1

С человеком обычно знакомишься только однажды, но с Эдуардом Успенским я знакомился много-много раз. Такой уж он оказался человек. Таким остается и поныне.

Я давно хотел познакомиться с той страной, в которой жил пока неведомый мне Успенский. Я много слышал о Советском Союзе, но побывать за границей тогда мне еще ни разу не довелось. Но именно в это время и произошло мое знакомство номер один, хотя об этом я пока еще и сам не догадывался.

В то время я уже немало прочитал о соседней стране и поэтому имел кое-какое представление о том, что такое Советский Союз: граничащее с Финляндией громадное государство, в котором установлена жесткая дисциплина и подавляющая своих граждан политическая система, радикально отличающаяся от нашей. Власть там принадлежала народу, как утверждала идеология, но несмотря на это, он все равно жил без каких-либо свобод. Так что народ порабощал сам себя, и явно успешно, судя по тому, что я слышал.

С другой стороны, что касается литературы, искусства и музыки, то мне было известно, что где-то в глубинах тоталитарного государства все еще можно было отыскать старую Россию. Это было интересно. Но как его обнаружить, этот мир, казавшийся уже ушедшим и утраченным? Я читал Чехова в переводах и не переставал восхищаться им и как писателем, и как человеком. Отсюда и возник интерес к ушедшей России, который с годами еще больше усилился.

Мне очень хотелось познакомиться с русскими, ведь они продолжали жить теперь уже в Советском Союзе. Люди меняются всегда гораздо медленнее, чем системы. По сути, люди не могут сильно меняться, как бы ими ни манипулировали. Это только снаружи кажется, что они изменились, по крайней мере в том случае, если они пытаются это продемонстрировать.

Я много чего прочел, но, как и прежде, обладал о России только книжным знанием. Я понял, что в соседнюю страну нужно в конце концов ехать самому, потому что знал еще и то, что люди в то время не имели возможности выехать оттуда за границу, если они не были партийными, не были агентами или шпионами КГБ и партийного руководства. Чтобы встретиться с обычными, простыми людьми, увидеть обыкновенный народ и те условия, в которых он живет, для начала надо было элементарно попасть в страну: получить визу и въехать туда, если выгорит разрешение.

К этому меня подталкивали в начале 1970-х годов, помимо Чехова, еще и многие другие обстоятельства, в том числе и политическая обстановка в Финляндии. Наши крайне радикальные коммунисты усвоили идеологические принципы СССР и транслировали волю этой страны всем прочим. Власть Кекконена была велика, но в конце 70-х она заметно ослабла, чтобы в 1981 году почти по-брежневски окончиться. И когда стало очевидно, что отношения Кекконена с Советским Союзом уже давно перестали быть интересны финнам, правые подняли голову и стали открыто восхищаться Америкой, этой «самой лучшей и самой свободной страной в мире», как, впрочем, восхищаются и сейчас. «Страны лучше, чем Советский Союз, не бывает», — раздавалось с еще большим напором с другой стороны.

Из книг я узнал об обеих супердержавах что-то совершенно новое. Государственные изгибы внешней политики американцев как раньше, так и сейчас очень прозрачны, их желание заполучить доступ ко всем мировым природным ресурсам слишком явно, равно как и их стремление стать ведущей ядерной державой и вообще бесспорным мировым правителем.

Последствия Вьетнамской войны были уже для всех очевидными: чем больше США бомбили и убивали, тем активнее вьетнамский народ сопротивлялся своему врагу, тем сильнее были антивоенные настроения среди самих американцев. СССР в свою очередь отвечал на любую капиталистическую угрозу очень жестко, но все эти выступления подавались нам по инициативе серьезных товарищей как проявление миролюбивой политики восточного соседа; коммунизм превратил бы весь мир в счастливую страну Эльдорадо, к обладанию которой Америка стремилась самыми презренными средствами.

Кто же из них двоих был прав? А вот и никто, это уже начало становиться очевидным. Правда о США уже тогда была разными способами обнародована, а соответствующую правду об СССР можно было, видимо, узнать только лишь через непосредственное знакомство со страной. Это не казалось чем-то чересчур сложным. От Хельсинки до Ленинграда на поезде не дольше, чем, к примеру, до Ювяскюля.

Так я наконец-то решил отправиться в соседнюю страну. А после этого все уже стало другим.

Чудо — это то слово, которое я продолжаю применять к этой стране. ЧУДО. Эти чудеса и этих чудесных людей я встречаю уже больше тридцати пяти лет, в течение которых я ездил и езжу сначала в Советский Союз, а потом в Россию. Моя первая поездка к восточному соседу была организована радиожурналистами, а смешанную и деятельную команду путешественников сколотил накануне Пасхи, насколько я помню, Эско Сеппянен. Я попал в ее состав благодаря работавшей тогда на радио Эве Полттила, моей подруге юности, которая обладала талантом оповещения: оставалось еще несколько свободных мест, которые можно было продать в том числе и на сторону. Так в компании оказались и мы: я и моя первая жена.

Мы все набились в вагон и поехали. Дорога привела нас в Москву, затем в Армению и Грузию. В Россию тогда в основном ездили на поезде. Ведь у нас тогда была одинаковая ширина железнодорожной колеи, которая досталась финнам со времен Российской империи.

Какая страна ждала нас впереди? За границей все казалось совершенно другим, начиная с пограничного поста. Уже само пересечение границы с СССР было событием, маленьким первым потрясением перед более крупными последующими. Приближалась Пасха, хотя признаков весны пока еще было не видно. Когда поезд остановился на следующей после границы станции Лужайка, как раз и начали происходить всякие события.

Я не помню, чего именно я ожидал, но помню, что кругом ощущалась какая-то странная угроза. Вы оказались в мире, в котором можно существовать и нужно вести себя в соответствии с нашими собственными правилами, — гласит скрытое сообщение, висящее в воздухе. Однако сами правила никак не проговариваются, все только на уровне чувств. В подсознание сразу закрадывается чувство осторожности и предчувствие страха. В вагон вошла армия вооруженных плюшевых медвежат сурового вида: молодые люди в полушубках, с винтовками за спиной и застывшим выражением лица. Многие из военнообязанных были командированы за тысячи километров от дома, который находился, если судить по их лицам, далеко на востоке или юге огромной страны. Для них мы были представителями противника в холодной войне, несмотря на то, что мы прибыли через дружественную границу.

Медвежатам была выдана инструкция, которой они придерживались, как солдаты. Неулыбчивые рядовые неспешно прогуливались туда-сюда и обследовали купе, тамбур и туалет. Опустили дополнительные сиденья, в вагоне обнаружились какие-то скрытые места, о наличии которых я даже не подозревал. С тех пор, путешествуя на поезде из года в год, я знаю, что панель на потолке купе снимается, если открутить шесть винтиков (или восемь?). Панель откручивается, пустое пространство под ней тщательно изучается, а затем все медленно привинчивается обратно. Я никогда не видел, чтобы там что-то обнаруживали, но для досматривающих уже одной возможности спрятать что-либо в этой ячейке было достаточно. В большой полости, которая вдруг совершенно неожиданно обнаружилась под сиденьями, не оказалось ни одного человека, на которого, видимо, как раз и охотились юные медвежата.

Людей тоже обыскивали. Все делали молча, будто при военном положении, в тишине, которая нарушалась лишь каким-нибудь медвежьим рычащим вопросом, заданным на смеси финского и русского. Сталинская тирания породила в свое время в людях точно такой же страх, который начинал нагнетаться всей процедурой обыска.

Но тогда страх был обоснован: достаточно было только подозрения, чтобы оказаться виновным. В период сталинских репрессий 1930-х годов число погибших и пропавших без вести превысило 20 миллионов человек. Я читал, вернее, практически проглотил, превосходную книгу Роберта Конквеста «Большой террор». Она напомнила лишний раз о том, что нас никогда не отправляли ни в какие исправительные лагеря, мы были всего лишь богатыми туристами, которых везли на поезде в Москву, откуда затем отправляли самолетом дальше на Кавказ.

Таким образом, я пытался внушить себе самому, что для страха нет никаких оснований. Но, если быть честным, он все равно был. Деньги и все остальное согласно инструкции были внесены в декларацию, сейчас происходила лишь проверка на соответствие одного другому, прежде чем количество марок (цифрами и прописью…) было обведено шариковой ручкой во избежание исправлений и скреплено в декларации штемпелем, чтобы итоговую сумму уже невозможно было изменить. Досмотрели бумажник, пересчитали деньги. Сумма должна была соответствовать реальному количеству денег до единого пенни, как при въезде, так и при выезде.

Ничто в багаже не обладало неприкосновенностью. Все сувениры, подарки и книги с интересом пересматривались, все перерывалось вплоть до нижнего белья. Интимные предметы и личные вещи разворачивались перед всеми обитателями купе. Искали запрещенные книги. Каждую книгу долго перелистывали, особенно те, которые были на русском языке. Недоверие было очень сильным. Фрукты (апельсины, яблоки и все остальные подозрительные) сразу отнимали. Их изымала сотрудница, одетая в гигиеническую спецодежду. Чтобы потом съесть? Паспорта были собраны, их вернули нам лишь после продолжительной проверки. Каждый должен был выглядеть точно как в паспорте, впрочем как и сейчас, в данную минуту. Всех нас признали соответствующими документам, после чего все суровые медведи превратились вдруг в милых плюшевых медвежат, строгие солдаты резко стали моложе своих лет, обернувшись мальчишками, играющими в войнушку. Они выстроились в цепочку и затем удалились, чтобы затаиться в своей теплой каморке. А мы остались в вагоне под заботливой, но всеобъемлющей опекой предлагающих чай с печеньем проводниц и проводников в фуражках.

Горячая вода поддерживалась благодаря горящему в самоваре углю в купе проводника. Запах угольного жара я помню до сих пор. А еще при первом движении поезда звон ложки о стекло стакана в подстаканнике, в котором дымился крепкий, почти черный чай.

Еще минуту мы сидели молча, но затем, как только поезд начал свой сначала медленный, неуверенный и погрохатывающий, а затем ускоряющийся и целенаправленный ход, по вагону разнесся оживленный говор. Мы ехали сквозь пустынные карельские леса, мимо брошенных и сгоревших домов — все еще видимых печальных следов войны, поваленных как попало деревьев в глухих лесах, через темные сырые низины, в одно мгновение проносящиеся быстрые лесные ручьи, мимо Выборга, который был виден из окна. На стене одного огромного бункера я успел заметить надпись на финском языке «Elovena». Ничего другого на финском написано не было. Город теперь назывался Выборг, а не Виипури. Выборг — давний перевод со шведского, точно такой же, как Гельсингфорс.

