Телевизор. Исповедь одного шпиона

Мячин Борис Викторович

Часть двенадцатая. Ветхий завет

 

 

Писано в июле 1807 года

 

Глава девяносто четвертая,

в которой я возвращаюсь к своим

– Каля, постой!

Я выпустил ее руку и упал на землю, цепляясь за кусты и колючки; больше я бежать не мог.

– Гряди!

Я покачал головой; девушка недовольно вздохнула, то ли оттого, что я отказывался идти дальше, то ли оттого, что я так и не научился болгарским жестам. Я был еще очень слаб после ранения и при всем желании не мог двигаться так быстро, как она того хотела. Повязка, которую мне утром накладывали на грудь, сползла на живот, и каждое прикосновение отзывалось мучительной болью.

Моя догадка подтвердилась: Каля знала старый, заросший мхом и плесенью подземный ход из крепости, который выводил в ручей, но затем нужно было карабкаться наверх, по камням, склонам, брести меж сосен и папоротников. Мы намеренно петляли, и оттого путь был еще длиннее; даже сейчас, спустя две или три версты, я всё еще видел вблизи проклятую османскую крепость, с развевающимися красными флагами и горящими факелами. Была темная и холодная летняя ночь, я весь дрожал.

– Гряди! – крикнула Каля. – Ваши там, за могилой.

Могилой болгары называют гору или курган.

– Наши бывают разные, – раздраженно буркнул я, вспомнив желтого гусара. – Какие наши? Мушкатеры? Калмыки?

– Нет, – кивнула она, – другие, с брадичкой.

Черт бы тебя побрал, болгарская сумасшедшая! Почем я знаю, что ты называешь брадичкой? Бороду, усы или, может быть, закрученные бакенбарды, как у того гусара… Скажи ты уже по-человечески, а не по-церковнославянски…

За спиной выстрелили и закричали по-турецки. Сейчас меня снова поймают, понял я. Я просто не добегу, всего несколько шагов, несколько минут, мгновений; я останусь навсегда лежать здесь, на склоне безымянной балканской могилы. Я упал и заплакал от отчаяния. В ушах зазвенело, тени деревьев закружились, как в глупом хороводе; разочарование и равнодушие овладели мной. В этот миг с нашей стороны тоже начали стрелять.

– Пальните за ним ще раз! – раздался звонкий мужской голос. – Щоб вгамувалысь!

Это не болгары, подумал я. И не черногорцы. А если и русские, то какие-то странные. Но они стреляют по туркам, а значит, я дома.

* * *

Я пришел в себя уже утром, когда солнце поднялось высоко; я был в палатке, за ретраншементами, рядом со мною сидел на корточках молодой парень, внимательно читавший Ветхий завет. Он вчитывался в каждое слово, иногда почесывая пальцем у виска или в затылке, как ежели бы он был варваром, впервые узнавшим о жизни и смерти Христа. Голова его была коротко стрижена, с небольшим чубчиком, а в ухо вставлена серьга, и я подумал, что это может быть древнерусский князь Святослав, который когда-то воевал здесь, в Болгарии. Тогда получается, пришло мне в голову, я все-таки умер, а эта палатка вроде преддверия рая, где человеческие души ожидают Божьего суда.

– Ага! – сказал он, увидев меня. – Пробудився!

– Я, кажется, догадался, – пробормотал я, приподнимаясь на локтях. – Вы малороссияне, из полка Завадовского.

– Воистину так, – широко улыбнулся парень с чубчиком. – Я з черниговского полку.

– А где болгарка, которая со мной была?

– Поихала до дому, – махнул Ветхим заветом хохол. – Загнуздала коня и поихала. Гарна дивчина!

Это совсем ни в какие ворота не лезет; она сбегает всякий раз, когда я хочу с ней поговорить! Да что у нее в голове? Кем она себя возомнила, моим ангелом-хранителем?

– Мне нужно к вашему полковнику, – сказал я, поднимаясь на ноги.

Еще есть время, подумал я. Пока курок только взведен, но не спущен. Но через несколько дней может быть уже поздно. Через несколько дней пугачевцы пойдут на Москву, а Орлов встретится с княжной. Я видел это всё, в своих снах, и знаю, к чему это приведет. Я остановлю их. Остановлю гражданскую войну и раскол. Я один.

 

Глава девяносто пятая,

в которой мичман Войнович раздевает княжну

Эти события, во многом нелепые и трагические, пробудили во мне жажду чтения. Мне страстно захотелось составить свое мнение о современном обществе, внезапно представшем предо мною во всей своей наготе. Бросив все дела, забыв о поручениях своего начальника, я стал читать одну книгу за другой, делая заметки в своей тетрадке; иногда даже я прекращал читать и начинал, словно по наваждению, записывать мысли, пришедшие в мою черногорскую голову.

Мне вдруг стали ясны причины многих деяний, чудачеств и преступлений этого мира. Я увидел, что мир, в котором мы живем, вовсе не тот, каким я представлял его себе, будучи послушником. Мы постоянно пытаемся измерить современное общество по линейке, созданной в библейские времена, не замечая и не желая замечать, что современный человек уже не то непослушное дитя, каким он был во времена Ноя и даже Христа. Тогда люди искренне веровали, что к ним явится пророк, который укажет им на их грехи, и исцелит от язв, и скажет, как нужно жить, и такие пророки приходили и делали свое дело. Но пророк, явившийся сегодня, не будет замечен толпой, которую более всего волнуют материальные вопросы; пророки стали не нужны; пророчества стали не ношей избранных, но нравственным догом каждого человека; каждый теперь пророк, если он способен отыскать в себе Божие зерно. Люди стали взрослыми, и Библия им теперь не нужна, как не нужна студенту школьная азбука.

Я думал об этом, и вспомнил слова княжны: «Чтица – это устаревшая профессия, в мире читателей». Мне захотелось почему-то, при всей моей нелюбви к ней, прийти к ней в дом и сказать: давайте просто поговорим, безо всей этой шпионской чепухи, Елисавета, Алиенора, или как вас там на самом деле зовут, потому что я знаю, я чувствую и вижу это, что вы умнее, чем хотите казаться. То, что вы встали на путь зла (а вы встали на путь зла), говорит только о вашем уме, о том, что вы поняли что-то, чего не понимают другие. Давайте же сядем, выпьем по чашке кофе и просто поболтаем. Это станет возможным, если мы перестанем изображать из себя тех, кем мы не являемся, если вы станете дочкой нюрнбергского булочника, а я – черногорским корсаром, разыскиваемым за разбой. Долой маски и парики, долой французские тряпки и духи, всё снять, содрать с себя, и усесться нагишом, как Адам и Ева, вот так, у кофейного столика! Я же знаю вас. Я видел много раз, как вы читаете те же книги, что и я, что у вас на столе лежат Руссо, и Вольтер, и Филдинг, и Лесаж; вас не интересуют рехнувшийся мистик Сведенборг или галантный импотент Буало, вы знаете, что они ничему не научат вас; нет, вас интересуют только авторы, которые делают ваш ум острее, а ваше сердце – больше. Но вы отказались от этого сердца, вы стали вдруг прожигать свою жизнь, как будто вы решили, что вы более не будете как все, что вам нужно сгореть, но не быть деревом. Вам не нужны деньги и не нужна власть, вам нужна такая вот безумная, чужая жизнь, полная риска, чтобы чувствовать себя живой.

