Шестая жена короля Генриха VIII

Мюльбах Ф.

Частъ вторая

 

 

I

ШУТ КОРОЛЯ

Со дня последней свадьбы Генриха VIII прошло два года, а Екатерина Парр все еще сохранила расположение короля, ее врагам все еще не удавалось погубить ее и возвести на престол седьмую королеву.

Екатерина была всегда предусмотрительна, всегда настороже. Она ежедневно говорила себе, что этот день может быть ее последним днем, что какое-либо неожиданное слово или поступок могут лишить ее и короны, и жизни, так как дикость и жестокость Генриха VIII возрастали день ото дня и достаточно было пустяка, чтобы он вспыхнул самым резким гневом, уничтожавшим всякого, кто возбудит его. В сознании этого, Екатерина была чрезвычайно осторожна. Она страстно любила жизнь, она вовсе не хотела умереть, так как все еще ждала той настоящей жизни, о которой она до сих пор лишь мечтала в смутных грезах; она жаждала ее, так как трепетно бившееся сердце говорило, что оно готово пробудиться от холодной спячки.

Был прекрасный, весенний солнечный день. Екатерина пожелала воспользоваться им и совершить прогулку верхом, чтобы хоть на миг позабыть, что она — королева. Она хотела насладиться лесом, чудным дыханием мая, пением птиц, зеленью лугов и полной грудью вдохнуть в себя чистый весенний воздух.

Она хотела прокатиться верхом. Никто и не подозревал, сколько тайных желаний и сокровенного восторга вызывала в ней предстоящая прогулка. Никто и не подозревал, что она уже давно испытывала радость в предвкушении этой поездки верхом и потому едва-едва осмеливалась желать ее, так как это было исполнением ее самого страстного желания.

Екатерина уже надела амазонку, и маленькая бархатная шляпа с огромным белым пером покрывала ее красивую голову. Она ходила взад и вперед по комнате и нетерпеливо ждала возвращения обер-камергера, которого послала к королю, чтобы спросить его, не нужно ли ему о чем-нибудь переговорить с ней пред ее прогулкой.

Вдруг дверь отворилась и на пороге комнаты появилась странная фигура. Это был маленький, сгорбленный мужчина в платье из пурпурного шелка, с вычурной пестротою изукрашенном буфами и бантами всевозможных цветов; эта пестрота одеяния являлась странным контрастом с седыми волосами и серьезным, мрачным лицом этого человека.

— А-а, королевский шут! — с веселой улыбкой произнесла Екатерина. — Ну-ну, Джон Гейвуд, что привело вас ко мне? Ну, что? вы являетесь посланником короля или снова выкинули какую-нибудь глупость и пришли ко мне искать защиты?

— О нет, ваше величество, — ответил Джон Гейвуд, — я не выкидывал глупости и не приношу вам вестей от короля. Я не приношу вам ничего, кроме самого себя. Ах, ваше величество, я вижу, что вы хотите смеяться, но прошу, забудьте на мгновение, что Джон Гейвуд — королевский шут и что ему не подобает делать серьезную мину и иметь грустные мысли, как другим людям.

— О да, я ведь знаю, что вы — не только шут короля, но и поэт! — с добродушной улыбкой сказала Екатерина.

— Да, вы правы, я — поэт, и потому совершенно справедливо, что я ношу этот дурацкий колпак, так как ведь все поэты — дураки, — с горькой иронией возразил Гейвуд. — Однако я явился к вам, ваше величество, не как дурак и не как поэт; я пришел, потому что хочу обнять ваши ноги и поцеловать их. Я пришел сказать вам, что вы превратили меня, Джона Гейвуда, в вашего вечного раба! С этого дня я, как верный пес, буду лежать у вашего порога и буду охранять вас от всякого врага и всякого злого умысла, которые могут угрожать вам. Во всякое время дня и ночи я буду готов служить вам и не буду знать ни покоя, ни отдыха, когда дело коснется исполнения вашего повеления или какого бы то ни было пожелания!

Шут произнес все это дрожавшим от волнения голосом, слезы оросили его глаза, и, опустившись на колени, он склонил к ногам Екатерины свою голову.

— Но чем же это я внушила вам такое чувство благодарности? — удивленно спросила Екатерина.

— Вы? — спросил шут. — Вы, ваше величество, спасли моего сына от костра! Этот прекрасный, благородный юноша был уже присужден к смерти за то, что с благоговением говорил о Томасе Морусе, за то, что сказал, что этот великий и благородный человек справедливо поступил, предпочтя умереть, но не изменить своим убеждениям. Ах, ведь в наше время совершеннейший пустяк подвергнуться смертному приговору! Ведь для этого достаточно всего нескольких необдуманно сказанных слов! А наш жалкий, слюнявый парламент в своей трусости и ничтожестве всегда готов все осудить, потому что знает, что король Генрих постоянно жаждет крови, постоянно мерзнет без костра! Таким образом осудили и моего сына, и если бы не вы, приговор был бы приведен в исполнение. Но вы, которую Господь ангелом примирения посадил на этот залитый кровью королевский трон, вы, ежедневно рискующая своею жизнью и короной ради освобождения одного из тех несчастных, которые являются жертвами фанатизма и жажды крови, вы спасли моего сына!

— Так тот молодой человек, которого вчера намеревались сжечь на костре, был вашим сыном? — спросила королева.

— Да, это был мой сын.

— И вы не сказали об этом королю, вы не просили его о помиловании? — изумилась королева.

— Если бы я только сделал это, то мой сын безвозвратно погиб бы! Ведь вам отлично известно, что король крайне гордится своею беспристрастностью и своею… добродетелью! О, если бы он знал, что Томас — мой сын, он сам осудил бы его на смерть, чтобы доказать народу, что Генрих Восьмой повсюду находит виновных и карает преступников, чье бы имя они ни носили и кто бы ни просил за них! Даже и ваши мольбы не смягчили бы короля, так как первосвященник английской церкви никогда не простил бы того, что этот бедный молодой человек — незаконный сын своего отца, что он не в праве носить его имя, что его мать — жена другого, которого мой Томас должен называть своим отцом!

— Бедный Гейвуд! — сострадательно произнесла королева. — Да, теперь я понимаю вас! Король ни в коем случае не простил бы этого, и если бы он только знал, то ваш сын наверное погиб бы на эшафоте!

— Вы спасли его, ваше величество! — воскликнул шут. — Теперь вы верите, что я вечно буду благодарен вам?

— Да, верю! — с приветливой улыбкой сказала королева, протягивая ему руку для поцелуя. — Я верю вам и принимаю вашу службу!

— И вы будете нуждаться в ней, ваше величество, так как грозовые тучи собираются над вашей головой и вот-вот заблестят молнии и загрохочет гром.

— О, я не боюсь этого! У меня крепкие нервы! — улыбаясь возразила королева. — С наступлением грозы природа лишь оживает, и я всегда видела, что после грозы сияет солнце.

— Вы храбры! — грустно сказал Гейвуд.

— Это оттого, что я не знаю за собой никакой вины!

— Но ваши враги сочинят для вас вину! Ах, когда нужно оклеветать ближнего и погубить его, люди становятся поэтами!

— Но вы сами сказали, что поэты — безумцы, и что их нужно всех повесить на одном суку, — смеясь, произнесла королева. — Отлично, мы поступим с клеветниками так, как следует поступать с поэтами, вот и все!

— Нет, это еще далеко не все! — энергично воскликнул Гейвуд. — Ведь клеветники походят на дождевых червей. Их режут на куски, но этим отнюдь не умерщвляют их, а, напротив, умножают и каждого наделяют несколькими головами.

— Но в чем же меня обвиняют? — нетерпеливо воскликнула Екатерина. — Разве моя жизнь не открыта для всех? Разве я когда бы то ни было старалась иметь какую-либо тайну? Разве мое сердце — не хрустальный дворец, в который может заглянуть каждый, заглянуть и убедиться, что в нем совершенно бесплодная почва и что в нем не растет ни единого, даже самого жалкого растеньица?

— Если даже это так, то ваши враги посеют плевелы и постараются уверить короля, что это — жгучая любовь, выросшая в вашем сердце.

— Как? Меня хотят обвинить в преступной любви? — спросила королева, и ее губы слегка дрогнули.

— Мне еще неизвестен план ваших врагов, — ответил шут. — Но я узнаю его. Заговор в полном ходу. Итак, берегитесь, ваше величество! Не доверяйтесь никому, так как враги обыкновенно прикрываются лицемерием и льстивыми словами.

— Если вы знаете моих врагов, то назовите их! — сказала Екатерина с нетерпением. — Назовите мне их, чтобы я могла остерегаться их.

— Я пришел сюда не для того, чтобы обвинить кого-либо, а лишь для того, чтобы предостеречь вас. Поэтому я буду осторожен и не укажу вам на ваших врагов, но зато назову вам ваших друзей.

— Ах, следовательно, у меня есть и друзья? — со счастливой улыбкой прошептала Екатерина.

— Да, у вас есть друзья, притом такие, что готовы пожертвовать ради вас своею жизнью!

— О, назовите мне их, назовите мне их! — воскликнула Екатерина, вся так и трепеща от радостного ожидания.

— Прежде всего я назову Кранмера, архиепископа кентерберийского. Это — ваш верный и надежный друг, на которого вы можете положиться. Он любит вас как королеву и ценит как единомышленницу, которую ниспослал ему Господь, чтобы здесь, при дворе всехристианнейшего и всекровавейшего короля, довести до конца святое дело реформации и пролить свет познания в эту тьму суеверия и поповства.

— Да, вы правы! — задумчиво произнесла королева. — Кранмер — благородный и надежный друг и довольно часто поддерживал меня у короля против булавочных уколов моих врагов, которые хотя и не убивают, но все же покрывают ранами все тело и насмерть истомляют его.

— Защищайте его и тем самым вы защитите самое себя!

— Ну, а кто же еще — мои друзья? — спросила Екатерина.

— Я отдал первенство Кранмеру, но теперь, ваше величество, назову себя вашим вторым другом. Если Кранмер — ваш защитник, то я готов быть вашим псом, и, верьте мне, пока у вас есть такой защитник и такая собака, вы неуязвимы. Кранмер оградит вас от всех камней, лежащих на вашем пути, а я изгрызу всех ваших врагов, таящихся по придорожным кустам и готовых из засады напасть на вас.

— Благодарю вас! Истинно благодарю вас! — искренно произнесла Екатерина. — Ну, а дальше?

— Дальше? — с грустной улыбкой повторил Гейвуд.

— Назовите мне еще моих друзей!

— Ваше величество! — воскликнул шут. — Достаточно и того, если в жизни найдешь двух друзей, на которых можно положиться и верностью которых не руководит корыстолюбие. Вы, может быть, являетесь единственной коронованной особой, которая может похвастать такими друзьями.

— Я — женщина, и много женщин окружает меня и ежедневно клянется мне в неизменной дружбе и преданности. Разве они не достойны имени друзей? — задумчиво спросила Екатерина. — Неужели недостойна его и леди Джейн Дуглас, которую я уже много лет называю своей подругой и которой верю, как родной сестре? Скажите, Гейвуд, скажите хотя вы, о котором говорят как о человеке, знающем все, что происходит при дворе! Скажите, неужели леди Джейн Дуглас — не подруга мне?

Джон Гейвуд вдруг стал серьезен и мрачен и задумчиво потупил взор. Затем он обвел комнату беспокойным взглядом, как бы желая убедиться, не притаился ли где-нибудь соглядатай, и, вплотную подойдя к королеве, прошептал: — Не доверяйте ей! Она — папистка, и Гардинер — ее друг.

— Ах, я подозревала это! — печально прошептала королева.

— Но слушайте, ваше величество! — продолжал шут. — Не обнаруживайте вашего подозрения ни взглядом, ни словом, ни малейшим намеком. Усыпите эту ехидну верою в вашу беспечность, да, да, усыпите ее! Это — ядовитая и опасная змея, которую нельзя дразнить, а не то, прежде чем вы в состоянии будете предвидеть это, она ужалит вас. Будьте всегда добры, всегда доверчивы, всегда приветливы по отношению к ней. Однако о том, что вы не желаете поведать Гардинеру и графу Дугласу, не говорите леди Джейн. О, верьте мне, она напоминает льва в венецианском дворце дожей. Те тайны, которые вы доверяете ей, заносятся в обвинительный акт против вас пред кровавым трибуналом.

Екатерина смеясь покачала головой и сказала:

— Вы слишком преувеличиваете, Гейвуд. Возможно, что религия, которую леди Джейн тайно исповедует, отчуждает ее сердце от меня, но она никогда не будет в состоянии изменить мне или вступить в союз с моими врагами. Нет, нет, мой Джон, вы ошибаетесь. Было бы непростительным легкомыслием поверить вам. О, как плачевен был бы мир, если бы мы никогда не могли довериться даже самым верным и любимым нашим друзьям.

— Да, мир дурен и плачевен, и приходится отчаяться в нем или смотреть на него как на веселую шутку, которой дразнит и манит нас дьявол. Для меня он — вот именно такая шутка, ваше величество! И я сделался королевским шутом именно потому, что это положение по крайней мере дает мне право изливать весь яд презрения на пресмыкающихся и говорить правду тем, у которых вечная ложь словно патока каплет с губ. Мудрецы и поэты — истинные шуты нашего времени, и так как я не чувствую в себе призвания быть королем или духовником, палачом или агнцем Божиим, то я сделался шутом.

— Да, шут — значит эпиграммист, пред колким языком которого трепещет весь двор, — заметила Екатерина.

— Так как я не могу, подобно своему державному повелителю, приказать судить этих преступников, то я караю их жалом своего языка, ваше величество, — промолвил шут. — Ах, повторяю вам, ваше величество, вы будете нуждаться в этом союзнике. Будьте настороже! Сегодня утром я уже слышал первые раскаты грома и в глазах леди Джейн заметил тайные молнии. Не доверяйте ей! Не доверяйте никому здесь, кроме своих друзей — Кранмера и Джона Гейвуда!…

— И вы говорите, что среди всего этого двора, среди всех этих блестящих женщин, этих смелых кавалеров, бедная королева не имеет ни одного истинного друга, ни одной души, которой она может довериться, ни одной руки, на которую может опереться? — почти с упреком спросила Екатерина. — О, подумайте, Гейвуд, сжальтесь над бедной королевой. Припомните! Скажите, неужели только вы двое? Ни одного друга, кроме вас?

Шут взглянул на королеву и глубоко вздохнул. Он, пожалуй, лучше ее самой мог читать в тайниках ее сердца и знать его глубокие раны. Однако он сочувствовал его горю и желал несколько смягчить его.

— Я припомнил, — тихо и печально произнес шут. — У вас есть еще третий друг при этом дворе.

— Ах, еще один друг? — воскликнула Екатерина уже более веселым и звонким голосом. — Назовите мне его, назовите! Вы же видите, что я сгораю от нетерпения услышать его имя.

Джон Гейвуд со странным, не то выжидательным, не то печальным выражением посмотрел на пылающее лицо Екатерины, на миг поник головою на грудь и вздохнул.

— Ну же, Джон, назовите мне третьего друга! — нетерпеливо повторила королева.

— Разве вы не знаете его, ваше величество? — спросил Джон Гейвуд, снова пристально смотря ей прямо в лицо. — Разве вы не знаете его? Это — Томас Сеймур, граф Сэдлей.

Словно солнечный луч скользнул по лицу королевы, и она тихо вскрикнула.

— Солнечные лучи прямо падают на ваше лицо, ваше величество! — печально продолжал Джон Гейвуд. — Берегитесь, как бы они не ослепили вашего ясного взора. Встаньте в тень, ваше величество; вы слышите, идет та, которая могла бы выдать солнечный свет на вашем лице за признаки пожара.

Вслед за тем отворилась дверь, и на пороге комнаты показалась леди Джейн. Она обвела быстрым, испытующим взглядом комнату, и незаметная улыбка мелькнула на ее бледном, красивом лице.

— Ваше величество, — торжественно произнесла она, — все готово! Если вам угодно, можно ехать на прогулку. Принцесса Елизавета ждет вас в аванзале, и ваш обер-шталмейстер уже держит поводья вашего коня.

— А где же обер-камергер? — краснея, спросила Екатерина. — Разве король ничего не поручил ему передать мне?

В этот самый момент вошел граф Дуглас и сказал:

— Его величество приказал передать вам, ваше величество, что вы можете избрать целью своей поездки такой далекий пункт, какой вам будет угоден. Великолепная погода достойна того, чтобы королева наслаждалась ею и вступила в состязание с солнцем.

— О, король всегда был и будет галантнейшим кавалером! — со счастливой улыбкой сказала Екатерина. — В таком случае идемте, Джейн, поедем вместе!

— Простите, ваше величество, — сказала леди Джейн, отступая. — Я не могу сегодня воспользоваться милостивым разрешением сопровождать вас, ваше величество. Сегодня дежурство леди Анны Эттерсвиль.

— Ну, тогда до следующего раза, Джейн! А вы, граф Дуглас, поедете с нами? — пригласила королева.

— Ваше величество, король приказал мне явиться к нему в кабинет.

— Смотрите, пред вами королева, которая покинута всеми своими друзьями! — весело произнесла Екатерина и легким, эластическим шагом направилась через зал к ожидавшему ее двору.

— Здесь что-то происходит, о чем я должен разузнать! — пробормотал Джон Гейвуд, вместе с другими выходя из зала. — Поставлена мышеловка, так как кошки остаются здесь и жадно ждут свою добычу.

Леди Джейн с отцом осталась в салоне. Оба они подошли к окну и стали молча смотреть вниз на двор, где теперь находилась блестящая кавалькада королевы и ее свиты.

Екатерина только что села на иноходца; благородный конь, узнав свою госпожу, громко заржал, зафыркал и взвился на дыбы.

Принцесса Елизавета, державшаяся рядом с королевой, от страха вскрикнула.

— Вы упадете, ваше величество! — сказала она. — Как вы решаетесь садиться верхом на такое дикое животное?

— О, Гектор нисколько не дик! — улыбаясь ответила королева. — Он только переживает то же, что и я. Дивный майский воздух развеселил и осчастливил нас обоих. Итак, вперед, мои дамы и кавалеры! Сегодня наши кони должны быть быстры, как птицы.

Кавалькада быстро понеслась к раскрытым настежь дворцовым воротам. Впереди, во главе ее, скакала королева с принцессой Елизаветой по правую руку и с обер-шталмейстером Томасом Сеймуррм графом Сэдлеем — по левую.

Наконец кавалькада исчезла из глаз; граф Дуглас и его дочь отошли от окна. При этом они многозначительно переглянулись, и в их взоре была какая-то странная и мрачная насмешка.

— Ну, Джейн? — наконец спросил граф Дуглас. — Она — все еще королева, а король день ото дня тяжелеет и становится болезненнее. Пора приготовить ему седьмую королеву.

— Не долго ждать, отец!

— Любит ли она наконец Генри Говарда? — спросил Дуглас.

— Да, он любит ее, — ответила леди Джейн, и ее бледное лицо еще сильнее побледнело, сделавшись как полотно.

— Я спрашиваю, любит ли его королева?

— Она любит его! — пробормотала Джейн и, как бы вдруг ободряясь, продолжала: — Но далеко еще не достаточно влюбить в себя королеву; без сомнения, было бы лучше, если бы можно было внушить новую любовь королю. Вы не видали, отец, какими пылкими взорами его величество окидывал вчера меня и герцогиню Ричмонд?

— Видел ли я? Да весь двор только об этом и говорит!

— В таком случае устройте, чтобы король весь день как можно больше проскучал, и затем приведите его ко мне. У меня он встретит герцогиню Ричмонд.

— Ах, это — великолепная мысль! — воскликнул граф Дуглас. — Наконец-то ты будешь седьмою супругою Генриха!…

— Я погублю Екатерину Парр, так как она — моя соперница и я ненавижу ее! — сказала леди Джейн, вся загоревшись и сверкая глазами. — Достаточно она пробыла королевой и я преклонялась пред нею. Пусть же она теперь поваляется предо мною во прахе, и я придавлю своей ногой ее голову.

 

II

ПРОГУЛКА

Было чудное утро. Роса еще лежала на зелени лугов, по которым неслась кавалькада, направляясь к опушке леса, в чаще деревьев которого раздавалось веселое пение лесных птиц. Затем кавалькада понеслась вдоль берега журчащего лесного ручейка; всадники то и дело вспугивали на своем пути косуль, которые то там, то сям появлялись на лесных прогалинах и как будто, подобно королеве и ее свите, прислушивались к пению птиц и журчанию ручейка.

Сердце Екатерины было полно сладостным, бесконечно блаженным чувством. Она переживала минуты невыразимого счастья. Томас Сеймур находился возле нее, а Джон Гейвуд уверил ее, что Сеймур принадлежит к числу ее самых верных, преданных друзей. Екатерина не решалась заговорить с Сеймуром, боясь лишний раз взглянуть на него, но одно сознание, что он тут, близко, наполняло ее душу восторгом. Горячий, пламенный взгляд Сеймура был устремлен на королеву, и Екатерина чувствовала этот взгляд, упиваясь своим счастьем.

Вся свита королевы двигалась на почтительном расстоянии от нее, некому было наблюдать за ней, и Екатерина думала, что вокруг нее и любимого человека нет никого и ничего, кроме цветущей природы, что за ними следят лишь Бог да далекая синева неба.

Королева совершенно позабыла, что рядом с ней, справа, ехала молоденькая принцесса Елизавета, едва достигшая четырнадцатилетнего возраста. Все пережитые невзгоды и страдания заставили Елизавету созреть раньше времени. От своего отца она унаследовала гордость и честолюбие, и, взглядывая по временам на маленькую корону, красовавшуюся на голове мачехи, Елизавета с болью в сердце думала, что она навсегда лишена права на эту корону.

Обстоятельства жизни очень рано заставили маленькую принцессу разбираться в своих мыслях и чувствах, и теперь она ясно давала себе отчет в том, что в ее душе проснулась любовь, настоящая любовь женщины, и что объектом этой любви был ехавший по левую руку королевы граф Сеймур.

Знал ли Томас Сеймур об этом чувстве? Понимал ли он, что маленькая принцесса Елизавета обладает горячим сердцем взрослой гордой женщины?

Томас Сеймур никогда не выдавал своих тайн. Так и осталось для всех неизвестным, прочел ли он в глазах молчаливой девочки жгучее чувство любви, говорил ли он о чем-нибудь с ней в тенистых аллеях парка или в длинных коридорах мрачного дворца. Принцесса Елизавета обладала сильным, мужественным характером и не нуждалась в поверенных, а граф Сеймур прекрасно знал, что каждое лишнее слово могло заставить его сложить голову на плахе.

Бедная Елизавета не подозревала, что ее планы не совсем сходятся с планами Сеймура, она не подозревала, что граф, узнав о ее чувстве, воспользуется им для своих собственных целей. Подобно самой принцессе, он по временам взглядывал на украшенную бриллиантами корону молодой королевы и вспоминал при этом, что Генрих VIII сильно постарел и опустился в последние годы. Смелые, тщеславные планы созревали в голове графа Сеймура, а ехавшие с ним дамы были далеки от того, что занимало все помыслы их спутника. Сияющий взор Екатерины мечтательно устремлялся вдаль, а Елизавета мрачно и испытующе смотрела на графа. От ее внимания не ускользнули те пламенные взгляды, которые Сеймур бросал на королеву, она заметила и легкое трепетанье голоса графа, когда он отвечал на вопросы Екатерины.

Принцесса унаследовала от отца и наклонность к ревности, к этой ужасной болезни, заставившей Генриха VIII казнить двух своих жен. В первый раз Елизавета почувствовала сейчас все муки ревности. Молоденькая принцесса даже не допускала мысли, что ее мачеха может отвечать на любовь Сеймура; она не имела ничего против Екатерины, ее только возмущали пламенные взоры графа, которые не отрывались от лица королевы. Поглощенная всецело Сеймуром, Елизавета не замечала, что в глазах Екатерины светится нежное чувство, когда она обращает свои взоры на графа; однако сам Сеймур прекрасно заметил это. Если бы он был теперь наедине с Екатериной, он бросился бы к ее ногам, он доверил бы ей свою тайну, которую скрывал до сих пор в глубине души. Он предоставил бы королеве выбор или ответить на его любовь, или рассказать обо всем своему мужу и осудить его таким образом на смертную казнь.

Но Сеймур не мог сделать желанное признание. Сзади ехала свита, состоявшая из придворной знати, жадно следившая за всем тем, что происходило вокруг, любопытная, скрытная, недоброжелательная. Рядом с королевой была принцесса Елизавета; если бы она даже не расслышала тех слов, которые прошептал бы граф Екатерине, влюбленная девочка угадала бы их по выражению лица Сеймура; ведь любовь очень проницательна, а от ревнивого слуха не ускользнет ни малейший звук.

Одна Екатерина вполне наслаждалась настоящим. Она не забегала вперед, не ждала ничего большего, чем то, что было в ее распоряжении, и была счастлива одним присутствием любимого человека. Он был здесь, чего же ей желать больше!

Совершенно неожиданно для Сеймура явился благоприятный случай.

Маленькая муха, все кружившая над ноздрями лошади, на которой сидела королева, наконец прицелилась и ужалила благородное животное в голову. Лошадь начала ржать и мотать головой, чтобы освободиться от надоедливой мухи, но это движение заставило муху забраться глубже, в самое ухо Гектора. Лошадь, не помня себя от боли, сделала скачок вперед и, не слушая команды своей всадницы, бешено понеслась.

— Вперед, вперед, на помощь королеве! — крикнул обер-шталмейстер и быстро поскакал вслед за Екатериной.

— На помощь королеве! — повторила принцесса Елизавета и, пришпорив свою лошадь, помчалась через луг в сопровождении всей свиты.

Но никто не мог догнать взбесившуюся лошадь, тщетно стремившуюся освободиться от невидимого врага. С быстротой молнии она пронеслась через луг, через дорогу, терявшуюся в лесу, перепрыгивая через ручьи, продираясь сквозь заросли.

Королева все еще держалась в седле; ее щеки побледнели, губы дрожали, но глаза спокойно и ясно смотрели вперед; она не растерялась, хотя прекрасно понимала опасность, грозившую ей. Шум испуганных голосов давно затих далеко позади; Екатерина слышала теперь лишь ржание лошади и частый стук копыт.

Но вдруг, точно эхо, раздались вдали ржание другой лошади и такой же частый стук копыт. Возглас любимого голоса достиг уха королевы, и она громко вскрикнула от радости и счастья.

Этот крик еще более испугал взбесившуюся лошадь, которая от усталости уже начала было умерять свой шаг; теперь она снова поднялась на дыбы и помчалась вперед с быстротой ветра. Но все явственней и явственней слышался любимый голос, все громче и громче раздавался стук копыт.

Екатерина и Сеймур очутились на большой поляне, окруженной со всех сторон лесом.

— Подержитесь еще минутку на седле, — крикнул Сеймур, почти догоняя лошадь королевы. — Охватите шею Гектора руками, чтобы не свалиться, когда я схвачу его за узду.

Граф пришпорил свою лошадь и с громким восклицанием бросился вперед.

Восклицание Сеймура снова испугало Гектора; задыхаясь от усталости, лошадь взвилась и помчалась в чащу леса.

— Я больше не слышу его голоса, — пробормотала Екатерина, закрывая глаза от усталости и чувствуя, что сейчас лишится сознания.

Но в эту самую минуту сильная рука схватила Гектора за узду и лошадь, фыркая и дрожа, опустила голову, как бы устыдясь своего поступка и признавая власть нового повелителя.

— Спасена, я спасена! — прошептала Екатерина и в полном изнеможении прислонилась к плечу графа Сеймура.

Он нежно снял ее с седла и положил на мягкий мох под старый дуб, а затем крепко привязал лошадей к стволу одного из деревьев, росших невдалеке.

 

III

ОБЪЯСНЕНИЕ

Когда Сеймур вернулся к Екатерине, он застал ее лежавшей неподвижно, с бледным лицом и закрытыми глазами. Он долго молча смотрел на нее, любуясь ее прекрасными, благородными чертами, и в эту минуту видел пред собой лишь женщину, а не королеву.

Наконец-то они были одни! После двух лет размышлений, тревог и забот наступил наконец этот желанный миг, который иногда казался графу совершенно недостижимым. Он был вдвоем с королевой, она была в его руках.

Томасу Сеймуру казалось, что если бы теперь явилась сюда вся свита королевы, если бы даже явился король Генрих VIII, он не обратил бы на них никакого внимания, не испугался бы ничего. Кровь бросилась в голову графа и затемнила разум. Громко, сильно стучавшее сердце не хотело признавать никаких доводов ума, оно слушалось лишь голоса страсти.

Томас Сеймур стал на колени возле Екатерины и взял ее руку.

Это прикосновение заставило молодую женщину очнуться. Она открыла глаза и блуждающим взглядом осмотрелась вокруг.

— Где я, кто со мной? — прошептала она чуть слышно.

Граф горячо прижал руку Екатерины к своим губам, после чего произнес:

— С вами самый преданный, верный ваш слуга, ваше величество!

«Ваше величество!» — эти слова заставили Екатерину вполне прийти в себя.

— Где же моя свита? Где принцесса Елизавета? — спросила она. — Где все те глаза, что следили за мной? Где же все шпионы, вечно сопровождающие королеву?

— О, они все далеко отсюда! — ответил Сеймур довольным тоном. — Им нужен по крайней мере час времени, чтобы догнать нас. Подумайте, ваше величество, целый час! Вы даже не можете себе представить, какое он имеет для меня значение. Целый час полной свободы после двух лет заточения, целый час счастья после двух лет ежедневных терзаний и адских мук.

Екатерина, улыбавшаяся при начале речи Сеймура, вдруг стала грустной. Ее взор упал на свалившуюся в траву шапочку, к которой была прикреплена корона.

— Не забывайте об этом, граф! — проговорила Екатерина, указывая дрожащим пальцем на корону.

— Я помню, — возразил Сеймур, — но в данную минуту меня не пугает королевская корона. Бывают моменты в жизни человека, когда он совершенно забывает о пропасти, отверзающейся у его ног и грозящей ему гибелью. Я переживаю теперь именно такое мгновение. В этот час своего счастья я, может быть, стану государственным изменником и потом попаду на эшафот, но молчать я все-таки не могу. Пламя сжигает мое сердце; я должен или погибнуть от невыразимых мук, или найти какой-нибудь выход для облегчения своих страданий. Вы должны выслушать меня, ваше величество!

— Нет, нет! — испуганно воскликнула королева. — Я не хочу слушать вас. Не забывайте, что я — жена Генриха Восьмого и со мной опасно говорить. Молчите лучше, граф, молчите! Уедем отсюда!…

Екатерина хотела подняться, но собственная слабость и сильная рука графа Сеймура не позволили ей двинуться с места.

— Нет, я не буду молчать, — решительно заявил Сеймур. — Я до тех пор не замолчу, пока не открою пред вами своего сердца. Королева Англии может покарать или помиловать меня, но прежде всего должна знать, что она для меня — не супруга короля Генриха Восьмого, а самая прекрасная, самая благородная, самая обворожительная женщина во всей Англии. Она должна знать, что если я и вспоминаю о том, что она — королева, то лишь для того, чтобы осыпать проклятиями ненавистного короля, осмелившегося прикрепить к своему окровавленному трону бриллиант чистейшей воды.

Екатерина с ужасом закрыла руками рот графа.

— Молчите, несчастный! — прошептала она. — Ведь вы произносите себе смертный приговор. Если бы кто-нибудь услышал вас, то вы неминуемо попали бы на эшафот.

— Но меня никто не слышит, кроме вас, ваше величество, и Бога, — ответил Сеймур, — а Бог, может быть, милосерднее моей королевы. Идите, ваше величество, к своему супругу и скажите ему, что Томас Сеймур — изменник, так как осмеливается любить королеву. Генрих Восьмой, конечно, пошлет меня на плаху, и я буду счастлив при мысли, что умираю из-за вас. Если я не могу жить для вас, ваше величество, то буду бесконечно рад умереть из-за вас.

Екатерина слушала точно очарованная. Еще никто никогда не говорил ей таких страстных, нежных речей. Она совершенно забыла, что у нее есть муж — кровожадный, ревнивый король Генрих VIII. Она помнила лишь, что возле нее стоит на коленях тот человек, которого она давно любила, и говорит ей о своей любви. Каждое слово Сеймура казалось королеве дивной, божественной музыкой.

А граф Сеймур говорил не переставая. Он признался Екатерине, что не раз уже был готов покончить жизнь самоубийством, не будучи в состоянии перенести свои тяжелые сердечные муки, но один взгляд ее глаз, одно слово с ее уст заставляли его мириться с жизнью и переходить от отчаяния к радости, чтобы затем еще сильнее почувствовать всю безвыходность своего положения.

— Но теперь, ваше величество, я не могу больше молчать, — продолжал Сеймур. — Вы должны или обречь меня на смерть, или даровать мне жизнь. Если вы не позволите мне любить вас, не позволите жить для вас, то я завтра же с восторгом умру на плахе и прекращу наконец свои страдания.

Екатерина внутренне вздрогнула и почти с удивлением взглянула на графа. Его лицо было так гордо, голос так властен, что она почувствовала легкое смущение, то приятное смущение, которое испытывает слабая, любящая женщина при виде нравственной силы любимого человека.

— Знаете, граф, — заметила она с очаровательной улыбкой, — вы точно приказываете мне любить вас.

— Нет, ваше величество, я ничего не приказываю вам, — гордо ответил Сеймур. — Я только умоляю вас сказать мне правду. Я имею право знать истину, как человек, безгранично любящий вас. Я уже говорил вам, что вы для меня — не королева, а любимая, обожаемая женщина. Моему чувству нет дела до того высокого положения, которое вы занимаете. Признаваясь вам в своей любви, я не думаю, что вы чем-нибудь можете унизить себя, принимая ее. Истинная, самоотверженная любовь мужчины — высший дар, который он только может предложить женщине. Если даже нищий признается королеве, что готов умереть за нее, она должна чувствовать себя польщенной. А я, ваше величество, я — нищий; я лежу у ваших ног, простираю к вам свои руки. Но мне не нужна милостыня, мне не нужно ваше милосердие, которое вы можете предложить мне, в порыве великодушия желая немного облегчить мои страдания. Мне нужны вы сами, я желаю всего или ничего!… Я знаю, что вы милосердны и великодушны. Если вы отвергнете мою любовь, то простите дерзость моего признания и не расскажете о нем никому. Но мне не нужно вашего молчания. Повторяю вам, ваше величество, что я не желаю быть жертвой вашего великодушия. В ваших руках сделать меня или преступником, или счастливейшим человеком в мире. Преступником я буду в том случае, если вы оттолкнете меня, счастливейшим человеком — если ответите на мою любовь.

— Ваши требования, граф, ужасны! — прошептала Екатерина. — Вы хотите, чтобы я или донесла на вас, или сделалась сообщницей вашего преступления. Вы предлагаете мне выбор — сделаться убийцей или оказаться безнравственной женой, забывшей свою клятву в верности, данную мужу; вы хотите, чтобы я забыла свои священные обязанности, покрыла пятном позора трон своего мужа. Да ведь Генрих поспешит смыть это пятно вашей и моей кровью.

— Что же из этого? — весело воскликнул Сеймур. — Я с радостью отдам свою жизнь за вашу любовь и буду считать себя при этом бессмертным. Быть один миг в ваших объятиях!., да ведь это — целая вечность счастья!

— Но ведь я говорю вам, что тут вопрос идет не только о вашей жизни, но и о моей также, — возразила Екатерина. — Вы знаете жестокий характер короля! Одного подозрения для него достаточно, чтобы вынести смертный приговор. Если бы он только узнал, о чем мы с вами говорили, он осудил бы меня точно так же, как осудил Екатерину Говард, хотя она была виновна не более меня. Я дрожу при мысли об эшафоте, а вам, граф, хочется обречь меня ему. И это вы называете любовью?

Томас Сеймур печально опустил голову и тяжело вздохнул.

— Вы вынесли свой приговор, ваше величество, — грустно проговорил он. — Вы были слишком великодушны для того, чтобы прямо сказать мне суровую правду, но я сам угадал ее из ваших слов. Нет, вы не любите меня, королева Екатерина… вы слишком ясно видите опасность, которая угрожает вам, вы боитесь за себя! Нет, вы не любите меня! Если бы вы любили, у вас не оставалось бы места для других мыслей, кроме любви. Если бы вы любили, вы, увидев меч над своей головой, сказали бы: «Какое мне дело до смерти, раз я люблю и любима!» Ах, Екатерина, у вас слишком холодное сердце, слишком рассудительная голова. Дай вам Бог сохранить их в таком виде на всю жизнь, тогда вы тихо и незаметно пройдете свой путь до самой могилы. Когда вы умрете, на ваш гроб положат дорогую корону и ничьи горячие слезы любви не омоют вашей могилы. Бедная вы, достойная сожаления женщина! Ну, прощайте, ваше величество, королева Англии! Раз вы не можете любить меня, то по крайней мере пожалейте государственного преступника Томаса Сеймура!…

Граф наклонился, поцеловал ноги Екатерины, а затем быстро направился к дереву, чтобы отвязать свою лошадь.

Королева бросилась к графу и схватила его руку в тот момент, когда Сеймур взял лошадь за узду.

— Что вы хотите делать? — вся дрожа, спросила Екатерина. — Куда вы едете?

— К королю, ваше величество! — ответил Сеймур.

— Зачем? — пробормотала Екатерина.

