I
МЕСТЬ
Мисс Голланд, вызывавшая всеобщие восторги красавица, возлюбленная герцога Норфолька, находилась одна в своем богато убранном будуаре. Было как раз то самое время, когда герцог обыкновенно приезжал к ней; поэтому она постаралась принарядиться как можно лучше, одевшись в одно из тех легких, пышных неглиже, которые особенно нравились герцогу Норфольку, так как выгодно обрисовывали ее красивые формы.
Но сегодня герцог так и не появился. Вместо него только что прибыл камердинер, передавший красавице письмо от него. Это письмо она как раз держала в руках, в бешенстве бросаясь по будуару из угла в угол. Яркий румянец горел на щеках, а большие, гордые глаза метали гневные молнии.
Она была отвергнута! Она, леди Голланд, должна была примириться с позором быть брошенной своим любовником!
Мисс Голланд вся дрожала, когда думала об этом. Но не страдания отвергнутой любви, а оскорбленная гордость женщины заставляла ее дрожать.
Герцог бросил ее. Всей ее красоты, всей ее молодости не хватило, чтобы привязать к себе этого седовласого старика с увядшим лицом! Он писал, что пресытился и устал не от нее лично, а от самой любви вообще, так как его сердце стало старым и увядшим, как и его лицо, и что в его груди нет больше места для любви, так как там все занято одним честолюбием.
Мисс Голланд еще раз развернула письмо и снова перечитала это место, а затем, скрипя от бешенства зубами и со слезами в глазах, сказала:
— Он мне поплатится за это! Я отмщу ему за этот позор! — Она спрятала письмо у себя на груди и позвонила в серебряный колокольчик. — Подать карету! — приказала она вошедшему камердинеру, молча удалившемуся по выслушании приказания. — Я отмщу! — бормотала она, дрожащими руками закутываясь в большую турецкую шаль. — Я докажу ему, что и у меня тоже есть свое честолюбие и что моя гордость не прощает таких издевательств. Он говорит, что хочет забыть меня, ну а я заставлю его думать обо мне, даже если он и будет делать это с проклятиями!
Она поспешно прошла через ряд богато обставленных комнат, роскошь которых говорила о былой щедрости любовника, и спустилась к карете, стоявшей у подъезда с широко раскрытой дверцей.
— К герцогине Норфольк! — быстро сказала мисс Голланд лакею, стоявшему около ступеньки и помогавшему ей сесть в экипаж.
Вскоре карета остановилась пред дворцом герцогини, и мисс Голланд гордым шагом и с надменным выражением лица вошла в портал.
— Немедленно доложите обо мне герцогине! — приказала она торопливо подбежавшему лакею.
— Как прикажете доложить о вас, миледи?
— Мисс Арабелла Голланд.
Лакей даже отскочил и в полном смущении уставился на гостью.
— Мисс Арабелла Голланд? — переспросил он.
Презрительная улыбка скользнула по тонким губам красавицы.
— Как видно, вы знаете меня, — сказала она, — и вам кажется несколько странным видеть меня здесь. Можете удивляться, сколько вам угодно, друг мой, только проводите меня все-таки к герцогине!
— Я сомневаюсь, чтобы ее светлость принимали сегодня! — смущенно пробормотал лакей.
— Так ступайте и спросите, а чтобы я могла немедленно узнать ответ герцогини, я пойду за вами!
Мисс Голланд повелительно кивнула лакею, заставляя его идти вперед, и он не нашел в себе достаточно храбрости, чтобы прекословить такой гордой красоте.
Они молча прошли через целый ряд богато обставленных комнат и наконец остановились пред завешанной коврами дверью.
— Я должен попросить вас, миледи, обождать здесь одну минутку, — сказал лакей, — чтобы я мог доложить о вас герцогине, находящейся там, в будуаре.
— О нет! Я сама сделаю это! — возразила мисс Голланд и, сильным движением руки отталкивая лакея, открыла дверь.
Герцогиня сидела за письменным столом спиной к двери, в которую вошла Арабелла. Она не обернулась; быть может, она даже не слыхала, что дверь открылась, и спокойно продолжала писать.
Мисс Голланд гордо прошла через комнату и, остановившись рядом со стулом, на котором сидела герцогиня, холодно и спокойно сказала:
— Мне надо поговорить с вами, герцогиня!
Герцогиня вскрикнула и подняла свой взор.
— Мисс Голланд! — вне себя воскликнула она, резко поднимаясь с кресла. — Мисс Голланд! Вы здесь, у меня, в моем доме? Что вам нужно здесь? Да как вы осмеливаетесь переступить порог моего дома?
— Я вижу, что вы по-прежнему ненавидите меня, миледи! — улыбаясь сказала Арабелла. — Вы все еще не можете простить, что герцог, ваш супруг, нашел больше очарования в моем юном, цветущем лице, чем в вашем увядшем, и что мои веселость и шаловливость привлекли его больше, чем ваша холодная аристократичность!
Герцогиня побледнела от бешенства, ее глаза метали молнии.
— Молчите, бесстыдница! — воскликнула она. — Замолчите, или я крикну лакеев, чтобы они избавили меня от вашего присутствия!
— Вы не позовете их, так как я пришла заключить с вами союз и предложить вам мир!
— Мир с вами? — иронически воскликнула герцогиня. — Мне помириться с бессовестной женщиной, укравшей у меня мужа и отца моих детей, той самой, по вине которой я была обречена позору предстать пред целым светом в качестве отвергнутой, поруганной супруги, должна была терпеть, чтобы меня сравнивали с вами, дабы выяснить, кто из нас более достоин его любви? Помириться с вами, мисс Голланд, с дерзкой соперницей, которая с расточительной роскошью разбрасывает состояние моего мужа и с иронической улыбкой грабит законное наследие моих детей?
— Да, герцог в самом деле очень щедр, — равнодушно заметила мисс Голланд, — он осыпает меня золотом и бриллиантами!
— А я должна почти нуждаться! — скрипя зубами, сказала герцогиня.
— Нуждаться, миледи? Ну, вы можете терпеть недостаток разве только в любви, но не в деньгах. Вы обставлены достаточно роскошью, да и всем известно, что герцогиня Норфольк слишком богата сама и не обеднеет, если лишится той мелочи, которую ее супруг кладет к моим ногам. Клянусь небом, миледи, я даже не дала бы себе труда нагнуться, чтобы поднять эту мелочь, если бы среди прочего я не увидала его сердца! Ну, а сердце мужчины стоит того, чтобы женщина нагнулась и подняла его! Вы не обратили на это должного внимания и поэтому потеряли сердце своего супруга. Я же подняла его — вот и все! К чему же вы хотите во что бы то ни стало делать из этого какое-то преступление?
— Довольно! — воскликнула герцогиня. — Мне не подобает вступать с вами в пререкания по этому поводу! Я требую только одного: скажите, что дало вам смелость явиться ко мне?
— Миледи, скажите: вы ненавидите только меня или и вашего супруга тоже?
— И вы еще спрашиваете, ненавижу ли я его! — воскликнула герцогиня с резким ироническим смехом. — Да, мисс Голланд, да! Я настолько же пламенно ненавижу его, насколько вас презираю!
— В таком случае, миледи, мы скоро поймем друг друга, потому что и я тоже ненавижу его, — сказала мисс Голланд, спокойно опускаясь на диван. — Да, миледи, я ненавижу его!
— Вы ненавидите его? — радостно спросила герцогиня.
— Я ненавижу его и пришла к вам, чтобы сговориться о совместных действиях с вами. Он — изменник, обманщик, клятвопреступник, и я хочу отмстить ему за свой позор!
— Ах, так он бросил и вас тоже?
— Да, он меня бросил.
— В таком случае да благословен будет Бог! — воскликнула герцогиня, и ее лицо засияло радостью. — Бог справедлив и наказал вас тем же оружием, которым вы нанесли мне рану. Из-за вас мой муж бросил меня, а из-за другой женщины он теперь и вас бросает!
— О нет, миледи! — гордо возразила мисс Голланд. — Такой женщины, как я, не бросают ради другой женщины, и тот, кто любил меня, уже не может после любить другую. Прочтите письмо вашего мужа!
Она протянула герцогине письмо ее супруга.
— Что же вы намерены делать теперь? — спросила герцогиня, прочитав письмо.
— Мстить, миледи! Он пишет, будто у него нет больше сердца, чтобы любить, ну, а мы постараемся сделать так, чтобы у него не осталось головы, которой он мог бы думать. Желаете заключить со мной союз, миледи?
— Да!
— И я тоже хочу вступить в ваш союз! — сказала герцогиня Ричмонд, которая как раз в это время раздвинула портьеры и вышла из соседней комнаты.
Она слышала дословно весь разговор, из которого отлично поняла, что в данном случае дело идет не о какой-либо мелочной мести, а о голове ее отца. Она знала, что мисс Голланд — не такая женщина, которая, чувствуя себя оскорбленной, стала бы искать шпильку; нет, мисс Арабелла хваталась за кинжал, чтобы насмерть поразить врага.
— Да, и я тоже хочу вступить в ваш союз, — воскликнула герцогиня Ричмонд. — Мы все трое поруганы одними и теми же людьми. Вас оскорбил отец, меня — сын. Ну так я помогу вам поразить отца, чтобы вы, в свою очередь, помогли мне уничтожить сына.
— Хорошо, я помогу вам, — улыбаясь сказала Арабелла, — потому что и я тоже ненавижу этого гордого графа Сэррея, который выставляет напоказ свою добродетель, словно это — золотое руно, наклеенное ему собственноручно самим Господом Богом.
— Я сама слышала, как он со слезами заклинал герцога, нашего отца, освободиться от ваших цепей, порвав с вами связь! — сказала молодая герцогиня Ричмонд.
Арабелла ничего не ответила; она только стиснула руки, и легкая бледность набежала на ее щеки.
— А почему ты так злишься на брата? — задумчиво спросила старая герцогиня.
— Почему я так сержусь на него, спрашиваете вы, мама? Потому что в его руках было все мое счастье и будущее, а он безжалостно и гордо ногами растоптал эти драгоценные сокровища своей сестры.
— Но ведь ты требовала от него слишком большой жертвы, — сказала мать. — Он должен был жениться на постылой женщине только для того, чтобы ты могла стать женой Томаса Сеймура!
— Вы, мама, защищаете Генри, а он тем не менее ежедневно поносит вас и еще вчера говорил, что находит вполне естественным и законным, что наш отец бросил вас, нашу мать!
— Ах да? — воскликнула герцогиня. — Ну хорошо же! Генри забыл, что я — его мать, так и я забуду, что он — сын мне. Я буду вашей союзницей. Мести нашим оскорбленным сердцам! Месть отцу и сыну!
Она протянула обе руки, и молодые женщины схватили их.
— Месть отцу и сыну! — повторили обе, и их глаза засверкали, а румянец залил щеки.
— Я устала сидеть словно узница в своем дворце и не сметь показываться при дворе из боязни встретиться там с мужем, — продолжала герцогиня Норфольк.
— Вам не придется больше встречаться с ним где бы то ни было! — лаконически ответила дочь.
— Пусть никто не осмелится смеяться и вышучивать меня! — воскликнула мисс Арабелла. — И когда всем станет известно, что он бросил меня, пусть узнают также, как заставила я его поплатиться за это!
— Томас Сеймур не может стать моим мужем до тех пор, пока жив Генри Говард; ведь Сеймур чувствует себя жестоко оскорбленным им, так как Генри отказался от руки его сестры! — сказала герцогиня Ричмонд. — Так давайте же подумаем, как и с чего мы начнем, чтобы поразить их обоих метким и верным ударом?
— Если три женщины решили действовать единодушно, то они могут быть уверены в благополучном исходе своей затеи! — сказала Арабелла, пожимая плечами. — Слава Богу, мы живем в царствование настолько благородного и великодушного короля, что он с такой же радостью смотрит на кровь своих подданных, как и на пурпур королевской мантии, и никогда не упускал случая подписать смертный приговор.
— Да, но на этот раз он может поколебаться, — сказала герцогиня. — Он не решится покуситься на голову представителей самого знатного и могущественного рода во всем королевстве!
— Вот именно риск и подстрекнет его скорее всего! — засмеялась герцогиня Ричмонд. — И, чем труднее покажется снять с кого-либо голову, тем нетерпеливее будет он желать сделать это! Король ненавидит и моего отца, и моего брата и будет только благодарен нам, если мы поможем ему превратить ненависть в карающее правосудие.
— Ну так давайте обвиним их обоих в государственной измене! — воскликнула Арабелла. — Герцог замышляет измену: ведь я могу и хочу присягнуть в том, что он зачастую называл короля кровожадным тигром и безжалостным тираном, человеком без совести и веры, который кокетничает, изображая, будто является источником и оплотом религии.
— Если он говорил это и вы слыхали это, то вы обязаны донести королю, если сами не хотите быть обвиненной в государственной измене! — торжественно воскликнула молодая герцогиня Ричмонд.
— А разве вы не заметили, что с некоторых пор герцог носит тот же герб, что и король? — спросила герцогиня Норфольк. — О, в горделивом честолюбии своей души он не довольствуется тем, что является первым слугой страны, а хочет сам стать ее королем и повелителем!
— Скажите это королю, и уже завтра голова скатится с плеч изменника. Король ревнив к власти, как только женщина может ревновать возлюбленного. Скажите ему, что герцог носит его герб, и погибель герцога будет несомненной!
— Я скажу ему это! — твердо произнесла герцогиня Ричмонд.
— В гибели отца можно не сомневаться, а вот что у нас будет для сына?
— Самое верное и безопасное средство, которое с такой же меткостью отправит его на тот свет, с какой поражает крошечная пуля самого гордого оленя. Генри любит королеву, и я докажу это королю, — сказала молодая герцогиня Ричмонд.
— Так идем же к королю! — нетерпеливо воскликнула Арабелла.
— О нет! Это может обратить на себя внимание и легко разрушить весь наш план, — сказала герцогиня Ричмонд. — Сначала поговорим с графом Дугласом и выслушаем, что он нам посоветует. Пойдемте! Нам дорога каждая минута! Дело нашей женской чести требует мести. Мы не можем и не желаем оставлять безнаказанными тех, кто надругался над нашей любовью, оскорбил нашу честь и попрал ногами самые священные природные узы!
II
ВОССТАНОВЛЕНИЕ В ПРАВАХ
Печально и замкнувшись в себе сидела принцесса Елизавета в своей комнате. Ее глаза покраснели от слез, и по временам она с силой стискивала рукой сердце, словно желая подавить его стон боли.
Безутешным, блуждающим взором обводила она комнату, и окружающая ее пустота причиняла ей двойное страдание, так как свидетельствовала о ее заброшенности, о позоре, все еще не снятом с нее. Ведь при иных обстоятельствах этот день был бы для всего двора праздником и все спешили бы принести ей свои поздравления.
Ведь сегодня был день рождения Елизаветы; в этот день четырнадцать лет тому назад дочь Анны Болейн увидела свет.
Дочь Анны Болейн! В этом-то и был весь секрет ее заброшенности. В этом и была причина того, что ни одна дама, ни один мужчина из всех придворных не вспомнили о дне ее рождения, потому что это было бы в то же время воспоминанием об Анне Болейн, о прекрасной и несчастной матери Елизаветы, которой пришлось поплатиться смертью за краткий миг величия и счастья…
К тому же сам король Генрих VIII объявил свою дочь незаконнорожденной и недостойной прав престолонаследия.
Таким образом, день рождения был для Елизаветы только еще одним оскорблением и унижением.
Раскинувшись на диване, она думала о безрадостном, полном унижений прошлом, об одиноком, безрадостном будущем.
Она была принцессой и не обладала правами, принадлежавшими ей по происхождению от короля; она была совсем юной и была осуждена на печальное отречение от всех радостей и наслаждений юности, а ее пламенное, страстное сердце было приговорено к вечному сну смерти. Ведь когда дофин Франции попросил ее руки, то Генрих Восьмой ответил, что незаконнорожденная Елизавета недостойна быть женой принца крови. Вместе с тем, чтобы отпугнуть также и других женихов, он объявил во всеуслышание, что никто из его подданных не должен осмелиться покушаться на руку королевских дочерей, а тот смельчак, который решится пожелать взять ее в жены, будет наказан как государственный преступник.
Таким образом, Елизавета была обречена оставаться незамужней, а ведь она любила, она таила одно только желание — стать женой своего возлюбленного и переменить гордое звание принцессы на имя графини Сеймур.
С тех пор как она полюбила его, для нее открылся новый мир, новое солнце взошло для нее, и пред чарующим шепотом любви должны были сами собой смолкнуть гордые, манящие голоса честолюбия. Елизавета уже не думала о том, что никогда не будет королевой; ее огорчало только то, что она не будет женой Сеймура. Она уже не хотела царствовать, а желала только быть счастливой, и все ее счастье заключалось в одном Томасе Сеймуре.
Обо всем этом думала она, сидя в своей одинокой комнате утром в день своего рождения, и покрасневшие от слез глаза и болезненно вздрагивавшие губы свидетельствовали, сколько уже плакала она сегодня, сколько вообще выстрадала эта четырнадцатилетняя девушка.
Но она решила прогнать от себя все эти мысли, она не хотела доставлять повсюду снующим и шпионящим, дерзким и насмешливым придворным лишний повод для торжества, не хотела дать им возможность видеть на ее лице слезы и радоваться ее страданиям и унижению. Это была гордая, полная решимости душа; Елизавета лучше бы умерла, чем приняла от придворных знаки сочувствия и сожаления.
— Буду работать! — сказала она себе. — Работа — лучший бальзам против страданий.
Она взялась за искусную вышивку шелком, начатую ею для бедной, несчастной подруги Анны Клевской, отвергнутой третьей супруги Генриха. Однако работа заняла только ее пальцы, но не отвлекла от мыслей.
Вдруг послышался сильный стук в дверь, и на пороге появилась Екатерина.
— Королева! — воскликнула Елизавета. — Вы приходите ко мне в такой ранний утренний час?
— А разве я должна была ждать вечера, чтобы поздравить мою Елизавету с днем рождения и пожелать ей счастья? — спросила Екатерина. — Или вы, быть может, думали, я не знаю, что сегодня день вашего рождения и что вы выходите из лет детства навстречу гордому и полному надежд девичеству?
— Полному надежд? — печально повторила Елизавета. — У дочери Анны Болейн нет надежд, и когда вы говорите о дне моего рождения, то напоминаете мне этим только о позоре, окружившем его.
— Этот позор больше не тяготеет над вами! — воскликнула Екатерина и, нежно обвив принцессу за шею, протянула ей свиток, сказав: — Возьмите это, Елизавета, и пусть эта бумага явится для вас знамением радостного и блестящего будущего! По моей просьбе король издал этот указ, а мне он дал радость доставить его вам.
Елизавета развернула свиток, прочитала его, и радостное выражение осветило все ее лицо.
— Признана! Я признана! — воскликнула она. — Позор рождения снят с меня! Елизавета больше не незаконнорожденная, а принцесса крови!
— И может когда-нибудь стать королевой! — улыбаясь сказала Екатерина.
— О! — воскликнула Елизавета, — не это переполняет меня радостью! Я радуюсь тому, что с моего имени снят позор и я могу с гордостью произнести имя своей матери! О, мать моя, мать! Теперь ты можешь спокойно спать в могиле, так как она более уже не обесчещена! Анна Болейн была не любовницей, а законной супругой короля Генриха, и Елизавета — его законная дочь! Благодарю Тебя, Боже мой, благодарю Тебя! — пылкая девушка бросилась на колени и подняла к небу руки и взор. — Просветленный дух моей матери! — торжественно сказала она. — Призываю тебя, явись ко мне! Осени меня своей тенью и благослови дыханием своим! Королева Англии Анна! Твоя дочь больше не незаконнорожденная, и никто да не осмелится более называть ее так! Ты была со мной, когда я плакала и страдала, и часто, бывало, в минуты позора и унижений, я слышала твой голос, которым ты мне шептала утешения, видела твои небесные глаза, которые вливали мне в грудь мир и любовь! О, останься и теперь со мной, мама, теперь, когда снят с меня позор! Останься со мной и в счастье! Стой на страже моего сердца, чтобы оно оставалось чистым и далеким от надменности и гордости! Анна Болейн! Твою прекрасную, невинную голову положили на плаху, но этот пергамент снова воздевает на нее корону, и горе, горе тем, кто осмелится и впредь оскорблять твою память! — Она поднялась и бросилась к стене, на которой висела большая картина, писанная маслом и изображавшая принцессу маленьким ребенком, играющую с собакой. — О, мама, дорогая мама, — сказала она. — Эта картина была последним земным предметом, к которому были устремлены твои взоры, а твой последний поцелуй достался этим намалеванным детским губкам, так как жестокие палачи не позволили тебе дать его живому ребенку! О, дай же мне выпить этот последний поцелуй, дай мне прикоснуться губами к тому месту, которое освятило прикосновение твоих уст! — Она наклонилась и с благоговением поцеловала портрет. — Ну, а теперь восстань же из могилы, мама! — торжественно продолжала она. — Мне так долго приходилось скрывать и прятать тебя! Теперь ты снова принадлежишь миру и свету! Король признал меня своей законной дочерью, он не может запретить мне иметь в своей комнате портрет моей матери!