Вы узнали, что вы больны, вот что случилось. Вам сказали, что у вас чахотка, и в эту минуту вы засмеялись, помахали рукой своему отцу-булочнику, и вас понесло, как несет по штормовому морю корабль, сорвавшийся с якоря; и вы понимаете, что скоро разобьетесь, но вы все равно крутите руль и хохочете, потому что это жизнь, это то, о чем вы всегда мечтали и о чем мечтает втайне каждый человек – об обретении подлинного бытия, о свободе своего духа, о том, что иногда называют верой или внутренней силой; вы познали этот секрет, и потому вы привлекательны для мужчин, которые видят в вас этот предсмертный свет, и увлекаются вами; вы нужны им, как инквизитору нужна ведьма, только затем чтобы сжечь ее.

Вы нужны мне, Алиенора. Вы нужны мне, чтобы узнать и перенять у вас этот секрет. И в последнем акте этой трагедии я буду на вашей стороне, я буду вашим летописцем, вашим верным трубадуром, чтобы записать каждый ваш шаг и каждое слово, чтобы вы не унесли в могилу ваше дьявольское очарование, чтобы оно было сохранено на страницах этой рукописи.

* * *

Орлов приехал в Пизу дождливым утром, в карете, запряженной четверкой лошадей. И убранство кареты, и лакей на запятках, и парадный камзол графа, усеянный всеми возможными орденами и бриллиантами, говорили только об одном: этот человек приехал сюда с заветной целью, и он не пожалел денег, чтобы произвести впечатление. Впечатление, впрочем, было смазано, во-первых, дождем, а во-вторых, внезапно обострившейся чахоткой княжны. Алиенора встретила его ласково, но холодно; у нее было худое, осунувшееся лицо; сразу пошли к камину. Орлов стал целовать ей руку, восхищаться ее красотой, расспрашивать о ее прошлом. Она отвечала невпопад, в очередной раз перевирая свои истории про чудесное избавление от наемных убийц и вольное житие в Багдаде.

Граф Чесменский еще какое-то время хвалил ее раскосые глаза, а затем прямо спросил, претендует ли она на российский престол. «Сердце царево в руце Божьей, – уклончиво отвечала княжна. – Ежели Бог пожелал бы, я, может быть, и осмелилась. Паче всего судьба России; нет и не может быть истинного государя, кроме народа, говорит г-н Дидро». – «Правда ли, что вас поддерживают Турция, Польша и Швеция?» – «Отчасти сие верно, – сказала Алиенора. – Но турецкому визирю я послала недавно письмо о том, что не могу быть в союзе с российским противником; поляки давно не со мною; посланник же шведского короля уверяет меня в своей исключительной дружбе». – «Есть ли у вас сторонники в Москве и Петербурге?» – «Есть несколько друзей моего покойного отца, имен которых я по понятным причинам не могу назвать, за исключением разве что Сумарокова, ибо трудно принять за чистую монету разную чушь, которую несет спившийся поэт». – «Ищете ли вы, сударыня, союзника в моем лице?» – «Имя графа Чесменского есть имя виктории, – улыбнулась Алиенора. – С тем же успехом я могла бы обратиться за помощью к римскому богу Марсу».

Всё не так, как мы себе представляли, подумал я. Это не она ищет его поддержки, а он хочет использовать ее как знамя; он уже посадил на трон одну немку, и посадит другую, и третью, лишь бы не знать покоя, лишь бы дать выход неуемной русской энергии, которая клокочет внутри него.

 

Глава девяносто шестая,

в которой я встречаю Александра Андреевича

Полковник Завадовский оказался чрезвычайно умным и любезным собеседником, приятной внешности, но на мою просьбу переправить меня к Румянцеву он ответил решительным отказом, сообщив, что не может ничего сделать без санкции Каменского. Я недовольно скривился, менее всего мне хотелось говорить с Каменским, с риском снова встретить желтого гусара.

– А Суворов? Могу я поговорить с Суворовым?

– Суворов поихав в Букарешт, лечить ногу.

Я разочарованно вздохнул; мне представлялось, что наши должны были встретить меня с распростертыми объятьями, ведь я знаю то, чего не знает никто, сказал я, мне нужно, нужно к нему.

– Та не кобенься, Петро́, – проговорил другой малороссиянин, тоже полковник, судя по полотенцу на левом плече; все это время он сидел в углу, внимательно слушая наш разговор, но не встревая в него; рожа у него, не в пример соотечественнику, была неприятная, пьяная, но веселая. – Хлопец знае османские секреты. Со мною пойде…

– Як ты захоче, Олександр Андрийович, так нехай и буде, – отвечал Завадовский, уже не глядя на меня, а глядя на карту турецких укреплений.

– Пишли! – засмеялся мой новый знакомый. – Буде тоби пан фельдмаршал.

* * *

Всё в этом человеке было сплетено из одного огромного противоречия, представленного, с одной стороны, наигранным, полудетским еще шелопайством, соединенным с украинской бесшабашностью, и удивительным умением делать дело быстро, четко и безоговорочно, с другой. Он словно видел на одну, на две минуты вперед, что произойдет, и кто что скажет, и что нужно сделать, чтобы этого не сказали, и того не произошло. Я говорил ему, что был пленником турецкого визиря, а он уже расспрашивал о моем побеге, как будто он тоже был в той башне и слышал, о чем я говорил с хранителем печати. Я рассказывал о своей учебе в Лейпциге, а он уже интересовался, как я очутился в Венеции. Услышав имя Батурина, он одобрительно кивнул головой и сказал, что здесь, в молдавской армии, служит двоюродный брат Батурина, Герасим.

Почему-то я вдруг поверил ему, и стал рассказывать всё, ну или почти всё, что знал. Вечная тоска моего сердца по человеку, с которым можно было бы поговорить, поделиться самым заветным, внезапно вырвалась на свободу и отдалась, как падшая женщина, этому веселому и, по-видимому, плохо образованному хохлу. Он внимательно слушал меня, не перебивая, лишь иногда вставляя мелкие замечания, уточнявшие число османского войска или детали таракановского заговора.

Невысокий, губастый, с наметившимся двойным подбородком, он держался в седле с какою-то непостижимой моему уму небрежностью; всю дорогу до Дуная он рассказывал малороссийские анекдоты, заставлявшие спутников (с нами ехали еще несколько казаков) хвататься за животы.

Тогда я еще не знал, что этот человек на протяжении двадцати лет будет моим другом и начальником, что он будет ухлестывать за моею женой, и что я буду пить с ним водку и проигрываться ему в карты, и дописывать кровью историю турецких и польских войн, и сочинять за него фальшивые реляции, и жечь вместе с ним в камине бумаги покойной императрицы, и что не будет на земле человека, которого я буду любить и ненавидеть столь же страстно.