Поезд остановился. После долгого ожидания и необходимого контроля нам позволили выйти на платформу и на вокзал. Этого хотелось всем. Путь пролегал к выборгской «Березке». Это был магазин, название которого означало «Маленькая береза». Почему? Ну, почему-то. Те, кто раньше бывали в Советском Союзе, рекламировали провиант, который можно было купить в «Березке» за валюту. Дешевую и необходимую еду (в том числе шоколад) для нашего долгого путешествия в Москву.

2

В начале 1970-х годов поезд в Выборге стоял долго. Паровозы меняли не спеша, наверное, их тоже тщательно проверяли. Наконец, те же самые вагоны продолжили путь, но теперь их тянул советский паровоз со звездой во лбу. Так делается и сейчас, с тем лишь исключением, что несколько быстрее, чем раньше: таможенные формальности теперь не такие строгие, и паровоз меняется практически на ходу. Потом, через некоторое время, появился «Аллегро» — быстрый как сон.

Поезд — превосходное средство передвижения, если едешь в Россию. Ты сидишь в своем купе, тихо-спокойно, а все те, которые что-то ищут, приходят к тебе, останавливаются в дверях, рассказывают, что им нужно, мы как-то решаем вопрос. В поезде нет очередей на регистрацию, как в аэропорту, не звенят никакие датчики при просвечивании, не приходится стоять в носках полураздетым, расставив ноги, как это нынче принято. Мир перевернулся с ног на голову: сейчас весь багаж в аэропорту перерывается при досмотре точно так же, как раньше в московском поезде, потому что в бутылке из-под шампуня может оказаться бомба («спасибо» террористам). Теперь в поезде даже самый малообеспеченный пассажир может хотя бы на минуту почувствовать себя представителем бизнес-класса.

Но с этой идиллией, видимо, придется попрощаться, потому что в 2007 году в поезде Москва — Питер прогремел взрыв. Об этом красочно рассказывали в том числе и в финских новостях. Теперь нигде не безопасно. Но, тем не менее, поездам я доверяю больше, чем самолетам.

Хотя бы только потому, что из Шереметьево в Москву из-за вечных и постоянно увеличивающихся пробок попасть за разумное время просто невозможно, по крайней мере до тех пор, пока туда не проведут метро.

Времени в поезде хватало на все, впрочем, как и сейчас. В привокзальном ресторане в Выборге можно было даже успеть поесть на скорую руку, если только набраться для этого смелости. Чуть позже это удалось, когда ко всему немного попривыкли и слегка подучили язык. Местная солянка оказалась буквально фантастической, тем более что по пути можно было еще мимоходом взглянуть на старый финский город в русском окружении. Невероятная, почти пугающая и бросающаяся в глаза пестрота этого сочетания, а также слегка деревенская и, на первый взгляд, даже немного дикая атмосфера провинциального и приграничного города задавали особый тон в предвкушении всего того, что ждало нас впереди — в Москве, на ее окраинах и, в особенности, там, где уже не Москва.

На дверях выборгской «Березки» висела тогда, то есть в 1972 году, отпечатанная вывеска, которой я долго удивлялся. В ней на финском языке нам сообщалось следующее: «Чеки здесь не принимаются» (в финском языке слова со значением «чеки» и «чехи» пишутся одинаково — tshekit). «Странная дискриминация, может, это отголоски Пражской весны, событий 1968 года?» Эта моя первая мысль — свидетельство того, что ничто не казалось мне невозможным. Правда, разбор русского текста по слогам обнаружил несколько иной смысл этого послания. Чеки не принимались всего лишь в качестве средства оплаты, купить водку, шоколад, матрешек, парфюмерию и цветастые платки можно было в этих магазинах только за наличную валюту.

Финляндская марка в то время была самой настоящей валютой. В этом заключалось первое сообщение о равноправии прибывшему в СССР туристу. Но в отношении денег равноправия как раз таки и не было. Рублей в стране хватало всем, но на них ничего нельзя было купить в «Березке», единственном месте, где продавались все самые дефицитные товары — магнитофоны и телевизоры. Простой русский не мог попасть в «Березку», просто даже чтобы посмотреть на эти товары.

… Свою заветную бутылку получил каждый желающий, вся наша очередь. Пробки были извлечены, и все принялись за дело. Так началось путешествие, во время которого я принял решение вернуться в эту страну вновь и выучить ее язык. После Грузии и Армении я понял, что на свете есть еще масса других языков, алфавитов и орфографий. Все для меня было новым. СССР был случайным соединением самых разных народов, национальностей, государств. За его пределами это увидеть было невозможно, не говоря уже о том, чтобы понять.

Иногда попадались такие народы, о культуре которых я не имел ни малейшего представления. Из первого путешествия таким местом оказалась Армения. Горы, странный язык, черноглазые и большеголовые люди. Вино, коньяк — национальная гордость. Еще помню, как мы, размахивая плавками, отправились к озеру Севан, только потом заметив, что оно покрыто толстым слоем льда, потому что было высокогорным. Спустя годы я все-таки как-то летом попал на это озеро в купальный сезон, но тут же вылетел из воды как ошпаренный. Было такое чувство, что я сиганул в дважды охлажденную прорубь для пыток, при том что на берегу было самое что ни на есть лето с жарким солнцем. Разреженный горный воздух всегда несет в себе космический холод.

Пасха в Армении всегда означала некий карнавал, во всяком случае в то время или именно для нас. Верующий ранне-христианский народ десятками тысяч собирается в Эчмиадзине (сейчас это Вагаршапат) в окрестностях самой священной церкви. Наши финские коммунисты не верили своим глазам, ведь религия казалась им древним пережитком. Что же это было за суеверие? Особенно ужасались этому и округляли глаза преданные коммунистическим идеям представители крайне левых. Этих дикарей православным следовало реально стыдиться. Благородную идею они втаптывали в грязь.

Религия, гораздо более старшая, — Армянская церковь, представлявшая свое собственное направление в раннем христианстве, — с ними совершенно не считалась. Так же потом происходило и в других местах, где мы оказывались. Пасхальные религиозные традиции в Армении, по крайней мере, на взгляд туриста, казались ошеломляюще первобытными.

Двух тысяч лет как не бывало в мгновение ока. Убивали баранов, перерезали им горло, кровь била фонтаном, бараны блеяли и хрипели, пальцы обмакивали в свежую кровь и маленьким детям на лбу рисовали кровавые кресты. Дети, полураздетые, носились во всем этом хаосе, петухи и куры орали, настигнутые точно такой же смертью, что и бараны. Сотни костров горели, свежее мясо жарили прямо на огне, нанизав на вертел. Почему-то Воскресение надо праздновать с полным желудком.

Главная церковь, когда мы туда пришли, была полным-полна народу. А когда мы вышли наружу, выяснилось, что зад каждой из наших женщин был полностью покрыт синяками от щипков правоверных мужчин-прихожан, которые таким образом поздравили представительниц западного мира с праздником. Кажется, именно здесь, где женщины в брюках привлекали всеобщее внимание и были объектом определенных шуток, один весьма пожилой, улыбчивый, весь покрытый морщинами мужчина приложил длинные волосы одной из наших спутниц к своей верхней губе, изображая усы. И это все только для того, чтобы продемонстрировать, что они думают о женских брюках.

Неужели это тоже был Советский Союз, атеистическая страна равноправия? Да, тоже, как и многое-многое другое.

Русский язык стал своего рода пиджином, объединявшим в империи все народы и национальности. Так что я тоже решил начать его учить, чтобы понять в этой стране хоть что-то. Кроме того, я смог бы прочесть такие книги, которые вряд ли когда-то будут переведены.

Я со всей печальной очевидностью понял, что без языка я буду полностью зависеть только от того, что видят мои глаза, от чужих рассказов, предрассудков и спорадических переводов. В этой поездке вторым руководителем и переводчиком была у нас Риита Сухонен из компании «Ломаматка». Впоследствии Ритуля дала мне несколько уроков русского языка и помогала на первых порах в общении с Эдуардом Успенским. Долгая учеба в Москве выработала в Ритуле, кроме ироничности и чувства юмора, важнейшие навыки выживания в этой стране: понятие относительности, терпение и упорство.

3

Успенский уже появился в моей жизни, правда, пока что только в виде имени, фамилии и текста.

После этой поездки, в которой я принял решение учить русский язык, я самозабвенно принялся претворять это решение в жизнь. Мотивов для этого было теперь предостаточно. Я хотел понимать, о чем вокруг меня говорят, и хотел научиться понимать печатное слово. Но больше всего мне хотелось начать читать Чехова на его родном языке; я считал, что Чехов — непревзойденный и самый интересный русский писатель-классик XIX века, сопоставимый по масштабу ну разве что с Гоголем.

Учил язык я в основном сам. Методика заключалась в постоянном повторении. Я помню, что все свое свободное время я тратил на прослушивание пластинок, где русские эмигранты читали что-то по-русски так, как будто этот язык был для них иностранный. Но никаких других вариантов у меня просто не было. Поскольку у меня был тогда не самый простой период в жизни, я только что развелся с первой женой, в новом доме я часто по ночам не мог уснуть. Во время бессонницы я надевал громадные наушники и без конца слушал эти пластинки. Комнатенка, в которой я жил, сначала была в местечке Кауниайнен, а потом я переехал на Лауттасаари, на второй этаж таунхауса. Одно окно выходило во внутренний двор, а второе — на лес и садовые участки.

Зимой на втором этаже было довольно тихо. Жизнь как будто замирала. Поэтому глагол «гулять» с пластинки мне особенно врезался в память.

Он означает: «ходить», «прогуливаться», «слоняться праздно без дела», «отмечать», то есть «праздновать». Для последнего в качестве соответствия современный финский язык предлагает слово «пьянствовать». А вот «отмечать» предполагает весьма умеренное и приятное возлияние. Глагол «гулять» в моей жизни постепенно пережил все свои возможные значения, но сейчас все это уже в прошлом. Праздники отпразднованы, развод состоялся, сын живет в другом месте, далеко от меня. Все это надо было пережить, винить в случившемся оставалось только себя. И только тогда я понял, что старался как-то убежать от всего этого. И именно поэтому я начал учить русский язык. В помещении Общества финской литературы на улице Халлитускату я вызубрил алфавит. Там под руководством Райи Рюмин собирался вдохновенный кружок русского языка. Я думал, что стоит мне только выучить алфавит, как дело тут же пойдет… Поэтому я никак не ожидал, что учение будет мне даваться несколько тяжелее, чем я надеялся. Где-то на уровне подсознания у меня было ощущение, что все мои усилия не напрасны. Хотя бы уже потому, что я буду думать о чем-то другом.