— Я хочу назвать ему имя преступника, осмелившегося полюбить свою королеву, — спокойно произнес граф. — Вы только что умертвили мою душу, а король убьет мое тело. Уверяю вас, что перенести второе гораздо легче, чем первое. Я буду даже благодарен королю.

Екатерина вскрикнула от ужаса и опустилась на то место, на котором только что сидела.

— Если вы сделаете это, то убьете меня, — проговорила она дрожащими губами. — Послушайте, что я скажу: как только вы сядете на свою лошадь, чтобы ехать к королю, я сяду на Гектора и брошусь в ту страшную пропасть, которая видна отсюда; я не поеду за вами в Лондон. Не беспокойтесь, вас никто не сочтет моим убийцей. Все подумают, что моя взбесившаяся лошадь сбросила меня туда.

— Берегитесь, ваше величество! Обдумайте хорошенько свои слова! — воскликнул Сеймур с просиявшим лицом. — То, что вы говорите, — одно из двух: приговор или признание. Мне необходима ваша любовь; если нет, то для меня один исход — смерть. Мне нужна ваша любовь, но не любовь королевы, милостиво снисходящей к своему подданному, а любовь простой женщины, видящей в любимом человеке друга и властелина. О, Екатерина, поймите хорошенько мои слова!… Если вы желаете снизойти ко мне со своего королевского трона для того, чтобы осчастливить своего подданного, то не делайте этого, лучше молчите и позвольте мне пойти с повинной к королю. Я такого же происхождения, как и вы, Екатерина, и не могу допустить, чтобы любимая мною женщина смотрела на меня сверху вниз. Я могу положить к вашим ногам свою любовь, но не стану склонять голову ни пред кем. Если же вы меня любите, как равная равного, то скажите лишь одно слово — и я всю свою жизнь посвящу вам… Я буду вашим рабом и вашим властелином. У меня не будет ни одной мысли, ни одного чувства, которые не принадлежали бы вам. Будучи даже вашим властелином, я вечно буду у ваших ног, и если вам доставит удовольствие раздавить меня, то я с радостью подчинюсь вашему желанию, так как всегда и прежде всего буду вашим рабом.

Сеймур снова опустился на колени и прижал свое прекрасное, гордое лицо к ногам Екатерины.

Королева наклонилась, подняла руками голову графа и с невыразимым счастьем посмотрела в глаза любимого человека.

— Любите вы меня? — спросил граф, нежно охватывая рукой стройный стан Екатерины.

— Да, я люблю вас! — твердым голосом ответила королева. — Я люблю вас, как женщина, а не как королева, и если даже нам обоим грозит эшафот, то что это для нас?! Мы по крайней мере умрем вместе, и наши души встретятся на небе.

— Нет, не думайте о смерти, Екатерина! — возразил граф. — Думайте о прекрасной, светлой жизни, которая ожидает нас. Думайте о том времени, когда нам не нужно будет скрывать свою любовь, когда мы будем наслаждаться своим счастьем свободно, открыто пред всем светом. Будем надеяться, Екатерина, на милосердную смерть, которая освободит вас от жестокого, кровожадного старика. Как только не станет Генриха Восьмого, ничто не помешает вам сделаться моей женой, моей на всю жизнь. Вместо гордой королевской короны вашу головку украсит прелестный миртовый венок. Поклянитесь мне, Екатерина, что вы будете моей женой, как только смерть Генриха освободит вас.

Королева вздрогнула, и ее щеки побледнели.

— Значит, все наши надежды основаны на чужой смерти? — со вздохом проговорила она. — А конечная цель нашей любви — эшафот?

— О нет, Екатерина, наша надежда — любовь, а цель — счастье. Думай о жизни и светлом будущем, а теперь исполни мою просьбу: поклянись мне пред лицом Бога и этой чудной природы, окружающей нас, что, как только умрет Генрих, ты будешь моей женой! Поклянись мне, что ты пренебрежешь требованиями глупого этикета и деспотическими придворными нравами и обвенчаешься со мной сейчас же после смерти короля. Мы найдем священника, который освятит наш союз, заключенный нами сегодня на вечные времена. Поклянись мне, что ты будешь любить меня и останешься верна мне до этого блаженного момента, до момента твоего освобождения. Помни, что моя честь — вместе с тем и твоя честь, что в твоем счастье заключается и мое счастье.

— Клянусь! — торжественно ответила Екатерина. — Ты можешь всегда, каждую минуту рассчитывать на меня. Никогда я не изменю тебе, никогда у меня не будет мысли, которая не принадлежала бы всецело тебе. Я буду любить тебя так, как этого заслуживает Томас Сеймур то есть с открытой душой и полным доверием. Я с гордостью буду подчиняться твоим требованиям и с радостью назовусь твоей послушной, верной женой.

— Я принимаю твою клятву! — строгим, решительным голосом произнес Сеймур. — И, в свою очередь, клянусь тебе, что буду всю жизнь смотреть на тебя, как на свою королеву и повелительницу. Клянусь тебе, что буду для тебя самым преданнейшим подданным, полезным советчиком, верным мужем и храбрым защитником. Моя жизнь принадлежит моей королеве, сердце — моей возлюбленной. Эти слова будут моим девизом навсегда. Да накажет меня Бог, да буду я тобой отвергнут, если когда-нибудь нарушу свою клятву!…

— Аминь! — воскликнула Екатерина с обворожительной улыбкой на губах.

Наступило молчание, то чудное молчание, которое является лишь в минуты любви и счастья, когда сердце полно чувством и в человеческом языке не хватает слов для выражения всей глубины его.

Эту святую тишину внезапно прервали отдаленные звуки охотничьих рожков, лошадиный топот и человеческие голоса.

Королева вздохнула и подняла голову с плеча графа. Очаровательный сон окончился; пришел ангел с огненным мечом и изгнал бедных смертных из врат рая. Они были недостойны его более. Королева нарушила клятву, данную мужу пред алтарем, и отдала свою любовь другому.

— Все кончено! — печально проговорила Екатерина. — Меня призывают к моей жизни невольницы. Начнем играть наши роли. Пред вами снова королева.

— Поклянитесь мне прежде, что вы никогда не забудете этого часа! — попросил Сеймур.

— Как же можно забыть его? — с удивлением возразила Екатерина.

— Вы будете всегда верны мне? — спросил Сеймур.

— Ах вы, ревнивец! — заметила, смеясь, Екатерина. — Почему же я вам не предлагаю такого вопроса?

— О, вы прекрасно знаете, что обладаете чарами, навсегда приковавшими меня к вам! — горячо ответил граф.

— Это неизвестно! — мечтательно проговорила Екатерина, устремляя взор на небо, по которому плыли серебристые облака. — Любовь могущественна, как Бог, — продолжала она, положив руку на плечо графа. — Любовь безгранична, вездесуща и вечна. В нее нужно верить так же, как верят в Бога, и только тот, кто способен так верить, достоин любви.

Звуки рожков приближались; уже слышались ржание лошадей и лай собак.

Сеймур отвязал лошадей и подвел королеве Гектора, который был теперь послушен и кроток, как ягненок.

— Пред вами, ваше величество, два преступника, — шутливо улыбаясь, сказал Сеймур. — Гектор — мой соучастник. По его распухшему уху я заключаю, что его укусило какое-то насекомое и поэтому он взбесился и понес вас; не будь этого случая, я до сих пор оставался бы самым несчастным в мире человеком в вашем королевстве, а теперь, благодаря Гектору, во всей Англии не найдется никого счастливее меня.

Королева ничего не ответила, но, охватив руками шею лошади, горячо поцеловала ее в голову.

— С этого дня я не сяду ни на какую другую лошадь, — наконец, сказала она. — А когда Гектор состарится…

— То за ним будут заботливо ухаживать на конюшне графини Сеймур, — прервал королеву граф, помогая ей сесть в седло.

Оба поехали молча навстречу свите. Как только они выехали из леса, сейчас же показалась вся кавалькада с принцессой Елизаветой во главе.

— Ах, вот еще что! — прошептала королева графу. — Если вам понадобится что-нибудь передать мне, то обратитесь к Джону Гейвуду; это — человек, на дружбу которого можно положиться.

Екатерина поскакала вперед и начала оживленно рассказывать принцессе Елизавете о несчастном случае и о том, что обязана своим спасением графу Сеймуру.

Елизавета рассеянно слушала рассказ мачехи и мрачно смотрела на обер-шталмейстера. Как только королева обернулась к своей свите, почтительно поздравлявшей ее с счастливым избавлением от опасности, принцесса еле заметным знаком подозвала к себе Сеймура.

— Милорд, — обратилась она к нему строгим, резким тоном, отъехав на несколько шагов вперед, чтобы никто не мог услышать ее слова, — вы много раз просили меня дать вам возможность поговорить со мной наедине. Вы утверждаете, что должны сказать мне нечто такое, чего не должны слышать другие. Я снисхожу к вашей просьбе и согласна выслушать вас.

Принцесса Елизавета замолчала в ожидании ответа графа. Сеймур низко, почтительно поклонился.

«Я пойду на это свидание, — подумал он, — для того чтобы отвести глаза принцессе, дабы она не заметила того, что не должна знать».

Елизавета гневно взглянула на графа, и ее лоб мрачно нахмурился.

— Вы отлично умеете скрывать свою радость, граф, — колко заметила она. — Глядя на вас, никто не подумал бы…

— Томас Сеймур прекрасно научился подавлять на своем лице даже выражение восхищения, — прервал граф молоденькую девушку. — При дворе очень опасно выказывать свои настоящие чувства. Скажите, принцесса, когда и где я могу видеть вас?

— Ждите сегодня моего распоряжения, которое вам передаст Джон Гейвуд, — прошептала Елизавета и подъехала ближе к королеве.

— Опять Джон Гейвуд! — пробормотал граф. — Как доверенное лицо обеих, он может сделаться моим палачом, если пожелает.

 

IV

КОРОЛЬ СКУЧАЕТ

Король Генрих Восьмой был один в своем кабинете. Он уже несколько часов работал над составлением своей книги, которая должна была заменить его подданным Библию. Наконец он отложил перо в сторону и с чувством необыкновенного удовольствия взглянул на стопу мелко исписанных листов бумаги, которая должна была доказать всему народу, что король Генрих — не только самый добродетельный, но и самый мудрый из всех королей на свете.

Однако созерцание бумаг не надолго заняло короля. Одиночество пугало его. Кровавые призраки тревожили его; ему слышался шепот его жертв. Стараясь забыть о пролитой раньше крови, король проливал новую, но и это не помогало, и страшные видения преследовали Генриха VIII, хотя он старался не показывать виду, что тени жертв тревожат его, что он иногда раскаивается в своих злодеяниях.

Король нетерпеливо позвонил в золотой колокольчик, стоявший возле него, и его лицо прояснилось, когда дверь открылась и на пороге показался граф Дуглас.

— Наконец-то! — радостно воскликнул граф, умевший угадывать настроение короля по выражению его лица. — Наконец-то, ваше величество, вы решились осчастливить свой народ.

— Осчастливить свой народ? — удивленно переспросил король. — Что вы хотите этим сказать?

— Как же, ваше величество!… Вы наконец решились отдохнуть от усиленных занятий и подумать немного о своем драгоценном здоровье. Вы должны помнить, ваше величество, что благополучие Англии зависит от состояния вашего здоровья. Вы здоровы — здоров и английский народ.

Король улыбнулся довольной улыбкой. Ему даже не приходило в голову сомневаться в словах Дугласа.

«Понимаю, что тебе нужно, — думал между тем Дуглас. — Ты снова жаждешь человеческой крови; когда напьешься ею, то опять станешь здоров и весел. К счастью, у нас имеется запасец. Дадим, дадим королю то, чего просит его душа. Только нужно действовать осторожно, очень осторожно!»

Дуглас подошел к Генриху и, подобострастно поцеловав его руку, произнес:

— Я целую руку, которая была сегодня источником мудрости, вылившейся на эту благословенную Богом бумагу. Я целую бумагу, которая осчастливит английский народ, но почтительнейше прошу вас, ваше величество, ничего не писать больше. Вам необходим отдых. Не забывайте, ваше величество, что вы, несмотря на всю свою мудрость, все же — только человек, нуждающийся в отдыхе и покое.

— Да, и даже слабый, дряхлый человек, — вздохнул король, пытаясь встать, причем так сильно облокотился на Дугласа, что граф пошатнулся от непомерной тяжести.

— Дряхлый! — с упреком возразил Дуглас. — Что вы, ваше величество! Вы сегодня двигаетесь так легко, как юноша. Вы встали с кресла, почти не опираясь на мою руку.

— Тем не менее я чувствую, что старею! — заметил король, который был особенно грустно настроен.

— Вы стареете? — с удивлением воскликнул Дуглас. — Как можно говорить о старости, обладая такими прекрасными ясными глазами, таким величественным лбом, такой благородной осанкой, как у вас?! Нет, ваше величество, короли подобны Богам: они никогда не стареют.

— В этом отношении они похожи на попугаев, — проговорил Джон Гейвуд, входя в комнату. — У меня есть попугай, я получил его в наследство от своего прадеда, а мой прадед — от своего прадеда, бывшего парикмахером у короля Генриха Четвертого. Вот уже сто лет, как мой попугай распевает: «Да здравствует король Генрих, почтенный образец добродетели, ума, красоты и милосердия!» Это мой попугай говорил сто лет тому назад, это повторяет и теперь. Эти комплименты слышали Генрихи и Четвертый, и Пятый, и Шестой, и Седьмой, и Восьмой. Короли менялись, а их характеры оставались все те же: все они были образцами добродетели, всем им говорил попугай сущую правду. И ваша правда такова, милорд Дуглас! Можете верить графу, ваше величество. Ведь он состоит в родстве с моим попугаем и от него научился бессмертному хвалебному гимну в честь королей.

Генрих VIII засмеялся, а Дуглас с ненавистью взглянул на Джона Гейвуда.

— Веселый малый, не правда ли, Дуглас? — спросил король, указывая на Гейвуда.

— Просто шут! — резко ответил граф, презрительно пожимая плечами.

— Совершенно верно, — поспешил согласиться Гейвуд. — Потому-то я и сказал правду, что я — шут. Давно известно, что правду говорят лишь дети да дураки. Я потому и сделался шутом, чтобы у короля было хоть одно существо, которое не лгало бы ему.

— Какую же ты теперь скажешь правду? — спросил король.

— Кушать подано, ваше величество! Отложите в сторону свои духовные труды и решитесь уделить некоторое время на восприятие пищи; уподобьтесь хищному животному, питающемуся мясом. Королем легко быть — для этого нужно только родиться от коронованных особ; а вот быть человеком со здравым желудком гораздо труднее. Помимо хорошего пищеварения, необходимо и спокойствие духа. Пойдемте, ваше величество, и докажите нам, что вы — не только король, но и человек с прекрасным желудком.

С веселым смехом Гейвуд взял под руку короля, и Генрих Восьмой, поддерживаемый с одной стороны Дугласом, а с другой — Гейвудом, направился в столовую.

Король, любивший хорошо поесть, опустился на свое золотое кресло и взял из рук обер-церемониймейстера дощечку, на которой были написаны все блюда, предлагаемые в этот день королю. Королевский обед всегда обставлялся необыкновенной торжественностью и признавался делом чрезвычайной важности. Курьеры носились по всем частям королевства для того, чтобы приобрести все самое лучшее для королевского стола.

На этот раз самые изысканные блюда красовались на столе, но Генрих VIII не выказывал обычного удовольствия по этому поводу; он был мрачно настроен и слабо улыбался шуткам Гейвуда. Король нуждался в обществе женщин; он любил их, как охотник любит дичь, и отсутствие дам приводило его в дурное расположение духа.

Хитрый Дуглас понимал, что означают вздохи короля и морщины на его лбу, и решил воспользоваться настроением Генриха, чтобы поднять шансы своей дочери и унизить королеву.

— Ваше величество, я собираюсь сделаться государственным преступником, — начал Дуглас, — так как обвиняю короля в незаконных действиях.

Генрих поднял взор на графа и взял своей холеной, украшенной бриллиантами рукой золотой бокал.

— Вы обвиняете меня, своего короля, в незаконных действиях? — удивленно спросил он, еле ворочая языком.

— Да, ваше величество, несмотря на то, что вы для меня являетесь представителем Бога на земле! — ответил Дуглас. — Но я обвинил бы также и Бога, если бы Он лишил меня солнца и прекрасных, душистых цветов. Мы, бедные смертные, привыкли любоваться дарами Божьими и, если их от нас отнимают, готовы кричать о несправедливости. Вот и вы, ваше величество, были к нам очень жестоки, лишив нас общества королевы, этого воплощенного луча солнца и красоты.

— Королева сама пожелала покататься верхом, — недовольным тоном возразил король. — Весенний воздух манил ее; а так как я не обладаю, к сожалению, свойствами Бога быть вездесущим, то и мне приходится мириться с отсутствием королевы. В Англии нет ни одной лошади, которая годилась бы для короля.

— Я не понимаю, ваше величество, как королева могла предпочесть катанье верхом вашему обществу? — простодушным тоном проговорил Дуглас. — О, как холодны и эгоистичны женские сердца! Если бы я был вашей женой, ваше величество, я никогда не ушел бы от вас. Для меня не было бы большего счастья, как сидеть возле вас и слушать ваши мудрые речи. Если бы я был женщиной…

— Я нахожу, граф, что ваше последнее желание блистательно сбылось, — прервал его Гейвуд. — Вы говорите как настоящая старая баба.

Все сидевшие за столом засмеялись, только король был серьезен и мрачно смотрел в одну точку.

— Это — правда, — пробормотал он. — Екатерина была как-то особенно возбуждена, отправляясь на эту прогулку. Ее глаза блестели так, как никогда. Вероятно, в этой прогулке скрывается что-то. Кто поехал с королевой? — громко спросил он.

— Принцесса Елизавета, — поспешил ответить Гейвуд, понявший намерение графа возбудить ревность короля. — Принцесса Елизавета — любимая подруга королевы, и она не отпускает ее ни на шаг от себя. Затем королеву сопровождают придворные дамы, которые, точно сказочные драконы, стерегут красавицу-принцессу.

— Затем обер-шталмейстер, — ехидно прибавил Дуглас, — и…

— О нем можно бы и не упоминать, — прервал графа Гейвуд. — Само собой разумеется, что обер-шталмейстер должен сопровождать королеву; это для него — такая же обязанность, как для вас повторять песнь вашего родственника-попугая.

— Да, вы правы! — согласился король. — Томас Сеймур должен сопровождать королеву — это также и мое желание. Граф Сеймур — мой верный слуга; он унаследовал эту верность от своей сестры Джейн, моей любимой, в Бозе почивающей королевы. Он привязан ко мне непоколебимой любовью.

«Очевидно, Сеймура еще рано трогать, — подумал про себя Дуглас. — Король еще верит ему. Поэтому лучше выпустить на сцену кого-нибудь из врагов Сеймура, например, Генри Говарда, а вместе с Говардом достанется, конечно, и королеве».

— Кто же еще сопровождает мою супругу? — спросил Генрих VIII, выпивая залпом еще один бокал вина и разгорячаясь все больше и больше: безумный припадок ревности охватывал его все сильнее и сильнее.

— Кажется, ее величество сопровождает еще граф Сэррей! — самым невинным тоном проговорил Дуглас.

Король нахмурил лоб. Его лицо приняло выражение дикого зверя, бросающегося на свою добычу.

— Это — неправда, — строго возразил Гейвуд. — Графа Сэррея нет в свите королевы.

— Ах, его там нет? Бедный граф, он, значит, очень опечален! — заметил Дуглас.

— Почему вы думаете, что граф опечален? — гневно спросил король.

— Потому что граф Сэррей привык греться лучами солнца, исходящими от королевы, — быстро ответил Дуглас. — Граф Сэррей, подобно некоторым цветам, всегда поднимает голову к солнечному свету и от него получает блеск и жизненные силы.

— Пусть будет осторожнее: как бы солнце не сожгло его совсем! — угрюмо пробормотал Генрих.

— Вы должны завести себе очки, граф, — обратился Гейвуд к Дугласу. — Вы, очевидно, плохо видите и смешали солнце с какой-нибудь планетой, вращающейся вокруг него. Граф Сэррей — очень умный человек, он прекрасно понимает, что было бы очень глупо пялить глаза на солнце, которое лишь может ослепить его. Я знаю, что он довольствуется одной из планет и на эту планету обращены его взоры.

— Что вы хотите этим сказать? — с презрительной гримасой спросил Дуглас.

— Я хочу разъяснить вам, что вы на этот раз спутали свою дочь с ее величеством королевой! — отчеканивая каждое слово, ответил Гейвуд. — С вами случилось то же, что бывает иногда с известными астрономами: вы приняли незначительную планету за солнце.

Дуглас метнул на Гейвуда злобный взгляд, и оба почувствовали, что стали с этого момента заклятыми врагами.

Король не обратил внимания на то, что сейчас произошло. Он был погружен в мрачное раздумье, и приметы приближающейся грозы все резче и резче выражались на его лице.

Он отшвырнул ногой стул, поднявшись со своего места без посторонней помощи. Безумный гнев придал ему силы.

Все придворные встали, и никто, кроме Гейвуда, не заметил того взгляда, которым обменялись между собой граф Дуглас с епископом Гардинером и лордом-канцлером Райотчесли.

«Ах, почему здесь нет Кранмера? — подумал Гейвуд. — Эти трое хищников насторожились; очевидно, они наметили себе добычу. Во всяком случае я напрягу все свое внимание и вовремя увижу, кого они собираются проглотить».

— Обед окончен, господа! — резко проговорил король, и все присутствующие в столовой поспешили удалиться.

Только граф Дуглас, Гардинер и Райотчесли оставались еще в комнате.

Гейвуд незаметно пробрался в кабинет короля и спрятался за тяжелой портьерой, скрывавшей дверь между кабинетом и одной из приемных.

— Пойдемте, господа, в мой кабинет, — пригласил король. — Чтобы нам не было скучно, мы займемся делами, которые послужат для блага моего народа. Граф Дуглас, дайте мне вашу руку!

Король, опираясь на плечо Дугласа, медленно пошел к дверям кабинета, а за ними следовали на почтительном расстоянии Гардинер и Райотчесли.

— Так вы говорите, граф, что Генри Говард осмеливается приближаться к моей супруге? — тихо спросил король.

— Я этого не говорю, ваше величество, — ответил Дуглас. — Я только позволил себе заметить, что Говард всегда старается быть там, где бывает ее величество королева.

— Вы думаете, что он встречает поощрение со стороны королевы? — скрежеща зубами от злости, продолжал свои расспросы король.

— Я считаю ее величество благородной и верной супругой, ваше величество! — смиренно заявил Дуглас.

— Если бы вы посмели иначе смотреть на королеву, то я бросил бы к вашим ногам вашу собственную голову! — свирепо крикнул Генрих.

— Моя голова принадлежит вам, ваше величество! — покорно сказал Дуглас. — Вы можете делать с ней все, что вам угодно.

— Не думаете ли вы, что Говард любит мою супругу? — снова спросил король.

— Да, ваше величество, я осмеливаюсь это думать! — сознался Дуглас.

— В таком случае, клянусь Богом, я раздавлю эту змею, как раздавил его сестру! — воскликнул Генрих VIII. — Весь род Говардов — тщеславные, лживые, опасные людишки!

— Говарды никак не могут забыть, что на троне, рядом с вами, ваше величество, сидела королева из их семьи! — сказал Дуглас.

— Ну, им придется об этом забыть, — с злым смехом проговорил Генрих. — Я вырву из их голов эти воспоминания, хотя бы мне для этого пришлось разбить их дурацкие головы. Им мало примера сестры. Они могли убедиться, что я умею наказывать изменников, но если этому тщеславному роду Говардов нужны еще примеры, то дело за этим не станет. Дай мне какое-нибудь средство, Дуглас, какой-нибудь крючочек, который я мог бы прицепить к телу изменника и потащить его на эшафот. Дай мне доказательство преступной любви Генриха Говарда — и я обещаю тебе, что разрешу все то, что ты пожелаешь.

— Я представлю вам доказательство, ваше величество! — ответил Дуглас.

— Когда? — нетерпеливо спросил король.

— Через четыре дня, ваше величество, на большом состязании поэтов, которое вы приказали устроить по случаю дня рождения королевы! — пообещал Дуглас.

— Благодарю тебя, Дуглас, очень благодарю, — почти довольным тоном проговорил Генрих. — Значит, через четыре дня ты освободишь меня от ненавистного рода Говардов.

— А как мне поступить, ваше величество, — притворно робким голосом спросил Дуглас, — если, представляя вам доказательство вины Говарда, мне придется обвинить и другое лицо?

Король, собиравшийся переступить порог своего кабинета, вдруг остановился.

— Вы имеете в виду королеву? — странным, жутким голосом спросил он. — Если она окажется виновной, то и ее придется наказать. Бог вложил в мои руки скипетр, чтобы я правил им на славу Англии и на страх людям. Если королева согрешила, то должна быть наказана. Достаньте мне доказательство вины Говарда и не беспокойтесь, если при этом обнаружится измена королевы. Я не отступлю малодушно пред актом правосудия!…

 

V

ДРУГ КОРОЛЕВЫ

Граф Дуглас, Гардинер и Райотчесли последовали за королем в его рабочий кабинет.

Наконец-то мог быть нанесен решительный удар и приведен в исполнение так долго готовившийся и обдумывавшийся план трех врагов королевы. Вот почему, следуя за королем, с необычной живостью опередившим их, они еще раз обменялись многозначительными взглядами. Взгляд графа Дугласа говорил: «Час наступил, будьте готовы!» А взоры его друзей отвечали ему: «Мы готовы».

Джон Гейвуд, скрытый портьерой и наблюдавший за всем, не мог побороть в себе некоторый ужас при виде этих четырех мужчин, суровые и мрачные лица которых свидетельствовали о полном отсутствии в их душе всякого проблеска сострадания и милосердия.

— Ваше величество, — сказал Гардинер, когда король медленно опустился на оттоманку, — дозвольте нам прежде всего испросить благословение Господа Бога нашего на эти минуты совещания. Господь, олицетворяющий Собою любовь, а также и гнев, да просветит и благословит нас!…

Король набожно сложил руки, но в его душе нашла место только молитва гнева.

— Помоги мне, о Боже, наказать всех Твоих врагов и истребить повсюду нарушивших Твои законы! — пробормотал он.

— Аминь! — произнес Гардинер, серьезно и торжественно повторив слова короля.

— Пошли нам молниеносные стрелы Твоего гнева, — молился Райотчесли, — чтобы мы могли научить людей признавать Твою власть и Твое могущество!

— А теперь, милорды, скажите мне, как все обстоит в моем государстве и при моем дворе? — воскликнул король, глубоко вздохнув.

— Дурно, — сказал Гардинер. — Неверие по-прежнему подымает свою голову. Оно подобно дракону, у которого тотчас вместо отрубленной головы вырастают две новые. Достойная проклятия секта реформистов и богоотступников увеличивается с каждым днем; наши тюрьмы уже не вмещают их, а когда мы тащим их на костры, они умирают с таким мужеством, с такой радостью, что это создает еще новых прозелитов, новых еретиков.

— Да, дело обстоит плохо, — сказал лорд-канцлер Райотчести. — Напрасно мы обещали милость и прощение тем, кто вернется к нам с сокрушением и раскаянием; они смеются над нашей милостью и предпочитают мученическую смерть королевскому прощению. К чему нам послужило сожжение Миля Ковор-даля, дерзнувшего перевести Библию? Его смерть, подобно набату колокола, только пробудила других фанатиков; и теперь эти книги — мы даже не можем понять и сообразить, откуда они появляются, — наводнили всю страну, дав нам в настоящее время более четырех переводов Библии; народ читает их с жадностью, и ядовитое семя познания и вольнодумия с каждым днем дает все более сильные и вредные ростки.

— Ну, а что скажете вы, граф Дуглас? — спросил король, когда лорд-канцлер замолчал. — Эти благородные лорды рассказали мне о том, что делается в моем государстве, теперь расскажите мне, что делается при моем дворе?

— Ваше величество! — ответил граф Дуглас медленно и торжественно, словно он хотел, чтобы каждое его слово вонзилось в грудь короля, как ядовитая стрела. — Народ только следует примеру, который подает ему двор. Как вы можете требовать веры от народа, если сам двор смеется над этой верой, если неверующие находят пособников и защитников при дворе?

— Вы обвиняете, но не называете имен, — с нетерпением сказал король. — Кто осмеливается при моем дворе быть защитником еретиков?

— Кранмер, епископ кентерберийский, — сказали все трое как бы в один голос.

Лозунг был произнесен, знамя кровавой борьбы было поднято.

— Кранмер? — в раздумье повторил король. — Он был всегда моим верным слугой и заботливым другом. Ведь это он тогда освободил меня от недостойного брака с Екатериной Арагонской, он же предостерег меня от Екатерины Говард и дал мне доказательства ее вины. В каком же преступлении вы обвиняете его?

— Он не признает шести статей*, — тихо сказал Гардинер, причем его лукавое лицо приняло выражение мрачной ненависти. — Он отрицает тайную исповедь и не верит, что добровольно принятый обет обязывает к целомудрию.

— Если это так, то он — государственный изменник! — воскликнул Генрих VIII, любивший облекать священным покровом почтения к целомудрию и непорочности свою собственную порочную и нецеломудренную жизнь, причем ничто так не раздражало его, как встреча другого лица на этом порочном пути, который он, благодаря своему королевскому могуществу и власти, данной от Бога, проходил совершенно безнаказанно. — Если это так, то Кранмер — государственный изменник и моя карающая рука должна поразить его! — еще раз гневно повторил король. — Я сам дал моему народу шесть статей как священный символ веры и не потерплю, чтобы кто-либо хулил и пятнал это единственно верное и истинное учение. Но вы ошибаетесь, милорды. Я знаю Кранмера, он надежный и верующий человек.

* Билль о шести статьях был издан в 1539 г. Он упразднял монастыри и показывал, что религия — не дело индивидуальной совести, а представляет собою национальный интерес, нарушение которого является уголовным преступлением. На основании этого акта было обвинено и казнено немало протестантов.

— И все же именно он поддерживает еретиков в их упрямстве и закоренелости, — сказал Гардинер. — Именно он мешает этим отступникам, хотя бы из боязни Божьего гнева, вернуться к своему светскому и духовному владыке. Кранмер проповедует им, что Бог есть любовь и милосердие; он учит их, что Христос пришел на землю, чтобы принести людям любовь и прощение грехов, и что только те истинные последователи и слуги Христа, кто следует Его заветам любви. Разве вы не видите, ваше величество, в этом тайной и скрытой жалобы против вас лично? Прославляя всепрощающую любовь, Кранмер в то же время как бы порицает ваш справедливый и карающий гнев.

Генрих VIII ответил не тотчас, а сперва в раздумье серьезно смотрел пред собой. Фанатический священнослужитель зашел слишком далеко и, не подозревая того, сам явился в настоящую минуту обвинителем короля.

Граф Дуглас почувствовал это. Он прочел на лице Генриха, что тот впал в состояние сокрушения, которое овладевало им иногда, когда он заглядывал в свой внутренний мир. Надо было разбудить дремавшего тигра и показать ему добычу, чтобы снова сделать его кровожадным.

— Было бы хорошо, если бы Кранмер проповедовал только христианскую любовь, — сказал он. — В таком случае он был бы только преданным слугой своего повелителя и сторонником своего короля. Но он дает людям отвратительный пример непослушания и предательства; он не признает истины шести статей не только на словах, но даже и на деле. Вы, ваше величество, приказали, чтобы служители церкви оставались холостыми, а архиепископ кентерберийский женат.

— Женат? — воскликнул король с лицом, пылающим гневом. — Я накажу этого преступника против моих священных законов. Служитель церкви, целая жизнь которого должна быть не чем иным, как священным созерцанием, бесконечной беседой с Богом, священник, высокое назначение которого должно заставить его отказаться от всех физических наслаждений и земных желаний, — и вдруг женат! Я заставлю его почувствовать всю силу моего королевского гнева; теперь он узнает по личному опыту, что правосудие короля неумолимо и всегда поражает голову виновного, кто бы он ни был.

— Ваше величество! Вы олицетворяете собой справедливость и мудрость! — воскликнул Дуглас. — Ваши верные слуги прекрасно понимают, что если иногда королевское правосудие медлит карать виновных, то это случается не по вашей воле, а благодаря вашим слугам, дерзающим удерживать карающую руку.

— Когда и где могло это случиться? — спросил Генрих, причем его лицо покраснело от гнева и возбуждения. — Кто — преступник, которого я не наказал? Где живет в моем государстве существо, согрешившее против Бога или своего короля и еще не наказанное мною?

— Ваше величество, — торжественно произнес Гардинер, — Мария Аскью еще живет.

— Она живет, чтобы порицать вашу мудрость и осмеивать ваше священное учение! — воскликнул Райотчесли.

— Она живет потому, что архиепископ Кранмер не желает ее смерти, — сказал Дуглас, пожимая плечами.

Король разразился коротким, неприятным смехом.

— Ах, вот что? Кранмер не желает смерти Марии Аскью? — язвительно сказал он. — Он не желает, чтобы была наказана эта девушка, так ужасно согрешившая против своего короля и Бога?

— Да, она очень виновна, и тем не менее прошло уже два года после ее преступного деяния. И это время использовано ею на то, чтобы кощунствовать над Богом и смеяться над королем, — заметил Гардинер.

— Ах, — сказал Генрих, — мы все еще надеялись вернуть на путь сознания и раскаяния это юное, заблудшее существо. Мы хотели показать нашему народу блестящий пример того, как мы охотно прощаем и снова делаем причастным нашей королевской милости всякого, кто раскается и отвернется от ереси. С этой целью, ваше высокопреосвященство, мы поручили вам силой вашей молитвы и убеждений вырвать бедное дитя из когтей дьявола, держащего ее в своей власти.

— Но Мария не поддается никакому влиянию, — с озлоблением сказал Гардинер. — Напрасно я рисовал ей муки ада, ожидающие ее, если она не вернется к истинной вере; напрасно я подвергал ее различным испытаниям и наказаниям; напрасно я приводил некоторых других раскаявшихся в ее тюрьму, заставляя их день и ночь молиться у нее. Мария остается непоколебимой, твердой как камень, и это человеческое сердце не могут смягчить ни страх пред наказанием, ни обещания свободы и счастья.

— Есть еще одно средство, которое не испробовано, — заметил Райотчесли, — средство, действующее сильнее всех исповедников, сильнее самых одушевленных речей и жарких молитв, средство, благодаря которому я вернул к Богу и истинной вере самых закоренелых еретиков.

— Что же это такое? — спросил король.

— Пытка, ваше величество!

— Ах, пытка! — повторил Генрих с невольным содроганием.

— Все средства хороши, когда они ведут к священной цели, — сказал Гардинер, набожно сложив руки.

— Надо лечить душу, истязуя тело! — воскликнул Райотчесли.

— Надо доказать народу, — сказал Дуглас, — что высокая мудрость короля не щадит даже тех, кто пользуется покровительством влиятельных и могущественных лиц. Народ ропщет, что на этот раз правосудие не совершается, потому что архиепископ Кранмер защищает Марию Аскью, а королева — ее друг.

— Королева никогда не может быть другом преступницы, — резко возразил король.

— Быть может, она не считает Марию Аскью преступницей, — заметил граф Дуглас с тихой усмешкой. — Ведь всем известно, что королева Екатерина очень сочувствует реформации, и народ, не дерзающий называть ее еретичкой, называет ее «протестанткой».

— Итак, действительно думают, что Екатерина покровительствует Марии Аскью и защищает ее от костра? — в раздумье спросил король.

— Да, так думают, ваше величество.

— Так пусть все увидят свое заблуждение и узнают, что Генрих Восьмой вполне заслуживает быть защитником веры и главой своей церкви, — воскликнул король с воспламенившимся взором. — Когда же я выказывал снисходительность и слабость пред наказаниями, чтобы могла явиться мысль о моей склонности к прощению и милосердию? Разве я не заставил взойти на эшафот даже Томаса Моруса и Кромвеля — двух знаменитых и в известном отношении благородных и великодушных людей — только за то, что они осмелились противиться моей власти и не принять моего учения? Разве я не послал на эшафот двух моих королев — двух прекрасных молодых женщин, любовь к которым еще наполняла мое сердце, даже когда я подверг их наказанию, — только за то, что они вызвали мой гнев? После таких блестящих примеров нашего карающего правосудия кто осмелится еще обвинять нас в снисходительности?

— Но в то время, ваше величество, — заметил Дуглас своим мягким, вкрадчивым голосом, — около вас не было еще королевы, признающей еретиков за истинно верующих и удостаивающей своей дружбы государственных изменников.

Король сдвинул брови, и его гневный взор остановился на приветливом и покорном лице графа.

— Вы знаете, я ненавижу эти скрытые нападки, — сказал он.— Если вы можете обвинить королеву в преступлении, говорите открыто. Если же вы этого не можете, то лучше молчите!

— Королева — благородная и высокодобродетельная особа, — сказал граф Дуглас. — Только иногда она подпадает влиянию своего великодушного сердца. Впрочем, быть может, королева с согласия вашего величества поддерживает переписку с Марией Аскью?

— Что вы говорите? Моя супруга ведет переписку с Марией Аскью? — крикнул Генрих громовым голосом. — Это — ложь, бесстыдная ложь, которую придумали, чтобы погубить королеву, так как всем хорошо известно, что я, много раз обманутый, наконец надеялся найти в этой женщине существо, которому я мог бы доверять. И теперь хотят лишить меня этого, отнять у меня и эту последнюю надежду; хотят, чтобы мое сердце совсем окаменело и чтобы в нем не могло найти уголка чувство сострадания. Ах, Дуглас, Дуглас, берегитесь моего гнева, если вы не сможете доказать то, что говорите!

