Телевизор. Исповедь одного шпиона

Мячин Борис Викторович

Часть десятая. Делиорманский лес

 

 

Писано в Рагузе, осенью 1806 года

 

Глава шестьдесят шестая,

именуемая Девочка, которая выжила

Подлинное житие княжны Елисаветы Таракановой, написанное ею самой

Даже и не помню, когда я впервые услышала о России. Наверное, я узнала об этой великой и святой стране от своей покойной няньки, простой лифляндской женщины Арины. Она сидела у окна, вязала спицами и рассказывала различные волшебные истории о чудесных превращениях, драконах и богатырях, и мне очень хотелось побывать в загадочном татарском царстве. Как и другим девочкам в моем возрасте, мне, конечно же, мерещилось, что я не простая девочка, а дочь русского князя или даже самого царя. Тогда я даже и представить не могла, какую боль и разочарование я испытаю, когда мои глупые детские мечты и в самом деле сбудутся.

Я жила у приемных родителей в Шлезвиг-Голштейне, в городе Киле. Это были бессердечные люди, постоянно попрекавшие меня куском хлеба. Меня заставляли убирать по дому, мыть посуду и вычищать золу в камине, хотя в доме были и слуги, и много еды, и видимых причин к тому, чтобы ежеминутно ругать малолетнюю нахлебницу, которая почти ничего и не съедает, не было. Хозяйку звали госпожою Перон, она была маленького роста, с жидкими волосами и крючковатым носом; единственное, что ее волновало в жизни, была ее родная дочь, Юлия.

– Юлия, душенька моя, не хочешь ли ты новую куклу? Посмотри, твоя старая кукла уже никуда не годится, давай мы купим тебе новую куклу, а старую выбросим на городскую помойку…

– Я хочу заводную куклу! Хочу, чтобы она двигалась и танцевала…

– Конечно, мы купим тебе заводную куклу…

Все блага жизни доставались моей так называемой сестре, у меня же не было ни кукол, ни красивых платьев, ни друзей. Целыми днями я сидела у окна, с раскрытым учебником французского языка, и горько вздыхала. Единственным моим другом был маленький котенок по имени Карл, а единственной подругой – внезапно появившаяся в небе комета, которую астрономы называют кометой Галлея и которая, якобы, предвещает судный день; но мне казалось, что это комета послана небесами с другой целью, что она знак моего благородного происхождения и моей выдающейся судьбы…

Так продолжалось девять лет, пока однажды в наш город случайно не приехал бродячий торговец книгами; это был грязный и оборванный старик с одним глазом. Была холодная балтийская зима, всюду лежал мокрый снег, в воздухе летали голодные чайки, иногда опускавшиеся на землю, чтобы поискать кильских шпротов.

– Не желаете ли приобрести новый учебник французског-го языка? – спросил у меня старик, глядя на мою потрепанную книжку.

– К сожалению, сударь, – вежливо поклонилась я ему, – у меня нет денег; я бедное дитя, которое даже не знает, кто его настоящие родители. Завтра мне исполнится уже десять лет, но никто не придет на мой день рождения…

– О, сударыня! – засмеялся продавец книг. – По долг-гу своей службы мне совершенно случайно известно, кто ваши настоящие родители. Вы дочь русской императрицы Елисаветы Петровны и ее мужа Алексея Разумовского, великого г-гетмана всея Украины, Запорожья и Володимерщины, да! Вы наследница двух великих-х, вечно враждующих между собой царств: Московского и Киевского; вы плод любви, как бы объединяющих-х эти два царства, дочь Ромео и Джульетты…

– Сударь! – закричала глупая девятилетняя девочка. – Ежели вы так всё хорошо знаете, отправьте меня к моим настоящим родителям…

Может быть, он великий волшебник, подумала я. Сейчас он достанет волшебную палочку и скажет «бриклебрит!», и я улечу в далекую татарскую страну, или же он даст мне хрустальные туфельки, я стукну каблуком…

– Конечно, отправлю! – весело сказал одноглазый старик. – Прямо сейчас…

С этими словами он вынул вдруг из-за пазухи большой черный пистолет и направил мне прямо в сердце.

– Видите ли в чем дело, юная сударыня, – уже без улыбки на лице проговорил он. – У меня для вас не очень х-хорошие новости. Ваша матушка Елисавета Петровна несколько дней тому назад скончалась в Зимнем дворце, в Петербурге; у нее внезапно пошла кровь г-горлом, и даже самые лучшие немецкие врачи и могущественные калмыцкие колдуны не смогли остановить сего кровотечения… Настуран, или Pechblende, идеальный яд, известный только некоторым алхимикам… О, мой темный г-господин будет чрезвычайно рад, когда узнает о вашей смерти…

– Кто же ваш господин, сударь? – не помня себя от страха, шептала я. – Позвольте мне поговорить с ним, и, возможно, я смогу убедить его в том, что такая маленькая девочка, как я, не нанесет никакого вреда его ужасным планам мирового господства… Возможно, ваш господин говорит по-французски, я могу говорить и по-французски, и даже немного по-италийски…

– О, мой г-господин отлично говорит по-французски! – сказал одноглазый, сомневаясь, очевидно, не повредит ли убийство маленькой девочки (пусть даже политически мотивированное) спасению его вечной души. – Он прекрасно образован. Он очень просвещенный человек. Он открыл в своем королевстве (разумеется, темный господин должен быть королем со свои собственным темным королевством, подумала я) оперу и публичную вивлиофику, разбил прекрасные парки и сады, ввел чрезвычайно либеральные законы, свободу религии и печати, и даже взял к себе на службу этого г-глупого французского философа, Вольтера. Он у него что-то вроде редактора, который дает советы, как лучше преподнести публике свои сочинения. Так, например, мой г-господин написал восторженный трактат об учении Макьявелли, а г-господин Вольтер сказал: нет, ваше величество, у Макьявелли дурная репутация, нужно всё перевернуть и написать так, как будто вы с ним не согласны… Вы, конечно, уже дог-гадались, сударыня, как зовут моего повелителя… Простите, но я обязан вас убить…

Как вдруг раздался взрыв, всё вокруг заволокло дымом, и кто-то укрыл меня плащом, а потом потащил в сторону. Раздались выстрелы.

– Мой г-глаз! – закричал старик. – Вы х-хотели выстрелить в мой единственный г-глаз! Но у вас ничего не вышло; я еще вижу вас, а пуля прошла мимо, хотя и расцарапала мне висок…

– Спасайте государыню! – закричал мой спаситель, укрывая меня своим плащом (вне сомнения, волшебным, думала я) и удерживая своими мужественными руками.

Подлетела карета, запряженная четверкою лошадей. Дверь кареты распахнулась, оттуда выбежал человек в черном костюме и синих чулках, и в черной шляпе, похожей на квакерскую. Из-под шляпы торчал лихой казацкий чуб.

– Я матрос Кирпичников, – сказал он, – а сей человек, ваш спаситель, укрывший вас своим плащом, гвардии сержант Чоглоков; мы с вашею нянькой тайно оберегали вас и поклялись положить свои жизни, защищая ваше императорское высочество… Теперь, когда ваша матушка Елисавета Петровна умерла, отравленная агентами короля Фридриха, вы единственная и истинная наследница русского трона. Мы немедленно поедем в порт, там ждет корабль, который отвезет вас в Петербург, где вы будете коронованы…

– Я должна забрать своего котенка по имени Карл, – заплакала я, – и еще некоторые незначительные вещи, которые остались в доме госпожи Перон…

– У нас очень мало времени, – недовольно проговорил гвардии сержант Чоглоков (это был высокий и красивый дворянин с приятными усами). – Агент короля Фридриха, книготорговец Генрих Зильбербург (хотя это и не его настоящее имя) побежал за помощью, скоро злодеи вернутся… Мы не можем поехать в дом госпожи Перон, это слишком опасно. Наверняка убийцы поджидают вас уже и там…

– Но… вы сказали, что моя нянька, моя добрая старуха Арина тоже… помогает вам и мне… Ведь они убьют ее, наверно, убьют…

– Аринушка сама знает, что нужно делать, – сухо сказал матрос Кирпичников. – Она знает, что может погибнуть за государыню; это ее судьба…

– Нет! – закричала я. – Каждый человек сам выбирает свой путь. Ежели всё действительно так, как вы сказали, ежели я ваша государыня, я приказываю вам, слышите, я приказываю, поехать в дом госпожи Перон и спасти мою няньку…

– Слово государыни для нас закон, – покорно склонился Чоглоков и велел кучеру трогать.

Через несколько минут мы подъехали к ненавистному мне дому.

– Няня! Няня! – я побежала наверх, по лестнице.

– А ну стой, дерзкая девчонка! – схватила меня за руку госпожа Перон. – На каком основании ты кричишь в моем доме? Ты совсем потеряла совесть? Я кормлю, пою и воспитываю тебя, а ты позволяешь себе такие выходки… Неблагодарная тварь!

– Дрянь, дрянь! – закричала и затопала ногами невесть откуда выскочившая Юлия, со своею заводной куклой под мышкой. – Нужно выпороть ее, мамочка! Нужно посадить ее в темный чулан и держать там без еды три дня, чтобы она образумилась и поняла, что она никто…

– На том основании, – торжественно и спокойно сказал гвардии сержант Чоглоков, входя в дом; плащ его развевался на сквозняке, – что эта девочка – Елисавета Алексеевна Тараканова, княжна Володимерская, истинная повелительница России и Украины. Десять лет назад к вам приехал русский посол, который оставил девочку-младенца с нянькой и попросил позаботиться о ней, в обмен на выгодное содержание. Вы согласились и сказали, что воспитаете ее как родную дочь, и что она ни в чем не будет нуждаться. Однако, будучи от натуры людьми жадными и мелочными, вы тратили все деньги только на себя…

– Ах! – воскликнула я. – Оказывается, вы обманывали меня…

– Я заботилась о тебе, как родная мать, – сказала госпожа Перон. – Мне не открыли тайну твоего происхождения, но я догадывалась… Ты ни в чем не нуждалась и должна поблагодарить нас…

– Поблагодарить вас? – усмехнулась я. – Вы сделали из меня служанку, Золушку, и теперь, как в сказке про Золушку, по всем канонам господина Буало, я должна проявить христианское милосердие и сказать: «я вас прощаю». И вот что я вам скажу: всякий раз, читая сию сказку и дойдя до кульминации, в коей принц надевает Золушке туфельку на ногу, и туфелька подходит, и все умиляются, – всякий раз я думала, что мне подсунули какую-то другую книжку, что с концовкой что-то не так… Любовь, милосердие, всепрощение, – какие прекрасные и какие ничтожные слова! Нет, мои дорогие родственники, в этой концовке не хватает кое-чего другого – возмездия…

Я выхватила у Юлии из-под мышки заводную куклу, бросила на пол и стала яростно топтать ее каблуком, пока механические колесики и шарниры не разлетелись во все стороны. Юлия заревела, прижавшись к матери, а госпожа Перон просто стояла и смотрела, не двигаясь, с покореженным лицом, как будто это я ей наступила в лицо каблуком и растоптала его.

– Посмотрите, до чего вы довели бедную девочку, – строго сказала моя нянька, уже с вещами и с котенком. – Пойдем, Лиза, не нужно тратить нервы на этих дурных людей…

Да, я не была милосердна, monsieur le Ministre. Милосердием и благотворительностью пусть занимается церковь. Я же намерена править, установив наисуровейшие законы и наказывать всякого, кто преступит их.

 

Глава шестьдесят седьмая,

в которой я еду на рекогносцировку

Что ж, любезный читатель, повесть моя подходит к концу, и, наверное, было бы неприличным держать тебя в дальнейшем неведении. Никакого меня давно уже нет; мальчик, которым я был когда-то, лежит с простреленным сердцем меж болгарских холмов. И вот эта грустная история.