Начальный уровень моего русского языка привел меня благодаря моей работе в издательстве «Отава» на ту книжную ярмарку, которую я никогда не забуду, и тот единственный слет скаутов, который проводится каждую осень в Москве. Был Франкфурт, холодная, убийственная индустрия, где деньгам и приносящим их книгам поклоняются, как богам. А вот Москва, напротив, оказалась тем местом, где живут настоящие любители книг, и это при том, что в СССР книжный рынок представлял собой невероятную мешанину: беллетристический сюжет романов зачастую оказывался на службе у пропаганды, прославляя советские этические, моральные и экономические принципы жизни. После прочтения первых глав уже было понятно, о чем вся книга.

Не поэтому ли русские так любили тогда настоящую литературу? Пожалуй, что так. Кое-что об этой стране и ее людях постепенно я начал понимать. Однажды я работал на ВДНХ, где мне была определена роль постоянного представителя издательства «Отава», то есть что-то типа мебели.

Там я узнал, что такое издательский протокол.

В нем не было ничего сложного, потому что в меню всегда присутствовало одно и то же блюдо (как и в большинстве ресторанов страны). Советские издатели делали вид, что что-то покупали, хотя на самом деле не покупали совершенно ничего, если, конечно, это не были речи Кекконена. Мы, в свою очередь, делали вид, что что-то покупаем. Все это напоминало какой-то невообразимый фарс, строгий ритуал, о котором не говорилось вслух, но который все соблюдали, будто постоянно водили один и тот же хоровод. И когда советские издатели уже всерьез пытались нам продавать свою продукцию (хоть я стараюсь здесь максимально непредвзято использовать это нынешнее ужасное и затасканное слово «продукция», каждую свою книжку наши товарищи сопровождали еще более замечательным определением — макулатура), им было вполне достаточно нашей подписи на так называемом предварительном договоре, который всего лишь имитировал официальный документ.

И все были довольны: они как бы заключили сделку, а мы как бы вроде и не обязаны ничего покупать. Этот спектакль был частью политических отношений между нашими странами, одной из составляющих нашей дружбы. И этого было достаточно. В действительности же книги покупались и переводились совсем не так: это делалось только после того, как они были прочитаны дома. Так было, например, с рассказами Шукшина или Казакова. Тем не менее, подписание предварительных договоров было для наших партнеров необычайно важно, потому что именно эти данные делали статистику. Поскольку эти договоры нас ни к чему не обязывали, мы с легкостью их подмахивали своими подписями, когда это было нужно. Для нашего отдела гораздо важнее было, чтобы в холодильнике, стоявшем в нашем павильоне на ВДНХ, всегда была водка «Финляндия», которой можно было бы угостить покупателей и продавцов. Так распорядилось наше издательское начальство.

Это финское упрямство удивляло меня тогда и продолжает удивлять сейчас. Мне было совершенно непонятно, зачем нужно потчевать гостей плохой неочищенной водкой именно в Москве, в столице самой лучшей и самой мягкой водки в мире? Но все эти разумные доводы не помогали, поскольку приказ был спущен свыше.

И мы вынуждены были ему следовать. А что еще может сделать подданный, когда ему приказывает князь? В итоге он тоже льет себе в стакан с едва сдерживаемой усмешкой. После того как тост уже был сказан и бокал поднят, на лица русских я зачастую просто даже не решался поднять глаза. Даже самые заядлые любители горячительного оставляли что-то на дне рюмки. А потом за углом в буфете, после небольшой очереди, сразу добавляли себе кое-чего поприличней. Надо сказать, что томление в очереди того стоило.

Мы, прохлаждавшиеся за стойкой павильона, составляли весьма маловажную часть нашей делегации. Единственный, кого встречали как господина, был Хейкки А. Рээнпяя: на аэродроме его ждал черный представительский автомобиль. Никаких визовых формальностей (не говоря уже о таможне) он не проходил, хотя, конечно, виза у него была, так же, как и у президента Финляндии. Обратно нашего ХАРа провожали аналогичным образом: на автомобиле прямо к трапу — после охоты на медведей и кабанов. В награду за такой прием «Отава» опубликовала собрание брежневских речей. Господи Боже, какая же это была макулатура! На этом фоне Кекконен был просто прирожденным писателем и на пару с Паасикиви самым лучшим из наших президентов.

Но жизнь тогда была такова, а с точки зрения разделения людей на привилегированных и обычных она остается таковой и сейчас. Народ сторонился, пропуская мчащиеся мимо вереницы лимузинов, и набивался в «Икарусы», если повезет, а если нет — в теряющие запчасти круглозадые «Татры», тряска в которых вызывала похмелье даже у трезвых пассажиров. Иностранной делегации, помимо стояния у своего стенда, необходимо было выполнять и некоторые другие обязанности. Где-то всегда нас ожидали какие-нибудь скучающие представители издательств, директора детских садов, библиотек или типографий, которые были согласны принять нас у себя. Естественно, у обеих сторон это отнимало примерно добрых два часа.

В 1974 году с нами поехала редактор детского отдела издательства «Отава» Марья Кемппинен. Помнится, тогда был какой-то год детской литературы, и для знакомства было выбрано крупнейшее в мире детское издательство «Детская литература». Значит, нам всем туда, раз не удалось вовремя сбежать. Прием был на высшем уровне, директор издательства, мадам Пешеходова, напоминала бывшую аристократку, которая общалась с гостями на манер знатной госпожи. Ее окружал десяток женщин, самые старшие из которых находились в непосредственной близости от директора, а самые младшие — заметно поодаль. Мадам произнесла краткую речь, затем говорил руководитель какого-то отдела, а мадам курила папиросу, вставленную в желтый мундштук, и равнодушно на нас взирала. Она знала, кто есть кто и кто чем занят. Директор всегда директор, даже в Стране Советов.

— Вопросы есть? — спросила мадам, не ожидая никакой реакции с нашей стороны.

Однако я все-таки напрягся, сформулировал вопрос и очень медленно, с неуклюжей интонацией, по-русски изрек:

— Какая сейчас самая лучшая русская книга для детей?

Мадам подняла на меня взгляд из-за своего мундштука. Я вопреки своим привычкам вынужденно сидел в первом ряду, не имея возможности сбежать.

— Вы действительно хотите это знать? — задала она следующий вопрос, глядя мне в глаза.

— Да, хочу, — весело отозвался я, потому что мне это действительно было интересно. На начальном этапе изучения русской грамматики основной массив потребляемой мной литературы составляли именно детские книжки, потому что на большее меня пока что не хватало. Они оказались еще более назидательными и тенденциозными, чем я ожидал.

Мадам что-то проговорила и хлопнула в ладоши. Две девочки выбежали из зала. Когда они вернулись, у одной из них в руках была тоненькая книжица, которую она протянула мадам Пешеходовой.

Мадам кинула на нее быстрый взгляд, проговорила что-то, чего я не успел разобрать, и передала мне книгу.

Я принялся ее листать. Иллюстрации показались мне вполне симпатичными, обложка тоже, наконец добрался до автора и названия книги: Эдуард Успенский «Дядя Федор, пес и кот».

Что значило слово «дядя»: папин или мамин брат или какой-нибудь посторонний дядька? С псом было понятно: пес — это собака. Кот — это кот.

— А можно взять эту книгу? — поинтересовался я.

— Нет, это у нас единственный экземпляр, — ответила мадам.

Не знаю, что на меня нашло, наверное, утреннее пиво и то, что было выпито чуть позже для облегчения предстоящих дневных страданий, но, видимо, я разбушевался. Я бросился перед мадам на колени, прижал книгу к груди, как жертвенный дар, и взмолился:

— Можно?..

Моя покорная мольба проняла ее:

— Забирайте, — милостиво ответила она.

Так я заполучил эту книгу. Мы еще некоторое время поговорили о том о сем, и на этом наша встреча закончилась. Мадам пропала, мы вышли из издательства и окунулись в суету проспекта. Затем сели в наш автобус и поехали на выставку, прошли шумной толпой мимо павильонов всевозможных мастей к нашему стенду. Русское название этого мероприятия было причудливой смесью своих и заимствованных слов: книжная ярмарка. Ярмарка — чистое немецкое заимствование (Jahrmarkt), а книга — старинное собственно русское слово.

Люди толпились в воротах и у самого входа, но, похоже, мало кто проходил внутрь. Так как на ярмарке была выставлена западная литература, попасть туда можно было только по официальным пропускам. Даже простое созерцание вражеских томов могло перевернуть систему ценностей советских граждан. Иностранные языки им не преподавались, лишь члены партии, их дети и ряд приближенных получали доступ к этому счастью. Простые люди языки учили сами и, надо сказать, выучивали. Русские были к этому способны. Но больше всего они были привычны к ожиданию: заядлым книголюбам ничего не оставалось, как только ждать и надеяться, что сердце охранника когда-нибудь дрогнет. Это была своеобразная квотированная демократия, а еще было и банальное взяточничество: если о цене удавалось договориться, охранник говорил «налево» и пропускал внутрь.

Я помню одного человека, который несколько часов сидел возле нашего стенда и изучал книгу по рыболовству на финском языке. Языка он не знал, но пытался запомнить все способы вязания узлов и для этого многократно повторял руками каждую фазу завязывания, как будто дирижировал невидимым оркестром.

Вечером, после обязательного посещения бара в «Национале», появления вызвавших удивление проституток, я принялся в своем номере за чтение подаренной книги. Комната была немного неуклюжая, но уютная, со сквозняком, с улицы доносился шум машин, горела лампа, в углу шуршали тараканы, а утром первое, что я увидел, открыв глаза, были громадные усы, шевелящиеся у меня на носу. Это был не сон.

Но до утра пока еще было далеко. А сейчас была ночь, в стакане чуть-чуть водки, немного лимонада, так что я сидел и читал. Книга У сиенского оказалась чем-то совершенно иным, совсем не тем, к чему я уже успел привыкнуть. Она была веселой, забавной от начала до конца Меня поразили ее свежесть, юмор, да практически — все. Книга была очень русской, но одновременно и универсальной. Многих слов я не знал, но словарь мне очень в этом помог. Так я и заснул, с удивительным ощущением, что сама судьба подарила мне книгу, которая наконец-то принесла радость.

На следующий день я поделился своим открытием с Марьей Кемппинен, и вот так детская книга Успенского попала в протокол крупнейшей финляндско-российской встречи издателей. Договор подписали, улыбками и комплиментами обменялись, руки пожали. Но на этот раз предварительный договор не отправился прямиком в мусорную корзину, а получил несколько иное продолжение.

