко жавшиеся друг к другу. Он одеты были в самую обычную славянскую одежду, вроде той, которую носила Каля, за тем только исключением, что у одной на голове был расписной платок, а у другой – тюрбан, к которому были подвешены звякавшие и блестевшие на солнце монетки; в руках она сжимала узелок, как бы выставляя его перед собою вперед, желая защититься или откупиться.
– Прекратите немедленно! – закричал я. – Я секретный сотрудник русского правительства…
Четники повернулись ко мне; они казались мне все почему-то на одно лицо.
– Прекратите!
– Наравно! – с удивлением проговорил Васоевич, медленно переваливая тело с одной ноги на другую, как ежели бы он был не человеком, а медведем. – Ты шпион, который едет в русскую армию! Треба было погодить! Видишь ли, к нам приезжал уже русский агент, под маском торговца; мы просили помощи у России, как просят у старшего брата, просили орудий и пушек, чтобы воевать с турками… Но агент только дал нам четыреста дукатов… Где были ваши войска, когда турки уничтожали наш народ и разрушали церкви? Скажи мне…
– Русская армия воевала в это время в Молдавии, – сказал я, – и не могла прийти к вам на помощь…
– А если так, – вскрикнул Васоевич, – то и у нас нет никаких обязательств перед Россиею, и мы будем делать то, что нам велит делать наша совесть…
Он развернулся, поднял ружье и выстрелил в голову потуреченке в расписном платке; розовая смесь брызнула на камни. Вторая потуреченка, с монетками на тюрбане, заревев, бросилась к первой, потом, озлобившись, подняла голову, и другой четник застрелил ее из пистолета. Монетки какое-то время еще звякали, потом замолчали. Молчал и я, не в силах выдавить из себя хотя бы слово. Кто-то наставил ружье и на меня, мне было все равно.
– Збери пушку, измет! – раздался Калин голос за моею спиной.
Я оглянулся, пытаясь понять, какую пушку она требует забрать, и только тогда сообразил: Каля потребовала, чтобы четник убрал ружье. Она стояла прямо за мною, за деревом; в ее руке был пистолет.
– Идите куда шли, – сказал Васоевич. – Это не ваша война. Сава, убери пиштоль.
– Это не война, – сказал я.
Говорить больше было нечего.
Глава пятьдесят первая,
именуемая Падение Вавилона
И действительно, как и предупреждал Баумгартен, не успели мы окружить Бейрут, союзные нам друзы внезапно разошлись по домам убирать урожай со своих огородов и оливковых рощ. Другая часть союзников во главе с палестинским пашой ушла под Алеппо, сражаться с тамошним пашой. Мы же собрали свое барахло и вернулись назад на корабли, дабы не быть нечаянно застигнутым противником. На море стояла невыносимая жара, с юга дул суховей (такой ветер бедуины называют хамасин).
Как-то раз на палубе я снова столкнулся с Баумгартеном; гвардии поручик приезжал к Кожухову за какою-то картой.
– Знал ли ты, – сказал он, увидев меня, – что у Григория Андреевича есть тайная карта с подробным описанием всех турецких портов и крепостей? Один турецкий перебежчик продал ее русскому послу в Лондоне, с нее сделали несколько копий, и теперь одна такая копия есть у меня…
– Нет, – сказал я, – сие мне неизвестно…
Баумгартен раскрыл вчетверо сложенную бумажку, часть большой карты. На карте было изображено все сирийское и палестинское побережье: Латакия, Триполи, Бейрут и даже Иерусалим, с указанием всех дорог и крепостных укреплений.
– Вот! – воскликнул он и указал пальцем на серую полоску на карте. – Это бейрутский водопровод; ежели его прервать, город сдастся без боя, особенно сейчас, когда ветер дует из пустыни… Пойдешь со мной на тайное дело?
– Ты хочешь оставить без воды целый город, – хмуро сказал я. – Война – дело военных, отчего же должны страдать обыкновенные, мирные жители? Я не…
– Это правда, что ты хотел стать монахом? – перебил меня Баумгартен.
– Правда.
– Ну так вот, – он пристально поглядел на меня исподлобья. – Забудь всё, чему тебя учили в монастыре. Всю эту ерунду, про Бога и про человеколюбие. На войне нельзя жеманничать, тут тебе не салон мадам де Помпадур… Известно ли тебе, почему пал древний Вавилон? Персы отвели воды Евфрата и вступили ночью в город по высохшему руслу реки… Миллионный город пал за одну ночь только из-за отсутствия воды!