Ранним утром с калмыком Чегодаем и секунд-майором Балакиревым я выехал на рекогносцировку. Моей поездке предшествовал часовой монолог «возьмите меня с собой, ну пожалуйста», сопровождаемый прикладыванием рук к груди, возведением очей к небу и даже стоянием на коленях; кончилось тем, что Балакирев плюнул и пообещал взять, буркнув что-то про светлую память побратемщика Аристарха Иваныча. Было это еще накануне вечером, до глупого разговора с Калей. Мне выдали взамен моего изодранного польского камзола мундир барабанщика, оставшийся от Петьки Герасимова и случайно нашедшийся в обозе.

Сейчас же трех всадников встретило холодное летнее утро. Я поймал себя на мысли, что так свыкся с южным климатом, что и забыл уже о том, что такое настоящие, русские холода. В лазурном небе ярко светило восходящее солнце, не было никаких следов вчерашней грозы. Мы ехали вдоль леса, оглашаемого утренним пением птиц, в высокой траве, и мне всё казалось, что сейчас нам навстречу выйдут мужики с косами и русские бабы в платках, с песней и с просьбой поехать другой дорогой и не мешать им косить траву, – до такой степени мирной была картина болгарского рассвета.

– У турок есть один командир, Магомет, настоящий дьявол, – сказал невзначай Балакирев. – Не турок, а какой-то черкес. Я его видел под Кагулом, а позже – под Туртукаем. Везде, где он появляется, турки идут в атаку.

– Это Фейзула, татарский бей, – кивнул Чегодай, – приемный сын египетского паши, которого он сам же и отравил…

– Это не тот Магомет, – заспорил секунд-майор. – Того Горшков в ретраншементе заколол.

За опушкою леса была болгарская деревня, с церковью на холме. Мы решили спросить в деревне воды лошадям и узнать, как далеко простирается лес и можно ли его обогнуть. В деревне всё было тихо и мирно, никаких следов укреплений или присутствия турок заметно не было. Чегодай поехал посмотреть, но уже через несколько минут вернулся, рысью, с искаженным более чем обычно монгольским лицом.

– Что там?

Вместо ответа Чегодай провел ладонью у горла и развернул лошадь назад, к деревне; мы последовали за ним.

* * *

В церкви и вокруг нее повсюду лежали человеческие тела: полунагие, изорванные, обезглавленные, изувеченные, исполосованные саблями или пиками, в засохшей собственной крови, без рук, без ушей, некоторые разрубленные пополам. У алтаря с прижатыми к груди руками замер православный священник, в сердце его был вколочен крест. В другом месте лежала беременная женщина. Янычары ударили ее штыком в живот; кишки вывалились наружу; плод был зарезан и отброшен в сторону, было отчетливо видно пуповину. У других женщин были отрезаны груди. Мужчин было мало; а те, что были, никак не могли защитить свое село и тоже были убиты, раздеты и изуродованы. На церковном заборе были намотаны, словно арабская вязь, кишки, а за стеною валялся труп младенца; его ударили о камень головой и выбросили за ограду, как выбрасывают помои.

У всех убитых было одно и то же странное, безысходное выражение лица; ни надежды, ни геройства, ни отчаяния; одна только пустота, застывшая в минуту кончины. Бывает так, что на картинах или барельефах изображают лица умирающих; всякий раз, когда я вижу такие изображения, мне кажется это ложью, украшением действительности. Мертвые лица на самом деле не выражают ничего; ни ужаса, ни скорби, они до удивления равнодушны; они как мясо, которое вы купили в городской лавке; может ли мясо страдать или улыбаться; уже нет…

Наверное, отступавшие янычары подумали, что жители села могут оказать поддержку русской армии, как это уже было во многих болгарских деревнях ранее, а еще они были озлоблены и разочарованы своими поражениями; кто-то в селе сказал им грубое слово, и резня началась сама собой, безо всякого приказа сверху.

– Клянусь Богом! – услышал я рядом с собой. – За каждого убитого мы отомстим вдвойне и втройне…

Секунд-майор Балакирев крестился, его глаза заплыли слезой, руки дрожали, и я впервые увидел вдруг, что он стар и уже сед; этот смешной человечек с потатом вместо носа показался мне сейчас самым дорогим и самым сердечным человеком на земле. Но впечатление сие было обманчиво: Балакирев смахнул слезу, и страх охватил меня. Предо мною стоял уже не человек, но ангел мщения. Теперь он и его добродушные солдатушки будут убивать любого турка, который встанет на их пути; ежели понадобится, то и голыми руками, вырывая глаза и выгрызая зубами сердце. Это был Геракл, с палицей и в шкуре льва; он будет сжигать одну голову гидры за другой, пока не истребит их все.

 

Глава шестьдесят восьмая,

о суровой борьбе за свободу России

Итак, в компании моих спасителей матроса Кирпичникова и гвардии сержанта Чоглокова, а также моей лифляндской няни я оказалась на борту корабля, несущего меня по балтическим волнам в город Санкт-Петербург. Но вскоре моему счастию и надежде узреть родину был поставлен жестокий препон. На море разыгралась буря, и корабль был принужден пристать к берегу, в одном белорусском порту.

Как вдруг колокола всех православных церквей зазвонили, и глашатай на церковной площади закричал:

– Да здравствует новоизбранный царь и император Петр Третий!

Можете представить себе мои чувства. Все время на корабле я только и делала, что размышляла о тех реформах, которые я проведу в России, и как я буду править, опираясь на мудрую поддержку сенаторов и бояр. А здесь мои спасители снова сообщают, что нужно бежать и скрываться, дабы не стать жертвой жестоких интриг короля Фридриха.

– Этот Петр, – пояснил гвардии сержант Чоглоков, – всегда был агентом прусской секретной службы; он сомнительного происхождения и не имеет никаких достоверных прав на престол.

– Я тоже сомнительного происхождения, – печально вздохнула я. – Ежели подумать, кто я такая? Незаконная дочь…

– Не говорите ерунды! – ласково погладил меня по волосам матрос Кирпичников. – Вы наша государыня, с вами и только с вами связаны чаяния простого народа, русского флота и гвардии. Ваша матушка Елисавета, царство ей небесное, была обвенчана с вашим батюшкой в церкви, по православному обряду, тайно, ночью. Оглашать брак было нельзя, это вызвало бы сопротивление могущественной партии русских староверов, которые не любят и не признают украинцев, не понимая, что только единство двух славянских народов составит величие империи.

– В таком случае, – проговорила я, – отвезите меня к моему батюшке, гетману всея Украины…

– Вы с ума сошли! – воскликнул Чоглоков. – Один раз вы уже подставили себя под удар, вернувшись в дом за няней и котенком, а теперь хотите снова… На месте Генриха Зильбербурга и других агентов короля Фридриха я первым делом отправился бы в Житомир, в родовой замок вашего отца, и преспокойно ждал бы вас у калитки. Нет, нет, мы решительно не можем ехать в Житомир! Вы наша государыня, и нам до́лжно слушаться вас, но вопросы вашей безопасности буду решать я…

– Что же делать?

– Мы поедем в Чечню, в станицы, – тряхнул чубом Кирпичников, – туда, где живут преданные вашему высочеству казаки.

Я совсем расплакалась, уткнув десятилетний нос в вышитую коловратом белорусскую подушку.

Сегодня мое детство закончилось, подумала я. Предстоят годы суровой борьбы за свободу России от жестокого узурпатора и его тайного немецкого покровителя.

– Прости меня, нянюшка, – сказала я, вытирая слезы, – но лучше тебе остаться здесь, в этом порту. Отсюда совсем недалеко до твоей исторической родины, Лифляндии, я же поеду на юг, к глубокому и синему Хвалынскому морю, подобно древнему русскому князю Святославу, истребившему неверных жидов, к неприступным Кавказским горам, где я укроюсь от очей прусской разведки. Я оставляю тебе своего котенка Карла и прошу позаботиться о нем. Прощай же и ты, Карл, тебе одному я доверяла свои тайные мысли и чувства…

Няня заплакала и обняла меня, а котенок мяукнул, словно хотел поддержать меня в моем нелегком выборе.

* * *

Представьте же себе, monsieur le Ministre, бескрайние азиатские степи и кочевья аваров и хазар; и отроги дикого Кавказа; и я, на белом коне, еду на встречу с аварским королем и воеводами чеченских казаков, мудрыми старцами, проводящими целые дни в медитации и размышлениях о бренности сущего.

Впрочем, аварский король принял меня вежливо, но военной помощи не обещал.

– Простой аварский народ поддерживает ваше величество, – шепнул мне на ухо гвардии сержант Чоглоков, – но знать подкуплена лжеимператором Петром. Кроме того, аварская армия измождена битвой с хазарским царем; они не могут сейчас начать новую войну…

– Мы не можем ждать, – отвечала я. – Пока мы здесь сидим и ведем переговоры, Россия страдает под игом жестокого тирана…

– Простите, великая княжна, но вы еще девочка, а войну ведут мужчины; они лучше в этом разбираются. К тому же чеченские старцы изучили звезды и составили гороскоп; сочетание звезд дурное, а недавно на небе появилась страшная комета…

– Чеченские старцы ошиблись. Эта комета – благоприятный, а не грозный знак…

– Может быть. Но таковы казацкие обычаи; нельзя вести войну, не заручившись поддержкой Тенгри, бога неба; пусть даже эта поддержка мнима.

Матрос Кирпичников уехал к Волге, собирать верные племена; мы же с Чоглоковым поселились у одной доброй чеченской старушки.

– Мой сын, – сказала она, – сражался с прусской армией под Кунерсдорфом и героически пал в бою; а поелику мой долг – помогать истинной государыне.

Я и сейчас вспоминаю дни, проведенные в Чечне с сердечным трепетом и замиранием души. Каждое утро на рассвете я выходила из дома, наблюдая, как солнце поднимается над высокими клюквами, потом пила молоко диких коз, наполнявшее меня какой-то дивной, божественной силой. Мне казалось, что уже скоро Кирпичников вернется, и звезды на небе выстроятся в нужный ряд, и тогда, объединившись со всеми добрыми людьми, мы отправимся на север, отвоевывать у лжеимператора свою родину и свою свободу.

 

Глава шестьдесят девятая,

в которой Суворов молится

Вернувшись с ужасной рекогносцировки, мы обнаружили в вагенбурге некоторое движение; солдаты строились в шеренги, но без рвения, вяло, неохотно.

– Что происходит? – спросил я фурьера Данилу.

– Упырь приехал, – мрачно отвечал фурьер, взяв на плечо Лизаньку (у Данилы был не мушкет, а старая длинная фузея; Лизанькой он называл багинет с вытравленным на защелке вензелем покойной императрицы, а вслед за багинетом и саму фузею).

Упырем же оказался приехавший на встречу с Суворовым начальник второй русской дивизии, генерал-поручик Каменский; он был всего с несколькими ординарцами, сама дивизия была еще на марше от Базарджика. Низенького роста, худощавый, с упитанною и довольной физиономией, он действительно внешне напоминал холеного и хладнокровного вампира; есть род офицеров, которые получают силу от муштры и от сознания своей власти.

Михаил Каменский был именно таким офицером. Его блестящая карьера началась в один прекрасный августовский день, когда он, никому не известный штабист, написал вдохновенное письмо одиннадцатилетнему цесаревичу Павлу, с подробным описанием бреславского лагеря Фридриха Великого, в коий он был направлен для обучения военной тактике (прусский король принял Каменского ласково, потрепал за щечку, отметил отличное знание немецкого и в шутку назвал канадцем).

Цесаревич, уделявший все свободное время игре с оловянными солдатиками, прочитал письмо Каменского, пришел в восторг и попросил явиться ко двору. Льстивый расчет оправдался. В двадцать девять Михаил Федотович сделался бригадиром, а с началом турецкой войны – генерал-поручиком. Письмо сие настолько примечательно, что я не могу не привести из него некоторой выдержки. «Какую пользу, – писал Каменский, – получила Греция от своих вольных философов при Марафонском сражении? Никакой. Греческие философы только и делали, что составляли подлые песни… Всякое вольное знание есть вред, а нужно быть беспрекословным рабом своему государю…»

Спустившись с коня, Каменский первым делом осмотрел построившихся солдат, выбранил их за плохо подтянутые штаны, а затем торжественно прошагал к Суворову, встречавшему утро, по своему обыкновению, ушатом ледяной воды и молитвой.

