1

Ребенок не выбирает родину, семью, язык. Они достаются ему от родителей, а затем в зависимости от обстоятельств, в которых те оказываются. Город, где родился Эдуард Успенский, называется Егорьевск. Маленький городок в окрестностях Москвы. Раньше город жил торговлей хлебом и скотом, но в Советском Союзе для такой деятельности, которую в государстве называли «эксплуатацией», просто-напросто не было возможностей. Так в этих краях основали текстильную промышленность, которая все еще существует. Благосостояние и обеспеченность исчезают нынче, и люди уходят с окраин повсюду и стремятся перебраться в самые крупные центры. В России — особенно туда, где всего, в частности людей, уже и так слишком много. Всех манит, словно чеховских трех сестер: «В Москву, в Москву».

На протяжении десятилетий я будто невзначай все больше получаю сведений о жизни Эдуарда. Его путь в писатели не был обычным, а уж тем более легким, но, в конце концов, у какого писателя он таким был? Отсюда, из Егорьевска, путь начался: Эдуард Николаевич Успенский родился 22 декабря 1937 года.

Это начало всего: Эдуард появился на свет за два дня до того, как мог бы стать рождественским подарком. Правда, только в Финляндии, ибо Рождество в Советском Союзе не отмечали. Тем не менее, мысль об Успенском как о своего рода почти рождественском подарке засела у меня в голове, и я вовсе не хочу от нее отказываться.

Дело в том, что для этой подарочной темы есть причина, к которой я еще вернусь.

О своем родном городе Эдуард не помнит ничего. Он знает только о существовании города и может сравнить его с другими известными ему подобными городами, такими как Руза, поблизости от которой он долгое время жил. Значит, место рождения Эдуарда — город, в котором и смотреть не на что? У самого Эдуарда совсем не осталось представлений о городе. Объяснение этому очень простое: семья переехала в Москву на следующий год после рождения Эдуарда.

Мать, Наталия Алексеевна Успенская, родилась в 1906 году. Эдуард был ее вторым сыном после Игоря; третий, Юрий, появился на свет в Москве. С Игорем я встретился однажды в Финляндии. Он работал в посольстве по торговой части, но знакомство возобновлять уже не захотел: чиновникам было запрещено общаться с финнами. Позднее Игорь заболел раком легких, и сейчас его уже нет на свете.

Мать получила инженерное образование и работала, главным образом, на различных ткацких фабриках, предприятиях, выпускавших ткани. А отец Успенского Николай Михайлович Успенский родился в 1903 году и закончил строительный институт. Однако эта профессия строителя привела его к конструкциям другого рода. Отец получил в 1938 году квартиру в Москве, так как пошел по партийным путям; новая работа в Центральном комитете гарантировала хорошую и обеспеченную жизнь, хотя и шло время сталинских репрессий. Мать тоже подыскала в Москве соответствующее своему образованию рабочее место. Не многие остаются чахнуть в окрестной провинции, если только попадают в Москву и получают там прописку и квартиру. Ни тогда, ни, собственно, даже теперь, хотя, с другой стороны, крепости богачей сегодня как раз и строятся подальше от города. Однако транспортные пробки и этой форме расселения не благоприятствуют.

Эдуард не хотел вспоминать детство и не очень был в курсе истории жизни своей матери. Та, однако, сама в 1946 году написала два листка под названием «Автобиография»; листки попали мне в руки, и эти обстоятельства явствуют из них. Это единственное наследство матери сохранил брат Эдуарда Юрий. Поскольку мы уже живем в нынешнем времени, брат отсканировал эту крошечную биографию для Эдуарда, который отправил ее мне приложением к письму по электронной почте. Трудно представить такое лет двадцать назад: нет задержек, цензуры, железного занавеса — ничего. Обменяться информацией и даже получить фотографии можно за несколько летящих мгновений хоть с края света.

Биография представляла собой по сути дела куррикулюм — краткую биографическую справку, перечисленные один за другим факты жизни одного человека. Ничего более персонального в ней не содержится, но момент переселения семьи в Москву из нее явствует. Читать почерк матери было не самым легким делом. Но с помощью увеличительного стекла, силы воли и дополнительных вопросов я в нем все-таки разобрался.

Русский язык своеобразен. Если его ненадолго забросить, приходится опять некоторое время привыкать даже к буквам, а затем как бы проникать внутрь языка. Хотя язык всегда является неким барьером в наших отношениях, постигать жизнь Эдуарда тем не менее легче, чем в большинстве моих исследований. В первый раз я пишу о живущем писателе, моем современнике. Так что я постоянно могу спрашивать обо всем не только у друзей и знакомых Эдуарда, но и у него самого. Эдуард отвечает, когда может, и вспоминает, когда вспоминает — когда хочет вспомнить. А если не вспоминает, старается выяснить. И если не он, так Толя вспоминает и пишет затем, как, собственно, обстояли дела.

Иногда Эдуард отвечает неохотно, иногда более весело. Я также всегда могу сопоставить его ответы с моими личными воспоминаниями и воспоминаниями окружающих и рассматривать их вместе и по отдельности. Моя свобода в том, что я пишу не биографию в чистом виде, а хронику воспоминаний, главным образом, воспоминаний о совместных поездках и встречах. О его пути, а тем самым и о моем собственном.

Однако то и дело всплывают и новые факты, и новая информация. Когда я пишу письмо по электронной почте и спрашиваю, были ли его детство и юность счастливыми, Эдуард, который часто немногословен (ведь и книги его по стилю таковы, хотя внутри пространны), отвечает мне тут же:

«Ханну, что, собственно, такое юность? Я смутно помню предвоенные годы. У отца была дача, которую он получил в пользование от ЦК коммунистической партии, где отец работал. Из дачи я помню трехколесный велосипед с металлическими колесами, какую-то воду и зелень. Вот и все».

Это самое раннее воспоминание Эдуарда о детстве. Оно, по сути дела, очень хорошо подходит будущему инженеру (велосипед) и живущему по большей части в сельской местности детскому писателю. Хотя Успенский и получил квартиру в Москве, быть в городе ему нравилось не долго. Он по-видимому всегда составляет исключение из общего правила. После улицы Усиевича он жил сначала в Клязьме, потом в Рузе, потом некоторое время в Москве, потом в Переделкино, а с 2008 года — вблизи города Троицка. В сельской местности простора и пространства, чтобы дышать, и свободы больше, чем в городе. Это место для человека, любящего животных, то есть больше, чем просто случайный выбор. Все собаки, кошки, птицы и рыбы просто не поместились бы в московской многоэтажке.

Первые воспоминания детства представляют собой главным образом картины:

«Затем смутно помню поезда, вагоны, кипяток для чая. Какие-то сушилки с одеждой; из нее выводили вшей. Помню себя совсем маленьким в женской бане. Нас эвакуировали тогда из Москвы и увезли за Урал».

Крошечная биография матери подтверждает и это событие и относит его к 1941 году. И Эдуард тоже помнит его: «В 1941 году нас эвакуировали за Урал, в город Шадринск, вблизи которого находилось озеро Балтым». За Уралом они были в эвакуации два года, а затем опять вернулись в Москву в августе 1943 г.; именно тогда в Финляндии случилось родиться мне. Хотя война еще даже не приближалась к концу, поворот к лучшему, с точки зрения Советского Союза, уже произошел. Забрезжило поражение Германии — а вместе с тем и Финляндии, которая привязала себя многими узлами к Германии в своей тогдашней мудрости.

За Уралом мать с детьми жили в двух местах — в городе Шадринск и в Верхне-Тюменской области. И из этого времени в памяти Эдуарда всплывают проблески:

«Каким-то образом помню также детский сад, который находился на берегу реки. Помню и то, как нам, детям, присылали посылки с фронта — в них были игрушки, немецкие. А среди них был семафор для регулирования движения игрушечных поездов. В семафоре сменялся свет… Эти игрушки отдавали тем, чьи отцы погибли на фронте. А я чувствовал обиду, что мой отец жив».

Происходило ли это из-за того, что отец и так был уже безнадежно далеким и чуждым? Возможно.

И наверное, еще и потому, что не получил игрушку, именно это лучше всего запомнилось маленькому Эдуарду.

2

Два года из раннего детства прошли, таким образом, на Урале. И когда в августе 1943 г. они вернулись в Москву, а Эдуарду было всего пять лет, выглядела столица действительно необычно. Повсюду были ямы для фундаментов домов, брошенные строительные площадки и скелеты зданий, оставшиеся после бомбежек. Но все-таки находились и целые дома. В ямах для фундаментов стояла вода, а в воде жили лягушки, даже рыбы. Это Эдуард помнит. А другое зрелище поднимало его взгляд прямо в небеса. Со всех сторон над домами сотнями парили большие воздушные шары на длинных канатах; это были заградительные аэростаты, предназначенные для того, чтобы препятствовать операциям немецких самолетов над Москвой.