4

Московская книжная ярмарка закончилась, и поезд мчал нас домой. Вернувшись в издательство «Отава» и к своим архивным делам, я сразу показал книгу Успенского своему молодому помощнику Мартти Анхава и сказал, что, на мой взгляд, она весьма хороша. Мартти был продвинут в русском языке гораздо дальше меня, поэтому он взял почитать эту книгу, но с видом, который красноречиво говорил: «Ну, что этому олуху снова взбрело в голову?..»

Однако уже на следующий день Мартти вбежал ко мне в кабинет совсем с другим видом — радостно возбужденным. Книга ему, как оказалось, очень понравилась, и он спросил, нельзя ли ее перевести. Я не знал, что ему ответить. Так одна неожиданность породила другую, поскольку перевод впоследствии стал великолепной классической интерпретацией классической книги.

Уже в начале перед нами встала проблема перевода названия. Мне втемяшилась в голову идея, что главного героя должны звать Дядя Вяйно, потому что имя Федор казалось каким-то чересчур странным в ряду привычных финских имен, но тут Мартти, необычайно взволнованный, предложил вместо полного имени Федор использовать его уменьшительно-ласкательный вариант Федя. Эта компромиссная находка была просто гениальной.

На финском языке книга «Дядя Федор, пес и кот» вышла в 1975 году и сразу же вызвала большой интерес, о чем говорил не только быстро разошедшийся тираж. Она понравилась, точнее, ее полюбили дети и взрослые, правые и левые, одним словом, хорошей литературы жаждали читатели всех возрастов и убеждений.

Я был несколько удивлен, но при этом очень рад. Я узнал, что у Успенского были и другие детские книги, пользовавшиеся популярностью в СССР. Среди них была книга «Крокодил Гена и его друзья», самым трогательным и любимым персонажем которой был Чебурашка, по-фински названный Муксис. Через год после «Дяди Федора» Мартти перевел и ее.

Книги Успенского мы смогли заполучить и в Финляндии, во многом благодаря отделу русской литературы «Магазина академической книги», который неплохо в то время обеспечивался. Но с самим автором мы не встречались, ни адреса, ни даже номера телефона у нас не было.

Все связи поддерживались исключительно через Союз писателей или ВААП — Всесоюзное агентство по авторским правам. Последнее располагалось в роскошном здании и имело сотни «работников» (без кавычек и не скажешь). Основной задачей этого монстра было составлять договоры и решать финансовые вопросы, выдавая затем авторам причитающиеся им заграничные гонорары. ВААП, естественно, на этом зарабатывал и сам. Нередко вознаграждение самому себе доходило до 95 % от авторского гонорара (как в случае с Успенским), остальное шло автору. Если доходило.

Эта финансовая сторона стала мне (и самому Успенскому) понятна намного позже. Как и многое-многое другое. В том числе и то, почему я никогда не мог застать Успенского, когда оказывался в Москве. Поскольку все контакты по-прежнему шли через чиновников, результаты были соответствующими. Жаждущему встречи обычно как-то отвечали, всегда по-разному, так как что-то ответить они все-таки были обязаны. Но в целом Союз писателей был неким специальным стражем: Успенский то был болен, то в командировке, то сам не хотел встречаться, то не успевал на встречу и даже не успевал подойти к телефону. Ну что ж, писатели есть писатели, конечно, я об этом знал. И вопрошающему, то есть мне, конечно же, неминуемо приходилось отправляться к себе на родину, и всегда это происходило раньше, чем Успенский возвращался домой из своих бесконечных командировок.

Приближалась осень 1976 года.

В политическом смысле я не сочувствую левым, не поддерживаю коммунистов, не отношусь к правым, не говоря уже о центристах. Зеленых тогда еще как партии не существовало, а свой собственный зеленый этап жизни я уже пережил. «Голодная планета» Георга Боргстрема была уже вдоль и поперек перечитана вместе с другими подобными книгами, и помимо этого я даже успел прочитать несколько проповедей о надвигающейся мировой катастрофе. О социал-демократах я размышлял немного в сталинском духе, предполагавшем их ежедневное истребление. Так что вот такая смесь правых идей, облаченных в левые одежды, роилась у меня в то время в голове. Мне казалось, что я скорее левых взглядов, так как обо всем размышляю свободно и ни к какой группе себя не причисляю. Я полагал, что мир, основывающийся на принципах справедливости и равноправия, должен быть единственной возможной моделью мира и с точки зрения людей, и с точки зрения использования природных ресурсов.

Правда, от Советского Союза помощи в решении этих проблем ждать не приходилось. Наоборот. Я уже в определенной степени знал, каким образом наш сосед применяет на практике свою идеологию. Природа истреблялась без всякого сожаления и с катастрофическими последствиями: уничтожено Аральское море, нефтяные катастрофы на десятки лет отравили землю в Сибири. Перепахивание степей, поднявшее в воздух тонкий плодородный слой почвы и безвозвратно превратившее огромные территории в пустыни, — все это еще в памяти. Публично об этом в Финляндии не говорили. Знали также и о том, что никакой реальной свободы в стране не было. Человеческая жизнь, особенно в 1930-е годы, ничего не стоила, как не стоила и позднее, особенно если почитать приговоры диссидентам, упрятанным в тюрьмы и психушки. Раз не веришь в коммунизм, значит, ты сумасшедший. Но, с другой стороны, только сумасшедший и мог верить в коммунизм. На поприще уничтожения своих граждан особенно прославился Сталин благодаря своим ударным методам. Кроме «Великого террора» я прочел еще несколько серьезных исследований по этому вопросу. На западе все больше стали печатать так называемый советский самиздат. Для меня тогда очень значимым был Солженицын, чей «Раковый корпус» я считал гениальным произведением.

Постепенно я стал понимать о Стране Советов нечто большее, тем более что за четыре года я успел там побывать уже несколько раз. Язык мой постепенно улучшался, а визуальный голод усиливался: хотелось видеть все больше и больше. Россия постепенно приоткрывалась, та Россия, которая существует и по сей день. И именно ту Россию, Россию обыкновенных людей, я по-настоящему полюбил. Она значила для меня чрезвычайно много. На самом деле даже больше, чем я мог себе представить тогда.

Как определить это чувство привязанности? Откуда оно возникает? Тут, наверное, все просто: это идет от людей. Каждый встреченный мной русский обладал какой-то определенной философией выживания, был настоящим философом поневоле и мудрецом, наученным жизнью. Поэтому практически любой мог размышлять о жизни, ее предназначении и смысле гораздо свободнее и ученее, чем все наши высокообразованные специалисты. Обыкновенный дворник в перерывах между маханиями метлой читал книгу, дежурная по этажу звонко декламировала Пушкина, целый класс, не робея, отвечал на вопросы, а тот, кого можно было принять за пьяницу или даже за алкоголика, имел четко выстроенное и великолепно вербально выражаемое представление о мире, и о коммунизме в том числе.

Чем больше я пытался говорить по-русски, тем реже мне стали попадаться коммунисты. Лить соглядатаи, высшее начальство да служба безопасности оставались тем, чем они были, да и то только благодаря привилегиям в виде льгот и зарплат. В подпитии иногда и они признавались в своем недоверии к власти и плакались на судьбу: их и за людей-то не считали. Практически все, кто был предан коммунистическим идеям, бесследно канули в сталинских репрессиях. Если такой и находился, казалось, он живет в каком-то своем псевдомире, как наркоман.

Будни были самыми что ни на есть настоящими. Ничто не может сравниться с русской чайной и суповой культурой, с борщом и солянкой в столовой. Особенно когда рядом с супом на отдельной тарелочке лежит черный хлеб, жгучая горчица и соль в солонке. В качестве сопутствующего блюда к чаю вполне могла быть подана водка, особенно если ее не слишком явно разбавили водой из-под крана…

Иногда все-таки так делали, и тогда желудочно-кишечное расстройство оказывалось весьма привычным сувениром, привезенным домой. Расстройство, к счастью, всегда проходило, если у тебя хватало сил пить чай и спокойно ждать. И тогда уже просто прогулки по Москве было вполне достаточно для поднятия настроения. От людей и наблюдения за ними я не уставал. Людей в Москве тоже хватало.

Все, что я тут написал, — это всего лишь длинное вступление к рассказу о том, как меня пригласили стать членом делегации детских литераторов общества «СССР — Финляндия», в состав которой входило целых два человека, и как я с большой радостью согласился. Поездка была намечена на конец ноября 1976 года. Ответственным лицом был назначен генеральный секретарь общества — Кристина Порккала, всю практическую работу выполняла Пулму Маннинен. С ней у меня сохранились добрые отношения по сей день.

Другим членом делегации должна была стать Камилла Миквич. Лично ее я не знал, но ее иллюстрации и книги о Ясоне я видел и читал.

Моя персона, очевидно, была выбрана потому, что как раз тогда я опубликовал подряд три истории о Дядюшке Ау (1973–1975) и получил за это первое в своей жизни признание как писатель.

Первым пунктом назначения нашей делегации, естественно, была Москва. Однако нам была предоставлена возможность выбрать еще одну республику для визита. В качестве пожелания, ни на минуту не задумываясь, я написал: Армения. А затем последовал вопрос о том, что бы мы хотели посмотреть в Москве. На это я ответил: Эдуарда Успенского. Других желаний у меня тогда не было.

В поезде выяснилось, что у Камиллы было точно такое же пожелание в отношении Успенского, потому что она тоже читала «Дядю Федора». Так что когда мы приехали в Москву и официальные встречающие принялись о нас заботиться, мы смогли вновь вернуться к этому вопросу.

Сопровождающим нашей маленькой группки была назначена заведующая отделом скандинавской литературы Союза писателей Валентина Морозова, которая говорила по-шведски.

В качестве переводчика нам выдали Славу Носова, который сносно объяснялся по-фински.

Он же был до нас переводчиком у писательской делегации, состоявшей из двух столпов финской литературы — Вейо Мери и Алпо Руут. Вейо ту свою поездку описал очень забавно. Когда страна уже была вся увидена, благодарственные речи делегированных произнесены, а сама делегация прибыла в Москву, Слава, наконец, спросил у Алпо, почему он все время говорит «жутко хорошо», «жутко приятно», «жутко красиво». «Жутко», — послышался в ответ грубоватый голос Алпо. Тогда он еще был в силах, этот гордый знаменосец литераторов левой группы «Кийла» (Клин). Алпо с удивлением спросил:

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, почему по-вашему все жутко? — отважился повторить Слава свой вопрос.

— А как же ты, бедный, все это перевел? — ужаснулся в свою очередь Алпо.

На это Слава, смягчившись, сказал:

— Ну, я переводил не совсем так, как вы говорили. Я говорил, что дом красивый, но только ужасный.