Говоря это, она нажала скрытую в широкой золотой раме пружину, и картина вдруг задвигалась и медленно повернулась, словно дверь, открывая спрятанную под ней другую картину, изображавшую несчастную Анну Болейн в полном блеске красоты и подвенечного убора, как написал ее, по желанию короля-супруга, Гольбейн.
— Какое у нее прекрасное, ангельское лицо! — сказала Екатерина, подходя ближе. — Какой невинностью и чистотой дышат ее черты! Бедная королева! Твоим врагам все-таки удалось оклеветать тебя и довести до эшафота. О, когда я смотрю на тебя, меня охватывает ужас, и собственная участь встает грозным привидением. Кто же может чувствовать себя в безопасности, если в ней не была уверена Анна Болейн, если она сама должна была умереть бесславной смертью! О, поверьте мне, Елизавета, печально счастье быть английской королевой, и мне часто приходилось утром спрашивать себя, встречу ли я вечер королевой! Но нет! — перебила она сама себя. — Не обо мне следует говорить в этот час, а только о вас, Елизавета, о вашей будущности и счастье. Пусть этот пергамент позволит вам осуществить все желания, затаившиеся в вашей груди!
— Он уже привел в исполнение мое громадное желание, — ответила Елизавета, все еще занятая созерцанием портрета матери. — Он дает мне возможность открыто показывать портрет матери! Чтобы я когда-нибудь могла сделать это — было ее последним желанием, переданным мне через Джона Гейвуда. Ему она передала для меня этот портрет, он один только знал эту тайну и свято сохранил ее.
— О, Джон Гейвуд — надежный и верный друг, — сердечно сказала Екатерина, — и он-то именно и помог мне склонить короля к нашему плану и побудить его признать вас!
Елизавета с выражением несказанной благодарности протянула ей обе руки и промолвила:
— Я обязана вам восстановлением моей чести и чести моей матери! За это я буду любить вас, как дочь, и никогда ваши враги не встретят у меня желания выслушать их изветы и склониться к ним. Давайте заключим с вами наступательный и оборонительный союз! Давайте верно держаться друг друга, и пусть враги одной из нас станут также врагами другой. А где мы увидим опасность, там совместно будем отражать ее, будем неослабным взглядом охранять друг друга и предостерегать, если случайный луч света откроет нам врага, таящегося и подползающего во мраке, чтобы предательски сзади поразить нас кинжалом.
— Да будет так! — торжественно сказала Екатерина. — Будем неразрывно и верно держаться друг за друга и любить друг друга, как сестры! — Она сердечно поцеловала Елизавету в губы и продолжала: — А теперь, принцесса, еще раз обратите свои взоры на указ, в котором вы прочитали лишь самое начало. Поверьте мне, это очень важно, так как он заключает в себе разные распоряжения, касающиеся вашей будущности, назначает вам придворный штат и годовое содержание, приличествующее принцессе крови.
— О, какое мне дело до всего этого! — весело воскликнула Елизавета. — Это касается моего гофмейстера, так пусть он и сообразуется с этими предначертаниями!
— Но там имеется еще и другой параграф, который может больше заинтересовать вас, — сказала Екатерина с тонкой усмешкой, — так как он заключает в себе новое и полное восстановление чести моей гордой и честолюбивой принцессы. Помните ли вы еще, какой ответ дал ваш отец королю Франции, когда тот просил вашей руки для своего дофина?
— Помню ли я? — воскликнула Елизавета, лицо которой снова омрачилось печалью. — Король Генрих ответил, что дочь Анны Болейн недостойна принять руку принца крови!
— Ну вот, Елизавета, для того, чтобы окончательно восстановить вашу честь, король, возвращая вам законный титул и почести, постановил, что вы вправе выйти замуж только за равного себе по рождению и что права престолонаследия только в том случае останутся за вами, если вы вручите свою руку принцу крови. О, разумеется, более полного возмещения всех прежних оскорблений не могло и быть, и согласием короля сделать это вы обязаны усиленным просьбам верного и честного друга, Джона Гейвуда.
— Джону Гейвуду! — с горечью воскликнула Елизавета. — О, благодарю вас, королева, что это не вы уговорили отца на подобную оговорку. Это сделал Джон Гейвуд, и его-то вы называете верным другом? Вы говорите, что он — преданный и честный слуга нам обеим? Берегитесь его верности, королева, и не полагайтесь на его преданность, потому что его душа полна лжи и, со смирением склоняясь перед вами, он на самом деле только выискивает глазами местечко, где мог бы поразить вас самым верным и безошибочным образом. О, это — змея, которая только что смертельно и неисцелимо ужалила меня! Но нет! — энергично продолжала она. — Я не поддамся этой предательской хитрости, я не стану рабой этого злосчастного указа! Я хочу быть свободной в любви и ненависти, хочу следовать только движениям своего сердца; я не согласна надеть такие оковы, отказаться от того, кого я люблю, и отдать свою руку тому, кого я, быть может, буду ненавидеть! — С выражением твердой, энергичной решимости она взяла свиток и протянула его обратно Екатерине. — Возьмите это, королева, верните моему отцу и скажите ему, что я благодарю его за заботливую доброту, но отказываюсь от блестящей судьбы, которая открывается мне в этом указе. Я так люблю свободу, что даже королевская корона не прельщает меня, если я должна буду принять ее со связанными руками и несвободным сердцем.
— Бедный ребенок! — вздохнула Екатерина. — Неужели же вы не знаете, что королевский венец неизменно налагает на нас оковы и защемляет сердце железными тисками! Ах, вы хотите быть свободной, оставаясь королевой? О, поверьте мне, Елизавета, нет человека более несвободного, чем король или королева. Нет человека, имеющего меньше права и возможности любить по свободному выбору, чем повелители народов…
— В таком случае, — с сверкающими глазами ответила Елизавета, — я отказываюсь от печального счастья когда-либо сделаться королевой. Тогда я отказываюсь принять этот указ, который хочет связать мою волю и желания. Как, я, дочь английского короля Генриха, должна позволить, чтобы жалкий клочок бумаги встал между мной самой и сердцем? Я — принцесса крови, и потому меня хотят заставить вручить свою руку только королевичу? Да, вы правы, это не отец мой придумал подобный указ, потому что никогда гордая отцовская душа не допускала его склоняться пред велениями жалкого этикета! Он любил, кого хотел, и никакой закон, никакой парламент не могли помешать его праву свободного выбора. Я буду истинной дочерью своего отца. Я не подчинюсь этому указу!
— Бедный ребенок! — сказала Екатерина. — А все-таки вам придется поучиться подчинению, потому что никто безнаказанно не может стать властелином; это накладывает известные обязанности. Никто не справляется, сочится или нет кровью ваше сердце. Его облекают в пурпур, и разве кто-нибудь заботится или спрашивает о том, обагряет ли его кровь нашего сердца? Вы еще молоды, Елизавета, у вас еще много надежд!
— Да, у меня много надежд, потому что я слишком много страдала. Слишком много слез пролили уже мои глаза. Я уже с детства должна была вкусить страданий и горечи жизни, теперь же я хочу занять подобающее место на ее радостном, счастливом пиру!
— Кто же говорит вам, что вы не получите этого места? Ведь указ не назначает вам определенного супруга, он только представляет вам гордое, бесспорное право искать супруга среди королевичей!
— О! — с сверкающими глазами воскликнула Елизавета, — если мне в самом деле суждено когда-нибудь стать королевой, то я гораздо больше буду гордиться возможностью выбрать такого супруга, которого я сделаю королем, чем такого, благодаря которому я сама стану королевой! Ну, скажите сами, Екатерина, разве не будет гордым и прекрасным счастьем окружить любимого человека величием и блеском, во всемогуществе любви превознести его выше всех остальных и в то же время смиренно сложить к его ногам все свое собственное величие, собственное могущество, чтобы он мог украсить себя им и сделать мое достояние своим?
— Клянусь небом, вы горды и честолюбивы, словно мужчина! — улыбаясь сказала Екатерина. — Вы — истинная дочь своего отца! Так думал Генрих, когда остановил свой выбор на Анне Болейн; так думал он, когда превознес меня самое до королевского престола. Но он может так думать и поступать, потому что он — мужчина!
— Он думал так, потому что он любил, а не потому что был мужчиной!
— А вы, Елизавета, тоже думаете так потому, что любите?
— Да, я люблю! — воскликнула принцесса, резким движением бросаясь в объятия Екатерины и пряча свое раскрасневшееся личико на ее груди. — Да, я люблю, люблю так же, как любил мой отец: не обращая внимания на ранг, на права рождения, а лишь глубоко сознавая, что мой возлюбленный равен мне по благородству мысли, по аристократизму духа и глубоко превосходит меня во всех тех великих и прекрасных свойствах, которые должны украшать собой каждого мужчину и которые встречаются у очень-очень немногих! Так судите же, королева, может ли сделать меня счастливой этот указ? Ведь тот, кого я люблю, — не королевич, не владетельный князь…
— Бедная Елизавета! — сказала королева, сердечно обнимая девушку.
— А почему вы сожалеете обо мне, когда в вашей власти сделать меня счастливой? — настойчиво спросила Елизавета. — Ведь именно вам удалось уговорить короля снять с меня пятно позора! Так почему вам не попытаться уговорить его отменить тот самый пункт, который заключает в себе приговор свободе моего сердца.
Екатерина вздохнув покачала головой и грустно сказала:
— О нет, мое могущество не простирается так далеко!… Ах, Елизавета, почему у вас нет доверия ко мне, почему вы прежде не признались мне, что в вашем сердечке таится любовь, противоречащая этому указу? Почему вы не признались вашему другу в этой опасной тайне?
— Именно потому, что она так опасна, я и промолчала! И потому-то я и не называю имени моего возлюбленного. Благодаря мне, королева, вы не должны стать по отношению к вашему супругу государственной преступницей, потому что вам ведь хорошо известно, что король за сокрытие от него малейшей тайны казнит обвинением в государственной измене. Нет, королева, пусть я буду преступницей, но вам не следует быть моей сообщницей. Ах, ведь всегда крайне опасно быть поверенной подобных тайн! Вы можете видеть это на примере Джона Гейвуда. Он один был моим поверенным и он предал меня. Я сама дала ему оружие против себя, и он обратил это оружие во вред мне.
— Нет, нет, — подумав, сказала Екатерина, — Джон Гейвуд честен и надежен, он не способен на предательство!
— Он предал меня! — ожесточенно воскликнула Елизавета. — Он один знал, что я люблю и что мой возлюбленный — человек хотя и благородного, но не королевского рода. И он был тем, кто, как вы сами говорите, уговорил короля включить параграф о моем бракосочетании в акт о престолонаследии.
— Он сделал это, без сомнения, для того, чтобы спасти вас от роковой ошибки сердца!
— Нет! Гейвуд испугался опасных последствий сообщничества и захотел отделаться от этой опасности за счет моего сердца и счастья. Но вы, Екатерина, — благородная, великая и сильная женщина, вы не способны на подобную мелкую игру, на такие подлые, мелочные соображения! Так помогите же мне, будьте моей спасительницей и покровительницей! В силу той клятвы, которой мы обещали взаимную поддержку и помощь, на основании того рукопожатия, которым мы ее скрепили, я молю у вас помощи и защиты! О Екатерина, дайте мне гордое и блаженное счастье иметь возможность силой моего желания сделать когда-нибудь потом великим и могущественным того, кого я люблю! Дайте мне опьяняющую радость иметь возможность собственноручно вручить его честолюбию могущество и власть, даже корону! О Екатерина, я на коленях заклинаю вас! Помогите мне уничтожить этот отвратительный указ, который хочет связать мое сердце и право свободного выбора!
В пламенном возбуждении Елизавета бросилась на колени пред королевой и умоляюще простерла к ней руки.
Екатерина улыбаясь склонилась к ней, подняла ее и сказала:
— Мечтательница! Бедная юная фантазерка! Кто знает, будете ли вы благодарить меня в один прекрасный день, если я последую вашему желанию, и не проклянете ли вы сами того часа, который, быть может, принесет вам вместо желанного счастья лишь разочарование и несчастье!
— А если бы даже и так? — энергично воскликнула Елизавета. — Все-таки лучше вынести лично выбранное несчастье, чем быть обреченной навязанному счастью. Скажите, Екатерина: обещаете ли вы мне свою помощь? Хотите ли вы сделать все, чтобы уговорить короля отменить этот проклятый параграф? Если вы не сделаете этого, то, клянусь вам душой моей матери, я не подчинюсь указу, я торжественно и публично откажусь от всех прерогатив, которые мне в нем предоставляются, я…
— Вы — милый, глупый ребенок, — перебила ее Екатерина, — ребенок, который в детской заносчивости готов дерзнуть схватиться за небесные молнии и взять взаймы у самого Зевса его громовые стрелы! О, вы так юны и неопытны, что не знаете еще, насколько мало внимания обращает судьба на наш ропот и с каким упорством, презирая стремления и сопротивление, она ведет нас своими, а не нами намеченными путями. Вам еще придется узнать это на личном опыте, бедный ребенок!
— Но я не хочу! — воскликнула Елизавета, топая ногой о пол с детским гневом. — Я не хочу постоянно и на вечные времена оставаться жертвенным агнцем чужой воли! И даже самой судьбе не сделать меня своей рабыней!
— Ну, мы еще увидим это, — улыбаясь сказала Екатерина. — Попытаемся по крайней мере на этот раз пойти против судьбы, и я помогу вам, насколько это будет в моих силах.
— А за это я буду любить вас, как мать и сестру, — воскликнула Елизавета, горячо и сердечно обнимая Екатерину. — Да, я буду любить вас за это и молить Господа, чтобы Он дал мне когда-нибудь возможность доказать вам на деле свою благодарность и вознаградить вас за вашу доброту и великодушие!
III
ИНТРИГИ
С некоторого времени боли в ногах короля значительно усилились, и, несмотря на бешенство и возмущение, он принужден был оставаться пленником своего колесного стула. Поэтому было вполне естественно, что Генрих пребывал в мрачном и недовольном настроении духа и что молнии его гнева ниспадали на всех, кто имел печальное преимущество оставаться в его окружении. Страдания не только не смягчили его нрава, а лишь усиливали природную необузданность, и зачастую по всем залам Уайтгольского дворца раздавались гневное рычание короля и громкая ругань, которая не щадила никого и не обращала внимания ни на ранг, ни на положение.
Граф Дуглас, Гардинер и Райотчесли отлично умели использовать злобное настроение короля в свою пользу и доставить страдающему королю хоть небольшое удовлетворение — удовлетворение заставлять страдать и других.
Никогда еще в Англии не видали столько костров, как в эти дни болезни короля; никогда еще тюрьмы не были так переполнены, никогда еще не проливалось столько крови, сколько проливалось ее теперь, при короле Генрихе!
Но всего этого было еще слишком мало, чтобы удовлетворить короля, его друзей, советников и духовника. Оставались еще два могущественных столпа протестанства, опрокинуть которые еще предстояло Гардинеру и Райотчесли. Этими столпами были королева и архиепископ Кранмер. Оставались еще два могущественных и ненавистных врага, которых следовало победить Сеймурам: это были герцог Норфольк и его сын Сэррей.
Но всевозможные партии, представители которых осаждали нашептыванием королевские уши, были в то же время в самом фантастическом и непримиримом противоречии друг с другом и только и домогались того, чтобы вытеснить других из доверия и милости короля.
Папистская партия Гардинера и графа Дугласа напрягла все усилия к тому, чтобы лишить королевского благословения Сеймуров, те же, в свою очередь, лезли из кожи, чтобы поддержать власть расположенной к ним молодой королевы и поразить папистов в лице одного из самых их влиятельных вожаков — герцога Норфолька.
Одна партия находила доступ к королевским ушам посредством королевы, другая — посредством его фаворита, графа Дугласа.
Никогда еще король не был милостивее и благосклоннее к королеве и никогда еще он до такой степени не нуждался в графе Дугласе, как в эти дни болезни и телесных страданий.
Но была еще и третья партия, которая занимала значительную часть королевского благоволения и обладала могуществом, внушавшим тем больше опасений, что оно использовалось совершенно независимо и вне каких-либо посторонних влияний.
Это был Джон Гейвуд, королевский шут и эпиграммист, которого боялся целый двор.
Только один человек мог иметь влияние на него: Джон Гейвуд был другом королевы. Благодаря этому казалось, что в данный момент «еретическая» партия, главой которой считали королеву, преобладала в влиянии при дворе, и совершенно понятно, что паписты питали к королеве пламенную ненависть, и вполне естественно, что они неутомимо сплетали все новые и новые сети и планы, которые должны были погубить ее и лишить короны.
Но Екатерина слишком хорошо знала об опасности, угрожавшей ей, и была настороже. Она следила за каждым своим взглядом, взвешивала каждое слово, и сам Гардинер или Дуглас не могли бы придирчивее оценивать каждый день и каждый шаг королевы, чем это делала она сама. Она видела меч, ежедневно нависавший над ее головой, но, благодаря своему уму и рассудительности, благодаря постоянной тщательной осмотрительности и хитрости ее друга Гейвуда, ей удавалось пока еще предупреждать падение этого меча.
Со времени прогулки верхом в лес Екатерина никогда более не говорила с Томасом Сеймуром, потому что отлично знала, что, куда бы ни направила она свои стопы, за ней неминуемо последует шпион, что в любом укромном уголке она могла быть подслушана любопытным ухом и что сказанные ею слова повторят там, откуда на нее низвергнется смертный приговор. Поэтому она отказалась от счастливой возможности встречаться с своим возлюбленным иначе, как в присутствии свидетелей, и разговаривала с ним только во всеуслышание пред всем двором.
Да и к чему нужны были ей тайные свидания? Ведь она могла видеть его и впивать радость и надежду при виде его гордой, прекрасной фигуры! Ведь он мог, несмотря ни на что, быть с нею рядом и она имела возможность прислушиваться к музыке его голоса!
Екатерина, двадцативосьмилетняя женщина, сохранила в себе невинность и мечтательность молодой четырнадцатилетней девушки. Томас Сеймур был ее первой любовью, и она любила его той стыдливой, полной невинности страстью, которая свойственна первой любви. Поэтому ей было совершенно достаточно видеть Сеймура, быть около него, знать, что он любит ее, что он верен ей, что ей принадлежат все его помыслы и желания, как ему — ее!
И Екатерина знала это. Ведь для нее оставалось сладкое наслаждение переписки, пламенных признаний в любви, и если она не смогла сказать Сеймуру, как страстно и пылко отвечает она на его чувства, зато могла написать ему это.
Джон Гейвуд, верный, молчаливый друг, приносил ей письма графа и передавал ее ответ, выговорив в награду за это опасное посредничество, чтобы оба они смотрели на него как на единственного поверенного их тайн и немедленно жгли полученные письма. Он не мог воспрепятствовать Екатерине сгорать этой злосчастной страстью, но хотел по крайней мере предупредить кровавые последствия ее, а так как он знал, что любовь нуждается в поверенном, то взял на себя эту роль, чтобы Екатерина в несдержанности страсти и в простоте невинного сердечка не выбрала кого-либо другого участником этой страшной тайны.
Таким образом Джон Гейвуд наблюдал за безопасностью и счастьем Екатерины, как она сама стояла настороже счастья Томаса Сеймура и его друзей. Он защищал и выгораживал ее пред королем, как она защищала Кранмера от постоянно возобновляющихся нападок его врагов.
А последние не могли простить королеве, что она вырвала из их петли благородного и свободомыслящего архиепископа кентерберийского. Неоднократно Екатерине удавалось разрушать их хитроумные планы и разрывать сети, которые с изысканной ловкостью расставляли Гардинер и граф Дуглас. Поэтому для того, чтобы погубить главных врагов, надо было первым делом погубить королеву. Но откуда взять необходимые улики?
Будь у них эти улики, короля можно было легко побудить на смертный приговор. Король крайне скучал, а кроме того в его душе таился неисчерпанный родник раздражения.
Раздражение вызывали в нем величие и могущество Говардов.
Генрих с бешеной ненавистью думал о том, что герцог Норфольк, проезжая верхом по улицам Лондона, вызывает повсеместно дружные крики восторга и приветствий народа, тогда как он, король, осужден сидеть, словно узник, в своем дворце. Это Говарды были теми, кто постоянно и везде оспаривали у него королевскую славу. Говарды вытеснили его из народного сердца, узурпировав его любовь в свою пользу. Он лежал на мучительном одре болезни, и народ наверное давно забыл бы о нем, если бы о короле ему не напоминали ежедневно воздвигаемые костры и эшафоты. Он, Генрих, лежал на мучительном одре болезни, тогда как герцог показывался в ослепительном блеске и пышности народу, снискав его восторги королевской расточительностью, с которой разбрасывал народу деньги. Да, герцог Норфольк был опасным соперником королю! Корона недостаточно прочно сидела на голове Генриха, пока Говарды были живы, и кто мог бы сказать с уверенностью, не выберет ли после его смерти восторженный народ на престол герцога Норфолька или его сына, графа Сэррея вместо законного наследника, единственного сына Генриха — Эдуарда?
Когда король думал об этом, ему казалось, словно к его мозгу приливает какой-то огненный поток, и, судорожно сжимая руки в кулаки, он кричал и ревел о мести.
— Погибель этим ненавистным Говардам, которые замышляют похитить корону!