Я могу себе представить, каково было смотреть на них, и как будто вижу все это собственными глазами, хотя тогда только родился. Я принадлежал к вражескому лагерю, и моя мать принадлежала к нему тоже. Она описала в книге «Eloni alkutaiva» («Начало моего жизненного пути») свои настроения того дня, когда я родился в Акушерском училище: «Финляндия в состоянии войны с русскими и англичанами. В Хельсинки часто тревоги. Беспокойно». Погода была в момент моего рождения «дождливая, иногда солнце из-за туч».

А новая обстановка, разбомбленная Москва постепенно становились в уже более зорких глазах Эдуарда будничным миром. Окна по вечерам занавешивали черной бумагой — ни лучика света не должно было просочиться на улицу. Темнота была и пугающей, и защищающей. И он к ней привык. Говорят, ребенок привыкает ко всему. Защиту он получает от дома, от самых близких. Для маленького ребенка хуже всего непрерывные перемены, всегдашняя адаптация к новому, а не условия как таковые, даже если они мало подходящие. Ведь ребенок не может знать о лучшем, потому что еще не умеет сравнивать.

Перемены намечались и в московской жизни. Но только намечались. Отношения сына с родителями оставались отчужденными. Я не знаю, почему, но у многих писателей самыми близкими становились дедушки и бабушки, скорее, именно бабушки. Брошенных детей хватает. И мать Эдуарда забросила своего сына тем, что была духовно отчужденной. К счастью, мать его отца (бабушка) жила в той же квартире. Она владела комнатой в шестнадцать квадратных метров. Мать не хотела поддерживать связь с родственниками, так что родственники отца заходить к ней не имели права; постепенно мать просто изгнала их из своего окружения. Но бабушка была другого склада. Эдуард вспоминает, как в ее комнате на полу могли спать порой даже восемь приехавших в Москву родственников, и тогда маленький Эдик виделся с ними. В других местах простору было больше, но двери тех комнат оставались закрытыми.

Из рассказов Эдуарда я узнаю, что бабушка любила маленького мальчика. Мать, напротив, становилась все более далекой. И не только из-за того, что она отправлялась, подобно своему мужу, к девяти часам на работу и возвращалась вечером около одиннадцати. Совместных моментов в сущности даже не было, а если были, они казались ненастоящими. Зато бабушка всегда была рядом.

Быть родителем — материя не биологическая, а духовная. Кто любит и дает защиту и близость, тот и будет отцом или матерью ребенка, а иногда и обоими сразу.

Биологическое «родительство» означает лишь генотип: оно не дает путевку в жизнь.

Во время войны и после нее все было в дефиците — и даже в семье Эдуарда, хотя отец и работал в партии. С приходом весны и лета бегали босиком по мягкому асфальту. Но когда наступали холода, с обувью было хуже. Эдуард рассказывает:

«У меня где-то даже есть фотография, где я стою в вязаных туфлях. Бабушка связала их на спицах. Очевидно, что такие туфли не могли выдержать дольше одного дня».

Они жили на нынешнем Кутузовском проспекте, который тогда еще назывался Можайское шоссе. То есть Можайск действительно был когда-то важным городом, от былого величия которого остались уже только крохи.

А имя Кутузова уводит в другую сторону: к чему-то более возвышенному и могучему. Поэтому связанное с Можайском название магистрали после победоносной войны было изменено.

Генерал-фельдмаршал Кутузов был человеком, разбившим наконец Наполеона в 1812 году, руководствуясь собственной, хотя и кажущейся странной тактикой отступления. Окрещение улицы заново его именем было напоминанием и о том, что французы не больше, чем немцы, получили Москву в свое фактическое распоряжение; немцы в сам город даже не попали.

Дом, где жили Успенские, представлял собой большую кирпичную шестиэтажку. Он был добротно построен из желтого кирпича сталинской эпохи для партийных чиновников, но серая архитектура со стороны двора была такой же, какой отличалась послевоенная Москва. Здание имело форму русской буквы «П»: большой фронтон и по его бокам флигели. Раньше оно казалось, возможно, даже топорным, но теперь среди новостроек Москвы такие дома выглядят удивительно уютными. Эдуард все еще вспоминает пейзажи детства с любовью.

Подобные дома возвышались со всех сторон; сталинок была целая шеренга. Поблизости находились здания Мосфильма, Госплана и МИДа.

Война прошла, люди опять начинали жить. Во дворах домов хватало места, их заполняла детвора. Поскольку родители с утра до вечера были на работе, дети оказывались предоставленными сами себе. Они имели свободу, которая так не вязалась с педагогическими целями государства. Двор Эдуарда был забит дровами, которыми отапливали дом. Дров было так много, что поленницы достигали второго этажа. На поленницах Эдуард и другие местные дети строили шалаши, точно так же, как и мы в Каллио на штабелях дров Технического училища. Да и другие игры напоминали игры детей из Каллио: в Москве из рогаток, правда, стреляли вместо камней маленькими шарикоподшипниками, так как поблизости находился выпускавший их завод. Изготавливали и мечи, однако не из рождественских елок, как в Каллио.

Большие подшипники использовали в качестве колес для самодельных самокатов — такой самокат смастерил себе и Эдик. У меня тоже был самокат, хотя и покупной, он был марки «Oiva», и вскоре его украли.

В памяти Эдика запечатлелось несколько особенных картин из детства: «Повсюду летали ласточки и стрижи. Их были тучи, потому что мошкары хватало. В бараках напротив держали коров. И молочник поднимался на лифте на этажи и продавал молоко из бидона».

Квартира не была большой по нынешним меркам, но 55 квадратных метров в условиях послевоенной Москвы были роскошью. В ней жили мать, отец, трое сыновей и бабушка по отцу. Ночующие на полу в ее комнате родственники были, по мнению Эдуарда, самыми интересными из посетителей. Одну подробность Эдуард помнит особенно отчетливо: на стенах комнат висели маленькие клетки, а в них чижи и щеглы. Не удивительно, что в его доме птицы занимают свое важное место.

Проспекты в Москве по-прежнему остаются, хотя названия их снова меняют. Раньше они были действительно широкими, и остаются широкими до сих пор, полос движения хватает. Кутузовский проспект был одной из важнейших магистралей. Поэтому его всегда закрывали для прочего транспорта, когда на своих машинах проезжали вожди. Это делалось из опасения покушений. Ведь Сталин способы совершения таковых хорошо знал… Других машин было немного, но эти лимузины Эдуард видел часто: «Черные автомобили марки ЗИС (ЗИС — Завод имени Сталина) мчались по проспекту, а в них сидели Сталин, Берия, Молотов и другие орлы». Когда едет Путин, а теперь уже и Медведев, по-прежнему закрывают те же улицы. Неужели по той же причине? И сразу возникает транспортный хаос, хаос, который в Москве уже и так каждый день.

Детство — самая важная пора жизни, на нем основывается и выстраивается все будущее. Воспоминания о детстве могут тем не менее происходить из чего угодно, вовсе не только из чего-то самого драматичного. Одно из самых незабываемых воспоминаний Успенского было основано на радости и чуде. Прошел такой обильный дождь, что оставил после себя большие лужи со всех сторон, потому что водостоки не работали. А потом внезапно ударил сильный мороз и превратил воду в лед: повсюду во дворах домов катались на коньках. Ах, как тогда могли кататься! Гололед во дворах был для стариков ужасом и поводом для страха, но для детворы это был рай; словно сказка, которая внезапно и счастливо становится на мгновение былью.

Любовь Эдуарда к животным берет начало в детстве. В семье был настоящий породистый пес, сибирская лайка по кличке Соболь. Эдуард помнит, как раз в месяц солдат приносил полагающийся псу пакет с продовольствием:

«Мой отец добился, чтобы чистопородным собакам выдавали продовольствие. Отец руководил в ЦК коммунистической партии отделом, который занимался вопросами охоты, пушнины и выращивания хлеба. Его специальностью были зернохранилища. Но у каждого сотрудника ЦК было две различных области работы: во-первых, основная, а потом неофициальная. В обязанности отца входила также слежка за коллегами».

Отец получил работу, соответствующую как его образованию, так и увлечениям. Он строил зернохранилища и следил за запасами зерна, а в свободное время охотился. Шпионить за другими научила общая необходимость, как ни отвратительно об этом думать. Тем не менее работа у него была, нашлась семья и квартира. Совсем другой вопрос, был ли отец счастлив. Возможно, по крайне мере, временами. Но он заболел, и внезапно все изменилось.