Благодаря Славе мы столкнулись со множеством самых удивительных вещей, в том числе с мелкими проблемами большой страны. Слава был всегда очень опрятно одет, но в первый вечер, когда мы уже сидели в ресторане гостиницы, с ним случилась неприятность: его весьма поношенные брюки разошлись сзади прямо по шву, а других брюк у него попросту не было. Слава все твердил, что ему нужно съездить к бабушке, потому что только она сможет их зашить так, что их можно будет снова надеть. «Бабушка, бабушка», — повторял Слава почти со слезами на глазах. Бабушка жила далеко, сначала нужно было ехать на метро, а потом еще на автобусе на окраину Москвы. Наконец, с нашего позволения, он все-таки туда отправился. Вероятно, у него было какое-то распоряжение относительно нас, как будто за нами все время надо было приглядывать.

Мы не знали, как распорядиться неожиданно предоставившейся свободой, поэтому просто еще немного посидели, а потом пошли спать в ожидании следующего дня.

С наступлением утра Слава вновь был на посту и в полном порядке. Брюки тоже были в порядке, бабушка и вправду оказалась волшебницей.

А затем началась работа делегации. Были встречи, и почти все они были очень-очень официальными. Спектакль Театра кукол Образцова был по-настоящему веселый и мастерски сделанный. Помню расстроенное лицо мальчугана, маме которого не удалось купить билет на спектакль. Все билеты были проданы! Я бы с удовольствием отдал свой, но и у нас не было билетов, нам выделили только приставные стулья.

Вспоминается наш визит в библиотеку, где нам зачитали статистику: оказывается, в Москве на одного читателя приходилось 29 взятых книг в год. Кто их брал? Вопрос остался без ответа. Когда затем во время поездки по стране в библиотеках я видел только молодых девушек, я предположил, что это как раз и есть среднестатистический читатель. Неожиданно библиотекарь, женщина, которая меня обслуживала, едва заметно улыбнулась и сказала: «Женщины — это сила, на которой держится общество». И тогда это было правдой, особенно если учесть, что потом стало с СССР. Пожалуй, это так и сейчас.

Красивые речи о дружбе и сотрудничестве лились потоком, при этом во фразы не вкладывалось ни малейшего серьезного смысла, произносились кучерявые тосты, поднимались бокалы и вслед за этим тут же опустошались. Наша делегация для принимающей стороны была совершенно не важна, только лишняя головная боль, от которой можно избавиться, только выполнив программу пребывания.

Камилла впала в абсолютный немой ступор перед необходимостью соблюдения всех этих формальностей этикета, поэтому она поспешила предоставить слово мне, а сама ограничилась только вежливой улыбкой. Она извинилась и добавила, что ничего с собой не может поделать. Ну, вот такая. Она не любила говорить лишнего, особенно когда приходилось выступать на людях.

Я ее понимал, поскольку по сути своей был точно таким же. Но раз уж ты ввязался в игру, ее надо было доиграть до конца, как любила повторять моя мама. Но потом я уже тоже изнемогал, когда нас привезли в другой детский театр, имени которого я не запомнил, а в антракте нас опять ожидала встреча с руководством заведения — официальные речи, официальная дружба и все такое, чего было уже более чем достаточно.

Я с минуту смотрел на этих чистых молодых людей в костюмах и вдруг понял, что сосуд уже переполнен. Усталость взяла верх. Я неопределенным жестом указал как бы в сторону туалета и тут же направился туда без всякого на то позволения, оставив Камиллу в кругу всех этих господ. Я почти бегом достиг колоннады и там спрятался, затем прислонился к одной из мраморных колонн и, наконец-то, перевел дух.

Сразу стало легче. Люди меня не переставали поражать, это самая главная достопримечательность столицы. Маленькие дети, девочки с бантами на голове, мальчики в синих костюмах и при галстуках, разновозрастная кучка людей с искристой радостью в глазах и, конечно же, взрослые, мамки и бабки в лучших нарядах, с нежным щебетом порхающие над своими отпрысками. Воздух наполнен добродушием, которое вряд ли когда-то будет облечено в слова. Я знал, что я в полной безопасности среди этих людей, в своем мире, где я могу быть самим собой. По какой-то неведомой причине я вдруг ощутил, что я — часть этого народа. Подобное чувство нередко посещало меня в России и после этого случая: я был в этой стране как дома, если, конечно, не задумываться о притаившихся опасностях. Я, очевидно, относился к той половине населения, которая, если верить результатам генетических исследований, пришла вместе с нашими финскими праотцами на нашу нынешнюю родину именно с территории России. Но сейчас не было совершенно никакой необходимости куда-то идти. И вот, когда я достаточно отдышался и насладился созерцанием людей и своим состоянием, я отправился обратно, как раз к началу второго действия нашего спектакля.

Камилле хотя бы раз, но все-таки пришлось пуститься в говорильные формальности, отчего она была зла на меня как черт. А я, злодей, только стою и улыбаюсь. Это было единственное предательство во время нашей поездки, именно так она назвала это в порыве гнева, потому что я снова взял слово, и это стало основой нашего так называемого равноправного товарищества, которое впоследствии между нами установилось.

С Успенским мы тогда не увиделись даже мельком. Морозова обещала разобраться с этим, когда мы вернемся в Москву из Армении. Вроде как Успенский был где-то в деревне, и никто не знал, когда он вернется.

Мы снова выразили горячее желание встретиться с ним, потому что нам не терпелось познакомиться с автором «Дяди Федора». Морозова пообещала сделать для этого все возможное. Она осталась в Москве, а нас на микроавтобусе «Латвия» повезли в аэропорт. Славе была поручена забота о нас. По его лицу было видно, что подобная ответственность его не сильно вдохновляет.

5

Армения, Армения, Армения. Там все было по-другому. Уже в Ереванском аэропорту в качестве сопровождающего нам вручили полную противоположность Морозовой — молодого, полагающего себя обученным хорошим манерам, самовлюбленного коммунистического болвана в элегантно сидящем костюме, который умел выражаться на каком-то невнятном английском и никогда не слушал, с чем к нему обращаются. Я не говорю о том, чтобы он бросался выполнять все наши пожелания, ну если только за исключением пары случаев. Этот карьерист вызвал во мне тоску по Валентине. Он как будто заранее знал, чем мы хотели заняться, с какими людьми встретиться, какие природные красоты осмотреть. Но, однажды уже бывавший в Армении, я тоже это знал. Камилла мне полностью доверилась, по крайней мере в этом вопросе. У нее, по правде сказать, просто не было никаких вариантов.

Странным образом я уже любил Россию, а вместе с ней и Армению, бедную, маленькую, сильную духом, богатую и немного дикую страну, где традиции первых христиан соседствуют с явлениями, которые были порождены турецким геноцидом. В начале XX века два миллиона армян были в течение двух дней отправлены в мир иной. Сейчас эта цифра пересмотрена и сокращена примерно до миллиона, а срок уничтожения немного увеличен, потому что люди умирали от голода и жажды в пути во время великого изгнания, если верить документам, которые я держал в руках.

Турция до сих пор все отрицает, однако представителям страны, имеющей намерение войти в состав Евросоюза, стоило бы посетить Армению хотя бы с небольшой экскурсией. Армения помнит.

Посетили Эчмиадзинский монастырь, я уже вторично, потому что я так захотел, а нашему юному сопровождающему ничего не оставалось, как согласиться. «Зачем вам понадобилось ехать по местам отправления религиозного культа?» — пытался он торговаться. «Из-за архитектуры», — настаивал я. В СССР все церкви относились к памятникам архитектуры, что служило веским оправданием для их существования.

Статус религиозного центра там сохранился по-прежнему, правда, ни кровавых жертвоприношений, ни людских толп нигде не наблюдалось. В центральном соборе было достаточно места, чтобы спокойно походить, и было на что взглянуть. Еще мы смогли добраться до горного монастыря, в котором я увидел странные деревья. К каждой ветке на них были привязаны тысячи полосочек из ткани. Это была одежда паломников, разорванная на тряпицы. Зачем это делалось? «Чтобы надеяться на что-то», — вымученно ответил наш сопровождающий. Значит, он знал причину всего этого! А может быть, среди этих тысяч был обрывок и его носового платка? Я снял с шеи фиолетовый платок и оторвал от его края небольшую полоску, привязал ее к ветке и пожелал себе здоровья. Я его получил, но распределилось оно не совсем равномерно. Увы, даже армянское дерево не в состоянии дать всего, тем более иностранцам, да к тому же еще и неверующим.

Перед воротами монастыря горел костер. Рядом с ним сидел старик. В одной руке у него был полый стебель тростника, а в другой — что-то похожее на гвоздь, только что нагретый на огне. Им он проделал в тростнике дырочки, и получилась дудочка. Я ее купил. Звук ее был похож на звучание армянского языка: хриплый и тоскливый. У меня она и сейчас лежит на втором этаже на полке. Хотя с той поры прошло уже больше тридцати лет, я и сейчас, когда нюхаю ее, все еще ощущаю тот же самый чудный запах жженого дерева.

Озеро Севан тоже надо было снова увидеть, но на этот раз я даже не пытался устроить заплыв. Вода была очень низкая, слишком много спустили воды из-за потребности в энергии. Повсюду были проблемы, о которых не принято было говорить. Это был СССР, и этим все сказано. Да мы и не спрашивали, хотя навидались всякого, мы только смотрели и запоминали.

Хватило еще времени даже на ночную прогулку по Еревану. Из колонок поющего фонтана доносился Жильбер Беко с его вечной «Натали» по-французски, но ведь это была еще и песня о любви к России. Было еще армянское радио, этакий комбинат по производству антикоммунистических анекдотов. Кстати, еще о французах: Шарль Азнавур (Шахнур Вахинак Азнавурян) — один из великих сыновей Армении. А еще на горизонте виднелась окутанная облаком гора Арарат с двумя вершинами — символ Армении, расположенный на территории Турции. Профиль этой горы в хорошую погоду виден отовсюду, этот же силуэт нам всем знаком по этикетке на бутылках армянского коньяка — для армян это ирония судьбы.

Вечером у нас была встреча с одним художником, который разговаривал ворчливым басом и показывал нам свои чудесные работы ранней юности и ничем не примечательные современные. Он меня заново перекрестил: с тех пор Ханну превратился в Ованеса, армянского Иоанна. После нескольких бокалов мы решили, что Финляндия поможет Армении вернуть Арарат, а Армения поможет Финляндии вернуть Печеньгу. Я хотел этого, в первую очередь, из-за выхода к Северному Ледовитому океану и из-за Эрно Паасилинна. Ну, вздрогнем! Наш юный соглядатай успел еще в прошлый раз обругать нашу культуру пития: и это тот, кто тянул из своего кубка, не сказав ни единого тоста! Наверняка он алкоголик. А я поднял не один кубок: один я предложил за щепотку соли, другой поднял за лаваш, третий — за лук, четвертый — за космос, а пятый — за великую гору. Он вроде бы и понимал мои намеки и не понимал. Мне было все равно. Но в любом случае нам пора было возвращаться в Москву.