 

Глава девяносто седьмая,

в которой мичман Войнович раздевает Батурина

Я смотрел на нее и думал о том, что она просто родилась не в то время и не в том месте, и не в том сословии, и не в той стране; ей нужно было бы стать одной из этих бесчисленных Лесбий, Ливий и Мессалин, сводивших с ума римских поэтов и императоров. Римляне были странные люди, жившие так, будто никакой жизни нет; всё либо туполобые республиканцы, падающие на кинжал, либо изверги, дорвавшиеся до власти; они не знали, что такое человек, в современном смысле; вот там она чувствовала бы себя как рыба в воде.

Она допустила непростительную ошибку, назвавшись русской принцессой; если бы она претендовала на польский трон, у нее могло бы получиться; но она почему-то решила, что Россия – это дикая и непросвещенная страна, жителей которой можно дурачить и разыгрывать перед ними комедию. Разумеется, на нее тут же обратила внимание Девятая экспедиция; она даже и не догадывается, кто на самом деле галантный швед, щебечущий над ее ухом. Ежели бы перед ней положили на стол папку со списком батуринских дел, она бы сошла с ума. Она не знает, что это именно Батурин холодной зимней ночью устроил переворот в Дании, свалив и отправив на плаху любовника королевы, что батуринский агент отравил крымского хана, и что именно его безумные авантюры заставили бесноваться Париж и Варшаву, Стокгольм и Константинополь, что Батурин принес в русскую казну больше денег, чем любой золотопромышленник, что суммы, переданные ему армянскими купцами на войну с Турцией, исчисляются миллионами, и что именно по его указанию гвардии поручик Баумгартен оказался в Бейруте, и что ежели копнуть поглубже, то можно будет найти липкие следы этого паука и в Мадрасе, и в Гонконге, и даже в далеком Парагвае.

И теперь вы, как невинная бабочка, залетели в самую сердцевину этой паутины, только затем, чтобы весело поболтать с чудовищем, которое лишь выжидает удобную минуту; он схватит вас своими челюстями и сожрет, не задумываясь. Следите за его хитрой улыбкой, Алиенора, за всеми движениями его изуродованного шрамом лица, следите за ним, как слежу я, со сладострастным до отвращения удовольствием; о, как вы будет поражены!

 

Глава девяносто восьмая,

в которой Румянцев рыбачит

Ходил слух, будто Румянцев был внебрачный сын императора Петра Великого; иначе с чего, рассуждали сплетники, мальчику дали такое же имя и, потом, как объяснить его стремительную карьеру. Объяснялось же все просто, недюжинным сочетанием ума, храбрости и простоты. Румянцев никогда ни перед кем не лебезил, не требовал себе чинов и наград, не хвастался победами и достижениями, он просто гнул свою линию и делал то, что считал нужным. Говорили, будто бы он велел поставить в своем доме обычные дубовые стулья, чтобы не предаваться чувству роскоши. Вот и сейчас он запросто сидел в одном халате с удочкой на берегу «рекички»; и отличить его от обыкновенного офицера, решившего урвать минуту отдыха, было невозможно.

– А, Сашенька! – рассеянно сказал он. – Здравствуй, голубчик.

– Петр Александрович, – по-русски отвечал мой полковник (хотя я уже и привык к его малороссийской речи). – Взять Шумлу или даже осадить ее толком нет никакой можливости.

Кругом одни Петры да Александры, подумал я.

– В чем же причина такого недоразумения?

– А в том, – нервно проговорил хохол, – что генерал-поручик Каменский упустил нужный момент; когда треба було крепость штурмовать, он препирался с Суворовым, а теперь мы только и можем, что петлять вокруг города, да по ретраншементам из мортир пулять… Петр Александрович, вы меня знаете, я вам брехать не буду… А Каменский брехун, и раззява к тому же…

– Ты, Саша, язык бы свой поберег, он мне еще пригодится… Каменский турка при Козлудже славною победой разбил, о чем подробно в реляции изложено, а ты его в раззявы записал…

– Сия реляция одно брехунство и есть! – топнул ногой малороссиянин. – Что же я, по-вашему, не спросил у хлопцив, як дело було? Они маршировали весь день, по приказу Каменского, а когда пришли, на батальном поле один лишь дым был да кареи суворовские. Суворов баталию и выиграв, а Каменский только шкодил ему! И вот этот хлопец, барабанщик из балакиревского батальона, тоже был там и всё собственными глазами бачив…

– Ну, расскажи, – кивнул мне фельдмаршал. – Так ли бы дело, как Александр Андреевич говорит? Да говори честно, без утайки, не люблю, когда врут…

– Всё так и было, ваше высокопревосходительство, – сказал я и, вопреки своему вольтерьянству, зачем-то перекрестился. – Вот вам истинный крест. Корпуса генерал-поручика Каменского не было в Делиорманском лесу, а была только дивизия Суворова, героически стяжавшая славу русскому оружию…

– Что ж, – нахмурился Румянцев и бросил удочку, – я приму меры к искоренению оной фальсификации. Ты ранен? – спросил он, заметив мою повязку.

– Ранен, ваше высокопревосходительство. Имею к вам доклад, чрезвычайной важности, о некоей особе, вознамерившейся овладеть русским троном…

– Речь о княжне Таракановой, – сказал полковник, – уже соблазнявшей ваше сиятельство…

– Как же, помню, – недовольно поморщился фельдмаршал. – Дурная баба… Она, наверное, считает, что весь мир для нее устроен, и что достаточно послание духами надушить и плезанс пообещать, как вся русская армия ей помогать в ее претензиях бросятся…

– Вы должны сделать кое-что, – быстро-быстро, опасаясь, как бы меня не прервали, стал говорить я. – Вы должны написать секретное письмо, графу Алексею Орлову, в Ливорно. Вы должны написать ему, что вам известно нечто, и что он не должен делать того, что он задумал, иначе ему придется иметь дело с вами, и со всей молдавской армией, и что вы не допустите новой Смуты, и в верности вашей императрице Екатерине Алексеевне порукой Бог, и все святые, и животворящий крест…

Выпалив эту постыдную несуразицу, я внезапно остановился и замолчал, внимательно разглядывая одутловатое, невыспавшееся лицо фельдмаршала; он смотрел на меня, как смотрел бы Цезарь на римского бродягу, попросившего у него милостыни. Теперь всё зависит только от него, сказал я сам себе, от решения, которое он примет; и решение это будет, кажется, не в мою пользу. Кажется, он думает, что я спятил, что я просто глупый мальчик, барабанщик, болтун. Всё это только игра моего воображения. Ведь я не знаю и не могу доподлинно знать возможного хода истории. Да и правы ли мы, думая, что история зависит от наших решений? Нет ли ошибки в этих рассуждениях? Не лучше ли было бы думать, что история предопределена, что ничто не может поколебать установленный небесами порядок вещей…

– Петр Александрович, – вдруг поддержал меня мой полковник, – я напишу, а вы подмалюете. Вы же и сами догадываетесь, до чего дело идет. Знаете, что Орловы не в милости у матушки-императрицы более, и можуть глупость учинить. Хлопчик удалой, робитник Василия Яковлевича Батурина; он нам всё про турецкие ретраншементы рассказал, где какая орта стоит, и что замыслив сам великий визирь…

– И что же замыслил великий визирь? – грозно, исподлобья посмотрел на меня Румянцев. – Говори, ежели знаешь; ежели всё так, как Сашка и говорит, ежели ты и вправду знаток османских дел, а не шпион турецкий…

– Я не шпион, ваше высокопревосходительство, – виновато проговорил я. – То есть шпион, конечно, но наш, русский. Я у Панина в коллегии работал, а потом в Москве еще, в архиве там сидел, бумажки разбирал…

Господи, какую же чушь я несу, подумал я.