– Известны ли вам, сударь, армейские обычаи? – сказал Михаил Федотович с претензией, горделиво вытянувшись, как шпиль готического собора. – Мы с вами оба генерал-поручики, но я получил сей чин ранее, а потому командовать соединенной армией буду я… Изволите изучить мою диспозицию…

– Знаю я вашу немецкую диспозицию, – недовольно отвечал Суворов, ополаскивая водой шею и лицо и не глядя на Каменского. – Атаковать с флангов конными флигелями… Никакой другой военной науки в Берлине не придумали еще…

– Вы забываетесь! – закипел Упырь. – Вы не выполнили моего распоряжения и пошли в обход Базарджика… Вы не имели права… Ваша дивизия два дня шлялась бог знает где, вместо того чтобы прикрывать меня…

Какой же дурак, подумал я. Почему, почему бог терпит на земле глупых и жестоких людей?

– Была возможность напасть на Осман-пашу; кроме того, армия имела столкновение с местными разбойниками. У меня есть письмо от Румянцева; он велит мне действовать самостоятельно…

– А у меня есть письмо от фельдмаршала, где он приказывает вам соблюсти право старшинства и подчиниться моей воле…

Спор неожиданно прервался; к генерал-поручикам подошел Балакирев и отрапортовал о резне в болгарской деревне.

– На войне убивают людей без счета, – холодно произнёс Каменский, – тут нечему удивляться…

Суворов же внимательно выслушал доклад секунд-майора, а потом встал на колени и стал молиться. Все почему-то вдруг замолчали, с нетерпением ожидая, что он скажет. Тощий и злой, он похож был сейчас на хлыста или старовера.

– Господи, да минует меня чаша сия; впрочем не как я хочу, но как Ты! – наконец, перекрестился он. – Сегодня или никогда, даруй же нам, Боже, победу над врагом человеческим, над зверьми, погрязшими в жестокосердии… Эй, барабанщик! – махнул он мне. – Бей поход!

Я счастливо бросился к барабану.

– Это дорого обойдется вам… – прошипел Упырь. – Фельдмаршал узнает о вашем неподчинении, и вы будете отправлены в позорную отставку… Вы будете лишены дворянского звания… Ваш долг…

– Я и сам знаю, каков мой долг! – громко крикнул Суворов, подойдя вплотную к Каменскому и чуть ли не толкнув его. – Мой единственный дворянский и христианский долг служить Богу и матушке императрице, а не пресмыкаться пред немецкими порядками, испрашивая себе чинов… Аз есмь русак! Бить нехристей, покуда души их живой на земле не останется – вот мой долг! Атаки врага не жди, нападай сам, первого коли, и второго коли, а третьего с пули убей! Вот моя диспозиция! Вот мое право…

Он и еще бы наговорил в горячности глупостей, но Каменского заслонил его ординарец, высокий гусар с закрученными наперед висками и в желтых сапогах, а к самому Суворову подбежал его денщик, Прошка, с белым камзольчиком, и стал совать разгоряченному генерал-поручику руки в рукава камзола и брызгать духами и мазать помадой, которые Суворов очень любил.

* * *

Скажу отдельно о янычарах. Янычары никакие не турки, а по большей части албанцы, то есть славяне. Тем же манером англичане завоевывают Индию, создавая наемные отряды из местных жителей. В янычарский корпус ранее принимали только славян, согласившихся сменить веру и стать рабами султана, за это они получали полное обмундирование, провиант и возможность безнаказанно творить любые злодеяния. Представьте себе жизнь балканского крестьянина: от зари до зари он трудится на выжженной войной земле, зарабатывая крохи, которые всё равно забирает Порог Счастья, а здесь – такая заманчивая першпектива обустроить свою несчастную жизнь! Нужно только сказать «нет бога, кроме Аллаха», – и всё, твои терзания закончились, теперь ты не нищий болгарин, теперь ты гвардеец, гулям, воин за веру, султана и отечество…

Я говорю «корпус», но правильнее было бы сказать «орден». Во-первых, янычарам по закону нельзя жениться, дабы не отвлекаться от войны и военных преступлений. Во-вторых, всем в янычарских дивизиях заправляют не люди султана, а суфийские священники – бекташи, которые повсюду ходят с ортой и на любом привале читают свои проповеди, молятся или начинают бить в барабан, играть на дудке, танцевать и заставлять танцевать других и даже прокалывать себе щеки и запястья, в религиозном экстазе, как символ своей храбрости и веры.

Учение бекташей есть дикая религиозная бредятина. Начать с того хотя бы, что они не верят ни в какого Аллаха. Бекташи поклоняются трем пророкам: Магомету, Али и пророку Хаджи, основавшему их собственную секту; они повсюду таскают с собой их изображения, как иконы, вопреки магометанскому запрету изображать Бога и пророков. Чтобы вступить в секту, нужно креститься розовой водой и потом еще раз в год исповедываться своему священнику, для отпущения грехов. Этого священника нужно беспрекословно слушаться, более чем султана или своих родителей. Разумеется, бекташи отрицают необходимость книг и просвещения, всё их мрачное учение передается из уст в уста, от одного сумасшедшего дервиша к другому. В общем, представьте себе, что было бы, ежели с русской армией в поход ездили не обычные полковые священники, а хлысты или скопцы, со своими «кораблями» и «радениями».

«Да возможны ли такая тьма и безумие в наш просвещенный век! – воскликните вы. – И не выдаешь ли ты, дорогой памфлетист, мелкую провинциальную глупость за вселенское зло и фанаберию?» – Вы еще не видели безумия, отвечу я вам. Тьма только восходит над этим миром; благодаря свободной прессе и новым дорогам самые темные и человекохищнические учения скоро станут популярны во всех мировых столицах; они станут такою же модной деталью, как платья с бантиком или прическа a la Josephine; а ты, любезный читатель, будешь восхищаться этой тьмою и приветствовать ее восторженным bravo, до тех пор, пока однажды к тебе не придут и не заберут в янычары твоего ребенка.

 

Глава семидесятая,

полная свежей клюквы

Однажды мы прогуливались с Чоглоковым по берегу Хвалынского моря, собирая ракушки и рассуждая о превратностях всемирной истории.

– Кому уподоблю себя? – вопрошала я задумчиво, глядя в бесконечную морскую синь. – За всю мировую историю не было еще такого, чтобы одиннадцатилетняя девочка бросила вызов могущественным силам тьмы… Разве что Джоанна д’Арк, но она была старше, и ей были видения…

– Вы забыли свою матушку, Елисавету Петровну, – улыбнулся гвардеец. – Я был там, в тот день, когда это произошло, когда Елисавета выехала на Красную площадь, в зеленом гвардейском мундире, в треуголке, из-под которой выскользнула женская коса, и закричала: «Вы знаете, чья я дочь! Все, кто любит меня, за мной…» И тогда гвардейцы, и матросы, и даже простой народ, вооруженный серпами и мотыгами, бросились в последнюю отчаянную атаку на кремлевские стены, охраняемые курляндскими наемниками, и сама Елисавета храбро сражалась на баррикадах, за свободу своего народа от ненавистного временщика… Сотни мирных горожан погибли на Красной площади, но тот день стал для нас, русских и украинских людей, символом нашей независимости, да! И каждый год теперь мы празднуем революционные события фейерверком и пушечной канонадой, в память о погибших… Однажды вы тоже явитесь к народу и скажете: «Вы знаете, чья я дочь и чья внучка…»

Как вдруг на горизонте показался всадник. Будучи сначала маленькой точкой в степи, он всё увеличивался в размерах и, наконец, остановился пред нами, изящно пританцовывая и стуча копытами по дружелюбной кавказской земле. Всадник ловко, по-грузински, спрыгнул с седла, подошел к нам, на восточный манер сложил руки и начал кланяться. На голове его был великолепный тюрбан, а шелковый халат расшит персидскими цветами и чудесными птицами; я подумала, птицы сейчас запоют, так натурально они были изображены.

– Я принц Али, – сказал всадник в халате и тюрбане, – чрезвычайный и уполномоченный посланник шахиншаха Жамаса, повелителя Ирана и Турана, Багдада, Мазандерана, Афганистана, Узбекистана, Азербайджана, Хорасана, Хорезма, Мавераннахра и прочая, прочая. Шах услышал о том, что здесь, в Чечне, скрывается наследница русского престола и послал меня с тем, чтобы оказать вам всевозможную поддержку. Шах также приглашает вас в Багдад и Исфахан, чтобы вы могли воочию убедиться в его заочной любви к вам и щедрости; он был поражен дошедшими до него слухами о вашей красоте и образованности и, скажу вам по секрету, даже нервничал, когда приказывал мне поехать на Кавказ, на встречу с вами. Такое с ним случается иногда, после того, как он переиграет в поло отрубленными головами своих политических противников…

– Мне очень льстит предложение персидского шахиншаха, – недовольно отвечала я. – Но я не могу принять его; я приехала сюда, чтобы сражаться за свободу. Люди не поймут, если я эмигрирую… Сообщите шахиншаху, что я пошлю ему в подарок сотню петербургских голубей, когда мои верные казаки пройдут парадом по Васильевскому острову.

Мы пошли втроем к нашему чеченскому дому, чтобы угостить персидского гостя свежей клюквой; наша хозяйка выбежала нам навстречу с радостной вестью.

– Приезжал посланник аварского короля, – сказала она, – и передал кувшин с вином и вот это письмо; в Петербурге революция, лжеимператор Петр свергнут и задушен шарфом, а новая императрица, Екатерина, вдова лжеимператора, передала вам с аварским посланником хрустальные бокалы и пять тысяч червонцев; она также обещает вам титул и большое поместье на Володимерщине, ежели вы откажетесь от прав на престол.

Мной овладело мучительное сомнение. Я столько раз думала о том, как я отомщу убийце своей матери, как он будет корчиться и страдать сознанием моего возмездия, а здесь всё уже решено. Задушен шарфом! Да я воскресила бы его из мертвых, только затем чтобы убить самой…

Эта новая царица, Екатерина, добра; она не питает ко мне злобы; она прислала мне денег (в которых, признаться, мы с некоторых пор стали нуждаться) и обещает обеспечить мою будущность. Отчего же мне враждовать с нею? С другой стороны, не безнравственно ли это, отказываться от своих законных прав, ради какого-то замка на Володимерщине? Медиация это называется, да, кажется так, медиация…

– Давайте выпьем аварского вина, – сказал гвардии сержант Чоглоков, – поднимем тост за здравие шахиншаха Жамаса…

Мы разлили в хрустальные бокалы красное, пахнущее пряностями вино из серебряного кувшина.

– И за ныне царствующую императрицу Екатерину, – добавила я, печально вздохнув. – Да продлит ее годы чеченский бог Тенгри…

Но не успела я поднести к губам вино, как вдруг раздался пистолетный выстрел, и хрусталь разлетелся на мелкие осколки; в руке моей осталась только ножка от бокала, один осколок вонзился мне в щеку.

– Не пейте вина, государыня! – закричал стоявший в дверях матрос Кирпичников; из дула его пистолета текла тонкая струйка дыма. – Аварскому королю велели вас отравить; я знаю сие доподлинно от одного калмыка…

– Но лжеимператор Петр, убивший мою мать, умер, – ошеломленно прошептала я. – Кто же мог отдать такой приказ…

– Лжеимператрица Екатерина, – тряхнул чубом матрос. – Именно она была вдохновительницей заговора против вашей матери, а Петр был только послушным орудием в ее руках… О, это хитрая и лукавая женщина, с детских лет мечтавшая о власти! Поверьте, она такой же тайный агент Фридриха, ибо не может быть такого, чтобы муж и жена действовали раздельно… Сейчас в столице все говорят об избавлении от немецкого владычества, но на самом деле Екатерина заключила тайный союз с королем Пруссии; этот союз называется Северный аккорд, и очень скоро в России начнутся новые репрессии, против тех, кто не согласен с политикой императрицы… Нам нужно немедленно бежать, ибо за домом следят слуги аварского короля; как только они увидят, что вино не подействовало, они пустят в ход свои кинжалы и отравленные черные стрелы…

– Бежать? – заплакала я. – Опять бежать? Но куда?