Это Эдуард не сразу смог понять, так как ребенок никогда не знает о глубинных заботах своих родителей. Они, тем не менее, обнаруживаются понемногу. Но серьезность болезни отца сын так и не смог в полной мере осознать.

О том, как именно отец повлиял на жизнь Эдуарда, трудно сказать что-либо определенное. Во всяком случае, отец и сын не могли видеться часто. Кое-что, тем не менее, Эдуарду запомнилось. Несколько моментов, как высушенные листья между страницами книги:

«Я помню, что, поднимаясь по ступенькам на шестой этаж, он задыхался. Однажды он сказал, что в этом доме и стены все слышат. Помню и то, как он приехал на Урал посмотреть на нас в детский сад, пошел в лес и подстрелил утку. Это стало праздничным днем для детского сада».

При попытке вспомнить всплывают и другие такие же мелкие осколки. Когда Эдуард однажды взял большого пса Соболя спать к себе в постель, отец с матерью задали ему за это изрядный нагоняй.

Но нет худа без добра. Эдуард помнит также, что отец с удовольствием читал: «Он любил произведение Брема «Жизнь животных»». И читал гоголевского «Тараса Бульбу»».

Брем и Гоголь. Классику Брема, переведенную с немецкого обстоятельную иллюстрированную научно-популярную книгу, мне удалось приобрести в Финляндии, куда после революции вместе с эмигрантами попало много старой русской литературы. Это произведение вернулось с моей книжной полки «на родину» и находится во владении Успенского.

А Гоголь — непревзойденный рассказчик, самый свободный гений русской литературы… Возможно именно от них детский писатель Успенский получил лучшие напутствия через отца: отсюда происходит как любовь к животным, так и любовь к Гоголю, к юмору.

Юмор… Юмор, который вздымается и бьет ключом из самых трудных и горьких вещей, из печалей и разочарований жизни, из той соли истины, которая в конце концов с годами приобретает вкус почти сладкий. Этот юмор глубинно русское свойство натуры все испытавшего и вытерпевшего народа.

3

Своя семья всегда сначала единственная семья, ребенок не может еще знать о другой жизни. Ко всему привыкает, даже к тому, что отец и мать, казалось, все время отсутствуют. Главное, что они существуют. Но обстановка в семье менялась. У отца обнаружили туберкулез, который в ту эпоху было трудно вылечить — особенно во время войны и в послевоенный период, когда всего не хватало. Ему в конце концов не помогло даже то, что место работы было таким хорошим, какое в стране равенства только можно было пожелать; ведь сотрудникам ЦК доставалось много такого, о чем народ мог только мечтать.

Тем не менее детство Успенского особенно зажиточным назвать трудно. Наоборот. Это произошло из-за болезни отца. Когда медицина не помогла, прибегли к извечным средствам народных целителей. И об этом у Эдуарда сохранились отчетливые воспоминания:

«Все продукты питания, которые ЦК выдавал своим сотрудникам, шли на продажу на рынке. На полученные деньги на том же рынке покупался затем медвежий или барсучий жир, с помощью которого пытались вылечить легкие отца. Так что мы жили очень бедно. Кусок белого хлеба с сахаром был большим поводом для радости. Как-то я не хочу вспоминать об этом».

Возможно, одним из самых больших наслаждений детства было то, что иногда за семьей приезжал автомобиль марки «Виллис», подаренный американцами. Салон был изнутри полностью обтянут кожей:

«Мы брали с собой пса и отправлялись в подмосковный лес на охоту на белок. Пес находил белок сразу. И отец стрелял действительно метко. Долгое время у нас хранились в сундуке беличьи шкурки».

Отец охотился, а Эдуарда дичь не интересовала: он любит слова и картины.

Род отца происходил из города под названием Елец. Его собственный отец, дед Эдуарда, был квалифицированным железнодорожным рабочим. А род матери происходил из города Вышний Волочек Тверской области — ее административный центр позднее сменил название на Калинин, а потом снова стал Тверью — из той излучины Волги, где жило и финское племя, тверские карелы. Мать была купеческого рода, торговавшего хлебом, мукой и хранившего в амбарах зерно. Занимались, очевидно, и торговлей рыбой. Важным, видимо, было и это:

«У нас в России похоже в каждом роду был дед, способный поднять бочку в десять пудов (старинная русская мера веса)».

Силач был особенным человеком, по крайней мере раньше. Десять пудов — это ведь все-таки свыше 160 кг.

Таким был отец матери. А отец самого Эдуарда тяжелые бочки не поднимал, ему это, к счастью, было не нужно; но кое-что делал традиционно мужественное и русское, занимаясь охотой.

Воспоминания об охотничьих походах кажутся идиллией, но за ней вдруг обнаруживается и другое. Эдуард рассказывает:

«У меня есть фотография, на которой стоит сотня мужчин с ружьями в руках, и один из них — мой отец. Перед ними десятка два убитых волков. Сейчас в этих краях волков уже нет, да и другой дичи не много. Отец мой ходил на охоту с зажиточным крестьянином, они охотились и общались семьями. Когда я был в школе в старших классах, моя бабушка Вера Петровна рассказала, что отец участвовал в раскулачивании, и, в частности, тот крестьянин был его объектом. Это нанесло мне глубокую рану, которая с тех пор не заживает».

Как можно было предать друга? Обвинение в кулачестве означало еще в начале 50-х годов чаще всего почти верный лагерный приговор, если не смерть. Таков был сталинский бредовый вульгарный коммунизм; даже детей поощряли доносить на родителей. И когда один такой мальчик-доносчик однажды из-за своего поступка был убит, именно его произвели в великомученики и сделали примером для молодежи.

Бабушка Эдуарда не предала. И Эдуард не предал ее:

«Бабушка у меня была удивительная. Русская из русских, из самой народной гущи. Когда однажды ее разбил паралич и руки перестали двигаться, она сказала, вспомнив свой долг: «Если со мной что-то случится, отдайте Юлии Яковлевне три рубля». Юлия была соседкой, чей муж, предприимчивый еврей, был помощником Маленкова Не следует забывать, что я жил в доме ЦК».

Георгий Маленков был известным политиком, работавшим председателем Совета министров СССР, то есть премьер-министром в 1953–55 годах.

Эдуард вспоминает и то, как бабушка любила время, в которое жили до революции. О нем она рассказывала удивительные вещи. Если о такой ностальгии стало бы известно более широкому кругу, это могло послужить отягчающим обстоятельством при порядках сталинского времени. А мальчик прятал истории в своем сердце. И помнит их до сих пор.

Например, эту. На Елецком вокзале было так заведено, что оставшиеся в бюро находок чемоданы, узлы и сумки продавали раз в год с вокзального аукциона. Люди не знали, что получат, когда покупали выставленный на продажу чемодан; они приобретали «кота в мешке» или, на финский лад, свинью в мешке. В чемодане могла быть старая грязная одежда, или он мог быть совершенно пустым, или же в нем могло таиться и настоящее сокровище. Вроде того, что находит Дядя Федор, когда ищет клад.

Жизнь в Ельце была до революции дешевой. Детей рождалось много, но и смертность была немалой. Сестра отца Зоя вспоминает, что ей пришлось похоронить и младшую сестру, и брата. Тем не менее, пятеро из детей семьи выросли взрослыми.

Революция была по мнению бабушки лишь злом. Она рассказывала внуку, как революционеры схватили богатого купца и повели на казнь. Тот просил сохранить ему жизнь и обещал два года кормить всех окрестных жителей. Его слушали некоторое время, а потом все равно расстреляли.

Из прошлого нам достаются всевозможные вещи, даже незаметные. Эдуард пишет, что сестра бабушки была гадалкой. Это умение унаследовалось, так что и Эдуард все еще способен при желании предсказать по линиям на руке судьбу человека.

В этой роли он выступил однажды в Финляндии. Переводчиком был Мартти Анхава. Эдуард сумел рассказать каждому из не знавшей русского языка, но вообще очень ученой компании всевозможные подробности об их жизни, начиная с детей и разводов. Люди были ошарашены. Никому и в голову не пришло, что предсказателем оказался переводчик, который давно был знаком со всей компанией…

Тем не менее, хотя речь идет о шутке, Эдуард не хочет показывать свою руку никому, даже мне, хотя знает, что я не понимаю, не говоря уж о том, что не обращаю ни малейшего внимания на линии или их отсутствие. Когда однажды ради забавы я потребовал от него показать ладонь, Эдуард сжал свою медвежью руку в кулак. Попытки применить силу не помогли. Кулак оставался и остается крепко сжатым.

4

Случилось неизбежное: отец умер в 1947 году, когда Эдуарду было десять лет. Это имело последствия, которые, возможно, ожидались не сразу. О похоронах отца Эдуард мало что помнит, но изменение условий концентрируется в следующих фразах:

«Было много народу. Всякие важные люди. Они говорили, что никогда не забудут семью отца. Но после этого я больше почти никого из них не видел».