– Меня ранили, – промямлил я, – и один турок подобрал меня. И я был в Шумле, и говорил с великим визирем, и он сказал, что России никогда не выиграть эту войну, до тех пор, пока русские будут враждовать меж собою…

– И потому я должен вражду с Алексеем Григорьевичем затеять?

– Я о том говорю лишь, что его вразумить нужно, предостеречь…

– Авантюра! – тяжело вздохнул фельдмаршал. – Ладно, убедил! Уж больно складно врёшь… Письма́ писать не буду, пока Балакирев за тебя не поручится, что ты у него и вправду барабанщиком состоишь. Сашенька, найди-ка мне Андрея Дмитрича, я сам спрошу, из какого архива он сего юнкера выкопал…

 

Глава девяносто девятая,

в которой Орлов встречает Батурина

Вы просто не поняли сути истории, моя княжна. Вы подумали, что история благоволит к таким, как вы, что в истории случаются эпохи, когда всё переворачивается, и человек со дна может пробиться на самый верх и обуздать обидчицу Фортуну; безродный казачок может стать канцлером Российской империи, а корсиканский мальчишка – императором Франции. Отчего бы и вам, подумали вы, почувствовав дуновение сих ветров, не стать примой в этом балете, а не быть вечной подтанцовкой. Вы подумали и тут же сделали, как это и бывает обычно с немецкой натурой; вы бросили камень в тихий пруд и распугали всю рыбу.

Но вы не поняли главного: история – не балет, не подмостки веселого театра; история – это холодная и жестокая машина, которая не различает правых и виноватых, и не судит, и не милует, она просто перемалывает своими жерновами человеческие кости, в угоду ей одной ведомой цели. Человек ничего не значит в истории; он только кусок мяса, брошенный в мясорубку, и любые рассуждения о войне и мире, и об истинном боге, и об истинном государе – лишь знаки нашей неграмотности. Быть разумным человеком – значит видеть истину, состоящую в том, что мы живем на маленькой планете, затерянной в глубине космического эфира, и Бог, ежели он все-таки существует, никогда не услышит наш голос.

Кольцо осады сжимается вокруг вас; ловкие саперы уже вырыли свой подкоп и заложили в него глоб де компрессьон; усатые гренадеры готовят свои запалы, мушкатеры чистят штыки. Эта крепость скоро падет, ежели не случится, конечно, чего-то из ряда вон выходящего, ежели саперы, мушкатеры и гренадеры вдруг между собой не перессорятся и не начнут палить друг в друга; тогда у вас есть шанс, тогда вы будете спасены, и книга судеб закончится вашим помазанием на российский трон. Всё зависит от автора, от того, какую версию истории он предпочтет, обычную, или же ту, которая более по душе его израненному сердцу.

* * *

Они случайно столкнулись у княжны на одном приеме. Орлов сидел подле ее кресла и вел невинную беседу о новых способах земледелия и о том, что было бы неплохо привить в России американские фрукты. Как вдруг двери раскрылись, и в комнату вошел Батурин, в своем приталенном синем кафтане и в желтом камзоле, с усами и со шрамом на щеке, таком же как и у графа Алексея, за тем только исключением, что графа полоснул саблей в трактирной драке старый Шванвиц, а этот шрам был от шпаги Эоновой. «Ах, граф! Вы всегда по-северному неожиданно!» – воскликнула княжна, размахивая китайским веером. Батурин с усмешкою покосился на Орлова, а затем стал губами прикладываться к маленькой ручке княжны и смотреть на нее с таким напускным обожанием, облизываясь и причмокивая губами, что меня чуть было не вырвало от отвращения. «Позвольте вам представить графа Карельского. А это, Эрик, гроза турок, граф Орлов…» – «Тот самый Орлов?» – «Да, да, тот самый Орлов, победитель в Чесменской баталии, шум которой прогремел по всей Европе, подобно гласу древних богов, так что и весь мир пробудился, и в самом дальнем уголке не осталось христианина, который не почувствовал бы свою сопричастность к этому побоищу…» – «Вы несколько преувеличиваете мои заслуги, – нервно проговорил Орлов, сверля глазами хохочущего Батурина. – Нашею эскадрой командовал адмирал Спиридов; я же только скромный бухгалтер, посланный ко флоту с целию следить за соблюдением бюджета. Но вы правы, я имею некоторое отношение к сей баталии и могу назвать себя ее участником, особенно с учетом того, что некоторые мои соотечественники в то же время отсиживались в тылу и плели грязные интриги при петербургском дворе. Когда русские моряки проливали кровь за отечество…» – «А как вы считаете, граф, – сказал Батурин, зевая и подкручивая пальцем прядь своего парика, – победит ли ваша эскадра tappra svenska Flottan? Спрашиваю из чистого интереса, а не затем, что мне было бы интересно затеять вражду меж нашими двумя великими народами…» – «С начала века, – буркнул Алексей Григорьевич, – русские бивали шведов…»

Цыган Мотя рассказал мне, что вражда Батурина и Орлова длится много лет. Причиною его стал незначительный конфликт из-за одной крепостной актрисы, с которой Батурин долгое время был дружен и даже, по словам цыгана, намеревался жениться на ней, как вдруг актриса бросила его и стала встречаться с Орловым; эта бытовая драма наложилась на противоборство панинской и орловской партий и в конце концов на всю противуположность двух образов жизни: Батурин щеголял знанием иностранных языков и подкрученными усами, галантным обращением и французскими стихами, Орлов же брал нахрапом, русским здоровьем и властным характером, он никогда и никого не стеснялся, а просто шел напролом, всецело отдаваясь своей страсти, нередко переходившей в безумие.

И вот теперь эти двое сидели вокруг княжны, в комнате с незажженными свечами, озаряемой лишь золотистыми лучами заходящего итальянского солнца, и пялились друг на друга, и тяжело дышали, разве что не соприкасаясь лбами (или рогами; я невольно представил себе двух молодых бычков). Алексей Григорьевич уставился шальными глазами на фальшивого шведа, сжав руки в кулаки, а рука Батурина крепко сжимала эфес шпаги. Они были похожи сейчас, со своими шрамами, на двух близнецов, исторгнутых одной материнской утробой, но ставших волею судьбы непримиримыми врагами.