– В Персию, ваше высочество, – склонился предо мною и даже встал на одно колено принц Али. – Я размещу вас в своем доме в Багдаде и выпишу для вас лучших учителей из Европы, чтобы они могли обучить вас всем языкам, какие вы только пожелаете, изящным искусствам и танцам, и, разумеется, военной стратегии, чтобы однажды, когда вы достигнете совершеннолетия, вы заняли трон своих праотцев… Мы скроем вас от мира, скажем, что вы моя дочь, шемаханская принцесса Алиенора (что означает в переводе с персидского «дочь Али»)…

– Я не могу поехать с вами в Персию, – грустно произнес гвардии сержант Чоглоков. – Я запятнал свою честь тем, что предложил княжне испить вина, не зная, что оно отравлено. Теперь мне не может быть никакого доверия… Я поеду в Оренбург, в столицу Великой Тартарии, где назовусь маркизом Пугачевым и буду готовить народное восстание, в надежде, что однажды вы простите меня…

– Не говорите глупостей, Чоглоков, мой верный, сильный телохранитель! Я ни в чем не подозреваю вас…

– Нет, моя честь не позволяет мне поступить иначе…

– Я поеду с вами, государыня, – сказал матрос Кирпичников. – Но сначала мы должны ускользнуть от аварских соглядатаев…

– Эти авары – жестокий и лицемерный народ, – заметил принц Али. – Они грабили караваны, и шах Жамас долго воевал с ними, за свободную коммерцию, но они заманили персидскую армию в ловушку и убили наших лучших воинов, сняли с них скальпы и украсили скальпами свои юрты…

– Аварских соглядатаев я беру на себя, – Чоглоков вынул саблю, – а вы отступайте горными тропами в Багдад…

 

Глава семьдесят первая,

в которой Суворов орёт

Мы шли маршем через густой лес, с редкими полянами, по единственно возможной узкой дороге, на которой с трудом могли разъехаться четыре всадника. Объезд, который мы искали с Балакиревым и Чегодаем на рассвете, Суворову оказался не нужен – он просто приказал идти напролом, как однажды его тезка Македонский, устав тщиться бесплодными размышлениями, разрубил гордиев узел.

У Суворова, действительно, была своя тактика, которой он придерживался всю жизнь и которой многие до сих пор не понимают, считая ее невежественной, варварской, скифской. Но именно эта тактика принесла ему победу и славу; ее суть в отсутствии благородного позерства и расшаркивания; Суворов никогда не рыцарствовал, не изображал лорда Гея, нет, хитрый русский юродивый и на поле битвы вел себя как юродивый; кривляясь и хохоча, он кружил вокруг противника, доводя его до исступления, а потом, в самый неожиданный момент бил в спину, не снимая шляпы и не извиняясь, а просто убивая наповал. Такая тактика требовала, конечно, удивительной выучки офицеров и выносливости солдат, потому что двигаться с той стремительностью, с которой он требовал, часто было физически невозможно.

Вот и сейчас солнце поднималось всё выше, к зениту, и вскоре стало ясно: день будет жарким. На рекогносцировку Суворов отправил казаков и калмыков Чегодая; пехота шла следом, гренадерский баталион Трейдена, егеря́ Ферзена и Рёка, и мушкатерский баталион Балакирева, при моем скромном участии; еще дальше ехали пушки; к полудню дивизия насквозь промокла и провоняла потом, некоторые стали просить привал, но генерал-поручик по-прежнему упрямо гнал солдат вперед, а затем даже пришпорил невзрачную казацкую лошадку и поскакал за калмыками, таково было его нетерпение до баталии.

На шестой или седьмой версте я не выдержал и упал на землю, вместе с барабаном. Меня поднял Данила, молча протянувший мне жестяную манерку с водой; я жадно присосался губами к горлышку, втягивая даже воск, которым была запечатана фляга.

– Ну, будя! – засмеялся фурьер, отобрав флягу. – Весь день еще впереди. Воин!

Я поднялся и снова заколотил в барабан.

* * *

Позже в реляции Румянцеву Каменский представлял дело следующим образом: якобы, он с Суворовым поехал (в сопровождении своих ординарцев и двух немецких принцев) на рекогносцировку; обнаружив турок, Суворов дрогнул и в панике скомандовал отступление; калмыки развернулись и побежали, создав невероятную сумятицу на узкой лесной тропе, которая была пресечена мудрым руководством Каменского. Реляция сия есть чистейшая ложь от начала и до конца. В действительности ни самого Каменского, ни красовавшихся принцев на поле сражения не было. Упырь был настолько обижен на Суворова, что даже и не въезжал в Делиорманский лес; его десятитысячная дивизия маршировала весь день от Базарджика, и единственным отрядом из этой дивизии, принявшим участие в баталии, были кирасиры Девиза, потому только, что они самовольно поехали на выручку, вопреки приказу Каменского не помогать Суворову. Первая же пехотная часть из дивизии Каменского – черниговская бригада Заборовского – подоспела на поле битвы… в сумерках, когда сражение уже завершилось.

Целью наглого вранья генерал-поручика Каменского является тщеславное желание умалить деяния генерал-поручика Суворова и присвоить себе его достижения. Вот же как всё было на самом деле: калмыки и казаки, проехав через весь лес, неожиданно наткнулись на турецкий разъезд. Несколько секунд турки и русские ошеломленно смотрели друг на друга; первые искренно не понимали, что делает противник в нескольких шагах от них, а вторые не решались идти в атаку, по причине малочисленности, пока, наконец, Чегодай не выхватил саблю и с диким монгольским криком не бросился на врага. Всадники догнали турок, пленили их, обвязали веревкой, как вдруг из-за опушки леса им навстречу вышла албанская пехота в красных фесках, которая тоже некоторое время ошарашенно смотрела на калмыков, а потом с воплем бросилась на них. Вскоре тревожно затрубил рог, и к лесу выехала тяжелая турецкая кавалерия, спаги. Калмыки кинули на землю связанного турка и ускакали назад в лес, поелику биться с одною только саблей и луком против закованных в железо спагов – все равно что приходить на бал без штанов. Явно превосходя наших числом, турки вошли в дефиле, чтобы остановить продвижение русских и не дать выйти из леса.

Представьте себе человека, который пытается закупорить пробку в бутылке с шампанским вином, намеревающуюся выскочить наружу; человек жмет, но при этом трясет бутылку; рано или поздно пробка все равно отскочит ему в лоб; то же происходит и здесь, только вместо пробки и газов – русская армия.

Вот подробности, которые я видел собственными глазами: среди калмыков и казаков, убегающих лесом от албанских стрелков и спагов, – сам Суворов; турки желают пленить его во что бы то ни стало, и потому не стреляют, а норовят ухватить за белый камзольчик.

– Кареи! – орёт Суворов, ускользая-таки от турок. – Строй кареи!

Отдельно замечу, что албанцы пленных не берут, а тем русским, кому не повезло, у кого оступилась лошадь или сдали нервы, немедленно отрезают голову. По-видимому, это тот же отряд, что перебил жителей болгарской деревни. Изможденное лицо Балакирева краснеет, и он командует прицельный огонь. С другого края лесной прогалины столь же метко палят егеря Рёка. Часть албанцев падает меж деревьями, другая часть отступает; на прогалину, сминая отступающих албанцев, вылетают спаги и со всей дури обрушиваются на выставившие штыки русские кареи. Всё мешается в дурную кучу: русские, калмыки, лифляндские немцы, турки, албанцы, сербы, греки, швед Ферзен, испанец Дерибас, тыкающий в спагов своей фамильной шпагой, – как будто в стакан с водой добавили краски одного цвета, а затем – другие.

Наконец, к прогалине подходят основные силы: суздальский и севский полки бригадира Мачабелова (вот еще грузина до полнейшего вавилонского столпотворения не хватало), а следом за ними и кирасиры Девиза, которые с ходу палят из карабинов, прошибая свинцом тяжелые доспехи спагов; спаги валятся на землю, лошади ревут в предсмертной агонии; вдобавок ко всему русская артиллерия начинает уродовать картечью и чужих, и своих.

Ты спросишь, любезный читатель, а что же делаю я: бью в барабан или стреляю в турок из ружья, или саблей отбиваюсь от башибузуков; какие чувства я испытываю и о чем думаю в этот героический момент? К своему полнейшему стыду, я думаю только об одном: как бы мушкатеры, окружившие кареем знаменосцев и барабанщиков, не учуяли в пороховом дыме запах мочи.

 

Глава семьдесят вторая,

именуемая Изгнание из Едема

С удивлением моя хрупкая девичья нога ступала по древним улицам, видевшим самого Гаруна ар-Рашида.

– Эй, мальчик! Купи вытяжку из барсучьего семени, чтобы сделаться мужем! – крикнул продавец на базаре; на его голове был надет золотой тюрбан, а на ногах – сандалии из кожи крокодилов, плавающих в мутных водах Евфрата.

К тому времени я уже хорошо научилась персидскому языку от принца Али, а еще на мне надето было мужское платье, дабы никто не обнаружил во мне наследницу российского трона.

Здесь, в Багдаде, я провела следующие шесть лет своей жизни, постоянно размышляя о том, как моя страна изнывает от власти жестокой и хитрой императрицы, решившей отравить меня, и еще о той таинственной темной воле, которой опутал мир прусский король Фридрих.

Принц Али был добр ко мне. Он поселил меня в своем чудесном доме, украшенном синим вавилонским кафелем; в доме постоянно были сладкие фрукты, персидская и индийская еда, вкусный китайский рис со множеством пряностей, а каждую пятницу принц Али устраивал приемы, на которые собиралось все багдадское дворянство.

Принц выписал для меня, как и обещал, учителя танцев и языков, канадского француза Жака Фурнье. Это был хорошо образованный, но немного легкомысленный человек, любивший, как он говорил, faire une blague.

– Бог создал Едем, – смеялся он, – и десять Адамов. Каждому из десяти Адамов Бог дал по куску теста и сказал вылепить себе женщину, затем вынес на блюде кленовый сироп и велел добавить в женщину кленового сиропу, чтобы жизнь с нею была сладкой. Адамы так и сделали, а потом Бог сказал: «На блюде, которое я вынес вам, было одиннадцать унций сиропа. Кто-то из вас добавил в свою жену две унции…» Потом Бог перемешал всех жен, и с тех пор никто не знает, чья жена самая сладкая…

Фурнье говорил, всегда широко улыбаясь, и не было до конца понятно, в шутку он говорит или всерьез. Например, он утверждал, что именно здесь, в Багдаде, в допотопные времена и был Едем; он находил тому множество свидетельств, начертанных на осколках древних кувшинов.

* * *

Матрос Кирпичников некоторое время страдал от безделья, а потом устроился боцманом на одну лодку, возившую по Евфрату зажиточных горожан; кроме того, он подружился с французскими моряками, часто приплывавшими в Багдад с острова Бурбон. Однажды (мне было уже семнадцать лет) Кирпичников принес домой газету (добытую им, очевидно, у моряков) и молча ткнул пальцем в нужную страницу.

Конец независимости Украины

Князь Алексей Григорьевич Разумовский, великий гетман всея Украины, Запорожья и Володимерщины, скончался несколько дней тому назад в Житомире, в родовом замке, в присутствии запорожских les Voïvodes и своего адъютанта, писателя Сумарокова. Причина смерти неизвестна, перед кончиной Разумовский сильно кашлял кровью. Гетмана отпели по православному обряду; теперь, по традиции, вся Украина на сорок дней будет погружена в суровый траур, во время которого нельзя ни жениться, ни устраивать шумных казацких именин.