— Ваше величество, я могу доказать это. Вчера еще леди Джейн передала ее величеству письмецо от Марии Аскью.

Король молчал некоторое время, мрачно опустив взор. Его три советника смотрели на него, затаив дыхание. Наконец Генрих снова поднял свою голову и устремил на лорда-канцлера свой взгляд, ставший серьезным и твердым.

— Милорд канцлер Райотчесли, — сказал он, — я даю вам разрешение свести Марию Аскью в застенок и попробовать, не помогут ли пытки вернуть на истинный путь эту заблудшую душу. Ваше высокопреосвященство, архиепископ Гардинер, даю вам слово обратить внимание на вашу жалобу относительно архиепископа кентерберийского, и, если только я найду ее справедливой, он не избегнет заслуженного наказания. Милорд граф Дуглас, я хочу доказать своему народу и всему миру, что я — все еще праведный и карающий наместник Бога на земле и что никакие убеждения, никакие соображения не могут смягчить мой гнев и удержать мою руку, когда она должна поразить голову виновного. А теперь, господа, объявим законченным наше совещание. Отдохнем немного от трудов и постараемся немного развлечься. Милорды Гардинер и Райотчесли, я отпускаю вас. Ты, Дуглас, будешь сопровождать меня и пойдешь со мной в малый приемный зал. Я хочу видеть вокруг себя веселые, смеющиеся лица. Позови ко мне Джона Гейвуда, а если ты встретишь во дворце каких-нибудь дам, попроси их оживить нас немного теми солнечными лучами, которые, по твоим словам, свойственны женщинам.

Смеясь, он оперся на плечо графа и вышел из кабинета.

Гардинер и Райотчесли стояли молча и смотрели вслед королю, который медленно и тяжело проходил через соседний зал, причем его веселый и смеющийся голос доносился до них.

— Он напоминает мне флюгер, который все время вертится в различные стороны, — сказал Гардинер, презрительно пожимая плечами.

— Он называет себя карающим мечом Божьим, а в сущности он — не что иное, как слабое орудие в наших руках, орудие, которым мы пользуемся по своему усмотрению, — добавил Райотчесли с хриплым смехом. — Бедный, жалкий глупец, считающий себя таким могущественным и сильным, думающий, что он — свободный, самодержавный король в своем государстве, и в действительности не подозревающий, что он — только наш слуга. Великий заговор близится к концу, и вскоре мы будем торжествовать. Со смертью Марии Аскью будет дан знак к образованию нового союза, который должен спасти Англию и растоптать под нашими ногами, как пыль, всех еретиков. Когда мы наконец свергнем Кранмера и возведем на эшафот Екатерину Парр, мы дадим Генриху другую королеву, которая примирит его с Богом и с нашей церковью, единственно истинной и спасительной.

— Аминь, да будет все так! — сказал Гардинер, и оба, взяв друг друга под руки, покинули кабинет.

 

VI

ДЖОН ГЕЙВУД

После стольких забот и волнений король нуждался в некотором развлечении и увеселении. Так как прекрасная, юная королева искала того же на охоте, среди природы, то Генрих должен был удовлетвориться удовольствиями другого рода. Его тяжеловесная, полная фигура мешала ему искать радостей вне дворца и потому придворные кавалеры и дамы должны были увеселять его здесь, в его залах, причем и в эти моменты радости и веселья король по большей части был принужден оставаться в своем подвижном кресле.

Сегодня подагра снова одолела Генриха. Этот могущественный король представлял собою тяжелую, безобразную массу, занимавшую все кресло.

Но придворные все-таки называли его красивым, обаятельным кавалером, а дамы улыбались ему, говоря своими вздохами и взорами, что они его любят, что он для них — все еще прекрасный, соблазнительный мужчина, как двадцать лет тому назад, когда он был еще молод, красив и строен.

Как они улыбались и смотрели на короля! Как леди Джейн, обыкновенно гордая и целомудренная девушка, словно сетями хотела опутать его своими жгучими взорами; как герцогиня Ричмонд, эта красивая, роскошная женщина, с чарующим смехом выслушивала его неприличные шутки и двусмысленные остроты! Бедный король! Его полнота мешала ему танцевать. А с каким удовольствием, с какой ловкостью он танцевал когда-то!… Бедный король! Его возраст не позволял ему петь. А с какой охотой он когда-то восхищал своим пением весь свой двор!…

Но тем не менее бывали еще прекрасные, восхитительные часы, когда человек снова оживал в короле, когда юность снова открывала в нем глаза и приветствовала его, принося с собой сладостные, чарующие радости.

У короля все же еще имелись глаза, чтобы видеть красоту; было сердце, чтобы чувствовать ее.

Как была прекрасна леди Джейн, эта белая лилия с глазами, светящимися, как звезды! Как прекрасна леди Ричмонд, эта пышная пурпурная роза с белыми жемчужными зубами!

И они обе улыбались ему, а когда король клялся им в своей любви, они стыдливо потуплялись и вздыхали.

— Вы вздыхаете, Джейн, потому что любите меня? — спросил Генрих.

— О, ваше величество, вы смеетесь надо мной! Моя любовь к вам была бы преступлением, так как королева Екатерина еще жива.

— Да, она жива, — прошептал король, и его лоб наморщился, а улыбка на мгновение исчезла с его губ.

Леди Джейн сделала ошибку. Она напомнила королю о его жене, когда было еще слишком рано просить о ее смерти.

Джон Гейвуд прочел эту мысль на лице своего повелителя и решил извлечь из нее пользу. Он хотел отвлечь внимание короля от этих прекрасных, обольстительных дам, своими чарами и веселостью державших его словно в плену.

— Да, ее величество еще жива! — радостно воскликнул он. — Возблагодарим за это Бога! Как скучно и однообразно было бы при нашем дворе, если бы у нас не было нашей прекрасной королевы, которая умна, как Мафусаил, невинна и добра, как новорожденное дитя! Не правда ли, леди, вы вместе со мной желаете возблагодарить Бога за то, что королева Екатерина жива?

— Да, я присоединяюсь к вам, — сказала леди Джейн с плохо скрываемой досадой.

— А вы, ваше величество?

— Конечно, и я, шут.

— Ах, почему я — не король Генрих, — со вздохом произнес Джон Гейвуд. — Ваше величество, я завидую вам не из-за вашей короны и королевской мантии, не из-за ваших придворных и денег; я завидую вам только потому, что вы можете благодарить Бога за то, что ваша супруга еще жива, тогда как я знаю только одну жалобу к Богу на то, что моя жена все еще живет. Ах, ваше величество, я почти не встречал супруга, который говорил бы иначе. В этом вы, как и во всем другом, представляете исключение, ваше величество, и ваш народ никогда не любил вас более горячо и искренне, как в тот момент, когда вы говорите: «Благодарю Тебя, Господи, что моя супруга жива!» Поверьте мне, быть может, при вашем дворе вы — единственный муж, рассуждающий так, хотя в обыкновенное время они все являются вашими попугаями и молятся, как велит глава церкви.

— Единственный муж, любящий свою жену! — сказала леди Ричмонд. — Какой грубый болтун! Значит, вы не думаете, что мы, женщины, заслуживали быть любимыми?

— Я в этом убежден, — ответил шут.

— Тогда за кого же вы считаете нас?

— За кошек, которых Бог, за неимением лишнего меха, поместил в гладкую кожу.

— Берегитесь, Джон, чтобы мы не показали вам своих когтей! — со смехом воскликнула герцогиня Ричмонд.

— Пожалуйста, покажите, миледи. Тогда я сделаю крест, и вы исчезнете. Ведь вы знаете, что черти не выносят вида святого креста, а вы — черти.

Джон Гейвуд, бывший отличным певцом, схватил лежавшую около него мандолину и запел.

Это была песнь, которая могла сложиться только при распущенном и в то же время лицемерном дворе Генриха Восьмого, песнь, полная игривых намеков, обиднейших шуток против монахов и женщин, песнь, вызывавшая смех короля и краску на лицах придворных дам. И в этой песне Джон Гейвуд вылил весь свой скрытый гнев против Гардинера — пронырливого, лицемерного попа, и против леди Джейн — фальшивой и коварной приятельницы королевы.

Но дамы не смеялись; они бросали пламенные, негодующие взоры на Джона Гейвуда, а леди Ричмонд серьезно и решительно потребовала наказания шута, осмелившегося порочить женщин.

Король же громко смеялся — гнев дам был бесконечно забавен.

— Ваше величество, — сказала красавица Ричмонд, — он обидел не только нас, но и весь наш пол, и во имя нашего пола я требую мщения за это оскорбление.

— Да, мщения! — с жаром воскликнула леди Джейн.

— Мщения! — повторили остальные дамы.

— Видите, какие вы скромные и кроткие голубки! — воскликнул Джон Гейвуд.

Король сказал со смехом:

— Ну, хорошо, ваше желание должно быть исполнено, вы должны подвергнуть Джона наказанию.

— Да, да, побейте меня розгами, как некогда побили Мессию, когда он сказал правду фарисеям! Посмотрите, я уже надеваю терновый венец!

С этими словами шут с самой серьезной миной взял бархатный берет короля и надел его на свою голову.

— Да, да, побейте его, — со смехом воскликнул Генрих, указывая на гигантские вазы из китайского фарфора с целыми кустами роз, на длинных стеблях которых выделялся целый лес острых шипов. — Выньте эти большие букеты, возьмите розы в руки и начинайте хлестать его стеблями, — продолжал король, причем его глаза засветились жестокой радостью, так как сцена во всяком случае обещала быть интересной.

Стебли от роз были длинны и тверды, шипы — остры, как кинжал. Как хорошо они вонзятся в тело Джона, как он будет кричать и как исказится от боли лицо доброго шута!…

— Да, да, он должен снять камзол, и мы будем стегать его, — воскликнула герцогиня Ричмонд.

Все женщины последовали ее примеру и как фурии бросились на Джона Гейвуда, заставив его снять верхний шелковый костюм. Затем они устремились к вазам, вырвали из них цветы и стали старательно выбирать самые длинные, твердые стебли, громко радуясь при мысли о том, как глубоко вонзятся острые шипы в тело их обидчика.

Смех и одобрительные возгласы короля воодушевляли дам все больше, приводя их в состояние сильного возбуждения и дикости. Их щеки пылали, глаза блестели; они походили на вакханок, окружающих бога безумного веселья.

— Подождите еще, не начинайте! — воскликнул король. — Вы должны подкрепиться пред трудами, приготовить свои руки для сильного удара! — Он взял большой золотой кубок, стоявший пред ним, и поднес его леди Джейн. — Пейте, миледи, пейте, чтобы ваша рука стала сильной!

И все дамы стали пить, с особенной, многозначительной улыбкой прижимая свои губы к тому месту, которого касался рот короля; теперь их глаза светились еще пламеннее, щеки пылали еще ярче.

Удивительное и пикантное зрелище представляли эти красивые, дышащие злобной местью женщины, позабывшие об изящных манерах и гордой, высокомерной осанке и превратившиеся на один момент в сладострастных вакханок, жаждущих наказать дерзкого, который так часто и язвительно оскорблял их своим языком.

— Ах, я желал бы, чтобы здесь был художник! — заметил король. — Он написал бы нам картину, как целомудренные нимфы Дианы преследуют Актея. Ты — Актей, Джон.

— Но они — не целомудренные нимфы, ваше величество, даже вовсе нет, — со смехом воскликнул Гейвуд. — Между этими прекрасными женщинами и Дианой я не нахожу никакого сходства; я вижу только различие.

— А в чем оно состоит, Джон?

— В том, ваше величество, что Диана носила свой рог на боку, а эти прекрасные дамы заставляют своих мужей носить его на лбу.

Громкий хохот мужчин и яростный крик негодования женщин были ответом на эту новую эпиграмму Джона Гейвуда. Они стали в два ряда и образовали маленькое ущелье, через которое Джон Гейвуд должен был пройти.

— Идите, Джон Гейвуд, идите и примите свое наказание! — произнес Генрих.

Тогда женщины угрожающе подняли свои колючие розги и стали озлобленно взмахивать ими над головами.

Сцена становилась, для Джона во всяком случае, довольно опасной, так как эти розги имели очень острые шипы, а его спину покрывала только тонкая батистовая рубашка. Тем не менее он мужественным шагом приблизился к злополучному ущелью, сквозь которое ему надо было пройти.

Розги уже поднялись над его головой, и ему казалось, будто острые шипы уже вонзились в его спину. Но он остановился и смеясь обратился к королю:

— Ваше величество, так как вы присудили меня умереть от рук этих нимф, то я требую себе право каждого осужденного: последнюю милость.

— Мы даруем вам ее, Джон! — согласился король.

— Я требую разрешения поставить этим очаровательным женщинам единственное условие, при котором они только и могут наказать меня. Даруете ли вы мне это право, ваше величество?

— Я дарую вам его.

— И вы даете мне ваше торжественное королевское слово, что это условие будет соблюдено и исполнено в точности?

— Мое торжественное королевское слово!

— В таком случае, миледи, — сказал Джон Гейвуд, вступая между рядами дам, — вот мое условие: пусть та из вас, которая имела большее количество любовников и чаще других украшала лоб своего мужа рогами, нанесет мне первый удар!

Наступила глубокая тишина. Поднятые руки прекрасных женщин опустились, розы упали на пол. Еще недавно столь кровожадные и мстительные, теперь они, казалось, превратились в самых нежных и кротких существ. Но если бы их взоры могли убивать, то огонь их наверное сжег бы несчастного Джона Гейвуда, стоявшего теперь между дамами с задорной, язвительной улыбкой на губах.

— Что же, миледи, вы не бьете его? — спросил король.

— Нет, ваше величество, мы слишком презираем этого шута, чтобы желать самим наказывать его, — сказала герцогиня Ричмонд.

— В таком случае ваш враг, оскорбив вас, останется ненаказанным? — спросил король. — Нет, нет, миледи, никто не посмеет сказать, что в моем государстве существует человек, которого я избавил бы от заслуженного наказания. Мы подвергнем его другому наказанию. Он называет себя поэтом и часто хвастался, что владеет своим пером в таком же совершенстве, как и языком. Итак, Джон, докажи нам, что ты — не лгун. Я приказываю тебе к большому придворному празднеству, которое должно состояться через несколько дней, написать новую интерлюдию, но такую, слышишь ли, Джон, чтобы она была в состоянии развеселить самого угрюмого человека и заставить так искренне смеяться этих дам, чтобы они совершенно забыли о своем гневе.

— О, — жалобно протянул Гейвуд, — какое это должно быть двусмысленное и неприличное стихотворение, если необходимо развеселить и заставить смеяться наших дам!… Да, ваше величество, чтобы понравиться нашим красавицам, мы должны немного позабыть о женской стыдливости и попытаться сочинять в духе этих дам, то есть в самом непристойном тоне.

— Вы — негодный человек, — крикнула леди Джейн, — грубый, лицемерный шут!

— Граф Дуглас, ваша дочь говорит с вами, — спокойно заметил Джон Гейвуд. — Она очень ласкова с вами, эта ваша нежная дочь…

— Итак, Джон, — сказал король, — ты слышал мое приказание и исполнишь его? Празднество должно было состояться через четыре дня, но я откладываю его еще на два дня. Значит, через шесть дней ты должен написать новую интерлюдию. А если он этого не исполнит, миледи, вы отхлещете его до крови, и на этот раз без всякого условия.

В это время со двора донеслись звук охотничьего рога и топот лошадиных ног.

— Ее величество возвращается, — сказал Джон Гейвуд с радостно сияющим лицом, причем его злорадно-насмешливый взор обратился на леди Джейн… — Вам, миледи, не остается ничего более, как исполнить свой долг и идти на парадную лестницу встречать вашу повелительницу, так как, по вашим недавним мудрым словам, королева еще жива.

Не ожидая ответа, Джон Гейвуд стремительно бросился через залы к лестнице навстречу королеве. Леди Джейн посмотрела ему вслед мрачным злобным взором, а когда медленно повернулась к двери, чтобы идти встречать королеву, тихо прошептала сквозь стиснутые губы:

— Шут должен умереть, так как он — друг Екатерины.

 

VII

ВЕРНЫЙ ДРУГ

В это время королева подымалась по ступеням большой парадной лестницы и, приветливо улыбнувшись, поздоровалась с Джоном Гейвудом.

— Ваше величество, — громко сказал он, — от имени его величества короля я должен сообщить вам несколько секретных слов.

— Секретных слов? — повторила Екатерина, остановившись на площадке дворцовой лестницы. — В таком случае я попрошу мою свиту отступить; мы должны принять секретного посла.

Королевская свита молча и почтительно отступила назад, а королева и Джон Гейвуд остались стоять на площадке.

— Теперь говорите, Джон! — сказала Екатерина.

— Ваше величество, обратите внимание на мои слова и глубоко запечатлейте их в вашей памяти! Против вас составлен заговор, и через неделю, в день большого придворного праздника, он созреет для исполнения. Поэтому обращайте внимание на каждое произносимое вами слово, даже на каждую вашу мысль. Опасайтесь каждого неосторожного шага, так как вы можете быть уверены, что вас всегда подслушают. А если бы вам для чего-нибудь понадобился верный друг, не доверяйтесь никому, кроме меня. Поверьте, большая опасность грозит вам, и только умом и осмотрительностью вы можете избавиться от нее!…

На этот раз королева не рассмеялась над предостерегающим голосом друга. Она стала серьезна и даже задрожала.

— В чем состоит этот заговор? — с трепетом спросила она.

— Я еще не знаю этого; я знаю только, что он существует, — ответил шут. — Но я допытаюсь, и если ваши враги тайно подсматривают за вами, то и я сделаюсь шпионом, чтобы наблюдать за ними.

— Против меня ли одной направлен этот заговор? — спросила Екатерина.

— Против вас и против вашего друга, ваше величество!

Екатерина, вздрогнув, спросила:

— Против какого друга, Джон?

— Архиепископа Кранмера.

— Ах, архиепископа Кранмера? — повторила королева с облегчением. — И это все? Только его и меня преследуют наши враги?

— Только вас двоих, — печально ответил шут, очень хорошо понявший вздох облегчения королевы и догадавшийся, что она опасалась за другого. — Но помните, ваше величество, что гибель Кранмера будет и вашей гибелью; если вы защищаете архиепископа, то и он защищает вас пред королем — вас, ваше величество, и ваших друзей.

Королева слегка дрожала, и краска на ее щеках стала ярче.

— Я всегда буду помнить это и всегда буду верным другом ему и вам, так как вы оба — не правда ли? — мои единственные друзья.

— Нет, ваше величество, я говорил вам еще о третьем — о Томасе Сеймуре.

— О, он! — воскликнула Екатерина с прелестной улыбкой, а затем вдруг заговорила тихо и быстро: — Вы сказали, что я никому не должна доверять здесь; хорошо! Я хочу дать вам доказательство моего доверия. Ждите меня сегодня ночью около двенадцати часов в зеленом зале, прилегающем к саду. Вы будете моим спутником в опасном похождении. Есть ли в вас достаточно мужества, Джон?

— Настолько, чтобы умереть за вас, ваше величество!

— Тогда приходите, но возьмите с собой оружие!

— Слушаю! И это — все, что вы прикажете мне на сегодня?

— Все, Джон. Вот что еще, — добавила Екатерина нерешительно, слегка покраснев. — Если вы случайно встретите графа Сэдлея, то можете передать ему поклон от моего имени.

— О! — печально вздохнул Джон Гейвуд.

— Он сегодня был моим спасителем, Джон, — добавила королева, словно извиняясь, — и вполне понятно, что я могу выказать ему благодарность, — и, приветливо кивнув шуту головой, она направилась к главному входу дворца.

Джон печально опустил голову на грудь. Но вдруг он услышал позади себя голос, тихо назвавший его по имени, а когда он обернулся, то увидел молодую принцессу Елизавету, поспешными шагами приближавшуюся к нему.

Теперь, стоя пред Джоном, она казалась не гордой, повелительной принцессой, а только робкой, краснеющей девушкой, колеблющейся доверить чужому слуху свою первую девичью тайну.

— Джон Гейвуд, — сказала она, — вы часто говорили, что любите меня, и я знаю, как моя бедная, несчастная мать доверяла вам, даже призывая вас в свидетели своей невиновности. Тогда вы не могли спасти мою мать; не хотите ли теперь послужить дочери Анны Болейн, быть ей верным другом?

— Я хочу этого всем сердцем, — торжественно произнес Гейвуд, — и клянусь Господом Богом, что вы никогда не найдете во мне изменника!…

— Я верю вам, Джон, я знаю, что могу довериться вашему слову! — воскликнула принцесса Елизавета. — Итак, слушайте, я скажу вам свою тайну — тайну, которой, кроме Бога, никто не знает и раскрытие которой могло бы привести меня к эшафоту. Поклянитесь мне, что никогда, никому, ни под каким предлогом, ни из-за каких соображений вы не скажете о ней ни слова, даже на своем смертном одре и на исповеди.

— Клянусь вам, принцесса, клянусь памятью вашей матери, никогда не выдать ни одного слова из того, что вы мне скажете!

— Благодарю вас, Джон. Теперь наклонитесь ближе ко мне, чтобы воздух как-нибудь не подхватил моих слов и не отнес их дальше. Джон, я люблю! — Она увидела полуудивленную, полунедоверчивую улыбку, заигравшую на губах Джона Гейвуда, а затем продолжала с большим одушевлением: — Ах, вы не верите мне? вы думаете о моих четырнадцати годах и полагаете, что дитя еще ничего не знает о чувствах молодой девушки? Но вспомните, Джон, что молодые девушки, вырастающие под жгучими лучами южного солнца, рано созревают и становятся женщинами и матерями, когда должны бы быть еще невинными детьми. Я — также дочь юга, но только мое сердце созрело не под влиянием лучей счастья, а под действием страдания и горя. Поверьте мне, Джон, я люблю. Жгучее, всепожирающее пламя бушует во мне, это — мое наслаждение и в то же время мое страдание, мое счастье и моя будущность. Король отнял у меня блестящую и славную будущность, так я хочу сохранить право по крайней мере на счастливую жизнь. Так как я никогда не буду королевой, я стремлюсь быть хотя бы счастливой и любимой женщиной. И если мне суждено жить во мраке и неизвестности, то мне не должны препятствовать украсить цветами это бесславное существование и осветить его звездами, блистающими ярче, чем королевская корона.

— О, вы заблуждаетесь насчет самой себя, — печально сказал Джон Гейвуд. — Вы выбираете одно только потому, что другое вам недоступно; вы хотите только любить, потому что не можете властвовать, а так как ваше сердце, жаждущее славы и почестей, не находит другого удовлетворения, то вы хотите утолить его жажду другим напитком, хотите предложить ему любовь вместо опиума, которым оно успокоило бы жгучие страдания. Поверьте мне, принцесса, вы еще сами не познали себя. Вы не родились, чтобы быть только любящей супругой; ваш лоб слишком высок и горд, чтобы носить лишь миртовый венец. Обдумайте хорошенько свои поступки, принцесса!… Не поддавайтесь влиянию страстной крови вашего отца, бушующей также и в ваших жилах!… Сообразите все, прежде чем действовать. Ваша нога еще стоит на одной из ступеней трона; так удержите свое место! Тогда следующий шаг подвинет вас еще на ступень вперед. Не отказывайтесь добровольно от своих законных прав, но выжидайте с терпением для возмездия и правосудия. Нет ничего невозможного в том, что тогда вы получите блестящее и полное удовлетворение. Вы, принцесса Елизавета, можете еще когда-нибудь сделаться королевой, конечно, если вы не перемените своего имени на менее славное и высокое.

— Джон Гейвуд, — сказала она с очаровательной улыбкой, — ведь я говорю вам, что люблю его.

— Ну, так любите его, но делайте это в тишине, не говорите ему ничего и учитесь скрывать свои чувства!

— Джон, он уже знает об этом!…

— Ах, бедная принцесса, вы — еще ребенок, с улыбкой храбро хватающийся за огонь и обжигающий себе руки, так как он не знает, что огонь горит.

— Пусть он горит, Джон, и пусть его пламя перебрасывается через мою голову. Лучше сгореть в огне, чем медленно угасать среди ужасающего смертельного холода. Говорю вам, я люблю его и он знает об этом.

— Ну так любите его, но, по крайней мере, не выходите за него замуж, — недовольным тоном воскликнул Джон Гейвуд.

— Выйти замуж? — с удивлением переспросила принцесса. — Боже мой, об этом я вовсе еще не думала!…

Она опустила голову на грудь и стояла молча, задумавшись.

— Я боюсь, что сделал глупость, — пробормотал Джон Гейвуд, — я внушил ей новую мысль. Ах, ах, его величество король Генрих прекрасно поступил, взяв меня в свои шуты. Именно тогда, когда мы мним себя особенно мудрыми, мы совершаем наиглупейшие поступки.

— Джон, — сказала Елизавета, снова подымая голову и с улыбкой смотря на шута сияющими глазами, — вы совершенно правы; когда люди любят друг друга, они должны соединиться узами брака.

— Но я сказал как раз противоположное, принцесса!

— Хорошо! — решительно воскликнула она. — Все это относится к будущему, теперь же мы займемся настоящим. Я назначила моему возлюбленному свидание.

— Свидание? — с удивлением воскликнул Джон Гейвуд. — Надеюсь, вы не будете настолько безумно смелы, чтобы исполнить свое обещание.

— Джон Гейвуд, — серьезно возразила Елизавета, — дочь короля Генриха никогда не дает обещания, которого она не исполнила бы. В хорошем и дурном я всегда буду держать данное слово, даже если бы это грозило мне гибелью или большим несчастьем.

Джон Гейвуд не осмеливался противоречить далее. В этот момент во всей фигуре Елизаветы было нечто особенное, гордое, истинно королевское, что вселяло ему почтение и пред чем он должен был преклониться.

— Я обещала ему свидание, так как он пожелал этого, — продолжала принцесса, — но я должна сознаться вам, Джон, что к этому склонялось и мое собственное сердце. Не пытайтесь убедить меня отказаться от моего решения, оно непоколебимо, как скала. Но, если вы не хотите помочь мне, — скажите, я поищу другого друга, который любит меня настолько, чтобы заставить замолчать все свои сомнения.

— И который, быть может, выдаст вас, принцесса. Нет, нет, раз вы уже решились и не измените своего решения, никто, кроме меня, не должен быть вашим поверенным! — воскликнул шут. — Скажите же мне, что я должен делать, и я буду повиноваться вам.

— Вы знаете, Джон, что мои покои расположены в том флигеле, который граничит с садом. В моей уборной, за одной из больших картин, я открыла дверь, которая ведет в уединенный, темный коридор; из этого коридора можно проникнуть в башню, которая пустынна и необитаема; никому никогда не приходит в голову зайти в эту часть дворца; там в комнатах царит гробовая тишина, но тем не менее они убраны с чисто королевской роскошью. Там я хочу принять моего возлюбленного.

— Но как он попадет туда?

— О, будьте покойны, я уже давно все обдумала и, пока отказывала моему возлюбленному в его мольбе о свидании, в тиши подготовляла все к тому, чтобы когда-нибудь дать ему мое согласие. Сегодня эта цель достигнута, и сегодня я наконец исполнила его желание, совершенно добровольно и без новой просьбы с его стороны, так как видела, что он уже не имел мужества молить снова. Теперь слушайте! От башни витая лестница ведет вниз, к маленькой двери, через которую можно пройти в сад. У меня ключ от этой двери, вот он. Имея этот ключ, мой возлюбленный должен только вечером не покидать дворца, а остаться в парке; с помощью этого ключа он пройдет ко мне, так как я буду ждать его в большой башенной комнате, расположенной против лестницы. Возьмите ключ, передайте ему, а затем повторите ему все, что я вам сказала!

— Хорошо, принцесса! Остается только назначить час, в который вы пожелаете принять его там.

— Час? — сказала Елизавета, отворачивая свое покрасневшее лицо. — Вы понимаете, Джон, что немыслимо принять его там днем, так как днем за мной все время наблюдают.

— Значит, вы примете его ночью, — печально заметил Гейвуд. — В котором часу?

— В полночь. Теперь вы знаете все; прошу вас, Джон, поспешите и передайте моему возлюбленному мое поручение! Видите, солнце клонится к закату, и вскоре наступит темнота.

Она приветливо улыбнулась шуту и повернулась, чтобы уйти.

— Принцесса, вы позабыли главное, вы еще не назвали мне его имени! — сказал Джон.

— Боже! и вы не догадываетесь? Джон Гейвуд, имеющий столь зоркие глаза, не видит, что при этом дворе есть только один-единственный человек, заслуживающий быть любимым дочерью короля!…

— А как же зовут этого «единственного»?

— Томас Сеймур, граф Сэдлей, — прошептала Елизавета, быстро отвернулась и вошла во дворец.

— О, Томас Сеймур?! — произнес пораженный Джон Гейвуд. Словно оцепенев от страха, он стоял неподвижно, устремив взор к небу и постоянно повторяя: — Томас Сеймур! Томас Сеймур! Не волшебник ли он, расточающий любовный напиток всем женщинам и сводящий их с ума своим красивым, задорным лицом? Королева любит его, принцесса любит его, и тут еще эта герцогиня Ричмонд, желающая непременно сделаться его женою. Одно только верно, что он — изменник, обманывающий обеих, так как обеим он сделал любовные признания. И тут же вмешивается судьба, делающая меня поверенным обеих женщин. Но я остерегусь исполнить оба поручения. Если бы этот волшебник сделался супругом принцессы, быть может, это было бы вернейшим средством избавить королеву от опасной любви. — Он замолк и в раздумье устремил неподвижный взор к небу. — Да, — сказал он затем с радостью, — так оно и будет! Я хочу побороть одну любовь другой. Для королевы опасно любить Сеймура. Я поведу дело так, что она возненавидит его. Я останусь ее поверенным, буду принимать от нее письма и приказания, но письма сжигать, а приказания не исполнять. Я не смею сказать ей об измене Томаса Сеймура, так как дал слово принцессе не выдавать ее тайны, и должен сдержать это слово. Итак, королева, радуйся и люби, продолжай лелеять сладкую любовную мечту! Я оберегаю тебя, королева; я проведу мимо тебя эту темную тучу. Быть может, она поразит твое сердце, но не посмеет коснуться твоей гордой, красивой головы!…

Вдруг чья-то рука опустилась на плечо шута и раздался голос:

— Ну, что же вы уставились на небо, точно читаете там новую эпиграмму, которою собираетесь распотешить короля и привести в ярость попов?

Джон Гейвуд не обернулся и не изменил своей позы, продолжая пристально смотреть на небо. Он сразу узнал голос человека, заговорившего с ним, и отлично понял, что к нему приблизился не кто иной, как безумно-отважный чародей, которого он только что проклинал в глубине души, не кто иной, как Томас Сеймур, граф Сэдлей.

— Скажите, Джон, действительно ли это — эпиграмма? — допытывался между тем граф Сеймур. — Неужели это — эпиграмма на лицемерный, похотливый и ханжеский поповский сброд, который с богохульным лукавством вертит лисьим хвостом вокруг короля и вечно изыскивает средство, как бы поставить хитрую западню кому-нибудь из нас, честных и храбрых людей? Не таково ли откровение, сходящее на вас с неба?

— Нет, милорд, я просто смотрю на коршуна, реющего вон там, в облаках. Я видел, как он поднимался, и, представьте себе, граф, какое диво: в каждой лапе у него было по голубке. Две голубки на одного коршуна! Не слишком ли это много, и не противно ли это природе и закону?

Граф бросил на Джона пронзительный, испытующий взгляд.

Однако Джон Гейвуд остался невозмутимо спокоен и, как ни в чем не бывало, продолжал смотреть на медленно плывущие по небу облака.

— Как глуп, однако, подобный хищник, — сказал он, и как сильно вредит его жадность ему самому! Ведь, держа в когтях двух голубок сразу, он не может сожрать ни одну из них за неимением свободной лапы, чтобы растерзать свою добычу. Как только он захочет приняться за одну из птичек, другая тотчас вырвется у него и улетит прочь, и, таким образом, в конце концов коршун останется ни при чем, потому что он был чересчур жаден и хотел иметь больше, чем ему было нужно.

— Так за этим коршуном следите вы в поднебесье? Но, может быть, вы ошибаетесь, и тот, кого вы ищете, совсем не там, в вышине, а здесь, внизу, и, пожалуй, даже вблизи вас? — многозначительно спросил Томас Сеймур, внимательно посмотрев на собеседника.

Однако Джон Гейвуд прикинулся непонимающим.

— Да нет же! — возразил он. — Хищник еще летает, но это будет недолго продолжаться, потому что я видел уже хозяина голубятни, с которой коршун похитил обеих голубок. При нем было оружие, и этому коршуну — будьте уверены! — ни за что несдобровать; он будет убит хозяином за то, что похитил у него любимых голубок.

— Довольно, довольно! — с нетерпением воскликнул граф. — Вы хотите дать мне урок, но знайте, что я не послушаюсь дурака, хотя бы его совет и был мудрейшим.

— Правильно поступаете, милорд, потому что одни дураки настолько глупы, чтобы внимать голосу мудрости. Впрочем, каждый сам кует свое счастье! А теперь, мой мудрый господин, я дам вам ключ, который вы сами выковали для себя и за которым кроется ваше счастье. Вот, берите его, и когда вы сегодня в полночь будете пробираться по саду вон к той башне, то этот ключ откроет вам вход в нее, после чего вы можете спокойно взбежать по винтовой лестнице и отворить дверь на верхней площадке. За этой дверью найдете вы свое счастье, которое сами выковали для себя, господин кузнец, и которое будет приветствовать вас жаркими устами и мягкими ручками. Итак, с Богом, милорд, а мне надо спешить домой, чтобы обдумать веселую комедию, заказанную королем.

— Но вы даже не сказали, кто дал вам это поручение,— возразил граф Сэдлей, удерживая шута. — Вы приглашаете меня на свидание и даете мне ключ, а я совсем не знаю, кто будет ожидать меня там, в башне.

— Неужели не знаете? Так значит, не одна могла бы ожидать вас там? Ну, тогда это самая младшая и самая маленькая из двух голубок посылает вам ключ.

— Принцесса Елизавета?

— Вы назвали ее, не я! — промолвил Джон Гейвуд, освободившись от руки графа и поспешно направляясь к себе на квартиру.

Томас Сеймур проводил его мрачным взором, после чего медленно перевел взор на ключ, полученный им от Гейвуда и тихо произнес:

— Итак, принцесса ожидает меня!… Ах, кто мог бы знать, в какую сторону покатится королевская корона, свалившись с головы Генриха! Я люблю Екатерину, но честолюбие еще дороже мне, и если оно потребует, то я должен пожертвовать ради него своим сердцем.

 

VIII

ЛЕДИ ДЖЕЙН

Все спало во дворце Уайтгол. Даже слуги короля, скучавшие в прихожей королевской опочивальни, давно заснули, потому что король храпел уже несколько часов и этот величественный храп был радостною вестью для дворцовых обитателей; он удостоверял их в том, что они избавлены на целую ночь от службы и могут чувствовать себя свободными людьми.

Королева также давно удалилась в свои покои и непривычно рано отпустила своих дам. Она жаловалась на усталость после охоты и говорила, что сильно нуждается в отдыхе. Поэтому никто не должен был беспокоить ее, разве только по приказу короля. Но Генрих VIII, как было уже упомянуто выше, крепко спал, и королеве ввиду этого нечего было опасаться ночного беспокойства с его стороны.

Глубокое молчание царило во дворце. Пусты и безмолвны были коридоры, безмолвны все комнаты.

Вдруг в слабо освещенном коридоре показалась таинственная фигура: кто-то крался по нему тихо и осторожно, как тень. «Тень» была закутана в черный плащ, а густой вуаль скрывал ее лицо.

Едва касаясь ногами ступеней, она спустилась по лесенке. Тут она остановилась и стала прислушиваться. Все было тихо, нигде ни звука.

Значит, можно было идти дальше!

«Тень» ускорила шаг, потому что здесь было безопасное место, где никто не мог услышать ее. Это был необитаемый флигель замка Уайтгол; тут некому было подсматривать за ней.

Итак, «тень» двинулась дальше, по другому коридору, по следующей лестнице вниз. Тут она остановилась пред дверью зала, выходившего в сад, приникла ухом к этой двери и стала слушать, после чего трижды хлопнула в ладоши.

В ответ за дверью тоже хлопнули три раза.

«О, он там, он там! — воскликнула «тень». — Прочь все тревоги, страдания и слезы!… Он там! Я снова буду с ним!» — и она распахнула дверь. В комнате было темно, но она… она увидела находившегося в комнате мужчину, потому что взор любви пронизывает мрак; если же она и не видела его, то почувствовала его близость.

Она покоилась теперь на его сердце; он крепко прижал ее к груди. Прильнув друг к другу, они стали осторожно пробираться ощупью вперед по темной, пустынной комнате до дивана у стены и, в блаженном объятии, поспешили опуститься на подушки.