Эдуард, маленький, несовершеннолетний мальчик, один был благословенным Богом, законным наследником престола, и его отцу стоило большой жертвы дать народу наследника. Ради этого ему пришлось пожертвовать собственной любимой женой, Иоанной Сеймур, которой он дал умереть, только чтобы сын и наследник остался в живых. А народ даже не отплатил благодарностью королю за жертву, принесенную ему супругом Джейн Сеймур. Народ криками восторга приветствовал герцога Норфолька, отца той самой клятвопреступной королевы, которую Генрих страстно любил и которая поразила его отравленным кинжалом измены.
Вот какие мысли мучили короля на его болезненном одре, и с упрямством и раздражительностью больного он всецело уходил в них.
— Нам придется пожертвовать ему этих Говардов! — сказал граф Дуглас Гардинеру, когда они как-то раз были свидетелями нового взрыва бешенства короля. — Если мы хотим когда-нибудь добраться до королевы и иметь возможность погубить ее, то сначала мы должны уничтожить Говардов.
Архиепископ удивленно и вопросительно посмотрел на графа Дугласа. Тот улыбнулся и произнес:
— Ваши мысли слишком возвышенны и благородны, ваше высокопреосвященство, чтобы иметь возможность постоянно и достаточно понимать запутанность положения земных вещей. Ваш взгляд постоянно ищет только небес и Бога, так что часто не замечает мелких и незначительных вещей на земле.
— О, помилуйте, — с жестокой улыбкой ответил Гардинер. — Я вижу все, и мой взор полон восхищения, когда я взираю на Божью месть, обрушивающуюся на земле на главы врагов церкви. Поэтому благословляю вас воздвигнуть эшафот или костер для этих Говардов, если их смерть послужит средством к тому, чтобы привести в исполнение наши благочестивые намерения. Можете всегда быть уверены в моей помощи и пастырском благословении! Но я не совсем понимаю, каким образом Говарды могут мешать нашим планам, направленным против королевы, раз они считаются тоже ее врагами и верными сынами нашей святой церкви?
— Граф Сэррей — отщепенец, который дал доступ учению Кальвина в свое сердце!
— Так пусть падет его глава, так как он — преступник против Господа, и никто не посмеет сожалеть о нем! Но что можем мы поставить в вину его отцу?
— Герцог Норфольк еще опаснее, чем сын, так как, хотя он и остается католиком, но не имеет достаточно чистой веры и его душа полна неправедной жалости и опасного милосердия. Он сожалеет о тех, чья кровь проливается из-за преданности учению вааловых жрецов, а нас обоих он называет королевскими палачами!
— В таком случае, — воскликнул Гардинер с циничным, жестким смехом, — мы докажем ему, что он назвал нас настоящим именем, и уничтожим его!
— К тому же, как я уже сказал, Говарды стоят нам непосредственно поперек дороги в наших намерениях относительно королевы, — серьезно продолжал граф Дуглас. — Душа короля настолько переполнена одной этой ненавистью и завистью, что в ней нет больше места для других чувств, для другой ненависти. Правда, он достаточно часто подписывает смертные приговоры, которые мы подносим ему, но делает это так разъяренно и равнодушно, как лев, который раздавливает мышь, случайно забежавшую под его лапу. Если же льву надлежит разорвать подобного себе, то его следует сначала привести в ярость, а когда он достаточно взбесится, ему надо подсунуть добычу. Первой добычей короля должны стать Говарды, затем мы должны постараться, чтобы в тот момент, когда король снова будет потряхивать гривой, его гнев поразил Екатерину и Сеймуров.
— Господь Бог поможет нам найти настоящее средство, которым мы наверняка поразим наших врагов! — воскликнул Гардинер, набожно складывая руки в молитвенном экстазе.
— Мне кажется, что эти средства уже найдены, — улыбаясь сказал Дуглас, — и не успеет еще этот день склониться к закату, как ворота Тауэра широко распахнутся, чтобы пропустить гордого и мягкосердечного герцога Норфолька и этого отщепенца графа Сэррея. А может быть, нам даже удастся поразить тем же ударом заодно с Говардами и королеву! Глядите-ка, там, пред главным порталом, останавливается экипаж, и я вижу, как из него выходят герцогиня Норфольк с дочерью, герцогиней Ричмонд. Посмотрите-ка, они кивают нам. Я обещал проводить обеих дам к королю и сделаю это. А пока мы будем там, молитесь за нас, ваше высокопреосвященство, чтобы наши слова, словно хорошо направленные стрелы, поразили короля в самое сердце и чтобы последствия пали на головы королевы и Сеймуров!
IV
ОБВИНЕНИЕ
Напрасно надеялся король, что ему удастся преодолеть свои страдания или по крайней мере настолько забыть о них, чтобы заснуть. Сон окончательно сбежал от королевского изголовья, и, устало и мрачно сидя на своем колесном стуле, он с проклятиями вспоминал, как еще только вчера герцог Норфольк рассказывал о своем спокойном сне, говоря, что сон вполне в его власти и он мог вызвать его, когда ему это заблагорассудится.
Эта мысль доводила Генриха VIII до бешенства, и он, скрипя зубами, пробормотал:
— Норфольк может спать, а я, король и повелитель, напрасно, словно последний нищий, вымаливаю у Бога хоть немного сна, хоть немного отдыха от этих страданий! Но это предатель Норфольк мешает мне спать! Мысль о нем лишает меня покоя и не дает отдохнуть. И я даже не могу разорвать своими руками этого предателя!… Я — король, но все же так слаб, так беспомощен, что не могу найти средство предать в руки правосудия преступника и покарать его за греховодные и богохульные дела! О, где я найду такого верного друга, настолько преданного слугу, который осмелится понять мои невысказанные мысли и исполнить желания, для которых я не нахожу слов?
Как раз в этот момент, когда Генрих думал об этом, сзади него открылась дверь и вошел граф Дуглас. Его лицо сияло гордостью и торжеством, а во взоре светилась дикая радость, так что даже король был поражен.
— Однако! — недовольно буркнул он. — Вы называете себя моим другом и позволяете себе быть веселым, тогда как ваш король является бедным узником, которого злая подагра приковала к этому стулу.
— Вы выздоровеете, ваше величество, и освободитесь из этих уз, чтобы предстать ослепительно сверкающим победителем, одно появление которого немедленно же повергает в прах всех его врагов и уничтожает всех, злоумышляющих против него!
— Значит, есть еще такие предатели, которые злоумышляют на короля? — сердито спросил Генрих, и его лоб мрачно омрачился.
— Да, еще есть такие предатели!
— Назовите мне их! — сказал король, дрожа от страстного нетерпения. — Назовите мне их, чтобы моя рука раздавила их и чтобы меч карающего правосудия снес головы виновных!
— Совсем излишне называть их, так как вы, ваше величество, слишком мудры и проницательны, чтобы не знать их! — Граф Дуглас ближе подошел к королю и, склонившись к его уху, продолжал: — Ваше величество! Я считаю себя вправе назвать себя самым верным, самым преданным слугой вашим, так как сумел прочитать ваши мысли. Я понял благородное страдание, разрывавшее вашу грудь и гнавшее сон от ваших глаз и мир от вашей души. Вы увидали врага, подкрадывавшегося во тьме; вы услыхали легкий шорох змеи, которая собиралась ужалить вас в ногу своим ядовитым жалом. Но вы настолько благородны, настолько бесстрашны, что не хотели сами стать обвинителем; вы даже не захотели отодвинуть ногу от змеи, собиравшейся ужалить вас. В дивном величии и милосердии вы улыбались тому, в ком знали врага. У меня же, ваше величество, другие обязанности; я — та верная собака, которая только и смотрит, что за безопасностью своего господина, и готова напасть на каждого, кто осмелится угрожать ему. Я видел змею, которая хотела бы умертвить вас, и теперь хочу раздавить ей голову!
— А как зовут змею, о которой вы говорите? — спросил король, и его сердце забилось с такой силой, что даже вздрагивали губы.
— Эту змею зовут Говард! — серьезно и торжественно сказал граф Дуглас.
Король испустил дикий крик и, забыв о подагре и страданиях, вскочил со стула.
— Говард? — сказал он с мрачной улыбкой. — Вы говорите, что Говард угрожает моей жизни? Который же именно? Назовите предателя!
— Я называю их обоих — отца и сына! Я обвиняю герцога Норфолька и графа Сэррея! Я утверждаю, что они — государственные преступники, покушающиеся на жизнь и честь моего короля и с богохульным высокомерием сами простирающие руки за королевским венцом!
— Ага, я знал это, знал! — крикнул король. — Вот от того-то я и не находил сна, оттого-то мое тело терзалось словно раскаленным железом! — Затем, уставившись сверкающими злобой глазами на Дугласа, он спросил с мрачной улыбкой: — И ты можешь доказать, что Говарды — предатели? Ты можешь доказать, что они домогаются моей короны?
— Надеюсь, что могу, — ответил Дуглас. — Конечно, это — не очень неоспоримые, веские улики…
— О! — перебил его король с необузданным смехом, — совсем и не потребуется слишком веских улик, дайте мне только самый крошечный кончик самой тоненькой нити, и я совью из нее такую прочную веревку, что на ней легко будет вздернуть на виселицу одновременно и отца, и сына!
— Ну, насчет сына доказательств совершенно достаточно, — улыбаясь сказал граф. — Что же касается герцога Норфолька, то я хочу привести вам, ваше величество, несколько обвинителей, которые наверное представят вам достаточно веские улики, чтобы довести герцога до эшафота. Позволите ли вы мне немедленно привести их?
— Да, ведите, ведите их! — воскликнул король. — Дорога каждая минута, когда речь идет о наказании предателей!
Граф Дуглас подошел к двери, открыл ее, показались три закутанные в густой вуаль женские фигуры, которые молча поклонились королю.
— Ага! — с жестокой улыбкой шепнул Генрих VIII, снова опускаясь на стул. — Так вот те три парки, которые держат в своих руках нить говардовской жизни и, можно надеяться, наконец-то оборвут ее!… Я дам им ножницы для этого, а если эти ножницы окажутся недостаточно острыми, то я готов своими королевскими руками помочь порвать ее!
— Ваше величество, — сказал граф Дуглас, в то время как по данному им знаку все три женщины сняли вуали. — К вам явились мать, дочь и возлюбленная герцога Норфолька, чтобы обвинить его в государственной измене; кроме того мать и дочь могут засвидетельствовать виновность в таком же преступлении также и графа Сэррея!
— О, что вы сказали! — воскликнул король. — Значит, действительно очень тяжело то преступление, которое так возмутило благородных дам, если они не считаются с голосом природы!
— Так оно и есть! — торжественным голосом сказала герцогиня Норфольк, а затем, сделав несколько шагов по направлению к королю, продолжала: — Ваше величество! Я обвиняю герцога, своего разведенного мужа, в государственной измене и в нарушении верности королю. Он решился присвоить себе ваш королевский герб, так что на его печати, на экипажах и на главном портале дворца красуется герб короля Англии!
— Это — правда! — сказал Генрих, который теперь, будучи совершенно уверен в неизбежности гибели Говардов, снова обрел обычный покой и рассудительность и принял вид строгого, беспристрастного судьи. — Да, Норфольк носит королевский герб на своем щите. Но, если вам не изменяет память, в этом гербе не хватает короны и вензеля нашего предка Эдуарда Третьего!
— Теперь герцог прибавил и корону, и вензель, — сказала мисс Голланд. — Он уверяет, что имеет на это право, так как, подобно королю, он тоже происходит по прямой линии от Эдуарда Третьего, так что ему подобает носить полный королевский герб.
— Если он говорит это, значит, он — государственный преступник, — воскликнул король, даже покрасневший от злобной радости, что он наконец-то заполучит в свою власть врага. — Как же дерзает он считать короля равным себе?
— Да, он — на самом деле государственный преступник! — продолжала мисс Голланд. — Мне неоднократно приходилось слышать от герцога Норфолька, будто он имеет такое же право на английский престол, как вы, ваше величество, и что может настать такой день, когда он будет тягаться с вашим сыном за королевскую корону!
— Ах так? — воскликнул король, и его глаза заметали такие молнии, что даже граф Дуглас испугался. — Ах так? Норфольк хочет тягаться с моим сыном за английскую корону? Ну ладно же! Значит, теперь моей священной обязанностью, как короля и отца, является раздавить ту змею, которая хочет ужалить меня в пяту; и в справедливом гневе меня не должны останавливать ни жалость, ни мысль о пощаде! Ведь даже если бы не было больше никаких доказательств его вины и преступления, кроме этих слов, сказанных им вам, то и их оказалось бы достаточно, чтобы стать его палачами на окровавленном эшафоте!
— Но существуют и другие доказательства! — лаконически вставила мисс Голланд.
Король должен был расстегнуть жилет, так как чувствовал, что радость готова задушить его.
— Назовите их! — приказал он.
— Герцог решается отрицать верховную власть короля; он называет римского архиепископа единственным верховным главой и святым отцом церкви.
— Ах вот как? — смеясь воскликнул король. — Ну что же, посмотрим, спасет ли этот святой отец своего верующего сына от эшафота, который мы прикажем воздвигнуть для него! Да, да, мы должны дать миру новое доказательство нашей неподкупной справедливости, которая готова поразить каждого, как бы высок и могуществен ни был он и как бы близко ни стоял к нашему трону. Правда, правда, нашему сердцу очень больно свалить этот дуб, который мы поставили так близко от престола, чтобы могли опереться на него. Но право требует от нас этой жертвы, и мы принесем ее, но без гнева и ропота, а в спокойном сознании наших королевских обязанностей! Мы очень любили этого герцога, и нам больно вырвать эту любовь из нашего сердца! — И сверкавшей драгоценностями рукой король смахнул с глаз слезу, которой там никогда не было. Но как? — спросил он после паузы. — Неужели у вас хватит храбрости повторить пред парламентом свое обвинение? Неужели вы, его жена, и вы, его возлюбленная, хотите публично подтвердить священной клятвой справедливость вашего свидетельства?
— Да, я сделаю это! — торжественно сказала герцогиня Норфольк. — Потому что для меня он — не муж, не отец моих детей, а враг моего короля, служить которому является моей священной обязанностью!
— Да, я сделаю это! — с очаровательной улыбкой воскликнула мисс Голланд. — Потому что для меня он уже не возлюбленный, а государственный преступник и богохульник, который достаточно нахален, чтобы признавать священным главой христианского мира римского архиепископа, осмелившегося послать на голову нашего короля свое проклятие! Ведь из-за этого-то и отвратилось мое сердце от герцога, и я стала его настолько же пламенно ненавидеть, насколько прежде любила!
Король с милостивой улыбкой протянул обеим женщинам руки и сказал:
— Вы оказали мне сегодня громадную услугу, миледи, и я сумею вознаградить вас за это. Я отдам вам, герцогиня, половину состояния вашего бывшего мужа, как если бы вы были законной наследницей и вдовой. Я оставлю в вашем бесспорном владении, мисс Голланд, все те драгоценности и имения, которые вам подарил влюбленный герцог.
Обе женщины рассыпались в громких выражениях благодарности и восхищения таким великодушным и щедрым королем, который настолько милостив, что давал им то, что уже было у них, и дарил то, что представляло их собственное достояние.
— Ну, а вы сегодня совсем немы, моя маленькая герцогиня? — спросил король после некоторой паузы, обращаясь к герцогине Ричмонд, которая отошла к окну.
— Ваше величество! — улыбаясь ответила герцогиня. — Я только и жду своего лозунга!
— А каков этот лозунг?
— Генри Говард, граф Сэррей! Ваше величество, вы знаете, я — веселая и беззаботная женщина и лучше умею шутить и смеяться, чем произносить серьезные слова. Вот эти обе благородные и прекрасные дамы обвинили герцога, моего отца, и сделали это весьма достойным и торжественным образом. Я же собираюсь обвинить моего брата Генри Говарда, но вы должны простить меня, если мои слова будут звучать не так возвышенно и торжественно. Они вам сказали, что герцог Норфольк — государственный преступник и предатель, называющий главой церкви не вас, моего высокого повелителя, а римского папу. Ну, а граф Сэррей не является ни предателем, ни папистом; он не покушался на английский трон и не отрицал верховных прав короля. Нет, ваше величество, граф Сэррей — не папист и не государственный изменник!
Герцогиня замолчала и с злорадной и поддразнивающей улыбкой посматривала на удивленные лица присутствующих.
Лоб короля сморщился мрачными складками, и его глаза, еще недавно глядевшие весело, с гневом направили свои взоры на молодую герцогиню.
— Так к чему же вы явились сюда? — спросил он. — К чему вы пришли сюда, раз вам нечего больше сказать, кроме того, что мне уже известно? Я и сам всегда считал графа Сэррея за лояльного подданного и человека, лишенного честолюбивых замыслов, не старающегося снискать народную любовь и не думающего предательски протянуть руку за моей короной!
Молодая герцогиня улыбаясь покачала головой и сказала:
— Не знаю, так ли это или нет. Правда, я слыхала, как он с ироническим смехом говорил, что вы, ваше величество, хотите быть защитником религии, хотя сами не имеете ни религии, ни убеждений. Точно так же недавно он разразился бешеными проклятиями по вашему адресу, так как вы отняли у него маршальский жезл, чтобы отдать его благородному Сеймуру, графу Гертфорду. Кроме того Генри говорил, что хотел бы посмотреть, так ли прочно стоит английский трон, чтобы когда-нибудь не понадобилась его рука для опоры и защиты. Да, все это я слышала от него, но вы правы, ваше величество: это неважно, об этом не стоит даже упоминать, и поэтому я и не строю на этом обвинения против моего брата!
— Вы все такая же маленькая сумасшедшая ведьма, Розабелла! — воскликнул король, к которому вернулась прежняя веселость. — Вы уверяете, будто не хотите обвинять брата, а делаете из его головы какую-то игрушку, которую заставляете балансировать на кончиках ваших розовых губок. Но берегитесь, моя маленькая герцогиня, берегитесь, чтобы эта голова не слетела с ваших губок вместе со смехом на землю, так как я совсем не намерен поддержать голову графа Сэррея, который, по вашим словам, не является государственным изменником!
— Ах, да разве же не будет слишком однообразно и скучно, если отец и сын будут обвинены в одном и том же преступлении? — смеясь сказала герцогиня. — Ну, позвольте нам немного разнообразить все это! Пусть герцог будет государственным изменником. Зато на сыне еще гораздо более тяжкое преступление!
— Разве существует более тяжкое и презренное преступление, чем предательство своему господину и королю и отзыв о Божьем помазаннике без почтения и любви?
— Да, ваше величество, существует еще более тяжкое преступление, и в нем-то я и обвиняю графа Сэррея. Он — прелюбодей!
— Прелюбодей? — повторил король с выражением отвращения. — Да, миледи, вы правы; это — самое презренное и тяжкое преступление, и мы будем строго судить графа за это. Никто не смеет сказать, что честность и добродетель не находят себе покровительства и защиты у английского короля и что он не является грозным карающим судьей всех тех, кто отваживается грешить против нравственности и строгой морали. А, так значит, граф Сэррей — прелюбодей?
— Да, ваше величество, он решается преследовать своей любовью скромную и добродетельную женщину, решается поднимать похотливые взоры к женщине, которая стоит настолько выше его, насколько солнце выше людей. А ведь, казалось бы, одно только величие и высокое положение супруга этой женщины должны были гарантировать ее от всяких тайных похотливых домогательств, направленных на ее особу.
— Э! Э! — недовольно воскликнул король. — Я уже вижу, куда вы клоните. Это — все одно и то же обвинение, и теперь я вам скажу то же самое, что недавно сказали вы мне: доставьте нам немного разнообразия! Это обвинение я уже часто слыхал, но постоянно недоставало доказательств!
— Ваше величество, на этот раз нам, быть может, удастся доставить их вам! — серьезно сказала герцогиня Ричмонд. — Не хотите ли вы знать, кто та Джеральдина, которой посвящает Генри Говард свои любовные стихотворения? Должна ли я назвать вам истинное имя той женщины, которой он в присутствии вашей священной особы и всего вашего двора признается в страстных чувствах и клянется в вечной верности? Ну так вот! Эта обожаемая, обоготворяемая Джеральдина — королева, ваша супруга.
— Это неправда, — воскликнул Генрих, побагровев от гнева и с такой силой стиснув сиденье стула, что оно затрещало. — Это неправда, миледи!
— Это — правда! — гордо и задорно возразила герцогиня. — Это — правда, потому что граф Сэррей сам признался мне, что та, которую он любит, — королева и что Джеральдина является только мелодическим изменением имени Екатерины.
Король издал легкий крик и вытянулся на своем кресле.
— Доказательства! — сказал он своим грубым, хрипящим голосом. — Доказательства, или вы заплатите собственной головой за подобное обвинение!
— Доказательства дам вам я! — торжественно сказал граф Дуглас. — Я вижу, что вам, ваше величество, во всей полноте милосердия и доброты угодно сомневаться в словах достойной герцогини. Ну хорошо же, я дам вам бесспорное доказательство, что Генри Говард, граф Сэррей, действительно любит королеву и что он и в самом деле осмеливается восхвалять и поклоняться супруге короля, своей Джеральдине. Вы услышите вашими собственными ушами, как граф Сэррей клянется королеве в любви.
Крик, который вырвался теперь у короля, был так ужасен и говорил о таком страдании и бешенстве, что заставил графа замолчать, а щеки дам покрылись смертельной бледностью.
