Но на первой неделе каникул я не поехала к папе. Было решено, что я поеду к нему в конце июля. Сначала Зак должен был пожить в папиной семье один. Я боялась, что его решат отправить туда навсегда, этого бы я не вынесла.

— Я, наверное, просто буду встречаться с ним почаще, — уклончиво ответил Зак, и мне показалось, что ему не хватает папы. Что он скучает по нему гораздо больше, чем я.

За два дня до отъезда Зака я получила письмо. Это было целое событие, ведь я не так часто получаю почту.

Письмо было от Альфреда. Он звал меня в Эскильстуну посмотреть на его номер с велосипедом. «Я тренировался все время, с тех пор как мы уехали, и хочу узнать твое мнение. Надеюсь, Глория приедет с тобой. Вот деньги на билет. Мари и Софи, которые ухаживают за лошадьми, говорят, что ты можешь спать в их вагончике, если хочешь. Там много места».

Мама читала, заглядывая через плечо: я услышала ее смех.

— Хорошо, мама? Я хочу, правда!

Она обняла меня, и я поняла, что это означает — можно ехать.

Через секунду я уже спускалась по лестнице, размахивая письмом.

Мне пришлось довольно долго ждать, пока Глория добредет до двери. Я несколько раз крикнула через почтовую щель, чтобы она меня впустила. После выписки из больницы она была не очень-то бодрой. Не хотела гулять, не просила мой велосипед, ничего. Поэтому мне так хотелось показать ей письмо и взбодрить ее. Как витаминной инъекцией.

Вид у нее был бледный и поникший.

— Поедем туда! — я помахала конвертом. Они будут в Эскильстуне через три дня!

Глория открыла рот, чтобы ответить, но вместо слов раздался сильный кашель. Никогда раньше я не слышала такого кашля. Она не могла устоять на ногах и присела на табурет в прихожей. Я помогла Глории добраться до кровати.

Тогда я и поняла, что Глория больна. Серьезно больна.

Я не была у нее три дня, и, казалось, все это время она не выбиралась из постели. Если ей и удавалось что-нибудь сказать, то голос был тихим, как шепот. Вдобавок ее то и дело душил кашель.

Господин Аль тихо сидел на стуле, глаза у него были очень большие и очень зеленые. Он не сводил взгляда с Глории. Правда, один раз посмотрел на меня. Как будто просил сделать так, чтобы Глория снова поправилась.

Как все может происходить так быстро?

Когда я привела маму, из квартиры Глории не доносился даже кашель. Там было совсем тихо.

Она лежала в постели с закрытыми глазами. Мама прислушалась к ее дыханию и нащупала пульс. Потом нашла телефон и вызвала скорую.

Глория потеряла сознание задолго до приезда скорой. Грудная клетка почти не подымалась, таким слабым было дыхание. Я сидела на краешке кровати и гладила ее по руке, снова рассказывая о письме Альфреда — лишь бы она открыла глаза.

— Он хочет, чтобы мы приехали, — шептала я ей на ухо. Может быть, она слышала, хоть и не отвечала. Выражение лица не менялось. Даже веки не дрогнули ни разу.

Санитар спросил меня и маму, ближайшие ли мы родственники Глории.

— Нет, — ответила мама.

— Да, — ответила я.

Они записали номер нашего телефона, чтобы отдать персоналу в больнице. Чтобы там знали, кому звонить.

Эти слова так и звенели у меня в ушах. Звонить — когда? Когда Глория умрет, что ли?

Господин Аль отказывался покидать квартиру Глории. Когда я хотела его поднять, он вцепился когтями в ковер.

— Наверное, на какое-то время надо оставить его здесь, — сказала мама. — Придем потом, дадим ему еды и спросим, не передумал ли.

Я удивилась: мама, которая вообще не любит кошек, с таким пониманием отнеслась к господину Алю.

Тем же вечером из больницы позвонили. Глории было очень плохо, нельзя было сказать с уверенностью, доживет ли она до утра.

— Так что, если хотите попрощаться, приходите сейчас.

Глория лежала в отдельной палате, мама принесла ей букет первоцветов. Они красиво смотрелись в вазе на тумбочке. Солнце уже зашло, но по небу все еще летали ласточки. Казалось, что они летают ради Глории. Чтобы ей не было одиноко, ее развлекали лучшие в мире воздушные акробаты.

Но Глория не смотрела на ласточек. Она лежала с закрытыми глазами.

Мы долго сидели у кровати, и вот ее лицо дрогнуло. Она открыла глаза и посмотрела на меня. Губы шевельнулись, словно она хотела что-то сказать, а может быть — просто улыбнуться. Грудь поднялась и снова опустилась. И больше не поднялась. Я поняла, что Глория теперь никогда не положит в рот лимонную карамельку. Что она больше вообще ничего не сделает.

Как можно одновременно понимать и не понимать?

Что я больше никогда не позвоню в ее дверь — это невозможно было понять тогда, тем вечером.

Что я больше никогда не буду гадать, откроет она или нет. Голова понимает, а сердце не хочет.

Больше никогда. Всего два слова.

Когда я рассказала господину Алю, что случилось, он посмотрел на меня. Потом потерся о мои ноги и не стал сопротивляться, когда я взяла его на руки.

Может быть, он испытал облегчение.

Ведь ему больше не придется ждать.