— Наконец ты снова со мною! — горячо произнес он. — И мои руки опять обвивают твой божественный стан, а мои уста прижимаются к этим румяным губкам! О, моя возлюбленная, какая то была бесконечно долгая разлука!… Шесть дней! шесть мучительных, долгих ночей! Разве не чувствовала ты, как моя душа рвалась к тебе и томилась страхом, как я простирал в темноту руки и снова опускал их в отчаянии, содрогаясь от горя, потому что они ловили только пустоту, лишь холодный воздух ночи?! Разве не слыхала ты, моя дорогая, как я призывал тебя своими вздохами и слезами, изливая в пылких дифирамбах свою тоску, любовь и восторг? А ты, ты, жестокая, вечно оставалась холодной и улыбающейся. Твои глаза всегда сияли гордостью и величием Юноны, розы твоих ланит не побледнели даже на самую малость. Нет, ты не тосковала по мне, твое сердце не испытывало этого мучительного, блаженного томления; ты — прежде всего гордая, холодная королева и только потом… потом уже влюбленная!

— Как ты несправедлив и как ты жесток, мой Генри! — тихонько прошептала женская фигура. — Ах, я также страдала, и пожалуй, мои страдания были ужаснее и горше твоих, потому что мне приходилось таить их в себе, и они точили мне сердце, как скрытый червь. Ты мог изливать свою муку, мог простирать ко мне свои руки, облегчать себя стонами и вздохами. Ты не обречен, как я, улыбаться, шутить и с притворным вниманием выслушивать избитые, надоевшие фразы моих придворных, пропитанные льстивыми похвалами, лицемерным обожанием. У тебя по крайней мере есть свобода страдать. У меня же ее нет! Правда, я улыбалась, но — подавляя смертельную муку; правда, мои щеки не побледнели, но румяна были покровом, который я наложила на их бледность. А затем, Генри, в моем горе и тоске мне служили сладкой отрадой твои письма, твои стихи, освежающие мою страждущую душу, как небесною росою, и приносившие ей исцеление для новых мучений и новых надежд. О, как я люблю эти стихи!… Каким благородным и чарующим языком говорят они мне о твоей любви и наших страданиях!… Как рвется всегда им навстречу моя душа, когда я получаю их! Тысячекратно подношу я к губам бумагу, с которой как будто несутся ко мне твое дыхание, твои вздохи! Как люблю я добрую, верную Джейн, молчаливую посредницу нашей любви!… Когда она входит ко мне в комнату с этим белым листком в руке, то кажется голубкой с масличною ветвью, вестницею мира и счастья, и я кидаюсь к ней навстречу, прижимаю ее к своей груди, осыпаю ее всеми поцелуями, которыми хотела бы осыпать тебя, и чувствую, как я бедна и бессильна, потому что не могу заплатить ей за счастье, доставленное ею. Ах, Генри, какою благодарностью обязаны мы с тобою бедной Джейн!…

— Почему называешь ты ее бедной, раз она может постоянно быть при тебе, всегда видеть и слышать тебя?

— Я называю ее бедной потому, что она несчастлива! Ведь она любит, Генри, любит до отчаяния, до сумасшествия; она изнывает от горя и страдания, кусая до крови руки в невыразимых страданиях. Разве ты не заметил, как она бледна и как ее глаза тускнеют с каждым днем?

— Нет, я не заметил, потому что не вижу ничего, кроме тебя, и леди Джейн для меня — мертва, как все остальные женщины… Что с тобой? Ты дрожишь и твой стан судорожно трепещет в моих объятиях? Что это значит? Ты плачешь?

— О, я плачу потому, что я крайне счастлива, плачу при мысли о том, как ужасно должен страдать тот, кто отдал все свое сердце и не получил ничего взамен, ничего, кроме смерти! Бедная Джейн!

— Что нам за дело до нее! Ведь мы… мы любим друг друга! Постой, дорогая, дай мне стереть поцелуями слезы с твоих ланит, дай мне упиться этим нектаром, чтобы он воодушевил меня до божественного просветления. Перестань плакать! Прошу тебя! Или же, если ты непременно этого хочешь, то пусть твои слезы льются только от избытка восторга и от того, что человеческое слово слишком бедно, а в человеческой груди слишком тесно, чтобы они могли вместить все это блаженство!

— Да, да, будем ликовать от счастья! — воскликнула женщина, бросаясь с безумным порывом на грудь любимого человека.

Они оба смолкли и отдыхали, прильнув один к другому в сладостном безмолвии.

О, как отрадна была эта тишина, как восхитительна эта немая, блаженная ночь! Как шелестели и шумели за окном деревья, точно убаюкивали влюбленных небесной колыбельной песнью! Как любопытно заглядывал бледный серп луны сквозь оконные стекла, точно отыскивая счастливую чету, которой он служил молчаливым поверенным.

Но счастье мимолетно, а время мчится слишком быстро, когда его спутницей бывает любовь.

Молодые люди должны были разлучиться, для них опять наступила минута прощания.

— Еще рано, моя дорогая! — воскликнул Говард. — Не спеши! Видишь, пока стоит глухая ночь; слышишь, на башне замка бой часов возвещает только второй час утра. Нет, не уходи, помедли немного!

— Я должна, Генри, должна! Миновали часы, когда я могу предаваться счастью.

— О, холодная, гордая душа! Неужели твоя голова снова жаждет короны и ты не можешь дождаться, когда пурпур опять облечет твои плечи? Постой, дай мне расцеловать их и тогда вообрази, моя радость, что мои ярко-алые губы — также царственный пурпур.

— Да, пурпур, за который я с восторгом отдала бы свою корону и жизнь! — в пылу воодушевления воскликнула молодая женщина, заключая в объятия своего друга.

— Так ты меня любишь? Действительно ли ты любишь меня?

— Да, я тебя люблю!

— Можешь ли ты мне поклясться, что ты никого не любишь — никого, кроме меня?

— Я могу поклясться тебе в том; это так же верно, как то, что над нами есть Бог, который слышит мою клятву.

— Будь же благословенна за то, моя бесценная, единственная!… О, как же мне только назвать тебя — тебя, имя которой я не смею произносить! Знаешь ли ты, что жестоко не иметь права назвать по имени свою подругу? Сними с меня этот запрет, удостой меня мучительно-сладкого счастья назвать тебя твоим именем!

— Нет, — сказала женщина содрогаясь, — разве ты не знаешь, что лунатики просыпаются от своего забытья, когда их окликнут по имени? Я — такой лунатик, храброй улыбкой парящий на головокружительных высотах; окликни меня по имени, и я проснусь и, содрогнувшись от ужаса, оборвусь в пропасть! Ах, Генри, я ненавижу свое имя за то, что оно произносится чужими устами вместо твоих! Для тебя я не хочу называться так, как зовут меня другие люди; окрести меня, Генри, другим именем, и пусть оно будет нашей тайной, не известной никому, кроме нас двоих!

— Тогда я назову тебя Джеральдиной и под именем Джеральдины стану воспевать тебя перед целым светом и назло всем шпионам и наушникам беспрестанно повторять тебе, что я тебя люблю. Тогда никто, даже сам король, не посмеет воспретить мне это.

— Молчи, — содрогаясь, остановила его собеседница, — не говори мне о нем! О, заклинаю тебя, Генри, будь осторожен!… Вспомни, что ты поклялся мне всегда думать об опасности, которая грозит нам обоим и без сомнения раздавит нас, если ты хотя бы единым звуком, взглядом, улыбкой выдашь сладостную тайну, соединяющую нас. Ты не забыл, в чем клялся мне?

— Я хорошо помню! Но это — противоестественный, драконовский закон. Как, даже наедине с тобою я должен относиться к тебе с тем глубоким почтением и сдержанностью, какие подобают слугам королевы? Неужели даже тогда, когда никто не может подслушать нас, мне не дозволено ни единым словом, ни малейшим намеком напоминать тебе о моей любви?

— Нет, нет, не делай этого! Ведь в здешнем дворце повсюду глаза и уши, и тут везде соглядатаи и шпионы; они прячутся за стенными обоями, за драпировками, чтобы подстерегать каждый жест, каждую улыбку, ловить каждое слово и придавать им подозрительный смысл. Нет, нет, Генри, поклянись мне нашей любовью, что никогда и нигде, кроме как здесь, в этой комнате, не будешь говорить со мной иначе, как со своей королевой! Поклянись, что при дворе ты будешь для меня только почтительным слугою своей государыни, а вместе с тем гордым графом и лордом, о котором идет молва, что еще ни одной женщине не удавалось тронуть его сердце. Поклянись мне, что ты ни единым взглядом, ни единой улыбкой, ни самым легким пожатием руки не выдашь того, что вне этой комнаты является преступлением для нас обоих. Пускай эта комната будет храмом нашей любви; но, перешагнув за ее порог, мы не станем осквернять сладкую мистерию нашего счастья, дозволив хотя одному из его лучей блеснуть пред непосвященными очами! Будет ли все это исполнено, Генри?

— Хорошо, пусть будет так! — сказал Говард смущенным тоном. — Хотя я должен тебе признаться, что этот страшный обман по временам терзает меня до смерти. О, Джеральдина, когда я вижу тебя среди твоего царственного блеска, когда замечаю, каким холодным, равнодушным взором встречаешь ты мой взор, — мое сердце судорожно сжимается, и я невольно говорю себе: «Это — не моя возлюбленная, не та нежная, страстная женщина, которую я заключаю порою в объятия под покровом ночной темноты; это — королева Екатерина, но не моя возлюбленная. Женщина не может так притворяться, искусство не может зайти так далеко, чтобы с его помощью человек был в состоянии отрешиться от своей природы, от своего внутреннего бытия и характера». Да, бывали часы, жуткие, ужасные часы, когда мне казалось, что все это — лишь обман, мистификация, что какой-то злой демон принимает по ночам образ королевы и морочит меня, бедного, безумного мечтателя, мнимым счастьем, которое существует только в моем воображении! При этой мысли я чувствую безумную ярость, впадаю в убийственное отчаяние и готов, вопреки своей клятве и пренебрегая даже грозящей тебе опасностью, броситься к твоим ногам и спросить тебя пред всем этим придворным сбродом, даже в присутствии самого короля: на самом ли деле ты то, чем кажешься? Точно ли ты — Екатерина Парр, супруга короля Генриха, и только, и не более того? Или же ты — моя возлюбленная женщина, которая принадлежит мне каждым своим помыслом, каждым вздохом, которая поклялась мне в вечной любви и непоколебимой верности и которую я, назло целому свету и королю, прижимаю к своему сердцу, как мою собственность?

— Несчастный, если ты когда-нибудь осмелишься на это, ты обречешь на смерть нас обоих!

— Тем лучше! По крайней мере за гробом ты была бы моею и никто не осмелился бы нас разлучить, а твои глаза не смотрели бы на меня больше так холодно и безучастно, как нередко бывает теперь. О, заклинаю тебя, лучше совсем не смотри на меня, потому что твои холодные, гордые взоры леденят во мне кровь! Отвращай от меня свои взоры и говори со мной, отвернувшись в сторону.

— Тогда люди скажут, что я ненавижу тебя, Генри!

— Приятнее, если они скажут, что ты гнушаешься мною, чем увидят, что ты совершенно равнодушна ко мне, что я для тебя — не более как граф Сэррей, твой обер-камергер.

— Нет, нет, Генри! Все должны видеть, что ты составляешь для меня нечто большее. Пред всем собравшимся двором я хочу дать тебе знак моей любви. Поверишь ли ты тогда, милый, безрассудный мечтатель, что я люблю тебя и что не демон-искуситель покоится здесь в твоих объятиях и клянется, что не любит никого, кроме тебя? Скажи, поверишь ли ты мне тогда?

— Я поверю тебе! Но нет, не надо никакого знака и никакого удостоверения. Ведь я знаю, я чувствую сладостную действительность, которая дарит меня счастьем; ведь только избыток счастья делает меня недоверчивым.

— Я заставлю тебя поверить, и ты не должен более сомневаться даже в упоении блаженства. Итак, слушай! Король, как тебе известно, собирается устроить большой турнир и праздник поэтов, который состоится на днях. Так вот на этом празднике я публично, в присутствии короля и двора, подарю тебе бант с моего плеча, в серебряной бахроме которого ты найдешь письмо от меня. Удовлетворишься ли ты этим, мой Генри?

— И ты еще спрашиваешь, возлюбленная? Ты спрашиваешь, когда хочешь возвеличить и осчастливить меня пред всеми твоими придворными!

Говард крепко прижал молодую женщину к сердцу и поцеловал. Но она внезапно вздрогнула в его объятиях и, порывисто вскочив с места, воскликнула:

— Светает, светает! Взгляни, вон там, над тучами, уже появилась красноватая полоска. Солнце близится к восходу, наступает утро, занимается заря.

Он пытался еще удержать ее, но молодая женщина испуганно вырвалась и снова закутала голову густым вуалем.

— Да, — сказал он, — начинает светать! Так дай же мне по крайней мере на один миг взглянуть тебе в лицо. Моя душа жаждет этого, как опаленная земля жаждет росы. Пойдем к окну, там светло. Дай мне взглянуть в твои глаза.

Она, поспешно вырвавшись, промолвила:

— Нет, нет, тебе пора Уходить! Слышишь, бьет три часа! Дворец уже начинает пробуждаться! Не кажется ли тебе, будто кто-то прошел сейчас мимо дверей? Спеши, спеши, если не хочешь, чтобы я умерла от страха.

Она сама набросила на Сэррея плащ, надвинула ему шляпу на глаза, потом еще раз обняла его за шею и напечатлела горячий поцелуй на его губах, сказав:

— Прощай, мой возлюбленный, прощай, Генри Говард. Когда мы снова увидимся сегодня, ты будешь графом Сэрреем, а я — королевой, не твоей возлюбленной и не тою женщиной, которая любит тебя! Счастье кончено, и страдание пробуждается вновь.

Она сама отворила стеклянную дверь и вытолкнула в нее своего друга.

— Прощай, Джеральдина, доброй ночи, моя возлюбленная! Наступит день, и я снова буду приветствовать тебя как мою королеву, и мне придется опять выносить пытку твоих холодных взоров и твоей гордой улыбки!

 

IX

ГЕНЕРАЛ ЛОЙОЛЫ

Девушка бросилась к окну и смотрела Сэррею вслед, пока он не скрылся, после чего испустила страдальческий вопль и, совершенно обессиленная своей мукой, упала на колена, с плачем и стонами простирая к небу заломленные руки.

За минуту пред тем счастливая, радостная, теперь она не находила себе места от горя, и отчаянные жалобы и мучительные вздохи срывались с ее губ.

Девушка ничего не слыхала, ничего не видела, ничего не чувствовала, кроме невыразимого, жестокого страдания. Она даже не боялась за себя, совсем не думала о том, что ей грозит гибель, если бы ее застали здесь.

А между тем за ее спиной тихо и неслышно отворилась дверь и в нее вошел мужчина. Он запер за собою дверь и приблизился к леди Джейн, все еще лежавшей на полу. Он стоял позади нее, пока она изливалась в своих отчаянных жалобах, он слышал каждое слово ее трепещущих уст; все ее мучительно содрогавшееся, истерзанное сердце обнаружилось пред ним без ее ведома.

Наконец мужчина нагнулся к леди Джейн и слегка дотронулся рукою до ее плеча. Она вздрогнула от этого прикосновения, точно пораженная ударом ножа, и ее рыдания тотчас замолкли.

Наступила странная пауза. Женщина лежала неподвижно, не дыша, распростертая на полу, и так же неподвижно, высокий и холодный, словно бронзовая статуя, стоял возле нее вошедший мужчина.

— Леди Джейн Дуглас, — немного спустя сказал он серьезным и торжественным тоном, — встаньте!… Непристойно вам, моей дочери, стоять на коленах, если вы преклоняете их не пред Господом Богом. А вы поклоняетесь не Богу, но кумиру, которого создали себе сами и которому воздвигли храм в своем сердце. Этот кумир называется «ваше личное счастье». Между тем заповедь Господня гласит: «Да не будут тебе бози инии разве Мене». Поэтому говорю вам вторично: леди Джейн Дуглас, поднимитесь с колен, поднимитесь, так как вы преклоняете их не пред своим Господом.

Эти слова точно обладали магической силой; по крайней мере девушка медленно поднялась с пола и стояла теперь, серьезная и холодная подобно мраморному изваянию, пред своим отцом.

— Отбросьте от себя страдания здешнего мира, которые удручают вас и мешают вам в святом деле, возложенном на вас Господом Богом! — продолжал граф Дуглас своим твердым, торжественным голосом. — В Священном Писании сказано: «Приидите ко Мне, вси труждающиеся и обремененнии, и Аз упокою вы». Ты же, дочь моя, должна сбросить с себя свою тяготу к подножию королевского трона, а твое бремя должно превратиться для тебя в царственный венец, которому суждено воссиять на твоей голове!

Граф возложил руку на голову Джейн, но она в раздражении стряхнула ее с себя и воскликнула заплетающимся языком, точно в бреду:

— Нет, долой этот венец! Я не хочу венца, благословляемого дьяволом, не хочу королевского пурпура, обагренного кровью моего возлюбленного!

— Она еще в исступлении своего горя, — прошептал лорд Дуглас, глядя на бледную, дрожащую дочь, которая снова упала на колена и уставилась в пространство бессмысленным взором широко раскрытых глаз. Но взоры графа оставались холодными и равнодушными, и в нем не шевельнулось ни малейшего сострадания к несчастной, истерзанной горем девушке. — Вставай, Джейн! — сурово и твердо произнес он. — Церковь моими устами повелевает тебе служить ей так, как ты обещалась под клятвою, то есть с радостным сердцем и упованием на Бога, то есть с улыбкою и ясным, светлым взором, как подобает одушевленным верою ученикам, согласно твоей клятве, данной нашему господину и владыке Игнатию Лойоле.

— Не могу! Не могу, отец! — с тихим плачем возразила Джейн. — Мое сердце не может быть радостным, когда его терзает дикое отчаяние, мои глаза не могут блестеть, потому что их омрачают слезы горя. О, сжальтесь, умилосердитесь! Вспомните, что ведь вы — мой отец, что я ваша дочь, дочь женщины, которую вы любили и которая не нашла бы покоя в могиле, если бы знала, как вы терзаете и мучите меня! О, мать, мать!… если твой дух близко ко мне, то приди защитить меня! осени своими кроткими взорами мою голову и вдохни частицу твоей любви в сердце этого жестокого отца, который хочет принести в жертву свое дитя на алтарь своего Бога!

— Господь воззвал ко мне, — возразил ей граф, — и, подобно праотцу Аврааму, я сумею повиноваться Ему. Но не цветами украшу я свою жертву, а королевским венцом, не нож вонжу я ей в грудь, но подам ей золотой скипетр с такими словами: «Ты — королева пред людьми, будь, однако, верной и послушной служительницей Господа Бога! Ты можешь повелевать всеми, тобою же повелевает святая церковь, служению которой ты посвятила себя и которая благословит тебя, если ты останешься ей верна, но разразит тебя своим проклятием, если ты осмелишься изменить ей». Нет, ты — не дочь моя; ты — жрица, посвященная святому служению церкви, и я не трогаюсь твоими слезами и зрелищем твоих страданий, потому что вижу их вожделенный конец и знаю, что эти слезы превратятся в жемчужную диадему на твоем челе. Леди Джейн Дуглас, сам святой Лойола отдает вам приказания моими устами. Итак, повинуйтесь мне, не потому, что я — ваш отец, но потому, что я — генерал нашего ордена, которому вы клялись в повиновении и верности до конца своей жизни.

— Тогда убейте меня, батюшка! — промолвила она слабым голосом. — Положите конец этой жизни, которая для меня является лишь сплошной пыткой и беспрерывным мучением. Покарайте меня за мое непослушание, погрузив глубоко мне в грудь ваш кинжал! Покарайте меня, предоставив мне покой могилы.

— Бедная мечтательница! — возразил граф Дуглас. — Неужели ты воображаешь, что мы будем настолько глупы, чтобы подвергнуть тебя такому легкому наказанию? Нет, нет! Если ты осмелишься в преступном неповиновении восстать против моих приказов, то искупление твоей вины будет ужасным, а твоя кара — бесконечной. Не тебя я умерщвлю тогда, но того, кого ты любишь; его голова падет на эшафот, и ты сама сделаешься его убийцей. Он умрет от руки палача, а ты… ты будешь жить среди позора.

— Ужасно!! — простонала леди Джейн, закрыв лицо руками.

Между тем ее отец продолжал:

— Глупое, близорукое дитя, вздумавшее играть мечом, не заметив того, что этот меч с обоюдоострым клинком может поразить ее самое! Ты захотела быть служительницей церкви, чтобы этим способом владычествовать на земле. Ты захотела заслужить священный ореол, но так, чтобы он не опалил твоей собственной головы своими огненными лучами. Безрассудное дитя!… Кто играет огнем, тот сгорит от него. Но мы… мы проникли в твои помыслы, в твое бессознательное желание; мы заглянули в глубь твоего сердца и, найдя в нем любовь, воспользовались ею для наших целей и для спасения твоей собственной души. На что же ты жалуешься и о чем плачешь? Разве не разрешили мы тебе любить? Разве не уполномочили тебя беззаветно предаться твоей любви? Разве не называешь ты себя женою графа Сэррея, хотя в то же время не можешь назвать мне священника, венчавшего вас? Леди Джейн, повинуйся — и мы предоставим тебе тогда счастье твоей любви; но осмелься только пойти нам наперекор — и немедленно позор и стыд обрушатся на тебя; тогда ты предстанешь пред целым светом, отверженная, осмеянная, как распутная женщина, как…

— Замолчите, батюшка! — воскликнула леди Джейн, порывисто вскакивая на ноги. — Перестаньте произносить свои ужасные слова, если не хотите, чтобы стыд убил меня. Нет, я подчиняюсь, я готова повиноваться! Вы правы: отступление для меня уже невозможно.

— А с какой стати оно понадобилось тебе? Разве ты не довольна твоей чудесной жизнью, полной наслаждений? Разве не редкостное счастье видеть свой грех вмененным в светлую добродетель, а земное наслаждение — в небесную заслугу? И почему ты убиваешься, считая себя нелюбимой? Напротив, твой друг любит тебя. Ведь его любовные клятвы еще отдаются в твоих ушах, твое сердце еще трепещет от пережитого счастья. Что за важность, если Сэррей видит своими духовными очами в ином образе ту женщину, которую заключает в свои объятия? На самом деле ведь он любит только одну тебя, независимо от того, зовешься ли ты Екатериною Парр, или Джейн Дуглас! Не все ли это равно, если ты принадлежишь ему?

— Но наступит день, когда он убедится в своей ошибке и проклянет меня.

— Этот день никогда не наступит. Святая церковь сумеет помешать тому, если ты подчинишься ее воле и станешь повиноваться ей.

— Я подчиняюсь! — со вздохом произнесла леди Джейн. — Я готова повиноваться! Обещайте мне только, батюшка, что ему не будет нанесено никакого вреда, что я не сделаюсь его убийцею.

— Напротив, ты должна сделаться его избавительницей и спасительницей. Только для этого ты обязана исполнять все, что я тебе поручаю. Прежде всего сообщи мне о результате вашего сегодняшнего свидания. Он не сомневается в том, что ты — королева?

— Нет, он так твердо верит в это, что готов присягнуть в том над Святыми Дарами. Точнее говоря, Сэррей верит теперь, когда я обещала публично дать ему знак в доказательство того, что он действительно любим королевой.

— Какой же это знак? — спросил граф с заблестевшими от радости глазами.

— Я обещала, что на предстоящем большом турнире королева пожалует ему бант со своего корсажа и что в этом банте он найдет письмо от нее.

— Вот достойная удивления мысль! — воскликнул граф Дуглас. — Подобную вещь способна придумать только женщина, жаждущая отмстить за себя. Таким образом королева явится собственной обвинительницей и сама даст нам в руки доказательства своей виновности. Единственная трудность заключается в том, чтобы, не возбуждая подозрений королевы, заставить ее надеть этот бант, а потом отдать его Сэррею.

— Она сделает это по моей просьбе, потому что любит меня и в угоду мне согласится последовать моим внушениям, думая оказать этим дружескую услугу, — промолвила леди Джэйн. — Я берусь отвести ей глаза. Королева добродушна и уступчива; у нее не хватит духа огорчить меня отказом.

— А я между тем уведомлю короля; собственно, я остерегусь браться за это дело сам, хорошо зная, насколько опасно входить в клетку голодного тигра с принесенным ему кормом, потому что зверь при нестерпимом голоде способен откусить и руку, угощающую его сырым мясом.

— Как? — с ужасом подхватила леди Джэйн. — Но ведь тогда король, пожалуй, не удовольствуется карой своей супруги, а обрушит свой гнев и на того, кто в его глазах должен быть ее любовником?

— Разумеется! Но ты сама спасешь его и освободишь. Ты отворишь двери его темницы и даруешь ему свободу, а он тогда полюбит тебя, спасительницу его жизни!

— Отец, отец, вы затеяли опасную игру, и может статься, что благодаря этому вы сделаетесь убийцей родной дочери. Выслушайте же, что я вам скажу: если его голова падет, то я наложу на себя руки; если вы сделаете меня его убийцей, то сделаетесь моим палачом; тогда я прокляну вас и обреку на муки ада. Что прока мне в королевской короне, если она обагрится кровью Генри Говарда? Что мне слава и почести, если не будет его, чтобы любоваться моим величием, и если блеск моего венца не отразится в его сияющих взорах? Поэтому защищайте его, берегите его жизнь, как зеницу своего ока, если желаете, чтобы я приняла королевскую корону, которую вы мне предлагаете с тем, чтобы король Англии снова был вассалом церкви!

— И чтобы весь благочестивый христианский мир прославлял Джэйн Дуглас, благочестивую королеву, которой удалось святое дело привести непокорного и отпавшего сына церкви Генриха Восьмого с полным раскаянием к святейшему отцу в Риме, единому освященному главе церкви. Воспрянь духом, дочь моя, воспрянь, не страшись! Пред тобою высокая цель, и тебя ожидает лучезарное счастье! Святая мать наша церковь благословит тебя и прославит, а Генрих Восьмой наречет тебя своею супругой.

 

X

УЗНИЦА

Все еще было тихо и спокойно в Уайтгольском дворце, и никто не слыхал, как леди Джейн Дуглас покинула свою спальню и промелькнула тенью по коридору. Никто не слыхал этого, и ничей глаз не бодрствовал и не видел происходившего теперь в комнате королевы.

Она была одна, совершенно одна. Служанки все спали по своим комнатам; королева сама заперла изнутри двери прихожей, помимо которых не было другого хода в ее будуар и спальню. Таким образом, она была вполне изолирована и защищена от внешнего вторжения.

Пользуясь этим, Екатерина стала с лихорадочной торопливостью кутаться в длинный черный плащ, накинула капюшон на голову, низко надвинув его на лоб; под этим одеянием ее фигура стала совершенно неузнаваема.

Потом она нажала пружинку в раме картины, которая тотчас отскочила от стены, обнаруживая в ней выход, куда было легко проникнуть человеку.

Молодая женщина прошла в отверстие, не забыв осторожно запереть за собою эту потайную дверку, замаскированную картиной, и некоторое время продвигалась вперед внутри углубления в стене, пока не нашла ощупью новой кнопки на стене. Она нажала ее, и теперь у нее под ногами открылась опускная дверь; из отверстия люка лился слабый свет, позволявший различить узкую лесенку. Тогда Екатерина легкими шагами спустилась вниз по ступеням, у подножия лестницы в третий раз нажала потайную пружинку, и снова пред нею распахнулась дверь, через которую королева вошла в большой зал.

— О, — прошептала она, переводя дух от усталости, — наконец-то зеленый садовый зал!

Она побежала через зал к следующей двери и, отворив ее, позвала:

— Джон Гейвуд?

— Тише, тише!… потихонечку, чтобы стража, бродящая взад и вперед за дверью, не услыхала нас! Идите! Пред нами еще далекий путь. Не станем мешкать!

Она снова нажала скрытую в стене пружину, и опять дверь открылась. Но, прежде чем запереть ее, Екатерина взяла со стола стоявший там зажженный фонарь, который должен был осветить предстоящий ей темный и трудный путь.

Затем королева заперла за собой дверь и вместе с шутом вступила в длинный, темный коридор, на конце которого находилась лестница. Они стали спускаться вниз. Бесконечное число ступенек вело, туда, и, по мере того как они спускались, воздух все сгущался и сгущался, а ступени становились все сырее. Гробовая тишина окутывала их; не доносилось ни малейшего звука, не было слышно шума жизни…

Наконец они очутились в подземном ходу, протянувшемся на громадную длину.

Екатерина обернулась к Джону Гейвуду; фонарь освещал ее лицо, которое казалось бледным, но выражало твердую, решимость.

— Джон Гейвуд, подумайте еще раз! — промолвила королева. — Я не спрашиваю, хватит ли у вас храбрости, так как знаю ваше мужество. Но я хочу знать, хотите ли вы употребить эту храбрость в дело ради своей королевы?

— Ради королевы — нет, но ради благородной женщины, которая спасла моего сына, — да!

— Тогда вы должны стать моим защитником, если на нашем пути предстанут какие-либо опасности. Но, если того захочет Бог, с нашей головы не спадет ни волоса. Идемте!

Оба они стали торопливым шагом подниматься в полном молчании по подземному ходу и наконец дошли до места, где ход несколько расширялся, превращался в небольшую комнатку, по стенам которой было устроено несколько сидений.

— Теперь мы прошли половину дороги, — сказала Екатерина, — отдохнем здесь немного.

Она поставила фонарь на маленький мраморный стол посредине хода и присела, приглашая знаком Джона Гейвуда сесть около нее, после чего сказала:

— Здесь я — не королева, а вы — не шут короля. Здесь я — простая слабая женщина, а вы — ее защитник. Поэтому вы имеете полное право присесть около меня.

Но Джон смеясь покачал головой и, опустившись около ее ног, воскликнул:

— Святая Екатерина, спасительница моего сына, припадаю к ногам твоим и возношу тебе благодарственную молитву!

— Вы знаете этот подземный ход, Джон? — спросила Екатерина.

Шут, печально улыбнувшись, ответил:

— Да, я знаю его, ваше величество!

— Как, вы его знаете? А я думала, что это — тайна королей.

— Тогда вам должно быть понятно, ваше величество, что эту тайну знает шут. Ведь король Англии и его шут — молочные братья. Да, ваше величество, я знаю этот ход и однажды путешествовал по нем в слезах и печали.

— Как? Вы сами, Джон Гейвуд?

— Да, ваше величество! А теперь я спрошу вас: знаете ли вы историю этого подземного хода? Вы молчите? Благо тому, кто не знает ее! Это — длинная, кровавая история! Когда этот ход был выстроен, Генрих был еще молод, и у него еще имелось сердце. В то время он любил не только женщин, но и друзей, и своих слуг, особенно Кромвеля, всесильного министра. В то время Кромвель жил в Уайтголе, а Генрих — в королевских покоях Тауэра. Но Генриху было скучно без своего любимца, ему постоянно хотелось видеть его, и вот однажды министр устроил ему сюрприз, проделав этот подземный ход, над постройкой которого в течение года работало несколько сотен людей. Ах, как был тогда растроган король! Он со слезами и объятиями благодарил своего всемогущего министра за этот сюрприз. Не проходило дня, чтобы Генрих не отправлялся к Кромвелю этим ходом. И каждый день он все более и более убеждался, насколько Уайтгольский дворец великолепен и роскошен, а когда он возвращался в Тауэр, то находил, что это помещение совершенно не достойно августейшей особы и что его министр живет роскошнее английского короля. Это, ваше величество, послужило причиной падения Кромвеля. Король хотел обладать Уайтголом! Хитрый Кромвель заметил это и подарил ему эту драгоценность — свой дворец, над постройкой и украшением которого он проработал десять лет. Генрих принял дар, но падение Кромвеля стало неотвратимым. Король, разумеется, никогда не мог простить, что Кромвель решился преподнести ему такой дар, который был слишком драгоценен, чтобы Генрих мог отплатить равным. Таким образом, он остался должником Кромвеля, и так как это злило и раздражало его, то он поклялся погубить Кромвеля. Когда Генрих переехал в Уайтгол, он был полон решимости довести Кромвеля до эшафота. Ах, король — очень экономный строитель! Целый дворец обходится ему всего только в голову одного из подданных!

— Но вы, Джон, кажется, сказали, что однажды сами ходили этим путем?

— Да, ваше величество, и это было для того, чтобы проститься с благороднейшим из людей, вернейшим из друзей — с Томасом Морусом! Я до тех пор просил и умолял Кромвеля, пока он не сжалился над моим страданием и не пропустил меня через этот ход к Томасу Морусу, чтобы получить по крайней мере последнее благословение и поцелуй этого святого. Ах, ваше величество, лучше не будем больше говорить об этом! С того дня я стал шутом, потому что увидал, что в этом мире нет смысла оставаться серьезным человеком, если такие люди, как Морус, осуждаются, словно преступники. Пойдемте, ваше величество, пора двинуться вперед!

— Да, вперед, Джон! — ответила Екатерина, вставая. — Но разве вы знаете, куда мы идем?

— Ах, ваше величество! Разве я не знаю вас! И разве я не говорил вам, что Мария Аскью будет завтра предана пытке, если не согласится отречься?

— Я вижу, что вы поняли меня, — сказала она, ласково кивая ему головой. — Да, я иду к Марии Аскью.

— Но как вы найдете ее темницу, не рискуя быть замеченой и открытой?

— Джон, даже и у несчастных имеются друзья, и даже у самой королевы их несколько! И так угодно было случаю, а может быть и Господу Богу, что та маленькая камера, в которой содержится Мария Аскью, непосредственно примыкает к этому ходу!

— Она одна в своей камере?

— Да, совершенно одна. Стража стоит снаружи у дверей.

— Но если часовые услышат ваш голос и откроют дверь?

— Тогда я, без сомнения, пропаду, если Бог не поможет мне.

Они молча пошли далее, оба слишком занятые своим раздумьем, чтобы прерывать его разговором.

Но этот долгий, длинный путь окончательно изнурил Екатерину, и она без сил прислонилась к стене.

— Окажите мне великую милость, ваше величество! — обратился к ней Гейвуд. — Позвольте мне понести вас на руках! Ваши маленькие ножки не в силах нести вас далее, так сделайте же меня вашими ногами!

Екатерина отказалась от его услуг с ласковой улыбкой.

— Нет, Джон, — сказала она, — мы приближаемся к месту мученических страданий святой, а вы знаете, что к нему надо ползти на коленях и в поте лица своего.

— О, ваше величество, как вы благородны и мужественны! — воскликнул Джон Гейвуд. — Вы творите добро без всякого жеманства и не боитесь никаких опасностей, если дело идет о том, чтобы совершить благородный подвиг!

— Нет, Джон, — ответила королева с грустной улыбкой, — я все-таки боюсь опасностей, и потому-то я и попросила вас проводить меня! Меня охватывает жуть от этого длинного, пустынного пути, от этой темноты и гробовой тишины подземного хода. Ах, Джон, мне кажется, что если бы я шла здесь одна, то тени Анны Болейн и Екатерины Говард были бы разбужены мною — той, которая носит теперь их корону. Они прилетели бы ко мне, взяли бы меня за руку и повели бы к своим могилам, чтобы показать, что и для меня там еще найдется местечко. Вот видите, я совсем не храбра, я — самая обыкновенная, трусливая, дрожащая женщина!

— И все-таки вы пошли, ваше величество!

— Я рассчитывала на вас, Джон Гейвуд! Ведь моей обязанностью было отважиться пуститься по этому ходу, чтобы попытаться спасти жизнь этой несчастной, восторженной девушки. Никто не смеет говорить, будто Екатерина оставляет в несчастии своих друзей и отступает перед опасностями. Я — бедная, слабая женщина; я не могу защищать друзей с оружием в руках, и потому мне приходится прибегать к другим средствам. Но глядите-ка, Джон, здесь дорога разветвляется! Ах, Господи Боже! Я ведь знаю этот подземный ход только по плану, который мне нарисовали, но об этом разветвлении мне никто ничего не говорил! Джон, куда же нам идти теперь?

— Сюда, ваше величество, и тут мы сейчас же будем у цели! Тот ход ведет в застенок, вернее сказать — к маленькому решетчатому окну, через которое можно видеть внутренность застенка. Когда король Генрих чувствует себя в особенно хорошем расположении духа, он отправляется сюда с несколькими из своих друзей, чтобы, стоя у решетки, позабавиться муками богохульников. Ведь вы знаете, ваше величество, что честь отправляться в застенок оказывается только тем, кто изрыгал хулу на Бога или не хочет признавать короля Генриха главою нашей церкви. Но тише, мы у двери! А вот здесь пружина, с помощью которой можно будет открыть ее!

Екатерина поставила фонарь на пол и нажала пружину.

Дверь медленно повернулась, бесшумно открывая проход, куда и скользнули, словно тени, оба посетителя.

Теперь они очутились в маленьком круглом помещении, которое казалось скорее нишей, проделанной в стене башни, чем комнатой. Только через крошечное, закрытое решеткой окно в камеру проникало немного воздуха и света. Во всем помещении не было ни стула, ни стола; только в самом углу было брошено на пол немного соломы.

Там лежало хрупкое, бледное существо: худые руки казались прозрачными; лоб был безмятежен и чист; весь вид фигуры дышал полным спокойствием; голые, худые ручки были закинуты за голову, склоненную набок в тихом сне, а на устах играла улыбка, которая говорила о безоблачном счастье.

Это была Мария Аскью, преступница, осужденная только за то, что не хотела признавать богоравность короля.

— Она спит! — шепнула королева с глубоким волнением, а затем невольно сложила руки, подходя к одру страдалицы, и тихая молитва задрожала на ее устах.

— Так спят только праведники! — сказал Гейвуд. — Бедная девушка! Еще недолго — и это благородное, прекрасное тело будет искалечено пыткой «во славу Божию», а этот рот, столь мирно улыбающийся теперь, откроется для криков боли!