Так течение жизни повернулось в противоположном направлении. В то время как у других людей после выигранной войны положение начало год от года хоть чуть-чуть облегчаться, у этой семьи все становилось лишь труднее:

«После смерти отца поддержка со стороны ЦК уменьшилась. Мы стали беднее. А потом, когда мать вышла замуж за Николая Степановича Пронского, поддержка прекратилась совсем. С другой стороны, уже при жизни отца все мало-мальски дорогостоящие продукты продавались на рынке для приобретения лекарств. Но остальные живущие в доме люди получали свою долю пособия от ЦК, как и раньше, а также пребывание летом на дачах, где в льготы входило бесплатное питание».

Десятилетний ребенок уже достаточно взрослый, чтобы помнить отца, а приход в семью нового отца или матери никогда не протекает без проблем. Особенно в данном случае:

«Николай Степанович Пронский был военным. Он работал бухгалтером в КГБ. Ему было уже шестьдесят, но он имел звание — младшего лейтенанта. Он жил вместе с сыном Борисом в коммуналке и был рад, когда получил для проживания в Москве целую квартиру».

Новый брак кажется в этом свете своего рода бартерной сделкой, чем он, возможно, и был. Матери был нужен мужчина и дополнительные доходы, да, наверное, и на «удержание» квартиры это повлияло: жить там можно было продолжать. А мужчине нужна была не только жена, но и квартира, и более прочное положение в Москве.

Любовь? Едва ли самая большая.

Жизнь Эдуарда началась как будто уже второй раз сначала. Об отчиме он упоминает вкратце самое существенное:

«У нас не было никаких отношений. Время от времени он бил нас, но и это происходило как-то равнодушно. С матерью шло не лучше. С той поры думать о матери мне было как-то мучительно. Когда, например, однажды я сбежал из пионерлагеря и заявился домой в одной рубашке с короткими рукавами и тренировочных штанах, мать отправила меня на следующий день обратно в лагерь».

У Пронского был сын по имени Борис. Он был ровесником Эдуарда, и они учились в одном классе. Эдуард не ладил с мальчиком, они дрались из-за всего, даже из-за того, кому делать уроки за самым удобным столом. Эдуард размышляет: «Он был хорошим парнем, и мне досадно, что я тогда с ним ссорился. В эти последние годы я чуток помогал ему деньгами, хотя и немного. От этого мне тоже печально».

Однако от Пронского Эдуард услышал историю, которая ему запомнилась. По происхождению он был ставропольский казак. О своем участии в революции он рассказывал так: «Почему я пошел с ними? Думаешь, может, что мы были бедными? Нет. Все у нас было, лошади и коровы, овцы и земля. Но нас оскорбляло то, что крупные помещики только и делали, что ездили повсюду на своих автомобилях. Мы пьянствовали вместе с моим другом, ходили и говорили всю ночь, а потом он подался к белым, а я к красным».

Любви между сыном и матерью уже не было. Что немного удивительно. Казалось бы, память об умершем муже должна была как-то отразиться на сыновьях, хоть немного пробудить чувство любви. Отношения матери с сыном вообще несколько легче, чем у матери с дочерью. Но в случае Эдуарда и эта закономерность не соответствовала действительности.

Я слышу о плохих отношениях Эдуарда и его матери уже долгое время, скоро тридцать лет. Сначала я удивлялся этому. Но кое-что понял, когда увидел мать.

Я встретился с ней лишь однажды. Тогда отмечалось ее 75-летие. Год был, стало быть, 1981-й, мать умерла восемь лет спустя. Встреча эта тогда не возглавляла список моих желаний. Но что поделать. Я опять приехал в Москву и, следовательно, был объектом постоянной заботы ребят, порой, наверное, и обременительной, потому что каждый день хватало других проблем, отнимающих время. Если об Эдуарде приходилось заботиться в Финляндии, то в России уже я был тем грудным младенцем, которого возили и которого брали с собой, куда бы ни отправлялись по делам.

Так я повидал и телецентр, притулившийся под гигантской Останкинской башней — куда, вообще говоря, иностранцев не пускали, — а также многие издательства. Эдуард был руководителем, но и машину водил чаще всего он сам, хотя в «нашу маленькую мафию», как ласково называлась крохотная наша «шайка», входил временами и шофер, который мог быть по профессии, например, поваром. Эдуард водил потому, что ему это нравилось, он хотел деятельности, это я понимал. И когда позднее, в пятидесятилетием возрасте, я получил наконец права и начал водить сам, я стал понимать его еще лучше. Психиатра лучшего, чем машина, мне было не нужно, и дело не в скорости, а в управлении большим механизмом, то есть в повышении уверенности в себе плюс в связанной с самим фактом вождения почти дзэнской медитации.

Как будто дела всегда будут устраиваться почти сами собой, автоматически, по мере движения машины вперед и смены пейзажей. Вождение тоже дает иллюзию свободы, что в Советском Союзе, должно быть, имело особенную важность.

Для вождения требовалась горючая водичка, а достать ее частнику в Советском Союзе было тогда трудно. Я научился у ребят средствам выхода из положения, даже немного сомнительным. Желанным был дизельный автомобиль, потому что на краю всех колхозных полей стоял огромный резервуар, из которого дизельное топливо можно было брать без разрешения… А бензозаправочная станция работала по другим правилам. Деньгами там расплачиваться было нельзя, а бензин приходилось покупать на талоны, которые получали от государства. Помню, как мы однажды приехали на маленькую станцию и остановились. Ребята о чем-то тихо поговорили между собой, а затем Эдуард вылез из машины и спокойно пошел на станцию платить, пока Толя начал заправлять бак. Медленность ходьбы была странной, обычно скорости Эдуарда могла позавидовать старинная швейная машина Зингера. Но причина выяснилась: талонов с собой не было, а когда заправщик понял это, он прекратил подачу бензина. Литров десять, однако, уже успело в бак залиться, и наше путешествие продолжилось.

На этот раз бензина было достаточно. Когда я сел в машину, то услышал, что сейчас вместо музеев мы направимся отмечать день рождения матери Эдуарда.

Обычно я не возражал, но тогда мне показалось, что я попаду на торжество, где меня не ждали.

— А что, если я это дело пропущу? — сказал я, когда понял, куда мы поедем. — Я могу в гостинице подождать. Я же твою мать не знаю; она ведь не ждет, что я приеду? В чем вопрос? — И хотя Эдуард, не соглашаясь, махнул рукой, я продолжал ворчать: — Я буду там чужим и лишним.

Мои вопросы и слова, если подумать задним числом, явно финские. «Финскость» как таковая не была в России достоинством, робость не находила понимания. К ней относились, как к ветрянке, которая приходила и уходила; зато в большем почете были честность и другие чисто финские добродетели (даже упрямство и хорошая переносимость алкоголя). Эдуард махнул рукой еще раз и затем объяснил:

— Мать наоборот обрадуется приезду иностранного гостя — это для нее будет подарок.

Где жила мать, я не помню. Может быть, по-прежнему в квартире детства Эдуарда? Нет, выясняется, когда я спрашиваю; та квартира уже была разменена. В карте Москвы я уже начал разбираться, но до места и раньше никогда не ехали напрямую: уже тогда заторов и пробок избегали, двигаясь в объезд через причудливые идиллические переулки. Москва представляла собой не только большие дома; внутри кварталов обнаруживались парки, качели, покой, бабушки. На скамейках сидели дедушки с палочками, наблюдая за людьми и их передвижением. За нами — тоже, когда машина остановилась и была припаркована в разрешенном, а может, и незаконном месте. Вскоре мы уже стояли на улице, а затем устремились в подъезд, только бы дверь скорее открыть. И наконец втиснулись в квартиру.

У матери нас ждал настоящий праздник. Стол был длинным, шума хватало, угощений — полный стол, стоял гомон, произносились речи и тосты. Эдуард представил меня, и я смог усесться рядом с ним, вроде как в безопасности. Только позднее я понял, что таким образом я прикрывал его тыл. Присутствовали братья, а также отчим и его сын. И мать была виновницей торжества, сидела на почетном месте, разумеется, во главе стола, словно царица на своем троне.

Отчим был уже старым брюзгливым дедушкой в дурном расположении духа, глуховатым. В нем трудно было приметить военного, прошедшего войну. Он сидел среди гостей в пижаме и неприветливо отнесся ко мне, прибывшему из капиталистической страны молодому человеку. Теперь, когда я знаю о его кэгэбэшном прошлом, то понимаю его лучше прежнего. А мать была ко мне благосклонна, соблюдая положение и осанку, как и подобает имениннице-юбилярше, хотя голова немного и дрожала.