– Ежели мы будем совершать такие жестокости, то мы и сами уподобимся врагу…
– Война – это и есть жестокость! – вскричал Баумгартен, и я увидел, как у него вздулась вена на виске, словно парус, в который подуло свежим ветром. – Весь смысл войны только и состоит в том, чтобы принудить противника капитулировать! А для этого нужно перерезать все дороги, все пути снабжения, лишить его оружия, денег, хлеба, воды… А иначе можно воевать бесконечно… Современная война – это блокада, а не рыцарский поединок Парцифаля с Фейрефицем…
– Все равно я не согласен, – упрямствовал я. – Мы прервем этот водопровод, а потом какой-нибудь историк или, не дай бог, литератор напишет, что славная победа русского оружия имеет причиной не воинскую доблесть, а жажду осажденных… Будет ли тогда нравственной наша победа?
– Ох! – вздохнул поручик. – Крепко же тебе монахи мозги прочистили! Да пойми ты, что в политике не бывает нравственного и безнравственного… А ежели кто-то тебе говорит про безнравственность, то этот человек, скорее всего, подкуплен твоим врагом, затем, чтобы ослабить тебя и посеять сомнение в твоей душе…
– Это учение Макьявелли, которое раскритиковал даже король Фридрих…
– Я уверен, – засмеялся Баумгартен, – Старый Фриц всю свою жизнь придерживался исключительно учения Макьявелли, а ежели он и говорил когда-то по молодости, что отрицает его, так это только потому, что мы, немцы, вообще недолюбливаем итальянцев…
Глава пятьдесят вторая,
в которой Фефа уезжает в Париж
Я молчал день или два, всё время, пока мы ехали горной тропой, в холодном тумане, окутывавшем Балканы. Каля тоже молчала и ничего не говорила; мы просто вместе ели вяленое масо или поили лошадей.
«Какое право, – думал я, – имеем мы, закусывающие у Панина дюссельдорфской горчицей и брюссельской капустой, придумывать дурацкие трактаты и альянсы, кроить и перекраивать границы, ежели любая политическая договоренность всё равно не решает главной проблемы – проблемы нравственного зла? Что заставляет человека творить противуестественные преступления, а потом возносить эти преступления на святой алтарь и называть именами добра, красоты и порядка? Неужели вот это ублюдочное, развратное, жестокосердное существо и есть человек? Присмотритесь к нему. Вот он, нагой и неприкрашенный, на нем всё свое, ничего чужого, ни шелка, ни полотна, ни сукна, ни французских духов; вот что человек и есть – двуногий кровососущий зверь, вампир, которым черногорцы пугают своих детей, – и больше ничего…»
Наконец, на третий день, у ночного костра, Каля решилась со мной заговорить. Она начала издалека: кто я такой, где родился и есть ли у меня семья.
– У меня есть невеста, – сказал я, – а больше никого уже нет…
– А как ты мыслишь, есть ли бог в раю?
Какая же она странная, подумал я. Ей бы учиться на богословском факультете в Лейпциге с такими вопросами, а не по горам скакать с пистолетом в седельной сумке.
– Нет, – негромко сказал я, подбрасывая щепку в огонь, – бога нет. Иногда мне кажется, что миром правит не бог, а злое, стоглавое чудовище…
– Мы тоже так думаем, – улыбнулась она. – Но мне все равно блазнится, там что-то должно быть… Там, сред звезд… Аз мыслю, там живут ангелы; в един день они спустятся от рая и увезут меня с собой, в световний мир…
Она закружилась на месте, как кружится небосвод, взмахнув вышитыми рукавами своей сорочки, и сейчас, в пламени костра, стала похожа на какую-то ведьму; ее волосы тоже закружились, и пламя в костре вспыхнуло особенно ярко. «Кто это – мы? – подумал я. – Какой еще световний мир?»
Мне вдруг стало до очертенения страшно: летняя ночь, Балканские горы, кругом война, разбомбленные ядрами монастыри, убитые потуреченки, а я еду через темный лес с сумасшедшей болгаркой, которая рассуждает, как человек, обчитавшийся Фонтенеля.
* * *
Ночью мне приснился сон: Фефа сказала своему отцу, что ее учитель пения, signor Manservisi, сделал ей предложение, и она намерена его принять.
– Dumme Margell! – закричал и затопал ногами герр Гауптман. – Это переходит все границы! Сначала ты была влюблена в татарского ублюдка, который уехал в Венецию и сгинул бог знает где, потом строила глазки этому драматургу, Иоганн Вольфганг как-его-там, а теперь, видите ли, она уезжает в Париж со своим итальянцем! Ну так знай же, душенька моя, я не дам тебе ни пфеннига, и ты умрешь с голоду, даже не доехав до Франции, да! А в завещании я напишу, чтобы на все деньги купили билеты для клакеров, чтобы они освистывали твою актерскую игру, всякий раз, когда ты выходишь на сцену, и швыряли в тебя гнилыми помидорами и кабачками, которые употребляют в пищу твои проклятущие итальяшки… Неблагодарная дрянь! Гонерилья!