— Нет, нет, — поспешно сказала королева. — Я пришла сюда, чтобы спасти ее. Я не могу оставить ее спать, я должна разбудить ее! — Она склонилась к спящей и, запечатлев поцелуй на ее лбу, шепнула: — Мария, проснись, я здесь! Я пришла спасти и освободить тебя; Мария, проснись!

Мария Аскью медленно открыла свои большие ясные глаза и поздоровалась с королевой кивком головы.

— Екатерина Парр! — улыбаясь сказала она. — Я ждала письма от вас, а вы пришли сами?

— Стражу и тюремщиков сменили, Мария, так как наша переписка открыта!

— Ах, значит, вы уже не будете больше писать мне? Что же, это хорошо, так как, быть может, это только облегчит предстоящий мне путь. Сердце должно освободиться от всех земных уз, чтобы душа в легком, свободном парении вознеслась прямо к Богу!

— Слушай, Мария, слушай! — торопливым шепотом сказала Екатерина. — Тебе грозит страшная опасность. Король отдал приказ заставить тебя ценою пыток отречься от своих убеждений!

— Ну, а дальше что? — улыбаясь спросила Мария.

— Несчастная! Ты не понимаешь, что ты говоришь! Ты не знаешь, какие адские муки ожидают тебя! Ты не знаешь власти страданий, которые могут оказаться сильнее духа!

— Ну, а если бы я даже знала это, то что могло бы помочь мне? — спросила Мария Аскью. — Вы говорите, что меня хотят пытать. Что же!., мне придется перенести пытку, так как я не в силах заставить моих мучителей отказаться от своих намерений!

— Нет, Мария, ты можешь сделать это! Откажись от своих слов, Мария! Объяви, что ты пришла в сознание и теперь видишь, что прежде ошибалась! Скажи, что ты готова признать короля главой церкви, что ты присягнешь шести статьям и никогда более не будешь признавать римского папу. Ах, Мария, ведь Бог видит твое сердце и знает твои мысли! Тебе совсем не нужно объявлять их во всеуслышание. Бог дал тебе жизнь, и ты не смеешь легкомысленно бросать Его дар, а должна стараться поддерживать ее как можно долее. Так отрекись же! Ведь вполне дозволено обманывать тех, которые хотят стать нашими убийцами. Отрекись же, Мария, отрекись! Если в своей горделивой надменности они потребуют, чтобы и ты повторила то, что они говорят, то подумай, что они сумасшедшие, с которыми наружно соглашаются, только чтобы не раздражать их. Ну, велика ли важность, если ты на словах признаешь в короле главу церкви? Оставь ученых и богословов спорить; нам, женщинам, нечего вмешиваться в их несогласия. Нам достаточно верить в Бога и следовать Его заветам, а в какой форме будем мы делать это — уже не важно. Здесь же дело идет даже не о Боге, а о чисто догматических тонкостях. Какое тебе дело до них? Что тебе путаться в богословские споры попов? Так отрекись же, мое бедное, восторженное дитя, отрекись!

В то время как Екатерина говорила все это тихим, взволнованным шепотом, Мария Аскью медленно поднялась со своего ложа и встала пред королевой подобно стройной, нежной лилии. На ее благородном лице отразилось глубокое возмущение. Ее глаза метали молнии, а презрительная улыбка скривила губы.

— Как? Вы осмеливаететсь давать мне подобные советы? — сказала она. — Вы хотите, чтобы я отказалась от своих убеждений, только чтобы избежать земных страданий? И ваш язык не запинается, выговаривая подобные слова, и ваше сердце не содрогается от стыда? Посмотрите на эти руки! Разве они стоят так дорого, что я не могу пожертвовать их Богу? Посмотрите на это слабое тело! Разве оно так драгоценно, что я, подобно отвратительному скупцу, должна беречь его? Нет, нет, не это слабое тело, а Бог является моим самым ценным сокровищем. Я должна отречься? Никогда! Убеждение и вера не могут скрываться то под одним, то под другим одеянием — оно должно быть лишено всяких прикрас и не иметь ни единой складки. Таково и мое… И если я призвана дать знамение и образец чистой веры, то дайте же мне возможность воспользоваться своим преимуществом. Много званых, но мало избранных. Если я одна из избранных, то благодарю за это Бога и благословляю бедных людей, собирающихся приобщить меня пытками к избранным. Поверьте мне, я радуюся смерти, потому что жизнь — печальное, безрадостное состояние. Дайте же мне умереть, Екатерина, чтобы получить блаженство!

— Да послушай же, бедное дитя! Ведь тебе грозит более, чем смерть: тебе грозят земные муки. Подумай, Мария, вдруг страдания победят твой дух. Подумай о том, что ты можешь, лишившись сил от мук, с растерзанными членами все-таки отречься в конце концов!

— Если я когда-нибудь сделаю это, — с пламенным взором ответила Мария Аскью, — то поверьте мне, что, придя снова в себя, я сама лишу себя жизни, чтобы муками вечного ада заплатить себе за отступничество. Бог повелел, чтобы я явила знамение чистой веры. Да исполнится воля Его!

— Ну хорошо, пусть будет так! — с решимостью согласилась Екатерина. — Не отрекайся, но спасись от своих палачей. Я хочу спасти тебя, Мария! Я не могу перенести мысль, что ты — нежное, тихое существо — должна быть принесена в жертву людскому безумию! О, пойдем, пойдем, я спасу тебя! Дай мне свою руку! Последуй за мной из твоей темницы! Я знаю путь, который уведет тебя отсюда, а потом я буду укрывать тебя в моей комнате, пока ты не получишь возможности безбоязненно скрыться бегством!

— Нет, нет, ваше величество! Вы не должны прятать ее у себя! — воскликнул Джон Гейвуд. — Не у вас, а у меня должна найти убежище Мария Аскью. Пойдемте, Мария, последуйте за вашими друзьями! Мария Аскью, ведь любимый супруг призывает вас. Вы еще не знаете его, но он ждет вас где-то там, в широком Божьем мире! Мария Аскью, ваши дети простирают к вам свои милые ручонки! Вы еще не родили их, но любовь уже держит их в объятиях и простирает к вам навстречу! Мир еще требует от вас исполнить долг жены и матери, Мария Аскью! Вы не смеете отказываться от священного призвания женщины, которое дарует вам Бог! Так идите же, следуйте за нами, за вашей королевой, которая имеет право приказывать своей подданной! Следуйте за своим другом, который клянется защищать и беречь вас, словно родной отец!

— Господи Боже, защити меня! — воскликнула Мария Аскью, падая на колена и простирая вперед свои руки. — Отец Небесный, они хотят отнять у Тебя Твое дитя и отвратить от Тебя мое сердце! Они вводят меня во искушение и обольщают своими речами! Защити меня, Отец Небесный, сделай мои уши глухими, чтобы я не слышала их слов! Дай мне знамение, что я — вся Твоя, что никто не имеет более надо мной власти, кроме Тебя! Дай мне знамение, Отец, что Ты призываешь меня к Себе!

И, словно Господь действительно услыхал ее мольбу, вдруг раздался сильный стук в дверь и чей-то голос крикнул со стороны наружного выхода из темницы:

— Мария Аскью! Проснись и приготовься! Великий канцлер и архиепископ винчестерский идут за тобой!

— Ах, пытка! — простонала Екатерина, в ужасе прикрывая лицо руками.

— Да, пытка! — с блаженной улыбкой ответила Мария. — Бог призывает меня!

Джон Гейвуд подошел к королеве и судорожно схватил ее за руку.

— Видите, — сказал он, — все напрасно! Так поспешите же сами, чтобы не попасться и вам! Торопитесь уйти из тюрьмы, пока не откроется дверь!

— Нет! — решительно и твердо возразила Екатерина. — Нет, я останусь! Мария не должна превзойти меня в мужестве и в величии души. Она не хочет отречься от своего Бога — ну что же, и я явлю знамение от лица своего Бога! Я не потуплю со стыдом долу свои глаза при виде несчастной девушки; подобно ей я открыто и смело буду исповедовать свою религию, подобно ей я скажу: Один только Бог является главой своей церкви. Один только Бог!…

Снаружи послышался шум шагов и заскрипел ключ, поворачивавшийся в замке.

— Ваше величество! Заклинаю вас! — умолял Джон Гейвуд.

— Заклинаю вас всем, что вам свято, заклинаю вас вашей любовью!… Пойдемте, пойдемте!

— Нет, нет! — горячо воскликнула она.

Но теперь и Мария схватила ее за руку и, простирая другую руку к небу, сказала громким, повелительным голосом:

— Во имя Бога я приказываю вам оставить меня!

В то время как Екатерина невольно отшатнулась от нее, Джон Гейвуд с силой толкнул королеву в потайную дверь и закрыл ее.

Как раз в тот момент, когда потайная дверь бесшумно захлопнулась, на противоположном конце камеры открылась другая дверь.

— С кем это вы говорили? — спросил Гардинер, пытливо оглядывая камеру.

— С лукавым, который хотел отвратить меня от Господа, — ответила Мария, — с лукавым, который при приближении ваших шагов хотел оглушить страхом мое сердце и уговорить меня отречься!

— Так вы, значит, твердо решили не отрекаться? — спросил Гардинер, и дикая радость сверкнула на его суровом, бледном лице.

— Нет, я не отрекусь! — ответила Мария с радостной улыбкой.

— Тогда именем Бога и короля я отправлю вас в застенок! — воскликнул великий канцлер, выступая вперед и тяжело опуская руку на плечо Марии. — Вы не захотели слушать предостерегающего и призывающего гласа любви, так мы попытаемся теперь отрешить вас от заблуждения голосом гнева!

Он кивнул палачам, которые стояли сзади него на пороге раскрытой двери, и приказал им схватить несчастную девушку и отвести в застенок.

Мария смеясь воспротивилась этому.

— Нет, нет! — сказала она. — Сам Спаситель пешком шел к месту своей казни с крестом на плечах. Я пойду Его путем. Покажите мне дорогу, я пойду за вами следом. Но пусть никто не осмеливается коснуться меня. Я докажу вам, что иду дорогою скорби не по принуждению, но радостно, так как должна перенести все муки ради моего Господа!

И Мария Аскью принялась тонким голоском напевать духовный гимн, и звуки ее песни не замерли и тогда, когда она переступила порог застенка.

 

XI

ПРИНЦЕССА ЕЛИЗАВЕТА

Король спал!… Так что же, пусть спит он! Он стар и немощен, и Господь достаточно наказал беспокойного тирана пламенностью никогда не успокаивающегося, никогда ничем не довольного духа, связав его кроме того еще и телом, сделав этот дух рабом тела. И как бы высоко ни залетали мысли честолюбивого короля, а Генрих все-таки оставался тяжелым на подъем, беспомощным, бессильным человеком. Как бы ни терзала его совесть беспокойством и страхом, он должен был иметь отдых, так как жестокая работа подозрительной души сковывалась на время усталостью.

Король спал! Но не спали ни королева, ни Джейн Дуглас, ни принцесса Елизавета.

С сильно бьющимся сердцем принцесса ходила взад и вперед по комнате, с каким-то странным смущением ожидая часа, назначенного для свидания. Теперь этот час настал. Пламенный румянец покрыл лицо юной принцессы, и ее руки задрожали, когда она взяла свечку и открыла потайную дверь в коридор. Одну минуту она простояла в нерешительности на пороге, затем устыдилась своей робости и пошла по коридору, чтобы подняться по маленькой лестнице, ведущей в башенную комнату. Она была у цели, и Томас Сеймур уже ждал ее.

Увидев его, принцесса Елизавета почувствовала непреодолимую робость и в первый раз отдала себе отчет в необдуманности своего шага.

Когда Сеймур, молодой пламенный человек, подошел к ней со страстным приветствием, она застенчиво отступила назад и загородилась от него руками.

— Как? Вы не хотите даже оказать мне милость — дать поцеловать вашу руку? — спросил он, и Елизавете показалось, будто по его лицу скользнула тонкая, насмешливая улыбка. — Вы делаете меня счастливейшим из смертных, приглашая на это свидание, а теперь стоите предо мной строгой и холодной, так что я даже не смею заключить вас в свои объятия, Елизавета!

Елизавета! Он назвал ее так просто и коротко! И даже не спросил разрешения на это!

Это оскорбило принцессу и, несмотря на все смущение, пробудило в ней гордость прирожденного потомка царственного рода, заставив глубоко почувствовать, насколько она забыла о своем достоинстве сама, если другие позволяют себе забывать о нем. Поэтому она хотела снова овладеть положением. Она отдала бы год своей жизни, только чтобы вернуть этот шаг и сделать так, чтобы она не звала графа на свидание. Она захотела снова занять в его глазах прежнее недосягаемое положение и снова стать в его глазах принцессой. Гордость была в ней сильнее даже любви. Она думала, что любовник должен склониться пред нею до земли, словно осчастливленный подачкой лакей.

— Граф Томас Сеймур, — строго сказала принцесса. — Вы неоднократно просили нас о тайном разговоре, и вот мы согласились теперь сделать вам эту честь. Так говорите же! Какое дело привело вас к нам?

И с торжественным выражением лица она проследовала к креслу, в которое и опустилась, словно королева, дающая аудиенцию своему вассалу.

Бедное невинное дитя! Она хотела в бессознательном смущении спрятаться за свое величие, словно за щит, который должен был прикрыть собой ее девичий страх и стыдливость!

Но Сеймур отгадал все это, и его холодное, гордое сердце возмутилось тем, что этот ребенок старается обойти его. Он захотел принизить принцессу, заставить ее склониться пред ним и молить его любви, словно милости. Поэтому он глубоко поклонился ей и почтительно сказал:

— Ваше высочество! Я действительно неоднократно просил вас об аудиенции, но вы так долго отказывали мне в такой милости, что я в конце концов потерял всякую надежду получить ее и заставил свои желания замереть, а сердце — умолкнуть. Поэтому теперь, когда мне удалось одержать верх над своими страданиями, не пытайтесь снова разбудить их. Пусть будет мертво мое сердце и безмолвны мои уста. Вы хотели этого, и я подчинился вашему желанию. Так прощайте же, принцесса, и да потекут ваши дни счастливее и веселее, чем у бедного Томаса Сеймура.

Он еще раз глубоко поклонился Елизавете и медленно направился к двери. Он уже открыл ее и хотел скрыться, как принцесса вдруг положила руку на его плечо и резким движением втащила обратно в комнату.

— Вы хотите уйти? — дрожащим голосом, задыхаясь, спросила она. — Вы хотите оставить меня и, быть может, посмеиваясь, отправиться к герцогине Ричмонд, вашей возлюбленной, чтобы с ироническим смехом рассказать ей, как принцесса Елизавета согласилась прийти к вам на свидание и вы высмеяли ее?

— Герцогиня Ричмонд вовсе не моя возлюбленная! — строго возразил граф.

— Нет, не возлюбленная, но она должна скоро стать вашей супругой!

— Она никогда не будет моей женой.

— А почему?

— Потому что я не люблю ее, принцесса!

Луч радости сверкнул на бледном, возбужденном лице Елизаветы.

— Почему вы называете меня принцессой? — спросила она.

— Потому что вы явились сюда как принцесса, согласившаяся дать аудиенцию своему бедному слуге! Ах, значило бы очень злоупотреблять вашей милостью, если бы я стал дольше затягивать эту аудиенцию. Поэтому я удаляюсь, принцесса!

Он снова подошел к двери. Но Елизавета бросилась за ним и, схватив его за плечи, резко втолкнула обратно. Ее глаза метали молнии, губы дрожали, вся ее фигура дышала страстным пламенем. Теперь она была истинной дочерью своего отца, безрассудной и страстной в бешенстве, неукротимой в дикой ярости.

— Ты не смеешь уйти, — пробормотала она сквозь крепко стиснутые зубы. — Я не хочу, чтобы ты уходил! Я не хочу, чтобы ты продолжал стоять предо мной с этим холодным, улыбающимся лицом! Брани меня, делай мне самые жестокие упреки за то, что я долго издевалась над тобой, прокляни меня, если можешь, — я все готова снести, только не это насмешливое спокойствие! Оно убивает меня, оно вонзается в мое сердце, словно кинжал! Ведь ты сам видишь, что у меня нет больше сил сопротивляться тебе; ты сам видишь, что я люблю тебя. Да, я люблю тебя с восхищением и отчаянием, с радостью и ужасом! Я люблю тебя, как своего ангела и демона; я сержу тебя потому, что ты сломил гордость моего сердца; я проклинаю тебя, потому что ты сделал меня своей полной рабой, а в следующий момент я падаю на колена и молю Бога, чтобы Он спас меня от такого непростительного легкомыслия по отношению к тебе! Говорю тебе, я люблю тебя, но не так, как все эти мягкосердечные, нежные женщины, а с бешенством и отчаянием, с ревностью и злобой. Я люблю тебя так же, как мой отец любил Анну Болейн, которую он в ненависти своей любви и в жестоком бешенстве ревности отправил на эшафот, так как ему сказали, будто она ему неверна. О, если бы у меня была власть, я поступила бы так же, как отец; я убила бы тебя, если бы ты осмелился перестать любить меня. Ну, а теперь, Томас Сеймур, теперь скажи, хватит ли у тебя храбрости бросить меня?

Она была очаровательна, охваченная пламенем страсти, она была молода, в полном расцвете, а Сеймур был честолюбив!

В его глазах Елизавета была не только красивой, очаровательной девушкой, которую он любил; больше того: она была дочерью короля Генриха Восьмого, английской принцессой, быть может, даже наследницей престола. Правда, отец лишил ее наследства, объявив парламентским актом, что она недостойна престолонаследования. Но настроения Генриха быстро сменяли друг друга, и отверженная принцесса могла когда-нибудь стать королевой.

Об этом граф подумал, глядя на Елизавету, стоявшую против него столь обаятельной в своей юной, пламенной страсти. Об этом подумал он, когда заключил ее в свои объятья и запечатлел горячий поцелуй на ее губах.

— Нет, я не уйду! — зашептал он. — Я никогда больше не отойду от тебя, если ты сама не захочешь, чтобы я ушел. Я — твой раб, твой вассал и никогда не хочу быть чем-нибудь иным. Пусть меня предадут, пусть твой отец накажет меня, как преступника, я все-таки буду ликовать от счастья, потому что Елизавета любит меня, потому что я буду умирать за Елизавету!

— Ты не должен умереть! — воскликнула принцесса, тесно прижимаясь к нему. — Ты должен жить, жить около меня, гордый, великий и счастливый. Ты должен быть моим господином и повелителем, и, если я когда-нибудь стану королевой — а я сердцем чувствую, что буду ею, — тогда Томас Сеймур станет английским королем.

— Да, в тиши и в тайне твоих покоев я, быть может, и стану им! — ответил граф со вздохом. — Но в глазах всего света я так и останусь твоим слугой; разве только в лучшем случае меня назовут твоим фаворитом…

— Никогда, никогда! Клянусь тебе! Разве я не сказала тебе, что люблю тебя?

— Ах, любовь женщин изменчива! Кто знает, через сколько времени будет бедный Томас Сеймур растоптан твоими ногами, когда корона украсит твое чело!

Елизавета посмотрела на него с отчаянием и воскликнула:

— Разве это может быть? Разве возможно, чтобы человек способен был забыть, отказаться от того, что он когда-то любил?

— Ты спрашиваешь, Елизавета? Разве у твоего отца не шестая жена теперь?

— Это — правда! — сказала принцесса, печально склоняя голову на грудь, а затем, после короткой паузы, сказала: — Но я вовсе не буду походить в этом на своего отца. Я вечно буду любить тебя! А чтобы ты имел поруку в моей верности, я прошу тебя взять меня в жены!

Сеймур удивленно и вопросительно посмотрел на ее возбужденное, пылающее лицо. Он не понимал Елизаветы.

Она же страстно продолжала:

— Да, ты должен стать моим господином и супругом! Пойдем, возлюбленный мой, пойдем! Я не затем позвала тебя, чтобы ты играл позорную роль тайного любовника принцессы. Я позвала тебя для того, чтобы ты стал моим супругом. Я хочу, чтобы нас обоих соединили неразрывные узы, разорвать которые не могли бы ни воля, ни гнев отца, а разве только одна смерть. Я хочу дать тебе доказательство моей любви и беззаветной преданности, и ты должен познать всю искренность моей любви. Пойдем, возлюбленный мой, чтобы я могла вскоре приветствовать тебя как моего супруга!

Сеймур изумленно посмотрел на нее.

— Куда ты хочешь повести меня? — спросил он.

— В домашнюю часовню! — простодушно ответила Елизавета. — Я написала Кранмеру, чтобы с восходом дня он ждал меня там. Так поспешим же скорее!

— Кранмер? Ты написала архиепископу? — в отчаянии воскликнул Сеймур. — Как, что ты говоришь? Кранмер ждет нас в часовне?

— Да, разумеется, он ждет нас, раз я написала ему, чтобы он пришел!

— А зачем он? Что ты от него хочешь?

Елизавета удивленно посмотрела на графа и переспросила:

— Что я хочу от него? Да чтобы он повенчал нас!

Граф отскочил назад, словно пораженный ударом.

— И это ты ему тоже написала? — с ужасом спросил он.

— Конечно же нет, — ответила Елизавета с очаровательным детским смехом. — Ведь я знаю, что бумаге опасно доверять такие тайны. Я только написала Кранмеру, чтобы он явился в полном облачении, так как я должна исповедаться ему в страшной тайне.

— Да благословен будет Бог! Не все еще погибло! — вздохнул Сеймур.

— Ну, что же? Я не понимаю тебя! — сказала принцесса. — Ты не протягиваешь мне руки? Ты не торопишься идти со мной в часовню?

— Скажи мне, заклинаю тебя, скажи мне только одно, — воскликнул Сеймур, — говорила ли ты когда-нибудь архиепископу о твоей, то есть — о нашей любви? Проронила ли ты в его присутствии хоть звук из того, что обуревает наши сердца?

Она глубоко покраснела под его пристальным взглядом и шепнула:

— Не брани меня, Сеймур, но мое сердце слабо и трусливо, и, сколько раз я ни пыталась выполнить эту священную обязанность и чистосердечно исповедаться архиепископу во всем, я так и не могла сделать это! Слова замирали у меня на устах, словно невидимая сила сковывала мой язык!

— Значит, Кранмер ничего не знает?

— Нет, Сеймур, он еще ничего не знает! Но теперь он должен все узнать! Теперь мы подойдем к нему и скажем ему, что мы любим друг друга. Мы умолим и упросим его благословить наш союз и соединить наши руки!

— Невозможно! — воскликнул Сеймур. — Этого никогда не может быть!

— Как? Что ты говоришь? — с удивлением спросила Елизавета.

— Я говорю, что Кранмер никогда не совершит этого! Ведь было бы глупостью и преступлением исполнить твою просьбу. Я говорю, что ты никогда не можешь стать моей женой!

Принцесса широко открытыми глазами посмотрела на него, а затем спросила:

— Разве ты не говорил мне, что любишь меня? Разве я не поклялась тебе, что люблю тебя? Так разве мы не должны повенчаться, чтобы освятить союз наших сердец?

Под взглядом ее невинных, чистых глаз Сеймур покраснел и потупился. Принцесса не поняла, что он покраснел от стыда, и так как он молчал, то она подумала, что он побежден.

— Пойдем же, — сказала она, — пойдем, Кранмер ждет нас! Сеймур снова поднял свой взор и в ужасе посмотрел на нее.

— Да разве ты не видишь, — сказал он, — что все это просто сон, которому никогда не суждено стать действительностью? Разве ты не чувствуешь, что эта прекрасная фантазия твоего благородного и великодушного сердца никогда не осуществится? Как? Да разве ты не знаешь своего отца, разве ты не знаешь, что он уничтожит нас обоих, если мы решимся так надругаться над его отцовским и королевским авторитетом? Твое происхождение не спасло бы тебя от разрушительной силы его ярости, потому что ты сама знаешь, насколько непреклонен и беспощаден он в гневе; и голос крови не так громко звучит в нем, чтобы заглушить рев бешенства. Бедная детка! Ты-то уже испытала это! Вспомни только, с какой жестокостью он выместил на тебе предполагаемую вину матери, как его злоба на жену обрушилась на тебя — ее и его дочь! Вспомни, что он отказал дофину Франции в твоей руке, но не ради твоего счастья, а потому, что ты якобы не достойна такого высокого положения. И после таких доказательств его жестокой ненависти ты хочешь решиться кинуть ему в лицо подобное дерзкое оскорбление? заставить его признать подданного, слугу своим сыном?

— Но ведь этот слуга является братом английской королевы! — застенчиво сказала Елизавета. — Мой отец слишком любил Джэйн Сеймур, чтобы не простить ее брату!

— Ах, ты не знаешь своего отца! У него нет памяти, а если и есть, то только для мести за оскорбление или провинности, но никак не для награды за любовь и преданность. Король Генрих был бы способен приговорить к смерти дочь Анны Болейн и отправить на эшафот или в застенок братьев Екатерины Говард, потому что обе эти королевы когда-то причинили страдание его сердцу. Но он не простит мне самого малейшего проступка несмотря на то, что я являюсь братом королевы, которая до конца своих дней верно и нежно любила его. Но я говорю не о себе. Я — солдат и достаточно часто смотрел прямо в глаза смерти, чтобы испугаться ее теперь. Я говорю о тебе, Елизавета! Ты не должна погибнуть таким образом. Твоя благородная головка не должна лечь на плаху; ей предназначено носить королевскую корону. Тебя ожидает более возвышенное счастье, чем любовь; тебе суждены слава и власть! Я не смею лишать тебя такой гордой будущности. Принцесса Елизавета, как бы заброшена и осмеяна ни была она теперь, все-таки может стать когда-нибудь английской королевой, графиня же Сеймур — никогда; она сама лишает себя прав на престолонаследие! Так следуй же своему высокому предназначению. Граф Сеймур отступает пред троном!

— Это значит — вы отталкиваете меня? — спросила Елизавета, гневно топнув ногой. — Это значит, что для гордого графа Сеймура отверженная королевская дочь кажется недостойной его графской короны? Значит, вы не любите меня!

— Нет, это значит, что я люблю тебя больше самого себя, лучше и чище, чем мог бы любить тебя какой-либо другой мужчина, — горячо произнес Сеймур. — И эта любовь так велика, что она заставляет замолкнуть во мне весь эгоизм и честолюбие и не позволяет думать о чем-либо, кроме твоей будущности!

— Ах! — печально вздохнула Елизавета. — Если бы ты действительно любил меня, ты не стал бы рассуждать, не видел бы везде опасности и не испугался бы смерти. Ты не мог бы ни о чем думать и рассуждать, кроме как о своей любви!

— Именно потому, что я думаю только о любви, я не могу не думать о тебе, — ответил Сеймур. — Я думаю, что ты должна быть великой, могущественной и лучезарной и что на пути к этому я должен протянуть тебе руку опоры. Я думаю о том, что в будущем моей королеве может понадобиться полководец, который обеспечит ей победу, и что этим полководцем мог бы быть я. Если же ты достигнешь этой цели, если ты станешь королевой, тогда ты будешь иметь достаточную власть, чтобы превратить подданного в своего супруга; тогда в твоей власти будет сделать меня самым гордым, самым счастливым и достойным зависти человеком. Так протяни же мне руку тогда, и я возблагодарю и восхвалю Бога за то, что Он так награждает меня; и всю мою жизнь я положу на то, чтобы дать тебе все счастье, на которое ты имеешь столько права!

— А до того времени? — печально спросила принцесса.

— До того времени мы должны терпеть и любить друг друга! — воскликнул граф, нежно привлекая ее в свои объятия.

Она мягко отстранила его и спросила:

— Будешь ли ты мне верен до того времени?

— Я останусь верным тебе до самой смерти!

— Мне говорили, что ты женишься на герцогине Ричмонд, чтобы положить этим конец старинной ненависти Говардов и Сеймуров.

Томас Сеймур нахмурил лоб, и его лицо стало мрачным.

— Поверь мне, эта ненависть непобедима, — сказал он, — и уничтожить ее не смогли бы никакие брачные узы. Это — старинное наследие нашего рода, и я твердо решил не отказываться от него. Я так же не женюсь на герцогине Ричмонд, как Генри Говард не женится на моей сестре, графине Шрисбюри.

— Поклянись мне в этом! Поклянись, что ты говоришь правду и что эта гордая, кокетливая герцогиня никогда не будет твоей женой! Поклянись мне в этом всем, что тебе свято!

— Клянусь тебе в этом моей любовью! — торжественно воскликнул Томас Сеймур.

— Теперь у меня по крайней мере хоть одной заботой будет меньше! — вздохнула Елизавета. — Тогда мне не к чему быть ревнивой. Но не правда ли, мы будем часто видеться? Мы оба будем свято хранить тайну этой башни и после дней лишений и огорчений будем проводить здесь ночи, полные блаженных радостей и сладких восторгов? Но почему ты улыбаешься, Сеймур?

— Я улыбаюсь потому, что ты чиста и невинна, как ангел, — сказал он, почтительно целуя руку принцессы. — Я улыбаюсь потому, что ты — благородный, дивный ребенок, которому надо поклоняться и которого следует обоготворять подобно языческой богине Весте! Да, моя дорогая, любимая детка! Мы, как ты сказала, будем проводить здесь ночи, полные блаженной радости, и пусть я буду отвержен и проклят, если окажусь когда-нибудь способным обмануть то высокое и невинное доверие, которым ты даришь меня, и смутить твою ангельскую чистоту!

— Ах, мы будем очень счастливы, Сеймур! — улыбаясь сказала Елизавета. — Только одного не хватает мне: подруги, которой я могла бы рассказать о своем счастье и с которой я могла бы поговорить о тебе. О, мне часто кажется, что любовь, которую я должна постоянно скрывать, постоянно затаивать в себе, когда-нибудь разорвет мне грудь, что эта тайна с силой проложит себе путь на волю и подобно урагану облетит весь мир! Сеймур, мне не хватает доверенной моего счастья и любви!

— Берегись найти себе таковую! — с испугом воскликнул граф. — Тайна, которую знают трое, перестает быть тайной, и когда-нибудь твоя поверенная предаст нас!

— Ну нет, я знаю такую женщину, которая не способна на это, такую, которая достаточно любит меня, чтобы так же свято хранить мою тайну, как я сама; женщину, которая могла бы стать более чем поверенной, а даже и охранительницей нашей любви. О, поверь мне, если бы мы могли привлечь ее на свою сторону, тогда наше будущее наверное стало бы счастливым и благословенным, и мы очень легко могли бы получить согласие короля на наш брак.

— Кто же эта женщина?

— Королева!

— Королева? — воскликнул Томас Сеймур с таким ужасом, что Елизавета задрожала. — Королева — твоя поверенная? Но ведь это невозможно! Это значило бы окончательно погубить нас! Несчастный ребенок! Берегись хотя бы одним словом, одним звуком выдать свои отношения ко мне; берегись хотя бы самым легким намеком обнаружить, что Томас Сеймур не безразличен тебе! Гнев королевы раздавит и тебя, и меня!

— А почему ты это думаешь? — мрачно спросила Елизавета. — Почему ты думаешь, что Екатерина должна разразиться гневом, когда узнает, что граф Сеймур любит меня? Или она — та, которую ты любишь, и потому-то ты не решаешься признаться ей, что и мне ты тоже клялся в любви? О, теперь я все вижу, все понимаю! Ты любишь королеву, и только ее одну! Поэтому-то ты и не хочешь идти в часовню, поэтому-то ты и клянешься, что не женишься на герцогине Ричмонд, поэтому-то — о, мое предчувствие никогда меня не обманывает! — и пустился сегодня на эту бешеную скачку в Эппингский лес! Ах, лошадь королевы должна была непременно взбеситься и понести, чтобы господин обер-шталмейстер мог последовать за своей повелительницей в самую чащу леса и там заблудиться! Да, да, все это так!… Ну, так слушай! — продолжала она с мечущими молнии глазами и повелительно поднимая руку кверху. — Теперь я скажу тебе: берегись! Берегись, Сеймур, выдать свою тайну хотя бы единым словом или единым звуком, потому что и тебя тоже раздавит это слово! Да, я чувствую, что я — истинная дочь своего отца: я чувствую это по той ревности и бешенству, которые вздымаются во мне! Берегись, Сеймур, потому что я отправлюсь к королю и выдам тебя ему, чтобы голова предателя скатилась на эшафот с плеч!

Елизавета была вне себя. Сжав в кулаки руки, она с угрожающим лицом заходила по комнате взад и вперед. Слезы набегали на ее глаза, но она встряхивала головой, и они, подобно жемчужинам, сбрызгивались прочь. Страстная и неукротимая натура отца сказалась в принцессе, и его кровь бешеным валом заходила по ее жилам.

Но Томас Сеймур уже овладел собой и снова пришел в обычное спокойное состояние. Он подошел к принцессе и, несмотря на ее сопротивление, схватил ее в свои мощные объятия.

— Дурочка! — сказал он ей среди поцелуев. — Милая, дорогая дурочка, как ты прекрасна в гневе и как я люблю тебя! Любовь вызывает ревность, и поэтому я не жалуюсь, хотя ты со мной очень жестока и несправедлива. Королева слишком холодна и горда, чтобы мужчина дерзнул любить ее. Ах, только подумать об этом — уже преступление против ее добродетели и порядочности, а ведь она не заслужила того, чтобы мы стали ругать и позорить ее. Она была первой, кто справедливо отнесся к тебе, а по отношению ко мне она всегда была милостивой повелительницей.

— Это — правда, — пробормотала Елизавета, сильно пристыженная, — по отношению ко мне королева всегда была верным другом и матерью, и ей я обязана своим настоящим положением при дворе. — Затем, помолчав немного, она, смеясь и протягивая графу Сеймуру руку, сказала: — Ты прав, было бы преступлением подозревать ее, и я — просто дурочка. Забудь это, Сеймур, забудь мою вздорную и детскую ярость, я же обещаю тебе за это, что никому, даже самой королеве не выдам нашей с тобой тайны.

— Клянешься ты мне в этом?

— Клянусь тебе, как клянусь еще в том, что никогда больше не буду ревновать тебя!

— Тогда ты будешь справедлива и к королеве, и к самой себе, — произнес граф смеясь и снова привлек ее в свои объятия.

Но Елизавета нежно отстранила его, сказав:

— Теперь я должна идти. Уже занимается заря, и архиепископ ждет меня в часовне. Я буду исповедоваться ему.

— Как? Ты все-таки выдашь ему тайну нашей любви? — воскликнул граф.

— О, — с чарующей улыбкой ответила принцесса, — это — тайна между нами и Богом; только Ему Одному мы могли бы исповедоваться в ней, потому что только Он Один мог бы дать нам отпущение. Прощай, Сеймур, прощай и думай обо мне, пока мы снова увидимся! Ах, когда мы снова увидимся?

— Когда настанет такая же ночь, как сегодня, возлюбленная моя! Когда не будет луны на небе!

— О, в таком случае я могу только пожелать, чтобы фазы луны сменялись каждую неделю! — сказала Елизавета с очаровательной невинностью ребенка. — Прощай, Сеймур, нам пора расстаться.

Она прижалась к высокой фигуре графа, словно лиана, обвивающая ствол столетнего дуба. Затем они расстались. Принцесса тихонько и незаметно скользнула в свои комнаты, а оттуда — в придворную часовню, а граф спустился по винтовой лестнице, которая вела к потайной калитке.

Он вернулся в свой дом не замеченный никем. Даже его камердинер, спавший в прихожей, не заметил, как граф тихонько на цыпочках проскользнул мимо него и пробрался к себе в спальню.

Но глаза Сеймура не сомкнулись сном в эту ночь, так как его душа была неспокойна и полна самых диких мук. Он был недоволен сам собой и обвинял себя в измене и предательстве, но затем снова пытался в гордом высокомерии оправдать себя и заставить замолчать совесть, осуждавшую его за нарушение обетов верности.

— Я люблю ее, и только ее одну! — сказал он самому себе. — Екатерине принадлежит мое сердце и моя душа, и ей готов я пожертвовать всей своей жизнью. Да, я люблю ее! Я поклялся ей сегодня в этом, и она моя на вечные времена!

«Ну, а Елизавете? — допрашивала совесть. — Разве ей ты тоже не клялся в любви и верности?»

— Нет! — ответил граф. — Я только принимал ее клятвы, я не отвечал ей на них такими же обещаниями, а когда я клялся ей, что не женюсь на герцогине Ричмонд, когда клялся в этом своей любовью, то думал только о Екатерине, об этой гордой, прекрасной, очаровательной, девственной и пышной женщине, а совсем не об этой юной, неопытной, дикой девчонке, лишенной очарования маленькой принцессе!

«Но эта принцесса может со временем стать королевой!» — шептало ему честолюбие.

— Ну, это очень сомнительно! — ответил Сеймур сам себе. — А вот что Екатерина станет регентшей, это наверное, и если я буду ее супругом, то сам стану регентом Англии.

В этом-то и заключался секрет его двойной игры. У Томаса Сеймура была только одна цель, одно стремление: стать могущественнее и больше, чем все высшие чины английской знати, стать первым человеком в стране. Чтобы добиться этого, он не отступил бы ни пред каким средством, ни пред каким предательством и преступлением. Подобно последователям Лойолы, он в оправдание своих поступков говорил себе, что цель оправдывает средства. Поэтому теперь каждое средство казалось ему хорошим, если могло способствовать достижению его цели.