По всему было видно, что мать была когда-то красивой и все еще знает об этом. Моя первая мысль при виде ее была: передо мной бывшая аристократка, ибо в матери было что-то от мадам Пешеходовой, издательницы Эдуарда, той самой, которая дала мне «Дядю Федора».

Мадам Пешеходова была, правда, уже свергнута со своего престола юными коммунистами, положение давало слишком много привилегий, на которые зарились нижесидящие. Но едва ли она вследствие этого изменила своему стилю. В обеих сквозило одинаковое спокойное достоинство. Что до матери Эдуарда, я просто как-то понял, что человек она не счастливый и едва ли когда-нибудь счастливой была. По крайней мере на данный момент мать казалась глубоко и сильно разочарованной в своей жизни. Один раз она засмеялась, но когда лицо возвратилось к обычному выражению, перемена ощущалась тем больше. Возможно она была из тех, кто вечно недоволен. О чем речь ни зайдет, тут же обнаружится новый повод для нытья.

Я помню, что хотя голос у отчима был рычащий, к нему относились вроде, как к ребенку, настолько старым уже считали. Не понимает, значит, не понимает, и с этим ничего поделать уже невозможно. Зато горькие складки в углах рта матери не разглаживались, не говоря уже о том, чтобы за весь праздник хотя бы сложиться в улыбку, даже тогда, когда Эдуард произносил речь в честь дня рождения матери.

Эдуард вел себя как-то суетливее обычного и даже во время речи нервничал, хотя уж кто-кто, а он-то говорить умел, привык выступать на сценах даже перед многотысячными залами, понимал ситуации и людей. Но у своей матери Эдуард говорил избитыми штампами, без чувства, как будто был не дома, подумал я. Так, собственно, дело и обстояло. Поэтому сразу, как только были произнесены несколько тостов и немного поели, он шепнул мне: «Пошли…»

Несмотря на возражения собравшихся, мы поднялись, Эдуард посмотрел на часы, произнес что-то о наших важных встречах и указал на удивленного меня, а затем мы попрощались и тут же оказались на улице.

Я уже привык к скорости Эдуарда, но такого я не ожидал. На улице нервозность Эдуарда частично исчезла, а за рулем машины от нее не осталось и следа. Он снова был самим собой — спокойным, то есть, по своему обыкновению подвижным как ртуть и веселым, крутил баранку так, словно катался на аттракционе «автодром».

Но празднество и вид матери тем не менее продолжали его беспокоить. Потому что он, быстро взглянув на меня, вдруг спросил о моих впечатлениях; в том числе и о том, что меня самого интересовало. Что я, собственно, думаю о его матери?

Мы с самого начала говорили друг с другом прямо, и поэтому мне было легко ответить. Я рассказал о своих мыслях, говорил о горделивости матери и ее кажущейся несчастности, о, по-видимому, не покидающей ее разочарованности жизнью, то есть рассказал обо всем, что было в голове. И Эдуард кивал, и как будто темная тень пробежала по лицу.

— Точно, — произнес он затем.

А потом рассказал мне как бы мимоходом запавшее ему в душу воспоминание Однажды, уже взрослым и достигшим положения писателя, Эдуард пришел к матери с газетой.

— Здесь и про меня пишут, — как бы безразлично сказал он ей.

Лицо матери прояснело:

— Ругают?

— Нет, наоборот, хвалят и прославляют, — с энтузиазмом ответил Эдуард.

И тогда уже распространившуюся по лицу матери радость как корова языком слизнула.

Этот случай Эдуард не забывал никогда. Мать желала своему сыну плохого. Что это за мать такая? Однако на этом разговор о матери тогда закончился и не возобновлялся долгое время. Говорить о неприятных вещах Эдуард, на самом деле, до сих пор не любит. Он, кажется, думает, что когда ворошишь воспоминания, те же самые старые чувства сразу всколыхнутся и оживут. Конечно, можно было бы посоветовать, можно было бы сказать, что через все пережитое следует пройти еще раз, проговорив, и только тогда от него избавиться. Но сказать легко. Едва ли это изменит ситуацию.

5

Были с детством Эдуарда связаны и другие, не только мрачные воспоминания. Даже серый день проясняется, когда солнце начинает рассеивать туман. И в голосе сразу появляется более светлая нотка:

«Любил ли я жизнь? Черт его знает. Сейчас мне вспоминается из детства все неприятное, но тогда я радовался, увлекался и был здоровым».

На такое настроение влияло и все то, что было вокруг, прежде всего товарищи. Их хватало:

«Весь огромный двор жилмассива на Кутузовском проспекте был переполнен детьми. В углу девочки прыгали через скакалку и в классики. Девочки рисовали мелом на асфальте квадраты. Они также с удовольствием играли в штандер, где в воздух бросали мяч и выкрикивали имя Маши, Насти, Веры или Любы. Девочке, имя которой выкрикнули, нужно было поймать мяч и попасть им в кого-нибудь из убегающих. Если она попадала, той приходилось в свою очередь ловить брошенный в воздух мяч. И так игра продолжалась.

В другой стороне играли в волейбол через протянутую веревку для сушки белья. Где-то играли в прятки и в палочки. У стены азартно резались в пристенок. А в самом темном уголке самые старшие ребята надували дымом презервативы, завязывали из веревочками и выбрасывали шары на проспект».

Игры, знакомые и мне. Палочки известны и в Финляндии — тут сначала, топнув ногой, подкидывали двенадцать палочек в воздух, и только когда их соберешь, можно было отправляться искать спрятавшихся. Здесь эта игра называется kaksitoista tikkua laudalla (двенадцать палочек на доске).

Да и презервативы в Каллио были, им дивились, но дымом все-таки не заполняли.

Учеба в школе у Эдуарда шла обычно с хорошей успеваемостью. Особенно в начале у него не было никаких особых сложностей. Когда силы духа заканчивались, Эдуард с удовольствием прибегал и к кулакам:

«Я рос маленьким драчливым мальчишкой. Помню из первого класса такой случай. Одна женщина сама приводила своего сына в школу. Часто она при сыне бранила меня за то, что я лез к мальчишке.

Мать сказала сыну:

— Как это ты не справишься с такой мелюзгой. Покажи ему!

Мальчишка храбро бросился к драку со мной, но после короткой потасовки опять с ревом убежал к матери».

Так случалось часто. Эдуард был рослым и крепким. Этому и тому, что позднее успевал в школе, возможно, и обязана часть того чувства собственного достоинства, с помощью которого будущие трудности чаще всего преодолевались или брались под контроль. И даже в момент поражения Эдуард стоял с высоко поднятой головой. Ему знакома вся гамма переживаний и в этой области: Эдуард успел испытать и успехи, и неудачи, а в 1980-х годах — особенно последние. Но и тогда он не уступал. Я называю такую позицию «каллиоский пацан» (Kallion kundi). Что означает: если знаешь, что прав, то не следует уступать, как бы ни били, ни дразнили, ни пытались подчинить и ни подавляли. Нужно стоять с высоко поднятой головой до последнего удара. И даже после него, каким бы избитым ни был. Если не ради иного, так ради своей души.

Возраст, правда, смягчает уже нанесенные удары, свои и чужие.

Бывает, что находится кроме всего прочего и третья возможность: медленное отступление в сторону, подальше, при взгляде оттуда все, прежде такое важное, начинает тускнеть и покрываться туманом, меняется весомость и значимость вещей.

Завоеванное при помощи кулаков положение в жизни Эдуарда продолжалось не бесконечно:

«Вплоть до пятого класса я был одним из самых больших ребят в классе. А потом пацаны начали быстро расти и крепнуть, особенно после летних каникул. Они становились сильнее меня, и так вышло, что из лидеров класса я скатился в касту пониже.

Эта перемена больно меня задела.

Однако я опять поднялся обратно на вершину».

Последнее предложение Эдуард написал по-видимому с удовольствием. А почему бы и нет: свергнутый с престола лидер вернулся к власти, хотя бывшие мастера никогда не возвращаются, как, по легенде, утверждали в боксе тяжеловесов. Но для этого нового восхождения нашлись целых две отдельных причины. Обе были обусловлены случайностью, которая самым первым делом привела Эдуарда к книгам и особенно к математике — математике, которую он понимал не всегда:

«Интерес к учебе начался в седьмом классе. Поблизости от нашей школы находилась церковь, которая как церковь не использовалась; там хранились всякие стройматериалы. Но на чердаке церкви лежали старинные бумаги: свидетельства о смерти людей, похороненных на церковном кладбище. Это были хорошо сохранившиеся печатные бланки со старорусскими заголовками, а вписанные чернилами имена людей уже почти выцвели. Вместо них мы вписывали имена тех учителей, которых не любили.