«Я скажу слугам, чтобы нам зажгли свечей», – проговорила княжна и вышла на минуту из комнаты. «Что вы здесь делаете, черт вас побери!» – прошипел Орлов. – «То же, что и вы, – спокойно отвечал Батурин, – исполняю приказ императрицы… Или же я ошибаюсь, и вы, граф, более следуете зову своего сердца, нежели долгу россиянина…» – «Не твое собачье дело указывать мне, что я должен делать и чего делать не должен! – проревел Орлов. – Мне дает письменные указания сама Е. И. В., а тебе – интриган Панин…» – «Значит, я могу быть спокоен за то, что ваша связь с этою девчонкой не поколеблет основ российской государственности?» – «Кем ты себя возомнил, сердюк недоделанный…» – «Вы, кажется, засомневались в моем происхождении, граф, – рассвирепел Батурин, – в верности моей России… Так я напомню вам, ежели вы забыли, что мой дед остался верен Петру Великому, а ваш дед был стрелецким полковником, поддерживавшим царевну Софью, и жизнь свою сохранил только потому что на плахе сумел рассмешить царя…» – «Передай на Мойку, – процедил сквозь зубы чесменский лев, – что граф Орлов чужих приказов исполнять не намерен! И что ежели господин президент и далее будет наушничать…» – «Мой вызов все еще в силе, граф, – дерзко отозвался Батурин. – И, пожалуйста, не трусьте более и не посылайте ко мне борзых щенков вроде Янковского…»

«Господа, – произнес я, – я обязан предупредить вас о возможных последствиях вашего поединка. Во-первых, мы находимся на чужой земле; ежели герцог Леопольд узнает о случившемся поединке, это приведет к тому, что гавань Ливорно навсегда будет потеряна для русских кораблей. Во-вторых, императрица Екатерина будет в гневе, узнав о том, что в час великих исторических свершений вы затеяли ненужную драку меж собою. Прошу вас примириться и положите конец вашей вражде. Уверяю вас, нет ничего порочащего дворянскую честь в том, чтобы признать свою неправоту, напротив, именно умение прощать делает нас достойными имени христианина…»

Вернулась княжна с зажженным светильником, и все сразу же приняло привычную мизансцену. Батурин снова крутил свой шведский парик, а покрасневший от гнева Алексей Григорьевич стал напевать, закинув ногу на ногу, итальянскую песенку. «Я смотрю, вы весело проводите время, – сказала княжна. – «Да, мы как раз обсуждали мою политическую теорию, моя княжна, – отвечал я, – о государстве, которым управляют философы…»

 

Глава сотая,

именуемая Сватовство чаклуна

Я провел остаток дня, долгого, как прощание с любимой, среди новых украинских друзей. Это были самые обычные и простые люди, отличавшиеся от русских только какою-то особенной тягой к глупостям. Эти глупости, нередко фантастические, составляли основу их разговоров. Казаки сидели у костра, варили уху из дунайской рыбки, которую отдал им «пан фельдмаршал», и придумывали безумные истории, по сравнению с которыми нелепый рассказ о тайных миллионах Коли Рядовича был бледною тенью полуденного солнца. В казацких рассказах все блестело, шумело и играло всеми красками жизни, и я подумал, что нужно записать эти рассказы, но малороссияне, как я ни просил их повторить сказанное, вместо старой истории начинали рассказывать новую, с похожими действующими лицами, но с совершенно другим сюжетом и другой, неожиданной развязкой.

– Цей чаклун був вельми дивною особою, – рассказывал с нарочитой серьезностью старый казак Михайло; остальные хохотали, – а чого ви ще хочете от сих чаривникив? Вони ж уси дити сатаниньськи, истинно вам кажу. Зараз я вам намалюю его парсуну, зараз тильки ухи съем. Цей чаклун був добре видомий у нас в Сорочинцах. Якшо у когось понос або голову ломить, вси идуть до цього чаклуна. Славный був чаклун. Вси трави знав, розмовляв з тваринами Господними, мав владу над ними надзвичайну, цей чаклун вмив обретатися сирим вовком або мысию. Таких вже нема… Був у цього чаклуна один недолик: вин не любив жинок. Вин говорив, що жинки затьмарюють его волю и розум. А потай любив их, звичайно, я припускаю, тому що чоловик без жинки, яко птах без повитря. Одного разу приходить вин до мене, а було це прямо перед риздвом Христовим, и говорить: «Михайло, будь моим сватом!» – Я розплакався, як дитина: «Друг мий, – говорю, – хто же твоя кохана дивчиня? Хто же заспивае: любий, кохай мене? Скажи имя благолипной мадонны…» – «А, – говорит он, – дочка гетьмана!» – «Ти здурив! – говорю я. – Хочешь, щоб мене в сибирьськи лиси, в кайданах? Ни, не пиду я з тобою!» – А вин смиеться тильки и говорить: «Не ссы, Михайло! Я чаклун, мени ничого не страшно, сам Люцифер зи мною!» – «Цього-то я и боюся!» – кажу я. – Колина тремтять. Ми приходимо до гетьмана, а той и каже нам: «Щоб я видав свою Ганну за якогось чорнокнижника? Не бувать цьому николи!» – «Ах так! – говорить чаклун. – А не боишься, що я наведу страшне чаклунство на тебе и на весь твий рид? А може бути и на всю Украйну?» – «Мени владу народом дана, – говорить гетьман. – А ти в скорботе своей против суспильства лизешь. Гей, козаки, всипьте-ка цим двом батогив, да так, щоб кров юшила!» – Видшмагали нас, само собою. Я з лишка не вставав три дни писля того. А чаклун той, хочь и образився, поихав в Париж и став называться граф Сен-Жермень. Така бувальщина…

Я спрашивал их о старых гетманах, а они отвечали только, что нет гетмана лучше «пана фельдмаршала» и что до Румянцева на Украине был сплошной «безлад», что запорожцы враждовали с приезжими сербами, что чиновники воровали деньги, выделенные казной на обустройство Малороссии, и что именно чужак Румянцев, хорошо владевший «украинскою мовою» и объединивший разноликую страну, вдруг стал для них самым желанным государем, за которого они готовы были идти и сражаться, и с турками, и с немцами, а ежели понадобиться, то и с самим чертом.

 

Глава сто первая,

в которой мичман Войнович уволен

Ежели звезды на небе сложатся приличным образом, моя княжна, вы станете русской царицей; вместе с Орловым вы сойдете в Кронштадте, и сможете арестовать Екатерину, и займете российский трон; но вот что будет далее. Древняя российская столица, Москва, не признает вас, ее займут полки, верные братьям Паниным. На юге и на востоке будет свирепствовать бунтовщик Пугачев, а на западе против вас восстанет Украина, страна, которая, по вашему мнению, должна быть вам верна, из-за придуманного вами отца, но это не так, тут вы ошибаетесь: Украина пойдет за человеком, который правил ею последние десять лет, за графом Румянцевым, незаконнорожденным сыном самого Петра Великого; возможно, малороссияне даже изберут его новым гетманом и дадут ему в руки булаву, и поднимут белое знамя, дарованное им императрицей Екатериной, но они не подчинятся вам. И будет Война Четырех Царей: вы будете править одним только Петербургом; в Москве изберут царем улизнувшего от вас цесаревича Павла; ведомые Румянцевым украинцы будут верны Екатерине, заточенной вами в Алексеевский равелин; а вся Татария, и Оренбург, и Дон, и Поволжье, и Сибирь присягнут истинно народному императору Петру Федоровичу, он же донской казак Емельян Пугачев. Четыре партии, каждая со своей программой; ваша программа – это власть олигархии, в Петербурге гвардейцы будут пить шампанское и стрелять из пушек, приветствуя вашу карету, мчащую по Невскому проспекту; в Москве Никита Панин примет конституцию и соберет в Кремле первый русский парламент; в Казани и Оренбурге откажутся от европейских обычаев и вернут старомосковские моды и стрелецкие войска; а Украина превратится в республику и вскоре объявит о своем отделении от Москвы. Игра четырех враждующих меж собою престолов, четыре разные государства на месте одного, по причине четырех разных народов, их населяющих, ибо единая Россия – это выдумка; ничто не связывает эту страну воедино. Некоторые будут думать, что страну еще можно спасти православной верой, они будут ходить в храмы и молиться Богу, и просить заступничества у Пресвятой Девы, но и единого православия давно уже нет, с тех пор как патриарх Никон расколол его своею глупой богослужебной реформой, а Петр Великий добил церковное тело уничтожением патриаршества и утверждением правительствующего Синода.