– Вот, значит, как! – тоже заорала Фефа. – А ты никогда не задумывался над тем, что твоя единственная дочь совершенно не желает той судьбы, которую ты нарисовал ей в своем воображении? Быть послушной домохозяйкой, всем всегда улыбаться и говорить: Danke! Bitte! Ich brauche Scheine… Да я лучше сдохну в самой премерзкой парижской гостинице с клопами, чем останусь здесь, с тобой… Неужели ты не видишь? Я не создана для этого пошлого, мещанского быта… Я другая, я хочу любви и счастья, хочу замуж за любимого человека…
Она по-театральному упала на колени, взъерошила свои каштановые волосы и заревела самыми горючими слезами, какие только видела Германия со времен Тридцатилетней войны.
– Ежели такова твоя воля, – печально вздохнул герр Гауптман, устав от Фефиных слез, – я не намерен тебе препятствовать. Видит бог, всю свою жизнь я заботился и думал только о тебе. Езжай куда хочешь, но ничего из приданого ты не получишь…
Я разочарованно блуждал взглядом по Лейпцигу, по церквям и площадям, от одного дома к другому; Томаскирхе, Иоханессгассе, Гогенталише-хаус, имперская и королевская дороги, университет, ратуша, – все было набережною безнадежных. Нашу миссию в Лейпциге закрыли, из-за нехватки денег; студентов вернули в Москву.
– Новая душераздирающая повесть в письмах-х! – кричал на книжной ярмарке мой знакомый одноглазый продавец. – Юный Вертер кончает жизнь самоубийством из-за нещасной любви…
Всё было кончено. Фефы более не было, была только signorа Manservisi.
Глава пятьдесят третья,
в которой граждане Бейрута устанавливают триколор
План, придуманный Баумгартеном, был успешно осуществлен. Ночью поручик с несколькими греческими головорезами и при моем участии пробрался к водопроводу и оставил Бейрут без воды в самую ужасную, как мне сказывали позже, засуху за несколько десятков лет. Через неделю или полторы появились первые признаки морального падения мавританскими защитниками крепости: вместо привычных скабрезных шуток со стен посыпались жуткие африканские проклятья.
Мы снова высадились на берег. К тому времени всё изменилось. К городским стенам вернулись друзы, собравшие свои оливки, вернулся и палестинский паша, разбивший под Алеппо турецкую армию, шедшую на выручку Джеззар-паше. Наша флотилия ежедневно бомбардировала Бейрут, одно ядро удачно проломило городскую стену. Начались переговоры о сдаче, поелику штурмовать город и лить кровь никто не хотел. Джеззар-паша соглашался на капитуляцию только при условии, что ее примет палестинский паша, а не шейх Юсуф, поклявшийся, по магометанским обычаям, отрезать ему голову за смертельное оскорбление.
Наконец, в сентябре обо всем договорились. Джеззар-паша вышел из города с остатками своей армии, первым делом бросившейся к колодцам.
– Вы черногорские глупцы, – презрительно бросил он, остановившись на мгновение у нашего лагеря. – Вы были глупцами на Балканах, и остались глупцами здесь, в Сирии. Друзы – язычники, которые служат Иблису, у них нет чести, и однажды они предадут вас, как уже не раз предавали султана…
Один из наших схватился было за саблю, но другие удержали его.
– Бог с ним, пускай идет, – сказал Йован.
Друзы торжественно въехали в город через ворота и через пролом и, действительно, начали вытаскивать изо всех домов ковры и всякую рухлядь.
– Друзы забрали ковры, шейх Юсуф стал правителем города, палестинский паша получит свой выкуп, а что же достанется нам? – недовольно сказал кто-то.
– Вечная слава и память в веках, – засмеялся Баумгартен. – Смотрите, смотрите!
Какие-то бейрутские ловкачи уже соорудили из грязных тряпок русский триколор и теперь устанавливали его на верхушке крепостной башни; подул суховей, трехцветное знамя затрепетало на ветру.
– Виктория! – закричал Баумгартен, швыряя вверх гвардейскую треуголку. – Русскому флоту и русской гвардии – вечная слава! Ура!
– Всему народу черногорскому и греческому, – заорал я, тоже подкидывая шляпу, – ура!
– Шейху Юсуфу, друзам и палестинцам – слава! – воскликнул Йован.
– Нашей царице Катерине – ура! – счастливо кричали, повторяя за нами, друзы и палестинцы, видимо, не очень хорошо понимая, что именно они кричат.
Вот же список кораблей, участвовавших в той кампании, моя госпожа Дарья Григорьевна: фрегаты «Слава», «Надежда», «Святой Николай» и «Святой Павел», шебека «Забияка», а также две галеры «Рондинелос» и «Унионе». Хоть поздно, а каталог кораблей в любой героической балладе все-таки должен быть.