Выборов нового украинского гетмана не будет, сообщает наш корреспондент, профессор истории Мюллер. Вместо этого Украиной (унизительно называемой в Москве «малой Россией») будет управлять губернатор, назначаемый царицей Екатериной. Предлог отмены конституции – миллионные хищения, якобы обнаруженные в малороссийской бухгалтерии после смерти Разумовского. Таким образом, Россия нарушила свое обещание, данное более ста лет назад гетману Богдану Хмельницкому, сохранить казацкие вольности и пусть примитивный, но парламент. Эта существовавшая хотя бы для виду уния теперь отменена. Фактически, независимости Украины со смертью Разумовского пришел конец. В предупреждение народного восстания русские войска вторглись на территорию Украины, со свирепой жестокостью расправляясь с казаками. Русские солдаты жгут украинские села, насилуют прекрасных запорожских казачек, а украинских детей закалывают своими штыками.

Это уже не первый случай зверств русской солдатни на Украине. Во времена Северной войны украинский гетман Иван Мазепа отказался подчиняться Петру Первому и перешел на сторону шведов; Мазепа обещал Карлу Двенадцатому зимовку в казацкой столице, городе Батурине; в наказание за измену и в нарушение шведского снабжения сподвижник царя Меншиков взял штурмом Батурин и истребил всё местное население (за исключением одной семьи, оставшейся присягать шведам и взявшей с тех пор фамилию Батуриных). Картины исторической хроники воистину ужасны: русские убили более десяти тысяч человек, сбрасывая в реку тела изнасилованных и убитых казачек, казаков же, по древнему языческому обычаю, распяли на плотах и пустили эти плоты вниз по реке, дабы устрашить жителей Володимерщины.

По мнению наших источников, покойный граф Разумовский был тайным мужем русской императрицы Елисаветы Петровны; таким образом, его загадочная смерть может означать начало истребления старой аристократии, с недоверием воспринявшей переворот Екатерины, о котором мы писали в других наших статьях. Особое внимание русская разведка (так называемая Девятая экспедиция К. И. Д.) уделяет поискам внебрачной дочери Елисаветы и Разумовского, княжны Таракановой; в последний раз княжну видели на Кавказе, в ставке аварского короля.

Итак, украинский вопрос на сегодняшний день состоит в том, смирится ли Житомир под ударами русского штыка, или же окажет сопротивление московскому варварству, распространяющему свое влияние на Европу. Сегодня – Украина, завтра – Польша, а послезавтра наступит черед Германии и Франции… В памяти многих немцев до сих пор живы впечатления от русского вторжения; настало время назвать вещи своими именами и потребовать от европейских правительств поддержать несчастную, задыхающуюся под екатерининским гнетом Володимерщину…

Эта газета и сейчас при мне, monsieur le Ministre, и она – свидетельство великой и горькой правоты моих слов.

* * *

В тот же день я пришла к принцу Али и сообщила, что возвращаюсь в Европу.

– Я договорилась с французскими моряками с острова Бурбон, меня отвезут в Париж, а уже оттуда я доберусь до Санкт-Петербурга, где встречусь с друзьями своего покойного отца. Я не имею морального права жить здесь, в Багдаде, проводя время в празднествах и удовольствиях, когда моя страна погружена в траур…

– Простите, ваше высочество, – холодно сказал принц Али, – но я никак не могу этого позволить. Шахиншах Жамас дал мне совершенно другие инструкции на этот счет. Скоро вы станете четыреста второй женой нашего повелителя… Таким образом, его сын однажды станет русским царем, а сама Россия будет платить дань Персии…

– Ах вот оно что! – в сердцах воскликнула я. – Получается, все это время вы держали меня как бы в темнице…

– Нет, моя шемаханская принцесса, – засмеялся принц Али, и мне показалось, что птицы на его халате как будто запели арию из итальянской оперы: «Scioca! Sei sciocca! Sciocca tu!» – Мы держали вас как бы в теплице, терпеливо ожидая, когда бутон распустится… Но теперь настало время платить по счетам…

– Никогда! – нервно закричала я. – Я никогда не предам свою родину!

Но было поздно: Али хлопнул в ладоши, и выбежавшие в комнату слуги немедленно заточили меня в самую темную башню багдадского дворца, с единственным маленьким окошком наверху.

* * *

Ночью я услышала за окном знакомые голоса, то были Кирпичников и Фурнье, спорившие о том, как лучше попасть на французский корабль, стоявший в багдадском порту, по суше, или же по Евфрату, на лодке. Потом в окно кинули веревку с крючком. Я прицепила крючок за ножку кровати и стала подниматься к окну. По счастью, окно оказалось достаточных размеров, чтобы кое-как в него протиснуться. По веревке я спустилась в лодку и обнялась со своими спасителями.

Как вдруг врата дворца распахнулись, и выбежали слуги, вооруженные саблями и мушкетами.

– Вот она! – закричал принц Али. – Хватайте принцессу!

Кирпичников поставил парус, и наша лодка быстро поплыла, подгоняемая ночным ветром, в свете серебряной багдадской луны. Наши преследователи тоже сели в галеру и поплыли за нами, ругаясь отборными персидскими ругательствами. Но наша лодка была быстрее.

– Осталось совсем недолго, – сказал матрос Кирпичников. – Уже виден французский корабль…

– И выслал его Господь Бог из сада Едемского, чтобы возделывать землю, из которой он взят, – усмехнулся Фурнье.

Мы причалили к французскому фрегату и стали взбираться на борт. Над кормой развевалась королевская лилия, капитан стоял на носу корабля.

– Именем шахиншаха я приказываю остановиться! – раздался в блеске луны голос принца Али. – Клянусь пророком, мы объявим Франции войну!

– Французский корабль – это территория короля Людовика, – отвечал капитан корабля, – и мы вольны поступать, как ежели были бы в Париже. Поднимайте якорь!

– В таком случае, – воскликнул Али, – принцесса не достанется никому!

Он вскинул ружье и направил его на меня; я вздрогнула.

– Государыня! – крикнул матрос Кирпичников и заслонил меня казацкой грудью.

Раздался выстрел; Кирпичников схватился за сердце, счастливо улыбнулся, а потом упал с борта корабля прямо в бушующие воды Евфрата, где его тело немедленно сожрали крокодилы.

– Нет! Нет! – заплакала я. – Это я во всем виновата…

– Вы ни в чем не виноваты, – сказал Фурнье, набросив мне на плечи плащ из шкуры канадского медведя. – Он защищал вас, как верный слуга, и погиб, как герой…

Французский корабль тронулся и вышел в открытое море. Я была теперь совершенно одна, без денег, без единого родного человека; все вокруг меня были чужеземцы.

 

Глава семьдесят третья,

в которой четвертый баталион исчезает

Говорит Магомет

То, что я увидел дальше, было похоже на дурной сон, уже однажды виденный: из Безумного леса выдвигались одна за другой орты московитов, строившиеся в кареи. Все попытки остановить их были тщетны, воины Аллаха падали, сраженные ружейным огнем, не успев даже добежать, а всадники натыкались на выставленные штыки и пики, и казалось так, что и сам лес движется в нашу сторону. Московиты приладили пушки и открыли стрельбу по нашему лагерю у Козлуджи; одна граната упала и разорвалась рядом с палаткой сераскира.

Стало темнеть. Я посмотрел на небо и понял, что вновь собирается дождь. «Это всё он, – подумал я, – тот мальчишка-колдун, это он вызвал дождь; дождь освежит уставших с марша московитов; османам же, наоборот, пойдет во вред, смочив наши тяжелые одежды. Как, как сражаться против могущественной магии? Против волшебников, управляющих погодой? Против двигающихся деревьев? Против заколдованных пушек, стреляющих без пушкарей? Против неверного расположения звезд и разбойничьей тактики голодных и обозленных московитов, не вступающих в честный бой, но всегда нападающих из-за угла и сразу же вонзающих саблю в бок?»

Нужно было сражаться. Я сжал зубы, перетянул ремень и пошел вперед, как вдруг наткнулся на сераскира, горячо спорившего с бароном Тоттом.

– Ваши французские ружья не стреляют! – кричал он. – Ядра из медных пушек, которые вы продали нам, не перелетают даже наши ретраншементы!

– Причина не в пушках, а в артиллерийской обслуге, – разводил руками барон Тотт. – Ваши янычары неправильно заряжают их…

Сераскир махнул рукой и пошел к ретраншементам, в надежде горячим словом пробудить боеспособность войска; я последовал за ним. Страшная картина открылась его и моему взору: в развороченных московскими ядрами окопах лежали убитые стрелки; одни албанцы рубили постромки у артиллерийских лошадей, в надежде сесть на них и спастись бегством, а другие стреляли в тех всадников, которым удалось освободить лошадей и взобраться на них.

– Что вы делаете, безумцы? – воскликнул в гневе Абдер-Резак. – Это измена! Я повешу вас всех на первом же суку!

– Хорошо тебе рассуждать, – завопил какой-то албанец, – ты на коне и всегда можешь убраться, а мы пеши!

– Это ты во всем виноват! Ты привел нас сюда! – сказал сераскиру другой янычар, вынимая из-за пояса пистолет. – Ты обещал нам золото и серебро, и дорогие шелка, и множество украшений, и женщин… А что мы получили взамен обещанного? Несколько грязных шлюх в болгарской деревне…

Он направил пистолет на сераскира и выстрелил, но промахнулся; я выстрелил янычару в живот, изменник упал на землю и истошно заорал, корчась самой дикой предсмертной болью. Испуганный сераскир с благодарностью посмотрел на меня.

– А теперь послушайте меня, мерзавцы! – сказал я, отпихнув ногой корчившегося ублюдка и толкнув рукой второго, который обрубал постромки. – Там, у опушки леса, самые обычные люди, из плоти и крови. Может быть, кто-то из вас думает, что они колдуны и чернокнижники, но это просто крестьяне, одетые в зеленые мундиры и вооруженные мушкетом, а стало быть, их можно убить… С вами великая, всепобеждающая сила. Вы – воины Аллаха, вы пришли сражаться за правое дело, а не за золото или серебро. Ежели бы Аллах пожелал, то отомстил бы неверным сам, обрушив на их головы огненный дождь, но Он пожелал испытать вас посредством войны с московитами. Что же вы скажете Аллаху, когда предстанете пред ним на небесах? Что вы струсили, бежали в час посланного им испытания? Я напомню вам о тех наказаниях, которое ждут вас в аду за вашу трусость: наказания знойным ветром и кровавым гноем; вашей пищей в аду будут плоды дерева Заккум, растущего из самого корня геенны; вы будете набивать чрево, но плоды сии будут только жечь вас изнутри кипятком, сжигая ваши печени и разрывая сердца… Такой ли участи вы хотите? Говорю же вам: Аллах никогда не сделает тщетными деяния тех, кто был убит на пути праведных. Смело идите в бой, читая сорок седьмую суру, и вы будете вознаграждены, ибо займете лучшее место в раю…

* * *

Мои слова возымели некоторый успех; стрелки перестроились и начали бить из ретраншементов по наступавшим московитам. С высоты над нашим лагерем снова стали стрелять французские пушки, отлитые бароном Тоттом. Я поехал на высоту, отсюда было хорошо видно, как меж московскими кареями суетится Топал-паша, всюду мелькая в своем белом кафтане.

Что-то было не так в этой картине. Я посмотрел еще раз, силясь сообразить, в чем же дело, что же настораживает меня и внезапно понял: там, внизу, было только три карея, сопровождаемых кавалерией и цепями стрелков… Четвертой орты не было.