— Дуглас, Дуглас! Берегитесь дразнить льва! — задыхаясь сказал Генрих. — Лев может разорвать тебя самого!
— Этой же ночью я дам вам доказательство, которого вы требуете, ваше величество! Этой ночью вы услышите, как граф Сэррей, сидя у ног своей Джеральдины, клянется ей в любви.
— Хорошо же! — сказал король. — Значит, этой ночью! Но горе вам, Дуглас, если вы не сдержите своего слова!
— Я сдержу его, ваше величество! Но для этого мне нужно, чтобы вы оказали мне милость и поклялись ни вздохом, ни движением не выдать вашего присутствия. Граф Сэррей подозрителен, а боязнь страшной ответственности обострила его слух. Он узнает вас по одному вздоху, и его губы не произнесут тех слов и признаний, которые вы хотите услыхать.
— Клянусь вам, что ни звуком, ни вздохом не выдам своего присутствия! — торжественно сказал король. — Клянусь вам в этом Божьей Матерью! Но теперь довольно! Воздуха, воздуха, я задыхаюсь! У меня кружится пред глазами! Откройте окна, чтобы дать немного воздуха… А-а! Теперь хорошо! По крайней мере этот воздух чист и не зачумлен грехом и предательством! — Король приказал графу Дугласу подкатить его к открытому окну и принялся глубоко вдыхать в себя воздух; затем он с милостивой улыбкой обратился к дамам: — Миледи! — сказал он. — Благодарю вас! Сегодня вы доказали нам свою верность и преданную дружбу! Мы постоянно будем помнить об этом и очень просим вас каждый раз, когда вам понадобится друг и защитник, обращаться прямо к нам. Мы никогда не забудем, какую громадную услугу оказали вы нам сегодня.
Дамы удалились.
— Ну, а теперь, Дуглас! — бешено воскликнул король. — Довольно этого невыразимого мучения! О, вы говорите, что я должен наказать этих изменников, Говардов, а сами обрекаете меня самой мучительной дыбе!
— Ваше величество, не было другого средства отдать этого Сэррея в ваши руки. Вы желали, чтобы он оказался преступником, и я докажу вам, что он и является таковым.
— О, наконец-то я растопчу ногами эту ненавистную голову! — сказал король, скрипя зубами. — Мне уже не придется дрожать пред тайным врагом, который расхаживает среди моего народа, болтая лицемерным языком, тогда как я недвижимо прикован к ужасному ложу болезни! Да, да, благодарю вас, Дуглас, за то, что вы хотите отдать его в мои карающие руки. Моя душа полна радости и торжества. Ах, к чему только вам понадобилось смутить мне радость этого возвышенного, прекрасного часа! К чему вы вплетаете королеву в печальную ткань греха и преступления? Ее веселый смех, ее сияющие взоры всегда доставляли глубокое наслаждение моим глазам.
— Ваше величество, ведь я не говорю, что королева виновата! Но не было другого средства доказать вам вину графа Сэррея, как дать вам лично услышать признания в любви!
— И я услышу их! — воскликнул король, который уже справился с сентиментальным движением своего сердца. — Да, я желаю иметь полное доказательство вины Сэррея, и горе королеве, если она окажется виновной! Так этой ночью, граф! Но до того времени молчание и тайна! Мы захватим в один и тот же час отца и сына, так как арест одного может послужить предостережением другому и он может ускользнуть от нашего справедливого гнева. Ах, эти Говарды крайне хитры, и их сердца полны изворотливости и обмана! Но теперь им уже не уйти от нас, теперь они — наши! О, как отрадно мне думать об этом, как легко и свободно бьется мое сердце! Мне кажется, словно свежая струя жизни влилась в мои жилы и новые силы ключом закипают в крови! О, это Говарды делали меня больным! Я снова выздоровлю, когда узнаю, что они в Тауэре. Да, да, мое сердце скачет от радости, и пусть это будет счастливым, благословенным днем. Позовите ко мне королеву, чтобы я мог еще раз порадоваться ее розовому личику, пока не заставлю его побледнеть от отчаяния. Да, пусть придет королева! Она должна принарядиться; я хочу еще раз видеть ее в полном блеске юности и королевского величия, пока еще не закатилась ее звезда. Я хочу еще раз порадоваться с нею, пока не заставлю ее плакать! Ах, знаете, Дуглас, нет более пикантного, более чертовского и небесного наслаждения, чем видеть такую особу, которая еще смеется и радуется, когда она уже осуждена, которая еще украшает себе голову розами, когда палач уже точит топор, чтобы отрубить им ей эту голову, которая еще надеется на радость и счастье в будущем, тогда как часы ее жизни уже протекли, когда я уже приказал им остановиться, так как приспел час сойти в могилу… Так позовите же мне королеву и скажите ей, что мы настроены очень радостно и желаем пошутить и посмеяться с нею! Созовите также и всех дам и кавалеров нашего двора! Прикажите открыть тронный зал и залить его потоками света от тысяч горящих свечей! Прикажите играть музыке, громкой, оглушительной музыке; мы хотим как можно веселее провести день, так как предвидим грустную, злосчастную ночь. Да, да, мы хотим провести день, а потом пусть будет, что будет! Пусть смех и радость наполнят звонким шумом весь зал!… В большом тронном зале не должно слышаться никаких других звуков, кроме возгласов восторга и радости. И пригласите также герцога Норфолька, этого благородного родственника, который делит с нами королевский герб. Да, пригласите и его, чтобы мы могли еще раз порадоваться его гордой, внушительной красоте и величию, пока это величественное солнце не погаснет, оставляя нас во мраке ночи! Пригласите к нам также и Райотчесли, великого канцлера, и скажите ему, чтобы он привел с собой несколько бравых, храбрых солдат нашей лейб-гвардии. Они должны быть свитой благородного герцога Норфолька, когда он оставит праздник и захочет вернуться… если не в свой дворец, то в… Тауэр и могилу! Идите, идите, Дуглас, и распорядитесь, чтобы все было сделано. И пошлите к нам сейчас же нашего веселого шута Джона Гейвуда. Он должен занять нас, пока не начнется праздник, он должен посмеяться и порадоваться с нами!
— Я пойду и исполню все ваши приказания, ваше величество! — сказал граф Дуглас. — Я устрою праздник и передам ваши приказания королеве и придворным, а прежде всего я пошлю вам Джона Гейвуда. Но простите мне, ваше величество, если я осмелюсь напомнить вам, что вы соблаговолили дать мне свое королевское слово ни звуком, ни словом не выдавать нашей тайны!
— Я дал слово и сдержу его! — сказал король. — Так идите же, граф Дуглас, и сделайте все то, что я вам указал!
Совершенно истощенный взрывом этой мрачной радости, король откинулся на спинку кресла и со стонами и вздохами принялся растирать ногу, режущая боль в которой была забыта им на время, но зато теперь овладела им с удвоенной силой.
— Ах, ах! — стонал король. — Норфольк хвастался, что может спать в любой момент, когда сам захочет этого. Ну, на этот раз уж мы отправим гордого герцога спать. Но это будет такой сон, от которого он, пожалуй, и не пробудится больше!
В то время как король мучился и жаловался таким образом, граф Дуглас быстрым, уверенным шагом прошел ряд королевских покоев. Гордая, торжествующая улыбка играла на его лице, и в глазах сверкало победоносное выражение.
— Триумф! Триумф! Мы победим! — сказал он, входя в комнату дочери и протягивая руку леди Джейн. — Джейн, наконец-то мы у цели, и скоро ты будешь седьмой супругой короля Генриха!
На мгновение по бескровным щекам молодой девушки скользнул какой-то розоватый отблеск, и улыбка заиграла вокруг ее уст. Но эта улыбка была печальнее самого рыдания.
— Ах, — тихо сказала она, — я только боюсь, не окажется ли моя бедная голова слишком слабой, чтобы носить корону!
— Бодрее, бодрее, Джейн! Подними головку и будь снова моей сильной, гордой дочерью!
— Ах, я так страдаю, отец! — простонала она. — Во мне словно горит целый ад!
— Но скоро, Джейн, ты будешь испытывать все небесное блаженство! Я запретил тебе назначать свидания Генри Говарду, так как это могло быть опасным для нас. Ну, а теперь пусть нежное сердце отдохнет немного! Сегодня ночью ты снова получишь возможность принять в свои объятия своего возлюбленного!
— О, — пробормотала девушка, — он опять будет называть меня своей Джеральдиной! И ведь не меня, а королеву целует он в моих объятиях!
— Да, сегодня еще раз будет так, Джейн, но клянусь тебе, что это будет в последний раз сегодня, и больше тебе уже не придется принимать его таким образом!
— Я увижу его в последний раз? — с выражением отчаяния спросила леди Джейн.
— Нет, Джейн, сегодня в последний раз Генри Говард будет любить в тебе королеву, а не тебя самое!
— О, меня-то он никогда не будет любить! — печально промолвила леди Джейн.
— Он полюбит тебя, так как именно ты спасешь ему жизнь! Торопись же, Джейн, торопись! Поскорее напиши ему одно из тех нежных писем, которые ты составляешь с таким мастерством; пригласи его на свидание в обычное время сегодня же ночью.
— О, наконец-то я снова увижу его! — едва слышно прошептала леди Джейн, подходя к письменному столу, и дрожащей рукой принялась писать. Но вдруг она остановилась и подозрительно пристально взглянула на отца. — Вы поклянетесь мне, отец, в том, что Генри не будет угрожать опасность, если он явится на это свидание? — спросила она.
— Клянусь тебе, Джейн, что ты спасешь ему жизнь! — воскликнул граф Дуглас. — Клянусь тебе, Джейн, что ты отмстишь королеве, отмстишь за все те мучения, унижения и отчаяние, которые ты перенесла из-за нее! Сегодня она — еще королева Англии, завтра же она будет простой преступницей, томительно ожидающей в стенах Тауэра часа возмездия, а ты будешь седьмою супругой Генриха! Пиши же, дочь моя, пиши! И пусть любовь продиктует тебе то, что нужно.
V
ПРАЗДНИК МЕРТВЫХ
Уже давно не видели короля таким веселым, как в этот вечер на празднестве, уже давно он не был столь внимательным и нежным супругом, беззаботным собеседником, веселым светским человеком.
Болезни ног короля, казалось, как не бывало, и даже тяжесть его тела, по-видимому, обременяла его менее обыкновенного, так как он довольно часто поднимался со своего кресла на колесах и делал несколько шагов по ярко освещенному залу, в котором оживленно толпились дамы и кавалеры в бальных туалетах, звучали веселый смех и музыка.
Какую нежность Генрих проявлял сегодня к своей супруге! Как чрезвычайно милостиво отнесся он к. герцогу Норфольку! С каким вниманием прислушивался он к словам графа Сэррея, когда тот, по желанию короля, продекламировал несколько новых сонетов к Джеральдине!
Это заметное благоволение по отношению к благородному Говарду привело в восторг католическую партию при дворе и вселило в нее новые надежды.
Однако та маска, которою Генрих прикрывал свой гнев, нисколько не обманывала Джона Гейвуда. Он один во всем зале не верил ни веселости, ни нежности Генриха VIII. Он знал короля; он знал, что именно тем, к кому Генрих относился с наибольшей любезностью, следует более других бояться его. Поэтому шут наблюдал за королем и по временам видел, как под любезной маской короля то и дело сверкали вспышки гнева. Шумная музыка и оглушительная радость не обманывали уже Джона Гейвуда. Шут видел смерть, стоявшую за этим блеском жизни, он ощущал запах тления, таившийся в аромате этих пестрых цветов.
Джон Гейвуд уже не болтал и не смеялся. Впервые после долгого перерыва, король не нуждался в веселых шутках и остротах шута для того, чтобы прийти в веселое настроение. Таким образом, шут мог на досуге предаться наблюдениям и размышлениям. И он использовал эту возможность. Он видел, какими торжествующе уверенными взглядами обменивались граф Дуглас и Гардинер, и это заставило его с недоверием отнестись к тому факту, что столь ревнивых фаворитов Генриха по-видимому нисколько не беспокоила явная милость короля, выпавшая в этот вечер на долю Говардов.
Между прочим до слуха Гейвуда донесся такой разговор.
— А стражи Тауэра? — спросил Гардинер, проходя мимо него с Райотчесли.
— Они ждут возле кареты, — лаконически ответил последний.
Было совершенно ясно, что сегодня кого-нибудь арестуют.
Становилось ясно, что среди этой веселой, пышной, праздничной толпы был человек, который, покинув эти блестящие залы, еще сегодня увидит мрачные стены Тауэра*.
* Замок, неизвестно когда и кем выстроенный в центре Лондона. В истории Англии играет выдающуюся роль. До шестнадцатого века в нем пребывали короли, по крайней мере до коронации, но Генрих VIII превратил его в государственную тюрьму.
Вопрос состоял лишь в том, кто этот человек, для которого блестящая комедия этого вечера превратится в печальную драму?
Джон Гейвуд почувствовал необъяснимый страх, объявший его сердце, и бросавшаяся в глаза нежность короля к своей супруге не на шутку испугала его. Но нигде не было следа, который мог бы привести его на верный путь, нигде не было нити, которая могла бы провести его через лабиринт этих ужасов.
— Нет, когда боишься черта, лучше всего спрятаться под его защиту, — пробормотал шут и, проскользнув за трон короля, скрючился возле него на полу.
Никто не обратил внимания на то, что Джон Гейвуд притаился позади короля, никто не видел пристального взора его глаз, из-за трона наблюдавших за всем залом.
А шут мог видеть и слышать все, что происходило вблизи короля, мог наблюдать за каждым, кто приближался к королеве. Он видел и леди Джейн, стоявшую возле трона королевы; видел, как граф Дуглас приблизился к своей дочери и как она смертельно побледнела в ту минуту, когда он подошел к ней.
Граф Дуглас остановился возле дочери и, со странной улыбкой кивнув ей головой, сказал:
— Ступай, Джейн, и перемени свой туалет! Уже пора. Смотри, с каким страстным нетерпением смотрит Генри Говард и каким томным и любовным взором он манит королеву. Итак, иди, Джейн, и помни свое обещание!
— А вы, отец, тоже будете помнить свое обещание? — дрожащим голосом спросила девушка. — Ему не будет грозить опасность?
— Да, я сдержу обещание. Но теперь спеши, Джейн, и будь умна и ловка.
Леди Джейн кивнула головой и пробормотала несколько невнятных слов, а затем приблизилась к королеве и, под предлогом внезапного нездоровья, попросила разрешения покинуть праздник.
Лицо леди Джейн было так бледно и утомлено, что королева легко могла поверить нездоровью своей первой фрейлины и разрешила ей удалиться. Девушка покинула зал.
Королева продолжала свой разговор с лордом Герфордом, стоявшим возле нее. Это был очень оживленный и интересный разговор, и благодаря ему королева не обращала внимания на то, что происходило вокруг нее, и не слыхала ни слова из разговора между королем и графом Дугласом.
Но Джон Гейвуд, все еще стоявший на корточках позади королевского трона, замечал все и слышал каждое слово этого разговора, который велся полушепотом.
— Ваше величество, уже поздно и скоро полночь, — сказал граф Дуглас. — Не будет ли угодно вам, ваше величество, окончить праздник? Ведь в полночь мы должны быть в зеленом павильоне, а туда не близкий путь.
— Да, да, в полночь, — пробормотал король, — в полночь конец маскарада, мы сорвем маски и покажем преступникам наше пылающее гневом лицо! В полночь мы должны быть там, в павильоне. Да, Дуглас, нам нужно спешить, так как было бы жестоко заставлять нежного Сэррея ждать слишком долго. Скоро мы дадим Джеральдине свободу оставить праздник, а сами отправимся в путь. Ах, Дуглас, путь, предстоящий нам, очень тяжел, но Евмениды и боги мщения понесут пред нами факелы… Итак, к делу, к делу! — Король поднялся со своего кресла и, подойдя к королеве, с нежной улыбкой подал ей руку и сказал: — Миледи, уже поздно, а я, король стольких подданных, все же, в свою очередь, нахожусь в подданстве у короля: этот король — врач, и я должен повиноваться ему. Он приказал, чтобы я до полуночи был в постели, и, как верноподданный, я повинуюсь ему. Итак, желаю вам покойной ночи, Кэт, и пусть ваши прекрасные глаза сияют завтра тем же ярким блеском, как они сияли сегодня.
— Они будут сиять завтра так же, как и сегодня, если только вы, мой государь и супруг, завтра будете так же милостивы ко мне, как и сегодня, — простосердечно и непринужденно ответила Екатерина, подавая руку королю.
Генрих бросил на нее недоверчиво-испытующий взгляд, и его лицо приняло странное злорадное выражение.
— Неужели вы думаете, Кэт, что я могу быть когда-нибудь немилостив? — спросил он.
— Я думаю о том, что и солнце не всегда светит и что за его блеском всегда наступает темная ночь, — улыбаясь ответила королева.
Генрих VIII ничего не ответил. Он пристально смотрел в лицо супруги, и его черты вдруг смягчились.
— Ну, теперь я пойду, — вздыхая сказал он. — Еще раз покойной ночи, Кэти! Нет, не провожайте меня; я хочу совершенно незаметно покинуть зал, и мне будет очень приятно, если мои гости продлят этот прелестный праздник до самого рассвета. Оставайтесь все здесь, пусть никто, за исключением Дугласа, не сопровождает меня.
— А как же ваш брат, ваш шут? — сказал Джон Гейвуд, уже давно выползший из своего убежища и теперь стоявший возле короля. — Да, пойдем, брат Генрих, покинем этот праздник! Неприлично таким мудрецам, как мы, еще долее украшать своим присутствием праздник глупцов. Пойдемте-ка в постельку, и я убаюкаю ваш слух изречениями своей мудрости и усыплю вашу душу манной моей учености.
В то время как Джон Гейвуд говорил это, от его внимания не ускользнуло, что черты лица графа Дугласа вдруг омрачились и лоб нахмурился.
— Побереги свою мудрость, Джон, так как ты будешь зря расточать ее для глухого. Я устал и нуждаюсь не в твоей учености, а в сне, — сказал король и, опираясь на руку графа Дугласа, покинул зал.
Увидав, что королева уже поднялась с места и что герцог Норфольк тоже покидает зал, Джон Гейвуд с ловкостью кошки выбрался из шумной толпы и раньше герцога достиг подъезда, пред которым выстроились в ряд экипажи. Он облокотился об одну из колонн и стал ждать.
Несколько минут спустя на подъезде показалась высокая, гордая фигура герцога и выбежавший вперед него скороход выкрикнул его карету. Экипаж подъехал, его дверца была открыта. Двое людей, закутанных в черные плащи, сидели возле кучера, двое других стояли на запятках, а пятый находился возле открытой дверцы кареты.
Герцог осмотрелся только тогда, когда его нога уже коснулась подножки кареты.
— Это не мой экипаж, это — не мои люди, — сказал он и хотел соскочить, но мнимый слуга заставил его войти в карету и, захлопнув ее дверцу, крикнул: «Вперед!» Карета покатилась.
Джон Гейвуд видел, как мелькнуло бледное лицо герцога в открытом окне кареты, и ему показалось, будто тот протянул руки с мольбой о помощи. Затем карета исчезла во мраке ночи.
Тогда Джон Гейвуд поспешил обратно во дворец и, торопливо прокравшись по его переходам, наконец остановился в коридоре, который вел в покои королевы.
— Сегодня ночью я буду стражем, — пробормотал он, прячась в одной из ниш коридора. — Я, шут, своими молитвами спугну от дверей своего святилища дьявольские козни и защищу ее от сетей, которыми намереваются опутать ее благочестивый епископ Гардинер и лукавый царедворец Дуглас. Моя королева не падет и не погибнет! Еще жив шут, который защитит ее!
VI
КОРОЛЕВА
Спрятавшийся в нише Джон Гейвуд мог хорошо видеть весь коридор и наблюдать за всеми дверьми, выходившими в него; он мог все видеть, мог все слышать и в то же время не был видим сам, так как выдававшийся вперед пилястр совершенно затенял его.
Итак, Джон Гейвуд стоял и прислушивался. В коридоре все было тихо. По временам доносились заглушенные звуки музыки и до слуха шута доходил смешанный гул голосов из бального зала.
Но это продолжалось недолго. Коридор ярко осветился, и раздались звуки быстро приближавшихся шагов. Показались лакеи в расшитых золотом ливреях. Они несли огромные серебряные канделябры, освещая путь королеве, которая в сопровождении своей статс-дамы направлялась по коридору.
У дверей своей спальни королева отпустила пажей и лакеев — только статс-дамы могли переступать порог ее покоев.
Пажи, беззаботно болтая, миновали коридор и стали спускаться по лестнице; зател прошли лакеи, несшие канделябры. Вот и они оставили коридор, и снова наступила тишина.
Джон Гейвуд все еще стоял и прислушивался, твердо решив еще этой ночью переговорить с королевой. Он хотел лишь подождать, пока статс-дама оставит ее комнаты.
Наконец открылась дверь и показалась статс-дама; она прошла по коридору в ту сторону, где находились ее покои, и Гейвуд слышал, как открылась дверь и как затем внутри щелкнула задвижка.
— Вот, вот еще несколько минут, и я отправлюсь к королеве, — пробормотал шут.