В Москве нас ждала Валентина Морозова. «Сейчас мы, наконец, встретимся с Успенским», — сказала она. В Доме дружбы была организована встреча с советскими детскими писателями, на которую пригласили и его. Мы исполнились энтузиазма, хотя было понятно, что мероприятие будет официальным. Тем не менее именно с этого момента ситуация могла перемениться.

В Доме дружбы мы увидели длинный стол с белой скатертью, на которой красовались чайные чашки и фужеры. Нам представили всевозможных писателей по именам: одним из них была Агния Барто, в то время бесспорная царица в мире детской литературы, другим — Сергей Михалков, политрук и писатель по государственной милости и своему волеизъявлению. Других имен я не запомнил. Помню только, что имени Успенского среди них не было.

Михалков был одним из недоброжелателей Успенского, это входило в его должностные обязанности. Руководство Союзом писателей в скромном титуле секретаря означало то, что писатель был политически полностью подчинен советской идеологии. Такие люди были нетерпимы к новым дарованиям и не могли позволить разделить с ними славу и книжный рынок. И это несмотря на то, что книги Михалкова, выходившие миллионными тиражами, благодаря которым он завоевал свое положение, были неизменно другого качества, чем у Успенского.

Ничего этого в то время я, конечно же, не знал.

«А где Успенский?» — спрашивал я. Люди лишь разводили руками. Я сказал о своем разочаровании Валентине, Камилла тоже, правда, на шведском — своем родном языке, который был у нее несравнимо лучше, чем мой школьный уровень, что подействовало на Валентину вернее.

Когда мероприятие закончилась, а у нас оставался всего только один день в запасе, Валентина весьма заметно помрачнела, увидев наши безрадостные лица. В итоге ей ничего не оставалось, как пообещать, что она сделает все возможное, чтобы устроить встречу с Успенским.

Благословенное Общество «СССР — Финляндия»! Без его авторитета так ничего бы и не получилось.

Нашу делегацию оберегали в этой стране так, как не хранят даже силы небесные.

Когда мы приехали в гостиницу, Валентина ушла куда-то позвонить, а когда вернулась, сказала, что вечером мы поедем к Успенскому. Я смотрел на нее с сомнением. Но надо было верить. Мы вскарабкались на наш этаж и принялись ждать, что же будет дальше.

6

Наступил вечер, и мы опять спустились в холл. Мы жили в одной из сталинских высоток — гостинице «Украина». Прямо перед ней стоял памятник народному украинскому писателю Тарасу Шевченко. Он стоит, заложив руки за спину и склонив голову, как будто просит милостыню, чем-то напоминая памятник Эйно Лейно на Эспланаде. Вместо Валентины в холле мы увидели Славу, а потом микроавтобус, в который сели и поехали. Автобус долго кружил по улицам, прежде чем мы приехали на место. Адрес звучал для меня поэтически, как сказка: улица Усиевича, 8. Усиевич, как выяснилось впоследствии, оказался советским героем-космонавтом. На улице его имени стоял довольно новый высотный дом, перед подъездом которого нас уже ожидали двое молодцов.

Мы пожали друг другу руки. Один был одет в деловой костюм и очень серьезен. Неужели это Успенский? Мы что-то пробормотали, переводчик перевел, но Славины слова потерялись в подъезде, потому что там было гулкое эхо, разговор застопорился, и мы прошли в лифт, который, вяло полязгивая, понес нас куда-то вверх.

Когда мы, наконец, выбрались из кабины на самом верхнем этаже, нас ожидал сюрприз. Мы проследовали мимо квартирных дверей и вышли в еще одну дверь, которая вела не в коридор, а на узенький открытый балкончик. От падения нас отделяли только низенькие перила.

 Архитектору нужно было придумать какой-нибудь проход в квартиру-ателье. Очевидно, эта задача была поставлена уже во время строительства, и вот как он ее решил — просто по-альпинистски! Балкон оказался единственным путем, который вел к цели. Давайте, люди, идите! Чисто русское решение. У меня закружилась голова, я не знал, что делать. Я пытался смотреть под ноги и тихонько идти вперед. На другом конце балкона открылась еще одна дверь, которая вела уже куда-то внутрь. Потом мы оказались перед закрытой дверью, которую надо было открыть ключом, затем еще одну. Или мне это все кажется? Наконец мы оказались в теплой прихожей с тремя пуфиками, похожими на кожаные, перед нами были только закрытые двери. Одна из них, по правую руку, открылась, и мы вдруг попали как будто в другой мир, который не предвещали ни суровое здание, ни мрачный коридор.

Все повторялось. Поскольку помещение было общим, ничьим, никому не было до него никакого дела. Но так бывает, что за дверями, после самых ужасных и страшных коридоров, совершенно внезапно оказываешься в удивительнейших и роскошнейших квартирах. На этот раз спасение ждало нас в мастерской писателя, которую Успенскому каким-то чудом удалось заполучить в кооперативном доме художников.

Неужели это могло быть правдой, и я вместо музея оказался в квартире самого что ни на есть живого русского писателя? Обшариваю глазами стены. Вокруг прекрасные картины, иконы, всевозможный удивительный хлам, раскиданный по квартире, от сабель и мечей до кованых ключей. Рабочий стол с пишущей машинкой старого образца. Стопками повсюду книги, книги, книги. Книжный хлам — замечательное выражение Юрия Трифонова для бумажных и книжных стопок, создающих домашний уют. Я повернулся к Успенскому и поспешил выразить свое восхищение: «Так вот, значит, с каким комфортом живут советские писатели?»

Переводчик перевел. Успенский благосклонно улыбнулся. Но когда я попытался перевести разговор на его книгу, рассказать о том, как мне нравится Дядя Федор, мужчина сказал:

— Нет, нет — это не тот Успенский. — И указал в другую сторону.

Там мелькал и одновременно разговаривал невысокий и шустрый, как волчок, человечек, который, казалось, ни секунды не может находиться на одном месте.

Я подошел к нему и представился. Он остановился, взглянул на меня, выслушал и начал говорить, говорить, говорить.

Так я наконец познакомился с Эдуардом Успенским. Как оказалось, до этого я беседовал с его братом Юрием. Третьим человеком в квартире был друг Успенского, художник, имя которого я от счастья позабыл.

Я начал говорить по-русски, медленно и неуклюже, а Успенский тарахтел, как мопед на последней передаче. Что-то я выхватывал, но скорей делал вид, что что-то понимаю. Слава пытался что-то переводить, а Валентина что-то услышать. Для начала меня быстро оглядели тем взглядом, который Успенский бросал туда-сюда, но только не на меня, а куда-то мимо и на Камиллу. Затем он принял как будто какую-то позу и только слушал, улыбался и смеялся всем своим существом. И вдруг он посмотрел мне в глаза. Вот тут я все понял. Вот он, да, именно это и есть настоящий Дядя Федор. А еще Кот, Пес и Трактор Митя — все в одном лице.

Юный Эдик был хрупким мальчиком небольшого роста с вьющимися волосами, лезшими в глаза и вообще куда угодно. Большие руки двигались еще быстрее, чем он говорил, и теребили волосы. Но из-под бровей блистали такие глаза, которые, достигая своей цели, со всей очевидностью давали понять, что у их обладателя еще предостаточно душевного огня. Я узнал, что он выучился на инженера и даже работал по специальности, но затем переквалифицировался в писатели. И это неудивительно, потому что слова из него сыпались, как из рога изобилия. Хорошо, что меня там вообще не завалило.

Как-то так получилось, что в разговоре очень скоро мы оба вдруг ощутили, будто знаем друг друга сто лет, хотя обойтись без помощи переводчика пока не получалось.

Эдуард все время говорил много, на московский манер перескакивая с одного на другое, использовал такие метафоры и выражения, которых мои самые толстые словари еще мне не открыли. Сколько бы я ни просил его говорить помедленнее, все было напрасно. Он внимал моей мольбе, но только на минуту, после которой снова включалась четвертая передача.

— Как тебе удается понимать меня, когда даже мои московские друзья этого не могут? — с удивлением спросил он меня однажды.

— Интуитивно, — ответил я.

Так было поначалу. Срабатывала какая-то странная интуиция, мы продолжали беседу и в промежутках между тостами, потому что их все равно нужно было по традиции произносить, да и Валентина все еще была с нами. «Ах, Морозова, Морозова!» — сказал бы я сейчас, но тогда ее роль политрука не казалась мне сильно приятной. Я начинаю думать о ней сразу же, как только вспоминаю о комнате Успенского. У меня встает перед глазами озабоченного вида маленькая женщина, образованная, раньше времени постаревшая; ее сутулая спина в коричневом пиджаке, все время грустные большие, иногда даже как будто немного злые глаза, окруженные густым слоем макияжа. Но и это не могло скрыть того, что было у нее внутри, того, о чем говорил ее взгляд, полный разочарования. Валентина знала, что ее не любят из-за вверенной ей функции соглядатая. Но ведь кто-то же должен был выполнять эту роль шпиона, и для шпионки Валентины, судя по всему, это было источником средств к существованию.

Мне неведомо, что она написала потом об этой нашей встрече, но, наверняка, этот рапорт сохранился где-то в тайных архивах КГБ, если, конечно, при новой власти их не рассекретили. Хотя вряд ли. Очень многие имели какие-то отношения с КГБ, слишком многие из нынешних власть имущих, будучи членами КПСС, сами занимались секретными махинациями, поэтому подобное обнародование вряд ли пошло бы им на пользу. Открытие архивов Штази и обнародование данных в Германии и других странах произвели такой эффект, что наверняка Россия приняла это к сведению и, усвоив урок, уничтожила все, что могла.

Но мы об этом не думали, нам наконец-то было хорошо, мы были полны предвкушения настоящей жизни: Москвы и всего русского. Камилла сидела на диване и слушала, пила и ела, отдыхала душой и телом. Глаза из-под круглых очков излучали радость, ежик коротких поседевших волос на макушке — будто языком лизнула корова Мурка, описанная Успенским в «Дяде Федоре», — казалось, отрос. Камилла с жадностью поглощала все, что видела вокруг, потому что ничего подобного прежде она не переживала. Успенский был прямо перед нею, самый что ни на есть живой и настоящий. Так что Камилла просто наслаждалась.