Конечно, такое положение будет непрочным, временным; вы направите верную вам гвардию в поход на Москву, но будете разбиты; а затем и Панин будет разбит пугачевцами, и в очень скором времени вы увидите вблизи Петербурга шведские и английские войска, а с юга в Россию вторгнется армия турецкого визиря, во главе с новым сераскиром, одетым в черную одежду. И вы закончите свои дни, глядя в окно Зимнего дворца на шведский фрегат, по трапу которого спускается наш общий знакомый Тейлор, с текстом мирного договора, по которому вы передаете Швеции Ливонию и Карелию, а Великобритании – Архангельск и Холмогоры.

Вот что будет, если вас не остановить сегодня, сейчас. Вот что будет, ежели вы победите, моя княжна.

* * *

Орлов недовольно скривился, надул щеки, даже высунул язык от неудовольствия, а затем выдернул письмо из моей руки и пошел к раскрытому окну, за которым шумело море. Было позднее итальянское утро, та минута, когда солнце еще только поднимается к зениту, но уже начинает нещадно припекать. Орлов сломал печать и стал раздраженно читать письмо, иногда вытирая рукою пот со лба, и солнце светило ему прямо в лицо, еще более уродуя шрам.

– Это черт знает что такое! – дочитав, яростно прохрипел он и разорвал письмо в мелкие клочки. – Я ему не мальчишка, чтобы указывать мне, что делать! Водки! – заорал он, отворачиваясь и стуча себя кулаком в распахнутую грудь с крестом. – Да настоящей, русской, а не этого английского дерьма…

– Послушай меня, Алексей Григорьевич, – тихо сказал я. – Послушай меня, как один православный человек другого, а не как начальник – подчиненного. Ты знаешь, как я люблю тебя. Знаешь, что я всегда был верен тебе и буду, до самой пропасти. Откажись от дуэли с Батуриным. Принеси ему свои извинения и скажи, что ты не замышляешь зла против него, и Паниных, и императрицы…

– Нет, это ты послушай меня, мичман! – перебил меня Орлов. – Я перед какою-то сердючкой извиняться не буду! Довольно! Они, что же, думают, что они мне теперь приказывать право имеют, ежели дурак Гришка бабу просрал? Мы Орловы! Мы Россию с колен подняли, когда ей голштинским уродом было великое унижение причинено. Мы Бога не испугались, когда против своего царя пошли. А он, – граф ткнул сапогом в обрывки письма, – он ему присягал, и когда его о помощи просили, он отказал, сказав, что не может допустить гражданской войны… А теперь он мне угрожает!

– Побойся Бога, Алексей Григорьевич, – произнес я. – Ведь ты же в аду гореть будешь, ежели исполнишь задуманное…

– Я и так уже давно в аду, мичман! – рявкнул Орлов. – Ты того не видел, как Федька Волков и Янковский урода шарфом душили, а я видел! И как ноги его в башмаках немецких еще дергались, видел! И за то мне будет на том свете вечная мука. Так что отступать мне некуда, и на русском троне будет сидеть женщина, которую я люблю…

– Я обязан сообщить об этих словах в Петербург…

– Такова, значит, твоя верность! Что ж, не показывайся мне более на глаза… Ты уволен с российской службы.

Я развернулся и пошел прочь, с разбитым сердцем; у двери Орлов окликнул меня:

– Ты же влюбился в нее? – спросил он.

– Да, – сказал я, – влюбился.

– Тогда не стой у меня на пути; не надо, мичман…

– Бог тебе судья, Алексей Григорьевич, – в отчаянии, еле сдерживая слезы, проговорил я. – Встретимся в преисподней.

 

Глава сто вторая,

именуемая Десятое июля

Эта страшная, шестилетняя война заканчивалась, но заканчивалась, как это и бывает обыкновенно, не в один день, но постепенно, подобно тому как вечернее солнце закатывается за горизонт и в воздухе становится все прохладней; солдатами все чаще овладевали лень и желание отдыха; они повиновались приказу Румянцева, не желавшего понапрасну лить кровь и знавшего, что со дня на день будет подписан мирный договор; раздраженная донельзя пугачевским восстанием, императрица велела не скупиться на условия и подписать мир с турками как можно скорее. Разбросанные по всей Болгарии части возвращались к главному лагерю, за исключением корпуса Каменского, продолжавшего упрямо палить из пушек по Шумле и жечь хлеб вокруг крепости; ему фельдмаршал возвращаться не велел.

В один день вернулся и мой батальон; все были живы, меня снова обняли, и я встал в строй, и теперь каждое утро опять барабанил молитву. Балакирев вернулся еще ранее и имел долгую беседу с Румянцевым на предмет моей нелепой личности.

– Ох, ну и заставил же ты нас поволноваться, брат! – недовольно пробурчал Балакирев. – Чегодайку-то сразу нашли, Царство ему Небесное, а вот тебя где носило…

Я сказал ему, что попал в турецкий плен и спросил, говорил ли он с Румянцевым о письме Орлову. Балакирев отвечал, что фельдмаршал расспрашивал его только обо мне самом. Я скуксился; снова идти к главнокомандующему и просить его мне было трусливо.

В лагерь постоянно приезжали сотрудники К. И. Д., шапошно знакомые мне по работе в Петербурге; из Валахии приехал Репнин; ждали Абрезкова, дядю моего лейпцигского однокашника, но он задерживался из-за разлива Дуная; все то были люди Панина. Переговорами руководил сам Румянцев; он почему-то хотел, чтобы мир был подписан непременно десятого июля; я никак не мог понять его символической страсти к этой дате, и только потом догадался, что в этот день Петр Великий подписал позорный для России Прутский мир; Румянцев хотел не на земле, а на небесах перечеркнуть неудачную страницу из жизни своего возможного родителя.

Не было только переговорщика с оттоманской стороны, но я уже знал, кто это будет, знал, ждал его приезда и боялся его.