Но прежде чем он успел покинуть свое убежище, до его слуха донесся шум медленно и осторожно открываемой двери.
Гейвуд снова спрятался за пилястрами и, притаив дыхание, стал прислушиваться.
Слабый свет проник в коридор, все ближе и ближе шуршало чье-то платье.
Гейвуд с изумлением и страхом воззрился на фигуру, проскользнувшую мимо, не заметив его.
Это была леди Джейн Дуглас, которая еще недавно, под предлогом нездоровья, оставила праздник и отправилась на покой. Теперь, когда уже все спали, она бодрствовала; теперь, когда все сняли свои наряды, леди Джейн украсила себя ими. Как и на королеве, на ней было платье из золотой парчи, окаймленное горностаем, и, подобно ей, леди Джейн украсила голову бриллиантовой диадемой.
Вот леди Джейн остановилась около дверей спальни королевы и стала прислушиваться. На ее смертельно бледном лице промелькнула зловещая улыбка, а темные глаза загорелись недобрым огнем.
— Она спит, — пробормотала леди Джейн. — Ну, спи, королева, спи, пока мы не придем разбудить тебя! Спи, чтобы я могла бодрствовать за тебя.
С тихим смехом леди Джейн направилась по коридору, миновала лестницу и дошла до самого конца коридора, где на стене висел портрет Генриха VI в натуральную величину. Она нажала пружину, портрет отодвинулся, и через дверь, скрывавшуюся за ним, леди Джейн оставила коридор.
Джон Гейвуд тоже быстро вышел из коридора, в котором теперь никого не было и царила тишина, так как королева уже легла спать.
Да, Екатерина Парр спала, и тем не менее в зеленом павильоне все было готово к ее приему.
В самом деле, ей предстоял очень блестящий, из ряда вон выходящий прием, так как король собственной персоной отправился в тот флигель дворца и его сопровождал граф Дуглас, обер-церемониймейстер.
Это путешествие, которое королю пришлось совершить пешком, далось ему очень нелегко; последнее обстоятельство еще более ожесточило и раздражило его, и из его груди исчез всякий след милосердия к королеве. Ведь из-за Екатерины ему пришлось пройти этот далекий путь к зеленому павильону, и Генрих с жестокой радостью думал о том, какая ужасная кара постигнет Генри Говарда, а также и Екатерину.
Теперь, когда граф Дуглас привел его сюда, Генрих уже не сомневался более в виновности своей супруги. Это уже не было бездоказательным обвинением; здесь доказательство было налицо. Ведь граф Дуглас никогда не рискнул бы вести сюда его, короля, если бы не был уверен в том, что даст здесь ему неопровержимое доказательство.
Герцог Норфольк уже переступил порог Тауэра, а вскоре за ним должен будет последовать туда и его сын.
Эта мысль привела короля в такой неистовый, кровожадный восторг, что он совершенно позабыл о том, что тот же самый меч, который будет занесен над головою Генри Говарда, поразит и его собственную супругу.
Король и Дуглас находились теперь в зеленом зале; Генрих кряхтя и вздыхая оперся о руку графа.
Огромный зал со старинной меблировкой и потускневшим великолепием был очень скупо, и то лишь посередине, освещен двумя восковыми свечами канделябра, принесенного графом Дугласом; остальная часть зала была погружена в глубокий мрак, и благодаря этому взор, казалось, уходил в безграничное пространство.
— Вот та дверь, через которую придет ее величество, — сказал Дуглас и сам испугался громких звуков своего голоса, в огромном пустом зале получившего ужасающую полноту, — а отсюда войдет Генри Говард. О! ему отлично известен этот путь, так как он достаточно часто пробирался по нем ночью, и его нога не запнется ни за какой камень.
— Но зато, может быть, он споткнется на эшафоте, — с ужасным смехом пробормотал король.
— Теперь я позволю себе задать вам, ваше величество, еще один вопрос, — стараясь казаться спокойным, сказал Дуглас, и король вовсе не заподозрил, как бурно забилось сердце графа при этом вопросе. — Достаточно ли вам, ваше величество, будет видеть графа и королеву на их свидании? Или вы желаете слышать несколько нежных слов признаний графа?
— Нет, не несколько, я хочу слышать все, — сказал король. — Пусть граф пропоет свою лебединую песнь, прежде чем потонет в море крови.
— Тогда нам необходимо потушить этот свет и вам, ваше величество, придется довольствоваться тем, что вы услышите виновных, но не увидите их! — сказал граф Дуглас. — В таком случае мы пройдем в этот будуар, который я открыл для этой цели и в котором найдется для вас, ваше величество, кресло. Мы поставим его возле открытой двери, и тогда вы будете иметь возможность расслышать каждое слово нежного шепота влюбленных.
— Но как же в конце концов мы предстанем пред взорами этой влюбленной парочки и каким образом доставим им драматический сюрприз своим присутствием, если мы потушим здесь единственный источник света?
— Ваше величество, как только граф Сэррей войдет сюда, двадцать солдат королевской лейб-стражи займут ту переднюю, через которую пройдет граф, и достаточно одного вашего возгласа, чтобы они вошли в зал со своими факелами. Я также позаботился о том, чтобы у потайной калитки позади дворца стояли наготове две кареты, кучерам которых очень хорошо известны улицы, ведущие к Тауэру.
— Две кареты? — смеясь сказал король. — Ах, Дуглас, как мы жестоки! Бессердечно разлучать нежную парочку в этой поездке, которая будет для них последнею. Ну, может быть, мы вознаградим их за это, дозволив нашей горлице совершить путь, путь на костер вместе с ее голубком. Нет, нет, мы не разлучим их пред смертью. Пусть они вместе сложат свои головы на эшафоте.
Король довольно рассмеялся своей шутке и, опираясь на руку графа, прошел в маленький будуар; там он опустился в кресло возле самых дверей в зеленый зал.
— Теперь необходимо погасить свет; не угодно ли вам, ваше величество, будет молча ожидать событий, которые здесь произойдут?
Граф потушил свечи; все погрузилось в глубокий мрак, и наступила могильная тишина.
Это продолжалось недолго. Послышался ясный шум шагов. Они все более и более приближались. Было слышно, как открылась дверь и снова закрылась и как кто-то тихо на цыпочках прокрался по залу.
— Генри Говард, — шепнул граф Дуглас.
Король едва мог сдержать злорадный крик.
Итак, ненавистный враг был в его власти, был пойман на месте преступления, безвозвратно погиб!
— Джеральдина! — прошептал мужской голос. — Джеральдина!
Этого тихого оклика словно было достаточно, чтобы привлечь в зал влюбленную, так как тотчас же вблизи будуара открылась потайная дверь и совершенно ясно послышались шелест и шум шагов.
— Джеральдина! — повторил граф Сэррей.
— Я здесь, мой Генри! — ответила женщина и с восторженным криком бросилась на звук голоса возлюбленного,
— Королева! — пробормотал Генрих VIII, и против воли его сердце болезненно сжалось.
Он судорожно сжал руки и закусил губы, чтобы сдержать свое клокотавшее дыхание. Он хотел слышать.
Как счастливы были влюбленные! Говард совершенно позабыл, что пришел упрекать королеву за ее долгое молчание; женщина же не думала о том, что в последний раз может видеть своего возлюбленного.
Они были вместе, и этот миг всецело принадлежал им. Что было им до всего света, что было им до того, что им грозила гибель?
Они сидели друг возле друга на диване, находившемся в непосредственной близости от будуара. Они шутили и смеялись, и Говард осушал поцелуями счастливые слезы на глазах своей Джеральдины. Он клялся ей в бесконечной, неизменной любви, а она в благоговейном молчании упивалась его словами.
Король едва мог сдерживать свой гнев.
Сердце графа Дугласа забилось от радостного удовлетворения.
«Счастье, что Джейн не подозревает о нашем присутствии, — подумал он, — а не то она была бы сдержаннее, и слух короля не черпал бы столько яда».
А леди Джейн совершенно не думала в этот миг об отце; едва ли она помнила о том, что в эту ночь гибнет ее ненавистная соперница, королева.
Говард называл ее лишь Джеральдиной, и Джейн совсем позабыла о том, что ее возлюбленный дал это имя вовсе не ей. Однако в конце концов он сам напомнил об этом.
— А знаешь ли, Джеральдина, что я сомневался в тебе? — спросил граф Сэррей, и в его до сих пор веселом голосе зазвучали печальные нотки. — О, я пережил тогда ужасные минуты и в приливе сердечных мук наконец решился пойти к королю и покаяться в любви, снедавшей мое сердце. О, не бойся, я не выдал бы тебя, я отрекся бы от любви, в которой ты так часто и с такой восторженной искренностью клялась мне! Я сделал бы это, чтобы видеть, хватит ли силы и мужества у моей Джеральдины открыто признаться в своей любви, в состоянии ли ее сердце порвать железные оковы, наложенные лживыми законами света, признает ли она своего возлюбленного, готового умереть за нее. Да, Джеральдина, я хотел сделать это, чтобы наконец узнать, какое чувство сильнее в тебе: любовь или гордость, и в состоянии ли ты будешь сохранить равнодушную маску в тот момент, когда смерть будет витать над головою твоего возлюбленного. О Джеральдина, я согласился бы лучше умереть вместе с тобою, чем дальше влачить эту жизнь под игом ненавистного этикета!
— Нет, нет, мы не умрем, — с дрожью в голосе проговорила Джейн. — Боже мой, ведь жизнь так прекрасна, и кто знает, не ждет ли нас счастливая будущность.
— О, если мы умрем, то не будет сомнений в этом счастливом будущем, моя Джеральдина; там, на небесах, не существует разлуки и отречения; там ты будешь моей и между нами не встанет окровавленная фигура твоего супруга.
— Пусть не будет ее между нами и здесь, на земле, — пробормотала Джеральдина. — Убежим, мой милый; убежим отсюда далеко-далеко, где нас не знают, где мы можем сбросить с себя весь этот ненавистный блеск и жить только друг для друга и для нашей любви!
Джейн обвила руками возлюбленного и в экстазе совершенно позабыла о том, что она не могла думать о бегстве вместе с ним и что он принадлежал ей только до тех пор, пока не увидит ее.
Но вдруг необъяснимый страх овладел ее существом, и под его влиянием она позабыла обо всем на свете, даже о королеве и мести. В эту минуту она вспомнила о словах отца и затрепетала.
«А что если отец не сказал мне правды, если он все же пожертвует Говардом, чтобы погубить королеву? — мелькнула в ее голове страшная мысль. — Что если я не в состоянии буду спасти его и он погибнет на эшафоте?»
Но этот миг все-таки принадлежал ей, и она хотела воспользоваться им.
Джейн прильнула к груди Сэррея и в безотчетном страхе, затаив дыхание, повторила:
— Бежим, бежим! Смотри, этот час еще наш; воспользуемся им, ведь разве мы знаем, будет ли и следующий принадлежать нам.
— Нет, он не будет принадлежать вам! — крикнул король, подобно разъяренному льву вскакивая с кресла. — Ваши часы сочтены, и следующий уже принадлежит палачу!
Пронзительный крик сорвался с губ Джеральдины.
— Она совершенно растерялась, — пробормотал граф Дуглас…
— Джеральдина, моя возлюбленная Джеральдина! — воскликнул Говард. — Боже мой, она умирает, вы убили ее! Горе вам!
— Горе тебе самому! — торжественно проговорил король. — Сюда с огнем, сюда с огнем!
Двери передней отворились, и на пороге появились четверо солдат с факелами в руках.
— Зажгите свечи и встаньте на карауле у дверей! — приказал им король, не будучи в силах выносить яркий свет факелов, сразу заливший весь зал.
Солдаты исполнили это приказание.
Наступила пауза. Король на минуту прикрыл рукою ослепленные внезапным светом глаза и, видимо, старался вернуть себе самообладание. Когда он наконец снова опустил руку, черты его лица уже приняли совершенно спокойное, почти веселое выражение. Он быстрым взглядом обвел весь зал. Он увидел женщину в королевском, затканном золотом наряде; он увидел, как она неподвижно распростерлась на полу, лицом книзу. Он увидел Генри Говарда, с выражением страха и муки на лице опустившегося на колена возле своей возлюбленной. Он увидел, как Говард прижимал к губам ее руку, как старался приподнять ее голову.
Король не мог произнести ни слова в приливе ярости; он был в состоянии лишь поднять руку, чтобы подозвать солдат и указать им на Говарда, которому до сих пор еще не удалось поднять голову своей возлюбленной с пола.
— Арестуйте его! — объяснил им немой знак короля граф Дуглас. — Именем короля, арестуйте и отвезите в Тауэр!
— Да, арестуйте его! — подтвердил король. Он с юношеской проворностью подошел к Говарду и, тяжело опуская руку на его плечо, со страшным спокойствием продолжал: — Говард, твое желание исполнится: ты подымешься на эшафот, которого так сильно жаждал!
Ни один мускул не дрогнул на бледном лице графа, и его светлый, сияющий взор бесстрашно встретил разгневанный взор короля.
— Ваше величество, — сказал он, — моя жизнь в ваших руках, и я отлично знаю, что вы не пощадите меня. Да я и не прошу вас об этом! Но пощадите эту благородную и прекрасную женщину, все преступление которой заключается в том, что она последовала голосу своего сердца! Ваше величество, один только я виновен во всем! Карайте меня, пытайте, если вам только это угодно, но сжальтесь над нею!
Король разразился громким смехом.
— Ах, он просит за нее! — с иронией сказал он. — Этот маленький граф Сэррей смел думать, что его сентиментальная любовная скорбь может оказать влияние на сердце его судьи! Нет, нет, Генри Говард, вы знаете меня лучше! Ведь говорите же вы, что я жестокий человек и что кровь запятнала мою корону! Отлично! Нам предоставляется случай вставить новый кровавый рубин в нашу корону, и если мы захотим вынуть его из сердца Джеральдины, то ваши сонеты, милейший граф, не воспрепятствуют нам в этом. Вот и все, что я могу ответить вам; я думаю, мы в последний раз встречаемся на земле!
— Там, на небесах, мы встретимся снова, король Генрих Английский! — торжественно произнес граф Сэррей. — Там, на небесах, король Генрих Восьмой будет уже не судьею, а подсудимым, и вам сторицей воздастся за ваши кровожадные, проклятые деяния!
Король усмехнулся и сказал:
— Вы пользуетесь своим преимуществом. Вам нечего терять, и эшафот обеспечен для вас; поэтому вам нет дела до того, что мера грехов ваших еще немного увеличится поношением вашего короля, помазанника Божия! Но вам следует помнить, граф, что эшафоту еще могут предшествовать пытки, и весьма возможно, что благородному графу Сэррею могут предложить там мучительный вопрос, ответу на который помешают страдания. Теперь ступайте! Нам не о чем говорить с вами на земле!
Он снова сделал знак солдатам, и они приблизились к графу Сэррею. Но, едва они протянули руки к нему, граф взглянул на них таким гордым и надменным взором, что они невольно отступили назад.
— Следуйте за мною! — спокойно сказал Генри Говард и, не удостаивая взглядом короля, с высоко поднятой головой направился к дверям зала.
«Джеральдина» все еще продолжала лежать лицом к земле. Она была совершенно неподвижна и, по-видимому, находилась в глубоком обмороке. Лишь в тот момент, когда закрылась дверь за Сэрреем, послышался тихий стон, словно из груди умирающей.
Король не обратил внимания на это. Он все еще не спускал мрачного, гневного взора с той двери, за которой скрылся граф Сэррей.
— Он непреклонен, — пробормотал король, — даже и пытка не страшит его, и в своем богохульном высокомерии он и среди солдат шел не как пленный, а как повелитель. О, эти Говарды словно созданы только для того, чтобы мучить меня, и даже их смерть едва ли доставит мне удовлетворение.
Граф Дуглас внимательно наблюдал за королем. Он знал, что гнев короля достиг высшего напряжения, что теперь король не остановится ни пред каким насилием, ни пред каким злодеянием, и потому сказал:
— Ваше величество, вы отправили графа Сэррея в Тауэр. Но как поступить с королевой?
Генрих прервал свои размышления, и его налитые кровью глаза с таким мрачным выражением ненависти и гнева остановились на неподвижной фигуре Джеральдины, что граф Дуглас торжествующе сказал про себя:
«Королева погибла! Он будет неумолим!»
— Ах, королева! — с диким смехом подхватил Генрих. — Да, правда; я позабыл про нее! Я не подумал об этой очаровательной Джеральдине! Но вы правы, Дуглас, мы должны подумать о ней и немножко заняться ею! Ведь вы, кажется, говорили, что вторая карета стоит наготове? Отлично, мы не помешаем Джеральдине последовать за ее возлюбленным. Пускай она попадет туда, где находится он. Сначала в Тауэр, а потом — на эшафот! Итак, мы разбудим эту чувствительную даму и окажем ей последнюю услугу кавалера, проводив ее до экипажа!
Он хотел приблизиться к лежавшей на земле фигуре королевы, но граф Дуглас удержал его, сказав:
— Ваше величество, мой долг, как вашего верноподданного, который вас любит и дрожит за ваше благополучие, повелевает мне умолять вас, чтобы вы пощадили себя и оберегли свою обожаемую и драгоценную особу от ядовитого жала гнева и горя! Заклинаю вас, не удостаивайте больше ни единым взглядом этой женщины, которая нанесла вам такую страшную обиду! Прикажите мне сделать с нею то, что вам угодно, а прежде всего позвольте проводить вас в ваши собственные покои!
— Вы правы, — ответил король, — она не достойна того, чтобы мой взор еще раз остановился на ней; она чересчур ничтожна даже для моего гнева! Мы позовем солдат, чтобы они отвели эту государственную преступницу и прелюбодейку в Тауэр, как они отвели ее любовника!
— Для этого требуется еще одна формальность, ваше величество; королеву не впустят в Тауэр без письменного приказа короля с приложенной к нему королевской печатью.
— Правда, я изготовлю этот приказ.
— Ваше величество, вот в том кабинете имеется необходимый письменный прибор. Если вам будет угодно…
Король молча оперся на руку графа и позволил ему снова ввести себя в кабинет.
С деловой поспешностью граф Дуглас распорядился всем необходимым. Он подвинул письменный стол к королю, развернул перед ним большой лист бумаги и вложил перо в руку Генриха.
— Что мне писать? — спросил король, начинавший уже изнемогать от тягот ночного странствования, гнева и досады.
— Приказ об аресте королевы, государь!
Король принялся за дело. Граф Дуглас стоял позади его стула и, притаив дыхание, но с напряженным вниманием устремил взоры на бумагу, по которой, поспешно выводя буквы, скользила белая, мясистая рука короля, унизанная бриллиантовыми кольцами.
Дуглас достиг наконец намеченной цели. Если эта бумага, написанная королем, очутится в его руках, если он уговорит Генриха удалиться в свои покои, прежде чем последует арест королевы, то победа останется за ним. Не ту женщину, лежащую без памяти в зале, арестует он тогда, но пойдет с приказом об аресте к настоящей королеве, чтобы отвести ее в Тауэр.
А раз очутившись в Тауэре, королева не получит более возможности оправдаться, потому что король не увидит ее более, и если бы она стала подтверждать свою невинность перед парламентом какими угодно священными клятвами, то свидетельство короля все-таки одержит над ними верх, потому что он сам застал ее с любовником.
Нет, для королевы не оставалось больше никакого средства ускользнуть от гибели! Однажды ей удалось оправдаться, опровергнув обвинение, и доказать свою невинность, представив убедительное алиби. Но на этот раз она погибнет непременно, и никакое алиби не сможет более спасти ее.
Король кончил писать и встал, тогда как Дуглас по его приказанию занялся приложением королевской печати под роковым документом.
Между тем из зала донесся легкий шорох, точно там осторожно шевелился человек.
Граф Дуглас не обратил на это внимания, занятый своим делом; он старательно вдавливал печать в блестящий сургуч.
Но король услышал шорох и подумал, что это шевелится «Джеральдина», которая очнулась от своего обморока и встала. Он подошел к дверям зала и взглянул на то место, где она лежала; но нет, молодая женщина еще не поднималась на ноги и продолжала лежать ничком, растянувшись на полу.
«Она в памяти, но прикидывается лежащей в обмороке!» — подумал король и, обернувшись к Дугласу, сказал:
— Мы кончили; приказ об аресте изготовлен и приговор над королевой-прелюбодейкой произнесен. Мы отказываемся от нее навеки, и никогда не увидать ей больше нашего лица, никогда не услышать нашего голоса. Она осуждена и проклята, и королевская милость не коснется больше этой грешницы. Проклятие прелюбодейке, проклятие бесстыдной женщине, которая обманула своего супруга и отдалась любовнику, виновному в государственной измене! Горе ей, позор ей, позор и стыд навсегда опорочат ее имя, которое…
Вдруг король запнулся и стал прислушиваться. Шорох, услышанный им раньше, повторился явственнее и слышнее прежнего; он несомненно усиливался и приближался.
Вот отворилась дверь, и в нее вошла женщина, появление которой заставило короля окаменеть От удивления и неожиданности. Она подходила все ближе, ближе, легкая, грациозная и юношески-свежая. Золотое парчовое платье облекало ее, бриллиантовая диадема блестела над лилейным челом, но еще ярче бриллиантов сияли ее глаза.