Однажды, в один из этих походов, я упал с чердака и сломал ногу. Угодил в больницу на долгое время и испугался, что останусь на второй год. Я попросил мать принести в больницу учебники. И затем начал совершенно самостоятельно их изучать. Случилось так, что они уже не казались особенно ужасающими. За два месяца я прочитал книги от начала до конца и понял прочитанное.

С тех пор в начале каждого учебного года я сразу от начала до конца прочитывал учебники по математике и физике. В результате я начал успевать по математике, физике и химии действительно хорошо, участвовал в математических олимпиадах и стал гордостью школы».

Это приводило, разумеется, только к хорошему. Но не без ложки дегтя.

«Поскольку я знал теперь предмет порой лучше учителей, на уроках я ленился, спорил с учителями и прибавлял им седых волос».

Конфликт с учителями становился все острее, пока новый, подобный случайности поворот во многих смыслах спас Эдуарда и действительно изменил его:

«Директор школы был разумным и решил пуститься на необычный эксперимент. Он предложил мне стать пионервожатым у третьеклассников».

Для парня, вступившего в переходный возраст, идея смущающая. Но Эдуард согласился. Возможно, у него не было вариантов:

«Сам я был тогда в девятом классе. Мне нужно было научить ребят хорошему поведению. Я рассказал им, чего не разрешается делать: нельзя шляться по улицам без дела, шуметь, курить. Обучая их, я учился и сам. Порой я проводил с ними целый день: мы вместе катались на лыжах и ходили в театр. Самое забавное было то, что сам я не мог пойти с ними на представление, потому что мне не давали денег. Я приводил их в театр и поджидал их по окончании спектакля».

Запомнился и еще один эпизод. Однажды Эдуард с пионерами вместе катались на лыжах и пришли к обрыву. Один из пионеров, «маленький зловредный пакостник», по словам Эдуарда, вызвал своего вожатого на испытание храбрости: «Слабо тебе отсюда съехать вниз?»

Ну, кто из нас не попадал в подобную ситуацию?

Подстрекателей достаточно. И реакция подстрекаемого зачастую все та же: «Это мне, мне слабо?» А потом он бросается сломя голову вперед и ввязывается во что-нибудь дурацкое.

Эдуард тоже решил сделать именно так:

«Ничего не поделаешь. Пришлось. Кошмар! Вышло так, что я сломал одну лыжу. Но, пожалуй, самое интересное было то, что полкласса съехало вслед за мной с теми же последствиями».

Общая картина начала дополняться и пробуждающейся любовью:

«Мой энтузиазм в воспитании класса подогрела старшая пионервожатая школы (на этом посту могла быть только учительница), которая сказала, что поцелует меня, если мой класс станет самым примерным».

Валя знала, за какую ниточку дергать:

«В то время я ценил подобную награду выше всех Сталинских премий».

Даже в то время, хочется мне добавить.

Эдуард был вожатым в своем классе два года, и этот класс стал как конфетка. Но обещанную награду он не получил, потому что вожатая перешла в другую школу. Я нахожу в записях Эдуарда короткое предложение, которое констатирует в скобках: «Но мы с ней еще встретились». В более нежной атмосфере? — как звучат последние слова воспоминаний Казановы. Мое предположение он, однако, позднее весело отвергнет.

Более важным оказывается следующий вывод, к которому Эдуард сам пришел с годами:

«Очевидно именно эта возня с детьми сделала меня детским писателем».

Что еще Эдуард помнит о школе? Полученные им инструкции по воспитанию и то, что происходило, если эти инструкции советской морали соблюдались.

Ведь учителя подчеркивали своим ученикам, например, вот это: «Если только честно рассказать о плохом поведении школьных товарищей, это будет не донос, а воспитательный поступок».

Эдуард однажды поступил в соответствии с этим. В шестом или седьмом классе он наябедничал о дурных поступках ученика по фамилии Седов, о том, что тот хранит в парте спирт и стреляет из рогатки камнями в спину другим ученикам.

Седова наказали, но та же участь ждала теперь и Эдуарда. Во дворе законы школы уже не действовали — там господствовал свой, дворовый суд и своя практика: донос был доносом, и Седов имел таким образом полное право наказать Эдуарда по-своему.

Ситуация осложнялась тем, что вся семья Седова имела отношение к преступности.

Опять помогла случайность, даже две. Школа находилась во дворе дома Эдуарда, и путь до дому был коротким. Там он для начала был в безопасности. Но и дома он не мог оставаться до бесконечности.

Проблема разрешилась несколько неожиданным образом:

«Седов подкарауливал меня несколько дней. Но тогда меня спас другой уже почти полупреступник — Казаков. Он только крикнул Седову: «Успенского не трожь!» Это был непреложный приказ. А все из-за того, что я однажды неделю ходил к Казакову домой, когда он не появлялся в школе, беседовал с его матерью, уговаривал парня вернуться в класс и занимался с ним математикой».

6

Что, собственно, человек помнит о своем детстве, большие образы или мелкие детали? То, что действительно происходило, или же то, чего с возрастом хочется, и поэтому веришь, что оно и происходило? Об этом я часто спрашиваю себя, а теперь о том же следует спросить Эдуарда, а также его близких. Поэтому я осведомляюсь у Толи, найдутся ли такие люди, которые помнят хоть что-нибудь о детстве и школьных годах Эдуарда. Толя размышляет какое-то мгновение и находит одного ныне живущего. Виктор Приходов, чье имя мелькает также в осколках собственных мемуаров Эдуарда, ухватывается за мою просьбу и пишет два листа своих воспоминаний. И Толя — по своему аккуратному обыкновению — отправляет их наземной почтой мне.

По-прежнему доставка почты из Москвы может длиться все те же три, а то и четыре недели. Теперь, однако, дело уже не в цензуре и ее плохом знании языков и вообще грамотности, а в том, что инфраструктура бывшего и опять строящегося силового государства все еще в сильном упадке. Правда, почту принимают, ее регистрируют и обрабатывают, как вообще заведено на почтах. Я побывал в том отделении, которое находится ближе всего к Толе; оно имеет деловой и официальный и даже бюрократический вид. Но на этом продвижение письма или посылки часто останавливается. Куда-нибудь на большой склад отправление пожалуй все же доставят, в сортировочный центр, откуда кто-нибудь когда-нибудь возьмет его и положит в какую-нибудь корзину, которая в итоге попадет когда-нибудь куда-нибудь на платформу автопогрузчика, а оттуда когда-нибудь в автомобиль или в поезд или в самолет. И наконец, отправление попадет в Финляндию (по крайней мере, заказное). Но для меня медленность уже не имеет значения. Для быстрых дел существует электронная почта и телефон, а у добывания воспоминаний о детстве и юности Эдуарда нет графика, нет спешки, только потребность.

Так что, я, по сути дела, бываю приятно удивлен, когда через несколько недель получаю почтовое отправление, а в нем — напечатанная на старой машинке рукопись. В бандероли была неизвестная мне детская книга Эдуарда, а к ней прилагался кусочек мемуаров Виктора Приходова. Я уже успел совершенно забыть, что Толя обещал прислать и то, и другое.

Рукопись содержит литературные письма Эдуарда дочери Тане, с их помощью он рассказывает о своих школьных годах. Речь идет о своего рода романе в письмах. Воспоминания те же, о которых он уже написал и мне. А из мемуаров Приходова я узнаю, что та школа, в которую они вместе ходили, была первой, построенной в Москве за время советской власти. Называлась она просто — школа № 56, и то же школьное здание все еще на месте и служит по своему первоначальному назначению. Эдуард выступил даже на ее 80-летнем юбилее. Раньше это была школа только для мальчиков, сейчас, разумеется, нет. Здание хорошо сохранилось, и в своем роде все еще роскошное.

Приходов познакомился с Эдуардом, придя в седьмой класс в 1951 г. Эдуарду, значит, было почти четырнадцать лет.

Приходов вспоминает, что Эдик, как его называли, был вообще учеником средним, но математические способности были поразительные. Сам Приходов учился потом в Московском университете на физическом факультете, закончил его и всю свою жизнь работал в области экспериментальных естественных наук. Но тем из них, кто блистал в школе, был Эдуард. Виктор Приходов не попал при отборах на математических олимпиадах даже на второй тур, а Эдуарда выбрали представлять школу, и он в конце концов вышел в победители. Эдуард получал призы и почетные грамоты, на которых начертали свои имена самые знаменитые русские математики того времени.

Значит, была в Эдуарде какая-то действительно исключительная одаренность. Мальчика, который не слишком старательно делал уроки, а в классе занимался своими делами, вызвали однажды к доске доказать какую-то теорему. Эдику кое-как подсказали, о какой теореме идет речь. И когда теорема была нацарапана на доске, он взглянул на нее, тут же решил и еще рассказал, как пришел к правильному решению.