Он был твердо убежден, что пламенно любит королеву, и в лучшие моменты жизни души на самом деле любил ее. Он исключительно зависел от настроения момента. Сын настоящей минуты, он с быстротой молнии менял симпатии и желания и всегда представлял собою только то, что ему внушала эта минута.

Поэтому, находясь около королевы, Сеймур не лгал в своих клятвах вечно любить ее. Он и на самом деле любил ее, и любил тем более горячо, что эта любовь была в согласии с его честолюбием. Он обоготворял королеву, так как она была тем средством, которое могло привести его к цели!

Да, он любил королеву, но его гордое, честолюбивое сердце не могло быть настолько объято одной любовью, чтобы там не оказалось места для второй, при условии, чтобы эта вторая любовь могла представить ему счастливый шанс для осуществления намеченных им целей.

Такой шанс могла дать Сеймуру любовь Елизаветы. И если королева наверное станет когда-нибудь регентшей Англии, то Елизавета могла, быть может, стать английской королевой. Конечно, сейчас все это не выходило за границы возможностей, но можно было приложить все свои усилия, чтобы возможность стала действительностью.

К тому же, это прелестное, пылкое дитя любило его, а Томас

Сеймур был сам слишком молод, чтобы отказаться от этой любви.

— Мужчине не годится жить одной только любовью, — сказал он сам себе, еще раз вспоминая все события этой ночи. — Он должен стремиться к более высоким целям и не имеет права пренебрегать даже малейшим средством, способствующим осуществлению их. К тому же мое сердце достаточно поместительно, чтобы его хватило на двойную любовь. Я люблю обеих прекрасных женщин, предлагающих мне корону. Пусть же сама судьба решает, которой из двух должен я принадлежать!

 

XII

ГЕНРИ ГОВАРД, ГРАФ СЭРРЕЙ

Большой придворный праздник, которого ждали так долго, был наконец определенно назначен. Рыцари и лорды готовились к турниру, поэты и ученые — к поэтическому соревнованию. Рыцари должны были сражаться в честь своих дам, поэты должны были воспеть их в своих поэмах, а Джон Гейвуд — представить ряд веселых фарсов.

Даже величайшие ученые должны были принять участие в этом празднестве, так как король лично пригласил своего бывшего учителя греческого языка, великого ученого Крука, пожаловать в Лондон из Кембриджа, где он был в то время профессором университета; этот Крук оказал ученому миру Германии и Англии неоценимую услугу, пробудив упавший было интерес к греческой поэзии.

Король собирался разыграть пред изумленным двором вместе с Круком несколько сцен из Софокла, и хотя при дворе не было никого, кто понимал бы греческий язык, все без сомнения обязаны были прийти в восхищение как от гармонической музыки греческого языка, так и от поразительной учености короля.

Везде шли приготовления, везде отдавали распоряжения, заботились о туалете и духа, и тела.

И Генри Говард, граф Сэррей, занимался своим туалетом; это значит, что он удалился в свой кабинет, где погрузился в отделку своих сонетов, которые собирался прочитать сегодня в присутствии двора и в которых он восхищался красотой и грацией прекрасной Джеральдины.

С листом бумаги в руках он лежал на бархатной оттоманке, стоявшей пред его письменным столом.

Если бы леди Джейн Дуглас видела его теперь, то ее переполнило бы мучительное восхищение при виде того, как, откинув голову на спинку, он мечтательно закатил к небу свои большие голубые глаза и тихо шептал стихи. Он весь ушел в сладкие воспоминания, он думал о блаженных восторженных часах, пережитых им за несколько часов до этого с его Джеральдиной, и, вспоминая об этом, готов был молиться ей, повторяя про себя клятвы вечной любви, ненарушимой верности.

Мечтательная душа Говарда была переполнена сладким томленьем, и он чувствовал себя совершенно опьяненным тем волшебным счастьем, которым подарила его Джеральдина.

Наконец-то она стала его!

После долгих, мучительных борений, после горького самоотречения и грустного уныния, счастье наконец-то взошло и для него! И то, о чем он даже не смел мечтать прежде, вдруг стало действительностью! Екатерина любила его, она сказала ему, подкрепляя свои слова самыми священными клятвами, что станет со временем его женой пред Богом и людьми.

Но когда же настанет этот день, когда же он сможет представить ее свету как свою супругу? Когда, наконец, она освободится от невыносимой тяжести королевской короны, когда свалятся с нее золотые цепи, приковывающие ее к тираническому, кровожадному мужу, жестокому и надменному королю? Когда же Екатерина перестанет быть королевой и превратится в графиню Сэррей?

Странно! Когда Говард спросил себя об этом, его охватила дрожь, и непонятный страх пробудился в душе. Ему казалось, словно какой-то голос зашептал ему на ухо:

«Ты никогда не доживешь до этого дня! Как ни стар король, а он переживет тебя! Будь готов к смерти, потому что смерть уже стережет тебя!»

Уже не в первый раз слышал он этот голос и каждый раз он повторял одни и те же слова. Часто бывало, что Говард во сне вдруг чувствовал резкую боль на шее, и в это время ему представлялся эшафот, на который с глухим стуком скатывалась его собственная голова.

Генри Сэррей был суеверен, как истинный поэт, так как поэтам дано ощущать таинственную связь между видимым и невидимым мирами и верить, что человека окружают невидимые существа и сверхъестественные силы, которые защищают его или толкают на погибель. Бывали часы, когда он верил в правдивость своих снов, не сомневаясь в неизбежности мрачной и страшной участи, предсказываемой ими.

Прежде он не обращал особенного внимания на все это, но с тех пор, как полюбил Екатерину, как она стала принадлежать ему, он уже не хотел умирать; теперь, когда жизнь открыла пред ним самые дивные восторги, самые опьяняющие радости, он уже не хотел легко расставаться с нею; теперь смерть уже пугала его. Поэтому он стал очень осторожным и вдумчивым и, зная подозрительный, дикий, ревнивый характер короля, всеми силами старался избежать всего того, что могло бы раздразнить его, разбудить королевскую гиену от сна.

Ему казалось, будто король с особенной ненавистью относился к нему и всему его семейству, будто король никогда не в силах забыть, что та жена, которую он любил больше всех и которая глубже всего оскорбила его, происходила из рода Сэррей. В каждом взгляде, в каждом слове короля Генри Сэррей чувствовал внутреннее раздражение и понимал, что Генрих ждет только удобного момента, чтобы схватить и умертвить его.

Поэтому Говард все время держался настороже. Ведь теперь, когда Джеральдина любила его, его жизнь принадлежала не ему одному; она любила его и, следовательно, имела на него права, так что он должен был беречь себя для нее.

Поэтому он молчал в ответе на все обиды и издевательства короля; он даже принял без всякого недовольства и ворчания приказ короля, отозвавший его от командования армией, сражавшейся с Францией, и назначивший на его место лорда Гертфорда, графа Сэдлея. Он тихо и без возмущения вернулся в свой дворец и, не имея больше возможности быть солдатом и полководцем, снова стал ученым и поэтом.

Дом Сэррея снова стал сборным пунктом для всех ученых и писателей Англии, и он всегда был готов с истинно княжеской щедростью прийти на помощь гонимому и подавленному таланту, дать убежище в своем доме преследуемому ученому. Это он спас от голодной смерти ученого Фокса, поселив его у себя дома; Гораций Юний давно уже был его постоянным врачом, а столь прославившийся позднее поэт Черчьярд служил у него пажом.

Любовь, искусство и наука смягчали боль ран, нанесенных королем честолюбию Сэррея, и теперь он не чувствовал никакого раздражения против короля, а почти был благодарен ему. Ведь только отозванию от армии был он обязан своим счастьем, и Генрих VIII, хотевший побольнее оскорбить его, дал ему величайшее счастье.

Теперь Сэррей улыбался при мысли, что король, отнимая от него жезл полководца, сам не зная того, дал ему взамен свою собственную жену и, желая унизить его, только возвысил.

Граф улыбнулся и снова взял в руки стихотворение, в котором хотел сегодня воспеть пред двором свою возлюбленную, прекрасную, таинственную незнакомку, никому неведомую Джеральдину.

— Стихи слишком грубы! — пробормотал он. — Наш язык удивительно беден! Он не способен передать всю силу обожания и глубину восхищения, которое я чувствую. Петрарка был гораздо счастливее меня. Его прекрасный, нежный язык звучит, как музыка, и сам по себе является гармоническим аккомпанементом любви. Ах, Петрарка, я завидую тебе, но все-таки не хотел бы поменяться с тобой ролями. Ведь твоя судьба была печальной и прискорбной. Ведь Лаура никогда не любила тебя; ведь она была матерью дюжины ребят, из которых ты ни одного не мог назвать своим!

Сэррей засмеялся в сознании своего собственного, гордого любовного счастья и схватил сонеты Петрарки, лежавшие около него на письменном столе, чтобы сравнить свой новый сонет с похожим на него произведением Петрарки.

Он так углубился в свое занятие, что даже не заметил, как сзади него раздвинулась портьера, скрывавшая дверь, и в кабинет вошла молодая, красивая женщина, вся сверкавшая бриллиантами и драгоценными камнями. Некоторое время она стояла на пороге и смеясь смотрела на лицо графа, по-прежнему углубленного в чтение.

Эта женщина отличалась поразительной красотой; ее большие глаза пламенели и сверкали словно вулкан, высокий лоб казался созданным для короны, да и на самом деле герцогская корона покоилась на ее черных волосах, длинными локонами ниспадавших на полные, круглые плечи. Ее высокая, царственная фигура была одета в белое атласное платье, богато украшенное горностаем и жемчугом; два бриллиантовых аграфа придерживали на плечах маленькую полумантию из пурпурового бархата, отделанного горностаем, покрывавшую ее спину и ниспадавшую до половины спины.

Такова была герцогиня Ричмонд, вдова побочного сына короля Генриха — Генри Ричмонда, сестра лорда Генри Говарда, графа Сэррея, и дочь герцога Норфолька.

С того времени как ее муж умер и она осталась двадцатилетней вдовой, герцогиня поселилась во дворце брата, отдавшись под его покровительство, и в свете их называли «нежно любящими братом и сестрой».

Ах, как мало знал свет, привыкший судить по наружному виду, о ненависти и любви их обоих! Насколько не догадывался он об истинных чувствах брата и сестры!

Генри Говард предложил сестре поселиться у него во дворце только потому, что надеялся, что она возьмет себя в руки и из уважения к нему положит известный предел своей вулканической чувственности, чтобы не преступать границ, налагаемых на нее общественной нравственностью и ее происхождением.

Леди Ричмонд приняла его предложение только потому, что у нее не было другого исхода. Жадный, скупой король назначил вдове своего сына слишком незначительную пенсию, она же давно растратила все свое состояние, полными пригоршнями разбрасывая его своим любовникам.

Генри Говард поступил так для того, чтобы поддержать честь своего имени, но он не только не любил своей сестры, но даже презирал ее.

Что же касается герцогини Ричмонд, то она положительно ненавидела брата, так как ее гордое сердце чувствовало себя приниженным им и обязанным ему благодарностью.

Но его презрение и ее ненависть представляли собой большую тайну для света, тайну, которую оба хранили настолько глубоко в душе, что едва ли сами отдавали себе ясный отчет в своих истинных чувствах.

Оба они неизменно прикрывали свои сокровенные чувства внешней любезностью, и только изредка кто-нибудь из них выдавал себя неосторожным словом или мимолетным взглядом.

 

XIII

БРАТ И СЕСТРА

Герцогиня осторожно, на цыпочках подкралась к брату, который все еще не замечал ее появления. Толстый персидский ковер скрадывал шум ее шагов, так что герцогиня уже вплотную подошла к брату, а тот все еще не знал об этом.

Тогда она перегнулась через его плечо и устремила сверкающий взор на бумагу, которую брат держал в руке, а затем прочла вслух громким, звучным голосом надпись, сделанную на рукописи: «Жалобная песнь, ибо Джеральдина показывается своему возлюбленному не иначе, как закутанная в густой вуаль!».

— Ах, вот как! — смеясь сказала герцогиня. — Ну, теперь я выследила твою тайну и ты должен будешь сдаться на милость победителя. Значит, ты любишь, и Джеральдиной зовут ту избранницу, которой ты посвящаешь свои стихотворения? Клянусь тебе, братец, что тебе придется дорого заплатить мне за эту тайну!

— Это вовсе не тайна, сестра, — сказал граф, спокойно улыбаясь и поднимаясь с дивана, чтобы поздороваться с герцогиней. — Это до такой степени не представляет собою секрета, что я даже собираюсь сегодня же вечером прочитать этот сонет на придворном празднике. Таким образом мне не понадобится твое молчание, Розабелла!

— Значит, прекрасная Джеральдина предстает пред тобой постоянно закутанной в густой вуаль, темный, как ночь? — задумчиво сказала герцогиня. — Но скажи же, братец, кто же эта Джеральдина? Я не знаю при дворе ни одной женщины, которую звали бы так!

— Из этого ты можешь заключить, что все это представляет собою просто вымысел, плод моей фантазии.

— Нет, нет! — смеясь возразила герцогиня. — Так пламенно и вдохновенно может писать только тот, кто действительно влюблен. Ты воспеваешь свою возлюбленную и называешь ее другим именем! Это очень просто! Не отрицай этого, Генри, потому что я знаю, что у тебя есть возлюбленная. Это можно легко прочесть в твоих глазах. И видишь ли, Генри, из-за этой-то возлюбленной и пришла я к тебе. Мне страшно больно, что у тебя нет ни малейшего доверия ко мне и что ты не хочешь сделать меня поверенной своих радостей и страданий. Значит, ты не знаешь, как нежно я люблю тебя, мой дорогой, благородный брат?

Она нежно обвила его шею рукой и наклонилась, чтобы поцеловать его.

Сэррей откинул назад голову и, схватив сестру за подбородок и пытливо глядя в ее глаза, недоверчиво улыбнулся и спросил:

— Тебе что-нибудь нужно от меня, Розабелла? Мне еще ни разу не приходилось радоваться проявлениям твоей нежности и сестринской любви, если дело не шло об исполнении какой-либо из твоих просьб.

— Как ты недоверчив! — воскликнула герцогиня, очаровательно надув губки и освобождая свое лицо из его рук. — Я пришла к тебе отчасти для того, чтобы предостеречь тебя, Генри, а отчасти для того, чтобы узнать, уж не таков ли предмет твоей любви, что предостерегать тебя бесполезно!

— Ну, вот видишь, Розабелла, я был прав, что твоя нежность не беспричинна. Ну, так от чего же ты хотела меня предостеречь? Я даже не знаю, в какой степени могу нуждаться в твоих предостережениях…

— Нет, братец! Мои предостережения могут оказаться не лишними, потому что с твоей стороны было бы очень неосторожно и опасно, если бы случайно твоя любовь не согласовалась с приказаниями короля!

Лицо Генри Говарда слегка покраснело, а его лоб угрюмо нахмурился.

— С приказаниями короля? — удивленно спросил он. — Я не знал до сих пор, что Генрих Восьмой может распоряжаться моим сердцем. И я ни в коем случае не признал бы за ним такого права. Так говори же скорее, сестра, в чем дело? Что значит этот приказ короля и какой брачный план изобрели снова вы, женщины? Ведь я хорошо знаю, что ты и мать не можете успокоиться при мысли, что я все еще не женат. Вы хотите во что бы то ни стало наделить меня брачным счастьем, хотя, как мне кажется, вы обе уже давно вынесли из личного опыта то заключение, что это счастье является только воображаемым и что в действительности брак оказывается обыкновенно просто преддверием ада.

— Это — правда, — засмеялась герцогиня. — Единственным счастливым моментом в моем браке был тот, когда умер мой муж. И вот именно в этом-то я и оказалась счастливее своей матери, тиран которой до сих пор жив. Ах, как мне жалко ее!

— Не смей клеветать на нашего благородного отца! — почти с угрозой воскликнул граф. — Один Бог знает, сколько отцу пришлось вытерпеть от матери, да и сколько он терпит до сего времени. Не он виноват в том, что его брак несчастлив. Однако не затем же пришла ты сюда, сестра, чтобы говорить об этих печальных и позорных семейных обстоятельствах! Ты говорила, что хочешь предостеречь меня?

— Да, я пришла ради этого! — нежно ответила герцогиня, взяв брата за руку и подводя его к оттоманке. — Пойди сюда, Генри, сядем и поговорим так доверчиво и сердечно, как это приличествует брату и сестре. Скажи мне, кто эта Джеральдина?

— Призрак, плод моего воображения! Ведь я уже говорил тебе!

— Значит, ты действительно не любишь ни одной дамы из числа придворных?

— О нет, ни одной! Среди всех этих леди, окружающих королеву, нет ни одной, которую я мог бы любить.

— Ах, значит, твое сердце свободно, Генри? Значит, ты легко согласишься исполнить желание короля!

— А чего желает король?

Герцогиня положила голову на плечо брата и тихо шепнула:

— Чтобы семейства Говардов и Сеймуров наконец помирились, чтобы прочными, неразрывными узами любви рассеялась копившаяся столетиями ненависть!

— Ах, так вот чего желает король! — насмешливо воскликнул граф. — Ну, в самом деле, он сделал хорошее начало для укрепления этого примирения. Он опозорил меня пред лицом всей Европы, отставив меня от командования армией и передав Сеймуру, лорду Гертфорду, мой чин и полномочия, а теперь требует, чтобы я любил этого надменного графа, который украл у меня то, что мне принадлежало по праву, который столько времени ковал цепь интриг и осаждал королевский слух ложью и клеветою, пока не достиг своей цели и не оттер меня от командования армией!

— Да, правда, что король отозвал тебя от командования армией, но это случилось потому, что он хотел дать тебе одно из первых мест при дворе, назначив обер-камергером королевы!

Генри Говард вздрогнул и замолчал.

— Правда, — пробормотал он, — я обязан королю этим местом.

— А потом, — беззаботно продолжала герцогиня, — мне не думается, чтобы лорд Гертфорд был виноват в твоем отозвании. Чтобы доказать тебе это, он сделал мне и королю предложение, которое должно явить всему миру доказательство, насколько лорд Гертфорд ценит честь породниться с Говардами, а особенно — с тобой!

— Ах уж этот мне благородный, великодушный лорд! — с горьким смехом воскликнул Генри Говард. — Ему не повезло с лаврами, так он пробует счастье в миртах. Так как он не может выиграть ни одного сражения, то хочет устраивать браки… Ну-с, послушаем, сестра, что он предлагает?

— Двойной брак, Генри! Он просит моей руки для своего брата Томаса Сеймура при условии, что ты женишься на его сестре, леди Маргарите?

— Никогда! — воскликнул граф. — Никогда Генри Говард не протянет руки женщине из этого дома, никогда не опустится так низко, чтобы какую-нибудь Сеймур сделать своей женой!… Это достаточно хорошо для короля, но не для Говарда!

— Брат, ты оскорбляешь короля!

— Ну так что же? Да, я оскорбляю его! А он разве не оскорбил меня, придумав такой план?

— Брат, одумайся! Сеймуры могущественны и пользуются громадной милостью короля.

— Да, у короля они в большой милости, зато народ достаточно хорошо знает их гордый, жестокий и надменный нрав, и как народ, так и знать презирает их! За Сеймуров — король, а за Говардов — весь народ, а это стоит гораздо большего. Король может возвысить Сеймуров, потому что они стоят неизмеримо ниже его, а Говардов он возвысить не может, так как они равны ему! Он даже не может унизить их! Екатерина Говард умерла на эшафоте — ну что же, король только сделался палачом, наш же фамильный герб не запятнался этим!

— Это — гордые слова, Генри!

— Они горды, как и должны быть горды слова Норфолька, Розабелла! Посмотри только на этого маленького лорда Гертфорда, графа Сеймура! Ему хочется доставить сестре герцогскую корону, он хочет дать мне ее в жены, потому что стоит моему отцу умереть, как я буду носить его корону. Заносчивые выскочки! Сестре — мою корону, брату — твою корону в герб… Нет, говорю тебе, что этого никогда не будет!

Герцогиня побледнела, и дрожь пробежала по ее гордому стану. Ее глаза пылали, и злобное слово уже дрожало на устах, но она сдержалась и силой воли заставила себя одуматься и успокоиться.

— Подумай об этом еще раз, Генри! — сказала она. — Не решай этого сейчас и окончательно. Ты говоришь о нашем величии, но забываешь о могуществе Сеймуров! Еще раз говорю тебе, что они достаточно могущественны для того, чтобы растоптать нас во прах, несмотря на все наше величие. И они могущественны не только сейчас, они будут еще могущественнее и впредь, потому что всем отлично известно, в каком духе и направлении ведется воспитание Эдуарда, принца Уэльского. Король уже стар, слаб и немощен. Смерть уже стоит около его трона и скоро схватит его в свои объятия. Тогда Эдуард станет королем; с его воцарением победа будет за протестантской ересью, и как бы велика ни была наша партия, мы будем бессильны и побеждены; да! мы станем угнетаемыми и преследуемыми!

— Так мы будем тогда бороться, а если понадобится — сумеем и умереть! — воскликнул граф. — Гораздо почетнее умереть на поле битвы, чем покупать жизнь ценою унижения!

— Да, очень почетно умереть на поле битвы, но, Генри, большой позор окончить свои дни на эшафоте. А это будет твоей участью, если ты на этот раз не смиришь своей гордыни и не примешь руки примирения, которую протягивает тебе лорд Гертфорд. Ведь ты оскорбишь его таким образом насмерть. Он отплатит тебе за это кровавой местью, как только очутится у власти!

— Пусть сделает так, если сможет! Моя жизнь в руке Господа. Моя голова принадлежит королю, но сердце — только мне самому, и я не хочу унизить его до степени товара, за который могу приобрести немножко безопасности и королевского благоволения.

— Брат, заклинаю тебя, подумай! — воскликнула герцогиня, не чувствуя более в силах сдержать свою страстную натуру и отдаваясь дикому бешенству. — Смотри, берегись разбивать также и мою будущность в своем гордом высокомерии! Умирай на эшафоте, если хочешь, я же хочу быть счастливой, хочу наконец после долгих лет горя и позора тоже получить свою долю в общей радости жизни. Я имею право на это и не откажусь от своего счастья, а ты не смеешь вырывать его у меня! Знай же, брат, я люблю Томаса Сеймура; вся моя страсть, все мои надежды устремлены к нему, и я не хочу вырывать эту любовь из своего сердца, не хочу отказываться от своего счастья!

— Ну что же, если ты любишь его, так выходи за него замуж! — воскликнул граф. — Стань женой Томаса Сеймура! Попроси нашего отца дать тебе согласие на этот брак, и я уверен, что он не откажет тебе. Он достаточно умен и рассудителен, чтобы лучше меня оценить выгоды, которые могут произойти благодаря нашему союзу с Сеймурами. Сделай так, сестра, выходи замуж за своего возлюбленного, я тебе не мешаю!

— Нет, ты мешаешь мне, и только ты один! — воскликнула герцогиня, разражаясь диким бешенством. — Ты отказываешься от руки Маргариты, ты хочешь насмерть оскорбить Сеймуров! Этим ты делаешь невозможным также и мой брак с Томасом Сеймуром. В гордом эгоизме своего высокомерия ты не замечаешь, что разбиваешь мое счастье. Ты только и думаешь о том, как бы оскорбить Сеймуров, я же говорю тебе: я люблю Томаса Сеймура; да, да, обожаю его, он — мое счастье, моя будущность и мое блаженство. Так сжалься же надо мной, Генри! Дай мне это счастье, которого я молю у тебя, словно благословения небес! Докажи, что ты любишь меня и готов принести мне такую жертву. Генри, я умоляю тебя на коленях! Дай мне мужа, которого я люблю! Склони свою гордую голову, стань мужем Маргариты Сеймур, чтобы Томас Сеймур мог стать моим!

Она и на самом деле встала пред братом на колени и умоляюще глядела на него, обливаясь слезами, сказочно прекрасная в своем страстном возбуждении.

Но граф не поднял ее, а, улыбаясь, отступил на шаг назад.

— Давно ли, герцогиня, — насмешливо сказал он, — вы клялись, что ваш секретарь Вильфорд является тем человеком, которого вы любите? Право же, тогда я поверил вам и верил до тех пор, пока однажды не застал вас в объятиях пажа. И в тот день я дал себе клятву никогда не верить вам, какими бы священными клятвами ни клялись вы мне, что любите кого-нибудь. Ну да, вы любите мужчину, но кого именно — это для вас все равно. Сегодня его зовут Томасом, завтра Арчибальдом или Эдуардом — как вам будет угодно!

В первый раз граф скинул маску и высказал сестре все презрение и гнев, который вызывало в нем ее поведение.

Герцогиня почувствовала себя при его словах так, будто ее ранили раскаленным железом. Она вскочила с колен и встала пред братом, задыхаясь, ее глаза метали бешеные взоры, ее лицо трепетало каждым мускулом и жилкой.

Теперь она была уже не женщиной, а львицей, которая готова без сожаления растерзать того, кто осмелился раздразнить ее.

— Граф Сэррей, вы — негодяй! — сказала она сквозь крепко стиснутые, дрожащие губы. — Если бы я была мужчиной, то ударила бы вас по лицу и назвала бы подлецом. Но, клянусь всемогущим Богом, вам не придется похвастаться впоследствии, что вы осмелились безнаказанно сказать мне все это! Еще раз — и уже в последний — я спрашиваю вас: хотите вы исполнить желание лорда Гертфорда? Согласны вы жениться на леди Маргарите и проводить меня с Томасом Сеймуром к алтарю?

— Нет, я не согласен и никогда не соглашусь! — решительно воскликнул граф. — Говарды не склонятся пред Сеймурами, и никогда в жизни Генри Говард не женится на женщине, которой он не любит.

— А, ты ее не любишь! — скрипя зубами, сказала герцогиня. — Ты не любишь леди Маргариты, и потому твоя сестра должна отказываться от своей любви и от того человека, которого она боготворит? А, ты не любишь сестры Томаса Сеймура? Это — не Джеральдина, которую ты боготворишь, которой ты посвящаешь свои стихотворения? Ну так хорошо же! Я открою, кто твоя Джеральдина! Я выведу ее на чистую воду, и тогда горе тебе и ей! Ты отказываешь мне в своей помощи, ты не даешь мне возможности пойти к алтарю с Томасом Сеймуром? Ну ладно же! В один прекрасный день я протяну тебе руку, чтобы помочь тебе и твоей Джеральдине взобраться на эшафот! — Увидев, как при этих словах испугался и побледнел граф, она продолжала с злорадным смехом: — Ага, ты испугался! Ужас заставляет тебя дрожать! Совесть говорит тебе, что самый крепкий столп добродетели может пошатнуться? Ты думал, что будешь в силах утаить от всех свою тайну, если закутаешь ее покровом ночи, подобно твоей Джеральдине, которая, как ты жалуешься в этом сонете, никогда не показывается тебе без черного ночного покрывала? Погоди только, погоди! Я зажгу для вас свет, от которого спадут все ваши вуали; я освещу ночь вашей тайны факелом, который окажется достаточно большим, чтобы поджечь тот костер, на котором придется тебе умереть вместе с твоей Джеральдиной!

— Ага, наконец-то ты показываешь мне себя в настоящем виде! — сказал Генри Говард, пожимая плечами. — Ангельская маска спала с твоего лица, и я вижу фурию, спрятавшуюся за ней. Теперь ты показала себя истинной дочерью своей матери, и только теперь я понимаю, сколько пришлось выстрадать отцу и почему он даже не отступил пред позором развода, только чтобы избавиться от подобной мегеры!

— Благодарю тебя, благодарю! — воскликнула герцогиня с резким смехом. — Ты переполняешь чашу своих преступлений! Тебе недостаточно, что ты доводишь до полного отчаяния свою сестру, так ты еще оскорбляешь мать! Ты говоришь, что мы — фурии!… Ну что же! Настанет день, когда мы станем ими и на самом деле, когда мы обернемся к тебе лицом Медузы, при виде которого ты обратишься в камень… Генри Говард, граф Сэррей! С этой минуты я становлюсь твоим непримиримым врагом! Крепче держи голову на плечах, потому что я поднимаю против тебя руку, в которой держу угрожающий меч! Береги тайну, которая дрожит в твоей груди, потому что ты сделал меня вампиром, и этот вампир высосет всю кровь из твоего сердца. Ты оскорбил мою мать, и я пойду расскажу ей это. Она поверит мне, потому что хорошо знает, насколько ты ненавидишь ее, знает, что ты достойный сын своего отца, а это значит быть благочестивым лицемером, негодяем, носящим добродетель на устах и порок в сердце…

— Замолчи! — крикнул граф. — Замолчи, говорю тебе, а то я забуду, что ты — женщина и моя сестра!

— О, пожалуйста, забудь про это! — язвительно сказала герцогиня. — Я давно забыла, что вы — мой брат, как и вы давно забыли, что вы — сын моей матери. Прощайте, граф Сэррей, я покидаю вас и ваш дворец и с этих пор буду жить у своей матери, разведенной жены герцога Норфолька. Но запомните: мы обе порываем с вами в нашей любви, но не в ненависти! Наша ненависть будет вечно и неизменно направлена на вас, и настанет день, когда она вас уничтожит! Прощайте, граф Сэррей! Мы увидимся с вами у короля!…

Она бросилась к дверям.

Генри Говард не стал удерживать ее. Он улыбаясь смотрел ей вслед и, когда она скрылась, сказал почти с состраданием:

— Бедная женщина! Я лишил ее возможности завести себе еще одного любовника, и она никогда не простит мне этого. Ну что же! будь что будет! Пусть она станет моим врагом и примется мучить меня мелкими уколами, лишь бы она не повредила ей! Но я все-таки надеюсь, что сумел хорошо замаскировать свою тайну и что сестра не догадается об истинной причине моего сопротивления. Ах, мне пришлось закутаться в эту дурацкую мантию родовой гордости и сделать надменность покровом своей любви! О, Джеральдина, я избрал бы тебя, даже если бы ты была дочерью мужика… Но что это? Уже бьет четыре? Начинается моя служба! Прощай, Джеральдина, я должен идти к королеве!

В то время как он направился в уборную, чтобы облачиться там для большого придворного праздника в должностной мундир, герцогиня Ричмонд, дрожа от ярости, вернулась в свои комнаты. Она торопливо прошла к себе в будуар, где ее ждал граф Дуглас.

— Ну? — спросил он, подходя к ней с нежной, вкрадчивой улыбкой. — Ваш брат согласился?

— Нет! — ответила герцогиня, скрипя зубами. — Он клянется, что никогда в жизни не допустит родства с Сеймурами.

— Я так и знал! — пробормотал граф Дуглас. — Что же решаете вы теперь, миледи?

— Я хочу мстить! Брат хочет помешать мне быть счастливой, так я сделаю его самого несчастным!

— И будете совершенно правы, миледи, потому что он — отщепенец и клятвопреступник, вероломный сын церкви, он склоняется к еретической секте и забывает веру своих отцов!

— Я знаю это! — задыхаясь, промолвила герцогиня.

Граф Дуглас с удивлением посмотрел на нее и продолжал:

— Однако он — не только безбожник, но и преступник против своего короля. Он не раз хулил Генриха Восьмого, так как в безграничной надменности своего сердца считает себя несравненно выше его!

— Я знаю это! — повторила герцогиня.

— Он так горд, — продолжал граф, — преисполнен такой богохульной надменности, что готов протянуть руку за королевской короной!

— Я знаю это! — снова сказала герцогиня, а когда увидала удивленный и сомневающийся взгляд графа, прибавила с жесткой улыбкой: — Я знаю все, что вы хотите, чтобы я знала! Только обвините его, только выдайте его королю, и я все подтвержу, все докажу, пойду на все, что может привести его к погибели. Моя мать — наша союзница. Она так же пламенно ненавидит отца, как я — сына. Так обвините же его, граф Дуглас! Мы — ваши свидетельницы!

— Но помилуйте, миледи! — сказал он все с той же кроткой, вкрадчивой улыбкой. — Ведь я ничего не знаю, ничего не слышал, так как же я могу обвинить вашего брата? Вы все знаете, с вами он говорил! Так вы и должны стать его обвинительницей!

— Ну, так ведите меня к королю! — воскликнула герцогиня.

— Разрешите мне сначала дать вам совет?

— Пожалуйста, граф Дуглас!

— Будьте осторожны в выборе своих средств, не расточайте их сразу, чтобы, в том случае если намеченный вами удар не попадет в цель, вам не остаться безоружной! Гораздо лучше и несравненно безопаснее медленным, тонким ядом, постепенно и наверняка изводить врага, которого ненавидишь, и делать это изо дня в день, чем сразу убивать его ударом кинжала, который может сломаться о ребро и стать неопасным. Так скажите же все, что вы знаете, но не сразу, а постепенно! Давайте королю небольшими порциями яд ваших слов, от которого он придет в бешенство, но делайте это последовательно, чтобы, если сегодня он не накинулся в гневе на вашего врага, он наверное сделал это завтра. Не забудьте, что нам нужно не только наказать еретика графа Генри Говарда, но прежде и важнее всего — уничтожить эту еретичку королеву, неверие которой может вызвать гнев Всевышнего на всю нашу страну.

— Пойдемте к королю! — поспешно сказала герцогиня. — По дороге вы мне скажете, в чем я должна признаться и о чем — умолчать. Я в точности последую вашим указаниям.

— Я к вашим услугам, герцогиня! — произнес Дуглас.

— Ну, Генри Говард! — тихо сказала она. — Берегись, борьба началась! Ты в своем гордом эгоизме лишил меня счастья всей жизни, даже вечного блаженства. Я любила Томаса Сеймура, я надеялась возле него найти то счастье, которого напрасно искала по лабиринту жизни. Этой любовью могла бы спастись моя душа, я снова могла бы стать на путь добродетели… Но ты, мой брат, не захотел этого, ты проклял меня и заставил вместо ангела быть демоном. Так я выполню свое предназначение и буду для тебя злым демоном!

 

XIV

ТУАЛЕТ КОРОЛЕВЫ

Дневное празднество было закончено, а храбрые рыцари и бойцы, ломавшие на турнире копья в честь своих дам могли отдохнуть от побед на лаврах.

Турнир силы был закончен, и теперь должен был начаться турнир духа. Поэтому рыцари удалились, чтобы заменить панцирь расшитыми золотом бархатными одеяниями.

Дамы тоже разошлись, чтобы надеть легкие вечерние платья, и сама королева удалилась с этой целью в свою гардеробную, тогда как мужчины и дамы ее свиты поджидали ее в приемной, чтобы оттуда проводить ее в тронный зал.

Начинало темнеть, и сумерки отбрасывали по залу длинные тени. Кавалеры и дамы расхаживали взад и вперед, горячо обсуждая отдельные моменты сегодняшнего турнира.

Томас Сеймур, граф Сэдлей, взял высший приз на турнире, победив своего противника, Генри Говарда. Король был в восхищении от этого. С некоторого времени Сеймур стал его любимцем — может быть именно потому, что был отъявленным врагом Говарда. Поэтому к золотому лавровому венку, преподнесенному королевой графу Сеймуру как приз победителю, он прибавил еще бриллиантовую булавку, приказав королеве собственноручно вдеть ее графу в галстук.

Екатерина сделала это с мрачным лицом и обращенным в сторону взглядом, да и сам Томас Сеймур казался очень мало восхищенным той гордой почестью, которую оказала ему королева по приказанию супруга.

Сильная папистская придворная партия почерпнула в этом новые надежды и возмечтала о перемене образа мыслей королевы и о ее возврате к прежнему, истинному верованию, а «еретическая» партия увидала будущее в очень мрачных красках и боялась потери столь могущественной опоры и влиятельного покровительства.

Никто не заметил, что в тот момент, когда королева приподнялась, чтобы увенчать победителя Томаса Сеймура, она уронила свой расшитый золотом носовой платок и что граф, подняв его и вручив обратно королеве, случайным и непреднамеренным движением засунул руку под галстук, столь же белый, как и маленький сложенный клочок бумаги, который он нашел в платке королевы и спрятал за галстук.

Только один человек видел это. От Джона Гейвуда не укрылась эта маленькая хитрость королевы, и он поспешил рядом шуток и проказ заставить короля смеяться и отвлек таким образом внимание придворных от королевы и ее возлюбленного.

Теперь Джон Гейвуд стоял притаившись в оконной нише, где совершенно скрылся в складках шелковой занавески. Оттуда он ястребиными глазами окидывал весь зал.

Он видел и слышал все и, не будучи никем замечен, наблюдал за всеми. Он видел, как граф Дуглас дал архиепископу Гардинеру знак и как тот немедленно ответил ему таким же. Вскоре оба словно случайно покинули группы, с которыми болтали, и подошли друг к другу, высматривая себе такое местечко, где они могли бы незаметно поговорить друг с другом в стороне от всех прочих. Во всех оконных нишах стояли разговаривавшие и смеявшиеся придворные, только как раз то окно, за складки портьер которого спрятался Джон Гейвуд, было пусто. Туда именно и направились граф Дуглас и архиепископ.

— Добьемся ли мы сегодня своей цели? — тихо спросил Гардинер.

— Сегодня, с милостивой помощью Господа, мы уничтожим всех наших врагов, — торжественным тоном ответил Дуглас. — Уже повис меч над их головами; он скоро ниспадет и освободит нас от них.

— Так вы уверены в этом? — спросил Гардинер, и выражение мрачной радости скользнуло по его коварному, худому лицу. — Но скажите мне, как могло случиться, что здесь нет архиепископа Кранмера?

— Он болен и должен был остаться в кровати.

— Да будет эта болезнь предвестником его смерти! — пробормотал архиепископ, набожно складывая руки для молитвы.