Ужасная догадка поразила мой разум; я поскакал к высоте, но было уже поздно: скрытно взобравшиеся на высоту московиты ворвались на батарею, никого не оставляя в живых, швыряя гранаты и перерезая глотки несчастным артиллеристам. Особенно свирепствовал седовласый чорбаджи, очевидно, мстивший за кого-то из убитых товарищей.

– Это он! – закричал барабанщик московитов, указывая на меня пальцем. – Это Черный осман Магомет! Это его белая кобыла! Стреляйте в него!

Я узнал в нем своего прорицателя. Московиты зарядили нашу же пушку и выстрелили в меня; ядро упало совсем рядом. Я развернул коня и помчался прочь, словно в кошмарном сне, наблюдая всеобщее расстройство. Янычары бросали окопы, повсюду лежали мертвые буйволы, разбитые обозы и разорванные человеческие тела; всё двигалось теперь к Шумле, в робкой надежде, что балканские камни уберегут нас от московского чернокнижия.

Пушка выстрелила еще раз; чтобы не быть убитым, я свернул в Безумный лес.

 

Глава семьдесят четвертая,

именуемая Алиенора в Квебеке

Французский фрегат нес меня по южным морям, затем мы обогнули мыс Доброй Надежды и вышли в Атлантический океан. Как вдруг, совсем в нескольких милях от европейского берега, разыгралась жестокая буря, продолжавшаяся более месяца, и всё это время наш корабль трепало волнами и ветром; лишенные воды и продовольствия, многие матросы умерли, я сама стала похожей на скелет, а сопровождавший меня гувернер Жак Фурнье уже почти лежал при смерти, в трюме, кишевшим злобными крысами. Наконец, нам удалось бросить якорь в неизвестном порту.

– Посмотрите же, Жак, – сказала я гувернеру, уже утратившему всякую надежду на спасение, – шторм закончился, мы в какой-то гавани; только я не знаю, в какой, в Бресте, или, может быть, Марселе…

– Oh, non, c'est horrible! – простонал Фурнье, едва взглянув на берег. – Это никакая не Франция, моя дорогая шемаханская принцесса… Это моя родина, Канада! Посмотрите на эти кленовые деревья и следы диких медведей… Это плохо, очень плохо… Местный губернатор поклялся уничтожить меня, и по этой причине я и был вынужден бежать в Персию…

Город, раскинувшийся на краю залива Нежных Матушек, был вполне европейским; в подзорную трубу я могла видеть прогуливавшихся по набережной дам и офицеров; на вершине холма был христианский монастырь. Поблагодарив капитана фрегата, мы с Фурнье сошли на берег; пользоваться далее благосклонностью капитана было невозможно; во всех бедах, случившихся с кораблем, матросы винили меня, полагая, что женщина во флоте – к несчастью. Какое глупое суеверие!

– Что же мы будем делать теперь? – с грустию проговорила я.

– Мы уйдем в канадские леса, – гордо, и с какою-то странной усмешкой сказал Фурнье, – и будем честным трудом зарабатывать свой хлеб. Конечно, первое время нам придется трудно; кругом звери, дикари-американцы и еще негодяй-губернатор; но я уверен: нет ничего чище и благороднее простой жизни на лоне натуры. Всякая беда – от цивилизации, оттого, что люди следуют не натуре, а так называемой культуре…

– Я не могу отказаться от своей судьбы, Жак, – сказала я. – Я должна вернуться в Россию. Моя страна…

– Ах, оставьте! – махнул рукой Фурнье. – Вы уже взрослая девушка, Алиенора, а всё еще живете детскими мечтами… Ваш патриотический пыл заслуживает уважения, но уверены ли вы в том, что русский народ готов принять вас? Люди, вообще, привыкают к любой власти и любым, даже самым жестоким тиранам; со временем привычка укореняется, и люди начинают кричать, что никакой другой власти не нужно и что за существующий порядок они готовы положить свою жизнь. Посмотрите хотя бы на наш Квебек. Ранее колония подчинялась королю Людовику, теперь же, после войны, управление Квебеком перешло в руки наших врагов – англичан. И что же? Видите ли вы на улицах народные бунты и героически гибнущих на баррикадах патриотов? Я что-то не вижу… Повторяю свой вопрос: уверены ли вы в том, что русский народ и Сенат признают вас своею?

– Не уверена… – вздохнула я.

– А ежели вы не уверены, то стало быть, вам не нужно и пытаться. Скажите честно, что движет вами? Любовь к родине или же любовь к русскому трону, к той счастливой жизни, которую вы обретете, если вас коронуют?

– Я… я не знаю…

– Послушайте же, послушайте меня! – Жак Фурнье взял меня за плечи и посмотрел прямо в глаза. – У вас есть выбор: продолжить бесплодную борьбу за свободу России, либо же отправиться со мною в канадские леса жить жизнью, воспетой в «Новой Элоизе», жизнью, полной чувств и красоты. Посмотрите на этот новый, дивный мир! Вдохните всею грудью свежий канадский воздух, такой чистый, такой непохожий на задымленный Багдад, прислушайтесь к голосам диких птиц, приглядитесь к игре солнечного света в водах залива Нежных Матушек, – и вы познаете истину. Истину, состоящую в том, что нужно просто возделывать свой сад и не мечтать о несбыточных глупостях…

– Это похоже на изгнание, – угрюмо произнесла я.

– Вы и есть изгнанница… И чем скорее вы смиритесь со своим статусом, тем легче вам будет жить дальше… Беспокойство покинет ваше сердце, вы снова обретете силу и волю к жизни… Вот, выпейте, это придаст вам сил, – Фурнье протянул мне чашу с густым алым напитком. – Это кленовый сироп. Местные жители употребляют его вместо сахара и всегда пьют в холодную погоду, когда на улице бушуют метель и вьюга…

Я поняла по его взгляду, что ему страстно хотелось заключить меня в объятья и покрыть поцелуями; ведь я была уже как распустившийся розовый бутон, и вопрос был только в том, кто первым сорвет этот цветок. Фурнье хотел забрать меня в канадскую глушь, лишь потому что желал, чтобы я принадлежала ему одному.

– Жак, – сказала я (сладкий и терпкий вкус кленового сиропа еще щекотал мне язык), – я не могу поехать с вами в леса. Я останусь здесь, в городе, устроюсь работать гувернанткой и буду ждать корабля, капитан которого согласится отвезти меня в Европу… Я понимаю ваши мужские желания, но не могу их удовлетворить. Я последняя представительница древней русской династии, и я не могу связать свою жизнь с вами, как бы я того ни хотела… Ах, если бы вы были русским боярином! или хотя бы немецким или датским принцем, за которых принято выдавать замуж володимерских княжон, я уже была бы безраздельно ваша…

– Но я всего лишь гувернер… – горько проговорил Фурнье. – Хорошо, пусть будет по-вашему… Но знайте, что я всегда буду любить вас и мое несчастное канадское сердце будет всегда принадлежать вам…

 

Глава семьдесят пятая,

в которой концерт окончен

Гр. де Брольи – гр. де Вержену. Strictement confidential.

Monsieur le Ministre!

Не знаю, какое вино вы будете пить вечером на ужин, но настоятельно рекомендую вам поднять бокал за упокой выдуманного аббатом Сен-Пьером европейского союза, ибо случившееся несколько дней назад означает похороны всех наших усилий по противодействию зловредному русскому влиянию. После внезапного удара lieutenant-general Souvorov (да-да, того самого Souvorov, который разбил Дюмурье на зеленых полях Petite-Pologne) сорокатысячная оттоманская армия разбежалась, сломя голову, по всей Болгарии. Во́йска, на которое мы возлагали большие надежды, более не существует; новейшие пушки и ружья, поставленные нами Константинополю, брошены прямо на поле боя и достались русским.

Эти дикие славяне окончательно озверели. Сразу после битвы они казнили около сотни пленных, в основном албанцев. Картина, я вам скажу, не из приятных: албанцы упираются ногами, кричат что-то на своем горском наречии, а русские вышибают им мозги прикладом, либо вешают по опушке Делиорманского леса. По счастию, самосуд был вовремя прекращен приехавшим в лагерь генералом Каменским, начальником Суворова, воззвавшему к истинно христианскому милосердию и добродетели.

Понимаете ли вы достоверно, что означает сие поражение? Пала последняя преграда, отделявшая Европу от Азии; Турция, долгое время уравновешивавшая Россию, более не может быть такой силой. Привычный концерт европейских держав окончен, теперь мы все будем вынуждены слушать партию русской скрипки… Я уверен, что уже завтра к русским примкнут известные своей трусливостью австрийцы (да хранит Бог нашу королеву! надеюсь, она не расшибется, катаясь по льду на коньках), а затем – Берлин… Почувствовав, что тылы защищены, прусский маньяк мгновенно двинет свою армию на запад, и уже вскоре мы увидим немецкую армию марширующей по парижским улицам и русских казаков, купающих в Сене степных лошадей. Кроме того, после оккупации Крыма Россия получит прямой выход к Средиземному морю, а это – прямая угроза нашим южным портам. Противоестественный союз России и Пруссии – вот чего я опасаюсь более всего. Ежели такая коалиция будет образована, она станет подобной копью, направленной в самое сердце Франции…

В свете сих неприятных для нас событий, monsieur, обращаю еще раз ваше внимание на одно предприятие, затеянное в прошлом году в Италии; суть предприятия, как я уже докладывал вам, состоит в поддержке одной особы, владеющей некоторыми подлинными документами, подтверждающими ее высокое происхождение. А чтобы рассеять последние ваши сомнения, я прикладываю к моему письму историю, собственноручно составленную этой прелестной молодой женщиной. Сообщаю также, что во избежание недоразумений, которые может вызвать это дело, мною срочно вызван из Англии мой лучший агент…

 

Глава семьдесят шестая,

в которой Суворов плачет

Несмотря на усталость, я не спал почти всю ночь, растирая руками виски и ворочаясь; впечатления минувшего боя все еще мучили меня; я закрывал глаза – и мне снова представлялась безумная атака спагов на наши кареи и ухмыляющийся албанец с отрезанной головой донского казака в руках. Мушкатеры опять пели русские песни, но мне чудилось почему-то, что они поют латинскую ораторию, которую я слышал в Петербурге, на Царыцыном лугу:

Armatae face et anguibus A caeco regno squallido Furoris sociae barbari Furiae venite ad nos. Morte, flagello, stragibus Vindictam tanti funeris Irata nostra pectora Duces docete vos… [310]

Я не выдержал, встал с лежанки и пошел к костру, но сбился с пути и вышел к калмыцкому вагенбургу. Калмыки варили в походном казане свою вонючую бурду – чай с бычьим жиром и солью; два молодых калмыка, раздевшись до пояса, боролись между собою, а остальные подбадривали их криками.

– Бичкн кенкргч! – закричали калмыки, увидев меня. – Сенька-кенкргч! Садись пить с нами чай…

Еле сдерживая отвращение, я пригубил ужасную жижу; вопреки моему представлению, питье оказалось вполне съедобным, я почувствовал себя уже не таким уставшим. Я посчитал приличным завести светскую беседу и стал спрашивать у калмыков, как же получилось так, что азиатский народ перекочевал к Волге, почему они приняли российское подданство и какому государю служат теперь те кочевники, которые несколько лет назад решили вернуться на родину, к границам Китая.

– Эрлик-хану, – сказал Чегодай, тоже выпивая чаю.

Должно быть, это могущественный восточный царь, подумал я тогда. Только потом из разговора я понял, что Эрлик-хан – это бог мертвых, монгольский Плутон. Почти всех калмыков по дороге перебили их заклятые враги – киргиз-кайсаки. Погибло более ста тысяч человек, в основном женщины, дети и старики. А еще ранее девять из десяти калмыков были убиты по приказу китайского императора. Из всего богатого и многочисленного народа уцелели только семьи, которые решили связать свою жизнь с Россией.

Я пошел назад, к своему вагенбургу, но опять заблудился, упал в траву и уснул.