Это, похоже, произвело на способного физика впечатление на всю жизнь.

А еще вот это:

«Эдик, у которого были экономические трудности, согласился пойти на вступительные экзамены в МИФИ (Московский инженерно-физический институт) за другого ученика. На экзаменационную бумагу Эдик приклеил свою фотографию. А затем пошел и получил за экзамен, сданный им под чужим именем, крепкую пятерку. Преподаватель спросил у него, какая отметка у него по математике в школе. Эдик сказал: «Пять». На что институтский преподаватель воскликнул: «Это заслуженная пятерка!»

Сам Эдуард также вспоминает эту историю, но иначе, что мы позднее сможем заметить. Рассказ Виктора Приходова продолжается:

«Стоимость конечного результата претендент и Эдик согласовали между собой в десять рублей. Но было только три рубля. На них они купили бутылку кефира и выпили ее вместе. И Эдик простил свою экономическую потерю».

Не хлебом единым… Так мальчик рос, так он вырос мужчиной, верным себе. А еще так: дело в том, что последняя картина-воспоминание Приходова рассказывает о борьбе душ, которая позднее повторилась почти без изменений в жизни Эдуарда с другими институтами и людьми. Директором школы был Петр Сергеевич Окуньков. Он был хорошим, но строгим учителем. И вот однажды произошел такой случай:

«По какой-то причине Эдик мешал ходу урока. Петр Сергеевич молча подошел к Эдику, взял того за плечо и повел выставить за дверь. Эдик не хотел уходить и противился, начал драться с директором, но в конце концов потерпел поражение и оказался в коридоре. Через несколько дней на доске объявлений повесили решение собрания педагогического коллектива, касающееся этого дела, за подписью директора П. С. Окунькова. Эдик незаметно вписал между П и С букву «Ё». Так инициалы превратились в слово Пес — Пес Окуньков. Это было забавно и очень нахально. И Эдуард не утаил, кто совершил этот поступок, наоборот, он им гордился. Слава Богу, директор школы не обратил на это уже никакого внимания».

7

В пионерлагере бывали каждое лето, что относилось к центральным моментам советской воспитательной идеологии. Дети и молодежь должны были всегда копошиться вместе, в одиночку было нельзя. В одиночке есть что-то подозрительное, его не всегда помнят, не всегда успевают за ним проследить, он может думать о чем угодно и приходить в своих мыслях бог знает, к каким опасным для государства выводам. Коллективу и в этом смысле доверять было проще. За группой также было и есть легче следить; не только снаружи, но и изнутри, при помощи членов группы.

Когда дети находились в лагерях, у родителей тоже наступал отдых. Поэтому в системе не видели ничего плохого.

Когда девятый класс закончился, Эдуарда опять отправили в пионерлагерь. Он вспоминает, что именно тот лагерь был особенно хорошим. Питание там было отличным, лето, река, а на берегу реки — даже лодки.

Но переходный возраст и в лагерь приносил свои проблемы, всевозможные эксперименты оставляли следы, и поэтому за них можно было оказаться пойманным:

«Ребята курили, и территория вокруг палаток заполнялась окурками. Отвечающая за дисциплину вожатая насплетничала об этом руководству лагеря, и решили, что кого-то надо наказать».

Искали виновных, и такой козел отпущения всегда находился, когда этого хотели. В конце концов вину свалили на Эдуарда. Почему? Потому, что он был уже в ссоре с одной вожатой. Эти двое просто были не совместимы друг с другом, как иногда случается. С другой стороны сам Эдуард был тем, от чьего толчка камень покатился. Пионервожатая, стоя в строю, почесала ногой другую ногу, а Эдуард заметил, что девушка напоминает свинью, которая трется об забор. Остальные засмеялись, и девушка поняла, что смеются над ней.

Эдуард стоял там как ни в чем не бывало, и, наверное, его лицо светилось улыбкой, счастливой от придуманной остроты. И вот девушка подошла к нему и начала командовать парнем: «Как ты стоишь? Руки из карманов!»

Эдуард ответил в том же тоне и огрызнулся в ответ, и тут ссора сразу обострилась. Парня тут же отвели к начальнику лагеря. Тот созвал совет лагеря и рассказал, что Эдуард говорил непристойности одной из вожатых. Совету предстояло обдумать наказание, для которого начальник продиктовал варианты: либо сообщат в школу, но Эдуард сможет все-таки остаться в лагере. Либо же его выгонят из лагеря, но в школу о случившемся сообщать не будут.

Решением стало изгнание из лагеря. Если бы о случившемся сообщили в школу, это не имело бы значения; школьные учителя хорошо знали Эдуарда и сумасбродствами талантливого юного математика не смогли бы особо заинтересоваться.

Все одноклассники Эдуарда обратились к начальнику и потребовали отмены решения. Тот обещал вернуться к этому вопросу после ужина, и ребята почувствовали облегчение.

Тем не менее вышло иначе. Вечером была представлена настоящая причина для наказания: неопрятность и окурки вокруг палаток: «Это же бардак!» И с этой фразой отчисление Эдуарда получило дополнительное подкрепление. Он был уже готовым козлом отпущения, и теперь ему приходилось нести бремя и чужих поступков. Хотя он тогда даже не курил, и сейчас не курит.

Эдуард не остался удивляться. Сразу, как только собрание закончилось, он вышел из палатки, ушел в лес и углублялся все дальше, пока не устал и не выбрался к железной дороге. Каково ему было, можно только гадать, Эдуард это свое одинокое странствие не захотел особо описывать.

Наконец показалась станция, и Эдуард действительно попал в Москву:

«Идти домой я боялся, и пошел в книжный магазин. У знакомой продавщицы занял три рубля, купил хлеба и, сходив повидаться со знакомыми, отправился спать на берег Москвы-реки».

Нет худа без добра. Самым приятным было увидеть родную реку:

«Я, кстати, всегда любил смотреть на всевозможные реки, я был их другом. Еще в младших классах я связывал одежду в узел, клал на голову, заходил в Москву-реку и переплывал через нее в зоопарк на противоположном берегу (старый московский зоопарк все еще находится на том же месте). Таким образом я экономил не только в цене входного билета и проездного билета, но и во времени.

Когда я переночевал на берегу, положив под голову вместо подушки хлеб, то понял, что Москва мне не улыбается. И возвратился в пионерлагерь. Дал товарищам знать, что я опять на месте, и они начали приносить мне тайком еду. Все шло, как в комедии Элема Климова «Добро пожаловать, или посторонним вход воспрещен».

Я ночевал в сарайчике на берегу реки, там днем квартировали ребята, в чьи обязанности входило присматривать за лодками. Руководство лагеря испугалось из-за моего исчезновения, но в конце концов меня обнаружили, поймали и опять отвезли в Москву».

Пути назад уже не было. Что сказали дома, можно только гадать. Но история осталась, и она запомнилась Эдуарду даже так, что когда летом 2006 года мы гостили всей семьей, то есть я сам вместе с женой и Айну, в Москве, то поехали по желанию Айну в зоопарк. Эдуард был очень рад этой идее. Ибо там мы видели и берег реки со стороны зоопарка, и то место, где Эдуард, переплыв через реку, некоторое время вытирался, натягивал на себя одежду и затем бежал к клеткам смотреть любимых животных. Эдуард, рассказывая об этом, был все тем же самым маленьким мальчиком, который дрожа от холода и энтузиазма ходил от клетки к клетке.

Наконец и мы обошли весь зоопарк, что было особенно по нраву семилетней Айну. Ощущению праздника способствовало и то, что зоопарк был по сути дела закрыт для публики, но Эдуардов знакомый смотритель, помогавший ему со многими проблемами воспитания домашних любимцев, впустил нас в ворота и позволил ходить куда хочется. И мы смогли спокойно изучать животных без толп народу: даже великанов-жирафов.

Однако созерцание жирафов радости мне не доставило. Их клетки были огромными, но нет такой большой клетки, чтобы жираф туда как следует поместился: они пинали двери и вытягивали шеи к небу. Апатичное блуждание опаршивевших львов тоже выглядело жалко. Лев не создан для жизни в клетке. Не говоря уже о человеке.

8

С точки зрения будущей писательской карьеры, возможно, самым важным было вот что: на пути Эдуарда появилось нечто новое и неожиданное. Он нашел настоящую поэзию.

Слова песен, специально для песен написанные, редко бывают поэзией. Без музыки они перестают быть правдивыми, а поэзия — это музыка сама по себе, она не обязательно нуждается в написанной другим мелодии. Если только не в качестве поддержки памяти, ибо поэзия в Финляндии была и памятью народа, частью его истории и философии; учением жизни. В Советском Союзе рифмованная поэзия была особенно важна, в стране много читали классиков; хотя и любые книги читали жадно, повсюду читали, — это я успел в свое время много раз увидеть собственными глазами.