Нет, король не ошибался. То была сама королева Екатерина. Она стояла пред ним, но вместе с тем все еще лежала на полу другая королева, неподвижная, словно оцепеневшая.
Генрих вскрикнул и отшатнулся назад с побледневшим лицом.
— Королева! — с ужасом воскликнул граф Дуглас, который дрожал так сильно, что бумага в его руке хрустела.
— Да, королева! — с гордой улыбкой произнесла Екатерина. — Королева, которая пришла побраниться со своим супругом за то, что он, вопреки приказанию своего врача, лишает себя сна в такую позднюю ночную пору.
— Вот и шут налицо! — подхватил Джон Гейвуд, с комическим пафосом выступая из-за спины королевы. — Шут пришел спросить графа Дугласа, как он осмелился отрешить от должности Джона Гейвуда и незаконно занять при короле Генрихе место придворного шута, чтобы разыгрывать пред его величеством всякие глупые комедии и масленичные представления?
— А кто, — спросил король дрожащим от ярости голосом, устремив свои пламенные убийственные взоры на Дугласа, — кто же вон та женщина? Кто осмелился обмануть меня проклятым маскарадом и оклеветать королеву?
— Ваше величество, — ответил граф Дуглас, отлично понимавший, что от настоящего момента зависит его собственная участь и участь его дочери, и успевший быстро оправиться ввиду смертельной опасности. — Ваше величество, умоляю вас уделить мне минуту для разговора наедине; я должен тайно объясниться с вами, чтобы мне удалось безусловно оправдаться пред вами.
— Не соглашайтесь на это, брат Генрих, — сказал Джон Гейвуд. — Он опасный фокусник и — как знать? — может быть, в этом таинственном разговоре наедине благородному лорду удастся убедить тебя, что он сам король Англии, а ты не что иное, как его льстивый, подобострастный, лицемерный слуга граф Арчибальд Дуглас.
— Мой властелин и супруг, прошу вас выслушать оправдание графа, — вмешалась Екатерина, с очаровательной улыбкой протягивая руку королю. — Было бы жестоко осудить его, не выслушав!
— Я его выслушаю, но пусть это произойдет в твоем присутствии, Кэти, — произнес Генрих. — Ты сама должна решить, удовлетворительно ли его оправдание.
— Нет, мой супруг, — возразила Екатерина. — Позвольте мне остаться в стороне от интриги сегодняшней ночи, чтобы гнев и злоба не наполнили моего сердца и не лишили меня радостной доверчивости, в которой я нуждаюсь, чтобы счастливою и улыбающеюся продолжать путь своей жизни рядом с вами среди моих врагов.
— Ты права, Кэти, — задумчиво произнес король. — У тебя много врагов при нашем дворе, и мы сами виноваты, что нам не всегда удается заграждать наш слух от их коварных нашептываний и оставаться чистыми от ядовитого дыхания их клеветы. Наше сердце все еще наивно, и мы не всегда еще можем понять, что люди представляют собой отвратительный, развращенный род, который следует попирать ногами и никогда не отогревать у своего сердца. Пойдемте, граф Дуглас, я согласен выслушать вас; но горе вам, если вы не сумеете оправдаться!
Он отступил в просторную дверную нишу будуара. Граф Дуглас последовал за ним туда и опустил за собою тяжелые бархатные занавеси.
— Ваше величество, — смело и решительно сказал он, — теперь вопрос в том, чью голову охотнее согласитесь вы предать палачу — мою или же голову графа Сэррея. Выбирайте между нами! Если вы убедитесь, что я осмелился обмануть вас хотя бы на одну минуту, ну, тогда отправьте меня в Тауэр и отпустите на свободу благородного Генри Говарда, чтобы он продолжал тревожить ваш сон и отравлять ваши дни, чтобы он старался далее приобретать любовь народа и, может быть, со временем отнять у вашего сына королевский трон, который принадлежит ему по праву. Вот моя голова, государь, она обречена секире палача, а граф Сэррей свободен!
— Нет, он не свободен и никогда не будет освобожден! — воскликнул Генрих, скрипя зубами.
— Тогда, ваше величество, я оправдан, и вместо того, чтобы на меня гневаться, вы поблагодарите меня! Правда, я затеял опасную игру, но поступил так, желая оказать вам услугу; я поступил так потому, что люблю вас, и потому, что прочел на вашем высоком, отуманенном челе те мысли, которые омрачали вашу душу и прогоняли от вас сон в тиши ночей. Вы желали иметь в своей власти Генри Говарда, а между тем этот хитрый и лицемерный граф умел ловко прятать свою вину под маской добродетели и порядочности. Но я знал его и, под этой маской рассмотрел его лицо, искаженное страстью и преступлением. Я хотел сорвать с него личину, но для этого требовалось предварительно обмануть его, а на один час и вас самих. Я знал, что он пылает преступной любовью к королеве, и вздумал воспользоваться безумием этой страсти, чтобы тем вернее и неизбежнее навлечь на виновного заслуженную кару. Однако я не хотел впутывать чистую и высокую личность королевы в эту сеть, которою мы готовились поймать графа Сэррея. Таким образом, мне понадобилось найти для нее заместительницу, и я сделал это. При вашем дворе есть женщина, все сердце которой после Бога принадлежит лишь вам и которая так обожает вас, что готова с радостью пожертвовать всей кровью своего сердца, всем своим существованием, даже своею честью, если бы это понадобилось. Эта женщина, государь, живет вашей улыбкою, молится на вас, как на своего спасителя и избавителя; из этой женщины вы можете по своему желанию сделать святую или падшую, потому что в угоду вам она готова стать или бесстыдной Фриной, или целомудренной монахиней.
— Назовите мне ее имя, Дуглас, — воскликнул король, — назовите мне его! Ведь редко и драгоценно счастье быть любимым так безгранично, и было бы преступлением не желать им насладиться.
— Ваше величество, я назову вам ее имя, когда вы объявите мне прощение, — ответил Дуглас, сердце которого запрыгало от радости и который отлично понял, что гнев короля успел утихнуть и опасность почти совсем устранена. — Этой женщине, — продолжал он, — я сказал: «Вы должны оказать королю важную услугу: вы должны избавить его от самого могущественного и самого опасного врага! Вы должны спасти его от Генри Говарда!» — «Скажите мне, как за это взяться!» — воскликнула она с сиявшими радостью взорами. «Генри Говард любит королеву. Вы должны стать для него королевой; вы должны принимать его письма и отвечать на них от имени королевы; вы должны устраивать с ним ночные свидания и, пользуясь ночною темнотой, уверить его, что он держит в своих объятиях королеву. Говард должен быть убежден, что королева — его возлюбленная; и, как по его помыслам, так и по делам, этого человека надо выставить пред королем как государственного изменника и преступника, голова которого обречена секире палача. Со временем мы сделаем короля свидетелем свидания между Генри Говардом и мнимой королевой, и тогда будет в его власти наказать врага за его преступную страсть, достойную смертной казни». Выслушав меня, та женщина сказала с печальной улыбкой: «Вы предлагаете мне гнусную и бесчестную роль, но я принимаю ее, раз вы говорите, что этим я окажу услугу королю. Я обесчещу себя ради него, но может быть, он удостоит меня за то милостивой улыбкой, и она послужит мне наградой свыше меры».
— Но эта женщина — ангел, — воскликнул король, распаленный словами коварного вельможи, — да, ангел, пред которым нам следует пасть на колена и молиться на нее, Дуглас. Назовите же мне ее имя!
— Сию минуту, государь, как только вы простите меня! Теперь вам известны вся моя вина и все мое преступление. Ведь как я научил ту благородную женщину, так все и произошло, и Генри Говард отправился в Тауэр в твердой уверенности, что он сейчас держал в своих объятиях королеву.
— Но почему же, Дуглас, вы и меня оставили в этой уверенности? Зачем наполнили вы мое сердце гневом против моей благородной и добродетельной супруги?
— Ваше величество, я не смел открыть вам обман, пока Сэррей не будет осужден, потому что ваше благородство и справедливость воспротивились бы тому, чтобы покарать его за преступление, которого он не совершал, а в первом порыве гнева вы обвинили бы также и ту благородную женщину, которая пожертвовала собою для вас.
— Правда, — согласился Генрих, — я ошибся насчет этой благородной женщины и вместо благодарности обрек бы ее на гибель.
— Поэтому, ваше величество, я спокойно допустил, чтобы вы дали приказ об аресте королевы. Но вспомните, ваше величество, что я просил вас вернуться в ваши покои, прежде чем королева будет арестована. Так вот я хотел там открыть пред вами всю тайну, что не мог сделать в присутствии той женщины. Ведь она умерла бы от стыда, если бы могла подозревать, что вы знаете о ее столь геройской, затаенной, столь чистой и самоотверженной любви к королю.
— Пусть она никогда не узнает о том, Дуглас! Но удовлетворите же наконец мое требование: назовите мне ее имя!
— Значит, вы простили меня, ваше величество? Вы не сердитесь на меня за то, что я осмелился обмануть вас?
— Я не сержусь на вас больше, Дуглас, потому что вы поступили хорошо; план, задуманный вами и приведенный к столь удачному концу, был настолько же хитер, насколько рискован!
— Благодарю вас, ваше величество! Я сейчас назову вам то имя. Женщина, предавшая себя по моему желанию в жертву преступному графу, допускавшая его объятия, поцелуи, клятвы любви, чтобы оказать услугу своему королю, — это моя дочь, леди Джейн Дуглас!
— Леди Джейн? — воскликнул король. — Нет, нет, это новый обман! Неужели у этой гордой, целомудренной и неприступной леди, у этого дивно прекрасного мраморного изваяния также есть сердце и это сердце принадлежит мне? Неужели же леди Джейн, чистая и непорочная девственница, принесла мне такую неслыханную жертву, сделавшись любовницей ненавистного Сэррея, чтобы, подобно второй Далиле, предать его мне во власть? Нет, Дуглас, вы лжете!… Леди Джейн не делала этого!
— Не угодно ли вам, ваше величество, пойти и посмотреть на ту лежащую теперь в обмороке женщину, которая для Генри Говарда была королевой.
Король не ответил ему, но откинул занавес и вышел снова в кабинет, где его ожидала королева с Джоном Гейвудом.
Генрих не обратил внимания на свою супругу, но с юношескою поспешностью прошел через кабинет в зал; там он остановился возле Джеральдины, по-прежнему распростертой на полу.
Она, уже очнувшись от обморока, давно пришла в чувство, и теперь ее сердце терзали жестокие страдания и муки. Генри Говард был обречен секире палача, и это она предала его на смерть!
Но отец обещал ей, что она спасет любимого человека. Значит, ей не следовало умирать. Она должна была жить ради освобождения Говарда.
В сердце леди Джейн как будто горел адский огонь, но ей не следовало обращать внимания на эту жгучую боль, она не смела нисколько думать о себе; она должна была думать только о Генри Говарде, которого ей предстояло освободить, спасти от смерти. За него воссылала она свои горячие молитвы к Богу, за него трепетало ее сердце в страхе и муках, когда король подошел теперь к ней и, наклонившись над нею, заглянул в ее глаза с каким-то странным, пытливым и в то же время улыбающимся выражением.
— Леди Джейн Дуглас, — сказал он потом, протягивая ей руку, — поднимитесь с пола и позвольте мне, вашему королю, изъявить вам мою благодарность за ваше благородное и удивительное самопожертвование. В самом деле прекрасен жребий быть королем, потому что по крайней мере имеешь власть наказывать изменников и награждать тех, кто вечно служит нам. Сегодня я уже сделал первое и не замедлю сделать второе. Поднимитесь же, леди Джейн; вам не подобает стоять предо мною на коленях!
— О, позвольте мне стоять так, ваше величество! — пылко возразила она. — Позвольте молить вас о пощаде, о милосердии. Сжальтесь, ваше величество, над тем страхом и мучением, которые я испытываю. Невозможно, чтобы все это была правда, чтобы эта комедия могла превратиться в ужасную действительность! Ваше величество, заклинаю вас теми терзаниями, которые я терплю ради вас! Скажите мне, что намерены вы сделать с Генри Говардом? Зачем отправили вы его в Тауэр?
— Чтобы наказать этого государственного изменника так, как он того заслуживает, — ответил Генрих VIII, метнув мрачный и гневный, взор на Дугласа, который также приблизился к своей дочери и стоял теперь рядом с нею.
Леди Джейн издала раздирающий душу вопль и снова рухнула на землю в полнейшем изнеможении. Король с нахмуренным лбом произнес:
— Я почти уверен, что был многократно обманут сегодня вечером и что сейчас снова насмеялись над моей безобидностью, одурачив меня затейливой сказкой. Между тем я дал слово простить, и так как никто не смеет говорить, что Генрих Восьмой, называющий себя защитником Бога, когда-нибудь нарушил данное слово или наказал тех, которых уверил в безнаказанности, то я должен действовать так, как обещал. Граф Дуглас, я прощаю вам!
Он протянул графу руку, и тот горячо прижал ее к губам.
Король наклонился к нему и прошептал:
— Дуглас, вы мудр, как змей, и я вижу теперь насквозь ваше хитросплетение! Вы хотели погубить Сэррея, но одновременно увлечь и королеву вместе с ним в пропасть. За то, что я обязан вашей ловкости поимкою изменника, я прощаю ваш коварный умысел насчет королевы. Но упаси вас Бог попасться еще раз в том же самом посягательстве; не пытайтесь больше хотя бы взором, хотя бы одной улыбкой набросить тень на мою супругу! Малейшая попытка в этом направлении будет стоить вам жизни! Клянусь в том Пречистою Богоматерью, а вы ведь знаете, что я никогда не нарушил подобной клятвы. Что касается леди Джейн, то мы не заставим ее поплатиться за то, что она злоупотребила именем нашей добродетельной супруги, чтобы завлечь похотливого и преступного графа Сэррея в сети, расставленные ему вами. Она повиновалась вашему приказанию, Дуглас, и мы не станем теперь доискиваться, какие иные побуждения принудили ее действовать подобным образом. Она ответит за это пред Богом и своей совестью, не наше дело произносить здесь приговор. Нам это не подобает.
— Но мне, ваше величество, пожалуй, подобает спросить, по какому праву леди Джейн Дуглас осмелилась появиться здесь в этом одеянии и до известной степени подменить меня, ее королеву? — строгим тоном спросила Екатерина. — Мне, конечно, позволительно спросить, какое лекарство исцелило мою фрейлину? Ведь она покинула по болезни придворный бал,— и вдруг мы видим, что ее болезнь прошла до такой степени быстро и успешно, что она пошла бродить по дворцу в ночную пору и вдобавок в туалете, как две капли воды похожем на мой. Ваше величество! Не является ли эта одежда умно рассчитанной хитростью, чтобы действительно произвести подмену? Вы молчите, мой властелин и король? Значит, правда, что здесь хотели устроить страшную интригу против меня, и если бы мой верный и честный друг Джон Гейвуд не подоспел мне на выручку и не привел меня сюда, то я несомненно была бы теперь осуждена и погибла бы по примеру графа Сэррея.
— Ах, Джон, так, значит, это ты внес немного света в эти потемки? — с веселым смехом воскликнул король, кладя руку на плечо Гейвуда. — Ну, в самом деле, чего не видели мудрецы и умные люди, то прозрел дурак!
— Ваше величество, — торжественно произнес Джон Гейвуд, — многие называют себя мудрецами, а на самом деле они — дураки. И многие надевают на себя маску глупости только из-за того, что лишь дураку позволяется быть мудрецом!
— Кэт, — произнес король, — ты права, сегодняшняя ночь была для тебя злополучной; но Бог и шут спасли нас обоих! Будем же благодарны им обоим! Однако тебе не мешает поступить, как ты хотела раньше, и не расспрашивать и не допытываться больше насчет загадок этой ночи. С твоей стороны было большою храбростью прийти сюда, и мы будем помнить об этом. Пойдем, моя маленькая королева, дай мне твою руку и отведи меня в мои комнаты! Уверяю тебя, дитя, что я рад возможности опереться на твою руку и видеть твое милое, свежее личико не побледневшим ни от страха, ни от угрызений совести. Пойдем, Кэт, ты одна должна сопровождать меня, и тебе одной хочу я довериться.
— Государь, вы слишком тяжеловесны для ее величества, — вмешался шут, подставляя свою шею под другую руку короля. — Позвольте мне разделить с нею королевское бремя!
— Но, прежде чем мы уйдем отсюда, — сказала Екатерина, — я должна обратиться к вам еще с одною просьбой, мой супруг! Исполните ли вы ее?
— Я исполню все, о чем бы ты ни попросила меня, предполагая конечно, что ты не потребуешь, чтобы я отправил тебя в Тауэр!
— Ваше величество, я желаю отрешить мою фрейлину леди Дуглас от ее должности, вот и все, — сказала королева, между тем как ее взоры с презрительным, но в то же время скорбным выражением блуждали по фигуре ее бывшей приятельницы, распростертой на полу.
— Она уже отрешена! — сказал король. — Завтра утром ты выберешь себе другую фрейлину. Пойдем, Кэт!…
И король, опираясь на руку супруги и Джона Гейвуда, медленными и тяжелыми шагами поплелся из комнаты.
Граф Дуглас проводил их взором мрачной ненависти; когда за ними затворилась дверь, он с угрозой поднял к небу руку и с его дрожащих губ посыпались бранные слова и проклятия.
— Я побежден, снова побежден! — пробормотал он, скрипя зубами. — Я унижен этой женщиной, которую ненавижу и хочу погубить во что бы то ни стало! Да, на этот раз она победила, но мы снова вступим в борьбу, и наше отравленное оружие все-таки поразит ее наконец!
Вдруг он почувствовал, как на его плечо легла рука, и взор горящих, мечущих искры глаз впился в его лицо.
— Отец, — произнесла леди Джейн, с угрозой поднимая к небу правую руку, — отец, клянусь Богом, бодрствующим над нами, что я донесу на вас самих королю как на государственного изменника, что я открою ему все ваши проклятые интриги, если вы не поможете мне освободить Генри Говарда!
Почти с горестным выражением посмотрел граф Дуглас в ее бледное, как мрамор, страдальчески подергивавшееся лицо, после чего сказал:
— Я помогу тебе! Я сделаю это, если ты, в свою очередь, согласна помогать мне и содействовать моим планам!
— О, спаси только Генри Говарда, и я кровью своего сердца подпишу, что предаюсь дьяволу! — воскликнула Джейн Дуглас с ужасной улыбкой. — Спаси Говарду жизнь или же, если это не в твоих силах, доставь мне по крайней мере счастье умереть вместе с ним.
VII
РАЗОЧАРОВАНИЕ
Парламент, который давно уже не осмеливался идти наперекор воле короля, вынес свой приговор: он обвинил графа Сэррея в государственной измене и, основываясь на единственном показании его матери и сестры, признал графа виновным в оскорблении величества и в государственной измене. Герцогиня Ричмонд в своих обвинениях против брата могла указать лишь кое-какие его слова досады на недостаток повышения по службе да кое-какие жалобы на множество казней, наводнявших человеческой кровью землю Англии; что касается его матери, герцогини Норфольк, то она была в состоянии подтвердить лишь то, что граф Сэррей, по примеру своего отца, носил герб английских королей. Однако, несмотря на слабость такого рода обвинений, парламент все же приговорил Генри Говарда, графа Сэррея, к смертной казни, и король подписал этот приговор.
Ранним утром на следующий день была назначена казнь, и во дворе Тауэра рабочие уже занимались возведением эшафота, на котором должна была пасть голова благородного графа.
Генри Говард сидел одиноко в своей темнице. Он мысленно покончил с жизнью и со всем земным. Он распорядился своими делами и составил духовное завещание; он написал матери и сестре, что прощает им их лжесвидетельство, и обратился к отцу с письмом, в котором в благодарных и трогательных словах увещевал его оставаться стойким и спокойным, просил не плакать о нем, потому что смерть была для него желанной, а могила — единственным убежищем, манившим его к себе. Жизнь не могла уже дать ему ничего более, а смерть соединяла несчастного осужденного с его возлюбленной. И он приветствовал смерть, как своего друга и избавителя, как священника, которому предстояло сочетать его узами брака с Джеральдиной.
Узник слышал бой больших башенных часов в тюрьме, возвещавших время гулкими ударами, и с радостным биением сердца приветствовал каждый протекший час.
Наступил вечер, и глубокий мрак опустился на землю. То была последняя ночь, остававшаяся еще в распоряжении Говарда, последняя ночь, разлучавшая его с Джеральдиной.
Сторож отворил дверь, чтобы принести графу фонарь и спросить, что он прикажет. До сих пор, по особому распоряжению короля, Говард был лишен света в своей темнице и провел шесть длинных вечеров и ночей заточения в потемках. Но накануне ему осветили тюрьму и готовы были разрешить все, чего он мог еще пожелать. Жизнь, которую ему предстояло покинуть через несколько часов, должна была еще раз одарить его всеми прелестями и всеми наслаждениями, которые он вздумал бы потребовать от нее.
Однако Говард потребовал для своей последней ночи, чтобы его только оставили одного и без огня.
Тюремщик загасил огонь и вышел, но не заложил дверей тяжелым железным засовом, не запер их на большой замок, а лишь притворил тихонько, не захлопнув на защелку.
Генри Говард не обратил на это внимания; он совсем не интересовался, заперта ли его дверь, потому что не жаждал более жизни и не рвался на свободу.