Магомет приехал на своей белой кабардинской кобыле, в сопровождении большой свиты и второго переговорщика, Ресми-Ахмеда. Османы спешились в двухстах шагах от румянцевского шатра и стали умываться и переодеваться; Магомет переодеваться не стал, он торопился, и смотрел по сторонам, и явно искал меня глазами, как будто боялся, что я расскажу Румянцеву нечто очень важное, что повредит переговорам. Увидев меня, он как будто нервно вздрогнул, но ничего не сказал и решительным шагом прошел в палатку к фельдмаршалу.

Человек, неискушенный в дипломатике, вряд ли сможет в полной мере оценить все то изящное двуличие условий, которые выдвинул туркам Румянцев. Во-первых, генерал-фельдмаршал напугал их несчастным корпусом Каменского, который все еще торчал без особого дела возле Шумлы, и сказал, что русские уйдут в ту же минуту, как будет подписан мир, а до тех пор великому визирю лучше спрятаться в подвале, во избежание пушечного ядра, которое может нечаянно залететь в его обсерваторию. Во-вторых, Румянцев, как заправский торговец с восточного базара, стал требовать у Магомета и Ресми-Ахмеда передачи черноморских крепостей, Очакова и Хаджибея. Турки переглянулись между собою, как бы говоря: а не спятил ли Руманчуф-паша, но стали торговаться; в итоге фельдмаршал выторговал у них то, чего он с самого начала и хотел: крепости у входа в Азовское море, Керчь и Еникале. В-третьих, тот же трюк Румянцев проделал и с главною причиной разногласий, заявив, что Россия уже ввела свои войска в Крым, а потому, по принятому в Европе обычаю, имеет право силы на присоединение ханства к России. Магомет начал спорить и говорить что-то об исламе; но Румянцев грубо перебил его и сказал, что Россия просвещенная страна, в которой соблюдаются права всех религий. «То есть вы хотите, – недовольно проговорил Магомет, – чтобы крымский хан не был более вассалом халифа? Это нарушение магометанских обычаев…» – «Я всего лишь хочу, – отвечал Румянцев, – чтобы татары как свободная европейская нация сами решали свою судьбу и выбирали, с кем им заключать или не заключать союз». Магомет согласился и кивнул. Это означало только то, что Крым переходит под протекторат России, так как союз с Россией крымским ханом был подписан двумя годами ранее. В-четвертых, по хитрости Румянцева, из договора как бы нечаянно исчез старый запрет русским строить на Черном море военные корабли; турки в спешке забыли об этом пункте, они просто не заметили, что Руманчуф-паша обвел их вокруг пальца как малых детей. Так опытный литератор, бывает, обманывает своего читателя, умалчивая о некоторых деталях сюжета, только затем, чтобы в конце романа преподнести ему неожиданную развязку. Оплошность обнаружили только месяц спустя, когда договор был внимательно прочитан в Париже и в Вене; все европейские дипломаты схватились за голову, но было уже поздно; первая верфь была уже заложена.

Кажется, всё было слажено, однако когда договор стали подписывать, выяснилось, что под рукой нет никакого стола, на который можно было бы положить бумагу.

– На барабане подпишу! – недовольно воскликнул Румянцов. – Эй, юнкер, подай-ка сюда свой барабан!

Договор подписали, все радостно закричали и стали стрелять в воздух. Я же стоял, как вкопанный, и смотрел на Магомета, и он смотрел только на меня.

 

Глава сто третья,

в которой граф Орлов ломает мебель

John Taylor to John Montagu, Earl of Sandwich. Top secret.

Сэр!

Сообщаю вам о некоторых подробностях мирного договора, заключенного русскими с Высокой Портой в болгарском селении Хотфонтейн. Детальное рассмотрение этого странного соглашения вынуждает меня сообщить вам, что фельдмаршал Румянцев заложил огромный фугас подо все здание нашей восточной политики. Во-первых, с сего момента Россия de facto контролирует Крым, управляя, как она того пожелает, своею марионеткой Сахиб-Гиреем. Во-вторых, хитроумным образом русские получили право строить на Азовском и Черном море военные корабли. В-третьих, русским купцам теперь даны те же привилегии, что и английским, и право прохода в Средиземное море через Дарданеллы и Босфор. Все это вместе означает только одно: русские и украинцы, нимало не опасаясь татар, смогут распахать причерноморскую степь и завалить зерном пол-Европы, вывозя ее через керченский и таганрогский порты. Не сомневаюсь в том, что русские вскоре сообразят, что можно торговать не только зерном, лесом и железом, но и более прогрессивными товарами; а в случае противодействия им в вопросах торговли русские сожгут любой европейский флот, приблизившийся к крымским берегам, как они уже сожгли при Чесме турецкий.

В связи с этими чрезвычайными обстоятельствами прошу дать мне санкцию на проведение переговоров с командующим русской эскадрой графом Орловым, крайне раздраженным тем, что договор был подписан без его участия. Согласно условиям договора, русские возвращают Турции греческие острова и Бейрут, т. е. все блестящие завоевания, сделанные Орловым, в чем и заключается истинная причина его гнева. Согласитесь, что и вы, сэр, негодовали бы, ежели бы приобретенное вами поместье вернулось к прежнему владельцу, безо всякого возмещения ваших потерь. Граф Орлов беснуется и крушит мебель в своей квартире, обвиняя во всех своих несчастиях враждебную ему придворную партию братьев Паниных, к коей он причисляет и Румянцева, и было бы непростительной ошибкой игнорировать русского медведя, ревущего в своей берлоге.

Такоже напоминаю о предыдущем моем сообщении, касающемся девицы Таракановой, оставленной вами без внимания.

John

 

Глава сто четвертая,

в которой Магомет бросает бомбу

Турецкое посольство уже уехало, а Магомет все еще сидел в одиночестве, в специально построенном для турок павильоне, за деревянным столом, грубо сколоченном фурьером Данилой, и писал какое-то письмо. У раскрытых дверей стояли два янычара, но Магомет, увидев, что я стою снаружи и пялюсь, велел им пропустить меня. Я вошел и сел, на лавку напротив него; он продолжал писать, как бы не обращая на меня внимания.

– Чего тебе? – произнес он, наконец, подняв голову, но рукою продолжив писать.

Я не знал, что сказать, и молчал.

– Почему вы подписали мир? – выдавил я из себя спустя минуту.

– Потому что мы проиграли войну, – сухо отвечал Магомет.

– Это не так, – сказал я. – Вы подписали мир, потому что боитесь чего-то. Вы знаете, что я знаю что-то, что может поколебать сложившееся равновесие. К сожалению, я не знаю, что я знаю. Скажите мне. Обещаю, я никому не скажу.

Магомет внимательно посмотрел на меня, прокрутил несколько раз в голове мои слова, а потом засмеялся.

– Даже ежели бы я знал, что ты знаешь что-то такое, чего не знаешь, я бы тебе не сказал, – с улыбкой проговорил он. – Ты, кстати, так и не поблагодарил меня за то, что я вытащил из тебя пулю и спас твою глупую жизнь.

– А вы не принесли извинений за то, что держали меня в плену…

– Значит, мы квиты.

– Великий визирь велел вам убить меня…

– Великий визирь очень болен, – грустно ответил Магомет. – Возможно, в пылу разговора ты не заметил, что он постоянно кашляет и чихает. Ему осталось жить несколько дней; я врач, я знаю, как выглядит приближение смерти.