* * *

Я проснулся оттого, что рядом со мною кто-то громко бранился. Я открыл глаза, высунул голову из травы и увидел стоящего в нескольких шагах Суворова; генерал-поручик бил наотмашь ивовым прутом по дереву. Уже светало.

– Дрянь! Дрянь! – плевался Суворов, иногда приседая, а потом подпрыгивая на корточках, словно обезьяна, либо вставая в дуэльную позицию и воображая, что прут – сабля или шпага. – Провианту ему, видите ли, не хватает! Да как смеешь ты, букля прусская… А не изволите ли отведать русской жичины! На, тебе, на, получи! Подлец, подлиза придворная!

Вдруг он бросил прут, сел на кочку и, обхватив лицо руками, заплакал.

– Господи! – пробормотал он. – Я же не фанфарон, не честолюбец, не злодей какой… Отчего же Ты не помогаешь мне, а помогаешь негодяям? Ежели Ты и действительно со мною и знаешь, что я не для себя, а для славы России одной и всего христианства стараюсь, отчего бы Тебе и не помочь мне? Лишь капельку малую… Укрепи же веру мою и разбей врагов моих, умоляю Тебя, Господи…

Он сидел так минуту или две, а потом начал махать кому-то рукой. Из тумана вышла лошадь, а за нею – человек; это был Чегодай, водивший лошадь гулять. Суворов стал совать ему какой-то пакет; калмык послушно кивал головой и поправлял парик с красной кисточкой.

Забили побудок. Я охнул, вспомнив, что и сам должен сейчас по уставу бить в барабан и неслышно ретировался, шурша в мокрой от росы траве, как уж.

* * *

Вернувшись в вагенбург, я узнал причину странного поведения генерал-поручика. Ранним утром был военный совет, на котором решалась дальнейшая судьба кампании. Суворов настаивал на немедленном продвижении вперед и осаде Шумлы, Каменский же утверждал, что армии после боя требуется отдых, что нужно дождаться отставших солдат, провианта, указаний Румянцева, etc. Его поддержали и другие офицерские чины. Вместо того чтобы осадить турецкую крепость и принудить великого визиря капитулировать, Суворов сам оказался в осаде.

– Закричал матом благим, – вздохнул фурьер Данила, помешивая ложкой кашу в солдатском котле, – а потом схватился за ногу раненую и разрюмился, что нога у него, мол, болит…

– Что же мы теперь, не осадим Шумлу разве? – тоже разочарованно проговорил я. – Но это же глупость, глупость! Турецкая армия в панике отступает, нужно ударить прямо сейчас, воспользоваться моментом…

– По диспозиции приказано ждать…

Нельзя, нельзя более ждать. Нельзя вечно думать, что всё образуется само собой. Пока человек сам не возьмется и не сделает, ничего не произойдет. С этой решительной мыслью я пошел к Балакиреву, брившемуся у своего аула.

– Андрей Дмитрич, – виновато сказал я, – мне нужно попасть в генеральную ставку, к Румянцеву, с докладом… Вы знаете, я всегда хотел быть военным, но теперь мое желание снова идет вразрез с долгом. Есть заговор, противу императрицы, я должен сообщить об этом фельдмаршалу.

– Ступай, что ж, – недовольно буркнул секунд-майор, не глядя на меня (одной рукой он брился, а в другой держал небольшое зеркальце, и я понял, что он только делает вид, что сердится и не замечает меня; ему достаточно было и моего отражения). – С Чегодайкой и поезжай; татарин депешу повезет… Прости, Господи!

Он перекрестился прямо с бритвой в руке, размазав по лбу и по груди мыльную пену. Я увидел, что ему очень больно. Балакирев не знал ничего, кроме военной службы и теперь, старея, он боялся оказаться никому не нужным и цеплялся за каждого близкого ему человека и за веру в Бога.

Я хотел сказать что-нибудь доброе, но не сказал и пошел назад, к Даниле, а потом к калмыкам.

– Эгей, куда понесся, шелопай! Поешь сперва… Хороша каша! – фурьер облизал ложку. – Эх, перцу бы к ней, того, сильножгучего…

Он стоял предо мною, в запоне, с ложкой в руках, и у меня, как и всегда в его присутствии, снова возникло ощущение, что никакой войны нет, что мы на охоте, или на пастбище, или на нашем огороде, за посадкой потатов. Как же давно это было! Обычная мирная жизнь, запах весенней земли, вкус отварного немецкого фрукта, – всё стало таким далеким, ускользающим из памяти, и оттого – еще более желанным, до боли в сердце, до страстного стремления взвыть, закричать, заплакать.

 

Глава семьдесят седьмая,

именуемая Убить Фрица

Прошел еще год, прежде чем я накопила денег на путешествие в Европу. Мне пришлось работать гувернанткой за самую ничтожную плату. Но мое намерение отмстить за гибель своих родителей было твердо. Я поехала к Жаку Фурнье убедить его отправиться в Европу со мной. Француз встретил меня на берегу лесного озера; на голове его была бобровая шапка, а в руках – ружье; теперь он был обычный охотник, с густою бородой, каких много живет в этих лесах.

– Простите меня, моя шемаханская принцесса, – сказал Фурнье, как-то сразу потерявшись и начав оглядываться по сторонам, – но я не смогу поехать с вами воевать за свободу России. Дело в том, что я… женился на дочери одного американского вождя, и она, узнав о нашей встрече, может устроить мне взбучку…

– Вот как! – кисло проговорила я. – Вот, значит, каковы ваши мужские клятвы! Не вы ли всего несколько лет назад говорили мне о том, что будете вечно верны мне и разделите со мною мою судьбу? Что ж, спасибо вам за науку; теперь я буду рассчитывать только на себя и ни на кого более…

– Mon dieu! – в сердцах воскликнул Жак. – Вы эгоистка, вот вы кто, эгоистка, да! Вы думаете только о себе! о том, что вы должны стать русской королевой… Но жизнь устроена иначе, нельзя всегда получать то, что ты хочешь… Вот я, например; я страстно мечтал о вас, я готов был идти за вами на край света, но вы отказали мне… Я любил вас и сейчас люблю, но не мог же я принудить вас быть со мною, это было бы безнравственно…

– Прекратите! – прошептала я, краснея. – Прекратите говорить эти дурные слова… Вы знаете, что мы с вами не можем быть вместе…

– Да, – сказал он, – теперь уже верно не можем… Если я разведусь со своей индейской женою, ее могущественный отец обрушит на Квебек свою ярость и уничтожит все французские колонии, отсюда и до Сент-Джонса…

* * *

Представьте же себе теперь, monsieur le Ministre, что всё вернулось на круги своя, и я снова, как и много лет тому назад, стою на набережной города Киль, с узелком в руках, вернувшись к тому, с чего всё и начиналось. Здесь я временно сошла с канадского торгового корабля, чтобы пересесть на другой, петербургский, и закончить свой крестный ход, победою или поражением. Я стояла и думала, не зайти ли мне к госпоже Перон; вряд ли она узнает меня, решила я; я могу представиться француженкой, и тогда она точно не сообразит, а вот мне было бы интересно посмотреть на ее житье и житье ее дочери.

Как вдруг глашатай на приморской площади закричал:

– Сегодня в честь прибытия в город Киль короля Пруссии Фридриха Великого состоится праздничный концерт, фейерверк и военный парад!

Всё дрогнуло внутри меня. «Это перст судьбы, – лихорадочно думала я, чувствуя, как мои щеки разгораются огнем. – Сами звезды предают в мои руки моего главного врага. Сегодня или никогда я срублю сам корень зла и освобожу мир от человека, который тайно управляет империями, всюду рассылая своих шпионов и возводя на престолы выгодных ему правителей; ведь ежели я уничтожу корень, то ветви засохнут… Нужно только придумать, как пробраться в его покои…»

В узелке у меня лежал, помимо всего прочего, древний украинский пистолет, подарок Чоглокова. «Где же он теперь, мой верный телохранитель? – подумала я. – В каких диких степях он скитается и готовит ли народное восстание, о котором мы мечтали?»

Мое неверие в собственные силы, страх и сомнения улетучились, как пороховой дым. Я снова была княжна Володимерская, и я знала, что я должна сделать. Всё, чему я училась, у Чоглокова и у Кирпичникова, у чеченских старцев и у багдадских дервишей, – всё это должно было стать теперь залогом успеха моей безумной затеи. На последние деньги я сняла комнату в прибрежной гостинице, переоделась в черный мужской камзол, встала на колени и начала горячо молиться.

На город опустился темный и холодный балтийский вечер; влажный ветер трепал ставни, кричали чайки и восторженные горожане, наблюдая распускающиеся в осеннем небе разноцветные огненные лепестки; но мне было не до восхищения фейерверком, я жаждала мести.

Стало совсем темно. Я вышла из гостиницы и пошла к дворцу, где жил прусский король. Вокруг него стояли гренадеры, и мне потребовалось немало времени, чтобы отыскать никем не охраняемую стену; ухватившись за кнорпельверки, я стала взбираться наверх, пока не очутилась на балконе. Я еле слышно отворила дверцу и проникла в кабинет своего врага. На столе лежали различные бумаги и еще всюду стояли оловянные солдатики, означавшие страны, которые намеревается захватить Фридрих. Самая большая оловянная армия двигалась на Париж.

– Действительно, прекрасный концерт, – услышала я хриплый мужской голос. – Я с детства любил эту тему, из Третьего Бранденбургского, соль мажор… Эта музыка проникает в саму душу, оставляя только слезы радости и чувство благодарности Богу за этот чудесный, чудесный мир…

На минуту я снова засомневалась. Человек, который с таким сильным религиозным чувством рассуждает о любви к миру, не может быть негодяем, никак не может…

– Да, кстати, Зильбербург, – сказал всё тот же хриплый голос, – вы нашли вашу русскую княжну? Я недоволен вами… Мы анлевировали всех ее родных: и отца, и мать, и даже ее лифляндскую няньку, а она до сих пор еще жива…

– Считайте, что она уже мертва, мой король, – раздался голос одноглазого торговца книгами, однажды пытавшегося меня убить, здесь, в Киле. – Мы шли за ней по пятам по всей России, потом нашли в Чечне, а еще потом в Баг-гдаде, пока, наконец, не напали на ее след в Квебеке…

– Я не потерплю, чтобы эта девчонка вмешивалась в мои планы, слышите? Я хочу знать, где она…

– Я здесь, ваше величество! – с жаром воскликнула я, распахивая дверь и наставляя пистолет на убийцу своих родных. – Я, княжна Елисавета Володимерская, пришла сюда, чтобы судить вас, за все те преступления, которые вы совершили, и клянусь Богом, сейчас я убью вас, чтобы освободить Европу и Россию от самого жестокого и коварного тирана за всю историю…

Предо мною стоял низкорослый, сгорбленный старик, в халате и ночном колпаке, опиравшийся на палку, это и был король Фридрих. Его морщинистое лицо выражало какую-то особенную брезгливость. Большие, изумленные и напуганные глаза были полны ненависти ко мне. Он отшатнулся, приподнял свою палку и стал пятиться, как ежели бы он увидел привидение.

– Елисавета! – злобно пробормотал он. – Вся в мать, та же русская ведьма…

За спиною Старого Фрица стоял его одноглазый приспешник, но он, в отличие от короля, почему-то не удивился моему появлению, только посмотрел на мой пистолет и кивнул, а потом хлопнул в ладони. Из других дверей вдруг выбежали гренадеры, которые скрутили мне руки и вырвали пистолет; я несколько раз нажимала на спусковой крючок, но пистолет так и не выстрелил.