Он откинулся назад на своем стуле и предался грезам с открытыми глазами.
Все его помыслы, чувства и желания обращались к Джеральдине, вся его душа сосредоточилась на мысли о ней. Ему казалось, что он может заставить свой ум видеть ее, а своими чувствами ощущать ее присутствие. Да, она была тут, он ощущал и сознавал это. Он снова лежал у ее ног, прислонялся головой к ее коленям и прислушивался опять к обворожительным откровениям ее любви.
Совершенно отрешившись от настоящего и от своего бытия, граф Сэррей видел и чувствовал только ее. Таинство любви совершилось, и под покровом ночи Джеральдина снова спустилась к нему, и они были вместе.
Блаженная улыбка играла на губах графа, бормотавших восторженные слова привета. Опьяненный дивными галлюцинациями он увидал приближавшуюся к нему возлюбленную, простер руки, чтобы обнять ее, и не очнулся от своего экстаза, даже когда почувствовал вместо близости Джеральдины лишь холодную пустоту.
— Зачем, — тихонько спросил он, — ты опять ускользаешь от меня, Джеральдина, чтоб кружиться с виллисами в танце смерти? Приди, Джеральдина, приди! Моя душа томится по тебе, мое сердце зовет тебя своим последним останавливающимся биением. Приди, Джеральдина, о, приди!
Что это такое? Дверь как будто отворилась и снова заперлась на защелку; чья-то нога словно скользила по полу, а тень человеческой фигуры заслонила мерцающее отражение света, дрожавшее на стенах.
Генри Говард не видел этого. Он не видел ничего, кроме своей Джеральдины, которую призывал к себе с жаром и томлением. Он открыл объятия и звал возлюбленную со всем пылом, со всем восторгом влюбленного.
Вдруг у него вырвался возглас восхищения. Его мольба любви была услышана; сон обратился в действительность. Его руки уже не охватывали пустоты, но прижимали к груди женщину, которую он любил и ради которой должен был умереть. Он прильнул устами к ее устам и отвечал на ее лобзания; он обвил руками ее стан, и она крепко-крепко прижала его к своей груди.
Была ли то действительность, или безумие, которое подкралось к нему, и овладело его мозгом, и обманывало его такими чарующими фантазиями?
Генри Говард содрогнулся при этой мысли и, кинувшись на колена, воскликнул робким голосом, дрожавшим от страха и любви:
— Джеральдина, сжалься надо мною! Скажи мне, что это — не сон, что я не сошел с ума, что это действительно ты, Джеральдина, ты, супруга короля, ты, чьи колена обнимаю я сейчас!
— Да, это я, — тихонько прошептала женщина. — Я — Джеральдина, та самая, которую ты любишь и которой ты поклялся в вечной верности и вечной любви! Генри Говард, мой возлюбленный, напоминаю тебе теперь о твоей клятве. Твоя жизнь принадлежит мне, ты посвятил ее мне и теперь я пришла требовать от тебя свою собственность.
— Да, моя жизнь принадлежит тебе, Джеральдина, но это — жалкая, плачевная собственность, и ее ты будешь называть своею лишь несколько часов.
Женщина крепко обняла его за шею, привлекла к своему сердцу и стала целовать его в губы и глаза. Граф Сэррей чувствовал, как ее слезы, словно горячие ручьи, орошали его лицо; он слышал ее вздохи, вырывавшиеся из ее груди, точно предсмертные стоны.
— Ты не должен умереть, — шептала она, заливаясь слезами. — Нет, Генри, ты должен жить, чтобы и я могла жить, чтобы мне не сойти с ума с горя и тоски по тебе! О, Генри, Генри!… разве ты не чувствуешь, как я люблю тебя? Разве не знаешь, что твоя жизнь — моя жизнь, а твоя смерть — моя смерть?
Граф приник головою к ее плечу и, упоенный счастьем, почти не слышал, что она говорила.
Его Джеральдина была снова тут. Какое было ему дело до всего остального?
— Джеральдина, — тихонько прошептал он, — помнишь, как мы встретились в первый раз, как наши сердца слились в одном биении, а наши губы — в поцелуе? Джеральдина, жена моя, моя возлюбленная, мы поклялись тогда друг другу, что нас не может разлучить ничто, что наша любовь должна продолжаться и за могилой! Джеральдина, помнишь ли ты еще все это?
— Я помню, мой Генри! Но тебе еще рано умирать, и не за могилой, а в жизни должна выказаться предо мною твоя любовь. Да, мы будем жить, жить! И твоя жизнь должна быть моей жизнью, и где будешь ты, там буду и я! Помнишь ли, Генри, что ты торжественно поклялся мне в этом?
— Я помню, но не могу сдержать свое слово!… Слышишь, как там внизу пилят и стучат молотками? Знаешь ли ты, что это значит, бесценная?
— Знаю, Генри! Там строят кровавый помост, да, кровавый помост для тебя и для меня. Ведь я также умру, Генри, если ты не захочешь остаться в живых, и топор, предназначенный для твоей головы, должен поразить и меня, если ты не хочешь, чтобы мы оба жили!
— О, я хочу этого! Но как мы сумеем спастись, дорогая?
— Сумеем, Генри, сумеем! Все готово к бегству, все устроено, все подготовлено! Кольцо с королевской печатью открыло мне ворота Тауэра, а всемогущество золота расположило ко мне тюремщика. Он не заметит, как вместо одного человека двое покинут тюрьму. Мы невредимыми покинем Тауэр через потайные коридоры и лестницы и сядем в ту лодку, которая стоит у берега наготове, чтобы перевезти нас на корабль, стоящий под парусами в гавани. Как только мы взойдем на его борт, он поднимет якорь и выйдет в открытое море. Пойдем, Генри, пойдем! Возьми меня под руку и покинем скорее эту тюрьму!…
Женщина обвила руками шею графа и потянула его вперед. Он крепко прижал ее к своему сердцу и прошептал:
— Да, пойдем, пойдем, моя возлюбленная! Бежим! Тебе принадлежит моя жизнь, тебе одной!
Затем Говард схватил ее на руки и побежал с нею к дверям; он поспешно распахнул их ударом ноги и кинулся вдоль по коридору. Но, достигнув первого поворота, узник с ужасом отшатнулся назад: пред дверями стояли солдаты с ружьями на плечо, рядом с ними комендант Тауэра, а позади него — двое служителей с зажженными светильниками.
Женщина вскрикнула и с боязливой поспешностью закуталась в густой вуаль, соскользнувший с ее головы.
Генри Говард также вскрикнул, но не при виде солдат и неудачи своего бегства. Широко раскрытые глаза узника были устремлены на закутанную теперь фигуру женщины, стоявшей с ним рядом. Ему показалось, что подобно призраку, пред ним мелькнуло чужое лицо, как будто у него на плече покоилась голова другой женщины, а не его возлюбленной королевы. Лишь как неуловимое видение, как сон, мелькнули пред ним те черты, но Говард был вполне уверен, что это — не милый образ его Джеральдины.
Комендант Тауэра кивнул своим слугам, и они внесли зажженные свечи в темницу графа. После того он подал Генри Говарду руку и отвел его обратно в одиночную камеру.
Говард без сопротивления последовал за ним, но его рука не выпускала руки Джеральдины и он увлек ее за собою. Его испытующий взор не отрывался от нее и как будто угрожал ей.
Они снова очутились в комнате, которую только что покинули с такими блаженными надеждами.
Комендант Тауэра подал знак слугам удалиться, после чего с торжественной серьезностью обратился к графу Сэррею.
— Милорд, — сказал он, — я принес вам эти свечи по распоряжению короля. Его величество знал обо всем, что происходило здесь сегодня ночью. Он знал, что был составлен заговор спасти вас, и люди, думавшие обмануть его, вдались сами в обман. С помощью всяких хитростей одному из лордов удалось выманить у короля его перстень с печатью. Но государь был предупрежден заранее и уже знал, что не мужчина, как его уверяли, но женщина придет сюда, и не для того, чтобы проститься с вами, но чтобы освободить вас из заточения. Миледи! тюремщик, которого вы вздумали подкупить, был верным слугою короля; он выдал мне ваш план, и я сам приказал ему сделать вид, будто он благоприятствует вашему замыслу. Вам не удастся спасти графа Сэррея, но если вы прикажете, то я сам провожу вас до корабля, стоящего наготове под парусами в гавани. Никто не помешает вам, миледи, подняться на его борт. Только вы должны уехать одна, так как графу Сэррею не дозволено сопровождать вас!… Милорд, ночь скоро минует, и вы знаете, что это будет ваша последняя ночь. Король приказал, чтобы я не препятствовал этой даме, если она пожелает остаться до утра при вас в вашей комнате, но лишь при том условии, чтобы здесь горели свечи. Таково точное распоряжение его величества, а вот его подлинные слова: «Скажите графу Сэррею, что я позволяю ему любить его Джеральдину, но пусть он откроет глаза, чтобы видеть. Для того, чтобы это было возможно, вы дадите ему огня, и я приказываю ему не гасить свечей, пока Джеральдина будет при нем. Иначе он рискует перепутать ее с другою женщиной, потому что в потемках можно не отличить даже комедиантки от королевы». Теперь от вас зависит, милорд, должна ли эта дама остаться здесь или уйти, после чего вы можете потушить свечи.
— Она должна остаться со мною, и мне очень нужен свет! — сказал граф Сэррей, не отрывая своего пронзительного взора от закутанной фигуры, которая затряслась, как в лихорадке, при его словах.
Комендант поклонился и вышел.
Теперь граф и женщина снова остались одни и стояли молча друг против друга. Слышны были бурное биение их сердец и боязливые вздохи, вырывавшиеся из трепещущих уст «Джеральдины».
То была страшная, ужасная пауза. «Джеральдина» с радостью пожертвовала бы жизнью ради того, чтобы ей позволили погасить этот свет и окутаться непроницаемым мраком.
Но граф Сэррей хотел видеть. Он подошел к женщине с гневным, гордым взором, и, когда поднял в повелительном жесте руку, «Джеральдина» содрогнулась и смиренно потупила голову.
— Открой свое лицо! — произнес граф тоном властелина.
«Джеральдина» не двигалась; она лишь бормотала молитву. Но потом она простерла сложенные руки к графу и тихо простонала:
— Пощадите! Пощадите!
Он протянул руку и схватил покрывало.
— Сжальтесь, — повторила женщина еще более умоляющим, еще более боязливым голосом.
Но Говард был неумолим. Он сорвал вуаль с ее лица и в тот же миг с диким воплем отшатнулся назад, закрыв лицо руками.
Джейн Дуглас — это была именно она — не смела ни дрогнуть, ни пошевелиться. Она была бледна, как мрамор; ее большие горящие глаза обратили свой последний, полный невыразимой мольбы взор на возлюбленного, который стоял пред нею, убитый горем, не отнимая рук от своего лица. Она любила его больше своей жизни, больше спасения своей души, а между тем она же сама доставила ему этот мучительный час.
Наконец граф Сэррей открыл лицо и резким движением смахнул слезы со своих ресниц.
Когда он взглянул на Джейн Дуглас, та совершенно невольно упала пред ним на колена и, с мольбой простерши к нему руки, тихо прошептала:
— Генри Говард! Ведь это — я, твоя Джеральдина! Ведь это меня ты любил, мои письма читал с восторгом и часто клялся мне, что еще больше любишь мой ум, чем мою наружность. И часто мое сердце наполнялось восторгом, когда ты говорил мне, что будешь любить меня, несмотря ни на какую перемену в моем лице, несмотря на то, какие бы опустошения ни произвели в моих чертах старость или болезнь. Помнишь ли ты, Генри, как я спросила тебя однажды, разлюбил ли бы ты меня, если бы Господь внезапно наложил маску мне на лицо и сделал мои черты неузнаваемыми? Ты ответил мне: «Я все-таки обожал бы и любил бы тебя, потому что меня восхищают в тебе не твое лицо, но ты сама со своим чудным умом и характером, твоя душа и твое сердце, которые никогда не могут перемениться и которые сияют и светят предо мною, как раскрытая священная книга». Так ответил ты мне тогда, давая мне клятву вечно любить меня. Генри Говард, я напоминаю тебе теперь о твоей клятве. Я — твоя Джеральдина; это — тот же ум, то же сердце, только Бог наложил мне маску на лицо.
Граф Сэррей слушал ее с напряженным вниманием и возраставшим ужасом.
— Это — она! Неужели — она? — воскликнул он, когда леди Джейн замолкла. — Это — Джеральдина?
И, совершенно подавленный, онемевший от горя, он опустился на свою скамью.
«Джеральдина» кинулась к нему, свернулась клубочком у его ног, схватила его повисшую руку и покрыла ее поцелуями. Заливаясь слезами, прерывающимся от рыданий голосом рассказала она ему печальную и злополучную историю своей любви, открыла пред ним все сплетение хитрости и обмана, которым ее отец опутал их обоих. Девушка без утайки открыла пред ним все свое сердце, говорила ему о своей любви, о своих мучениях, о своем честолюбии и упреках совести. Она обвиняла себя, но тут же и оправдывалась своей любовью и, обнимая его колена, вся в слезах, молила Говарда сжалиться над ней и простить ее.
Он свирепо оттолкнул ее прочь и встал, избегая ее прикосновения. Его благородное лицо горело гневом, глаза метали молнии; его длинные, волнистые волосы развевались вокруг высокого лба и лица, как темное покрывало. Говард был прекрасен в своем гневе, как архангел, поражающий дракона, которого топчет его конь. Так и он наклонил голову к распростертой на полу леди Джейн и смотрел на нее своими пламенеющими, презрительными взорами.
— Мне простить тебя? — промолвил граф Сэррей. — Никогда этому не бывать! А, я должен простить тебя, превратившую всю мою жизнь в смехотворный обман, а трагедию моей любви — в отвратительный фарс?! О Джеральдина, какою страстью пылал я к тебе, а теперь ты сделалась для меня отвратительным призраком, пред которым содрогается моя душа и который я проклинаю! Ты разбила мою жизнь и даже у моей смерти отняла ее святость, потому что теперь это — уже не мученичество моей любви, а только грубая насмешка над моим легковерным сердцем. О, Джеральдина, как было бы прекрасно умереть за тебя! Идти на смерть с твоим именем на устах, благословлять тебя, благодарить за данное тобою счастье, когда уже сверкнул топор, чтобы обезглавить меня! Как было бы прекрасно думать, что смерть не разлучает нас, но лишь служит путем к нашему вечному соединению, что нам предстоит здесь лишь на короткое мгновение потерять друг друга, чтобы снова сойтись навсегда там, на небесах!
«Джеральдина» извивалась у его ног, как раздавленный червь, и ее жалобные стоны и заглушаемый плач служили раздиравшим сердце аккомпанементом для печальных речей графа.
— Но теперь все это миновало! — воскликнул Говард, и его лицо, только что подергивавшееся от горя и душевной боли, снова разгорелось гневом. — Ты отравила мне мою жизнь и мою смерть, и я стану проклинать тебя за это, и моим последним словом будет проклятие комедиантке Джеральдине!
— Сжалься! — простонала леди Джейн. — Убей меня, Генри, разможжи голову, только прекрати эту пытку!
— Нет, никакого сожаления!… — грозно крикнул он. — Никакой жалости к обманщице, которая похитила у меня сердце и, как вор, прокралась в мою любовь!… Встань и оставь эту комнату, потому что ты внушаешь мне ужас и при виде тебя я чувствую, что не могу удержаться от проклятий! Да, проклятие и стыд тебе, Джеральдина!… Проклятие поцелуям, которые я напечатлел на твоих губах, проклятие слезам восторга, которые я проливал на твоей груди!… Когда я взойду на эшафот, то прокляну тебя, и моим последним словом будет: «Горе Джеральдине, потому что она — моя убийца!»
Говард стоял пред леди Джейн с высоко поднятой рукой, гордый и великий в своем гневе. Она чувствовала на себе разящие молнии его глаз, хотя и не смела поднять на него взор, но, плача и вздрагивая, лежала у его ног и кутала свое лицо вуалем, точно собственный образ приводил ее в содрогание.
— И вот тебе мое последнее слово, Джеральдина, — сказал граф Сэррей, тяжело дыша, — Ступай отсюда прочь под бременем моего проклятия и живи, если ты можешь!
Девушка раскутала голову и подняла к нему свое лицо. Горькая усмешка подергивала ее смертельно бледные губы, когда она промолвила:
— Жить? Но разве мы не поклялись умереть вместе? Твое проклятие не разрешает меня от моей клятвы, и, когда ты сойдешь в свою могилу, я, Джейн Дуглас, до тех пор буду стоять на ее краю с плачем и мольбою, пока ты не посторонишься немного, чтобы дать мне местечко возле себя, и пока я не растрогаю твоего сердца до того, что ты примешь меня на свое смертное ложе, как свою прежнюю Джеральдину. О Генри! В могиле у меня уже не будет лица Джейн Дуглас, этого ненавистного лица, которое я готова истерзать своими ногтями. Там я снова стану Джеральдиной. Тогда я опять прижмусь к твоему сердцу и ты снова скажешь мне: «Я люблю не лицо твое и не внешний вид! Я люблю самое тебя, твой ум, твое сердце, которые не могут никогда измениться и стать иными!»
— Замолчи! — сурово остановил ее граф. — Замолчи, если не хочешь, чтобы я лишился рассудка! Не кидай мне в лицо моих собственных слов! Они пятнают меня, потому что обман осквернил их и втоптал в грязь. Нет, я не дам тебе места в моей могиле, не назову тебя Джеральдиной. Ты — Джейн Дуглас, и я ненавижу тебя и обрушиваю свое проклятие на твою преступную голову. Говорю тебе…
Тут он внезапно замолк, и легкая дрожь пробежала по его телу.
Леди Джейн с пронзительным криком вскочила на ноги.
Забрезжило утро, и с тюремной башни раздался зловещий, заунывный удар погребального колокола.
— Слышишь, Джейн Дуглас? — сказал граф Сэррей. — Этот колокол призывает меня к смерти, и это ты отравила мне мой последний час. Я был счастлив, когда любил тебя, а умираю от отчаяния, потому что презираю и ненавижу тебя!
— Нет, нет, ты не должен умереть! — воскликнула леди Джейн, уцепившись за него в безумном страхе. — Ты не должен сойти в могилу с этим диким проклятием на устах! Я не хочу быть твоей убийцей! О, невозможно, чтобы вздумали убивать тебя — прекрасного, благородного и добродетельного графа Сэррея!… Боже мой, что сделал ты такого, чтобы возбудить гнев твоих врагов? Ведь ты невиновен, и они знают это; они не могут тебя казнить, потому что это было бы убийством. Ты ничего не совершил, ни в чем не провинился, никакое преступление не пятнает твоей благородной души. Ведь не преступление любить Джейн Дуглас, а ты любил меня, меня одну.
— Нет, не тебя! — гордо возразил граф. — С леди Джейн Дуглас я не имею ничего общего. Я любил королеву и верил в ее взаимную любовь. Вот мое преступление.
Дверь отворилась, и в торжественном безмолвии в комнату вошел комендант Тауэра, сопровождаемый священником и мальчиками-клирошанами. За ними виднелась ярко-красная одежда палача, который остановился на пороге с безучастным лицом.
— Пора! — торжественно произнес комендант.
Священник принялся бормотать молитвы, мальчики размахивали кадильницами. За окном жалобно гудел погребальный колокол, а со двора доносился глухой говор простонародья; любопытное и кровожадное, как всегда, оно стеклось сюда несметными толпами, чтобы со смехом поглазеть, как польется кровь человека, который не дальше, как вчера, был ее любимцем.
Граф Сэррей с минуту стоял молча. Его лицо подергивалось от волнения, а щеки покрыла мертвенная бледность. Он боялся не самой смерти, но ее наступления. Ему казалось, будто он уже чувствует на своем затылке холодный широкий топор, который держал в руке страшный палач, стоявший в дверях. О, умереть на поле сражения — каким это было бы счастьем! Но кончить жизнь на эшафоте… какой это позор!
— Генри Говард, сын мой, готов ли ты умереть? — спросил священник. — Примирился ли ты со своим Господом? Раскаиваешься ли ты в своих грехах и признаешь ли смерть своим справедливым искуплением и карой? Прощаешь ли ты своим врагам и отходишь ли примиренный с собою и людьми?
— Я готов умереть, — с гордой улыбкой ответил граф Сэррей. — Но на другие ваши вопросы, отец мой, я отвечу Господу Богу там, на небесах.
— Сознаешься ли ты, что был государственным изменником, и просишь ли твоего благородного и справедливого, твоего высокого и доброго короля о прощении за кощунственное оскорбление его величества?
Граф Сэррей твердо посмотрел в глаза священника и спросил:
— Известно ли вам, в каком преступлении меня обвиняют?
Тот потупился и пробормотал несколько невнятных слов.
Гордым движением головы Генри Говард отвернулся от него, чтобы обратиться к коменданту Тауэра со следующим вопросом:
— Знаете ли вы, в чем заключается мое преступление, милорд?
Но комендант также потупился и остался безмолвным.