– Что же будет дальше?

– То же что и было, – пожал плечами Черный осман. – Вы, московиты, будете пытаться сделать крымским ханом своего ставленника, а мы – своего. Эта игра будет вечной, как и сказал тебе великий визирь…

– Я не буду играть с вами. Я убью вас.

Магомет ничего не сказал, а только кивнул головой, как бы принимая во внимание мои слова и намерения. Он снова отвлекся и стал писать. Я посидел еще минуту, а потом встал и пошел к выходу.

Я еще сидел некоторое время на пригорке, со своим барабаном, и наблюдал, как турки совсем уже сворачиваются и садятся на коней. Магомет вышел из павильона, тем же решительным шагом, что и по приезде в лагерь, взмахнул своими сапожищами и, взобравшись на кабардинскую кобылу, поехал прочь, не глядя на меня. Янычары поскакали за ним; один из них вдруг развернулся и, подъехав ближе, бросил мне какой-то мешок. Я подумал, что это бомба и отбежал в сторону. Но бомба лежала на земле и не разрывалась. Я подошел и дрожащими руками вытряхнул содержимое мешка. Из него выкатилась голова стрелявшего в меня желтого гусара.

 

Глава сто пятая,

в которой Батурина больше нет

John Taylor to Elizabeth Tarakanova, Princess of Vladimir and Queen of Tomorrow

Моя принцесса!

С глубоким прискорбием сообщаю вам о трагической гибели вашего верного слуги, подданного шведской короны графа Эрика Карельского, убитого на дуэли графом Алексеем Орловым, что случилось не далее как утром сегодняшнего дня, в Ливорно, на могиле похороненного здесь писателя Смоллетта. К сожалению, все мои попытки остановить эту нелепую дуэль, равно как и попытки мичмана Войновича, такоже вам знакомого, закончились горестной неудачей. Дуэлянты ничего не желали слышать ни о каком примирении, обвиняя друг друга в многочисленных грехах. Подозреваю, что и ваша неземная красота отчасти стала причиной этого недоразумения.

Вот же как это было. Не рискуя вступать с графом Карельским в фехтовальный поединок, Алексей Орлов, как лицо, получившее право выбора оружия, предпочел дуэль на пистолетах. Представьте себе, моя принцесса, раннее утро на местном кладбище и низкий туман, вьющийся над долиной; мрачные тени еще скользят по скалам и могильным плитам, черный ворон стучит клювом по портрету автора Перигрина Пикля. Как вдруг в тумане вспыхивают два алых огня, стремящиеся друг к другу, как два магнита, и испуганный ворон, взмахнув крылами, уносит в небеса душу одного из противников. К моему глубокому несчастию, то был мой друг Карельский!

Я бросился к нему, грудь его была прострелена навылет, кровь текла из края рта. Бледное лицо его было похоже на лицо христианского мученика, рука еще крепко сжимала мою, а слабый голос шептал ваше имя. «Свершилось!» – воскликнул он и испустил дух. О, горестная минута разлуки с любезным товарищем! О, жестокая судьба! В гневе сжав кулаки, я подбежал к графу Орлову и в расстройстве чувств стал говорить ему, что он убил лучшего человека на земле, и что король Густав никогда не простит ему этого злодеяния. «Прекратите сходить с ума, Тейлор! – сказал мичман Войнович, перехватив мою руку, уже тянувшуюся к лицу чесменского героя. – Ваши чувства можно понять, но и вы должны признать, что все произошло по правилам чести, и граф Орлов с тою же вероятностью мог быть сейчас на месте шведа». Разумом я соглашался с ним, но мое сердце было против.

Эти трагические события, моя принцесса, засвидетельствованы мною и мичманом, а такоже цыганским бароном Мотей и моим слугой Патриком, ирландцем. Похороны графа Карельского, моего любимого Эрика, состоятся завтра в Ливорно, и ежели вы поспешите, то успеете в последний раз поцеловать своего друга, так мечтавшего сделать вас русскою царицей. Обещаю вам, что в память о нем я доведу начатое до конца и воздену на вашу прекрасную голову шапку Владимира Мономаха!

John Taylor, Esq.

 

Глава сто шестая,

именуемая Прощание славянки

Мы все еще стояли лагерем на берегу разлившегося из-за дождей Дуная и ждали Суворова, который должен был со дня на день приехать из букарештского госпиталя, чтобы вести нас домой, в Россию, с особо важной и секретной миссией – поймать Пугачева. Краткое, но томительное ожидание скрашивали только рыбалка да вечное подтрунивание над Колей Рядовичем. Балакирев, опасаясь, как бы солдаты не растеряли дисциплину, ежедневно гонял нас по амбулакруму, в дождь и в град, заставляя меня бить в барабан, а потом вместе со всеми бегать, прыгать и колоть штыком. Несколько раз я пытался отбрехаться от глупой муштры, под предлогом своего ранения, но Балакирев как будто вошел во вкус, ему дали чин полковника, о котором он давно мечтал.

Как-то раз Коля Рядович разбудил меня среди ночи.

– Вставай, – сказал он, – к тебе пришли.

Я вышел на амбулакрум. Предо мною, держа под узду коня, стояла Каля, в своей привычной болгарской одежде; волосы ее были смочены дождем, и вся она была сейчас не человеком, но какою-то русалкой, выползшей на берег из вод Дуная.

– Каля, – радостно сказал я, – мне нужно поговорить с тобою. Ты одна только нужна мне. Я не знаю, как это говорится…

– Правда ли, – с грозной суровостью в голосе перебила она меня, – что война свершилась?

– Правда, – отвечал я. – Война закончилась.

– Значит, вот как это будет, – почти заплакала она. – Вы хотя бы разбираете, что теперь случится с нами? Что нам придется ответить за каждого погибшего янычара, за каждый кусок хлеба, переведенный нами русским войскам? Вы должны были освободить Болгарию, защитить своих братьев по духу и по языку, а вместо това вы сключаете ветхий завет и уходите?!

Завет по-болгарски значит мир, договор.

– В договоре есть параграф, – сказал я, – о защите всех христиан.

– Я не христианка, – проговорила она. – Будьте вы все прокляты, со своей христианской любовью…

Она вдруг залезла на коня и, стукнув его по бокам своими мокасинами, поехала в ночь, все более и более ускоряя шаг.

– Каля, подожди!

Я побежал за нею, не разбирая дороги. Но она уже не слушала меня, а просто мчала куда-то, сломя голову, всё отдаляясь, и звуком копыт, и чертами тела, и все то было уже приобретено и потеряно мной в одно мгновение; я поскользнулся на размытой дождем кочке и упал в грязь.

– Каля!

Если бы я мог, я бы пошел прямо сейчас к Румянцеву и заставил его разорвать договор, лишь бы вернуть ее. Заставил! Я бы повернул время вспять и все переиграл, и принудил бы Магомета и великого визиря подписать мир на условиях, выгодных мне!

Но изменить уже ничего было нельзя. Можно было только валяться в луже и бить кулаком от отчаяния по сырой болгарской земле.