– Хороший пистолет, – засмеялся одноглазый, взяв в руки мое оружие. – Старинной украинской работы, очень дорогой. Когда-то он принадлежал самому г-гетману Хмельницкому, видите его вензель, вот здесь… Рукоятка из кости камчатского моржа, серебряные г-гвозди, драгоценный лифляндский янтарь без единого пузырька… Если бы вы продали его знатокам, коллекционерам оружия, вы могли бы безбедно прожить остаток своих дней. К сожалению для вас, этот пистолет давно заржавел, и убить им вы сможете разве что таракана в своей гостинице, ударив по нему рукояткой… Наивная девочка! Неужели вы думали, что сможете провести вокруг носа лучшую секретную службу на свете? Мы знали о каждом вашем шаг-ге, с того момента, как вы спустились с канадского корабля, со своим г-глупым узелком, и даже ранее, от своего агента…

– Агента? – недоумевая, произнесла я. – Я не понимаю…

Генрих Зильбербург еще раз хлопнул в ладони, и в комнату вошел… мой гувернер Жак Фурнье, чисто выбритый, в дорогом камзоле и парике; он вежливо поклонился мне и тоже встал за спиной Фридриха.

– Ведь ваш друг Чоглоков предупреждал вас, – хриплым голосом засмеялся прусский король, – чтобы вы никому не верили, кхе-кхе… Даже самым близким людям… Мой верный слуга Жак так долго уговаривал вас остаться в Канаде, все надеялся, что вы образумитесь и откажетесь от своих притязаний на русский престол. Он ведь и в самом деле влюбился в вас… Жак давно служит Пруссии, он регулярно снабжает меня новыми морскими картами… Скоро, очень скоро колесики часов придут в движение… Мы восстановим единую европейскую империю, от Лиссабона и до Санкт-Петербурга; это будет величайший день в истории, день возрождения государства Оттона Великого, единого, свободного и просвещенного немецкого Рейха! Это моя мечта, исполнению которой я посвятил свою жизнь…

– Не может быть просвещенного государства, которым правит тиран, – гордо сказала я.

– Вы так думаете? – брезгливо сказал король. – А вот синьор Макьявелли был другого мнения… Старый итальяшка почему-то был уверен, что истинному государю всё дозволено, потому что у государя, в отличие от обычных людей, есть право… Государь в чем-то подобен отцу большого семейства, долг которого – долг, понимаете? – заботиться о своей семье, обеспечивая ей процветание, и никакие так называемые нравственные законы, совесть и прочая ерунда не должны мешать ему в осуществлении его миссии.

– Первый долг всякого государя в том, чтобы установить в своей стране твердую конституцию…

– Хватит спорить со мной, дрянная девчонка! – завизжал и застучал своей палкой по полу Фридрих Прусский. – Ты никто, чтобы говорить со мною о таких важных вещах! Ты – женщина, а место женщины – на кухне…

– Клянусь вам, – нахмурилась я, – что однажды я займу русский трон. И первое, что я сделаю – объявлю вам войну. Моя мать уже однажды брала Берлин, и я поступлю точно так же. Клянусь, до самой свой смерти…

– Вы уже мертвы, моя шемаханская принцесса, – с грустной улыбкой проговорил Жак Фурнье. – Посмотрите на себя в зеркало; ваши щеки, они так ярко горят румянцем в последнее время, не правда ли? Настуран, или Pechblende, идеальный яд… Я подмешал его в кленовый сироп… Никогда не отказывайте мужчине, это может толкнуть его на чудовищные поступки…

Я закашлялась; Фурнье подошел ко мне и вытер мои губы белым платком – на платке была кровь.

– Вы Иуда, – сказала я, глядя ему в глаза. – И как Иуда, вы умрете в страшных муках. Вы будете хотеть прощения, но не сможете, не сможете раскаяться, ибо предателю нет прощения; вы предали не меня – вы предали свою родину, Францию…

– Простите, моя принцесса, но я не намерен терзаться муками совести, намыливать мылом веревку и все такое, – усмехнулся Жак и нежно погладил меня по щеке; мои руки всё еще крепко держали гренадеры, и я не могла ему ничем ответить. – Я намерен счастливо жить со своей индейской женой в моем новом поместье в Бранденбурге ближайшие лет тридцать или сорок… Я очень хорошо изучил за эти годы вашу натуру. Внешне вы стали взрослой, но в душе вы по-прежнему девятилетняя девочка, живущая в мире сказок Шарля Перро. В сказках всё всегда очень странно. Там очень много говорится о добре, порядочности и красоте, но почему-то ничего не говорится о том, как выбиться в свет безродному гувернеру…

Все трое стояли, показывали на меня пальцем и смеялись: гадкие, грязные мужчины. Боже, как хорошо, что я женщина, подумала я.

– И что же теперь? – в отчаянии проговорила я. – Бросите в берлинскую тюрьму и будете пытать?

– Она и в самом деле глупа! – захохотал Фридрих. – Вы так наивны, ma cherie, что просто прелесть! Да зачем же мне вас пытать? Взгляните в окно – на дворе просвещенный осьмнадцатый век, всюду свобода прессы и прочие громкие права… Ежели мы арестуем вас, здесь, в Киле, на нейтральной территории, завтра все немецкие газеты будут кричать про прусского тирана, а наше дипломатическое ведомство будет завалено нотами протеста изо всех европейских столиц. Поэтому я считаю, что будет правильным вас… отпустить. Ведь никто всё равно не поверит в вашу сказку…

Гренадеры вдруг разжали руки, и я освободилась.

– Клянусь вам, – настойчиво повторила я, опустив руку на перила ведущей вниз лестницы, – скоро я стану русской императрицей. Я обрушу на вас всю мощь Азии, я призову из монгольских степей миллионы всадников, и когда дикий калмык будет танцевать лезгинку на крыше берлинского дворца, вы вспомните сегодняшний день и этот разговор…

– Поторопитесь, княжна, – зевнул одноглазый, – вам осталось жить год или два… Потом идеальный яд возьмет свое, у вас начнут выпадать волосы и крошиться зубы, и все, все будут думать, что у вас обыкновенная чах-хотка…

– Auf Wiedersehen, княжна, – сказал Фридрих, – кхе-кхе…

Печально опустив голову, я спускалась по лестнице, а вслед мне неслись раскаты мужского хохота.

 

Глава семьдесят восьмая,

в которой я умираю

Итак, любезный читатель, в компании Чегодая я отправился в ставку главнокомандующего. Калмыки ссудили мне лошадь, взамен черногорского конька, оставленного мною у Мартена, и сразу после полудня мы выехали на север.

Мы ехали через Делиорманский лес, тем же узким дефиле, которым днем ранее шла наша армия. Здесь повсюду были еще следы крови и пороха, на листьях и на траве, как ежели бы кто-то написал нюрнбергским карандашом, а затем в спешке стер написанное хлебным мякишем или индейской резиной. Я ехал в задумчивости, рассчитывая заехать по пути к Мартену и Кале и разобраться с тем странным разговором, и выяснить, почему поцеловать можно только один раз, да и вообще серьезно поговорить… Предаваться сладостным мечтам о возможной встрече с желанной девушкой мне мешал только Чегодай, постоянно нывший и говоривший о том, что война засела у него уже в печенках и пора бы закончить попусту рубить саблей и вернуться домой, в Ставрополь.

– Что же ты будешь делать, когда вернешься домой? – спросил я у калмыка.

– Водку пить буду, – невозмутимо отвечал Чегодай. – Четыре-пять лет водку не пил. На войне нельзя пить. Красивую женщину, найду, нойхн, женюсь.

– Будешь водку пить – жену бить будешь.

– Нам жену бить нельзя.

– А что вам еще нельзя?

– Браниться дурными словами нельзя. Родителей ругать нельзя. Заблудившемуся в степи отказывать в ночлеге нельзя. Огонь оскорблять нельзя. Ногти бросать на землю нельзя. Много чего нельзя.

Я подумал, что история калмыков чем-то похожа на историю древних иудеев: те же долгие блуждания от одного края степи к другому в поисках обетованной земли и те же суровые нравственные законы.

– А ты знаешь, – не утерпел я, – что во Франции и в Германии вас называют дикарями без чести и совести, считают, что вы пришли из Азии, чтобы завоевать весь христианский мир?

– Ойраты пошли на запад, потому что было пророчество, – сказал Чегодай, – что на западе родится спаситель…

Он вдруг остановил лошадь и натянул лук со стрелой, направляя его в глубину темного леса, старого, ворчливого, как бы недовольного тем, с какого это переполоху люди устроили кровавую бойню здесь, в его вековечном царстве.

– Что там? Турки?

Калмык отрицательно покачал головой. Нужно быть осторожным, подумал я. Ведь именно в Делиорманском лесу спрятался Магомет, когда мы стали стрелять в него из турецкой пушки. Может быть, он и сейчас где-то здесь, в темноте, среди резных листьев папоротника, хотя и прошло уже более суток… Нет, нет, этого не может быть. Скорее всего, под покровом ночи шпион бежал к Балканам…

Чегодай еще с минуту держал тетиву лука натянутой, всматривался меж деревьями и принюхивался.

– Мертвецы бродят, – сказал он, наконец, опуская тетиву. – Ищут дорогу к Эр…

Он не договорил – во тьме вспыхнул огонек, и металлический шарик, вылетевший из глубины леса, вонзился ему в прямо в сердце. Калмык взмахнул руками, упал на землю и покатился вниз по откосу, покрытому солнечной рябью и сон-травой.

– Glauben Sie, er ist tot? – услышал я знакомый голос.

– Natürlich, – отвечал другой, незнакомый.

Из леса вышли двое. К моему удивлению, это был не Магомет, а желтый гусар с закрученными наперед висками, с карабином в руках, – ординарец, который перед боем защищал Каменского от бесновавшегося Суворова. Другой тоже был офицер, по виду немец.

– Я не думал, что тут будет еще и мальшик, – раздраженно сказал немец.

– Какая разница, – гусар перезарядил карабин. – Это просто щенок суворовский…

Немец деловито спустился вниз, присел к калмыку, достал депешу и снял с головы покойника парик с красной кисточкой.

– Der Abschaum! – он презрительно ткнул покойника носком сапога. – Убиль кого-нибудь в силезскую войну…

– Дай сюда! – гусар отобрал у немца пакет. – Я вечно ходить в штабс-ротмистрах не намерен…

– Ах вот в чем дело! – мрачно проговорил я. – Вы везете в ставку Румянцева другую реляцию, Каменского, в которой всё изложено таким образом, будто бы это он баталию выиграл, а не препятствовал ей… Вопрос только в том, чей доклад раньше в ставку попадет – ваш или Суворова… И Каменский пообещал вам чин, ежели вы устроите дело.

– А ты не дурак, – кивнул гусар и достал маленькое увеличительное стекло. – Хочешь, покажу оптический фокус?

Он поймал стеклом солнечный блик и стал наводить его на суворовский пакет; фокус удался, пакет начал дымиться, а потом вспыхнул ярким пламенем. В лесу закуковала кукушка, и я невольно загадал, сколько лет мне осталось жить.

– Вам не удастся обмануть Румянцева, – сказал я. – Там, на поле боя, было несколько тысяч человек, и когда начнут спрашивать, кто же на самом деле одержал викторию, обман вскроется.

– Ты глюпый мальшик, – произнес немец по-российски. – Баталия неважная, важный донос!

Он хотел, по-видимому, сказать «доклад» или «донесение», но не знал этого слова.

– Ладно, Гофман, поехали! – зевнул гусар, словно убивать калмыков для него было такое же привычное дело, как с утра причесываться.

– Hast du nicht etwas vergessen? – покосился Гофман в мою сторону.

Гусар вздохнул, а потом направил на меня карабин.

– Зря ты умничать начал, – деловито сообщил он. – Тебе надо было дурня разыграть: мол, я глупый барабанщик, ничего не видел, никому не скажу, а теперь…

Из ствола карабина вырвались пламя и пороховой дым, я наклонил голову и увидел, что по моей груди быстро расплывается алое пятно. Солнце заслонили пороховые облака, деревья вокруг закружились, цветы поблекли. Кукушка в лесу всё еще куковала, а я уже лежал в сон-траве, чувствуя, как слипаются веки. Странная, электрическая дрема сковала меня, как ежели я был бы не человеком, а машиной, и эту машину вдруг выключили, нажав нужный рычаг.