— Так это и будет, ваше высокопреосвященство! Господь уничтожит Своих врагов и благословит нас. Кранмер обвинен, и король беспощадно осудит его!

— Ну, а королева?

Граф Дуглас помолчал одно мгновенье, потом тихо сказал:

— Подождите немного, и она больше не будет королевой. Вместо того, чтобы из тронного зала вернуться в свои покои, она будет отправлена прямо в Тауэр!

Джон Гейвуд, совершенно скрытый в складках портьеры, затаил дыхание и прислушался.

— А вы вполне уверены в нашей победе? — спросил Гардинер. — Разве не может случиться так, чтобы какая-нибудь случайность, непредвиденное несчастье вырвали ее из наших рук?

— Если королева даст Сэррею бант — нет! Тогда король найдет в его серебряных узлах любовное письмо от Джеральдины, и она будет осуждена. Таким образом, все будет зависеть от того, наденет ли королева бант, а если наденет, то не обнаружит ли она вложенного в него. Однако, глядите-ка, ваше высокопреосвященство, там стоит герцогиня Ричмонд, которая подает мне знаки. Ну, молитесь за нас, ваше высокопреосвященство, потому что теперь я иду с нею к королю, и она обвинит там эту ненавистную Екатерину Парр! Говорю вам, ваше высокопреосвященство, это — донос на жизнь или смерть, и если Екатерина Парр ускользнет от одной опасности, то она не уйдет от второй. Подождите меня здесь, прошу вас, ваше высокопреосвященство! Я скоро вернусь и тогда подробно расскажу вам об исходе наших затей. Да и леди Джейн тоже скоро даст нам весточку, как обстоят дела.

Граф Дуглас вышел из оконной ниши и пошел следом за герцогиней, которая прошла через зал и исчезла в двери, ведшей в покои короля.

Дамы и кавалеры свиты продолжали весело болтать и смеяться.

Затаив дыхание, в страхе стоял Джон Гейвуд за занавеской, совсем вплотную к Гардинеру, который, молитвенно сложив руки, воссылал мольбы к небу.

А пока Гардинер молился и Дуглас клеветал и обвинял, королева, даже не подозревавшая о существовании этого заговора, строившего ковы против нее, находилась в своей туалетной комнате, где фрейлины убирали ее к выходу.

Сегодня Екатерина была особенно эффектна и прекрасна: женщина, и в то же время королева; ослепительно сверкавшая, и в то же время такая скромная; с очаровательной, ласковой улыбкой на розовых губках, и в то же время вызывающая почтительность своей гордой, дивной красотой!…

Ни одна из прежних жен Генриха не умела быть такой царственной и представительной, и ни одна из них не умела в то же время оставаться настолько женщиной!

Теперь, стоя пред громадным зеркалом, подаренным королю Венецианской республикой ко дню свадьбы и отражавшим теперь ее сверкавшую бриллиантами фигуру, Екатерина улыбалась, так как должна была сама признаться себе, что сегодня она особенно хороша. И она думала о том, что сегодня Томас Сеймур с особенной гордостью будет смотреть на свою возлюбленную.

Когда она подумала о нем, густой румянец залил ее лицо и дрожь пробежала по ее стану.

Как хорош был он сегодня на турнире! Как превосходно он брал барьеры, как сверкали его глаза и каким презрением дышала его улыбка!

А потом этот взгляд, который он кинул ей в тот момент, когда победил своего противника, Генри Говарда, и вырвал у него из рук копье!… О Господи! Ее сердце готово было разорваться от блаженства и восторга!…

С головой погрузившись в свои блаженные грезы, Екатерина опустилась на золоченое кресло и, мечтательно улыбаясь, опустила голову.

Сзади нее стояли ее фрейлины, в почтительном молчании дожидаясь знака повелительницы. Но королева забыла про них; ей казалось, что она одна; она никого не видела пред собой, кроме благородной, мужественной фигуры Томаса Сеймура, которому она в своем сердце уже отдавала корону.

Но вот открылась дверь и вошла леди Джейн Дуглас. И она была празднично разубрана, и она была прекрасна, но это была бледная, страшная красота демона, и тот, кто увидал бы теперь, как она входила в комнату, невольно вздрогнул бы и необъяснимый страх пронизал бы его сердце…

Джейн бросила быстрый взгляд на забывшуюся в мечтах повелительницу и, увидев, что ее туалет окончен, сделала знак придворным дамам; те тотчас повиновались ему и покинули комнату.

Екатерина все еще, казалось, ничего не замечала. Леди Джейн стояла позади нее и наблюдала за нею в зеркало. Увидав в нем улыбающееся лицо королевы, она нахмурилась и в ее глазах блеснул ярый гнев.

«Нет, не будет она улыбаться более, — подумала леди Джейн. — Я так страшно страдаю из-за нее, так пусть же страдает и она».

С этой мыслью она бесшумно скользнула в соседнюю комнату, дверь которой была настежь открыта, торопливо открыла картонку, наполненную лентами и бантами, вытащила из бархатного кармашка, вышитого жемчугом и прикрепленного на золотых цепочках к поясу ее платья, темно-красный бант и бросила его в ящик. Затем она тотчас же вернулась обратно, причем ее лицо, за несколько минут пред тем бывшее грозным и мрачным, теперь сияло радостью.

С веселой улыбкой леди Джейн приблизилась к королеве и, опустившись рядом с ней на колени, прильнула губами к ее свесившейся руке.

— О чем вы задумались, моя королева? — спросила леди Джейн, кладя свою голову на колена Екатерины и поднимая к ней нежный взор.

Екатерина слегка вздрогнула и выпрямилась. Она видела нежную улыбку леди Джейн, но в то же время от ее взгляда не ускользнул пытливый взор девушки.

Так как Екатерина чувствовала вину за собою, по крайней мере вину в помыслах, то она была настороже и вспомнила предостережения Джона Гейвуда.

«Джейн наблюдает за мною, — подумала королева. — У нее ласковый вид — следовательно, она замышляет злобный план».

— Ах, хорошо, что ты пришла, Джейн, — сказала она вслух, — ты можешь помочь мне, так как, откровенно говоря, я нахожусь в большом затруднении. У меня недостает рифмы, и я тщетно стараюсь подобрать ее.

— Ах, вы пишете стихи, ваше величество?

— Разве это изумляет тебя, Джейн? Почему бы мне, королеве, не добиться приза? Я отдала бы свою самую дорогую драгоценность, если бы мне удалось написать стихотворение, которое король мог бы признать заслуживающим приза. Однако мне недостает музыкального уха, я не могу подобрать рифмы и в конце концов мне придется оставить мысль о лаврах. А как бы это обрадовало короля! Откровенно признаюсь, мне думается, что король слегка побаивается, как бы приз не достался Генри Говарду, и он был бы очень благодарен мне, если бы я сумела оспорить этот приз у него. Ты ведь знаешь, что король не любит Говарда.

— А вы, ваше величество? — спросила Джейн и вдруг так сильно побледнела, что это не ускользнуло и от королевы.

— Ты нездорова, Джейн, — сочувственно сказала она. — Право, Джейн, у тебя болезненный вид. Тебе необходимо немного отдохнуть.

Но Джейн уже овладела собою; к ней вернулась ее спокойная серьезность, и ей даже удалось улыбнуться.

— О, вовсе нет! — сказала она. — Я совершенно здорова и довольна возможностью быть возле вас! Но не позволите ли вы мне, ваше величество, обратиться к вам с просьбой?

— Пожалуйста, Джейн, пожалуйста! И я заранее обещаю тебе исполнить ее, так как знаю, что Джейн не пожелает ничего такого, что не могла бы исполнить ее подруга.

Леди Джейн молча и задумчиво потупилась. В душе она боролась с уже твердо принятым решением. Ее гордое сердце бешено билось в груди при одной мысли о том, что ей придется преклониться пред женщиной, которую она так сильно ненавидела, и обратиться к ней с ласковой просьбой. Она чувствовала такую безумную ненависть к королеве, что в эту минуту охотно пожертвовала бы своей собственной жизнью, если бы пред тем только могла видеть у своих ног уничтоженную соперницу.

Генри Говард любил королеву; таким образом, Екатерина завоевала сердце того, кого она, леди Джейн, боготворила. Екатерина обрекла ее на вечные муки, на вечную пытку, заставив отречься от восторженного счастья, которое не принадлежало ей, но воспламенила огонь, который она, как вор, похитила с чужого алтаря.

Над Екатериной был произнесен приговор. Джейн не имела уже сострадания. Она должна была погубить королеву.

— Что же ты молчишь? — спросила королева. — Почему ты не говоришь, что я должна обещать тебе?

Леди Джэйн подняла свой взор; он был весел и спокоен.

— Ваше величество, — сказала она, — я встретила в приемной несчастного, приниженного человека. В вашей воле дать ему возможность снова гордо выпрямиться. Вы ведь согласитесь сделать это?

— О, соглашусь ли я! — живо воскликнула Екатерина. — Ты ведь знаешь, Джейн, как я страстно желаю помогать всем несчастным и быть полезной им! При этом дворе так много наносится ран, а у меня, бедной королевы, так мало бальзама целить их!… Поэтому доставь мне это счастье, Джейн, и не ты — мне, а я тебе буду благодарна! Говори же, говори скорее, кто нуждается в моей помощи?

— Не в вашей помощи, ваше величество, а только в вашем сострадании и в вашей милости, — ответила леди Джейн. — Граф Сэдлей сегодня победил в турнире графа Сэррея, и вы сами понимаете, что ваш обер-камергер чувствует себя весьма униженным и обескураженным.

— Разве я могу изменить этот факт, Джейн? К чему же мечтательный граф, сумасбродный поэт пускается в битву с героем, который постоянно знает, что хочет, и всегда исполняет то, что хочет? Ах, как чудно было зрелище, когда Томас Сеймур с быстротою молнии поднял его с седла, и гордому графу Сэррею, умному и мудрому человеку, могучему руководителю сильной партии, пришлось преклониться пред героем, который подобно Михаилу Архангелу сбросил его наземь.

Королева рассмеялась.

Этот смех словно кинжалом пронзил сердце Джейн.

«Она заплатит за это!» — подумала леди Джейн, но вслух сказала:

— Вы правы, ваше величество, он заслужил это унижение, но, после того как он наказан, вы должны вознаградить его. Нет, не качайте головой. Сделайте это ради самой себя, ваше величество, из благоразумия. Граф Сэррей и его отец стоят во главе могущественной партии; последнее унижение Говарда заставило ее воспылать еще большей ненавистью против Сеймура, и она когда-нибудь кровью отмстит за это.

— Ах, ты пугаешь меня! — сказала королева, сразу становясь серьезной.

Леди Джейн, казалось, не обратила внимания на это восклицание и продолжала:

— Я видела, как герцог Норфольк стиснул зубы, когда его сыну пришлось отступить пред графом Сеймуром; я слышала, как то здесь, то там раздавались проклятия и угрозы по адресу Сеймура.

— Кто сделал это? Кто посмел? — воскликнула Екатерина, порывисто вставая с кресел. — Кто осмелится при этом дворе мстить тому, кого любит король? Назовите мне его, Джейн!… Я хочу знать его имя, чтобы иметь возможность обвинить его пред моим супругом. Ведь король вовсе не желает, чтобы благородные Сеймуры очистили место для Говардов; он вовсе не хочет, чтобы этот благороднейший, наилучший и великолепнейший род преклонился пред коварными властолюбивыми и тщеславными папистами. Король любит благородных Сеймуров и своею мощною рукою защитит их от всех врагов.

— И вы, ваше величество, без сомнения, поможете ему в этом? — улыбаясь, произнесла леди Джейн.

Эта улыбка снова заставила королеву опомниться. Она поняла, что зашла слишком далеко, что выдала слишком многое из своей тайны. Ей следовало исправить ошибку и заставить забыть о своем порыве.

— Разумеется, я помогу королю быть справедливым, Джейн, — уже спокойнее сказала она. — Но я никогда не буду несправедливой даже и по отношению к папистам. Если я и не люблю их, то пусть по крайней мере не говорят, что я ненавижу их. К тому же королеве следует всегда быть выше всяких партий. Итак, скажи мне, Джейн, что я могу сделать для графа Сэррея? Чем мы заживим раны, нанесенные ему храбрым Сеймуром?

— Вы открыто даровали победителю на турнире знак вашей высокой милости, вы возложили на него венок!

— Так приказал король! — живо воскликнула Екатерина.

— Отлично! Между тем король не прикажет вам вознаградить так же графа Сэррея, если он сегодня вечером окажется победителем. Сделайте же это по собственному почину, ваше величество, даруйте ему открыто пред всем вашим двором знак вашей ласки. Для этого достаточно одной вашей улыбки, одного слова, одного рукопожатия. Лента с вашего платья делает счастливым того, кому вы дарите ее, делает его гордым и высоко поднимает над всеми остальными. При этом помните, ваше величество, я не только ходатайствую за графа Сэррея, я больше думаю о вас самих! Если, несмотря на немилость короля к Генри Говарду, у вас все-таки хватает духа быть справедливой к нему и признать его заслугу так же, как вы признали заслугу другого, то, поверьте мне, вся его могущественная партия, в настоящую минуту враждебная вам, будет побеждена и падет к вашим ногам. Тогда вы сделаетесь всемогущей и всеми любимой королевой Англии, и не только еретики, но и паписты назовут вас своей госпожой и покровительницей. Коварный случай унизил Генри Говарда; подайте ему свою руку, ваше величество! Тогда он снова поднимется и с прежними гордостью и блеском появится при вашем дворе. Ведь Говард заслуживает того, чтобы вы были милостивы к нему. Он, как звезда, затмевает своим блеском всех других кавалеров, и никто не может сказать про себя, что он умнее или храбрее, мудрее или ученее, благороднее или величественнее Сэррея. По всей Англии разнеслась его слава; женщины с восторгом повторяют его прекрасные советы и любовные романсы; ученые считают гордостью называть его в своих рядах, а воины с изумлением толкуют о его боевых подвигах… Итак, будьте справедливы, ваше величество! Вы высоко почтили победу смелости, почтите же и победу ума! Вы почтили в Сэймуре воина, почтите же в Говарде поэта и человека.

— Хорошо, я сделаю это, — сказала Екатерина и с пленительной улыбкой взглянула на залитое румянцем, восторженное лицо Джейн. — Я сделаю это, Джейн, но под одним условием.

— Под каким именно? — спросила Джейн.

Королева обняла ее, притянула к себе и сказала:

— Под условием, чтобы ты созналась мне, что любишь Генри Говарда; ведь недаром же ты с таким пылким восторгом защищаешь его теперь предо мною!

Джейн вздрогнула и устало опустила голову на плечо королевы.

— Сознавайся же! — повторила та. — Неужели ты не хочешь признать, что твое ледяное сердечко наконец побеждено?

— Да, я сознаюсь в этом! — воскликнула леди Джейн и в страстном порыве бросилась к ногам королевы. — Да, я люблю Говарда, я обожаю его. Я знаю, что это — позорная и несчастная любовь, но что же делать, если мое сердце берет верх над всем? Я люблю его; он — мой бог и повелитель; я обожаю его, как моего спасителя и господина. Теперь вам, ваше величество, известна моя тайна, предайте меня, если хотите! Скажите об этом моему отцу, если вам угодно, чтобы он проклял меня, скажите об этом Генри Говарду, если вы не прочь слышать, как он издевается надо мной. Ведь он, ваше величество, не любит меня!

— Бедная, бедная Джейн! — с состраданием воскликнула королева.

У Джейн вырвался едва слышный крик и она сразу поднялась с колен. Это уже было слишком. Бе соперница жалела ее, виновница ее горя выражала свое сострадание!

Она готова была придушить королеву, пронзить ее сердце кинжалом при мысли о том, что та посмела жалеть ее.

— Я исполнила ваше условие, ваше величество, — тяжело дыша, произнесла Джейн. — Теперь вы исполните мою просьбу?

— Ты и в самом деле намерена ходатайствовать за этого неблагодарного, ужасного человека, который не любит тебя? — изумленно спросила королева. — Он холодно и гордо проходит мимо твоей красоты, а ты… ты просишь за него?

— Ваше величество, истинная любовь не рассуждает, она способна лишь на самопожертвование! — воскликнула Джейн. — Она не помышляет о наградах для себя; она думает лишь о счастье, которое может дать. По его бледным, печальным чертам я вижу его страдания; неужели мне не думать о том, как утешить его? Я подошла к нему, я уговаривала его, выслушивала его полные отчаяния жалобы на этот несчастный случай, в котором не были виновны ни его ловкость, ни смелость; ведь все видели, что виною в этом была его лошадь, которая испугалась и споткнулась. А так как в своем горе Говард более всего сетовал на то, что вы, ваше величество, будете презирать его и насмехаться над ним, то, зная ваше благородное и великодушное сердце, я обещала ему, что вы сегодня же, снизойдя к моей просьбе, выкажете пред всем двором знак милости к нему. Ваше величество, неужели я поступила несправедливо?

— Нет, нет, Джейн! Ты поступила как следует, и твои слова должны оправдаться. Но как мне сделать это?

— Сегодня вечером, после того как король разыграет с Круком греческую пьесу, граф продекламирует несколько новых сонетов своего сочинения. Когда он сделает это, подарите ему что-нибудь — все равно что; это будет знаком вашей милости.

— Но если его сонеты не заслуживают похвалы и признательности? — спросила королева.

— Будьте уверены, что они заслуживают и того, и другого, — возразила леди Джейн. — Ведь Генри Говард — благородный и настоящий поэт, и его стихи полны небесных мелодий и возвышенных мыслей.

Королева улыбнулась и сказала:

— Да, ты любишь его и потому не сомневаешься в нем. Итак, мы признаем его великим поэтом. Но чем же вознаградить его?

— Дайте ему розу, которую вы носите на груди, или бант, прикрепляющий какую-нибудь складку вашего платья и представляющий ваши цвета.

— Но сегодня, к сожалению, на мне нет ни розы, ни банта, Джейн.

— Однако вы можете надеть их, ваше величество! — воскликнула Джейн. — Как раз вот здесь, на плече, недостает банта. Пурпуровый плащ слишком небрежно прикреплен. Здесь нам следует внести украшение.

Джейн услужливо поспешила в соседнюю комнату и вернулась с тем самым ящиком, в котором находились ленты, вышитые золотом, и банты королевы, украшенные драгоценными камнями. Она долго рылась в нем и выбирала, а затем взяла пурпуровый бант, который сама бросила в этот ящик, и, показав его королеве, промолвила:

— Вот посмотрите, ваше величество! В нем много вкуса и вместе с тем он ценен, так как посредине схвачен бриллиантовым аграфом. Вы разрешите мне прикрепить этот бант на вашем плече и согласитесь подарить его графу Сэррею?

— Да, я подарю его графу, потому что ты, Джейн, так желаешь. Но, бедняжка Джейн, чего ты добьешься благодаря тому, что я так поступлю? — спросила королева.

— Во всяком случае хотя бы приветливой улыбки Говарда, ваше величество, — ответила леди Джейн.

— И этого тебе достаточно? Неужели ты так любишь его?

— Да, я люблю его! — с печальным вздохом произнесла Джейн Дуглас и стала прикреплять бант к плечу королевы.

Когда это было исполнено, Екатерина сказала ей:

— А теперь ступай и сообщи обер-церемониймейстеру, что если королю угодно, то я готова отправиться в галерею.

Леди Джейн тотчас направилась к дверям комнаты. Но уже на ее пороге она снова обернулась и сказала:

— Простите мне, ваше величество, что я осмеливаюсь обратиться к вам еще с одной просьбой.

— Говори, говори, Джейн!

— Я доверила свою тайну не королеве, а моей подруге, Екатерине Парр; скажите, ведь она сохранит ее и никому не выдаст моего позора и унижения?

— Даю тебе слово, Джейн, что никто, кроме Бога и нас, никогда не узнает того, о чем мы здесь только что говорили.

Леди Джейн смиренно поцеловала руку королевы и, пробормотав несколько слов благодарности, оставила комнату королевы и пошла разыскивать обер-церемониймейстера.

Леди Джейн прошла несколько комнат и коридоров и вошла в приемную короля. В одной из ее оконных ниш она увидела Гардинера, стоявшего в стороне от других, и подошла к нему. Джон Гейвуд, притаившись за ближайшим занавесом, вздрогнул при виде страшного и насмешливого выражения ее лица. Она пожала руку архиепископа и попыталась улыбнуться.

— Свершилось! — беззвучно произнесли ее губы.

— Неужели? Бант на королеве? — живо спросил Гардинер.

— Да, бант на ней, и она подарит его Сэррею — ответила Джейн.

— А записка там?

— Да, она спрятана под бриллиантовым аграфом.

— О, тогда королева погибнет! — пробормотал Гардинер. — Если король найдет эту записку, то тем самым уже будет подписан смертный приговор Екатерине.

— Тише! — сказала леди Джейн. — Вот идет лорд Гертфорд, пойдемте ему навстречу.

Они покинули нишу й вступили в зал.

Джон Гейвуд тотчас же вышел из-за занавеса и, крадясь вдоль стены, никем не замеченный, оставил приемный зал.

За его порогом Гейвуд приостановился и стал раздумывать.

«Я должен до основания расследовать эту интригу, — сказал он про себя, — я должен узнать, с кем и как они задумали погубить королеву; наконец, мне нужно иметь твердые и неопровержимые доказательства, чтобы перехитрить их и иметь возможность успешно обвинить их пред королем. "Если король найдет эту записку, то тем самым будет подписан смертный приговор Екатерине", — мысленно повторил он фразу Гардинера. — О, пастырь дьявола, король не найдет этой записки, потому что я, Джон Гейвуд, не желаю этого… Но как мне поступить? Сказать ли королеве слышанное мною? Нет! Это расстроит ее веселое расположение духа и у нее будет смущенный вид, а смущение будет несомненнейшим доказательством ее вины в глазах короля. Нет, мне нужно достать эту записку из банта, не предупреждая королевы. Итак, смело за дело! Я должен достать эту записку и натянуть нос этим лицемерам. Для меня еще не ясно, как сделать это, но я сделаю это, и этого достаточно. Итак, вперед, к королеве! — Он быстро направился по залам и коридорам к покоям королевы. — Слава Богу, что я ношу шутовской колпак, — с улыбкой бормотал он на ходу — ведь только король и шут пользуются привилегией входить без доклада в любую комнату, даже в комнату королевы».

Екатерина была одна в своем будуаре, когда открылась маленькая дверь, через которую обыкновенно приходил к ней король.

— Ах, король идет, — вслух произнесла она, направляясь к двери, чтобы приветствовать своего супруга.

— Да, король идет, так как шут уже здесь, — сказал Джон Гейвуд, входя через потайную дверь. — Ваше величество, мы одни? Нас никто не подслушает?

— Нет, Джон Гейвуд, мы совершенно одни, — ответила королева. — С чем вы ко мне?

— С письмом, ваше величество.

— От кого? — спросила королева, и яркий румянец залил ее лицо.

— От кого? — повторил шут, лукаво улыбаясь. — Я и сам не знаю от кого, ваше величество, но во всяком случае, это — просительное письмо, и несомненно вы поступите лучше, если вовсе не будете читать его, так как держу пари, что бессовестный автор этого письма требует от вас чего-нибудь невозможного, будь то улыбка или рукопожатие, локон ваших волос или, пожалуй, даже поцелуй. Итак, ваше величество, совершенно не читайте этого просительного письма.

— Джон, дай мне письмо! — сказала королева, улыбаясь и вместе с тем дрожа от нетерпения.

— Я хочу продать его вам, ваше величество, — возразил шут. — Я научился этому от короля, который тоже ничего не дарит великодушно, не взяв сторицей за то, что дает. Итак, давайте торговаться: я дам вам письмо, вы же дадите мне бант, который у вас на плече.

— Только не бант, Джон, — сказала королева с улыбкой, — выберите себе что-нибудь другое. Этот бант я никак не могу отдать вам.

— Клянусь Богом, я не отдам вам письма, если вы мне не дадите банта! — с комическим пафосом воскликнул шут.

— Чудак! Ведь говорю же я вам, что я не могу отдать его вам, — возразила королева. — Выбирайте себе что-нибудь другое, Джон. Но я прошу вас, милый Джон, отдайте мне письмо!…

— Только в том случае, если вы дадите мне бант, — не сдавался шут. — Я поклялся, а свои клятвы я всегда сдерживаю. Нет, нет, ваше величество, не стройте мрачные мины, не хмурьте лба!… Если вы и в самом деле не можете подарить мне бант, то поступимте так, как иезуиты и паписты, которые торгуют именем Господа Бога. Мне нужно сдержать свою клятву! Поэтому я дам вам письмо, а вы дадите мне бант; но вы только одолжите мне его, и, подержав его, я буду великодушен и щедр, как король, и отдарю вам вашей же собственностью.

Королева быстро сорвала с плеча бант и подала его Джону Гейвуду.

— Теперь давайте мне письмо, Джон! — воскликнула она.

— Вот оно, — сказал Джон Гейвуд, подавая письмо и в то же время беря левою рукою бант, — возьмите его и вы увидите, что Томас Сеймур — мой брат.

— Ваш брат, Джон? — с улыбкой спросила Екатерина, дрожащими пальцами надламывая печать.

— Да, мой брат, потому что он — дурак! — воскликнул шут. — Ах, у меня очень много братьев!… Ведь семья дураков очень велика.

Но королева уже не слушала его. Она читала письмо любимого человека, ее внимание было всецело поглощено строками письма, говорившими ей, что Томас Сеймур любит ее, боготворит и умирает от страсти к ней.

Королева не видела, как Джон Гейвуд поспешно отшпилил бриллиантовый аграф от банта и вытащил оттуда маленькую бумажку, спрятанную среди складок лент.

— Она спасена! — пробормотал он про себя, пряча роковую записку в карман камзола и снова пришпиливая аграф на прежнее место. — Она спасена, и на этот раз король не подпишет ей смертного приговора.

Екатерина прочла письмо и спрятала его за лиф.

— Ваше величество, — остановил ее шут, — вы поклялись мне сжигать каждое письмо, которое я приношу вам от него, так как запретные любовные письма — вещь очень опасная. В один прекрасный день они могут заговорить и свидетельствовать против вас. Ваше величество, я не доставлю вам больше ни одного письма, прежде чем вы не сожжете этого.

— Джон, я сожгу, но сперва я должна как следует прочесть его, — возразила королева. — Теперь я прочла его только сердцем, но не взором. Итак, доставьте мне удовольствие хранить его еще несколько часов у себя на сердце.

— Вы поклянетесь, что еще сегодня сожжете его?

— Клянусь вам! — воскликнула королева.

— На этот раз с меня довольно. Вот вам бант!… Подобно знаменитой лисе, находящей, что виноград незрел, потому что она не может достать его, я говорю вам: «Возьмите ваш бант, он вовсе не нужен мне!».

Он отдал бант королеве, и она, смеясь, прикрепила его к плечу.

— Скажите же мне, Джон, когда вы наконец разрешите мне отблагодарить вас чем-либо более существенным, нежели слова, — сказала она с очаровательной улыбкой, протягивая ему руку. — Когда же вы наконец позволите своей королеве отплатить не одними словами за ваши услуги?

Джон Гейвуд поцеловал ее руку и печально сказал:

— Ваше величество! Я тогда потребую от вас награды, когда мои слезы и просьбы достигнут своего и убедят вас отречься от этой печальной и опасной любви. Право, в этот день я заслужу награду и с гордостью приму ее от вас.

— Бедный Джон, в таком случае вы никогда не получите награды, так как такого дня никогда не будет!

— Ну нет! я все же, вероятно, получу награду, но лишь от короля, и это будет такая награда, при которой люди теряют не только слух и физиономию, но всю голову! Ну, мы увидим! А до тех пор прощайте, ваше величество!… Мне пора идти к королю, так как кто-нибудь может неожиданно застать меня здесь и прийти к довольно умному выводу, что Джон Гейвуд — не всегда шут, но по временам исполняет роль и любовного посланца! Целую подол вашего платья!… Прощайте, ваше величество! Я должен спешить!

Шут снова прокрался через потайную дверь.

«А теперь мы посмотрим эту записку», — сказал он, выбравшись в коридор и удостоверившись, что его никто не видит.

Он достал записку из камзола и вскрыл ее.

— Мне незнаком этот почерк, — едва слышно пробормотал Гейвуд, — но несомненно, это написано женщиной.

«Веришь ли ты мне теперь, мой любимый? Я поклялась в присутствии короля и всего двора передать тебе этот бант и делаю теперь это. Ради тебя я охотно рискую своею жизнью, так как ты — моя жизнь и мне лучше умереть с тобою, чем жить без тебя. Я живу лишь в те минуты, когда покоюсь в твоих объятиях, и темная ночь, когда ты можешь быть у меня, становится для меня светлым солнечным днем. Будем молить Бога, чтобы поскорее наступила темная ночь, потому что такая ночь возвращает мне любимого человека, а тебе — твою счастливую жену. Джеральдина».

— Джеральдина! Кто это — Джеральдина? — пробормотал Джон Гейвуд, снова пряча в камзол записку. — Я должен распутать эту сеть лжи и обмана; мне необходимо знать, что все это значит. Здесь нечто большее, чем простая интрига, чем ложное обвинение. По-видимому, здесь кроется действительность. Королева должна была передать это письмо мужчине, и в нем говорится о сладостных воспоминаниях, о счастливых ночах. Итак, возможно тот, кому адресовано письмо, в заговоре против Екатерины, и нужно сказать, что тогда он — самый подлый ее враг, так как пользуется любовью в качестве орудия против нее. Здесь кроется коварная измена. Или здесь обманывают того, кому адресовано письмо, и он является невольным орудием в руках папистов, или он сам участвует в заговоре и взялся разыграть роль любовника королевы? Но кто бы мог это быть? Неужели Сеймур? Возможно, что и он, так как у него ледяное, коварное сердце и он мог бы быть способен на подобную измену. Но горе ему, если это — он! Тогда я пожалуюсь королю, и его голова скатится с плеч. А теперь к королю!

Однако прежде чем Гейвуд вернулся в приемный зал короля, открылась дверь королевского кабинета и оттуда вышла герцогиня Ричмонд с графом Дугласом.

Леди Джейн и Гардинер как бы случайно стояли близ дверей кабинета.

— Ну, что? Мы и там достигли своей цели? — спросил Гардинер.

— Да, мы достигли ее, — ответил граф Дуглас. — Герцогиня обвинила своего брата в любовной связи с королевой. Она сказала, что он время от времени оставляет свой дом и только утром возвращается. Она объявила, что три дня тому назад сама ночью выследила брата и видела, как он прошел во дворцовый флигель, занимаемый королевой, а одна из камеристок королевы сообщила герцогине, что в ту ночь королевы не было в ее комнатах.

— И что же, король выслушал ваше обвинение и не удушил вас в припадке гнева?

— Он до сих пор еще в том тупом состоянии ярости, когда лава еще только закипела и готовится прорваться сквозь кратер. Все еще мирно, но будьте уверены, что извержение лавы совершится и ее огненный поток погребет под собою тех, кому надлежит погибнуть.

— Королю известно и относительно банта? — спросила леди Джейн.

— Ему известно обо всем, — ответила герцогиня Ричмонд. — Но до нужного момента никто и не заподозрит его яростного гнева. Он сказал, что намерен внушить королеве полнейшую уверенность в том, что ее тайна не известна ему, чтобы тем вернее заполучить доказательство ее вины. Ну, а мы доставим ему это доказательство! А из этого следует, что королева безвозвратно погибла.

— Тише! Тише!… Дверь открылась, и идет обер-церемониймейстер, чтобы позвать нас в Золотую галерею.

— Ступайте, ступайте! — пробормотал Джон Гейвуд, крадясь за ними. — Я ведь тоже здесь и буду мышью, которая разгрызет те сети, куда вы хотите уловить мою великодушную львицу.

 

XV

БАНТ КОРОЛЕВЫ

Золотая галерея, где должен был состояться турнир поэтов, в этот день представляла собою действительно чарующее, феерическое зрелище. Гигантские зеркала в широких золотых рамах превосходнейшей резной работы покрывали стены и тысячами искр отражали свет огромных канделябров, освещавших зал. Повсюду пред зеркалами были расставлены самые редкие цветы, распространявшие свой одуряющий, но все же чарующий аромат и пестротою красок превосходившие огромные персидские ковры, которые покрывали весь зал и превратили его пол в неизмеримое цветочное ложе. Среди цветов были разбросаны столики с золотыми сосудами, в которых находились освежительные напитки; в конце огромной Золотой галереи помещался гигантский буфет с изысканнейшими и редчайшими закусками. Пока еще двери буфета были закрыты; когда же их открывали, буфет с галереей образовывал одну комнату.

Однако пока еще не перешли к реальным наслаждениям — двор был занят духовною пищею. Избранное, блестящее общество, наполнявшее зал, еще было принуждено некоторое время молчать и подавлять в себе злословие и клевету, шутки и лицемерие.

Только что наступила пауза. Король и Крук представили пред двором сцену из «Антигоны», и теперь двор отдыхал после сомнительного, хотя и «высокого» наслаждения внимательно слушать речь, в которой не понимаешь ни слова, но которую необходимо находить прекрасной, так как король сам был очарован ею.

Генрих VIII снова опустился на золотой трон и отдыхал от чрезвычайного напряжения; невидимый оркестр исполнял пьесу, написанную самим королем; своим торжественным и серьезным ритмом она представляла странный контраст с этим блестящим залом и собравшимся в нем великолепным и веселым обществом.

Так как король приказал всем быть веселыми, то повсюду начался непринужденный разговор. Поэтому было вполне естественно, что там и сям раздавался смех и двор, по-видимому, вовсе не обращал внимания на утомление короля.

Впрочем, Генриха уже давно не видели таким веселым и оживленным, как в этот вечер. Он так и сыпал шутками, заставлявшими мужчин смеяться, а дам краснеть — и среди них больше всего юную королеву, сидевшую рядом со своим супругом на великолепном троне и украдкою бросавшую страстные взоры на любимого человека, ради которого она охотно отреклась бы от королевской короны и трона.

Увидев, как Екатерина покраснела, Генрих стал самым нежным тоном просить у нее прощения за «те глупые шутки, которые заставили ее покраснеть и тем самым сделали ее еще более очаровательной и прекрасной». Его слова были так нежны и искренни, его взгляд так любовен, что никто не мог сомневаться в том, что его супруга пользовалась его величайшим расположением и самой нежной любовью.

Только те немногие лица, которым была известна тайная подкладка этой выставляемой напоказ нежности короля, понимали всю ту опасность, которая угрожает королеве, так как Генрих был страшнее всего именно тогда, когда льстил, и разрушительнее всего был его гнев по отношению к тем, кого он только что целовал и уверял в своей милости.

То же подумал и граф Дуглас, когда увидел с какою нежностью во взоре беседовал со своей супругой Генрих VIII.

За королевским троном стоял Джон Гейвуд в своем фантастическом одеянии. Король то и дело разражался громким смехом над его саркастическими и насмешливыми замечаниями.

Вдруг шут заметил ему:

— Ваше величество! мне не нравится сегодня ваш смех. Он отзывается желчью. Не находите ли и вы то же самое, ваше величество?

С этим вопросом Гейвуд обратился к королеве.

Она очнулась от своих сладких грез.

А это только и было нужно Джону Гейвуду. Поэтому он повторил свой вопрос.

— Неправда, — ответила она, — я нахожу, наоборот, что его величество сегодня — настоящее красное солнышко, и лучезарен, и светел, как оно.

— Было бы вернее сравнить его с полной луной, ваше величество, — со смехом подхватил шут. — Взгляните, однако, как весело болтает там граф Арчибальд Дуглас с герцогинею Ричмонд!… Люблю я этого доброго графа! Он всегда напоминает мне змею медянку, собирающуюся ужалить кого-нибудь в пятку, и потому вблизи этого вельможи я обыкновенно превращаюсь в журавля. Я стою на одной ноге, будучи уверен, что в таком случае граф не ужалит меня в другую. Ваше величество, на вашем месте я не велел бы умерщвлять тех, которых ужалила медянка, но уничтожал бы самих медянок, чтобы ноги честных людей оставались в безопасности от них.

Король кинул на него беглый, испытующий взгляд.

Но Гейвуд отвечал на это улыбкой и продолжал:

— Убивайте медянок, ваше величество! А когда приметесь уничтожать пресмыкающихся гадов, то будет нелишне дать при этом хорошего пинка и попам. Давно уже не жгли мы живьем никого из этого отродья, и они опять становятся буйны и злы, какими были и будут всегда. Я даже замечаю, как благочестивый и кроткий архиепископ винчестерский улыбается необычайно веселой улыбкой, беседуя вон там с леди Джейн; а это — дурной знак, потому что архиепископ улыбается лишь в том случае, когда ему опять удалось подцепить какую-нибудь бедную человеческую душу и приготовить ее на закуску своему владыке — я подразумеваю под этим конечно не вас, мой король, но дьявола. Ведь дьяволу вечно хочется пожирать благородные человеческие души, и тому, кто поймает для него таковую, он дает отпущение грехов на один час. Вот почему архиепископ ловит такое множество душ; ведь, греша ежечасно, он ежечасно нуждается в отпущении.

— Вы сегодня страшно язвительны, Джон Гейвуд, — улыбаясь сказала королева, тогда как король глубокомысленно и серьезно уставился взором в землю.

Слова Джона Гейвуда задели больное место в его сердце и невольно возбудили в недоверчивом монархе новые сомнения. Он не доверял не только обвиняемому, но также и обвинителю, и если наказывал одного как преступника, то был не прочь наказать и другого, как доносчика.