Кабинет был весьма своеобразным и рассказывал о человеке намного лучше, чем самая подробная автобиография. Я все еще помню его во всех подробностях. Вид за окном с мерцающими московскими огнями очаровывал. Я периодически бросал взгляд в сторону окна, когда успевал, потому что практически непрерывно разговаривал с Успенским, пытаясь поведать ему о судьбе и успехе его книги в Финляндии. Я рассказал ему, что много раз пытался встретиться с ним через ВААП и Союз писателей. Он слушал и скептически посмеивался. Он ничего не знал и слышал сейчас об этом впервые. Ему никто никогда ниоткуда не звонил. Разговор об этом всплыл только сейчас, когда Морозова рассказала, что ему было велено приехать в Дом дружбы. Но в этот рассадник интриг и лжи он бы не пошел, тем более при Михалкове. Так и вышло: Успенский, конечно же, отказался от этого визита, сказав однако, что готов принять гостей у себя в кабинете, если с ним действительно так уж хотят встретиться. На этом второй разговор с Морозовой завершился, а именно на обещании, что на таких условиях он согласен на встречу. То, что мы все-таки приехали, оказалось для него почти чудом.

Само собой, мне об этом тоже ничего не было известно. Речь Успенского была чересчур витиеватой, и моя голова способна была воспринять за раз лишь небольшую часть новой информации и лексики. Тут снова был необходим переводчик, но и он не всегда спасал положение.

Кроме того, периодически рядом возникала Валентина и вслушивалась в наш разговор. Но казалось, Успенскому было все равно. Иногда звонил телефон, Успенский поднимал трубку и говорил с кем-то еще более разгоряченно, чем со мной, затем разговор заканчивался, и он вновь возвращался к нашей беседе, ровно с того места, на котором остановился. Во всяком случае, мне так казалось…

Временами, когда Успенский разговаривал по телефону или когда Камилла его о чем-нибудь спрашивала, а переводчик переводил что мог, я отвлекался, забывался и начинал блуждать глазами по белым оштукатуренным стенам комнаты. Так я мог немного сосредоточиться на своих мыслях и поудивляться тому, где я и что со мной происходит. Его брат предложил нам поесть, нажарил котлет, нарезал огурцов и помидоров, поверх которых бросил нарубленную зелень, открыл пакетик маринованного чеснока, проверил, достаточно ли черного хлеба, есть ли белый, разлил по стаканам воду, вино и водку. Мы всего попробовали, всем насладились. И больше уже никуда не нужно было спешить.

Вечер закончился, когда его закончила Валентина. Еда была съедена, напитки выпиты, но мы договорились, что устроим совместный прощальный ужин в каком-нибудь ресторане. На том мы уже готовы были проститься. Но без подарков все-таки не обошлось. Щедрый Успенский начал раздачу. Мне достались его детские книжки и чесночная водка, а Камилле — цветы и огромный старинный амбарный ключ.

— Откуда вы знаете, что я собираю такие ключи? — с расширенными от удивления глазами воскликнула Камилла, предположив в Успенском ясновидящего. В ответ он только загадочно улыбнулся, изображая из себя провидца.

— Ну, откуда-откуда, — вспоминал через много лет Успенский. — Она же ведь в тот вечер ни на что другое с таким восхищением не смотрела, как только на этот ключ.

7

На следующий день нам предстоял очередной официальный визит и выступление в школе. Успенский обещал присоединиться и, к нашей большой радости, смог это сделать. Его присутствие избавило двух финнов, то есть нас, от очередной непосильной обязанности выступать.

А Успенский чувствовал себя в школе как рыба в воде. Он все время что-то говорил, сновал туда-сюда, увлекая за собой всех слушателей, особенно детей. Он смешил их, дразнил учителей, заставляя их тоже смеяться. Всех, кроме одной дамы (директора?), смотревшей на него злыми глазами. Всегда были и есть такие люди, которые считают, что юмор и веселье мешают порядку и дисциплине. Почему-то на ум приходят самые серьезные из серьезнейших финских писателей, которым тем не менее юмор был совсем не чужд: Майю Лассила, Вейо Мери, Вейкко Хуовинен и Эрно Паасилинна. На долю юмориста довольно часто выпадает народная любовь, потому что его едкая сатира выводит на свет правду жизни. Народ писателя любит, а правители сажают в тюрьму. Так было раньше. Сейчас, правда, этот жанр несколько поистрепался и, приправленный некоторым количеством крови, изменился в угоду меркантильным интересам.

Успенский проговорил почти целый час, так что на нашу долю осталось сказать всего лишь несколько слов.

Поскольку Успенский рассказывал что-то смешное, нам тоже надо было срочно что-то придумать. Я вспомнил тогда только одну-единственную шутку, хотя сейчас мог бы добавить и еще что-нибудь. Я поведал детям эту единственную историю, начав с вопроса:

— Как слон вскарабкивается на дерево?

Воцарилось удивленное молчание, благодаря которому я смог продолжить:

— Он встает на росток дерева и ждет, пока оно вырастет.

Затем я продолжил:

— А как слон слезает с дерева?

Снова тишина.

— Он залезает на листок и ждет осени… А почему осенью опасно гулять в лесу?

В зале опять тихо.

— Потому что вам на голову может угодить падающий с дерева слон.

В Финляндии подобную шутку дети бы выслушали с вежливым вниманием. Шутка была обыкновенная и давным-давно знакомая. Но в России, когда я добрался до финала, реакция была совсем другой. Когда слоновий спуск с дерева был разъяснен и все посмеялись, один мальчик в первом ряду задумчиво посмотрел на потолок. Наверное, он представил себе, как может выглядеть слон, медленно спускающийся с вершины дерева на желтеющем листке.

Так что моя история имела такое странное завершение. Но большего и не требовалось. Камилла отблагодарила меня красивыми словами, и можно было считать, что наш совместный вклад в мероприятие внесен. Когда я затем написал о нашей поездке в журнал Maailma ja me (Мир и мы), Камилла снабдила статью иллюстрациями, под одну из которых она поместила мою цитату: «Дети смотрели на нас. Мы смотрели на детей». Тогда нам, финнам, это казалось сутью всего мероприятия. Это было довольно тягостно. Но все радикально поменялось, как только Успенский раскрыл рот. На фотографии Успенский, что-то изображая, практически лежит на столе, тогда как я сижу в своем галстуке, как истукан, а Камилла, конечно, в своем репертуаре помалкивала.

То, как мы провели последний день перед отъездом, совершенно стерлось из памяти. Запомнился только вечер. Когда я вспоминаю о нем сейчас, мартовским утром 2007 года, у меня перед глазами возникает только Новодевичий монастырь, особенно его кладбище. Смерть и сегодня в России не самая приятная тема для обсуждения, но могилы представителей изысканной культуры с древней традицией посетить интересно всегда.

В 1970-е годы я неоднократно бывал на этом кладбище вместе с различными делегациями. Или мы просто завершали там все свои визиты? Особенно если учесть, что напротив него находился прекрасный и почти всегда пустой магазин «Березка», где было удобно покупать гостинцы, перед тем как ехать домой.

Тем не менее возможность такая была. Поэтому когда Валентина спустя некоторое время спросила, что бы мы еще хотели посмотреть в Москве, мы сразу же высказали ей свои желания. Вариантов для выбора оказалось не так много: Красная площадь, дом-музей Чехова, дом-музей Толстого и Новодевичий монастырь. Обычный список основных достопримечательностей. Вопрос только в том, как смотреть: как на рекламную яркую картинку «А’ля рюс» в глубокой и трогательной меланхолии, или попытаться проникнуть в традиции русской культуры. Когда я попадаю на это кладбище, я всегда навещаю могилы Гоголя и Чехова, и еще буду, если случится. Ходил и буду ходить с приветствием к Василию Шукшину, не перестаю удивляться его могиле: она утопает в цветах. Так было довольно долго после его смерти. Не знаю, правда, как сейчас.

Наступило, однако, время, когда на Новодевичье кладбище перестали пускать туристов. Сейчас туда снова можно попасть, если, конечно, заплатишь. Цена не очень высока. Так работает новая вульгарно-капиталистическая система: и бережет от посетителей, и страдает от них. Теперь все за деньги, не за идею, деньги открывают любые двери. Нынче в России без денег — все равно что раньше без партбилета.

Достопримечательности были осмотрены, наша поездка подходила к концу. Но я не жалел, потому что уже хотелось домой. Чемоданы были собраны, попрощались с гостиницей «Украина»; поезд отправлялся поздно вечером с Ленинградского вокзала. У дверей гостиницы нас ждал микроавтобус «Латвия» и Слава.

Затем примчалась запыхавшаяся Валентина. Наш автобус направился по своему маршруту, что было тогда довольно легко, потому что движение в Москве еще не парализовало.

Когда автобус остановился, мы послушно направились к выходу. Нам предстояло очередное знакомство. На сей раз с рестораном «Узбекистан».

Рестораны в Москве в 1970-е годы — это нечто совершенно особенное. В пересчете на душу населения их было невероятно мало. То там, то тут всегда можно было легко найти какую-нибудь столовую, но пойди попробуй стоя нормально поесть и пообщаться или отпраздновать что-нибудь с семьей в толпе и давке. Кто-то, конечно, так делал, но обычно люди покупали все необходимые продукты в магазине и отмечали праздники тесной компанией дома В тесноте, да не в обиде, как говорится.

То обстоятельство, что мы — делегация и столик заказывался от имени партии (Союза писателей), давало нам возможность питаться практически где угодно. Национальные заведения с названиями азиатских республик пользовались особой популярностью. Слава лучшего ресторана принадлежала грузинскому «Арагви», который располагался в цокольном этаже здания неподалеку от памятника Юрию Долгорукому. Он, должно быть, и сейчас там, но национальная принадлежность этого заведения у русских посетителей не вызывает ни малейшего душевного отклика. Тогда все грузинское означало веселье, импульсивность, горячую кровь и солнце — исключительно позитивные ассоциации. Но мир меняется, политика тоже, даже отношение к тем же самым людям становится иногда иным. Однако это уже совсем другая, гораздо более печальная история, о которой тогда никто не мог и подумать.

Московские будни и сейчас мало похожи на сказку. Но раньше все было намного сложнее. Сейчас, если есть деньги, то найти место, где можно перекусить, не составит труда, однако в то время перед каждым рестораном выстраивалась огромная многонациональная очередь, которая с приближением вечера только увеличивалась: от гангстеров до бизнесменов, от шахтеров до генералов. Женщины, как цветы, были украшением мужчин, с которыми они приходили. Женский день был только раз в году, все остальное время они держали на своих плечах всю страну.

Тем не менее, были и такие мужчины, которые, не стесняясь, проходили в обход очереди: то ли мафия, то ли знакомые, партийные начальники, публичные люди и прочие знаменитости, то ли просто гости с туго набитыми кошельками.