Глава пятьдесят четвертая,
в которой раздается трубный глас
Я очнулся рано утром. Было очень холодно. По-видимому, у меня снова был приступ. Каля еще спала, накрывшись одеялом. Я подошел к ее седельным сумкам и вынул из сумки пистолет. Пистолет был цельностальной, с двумя закорючками на рукоятке, напоминающими бараньи рожки.
«Неужели это конец? – подумал я. – Такой вот логичный, ежели подумать, конец моего глупого романа… Жил-был странный мальчик из России, он верил во всякие глупости, а потом оказалось, что ничего из того, во что он верует, не существует. Были же люди, которые говорили мне: остановись, опомнись, возьмись за ум. Секунд-майор Балакирев, Мишка Желваков, Карл Павлович, Батурин, – все они были правы какою-то простой, бытовой правдой, говоря, что не нужно быть таким впечатлительным, а нужно просто жить и делать свое дело, не поддаваясь чувствам, не слушая разрушительного голоса внутри себя; и теперь этот голос, этот дар уничтожил меня, смял, как ураганный ветер сминает деревья и вырывает их с корнем… Что я могу поделать с сим ветром? Как освободиться от проклятья, которое не приносит людям никакой пользы, а только мучает меня? Только одним способом: я должен уничтожить склянку, в которую налит этот яд… Ведь если мой дар причиняет такую боль мне, что я даже и вздохнуть не могу, всякий раз, когда я представляю Фефу и ее хочу замуж, что же будет, если я скажу людям о тех грехах и военных преступлениях, которые я видел… Люди просто разорвут меня на части…»
Нет, погодите же, сказал вдруг другой голос в моей голове. Почему вы решили, Семен Мухин, непременно покончить с собой, да еще таким вульгарным способом – засунув в рот дуло пистолета? Почему вы не желаете бороться за свое земное счастие? Ежели вы любите ее, по-настоящему любите свою Фефу, вы должны сражаться за нее до конца, как истинный черный мушкатер, черт побери! Возьмите же свой черный пистолет, ну, то есть Калин черный пистолет, и прямиком езжайте в Париж, найдите там этого signor Manservisi и убейте его! Убейте самым неблагородным способом, в темной подворотне, когда он будет возвращаться домой поздно вечером, или когда он будет сидеть в пудр-клозете… В конце концов, ваша персона не принадлежит к благородному сословию, Семен Мухин, а значит, вы имеете полное моральное право быть подлым убийцей и негодяем, без изображения различных дуэлей…
Вдруг где-то внизу, под горою, где мы ночевали, раздался трубный глас; такого свирепого и страшного звука я не слышал более никогда в жизни. Это был не просто звук трубы, это был как будто звук, который исторгло мое сердце; всё, бывшее во мне, все чувства и мысли, которые я испытывал в ту минуту: страх, боль, ревность, отчаяние, ощущение пустоты и бессмысленности бытия, – всё сложилось воедино в этот вопль, и мне показалось, что земля и горы были подняты с места, и они обрушились, и рассыпались в прах.
Проснулась Каля. Я бросился к седельным сумкам, сделав вид, словно я вытащил пистолет из сумки только что, заслышав рев трубы. Каля тоже подбежала к сумкам, однако, вместо того, чтобы ругать меня за пистолет, она полезла в другую сумку и достала из нее другую трубу, подзорную.
– Откуда у тебя это всё? – не удержался я. – Пистолет, труба…
– Отстань! – отмахнулась Каля, глядя в окуляр. – Едно, две, три, четыри, пет, шест, седем, осем, девет… единадесет… Защо устата разинул? Коня седлай!
Я быстро закрепил седло, закинул сумки и вернулся к Кале; ее привычно ровное, светлое лицо было сейчас серым, неприветливым, в тон пасмурной утренней погоде, а большие, голубые глаза сузились и как будто потемнели.
– Кирджали, – сказала она, – четырнадесет душ… Может быть, тебя ищут, а може, просто идут в Болгарию за грабеж…
– Ежели бы искали меня, – засомневался я, – не трубили бы, а шли тайно…
– Виждь! – Каля протянула мне подзорную трубу. – Знаешь кого-нибудь?
Я посмотрел в окуляр. Первые несколько разбойников были мне незнакомы, а потом я увидел Магомета, в его привычном черном чекмене, на белой кабардинской лошади, с саблею на боку, в руке его была труба, а к седлу привязана чья-то отрубленная голова; еще дальше по склону горы карабкался безухий Мурад в своих красных шароварах и с ружьем. Магомет остановил на мгновение коня и снова задудел в трубу, грозя обрушить Балканские горы.
– Знаешь ли ты човека в черном? – настойчиво повторила Каля.
– Это не человек, – угрюмо проговорил я. – Это дьявол.
Голова, привязанная Магометом к седлу, была голова Горана Васоевича.