Он спрашивал себя, с какою целью граф Дуглас и архиепископ Гардинер взводили обвинение на королеву и зачем они нарушили его собственное спокойствие и доверие к жене.

В этот момент, когда он смотрел на свою прекрасную супругу, сидевшую с ним рядом с такой спокойной веселостью, непринужденно и приветливо улыбаясь, в нем закипел жестокий гнев не против Екатерины, но против Джейн, обвинявшей ее.

Ведь королева была так мила и красива! Зачем люди не хотели предоставить ему наслаждаться супружеским счастьем с нею? Зачем они вздумали разрушить его сладостный обман? Но может быть, она и не была виновной? Наверно нет. Таким веселым и ясным не может быть взор преступницы, так непринужденно, так девственно-нежно не может быть обращение распутной женщины!

Вдобавок король чувствовал себя изнуренным и пресыщенным; даже сама жестокость может надоесть, и в этот час Генрих не чувствовал никакой склонности к кровопролитию.

Сердце Генриха VIII (в подобные минуты умственной вялости и телесного расслабления у короля даже оказывалось сердце) было готово произнести слово помилования, как вдруг его взор упал на Генри Говарда, который стоял со своим отцом, герцогом Норфольком, недалеко от королевского трона, в кругу блестящих и благородных лордов.

Генрих VIII почувствовал смертельный укол в грудь, и его глаза стали метать молнии по направлению к этой группе.

Как гордо и внушительно выделялась среди окружающих фигура молодого графа! Как заметно возвышался он над всеми прочими! Как благородно и красиво было его лицо! Как царственны осанка и вся его наружность!

Генрих должен был сознаться себе во всем этом, и такое вынужденное признание заставило его возненавидеть соперника.

Нет, нет, никакой пощады Екатерине! Если ее обвинители сказали ему правду, если они доставят доказательства виновности королевы, тогда ей несдобровать. И как мог он сомневаться в справедливости доноса? Разве не говорили ему, что в банте, который королева должна дать графу Сэррею, будет спрятано любовное письмо от Екатерины? Разве граф Сэррей не сказал этого вчера, в час задушевного признания, своей сестре, герцогине Ричмонд, когда хотел подкупить ее, чтобы она сделалась посредницей любви между ним и королевой? Разве герцогиня не обвиняла королевы в том, что у нее происходят ночные свидания с графом в покинутой башне?

Нет, никакой пощады не будет его прекрасной королеве, если Генри Говард окажется ее любовником!

Король снова невольно посмотрел на ненавистного врага. Тот по-прежнему стоял поодаль со своим отцом, герцогом Норфольком. Как живы и грациозны были движения старого герцога, как стройна его фигура, сколько гордости и внушительности было в его осанке! Король был моложе герцога, а между тем тучность приковала его к креслу на колесах, и он сидел, как неподвижный колосс на своем троне, тогда как герцог Норфольк двигался свободно и легко, подчиняясь лишь собственной воле, но не горькой необходимости. Генриху хотелось бы разразить этого гордого, заносчивого человека за то, что он был свободен, тогда как его король являлся не чем иным, как пленником собственной плоти, рабом своего неповоротливого тела.

— Я уничтожу этот гордый, заносчивый род Говардов! — пробормотал про себя король, обращаясь в то же время с приветливой улыбкой к графу Сэррею. — Вы обещали прочесть несколько своих стихотворений, кузен, — продолжал он. — Доставьте же нам теперь это удовольствие! Ведь вы видите, с каким нетерпением смотрят все красавицы Англии на вас, благороднейшего и величайшего из поэтов, и как разгневались бы они на меня, если бы я еще больше отсрочил ожидаемое наслаждение. Даже моя прекрасная супруга жаждет ваших мечтательных песен; ведь вы знаете, Говард, что она любит поэзию, а больше всего — вашу поэзию.

Екатерина почти не слышала слов короля. Ее взоры встретились с глазами Сеймура и глубоко погрузились в них. Но потом она потупилась, вся полная созерцанием своего возлюбленного, и задумалась о нем, не смея больше смотреть на него.

Когда король назвал ее по имени, она вздрогнула и вопросительно взглянула на него, потому что не слышала сказанного им.

«Она совсем не смотрит в мою сторону! — сказал себе Генри Говард. — О, эта женщина не любит меня, или, по крайней мере, ее рассудок берет верх над любовью. О, Екатерина, неужели ты так боишься смерти, что, страшась ее, готова отречься от своей любви? — Он с поспешностью отчаяния вынул свой портфель и мысленно продолжал: — Я заставлю ее обратить ко мне свои взоры, заставлю ее думать о себе и вспомнить данную мне клятву! Горе ей, если она не исполнит ее, если не подарит мне банта, в чем клялась так торжественно. Если королева нарушит данное мне слово, то и я нарушу это ужасное молчание и в присутствии короля и всего двора обвиню Екатерину в измене ее любви. Тогда у нее по крайней мере будет отнята возможность отречься от меня, потому что вслед за этим мы наверняка взойдем с нею оба на кровавый помост».

— Позволяет ли мне ее величество приступить к чтению? — спросил он вслух, совершенно забыв, что король уже дал ему приказ и что лишь от него одного могло исходить подобное позволение.

Екатерина с удивлением взглянула на графа, но потом ее взор упал на леди Джейн Дуглас, смотревшую на нее с умоляющим видом. Королева улыбнулась, вспомнив в ту минуту, что с нею говорит возлюбленный Джейн и что она поклялась бедной девушке ободрить удрученного графа Сэррея и обойтись с ним милостиво.

И она, с улыбкой склонившись к Говарду, сказала:

— Прошу вас, доставьте нашему празднику прекраснейшее украшение! Украсьте его благоухающим цветком вашей поэзии. Вы видите, все мы горим нетерпением услышать ваши стихи.

Король задрожал от гнева, и уничтожающее громовое слово уже было готово сорваться с его уст. Но он сдержался; он хотел сначала получить доказательство, хотел, чтобы его супруга была не только обвинена, но и осуждена, а для этого требовались улики, которые подтвердили бы ее виновность.

Генри Говард приблизился теперь к трону королевской четы и с сияющими взорами, с воодушевленным лицом стал читать ей дрожавшим от волнения голосом свои песни любви, обращенные к прекрасной Джеральдине.

После его первого сонета, послышался шепот одобрения. Лишь король мрачно смотрел пред собою, только королева оставалась безучастной и холодной.

«Вот превосходная актриса! — подумал Генри Говард в ожесточении своего горя. — Ни один мускул не дрогнул у нее в лице, а между тем этот сонет должен был напомнить ей самые прекраснейшие, самые священные мгновения нашей любви».

Королева оставалась безучастной и холодной. Но если бы Генри Говард перевел свои взоры на леди Джейн Дуглас, то увидал бы, как она бледнела и краснела, как улыбалась от восхищения и как при всем том ее взор туманился слезой.

Однако граф Сэррей не видел никого, кроме королевы, и ее вид заставлял его трепетать от гнева и боли. Глаза Говарда метали молнии, лицо пылало страстью; все его существо было полно воодушевлением отчаяния. В этот момент он с радостью испустил бы последний вздох у ног своей Джеральдины, если бы она только признала его, если бы только у нее хватило мужества назвать его своим возлюбленным.

Но ее благосклонное спокойствие, ее приветливое равнодушие выводили его из себя. Он смял бумагу в руке; буквы прыгали у него перед глазами, он не мог больше читать.

Однако поэт все же не хотел оставаться безмолвным. Как умирающий лебедь, жаждал он излить свое горе в последней песне и облечь в слова и звуки свое отчаяние и свою муку. Он не мог больше читать готовое стихотворение, но принялся импровизировать.

Как огненный поток лавы текли слова из его уст; в пламенных дифирамбах, в вдохновенных гимнах изливал Сэррей свою любовь и свои терзания. Гений поэзии витал над ним, окружая сиянием его благородное, задумчивое чело. Граф был лучезарно прекрасен в своем воодушевлении, и даже королева почувствовала себя увлеченной его словами.

Его любовные жалобы, томления, восторги и мрачные фантазии нашли отголосок в ее сердце. Екатерина поняла Говарда, потому что испытывала те же радости, то же горе и тот же восторг, хотя все это относилось вовсе не к нему.

Но, как было сказано, поэт воодушевил ее. Поток его страсти увлек молодую женщину. Она плакала при его жалобах, она улыбалась его радостным гимнам.

Когда Генри Говард наконец умолк, глубокая тишина водворилась в обширном, сияющем королевском чертоге. Все лица были глубоко взволнованны, и это всеобщее молчание было прекраснейшим триумфом поэта, так как оно доказывало ему, что даже зависть и недоброжелательство замолкли перед его дарованием.

Наступила короткая пауза, подобная тому знойному, жуткому затишью, которое обыкновенно предшествует буре, когда природа замирает на один миг, притаив дыхание, чтобы собраться с силой и ударить грозой. То была многозначительная, ужасная пауза, но лишь немногие понимали ее значение.

Леди Джейн, совершенно разбитая, едва переводя дух, прислонилась к стене. Она чувствовала, что меч повис над ее головой и что он убьет ее, если поразит любимого ею человека.

Граф Дуглас и архиепископ винчестерский машинально приблизились один к другому и стояли рука об руку, соединившись для пагубной борьбы, тогда как Джон Гейвуд прокрался к королевскому трону сзади и со свойственной ему саркастической манерой прошептал королю на ухо несколько эпиграмм, которые заставили Генриха против воли улыбнуться.

Но тут поднялась со своего места королева и кивнула Генри Говарду, приглашая его подойти ближе.

— Милорд, — заговорила она почти торжественным тоном, — благодарю вас как королева и как женщина за ваши благородные возвышенные песни, которые вы сочинили в честь женщины! А так как милость моего короля возвеличила меня и сделала меня первой женщиной в Англии, то мне подобает от имени всех женщин высказать вам свою благодарность. Поэту приличествует иная награда, большая, чем воину. Победителю на поле сражения подносят лавровый венок, вы же одержали не менее прекрасную победу, потому что завоевали сердца! Мы, женщины, объявляем себя побежденными, и от имени всех этих благородных женщин я назначаю вас их рыцарем! В знак того возьмите этот бант, милорд! Он дает вам право носить цвета королевы и в то же время обязывает вас быть рыцарем всех женщин!

Она отколола бант от своего плеча и подала его графу.

Тот опустился перед ней на одно колено и протянул уже руку за этим драгоценным и желанным залогом.

Но в этот миг король поднялся со своего места и с повелительным видом удержал руку королевы.

— Позвольте мне, — сказал он дрожащим от гнева голосом, — прежде рассмотреть этот бант и убедиться, достоин ли он послужить единственной наградой благородному лорду! Дайте мне рассмотреть бант!

Екатерина с удивлением взглянула на его лицо, которое подергивалось от волнения и бешенства, но без всякого колебания протянула ему бант.

— Мы погибли! — прошептал граф Сэррей, тогда как граф Дуглас и прелат обменялись торжествующими взорами, а леди Джейн в страхе и ужасе творила молитву в глубине своего сердца, почти не слыша злорадных и торжествующих слов, которые нашептывала ей на ухо герцогиня Ричмонд.

Король держал бант в руке и рассматривал его. Но его пальцы дрожали так сильно, что он не мог отстегнуть аграф, скрепляющий петли, и потому протянул украшение Джону Гейвуду.

— Эти бриллианты плохие, — сказал Генрих отрывисто и сухо. — Отстегни аграф, мы желаем заменить его вот этой булавкой. Тогда подарок получит двойную ценность для графа, как залог благоволения моего и королевы.

— Как вы милостивы сегодня! — улыбаясь заметил Джон Гейвуд. — Ни дать, ни взять — кошка, которая всегда позабавится немного мышью, прежде чем сожрать ее.

— Отстегни аграф! — громовым голосом воскликнул король, будучи не в силах скрыть свою ярость.

Джон Гейвуд не спеша исполнил приказание. Он нарочно мешкал, действуя кропотливо и предоставляя королю следить за каждым движением, за каждым поворотом своих пальцев; его забавляло держать в жестком напряжении и ожидании тех, которые сплели эту интригу.

Пока он таким образом прикидывался совершенно безобидным и простодушным, его острый, проницательный взор блуждал по всему собравшемуся обществу и отлично подмечал трепетное нетерпение архиепископа Гардинера и графа Дугласа, равно как бледность леди Джейн и напряженное ожидание в чертах герцогини Ричмонд.

«Вот участники заговора против королевы, — подумал про себя Джон Гейвуд. — Но я буду молчать до того дня, пока мне удастся перехитрить их».

— Вот вам аграф! — сказал он после того вслух королю. — Он засел так крепко в ленте, как злоба в сердце попов и придворных!

Король вырвал у него ленту из рук и тщательно пропускал ее между пальцами.

— Ничего, ничего, — промолвил он скрипя зубами.

Теперь, обманутый в своих ожиданиях и предположениях, Генрих VIII не находил более сил противиться шумному потоку гнева, бушевавшему в его сердце. В нем снова проснулся тигр; он спокойно выжидал момента, когда к нему приведут обещанную жертву; теперь же, когда она, по-видимому, ускользнула от него, в нем возмущался дух буйства и жестокости. Тигр изнывал и томился жаждой крови, и невозможность удовлетворить ее приводила его в бешеную ярость.

Свирепым движением король швырнул бант на землю и с угрозой замахнулся на Генри Говарда.

— Не смейте касаться этого банта, — загремел Генрих, — прежде чем вы не оправдаетесь во взведенном на вас обвинении!…

Граф Сэррей твердо и смело взглянул в его глаза и спросил:

— Так, значит, меня обвиняют? В таком случае я требую прежде всего очной ставки со своими обвинителями и хочу знать, какого рода вину приписывают мне!

— А, изменник, ты осмеливаешься противоречить своему государю! — закричал король, бешено топая ногой. — Хорошо же, я буду твоим обвинителем и вместе с тем судьей.

— И конечно, ваше величество, вы будете справедливым судьею, — сказала Екатерина, наклоняясь с умоляющим видом к королю и взяв его за руку. — Ведь вы не осудите благородного графа Сэррея, не выслушав его оправданий; а если он окажется невиновным, то вы наверно накажете его обвинителей.

Однако это заступничество королевы вывело Генриха VIII из себя. Он отшвырнул ее руку и взглянул на нее такими разгоревшимися, гневными глазами, что она невольно затрепетала.

— Ты сама — изменница! — злобно воскликнул он. — Не толкуйте о невинности, когда вы сами виновны, и, прежде чем вы осмелитесь защищать графа, защитите самое себя.

Екатерина поднялась с места и взглянула пылающими глазами на разгневанное лицо супруга.

— Ваше величество! — торжественно произнесла она. — Вы публично пред всем своим двором обвиняете в преступлении меня, вашу супругу. Я требую теперь, чтобы вы сказали, в чем заключается моя вина!

Она была дивно прекрасна со своей смелой, гордой осанкой, в своем внушительном, величественном спокойствии.

Решительная минута наступила, и королева сознавала, что ее жизнь и будущность висят на волоске, что им необходимо одержать победу над смертью.

Она взглянула в сторону, где стоял Томас Сеймур; их взоры встретились. Молодая женщина видела, как он положил руку на меч, и приветствовала его издали улыбкой.

«Он защитит меня и, прежде чем меня повлекут в Тауэр, своей рукой пронзит мне грудь мечом», — подумала Екатерина, и радостная, торжествующая уверенность наполнила ее сердце.

Королева не видела ничего, кроме человека, поклявшегося умереть с нею вместе, когда наступит решительный момент. Она улыбаясь смотрела на этот меч, уже наполовину извлеченный Сеймуром из ножен, и приветствовала его, как дорогого, давно желанного друга.

Она не заметила, что Генри Говард также положил свою руку на меч, что и он был готов на ее защиту, твердо решившись умертвить короля, прежде чем тот успеет произнести смертный приговор королеве.

Но леди Джейн Дуглас видела это. Она умела читать в душе графа; она чувствовала, что он готов идти на смерть за свою возлюбленную, и это наполнило ее сердце горем и вместе с тем восхищением. Она также твердо решилась повиноваться только своему сердцу и своей любви и, позабыв все, кроме этого, поспешно выступила вперед и заняла место возле Генри Говарда.

— Опомнитесь, граф Сэррей, — тихонько шепнула она ему.— Уберите руку с меча! Королева приказывает вам это моими устами!

Генри Говард посмотрел на нее с удивлением и явно недоумевая; однако он выпустил из пальцев рукоятку меча и вопросительно взглянул на королеву.

Та повторила свое требование; она настаивала на том, чтобы король, в безмолвной ярости опустившийся опять на свое кресло, назвал ей взведенное на нее преступление.

— Хорошо, миледи, вы требуете этого и вы узнаете, — воскликнул Генрих VIII. — Вы хотите слышать, в чем обвиняют вас? Так ответьте мне, миледи! Вас обвиняют в том, что вы не всегда остаетесь в ночную пору в своей опочивальне. Утверждают, будто вы иногда покидаете ее на целые часы и что ни одна из ваших служанок не сопровождает вас, когда вы крадетесь по коридорам и потайным лестницам к уединенной башне, где вас поджидает ваш любовник, который в то же время проскальзывает в башню через калитку с улицы.

— Он знает все! — прошептал Генри Говард и снова схватился за меч и хотел приблизиться к королеве. Но леди Джейн удержала его.

— Подождите развязки, — промолвила она. — Умереть всегда успеете!

«Он знает все! — подумала в свою очередь королева и почувствовала в ту минуту в себе достаточно упрямого мужества, чтобы отважиться на все, только бы не выказать себя изменницей в глазах любимого человека. — Он не должен думать, что я изменила ему, — сказала она про себя. — Я открою всю правду, признаюсь во всем, чтобы он знал, почему и куда я уходила».

— Отвечайте же теперь, миледи. Отвечайте, Екатерина, — загремел король, — и скажите мне, можно ли обвинять вас. Правда ли, что неделю тому назад, около полуночи, с понедельника на вторник, вы покинули свою опочивальню и пошли тайком в уединенную башню? Правда ли, что там вас встретил человек, которому вы принадлежите?

Королева посмотрела на своего супруга с гневной гордостью и воскликнула:

— Генрих, Генрих, горе вам, что вы осмеливаетесь таким образом позорить собственную супругу!

— Отвечайте мне! Вас не было в ту ночь в вашей опочивальне?

— Нет, — ответила Екатерина с горделивым спокойствием, — меня там не было!

Король откинулся на спинку своего кресла, и настоящее рычание бешенства вырвалось из его груди. Оно заставило женщин побледнеть, и даже мужчинам стало не по себе.

Лишь Екатерина нисколько не смутилась; одна она не слышала ничего, кроме крика ужаса, который издал Томас Сеймур, и не видела ничего, кроме гневных и укоряющих взглядов, которые он кидал на нее. Она ответила на них приветливой и успокоительной улыбкой и. прижала обе руки к сердцу, глядя на него и подумав:

«По крайней мере я оправдаюсь пред ним!»

Королю между тем снова удалось преодолеть первый приступ исступления. Он опять выпрямился, и его лицо выражало теперь страшную, грозную холодность.

— Теперь вы сознаетесь, — спросил он, — что не были в ту ночь у себя в спальне?

— Я уже сказала вам, — нетерпеливо ответила Екатерина.

Король так закусил губы, что на них проступила кровь.

— И при вас был мужчина? — допытывался он. — Мужчина, которому вы назначили в тот час свидание и который вышел вам навстречу из уединенной башни?

— Да, при мне был мужчина! Но я не приходила к нему в уединенную башню и это не было условленным свиданием.

— Кто же был этот человек? — крикнул король. — Отвечайте мне! Назовите мне его имя, если не желаете, чтобы я задушил вас своими руками!

— Ваше величество, я уже разучилась бояться смерти! — с презрительной улыбкой ответила Екатерина.

— Кто был тот человек? Назовите мне его имя! — крикнул опять король.

Екатерина гордо выпрямилась, обвела взором все общество и торжественно промолвила:

— Человека, который был при мне в ту ночь, звали…

— Джоном Гейвудом, — договорил с серьезным и гордым видом шут, подошедший сзади к королевскому трону. — Да, ваше величество, ваш брат, шут Джон Гейвуд, в ту ночь имел честь сопровождать вашу супругу на ее святом пути; но я уверяю вас, что он менее походил на короля, чем король походит на шута!

Шепот изумления пробежал по залу. Онемевший король откинулся на спинку своего кресла.

— А теперь, ваше величество, — спокойно произнесла Екатерина, — я вам объясню, куда я ходила в ту ночь с Джоном Гейвудом!

Она умолкла и на одну минуту прислонилась спиной к подушке своего кресла. Она чувствовала, что все взоры обращены на нее; она слышала гневный стон короля; она чувствовала пламенные, укоризненные взоры своего возлюбленного, видела насмешливую улыбку надменных леди, которые ни за что не хотели простить ей, что она из простой баронессы превратилась в королеву. Но все это лишь делало королеву храбрее и отважнее. Она достигла той высшей точки в жизни, где нужно рисковать всем, чтобы не оборваться в пропасть.

Но леди Джейн, в свою очередь достигшая подобного критического момента своего существования, также сказала себе: «В этот час я должна рисковать всем, если не хочу лишиться всего». Она видела бледное лицо Генри Говарда, которое выражало напряженное ожидание. Ей было ясно, что если королева теперь заговорит, то все хитросплетения ее интриги откроются перед ним. Поэтому ей следовало предупредить королеву, она должна была предостеречь Генри Говарда.

— Не бойтесь ничего! — шепнула ему девушка. — Мы были подготовлены к этому. Я дала ей в руки средство спасения.

— Заговорите ли вы наконец? — воскликнул король, дрожа от нетерпения и ярости. — Скажите нам, где вы были в ту ночь?

— Скажу, — воскликнула Екатерина, смело и решительно поднимаясь с своего места. — Но горе тем, которые принудили меня к тому! Предупреждаю вас заранее, что обвиняемая превратится в обвинительницу, требующую справедливости не пред троном короля Англии, но пред престолом Владыки всех земных повелителей! Ваше величество, вы допытываетесь у меня, куда я ходила в ту ночь с Джоном Гейвудом? Как королева и ваша супруга я, пожалуй, могла бы требовать, чтобы вы задали этот вопрос не перед таким множеством свидетелей, но в тиши нашей комнаты. Однако вы искали публичности и я не боюсь ее! Так выслушайте правду, все вы!… В ту ночь, с понедельника на вторник, меня не было в моей опочивальне потому, что предстояло исполнить важный и священный долг, потому что ко мне взывала умирающая, умоляя о помощи и сострадании. Желаете вы знать, мой повелитель и супруг, кто была эта умирающая? Не кто иная, как Мария Аскью!

— Мария Аскью? — подхватил удивленный король, и гневное выражение его лица немного смягчилось.

— Мария Аскью, — прошептали остальные, и Джон Гейвуд прекрасно заметил, как омрачился лоб архиепископа, как побледнел и потупился канцлер Райотчесли.

— Да, я была у Марии Аскью, — продолжала королева, — да, у Марии Аскью, которую осудили вот те благочестивые и мудрые господа не столько за веру, сколько из-за того, что она, как им известно, была любима мною. Мария Аскью должна была умереть, потому что Екатерина Парр любила ее. Ей пришлось взойти на костер, чтобы мое сердце также горело в жгучих мучениях! И по этой причине я должна была рискнуть всем для ее спасения. О, ваше величество, скажите сами, не предписывал ли мне долг испробовать все, чтобы спасти несчастную девушку? Ради меня ее обрекли на эти жестокие терзания. Ведь у меня гнусным образом похитили письмо, которое написала мне в своем сердечном горе Мария Аскью, и это письмо было показано вам, чтобы возбудить ваши подозрения на мой счет и обвинить меня перед вами. Но ваше благородное сердце оттолкнуло недостойное подозрение, и тогда гнев моих врагов обрушился на Марию Аскью, и ей пришлось пострадать за то, что меня не нашли достойной наказания. У вас вырвали разрешение подвергнуть ее пыткам. Но когда вы, мой супруг, уступали их настояниям, благородный король еще бодрствовал в вас. «Идите, — сказал он, — пытайте и казните ее, но сначала убедитесь, не согласна ли она отречься от своего заблуждения!»

Генрих с удивлением взглянул на благородное и смелое лицо своей супруги.

— Вы знали это? — спросил он. — А между тем эти слова были сказаны наедине, без всякого постороннего свидетеля, который мог бы передать их вам!… Как же это дошло до вас?

— Когда человек не в силах больше оказать помощь ближнему, за это берется Сам Господь, — торжественно произнесла Екатерина. — Господь Бог повелел мне идти к Марии Аскью и сделать попытку к ее спасению! И я пошла. Но, будучи супругою благородного и величайшего из королей, я все-таки остаюсь лишь слабой, боязливой женщиной. Я боялась пуститься одна в этот скорбный и опасный путь; мне понадобилась сильная мужская рука, чтобы опереться на нее, и Джон Гейвуд предложил мне свои услуги.

— И вы действительно побывали у Марии Аскью? — задумчиво перебил ее король. — У этой закоренелой грешницы, которая пренебрегла помилованием и в ожесточении своего сердца не захотела воспользоваться прощением, предложенным ей мною?

— Супруг мой и властелин, — ответила королева со слезами на глазах, — та, которую вы только что обвинили, уже предстала перед престолом Господа и получила от своего Творца отпущение грехов! Простите же и вы, в свою очередь, и пусть пламя костра, на который возложили вчера благородное тело осужденной, пожрет также гнев и ненависть, постороннею рукою распаленные в вашем сердце против нее. Мария Аскью отошла в вечность, как святая, потому что простила всем своим врагам и благословила своих палачей-священников.

— Мария Аскью была проклятая грешница, которая осмелилась противиться приказаниям своего владыки и короля, — перебил королеву архиепископ винчестерский, бросая на нее колкий и гневный взгляд.

— Не осмелитесь ли вы утверждать, что вы сами всегда в точности и пунктуально исполняли Приказания вашего августейшего повелителя? — спросила Екатерина. — Соблюли вы королевскую волю, когда дело шло о Марии Аскью? Нет, говорю я, потому что король не приказывал вам мучить ее; он не велел, чтобы в кощунственном гневе терзали благородное человеческое существо, искажали этот образ и подобие Божие до отвратительного вида, вызывавшего содрогание. Однако вы сделали это! Пред Богом и вашим государем обвиняю вас в том я, королева! Знайте же теперь, мой властелин и супруг, что я была при том, когда Марию Аскью пытали, я видела ее муку, и Джон Гейвуд видел это вместе со мною.

Все взоры вопросительно обратились теперь на короля в ожидании жестокого взрыва бешенства и ярости с его стороны.

Но на этот раз приближенные ошиблись. Генрих VIII был слишком доволен, что супруга оказалась чиста от возведенного на нее преступления, и охотно простил ей менее важный проступок. Вдобавок на него подействовали гордость и смелость, с какими королева выступила против своих обвинителей, и он воспылал к ним таким же неумолимым гневом и ненавистью, какие только что возбуждала в нем Екатерина. Он радовался, что коварные и неугомонные преследователи его прекрасной и гордой супруги были унижены ею теперь в присутствии всего двора. Поэтому он взглянул с едва заметной улыбкой на королеву и с участием спросил ее:

— Но как это могло устроиться, миледи? Каким путем достигли вы темницы?

— Вот вопрос, который вправе задать каждый, кроме короля! Король Генрих один знает путь, по которому я шла! — с тонкой улыбкой ответила Екатерина.

Джон Гейвуд, по-прежнему стоявший позади королевского трона, наклонился теперь ближе к уху Генриха и долго торопливо и тихо говорил ему что-то.

Король внимательно слушал, после чего пробормотал настолько громко, что стоявшие поблизости могли отлично расслышать его слова:

— Ей-Богу, она — храбрая и смелая женщина, и нам пришлось бы отдать ей в этом справедливость, не будь она сама нашей королевой. Продолжайте дальше, миледи, — сказал он после того вслух, обращаясь к королеве с приветливым взором. — Расскажите мне, Екатерина, что видели вы в комнате пыток.

— О, мой король и господин, мною овладевает ужас при одной мысли о том, — воскликнула королева, содрогаясь и бледнея. — Я видела, как несчастная девушка извивалась в жестоком мучении. Но ее глаза были устремлены с немой мольбой только к небу. Она не просила своих мучителей о пощаде, она не требовала от них сострадания и милосердия; она не кричала от боли, хотя ее кости трещали, а мясо клочьями разлеталось во все стороны, как осколки стекла. Сложив руки, она простирала их к Богу, а ее уста шептали тихие молитвы, которые, пожалуй, заставляли плакать небесных ангелов, но не могли растрогать сердца палачей. Вы приказали пытать Марию, если она не захочет отступиться от своих заблуждений. Однако ее не спрашивали о том, а прямо подвергли пыткам. Но ее душа была тверда и мужественна, и среди пыток ее уста оставались безмолвными. Пусть ученые богословы говорят и решают, была ли вера Марии Аскью ложной, но они не посмеют отрицать, что в благородном одушевлении этой веры она была героиней, которой не отверг по крайней мере ее Господь Бог!… — Королева в волнении перевела дух, а затем продолжала: — Наконец изнуренные бесплодными усилиями подручные палача оставили свою кровавую работу, чтобы отдохнуть от мучений, которым они подвергали Марию Аскью. Комендант Тауэра объявил, что пытки окончены. Их применяли до высших степеней, и все же они остались бесплодными; сама жестокость была принуждена объявить о своем поражении. Между тем служители церкви требовали с дикой свирепостью, чтобы узницу еще раз подвергли мучениям. Осмельтесь отрицать это, вы, господа, которых я вижу там со смертельно бледными лицами! Да, ваше величество, заплечных дел мастера отказывались повиноваться служителям Божьим, потому что в сердцах подручных палача было больше милосердия, чем в сердцах священников. И когда они воспротивились продолжать свое кровавое дело, а комендант Тауэра, в силу существующего закона, объявил пытку оконченной, я увидала, как один из первых служителей нашей церкви сбросил с себя свое священное одеяние, превратился в подручного палача и с кровожадным наслаждением принялся снова терзать благородное, поникшее тело девушки и с большей жестокостью, чем отъявленные мучители, безжалостно дробил и резал члены, которые те только завинчивали в тиски… Избавьте меня, ваше величество, от необходимости подробнее рисовать эту ужасную сцену! Дрожа и замирая от ужаса, убежала я из этого страшного места и вернулась с сокрушенным и скорбным сердцем обратно к себе в комнату.

Екатерина замолкла в изнеможении и опустилась на свое кресло.

Жуткая тишина царила кругом. Все лица были бледны, без малейшей кровинки; архиепископ Гардинер и канцлер Райотчесли мрачно и упорно смотрели в пространство, ожидая, что гнев короля обрушится на их головы и уничтожит их.

Но король почти не думал о виновных; он думал только о своей прекрасной молодой супруге, смелость которой изумила его, а ее невинность и чистота наполняли его гордой, блаженной радостью. Поэтому он был весьма склонен простить людям, которые в сущности провинились тем, что исполнили приказание своего властелина слишком точно и строго.

Наступила продолжительная пауза — пауза ожидания и страха для всех собравшихся в зале. Только Екатерина сидела, спокойно откинувшись на спинку кресла, и посматривала сияющим взором на Томаса Сеймура, прекрасное лицо которого обнаруживало удовлетворение и радость, доставленные ему объяснением таинственного ночного странствования королевы.

Наконец Генрих VIII поднялся и, низко поклонившись своей супруге, произнес громким, звучным голосом:

— Я глубоко и горько оскорбил вас, моя благородная супруга, но, как вы подверглись моему публичному обвинению, так и я хочу так же публично просить у вас прощения! Вы вправе сердиться на меня, потому что мне подобало прежде всего с непоколебимой твердостью верить вашей честности и порядочности. Вы добились блестящего оправдания, миледи, и я, король, прежде всего склоняюсь пред вами и прошу, чтобы вы простили меня и наложили на меня покаяние!

— Предоставьте мне, ваше величество, наложить покаяние на этого раскаявшегося грешника! — радостно воскликнул Гейвуд, обращаясь к королеве. — Вы, ваше величество, слишком великодушны и слишком нерешительны, чтобы поступить с ним так строго, как того заслуживает брат мой, король Генрих. Итак, предоставьте мне наказать его, потому что только дурак достаточно мудр для того, чтобы наказать короля по заслугам.

Екатерина с благодарной улыбкой кивнула ему головой. Она вполне поняла деликатность и тонкий такт Джона Гейвуда; она поняла, что он своею шуткой хотел вывести ее из настоящего тягостного положения и прекратить это публичное оправдание королевы, которое должно было внутренне служить ей горьким упреком.

— Ну, — сказала она улыбаясь, — какую же кару наложили бы вы на своего короля?

— А такую, чтобы он признал дурака равным себе.

— Бог мне свидетель, что я это сделаю! — почти торжественно воскликнул Генрих VIII. — Дураки мы все и не заслуживаем славы, которою пользуемся в глазах людей.

— Но мой карательный декрет еще не весь исчерпан, братец! — продолжал Джон Гейвуд. — Я присуждаю вас далее к тому, чтобы вы тотчас велели прочесть вам мое произведение и отверзли свой слух для сочинения мудреца Джона Гейвуда!

— Значит, ты исполнил мой приказ и сочинил новую интерлюдию? — с живостью воскликнул король.

— Не интерлюдию, государь, но совершенно новую веселую шутку, сатирическую шутливую пьесу, слушая которую вы станете проливать слезы, но не от жалости, а от смеха. Благороднейшему графу Сэррею подобает громкая слава как поэту, подарившему нашей счастливой Англии первый сонет. Но я также хочу подарить ей нечто новое, а потому преподношу первую комедию и, подобно тому, как граф Сэррей воспевает красоту своей Джеральдины, так я прославлю швейную иглу Гаммера Гуртона. «Швейная игла Гаммера Гуртона» — так называется моя пьеса, и вы, ваше величество, должны прослушать ее в наказание за свои грехи.

— Согласен, — весело подхватил король, — предполагая, конечно, что вы позволите это, Кэти. Однако предварительно я ставлю одно условие. Оно относится к вам, королева! Вы, Кэти, не захотели наложить на меня покаяния; доставьте мне удовольствие исполнить какое-нибудь ваше желание! Выскажите мне просьбу, исполнением которой я мог бы угодить вам!

— Ну, в таком случае, мой властелин и король, — с очаровательной улыбкой сказала Екатерина, — я прошу вас не вспоминать о происшествии сегодняшнего дня и простить тем, которых я обвинила лишь из-за того, что их обвинение послужило моим оправданием. Мои обвинители уже понесли в этот час наказание за свою вину. Удовольствуйтесь этим, ваше величество, и простите им, как делаю это я!

— Вы всегда остаетесь благородной и великой женщиной, Кэти, — воскликнул король и, в то время как его взгляд почти с презрительным выражением устремился на Гардинера, продолжал: — Ваша просьба уважена. Но горе тем, которые осмелятся вторично обвинять вас! А вы не требуете ничего, кроме этого, Кэти?

— Нет, еще одно, государь и супруг! — Екатерина наклонилась к самому уху короля и прошептала: — Они обвинили еще вашего благороднейшего и преданнейшего слугу, они обвинили Кранмера. Не осуждайте его, не выслушав предварительно, и если я могу просить у вас милости, то вот в чем заключается моя просьба: переговорите сами с Кранмером. Скажите ему, в чем его обвиняют, и выслушайте его оправдание.

— Пусть будет так, Кэти, — сказал король, — и ты должна присутствовать при этом! Но пусть это будет нашей тайной, и мы устроим это втихомолку. А теперь, Джон Гейвуд, дай послушать твое сочинение. Но горе тебе, если ты не исполнишь своего обещания и не заставишь нас смеяться! Ведь ты отлично знаешь, что тогда тебе не уйти от розог наших оскорбленных дам.

— Пускай они засекут меня до смерти, если я не заставлю вас смеяться! — весело воскликнул Джон Гейвуд, вынимая свою рукопись.

Вскоре зал снова огласился громким хохотом, и среди всеобщей веселости никто не заметил, как архиепископ Гардинер и граф Дуглас тихонько ускользнули оттуда.

В прихожей они остановились и долго смотрели друг на друга, не говоря ни слова; их лица выражали гнев и злобу, кипящую у них внутри, и они понимали этот немой язык подавленных страстей.

— Екатерина должна умереть! — быстро и отрывисто произнес Гардинер. — Ей удалось однажды ускользнуть из наших силков, тем туже затянем мы петлю в другой раз!

— А я уже держу в руках нити, из которых мы сплетем наши силки, — сказал граф Дуглас. — Сегодня мы ложно обвинили королеву в любовной связи. Когда же мы сделаем это вновь, то скажем правду. Подметили вы те взоры, которыми обменивались королева с еретиком графом Сэдлеем, Томасом Сеймуром?

— Еще бы не подметить, граф!

— От этих взоров она погибнет, ваше высокопреосвященство. Королева любит Томаса Сеймура, и эта любовь будет ей гибелью!

— Аминь! — торжественно произнес архиепископ винчестерский, набожно подымая взор к небу. — Аминь! Сегодня королева тяжко и жестоко оскорбила нас; она опозорила и унизила нас перед всем двором. Мы отплатим ей за это. Пусть комната пыток, которую она описала такими живыми красками, отворится когда-нибудь и для нее, не с тем чтобы она могла присутствовать при мучениях других, а для того чтобы самой подвергнуться жестоким мукам. Наступит день, когда мы отомстим за себя!