Все улаживалось тогда с помощью всякого рода взяток. С тех пор мало что изменилось. Сейчас коррупция еще больше бросается в глаза, приобретя, с согласия большинства, колоссальные масштабы.

Уже на входе в «Узбекистан» в нос ударил запах востока и травки. Когда мы вошли, за столом уже сидел Успенский с братом Юрием. Мы поздоровались, сели за стол и принялись затрапезу.

Подали обжигающе горячий шашлык, баранину на вертеле, на столе уже стоял свежеиспеченный хлеб, зеленый лук, водка, красный перец, аджика, свежая разноцветная зелень, зеленая и фиолетовая. На столе было буквально все, что только можно пожелать. Звучали тосты, прославлявшие дружбу, и все шло естественно и хорошо, потому что для этого появилась причина. Разговор перескакивал с одной темы на другую, ничего особенного мне тогда не запомнилось, тем более, что многое тонуло в громких аккордах ресторанного оркестра.

Повсюду звучала музыка, очень громкая, почти как на современных дискотеках. Из шлягеров того времени мне особенно запомнился один, где певец все просил и просил кого-то: «Остановите музыку…» Эту просьбу, конечно же, не исполнили, хотя причин для этого было предостаточно. Тем не менее из всего этого грохота я умудрялся выхватить слово, затем еще одно, пытался выстроить между ними какую-то связь и извлечь из них смысл. Мозг работал с перегревом. Изредка я попадал в суть, угадывал, о чем идет речь, и даже впопад отвечал.

Я заметил, что Успенский вился вокруг меня со своими дружественными речами, как кошка вокруг горячей каши или как Кот Матроскин из «Дяди Федора» вокруг своей коровы. У Успенского было что-то на уме, что ему никак не удавалось высказать. По тому, как он себя вел, по его жестам я понимал, что он очень хочет поговорить со мной, поговорить без посредников и соглядатаев. И когда он подмигнул мне из-за Валентининой спины и, встав из-за стола, направился к выходу, я последовал за ним.

Валентина посмотрела нам вслед, но Камилла не умолкая ей что-то говорила.

Да и что Валентина могла сделать двум мужчинам, которые, как тайные агенты, направились в уборную? Там, в белоснежном окружении фаянса и кафеля, мы наконец-то остались одни. С глазу на глаз.

Конечно, в туалете были и другие люди, все по своим делам. Но они на нас не обращали никакого внимания, как и мы на них. Успенский начал говорить. Я был первым представителем иностранного издательства, которого он когда-либо встречал. Он сказал, что очень этому рад, и тут же, поскольку у нас совершенно не было времени, прямо задал вопрос, могу ли я пригласить его в Финляндию? Он никогда не бывал за границей. А в Финляндию его, возможно, отпустили бы, правда, если только будет приглашение.

Я посмотрел на него и подумал, что это такая мелочь. Поэтому я протянул ему руку и пообещал: «Я все сделаю».

Мы еще раз пожали друг другу руки для верности, он похлопал меня по плечу, как друга и соотечественника, которым я и вправду тогда себя ощутил. Затем, бодрые и веселые, как ни в чем не бывало мы вернулись за стол и продолжили нашу беседу в более официальном тоне под мрачные и недоверчивые взгляды Валентины.

8

Вернулся я из этой поездки в настроении более странном, чем обычно. Я был даже подавлен, что совершенно мне не свойственно. В то время самым ценным в путешествии для меня было возвращение домой. Помню, как-то раз по возвращении с Франкфуртской книжной ярмарки я даже целовал асфальт на аэродроме. Самолет как раз отогнали в сторону, а мы садились в автобус.

Но сейчас у меня было такое ощущение, что какая-то часть меня все еще бродит по Москве и продолжает вести разговоры, из которых полностью мне понятна только самая небольшая часть.

В этот раз я совершенно не думал о том, как бы поскорее пройти таможню, как со мной обычно бывает. Влияние СССР больше всего проявлялось в том, что я интуитивно начинал нервничать в присутствии чиновников. И хотя все бумажки были предъявлены, в декларации все внесено до последнего пенни, не найдено ни контрабанды, ни валюты, ни наркотиков, ни огнестрельного, ни холодного оружия, ни финского ножа, известного еще по стихам Есенина, голова моя была полна мыслей, которые вряд ли бы понравились государству. Я был ими сильно озабочен, хотя прекрасно знал, что еще ни одному человеку до сих пор не удавалось лишить свободы мысли другого человека, сколь бы ни был он тебе близок, даже если ты прожил с ним в счастливом и удачном браке десятки лет. Ведь это не может не отразиться на лице, но неужели такое возможно?

Даже после своей смерти Сталин продолжает жить и влиять на умы.

Те же самые методы выведывания использовались и сейчас. Уже в тот первый раз, в мастерской (Валентине как раз самой нужно было удалиться в уборную), затем в туалете ресторана «Узбекистан» и много раз потом то здесь, то там Успенский особым знаком давал мне понять, что милиция или КГБ может подслушивать наши разговоры. Костяшками правой руки он тихо и часто постукивал о левую ладонь: тук-тук-тук. Когда мы уходили в туалет и разговаривали там открыто, мы всегда открывали кран, чтобы шум воды немного заглушал то, о чем мы говорили. В номере гостиницы мы включали радио на полную громкость, создавая шумовую завесу, и начинали перешептываться о самом-самом секретном. Неужели все эти детские хитрости были так необходимы? Я не раз с удивлением спрашивал об этом, потому что не мог относиться к этому серьезно. Что такого можно было услышать в наших обычных разговорах? Чем мы, обычные туристы, нисколько не походившие на политиков, могли быть им интересны?

Еще одна проблема заключалась в том, что простых людей любыми способами старались оградить от контактов с иностранцами. Любое более тесное знакомство было под запретом, и если вдруг таковое обнаруживалось, то человек, стремящийся к поддержанию этих отношений, оказывался под серьезным подозрением. Ведь иностранец, как говорилось в официальных источниках информации, мог оказаться шпионом, который стремится своими расспросами сломить коммунистическую власть.

Я в это не верил и, не таясь, громко выражал свое сомнение вслух.

Мальчики, как я с годами стал называть тех, кто сопровождал наше с Успенским общение, не обращали никакого внимания на мои насмешки, в своей вере они были тверды как гранит. И как оказалось впоследствии, они были правы. Никакое воображение, никакая фантазия не могли пойти так далеко: действительность превзошла воображаемую реальность. Когда писательская фантазия разыгрывается и возникают некие фантастические сюжеты, можно быть уверенным в том, что эти приемы ранее уже применялись КГБ.

Все эти здания, в которых, как говорили, стояли прослушивающие устройства, были буквально нашпигованы ими. Располагавшийся в таллинской гостинице «Виру» подслушивающий центр теперь стал музеем, о его существовании стало известно благодаря наступлению свободы и приходу нового хозяина… Так что приходилось верить, хотя и совсем не хотелось. Но что это была за должность, подумать только! Какой-то несчастный должен был сидеть и слушать пьяный треп с утра до вечера и с вечера до утра. Это, конечно, тоже работа, и за нее кто-то получал свой хлеб, а некоторые даже еще и колбасу.

Поезд, покачиваясь, мчался в сторону дома, надвигалась ночь, воспоминания наплывали и таяли, сон подступал и рассеивался, в голове роились мысли. Все снова и снова проносилось по кругу: Москва, улицы, машины, рестораны, гостиница, Успенский и его речи. Я лежал на верхней полке, Камилла — внизу. Демократия… Но все-таки первый класс, купе только на двоих, по-советски равноправные мужчины и женщины в одном помещении. Изредка мы обменивались короткими репликами, затем задремали, утром нас ждал ранний подъем. В коридоре раздались быстрые шаги пограничников и таможенников, в единственный туалет выстроилась очередь.

Так мы возвращались к нашей привычной жизни. Частые остановки на маленьких станциях, голоса, снова и снова шаги в коридоре, приглушенные крики, когда кого-то в очередной раз будили, сонные разговоры, попытки попасть в туалет, который, конечно же, был снова закрыт, чтобы там не спрятался какой-нибудь заяц или нарушитель… Затем снова таможенники, пограничники и наконец свои сине-серые полицейские. Сейчас финские пограничники, одетые в зеленую форму, почему-то слегка напоминают старинных советских лесных зверей, хоть и немного более дружелюбных. Правда, и по другую сторону границы, то есть в России, тоже уже больше нет ничего такого.

Поезд покачивался, пошатывался, поскрипывал и постукивал. Наконец мы прибыли на станцию Вайниккала, где нам возвращали паспорта и меняли паровоз, благодаря чему мы получали благословенную возможность добежать до телефона-автомата.

Позвонить из России тогда было очень непросто, хотя я, несмотря на свой очень слабый язык, все равно попытался это сделать. Я заказал переговоры, сообщил название гостиницы, номер телефона и в результате напрасно прождал весь вечер у аппарата, размышляя в одиночестве гостиничного номера о мировом устройстве и своих личных проблемах.

У Высоцкого про это телефонное ожидание есть песня «Ноль семь». 07 — это выход на международную линию. Помню оттуда обращение к телефонистке, которая по своему усмотрению могла выстраивать очередность заказов: «Девушка, милая…» Герой хотел связаться со своей возлюбленной, но что с того, каждый хотел с кем-то связаться. Но мольба подействовала, герою в какой-то момент повезло. А мне нет… Повезло уже только потом.

В Хельсинки меня ждала работа в издательстве и самые обычные будни. Работа, работа, работа, изредка развлечения, но в основном работа. Вторая половина 1970-х годов была для меня в этом плане очень интенсивным периодом. Я рассказал Мартти об Успенском, о встрече с ним и его надеждах. С этого момента мы стали думать, как нам организовать его приезд в Финляндию. Я написал о нашей поездке в газету Общества дружбы «Финляндия — СССР» и как бы между прочим спросил, не присоединится ли редакция к нашей операции по приглашению писателя в Финляндию. Я ведь ему пообещал.

Все те, с кем мне удалось обсудить наш проект, отнеслись к нему очень позитивно, поэтому мы тут же приступили к переписке с Союзом писателей СССР, Всесоюзным агентством по авторским правам и самим Успенским. Иногда я пытался ему звонить и даже несколько раз мне удалось услышать его голос. Хриплый, прерывающийся и далекий, он стремился проникнуть в мое сознание в надежде поддержать ту связь, которая уже между нами существовала. Я рассказывал ему, как продвигаются дела, обо всем, что я пытался предпринять, а он понимал или, точнее, слышал только часть моих слов.

Из Финляндии можно было позвонить хотя бы так, а из России — никак. «Номер не отвечает», — все время сообщала московская телефонистка. Хотя я совершенно точно был тут, дома.