Некоторые, конечно, читали и для того, чтобы убить время, и потому, что в магазинах по существу нечего было купить, кроме книг, вроде как в послевоенной Финляндии. Но прежде всего читали потому, что чтение давало пищу для размышления, а размышление — помощь и облегчение для повседневной жизни. В Советском Союзе почти каждый мыслящий человек тем или иным образом поневоле становился своего рода философом, иначе, то есть без этой духовной поддержки, он не справлялся с будничными проблемами. И, наверное, читали еще и потому, что именно в книгах находилась желанная свобода. Как пишет Антонио Табукки в не переведенном на финский своем произведении «L’oca alpasso» («Гусиный шаг», 2006): «Вот красота литературы: это пространство свободы. И поэтому ее все правительства всегда ненавидели».

Так было и в Советском Союзе. Власти действительно боялись новой литературы, поэтому ее появление и отслеживали и заподозренную в революционности литературу душили всеми возможными средствами, а вот в старой, изученной и знакомой классике, считалось, уже не содержится опасных для государства смыслов. Что было неверной интерпретацией и большой ошибкой, но с точки зрения читателей — счастьем.

Отец Эдуарда тоже читал книги, как уже отмечалось. А рассказы бабушки о прошлом были словно пробуждающие воображение видения, сказки, даже чистая поэзия. Тем не менее можно задаться вопросом, как это возможно, что молодого парня, который был в девятом-десятом классе, то есть в самом что ни на есть переходном возрасте, заинтересовала именно «старая» поэзия?

В школах читали и читают классиков, но именно школа почему-то отбивает охоту их читать: невозможно любить то, что необходимо. Импульс в переходном возрасте должен, по-видимому, как-то приходить извне, из более общего потока модных тенденций, в котором вместе с другими случайно оказался Эдуард. Причиной могло быть и хорошее настроение, поднимаемое чувством собственного достоинства, которое, в свою очередь подогревали успехи в математике, — настроение, которому, казалось тогда, не будет конца:

«Это были замечательные времена. Была непрерывная весна. Мы шли в школу как на праздник, такими хорошими были приятели. И все были в восторге от Есенина».

Значит, и для Успенского одним из идеалов был именно Сергей Есенин. Этот затянувший свой переходный возраст вечный юноша начала XX века был меланхоличным певцом деревенской глубинки, любви, одиночества и даже гибели. Его унес алкоголизм, извилистая и капризная жизнь закончилась ранним самоубийством. Все это должно было заинтересовать Эдуарда.

Давал ли Есенин своим читателям образец и пример для будущей жизни?

Едва ли. Но бесспорно то, что все сомнительное и отдающее опасностью пленяет и прельщает молодого человека, пробуждает вопросы и любопытство. Через других (в том числе и через тексты других) дурное и запретное легче испытать и принять — так даже можно избежать опасностей. Дело, правда, было и в самой поэзии: так искренне, нефальшиво и привлекательно звучат и трогают сердце лучшие из есенинских песен. К сожалению, только тот, кто умеет читать стихи по-русски, может полностью понять, почему любовь к Есенину до сих пор еще может возникать сразу, как нечто само собой разумеющееся. Есенин, наряду с Пушкиным, — один из тех русских поэтов, чье творчество почти не поддается переводу на другие языки. Даже лучший перевод не приближается по-настоящему к стихам в оригинале.

Творчество Есенина было поэзией, разрешенной советской властью, — возможно, потому, что она была архаично рифмованной, хотя голос был вызывающе молодым и свежим. А еще ведь Есенин был на стороне новой власти. Но в стихи ронялись семена как революции иного рода, так и упадничества. Государственная идеология очевидно приписывала эти черты наследию старого царско-буржуазного режима, они показывали «прогнилость» старой власти. Во всяком случае, поэту Есенину его ошибки прощались, и новые издания выходили постоянно. И это хорошо, с точки зрения поэзии и свободы. В Есенине было и все еще есть что-то особенно весеннее, хотя именно применительно к нему следует помнить, что весна в конце концов всегда сменяется осенью; иногда так быстро, что лета между ними не успеваешь даже заметить.

Сила стихов Есенина производила впечатление на молодых читателей. Из писательских школ лучшая и по сути дела единственная — это чтение произведений других, настоящих и умелых писателей. Многие, вдохновленные Есениным, начинали писать как стихи, так и прозу. Среди них Эдуард Успенский. И к его собственному удивлению, написанные им стихи начали находить отклик в товарищах:

«Мои стихи до сих пор помнят наизусть некоторые мои школьные товарищи. Не так давно один из них продекламировал мне несколько моих шедевров. Шел уже 2006 год, а стихи были написаны в 1954 году. Но он все равно их помнил».

Одно из этих стихотворений Эдуард послал мне. Я попытался перевести его:

Как совесть ангела, чист небосвод. Как только носит небо самолеты! Под этим небом жить бы без забот. И все ж порой повеситься охота. [2]

Где Есенин? Он не в ритме стихотворения, даже по-русски строки Эдуарда явно отличаются от подобных строк Есенина. Повеситься просто так, словно без причины — причина метафизическая и скрытая, — вот все-таки есенинское ядро стихотворения. Стремление к чистоте, к спокойной чистой совести (к небу) важно для человека. Но реализоваться удается до досадного редко и немногим.

А может быть, влияние Есенина — в связанной со стихотворением мыслью о самоубийстве? Количество суицидов возрастает весной, когда пробуждающаяся природа жестоко показывает обездоленным все то, от чего они, одинокие, опять остаются в стороне. Не следует также забывать, что Эдуард был наполовину сиротой, и отношения с матерью по-прежнему действительно плохие. Если не думать, проживешь более или менее без забот. Но когда начинаешь думать (ну а кто не будет думать, если в мозгах есть хоть что-то), количество забот, кажется вдруг, не имеет пределов. А сочинение стихов говорит о том, что внутри молодого человека бушует что-то бессловесное, для которого он подсознательным путем ищет форму.

Школа закончилась, и в мае 1955 года Эдуард стал абитуриентом. Ему было семнадцать лет. Оценки у Эдуарда были по большей части посредственные, только по математике и физике он по-прежнему блистал. Он поступал и поступил в Московский ордена Ленина авиационный институт, что не составило для него ни малейшего труда. Но до того он поступал в Физико-технический (атомный) институт, и хотя получил «за трудные экзамены» четверку, вторую высшую оценку, его не приняли. «Потому что у меня однажды был привод в милицию», — пишет Эдуард.

Когда я спрашиваю, за что, то узнаю, что после падения с церковного чердака его со сломанной ногой сначала доставили в отделение милиции. Запись об этом навечно осталась в книгах учета. И этого вполне могло оказаться достаточным в таком строгом и важном заведении для отказа.

Во всяком случае, он стал студентом Авиационного института. Так что заботы о месте учебы не было. Лето после окончания школы и поступления в институт он хорошо помнит, но совсем по другой причине. Мать с отчимом отправились тогда в длительный отпуск в санаторий, на берег Черного моря, и оставили детей одних, ведь они были уже большие. Они получили деньги — столько, чтобы хватило на еду, 300 рублей. И все. Извольте прожить на них и позаботиться о себе!

Эта сама по себе радостная свобода запомнилась Успенскому и как своего рода покинутость. Посторонний мог бы, разумеется, посчитать это и проявлением доверия. Но об этом едва ли шла речь; скорее о равнодушии. Во всяком случае Эдуард не проявил зрелости, а начал свою раннюю взрослую жизнь как ребенок:

«В первый день я купил на свои деньги белку и клетку и еще кое-что другое. Затем у меня денег уже не было. Но меня спас мой товарищ Юрий Мицельский, который попросил меня пойти на экзамены в институт вместо него. За пятерку он даст 50 рублей, за четверку 40. Так и произошло, он поступил. С помощью полученных мной денег я остался в живых».

Успенский поступал, таким образом, в общей сложности в три института и был принят в два. Однако в одном из них начал учиться товарищ Юрий, как представился Успенский. Это, пожалуй, уже не имеет значения. Наверняка и Юрий Мицельский уже прожил свою жизнь лучше этого ознаменованного обманом начала, работал как полагается, вышел уже и на пенсию.

Виктор Приходов вспоминал то же событие, и то, что сам Эдик даже не извлек выгоды из этого своего поступка: ну что такое — выпил полбутылки кефира. Но возможно, в этом месте именно память Приходова трансформировала событие в миф. Как бы Эдуард без полученных им в качестве вознаграждения денег вообще остался в живых до возвращения родителей?