Генри Говард улыбнулся и произнес:
— Ну тогда я скажу вам это: как подобало мне по праву рождения, мой щит и портал моего дворца украшались гербом нашего рода, и оказалось, что у короля одинаковый с нами герб. Вот в чем моя государственная измена! Я говорил, что король ошибается в некоторых из своих слуг и часто производит своих любимцев в почетное звание, которого они недостойны. Вот совершенное мною оскорбление величества и вот за что я несу теперь свою голову на плаху! Успокойтесь однако, я сам увеличу число моих преступлений еще одним, чтобы они были достаточно тяжки и этим облегчили совесть справедливого и великодушного короля: я отдал свое сердце благородной и преступной любви, и Джеральдина, которую я воспевал в некоторых стихотворениях и славил пред самим королем, была не кем иным, как жалкой, кокетливой развратницей!…
Джейн Дуглас вскрикнула и упала, точно сраженная молнией.
— Раскаиваешься ли ты в этом грехе, мой сын? — спросил священник. — Отвращаешь ли ты свое сердце от этой греховной любви, чтобы обратить его к Богу?
— Я не только раскаиваюсь в этой любви, но проклинаю ее! А теперь, отец мой, пойдемте; как видите, милорд начинает уже терять терпение; он думает о том, что король не найдет себе покоя, пока Говарды также не уйдут на покой. Ах, король Генрих, король Генрих! Ты называешь себя могущественнейшим королем в мире, а между тем трепещешь герба своего подданного. Милорд, когда вы придете сегодня к королю, то поклонитесь ему от Генри Говарда и скажите, что я желаю, чтобы ему так же легко лежалось в его постели, как мне будет лежаться в могиле. Теперь пойдемте, господа! Пора!
С гордо поднятой головой, спокойным шагом граф Сэррей двинулся к двери.
Но тут Джейн Дуглас вскочила с пола, кинулась к Генри Говарду и ухватилась за него со всею силою страсти и горя.
— Я не пущу тебя! — воскликнула она, задыхаясь и бледнея, как смерть. — Ты не смеешь отталкивать меня! Ведь ты поклялся в том, что мы будем вместе жить и вместе умрем.
Граф отшвырнул ее от себя в диком гневе и, выпрямившись пред нею с видом угрозы, крикнул:
— Запрещаю тебе следовать за мною!
Леди Джейн отшатнулась назад к стене и смотрела на него дрожа и задыхаясь. Он все еще был властителем ее души, она все еще подчинялась ему из любви и послушания. Поэтому у нее не хватало мужества пойти наперекор его запрету.
Леди Джейн видела, как Генри Говард оставил комнату и пошел по коридору со своею страшной свитой; она слышала, как шаги этой кучки людей постепенно замирали и как внезапно со двора внизу донесся глухой рокот барабанов.
Девушка опустилась на колена, чтобы помолиться, но губы дрожали так сильно, что она не находила слов для своей молитвы.
Между тем внизу замолкла барабанная дробь, и только погребальный колокол продолжал заунывно звонить. Леди Джейн услыхала голос, громко и отчетливо произносивший какие-то слова. То был его голос, то говорил Генри Говард. И снова глухо зарокотали барабаны, заглушая речь осужденного.
— Он умирает, он умирает, а меня нет при нем! — пронзительно крикнула Джейн Дуглас. Она вскочила на ноги и, точно подхваченная вихрем, бросилась из комнаты вдоль по коридору и вниз по лестнице.
Вот она очутилась во дворе. Там, в центре площади, наполненной народом, возвышалась ужасная черная масса эшафота; на нем леди Джейн увидала Говарда, стоявшего на коленях. Она увидала топор в руке палача, увидала, как палач замахнулся им для рокового удара.
В эту минуту леди Джейн перестала быть женщиной, но превратилась в львицу! У нее на щеках не было ни кровинки, ее ноздри раздувались, глаза метали молнии. Она выхватила кинжал, спрятанный на груди, и, проложив себе дорогу в испуганной, робко расступившейся толпе, одним прыжком поднялась на ступени эшафота. Теперь она стояла на верхней площадке возле осужденного, как раз у коленопреклоненной фигуры.
В воздухе что-то блеснуло; девушка услыхала странный свист, потом глухой удар. Алая, дымящаяся струя крови брызнула кверху и обагрила Джейн Дуглас своими пурпурными потоками.
— Я иду, Генри, я иду! — воскликнула она с диким ликованием. — Смерть соединит нас.
И снова блеснуло что-то в воздухе. То был кинжал, который Джейн Дуглас вонзила себе в сердце.
Она не промахнулась! Ни один звук, ни малейший стон не вырвался из ее уст. С гордой улыбкой упала она рядом с обезглавленным телом своего возлюбленного и, напрягая угасавшие силы, сказала приведенному в ужас палачу:
— Положите меня в одну могилу с ним! Генри Говард, в жизни и смерти я неразлучна с тобой!
VIII
НОВЫЕ ИНТРИГИ
Генри Говарда не стало, и теперь, казалось бы, король Генрих VIII мог чувствовать себя спокойным и довольным, а сон не должен был бежать от его глаз, потому что Генри Говард, его величайший соперник, навсегда сомкнул свои вежды, потому что Генри Говарда не было больше на свете, и не мог он уже похитить корону или озарить мир блеском своих подвигов и затмить своей славою поэта гений короля.
Однако Генрих VIII все еще не был доволен, и сон по-прежнему бежал от его ложа.
Вот если бы смерть закрыла навсегда веки герцога Норфолька, тогда и король был бы в состоянии смыкать глаза для освежающего сна! Но суд пэров, который только и мог осудить герцога, был ужасно неповоротлив и осмотрителен; он работал далеко не так быстро и далеко не выказывал той услужливости, которой отличался парламент, без проволочек осудивший Генри Говарда. Зачем старый Говард, герцог Норфольк, носил герцогский титул, зачем не был он, подобно своему сыну, только графом, чтобы послушный парламент мог осудить его!
То было неутолимое горе, гложущая скорбь короля; это сводило его с ума от бешенства, волновало его кровь, умножая необузданными вспышками гнева его телесные недуги.
Он бесился и бушевал от нетерпения; дворцовые залы оглашались его яростной бранью, которая заставляла содрогаться каждого, так как никто не был уверен, что ему не суждено сегодня пасть жертвою королевской ярости, так как никто не мог знать, не осудит ли его сегодня все возраставшая кровожадность короля.
Только четыре человека не боялись еще этого деспота и, казалось, чувствовали себя огражденными от его пагубного гнева. То были: королева, которая ухаживала за ним с преданной заботливостью, Джон Гейвуд, с неутомимым усердием помогавший Екатерине в ее трудной задаче и умевший порою вызвать улыбку у государя, затем архиепископ винчестерский и граф Дуглас.
Леди Джейн Дуглас не стало; поэтому король простил ее отцу и снова был милостив и приветлив к удрученному горем старику. Вдобавок страждущему королю было крайне отрадно и приятно видеть вблизи себя кого-нибудь еще более страждущего, чем он сам; его утешало сознание, что существуют еще более ужасные муки, чем телесные страдания, удручавшие его самого. Граф Дуглас переживал такие муки, и король с особой радостью мог наблюдать, как волосы несчастного седели с каждым днем, как его черты постепенно опадали и становились дряблыми. Дуглас был моложе короля, а между тем каким старым и землистым было его лицо в сравнении с цветущим, полным лицом короля!
Но если бы Генрих VIII мог заглянуть в глубину его души, то питал бы меньше сострадания к отеческой скорби Дугласа. Действительно, граф казался нежным отцом, горевавшим о смерти единственного ребенка, но король не догадывался, что смерть леди Джейн нанесла жестокий удар не столько отцу, сколько честолюбивому человеку, фанатическому католику, пылкому последователю Лойолы, с ужасом видевшему, как рушатся все его планы и приближается момент, когда он будет лишен того могущества и уважения, какими он пользовался в тайном союзе иезуитов. Поэтому граф Дуглас оплакивал не столько дочь, сколько седьмую супругу короля, и никогда не мог простить королеве то, что она, Екатерина Парр, а не его дочь, не Джейн Дуглас, носила королевскую корону! Он хотел отмстить королеве за смерть Джейн; он хотел наказать Екатерину за свои несбывшиеся надежды, за свои попранные ею желания.
— Король болен, и каждый день можно ожидать конца его жизни, — сказал однажды Дуглас в разговоре с архиепископом винчестерским. — Горе нам, если он умрет, не успев передать власть в наши руки и назначить нас своими душеприказчиками. Горе нам, если королева будет назначена регентшей, а король наберет Сеймуров ее министрами. О, ваше высокопреосвященство, дело, затеянное вами, надо совершить поскорее, иначе ваше намерение не осуществится!
— Оно должно быть сделано сегодня же, — торжественно произнес архиепископ и, наклонившись к самому уху графа, продолжал: — Мы усыпили все подозрения королевы, дали ей успокоиться в ее самонадеянности, и это сегодня же послужит к ее гибели. Она так твердо полагается на свою власть над сердцем короля, что у нее нередко хватает мужества даже противоречить ему, идти наперекор его упрямой воле. Не дальше, как сегодня, это погубит ее! Заметьте хорошенько, граф: ведь король нынче опять смахивает на тигра, который долго постился. Он жаждет крови! У королевы отвращение к кровопролитию, и ей становится жутко, когда она слышит о казнях. Значит, нужно устроить так, чтобы эти противоположные наклонности столкнулись между собою и вступили в бой.
— О, теперь я понимаю, — прошептал Дуглас, — я благоговейно преклоняюсь пред вашей мудростью. Вы хотите заставить их обоих драться их же собственным оружием.
— Я хочу указать кровожадности короля лакомую добычу, а глупому состраданию Екатерины доставлю случай оспаривать у ее супруга этот лакомый кусок. Не находите ли вы, граф, что будет забавное и утешительное зрелище, когда тигр сцепится с голубкой? А я говорю вам, что тигр страшно жаждет крови. Человеческая кровь — это единственный бальзам, который он прикладывает к своим ноющим от боли членам и которому он приписывает таинственную силу, способную успокоить терзания его совести и отогнать от него малодушный страх смерти. Ах, ах, ведь мы уверили его, что с каждой новой казнью еретика заглаживается один из его великих грехов и что кровь кальвинистов служит к тому, чтобы смыть некоторые его дурные дела из книги его провинностей. Ему так хотелось бы предстать чистым и непорочным пред судилищем Господа Бога, а для этого понадобится кровь многих еретиков. Однако прислушайтесь! Вот ударил час, призывающий меня в комнату короля. Теперь довольно смеха и болтовни королевы. Теперь мы попробуем навсегда согнать улыбку с ее лица. Она — еретичка, и будет благочестивым и богоугодным делом, если мы предадим ее гибели.
— Да будет с вами Бог, ваше высокопреосвященство, и да поможет Он вам совершить это великое дело!
— Бог не оставит нас, сын мой, потому что мы работаем и трудимся ради Него и в честь и славу Его имени возводим на костры неверных еретиков и заставляем их оглашать воздух жалобными воплями во время пыток и мучений. Это — музыка, угодная Богу, и ангелы на небесах восторжествуют и возрадуются, когда и неверующая еретичка — королева Екатерина будет принуждена присоединить свой голос к этому хору проклятых… Теперь я отправлюсь на священное дело любви и божественного гнева. Молитесь, сын мой, о том, чтобы оно удалось. Оставайтесь тут, в прихожей, в ожидании моего зова, может быть, вы понадобитесь нам. Молитесь за нас и с нами!… Ах, мы должны еще рассчитаться с королевой за Марию Аскью и произведем этот расчет сегодня!… Тогда она обвинила нас, сегодня мы обвиним ее, а с нами Бог и сонм Его святых и ангелов.
Тут архиепископ перекрестился и с смиренно поникшей головой, с кроткой улыбкой на тонких, бескровных губах направился через зал в комнаты короля.
IX
КОРОЛЬ И СВЯЩЕННИК
— Господь да благословит и сохранит вас, ваше величество! — сказал архиепископ, входя к королю, который сидел с королевой за шахматной доской и с нахмуренным лбом и закушенными губами вникал в игру, сложившуюся для него неблагоприятно и угрожавшую ему скорым матом.
Со стороны королевы было неблагоразумно не давать королю выиграть, потому что суеверный и ревнивый ум короля усматривал всегда в выигранной у него шахматной партии какое-то посягательство на его собственную особу, а тот, кто осмеливался победить его в этой игре, непременно становился в его глазах каким-то государственным преступником, который угрожал королевству и в своей наглости простирал руку к королевской короне.
Королева отлично знала это, но (архиепископ говорил правду) чересчур рассчитывала на самое себя. Она верила отчасти в свою власть над королем и воображала, что он сделает для нее исключение. Вдобавок было крайне скучно оставаться вечно проигрывающим и побеждаемым партнером в этой игре, предоставляя королю выходить из борьбы торжествующим победителем, и расточать после того похвалы его искусству, совершенно незаслуженные им. И Екатерине вздумалось хоть раз позволить себе одержать верх над супругом. Она схватывалась с ним грудь с грудью, она дразнила его беспрерывно возобновляемыми нападениями, ожесточала все ближе надвигавшейся опасностью.
Король, который сначала был весел и смеялся, когда Екатерина взяла у него одного слона, перестал теперь смеяться. То была уже не игра, а серьезная битва, и Генрих с страстным увлечением оспаривал победу у своей супруги.
Между тем Екатерина даже не видела туч, омрачавших чело короля. Ее взоры были прикованы к шахматной доске, и, притаив дыхание, вся пылая усердием, она обдумывала ход, который собиралась сделать.
Но архиепископ Гардинер отлично постиг затаенный гнев короля и сообразил, что положение дел благоприятствует ему.
Тихим, крадущимся шагом приблизился он к Генриху и, остановившись позади него, рассматривал игру.
— В четыре хода будет вам мат, и игра будет кончена, ваше величество! — весело сказала королева, делая ход.
Лоб короля нахмурился мрачнее прежнего, он стиснул зубы.
— Правда, ваше величество, — заметил архиепископ, — вы скоро будете побеждены. Вам угрожает опасность от королевы!
Генрих вздрогнул и вопросительно посмотрел на Гардинера. В его теперешнем раздражении против супруги эта двусмысленная речь лукавого архиепископа задела его вдвое больнее.
Гардинер был очень ловким охотником; первая же стрела, пущенная им, метко попала в цель.
Однако Екатерина, в свою очередь, также уловила зловещий свист ее полета. Сказанные с расстановкой двусмысленные слова архиепископа заставили ее очнуться от своей добродушной беспечности; когда же она увидала раскрасневшееся, сердитое лицо короля, то поняла свою оплошность.
Но было уже слишком поздно исправить ее. Мат королю был неизбежен, и Генрих заметил это сам.
— Хорошо! — с сердцем сказал он. — Вы обыграли меня, Екатерина, и, клянусь Пресвятою Богородицей, вы можете похвалиться редким счастьем, что победили Генриха Английского.
— Я не стану хвалиться этим, ваше величество! — улыбаясь, возразила Екатерина. — Вы играли со мною, как лев с собачкой, которой он не растаптывает только из сострадания и оттого, что ему жаль бедное, маленькое существо. Лев, благодарю тебя! Сегодня ты был великодушен, ты допустил, чтобы я выиграла!
Черты короля несколько прояснились.
Архиепископ увидал это; ему следовало помешать Екатерине выпутаться из ее затруднительного положения.
— Великодушие — благородная, но весьма опасная добродетель, — серьезно сказал он, — и короли прежде всего должны избегать ее, потому что великодушие прощает содеянные преступления, а короли призваны не к тому, чтобы прощать, но к тому, чтобы карать.
— О нет, — возразила Екатерина, — возможность быть великодушным — благороднейшее преимущество королей, а так как они — наместники Бога на земле, то должны так же миловать и щадить, как сам Бог!
Чело Генриха снова затуманилось, и его мрачные взоры остановились на шахматной доске.
Гардинер пожал плечами и ничего не ответил, но вынул сверток и подал его королю, сказав при этом:
— Ваше величество! надеюсь, что вы не разделяете мнения ее величества, иначе пришел бы конец миру и спокойствию в нашей стране. Человечеством можно управлять не посредством милосердия, но посредством страха. Вы держите меч в своих руках, государь! Если вы станете колебаться, поражая им злодеев, то они скоро вырвут его из ваших рук и вы сделаетесь бессильным.
— Ваше высокопреосвященство, это — очень жестокие слова! — воскликнула Екатерина в благородном порыве своего сердца.
Она почувствовала, что Гардинер явился к королю с намерением побудить его к какому-нибудь жестокому, кровавому приговору. Она хотела предупредить его намерение, хотела склонить короля к мягкосердечию. Но момент оказался неблагоприятным.
Генрих был раздражен проигранной партией, а ее противоречие словам архиепископа, направленное вместе с тем и против него самого, еще более возбудило его гнев. Король совершенно не был склонен проявить милость; поэтому мнение Екатерины о милости, как высочайшей привилегии венценосцев, оказалось весьма несвоевременным.
Молча взял он бумаги из рук Гардинера и стал перелистывать их, причем произнес:
— Вы правы, ваше высокопреосвященство! Люди не достойны того, чтобы быть к ним милостивым, они всегда готовы злоупотребить милостью. Из того, что мы несколько недель не жгли костров и не воздвигали эшафотов, они заключили, что мы спим, и стали глумиться над нами, с удвоенной яростью продолжая свое нечестивое, изменническое дело. Вот, например, один обвиняется в том, что осмелился сказать, будто король — вовсе не помазанник Божий, а такой же жалкий, грешный человек, как и последний нищий. Ну, мы докажем этому человеку, что мы являемся на земле выразителем не милости, а гнева Божьего. Мы докажем ему, что не совсем-то равны последнему нищему, так как богаты настолько, чтобы раздобыть дров для костра, на котором он будет сожжен.
При этих словах король громко рассмеялся.
Гардинер с готовностью поддержал его.
— А вот обвинение против двух других в том, что они отрицают главенство короля над церковью, — продолжал Генрих, перелистывая бумаги. — Они бранят меня богохульником за то, что я дерзаю называть себя главою святой церкви, и говорят, что Лютер и Кальвин — более достойные наместники Бога, чем я, их король. Поистине, мы окажемся низкими ценителями нашей королевской власти, дарованной нам Богом, если оставим безнаказанными этих преступников, которые в лице нашей священной особы дерзают хулить Самого Бога.
Генрих продолжал перелистывать бумаги, как вдруг его лицо побагровело от гнева и бешеное проклятие сорвалось с его уст.
Он гневно бросил бумаги на стол и, ударив кулаком по нему, крикнул:
— Черт возьми! Неужели возмущение в нашей стране разгорелось до такой степени, что мы не сможем укротить его? Вот какой-то еретик-фанатик открыто на улице предостерегает народ от чтения святой книги, которую я написал и дал моему народу, дабы он научался и облагораживался. Эту мою книгу злодей показывал народу и называл ее преступным измышлением дьявола, в сообществе которого нахожусь я. Нет, я вижу, что необходимо выступить грозно пред всей этой сволочью и заставить ее снова уверовать в своего короля! Народ — это жалкая, подлая, презренная масса, которая покорна и послушна только тогда, когда ее заставляешь дрожать пред кнутом. Он признает нашу королевскую власть лишь тогда, когда его повергают во прах, сжигают, вешают; вот тогда он трепещет пред нашим могуществом. Чтобы эти люди поняли истинное значение королевской власти, нужно запечатлеть это на их телах, и мы сделаем это, клянусь Богом! Дайте мне перо, чтобы я мог подписать и утвердить приговоры. Хорошенько обмакните перо, ваше высокопреосвященство, так как предо мною восемь смертных приговоров и мне придется подписать свое имя восемь раз. Ах, как тяжелы и утомительны обязанности короля! Ни одного дня не проходит без труда и досады!…
— Господь наш Владыка благословит этот ваш труд! — произнес Гардинер таинственным тоном, подавая королю перо.
Генрих собрался уже подписывать, как вдруг Екатерина остановила его, положив на его руку свою.
— Не подписывайте этого приговора! Заклинаю всем, что свято для вас, — произнесла она умоляющим голосом, — не поддавайтесь минутному раздражению, не допускайте, чтобы порыв оскорбленного человека был в вас сильнее справедливости короля. Пусть солнце зайдет и снова взойдет над вашим гневом и, только когда вы совершенно успокоитесь, приступите к суду над этими обвиняемыми!… Подумайте только, мой король и супруг, ведь вы подписываете восемь смертных приговоров; одним росчерком пеpa вы лишаете жизни восемь человек, отнимаете их у семьи, лишаете мать — сына, жену — мужа, малолетних детей — отца! Обдумайте это, Генрих! Бог возложил на вас тяжелую ответственность, и было бы преступно вершить такое дело, не обдумав его предварительно серьезно и спокойно!
— Пресвятая Богородица! — воскликнул король, сильно ударив по столу. — Мне сдается, вы осмеливаетесь защищать государственных изменников и поносителей короля! Разве вы не слыхали, в чем обвиняются эти люди?
— Я слышала, — сказала Екатерина, все более увлекаясь, — я слышала и все же говорю: не подписывайте этих смертных приговоров, мой великий супруг! Правда, эти несчастные виноваты, но заблуждение свойственно человеку и потому накажите их по-человечески. Не мудро было бы так тяжело карать за незначительное оскорбление вашего величества! Король должен быть выше клеветы и поруганий; он, подобно солнцу, должен распространять свой свет над правыми и виноватыми. Ваше величество! Казните преступников и злодеев, но будьте великодушны к тем, которые наносят оскорбление вашей особе!
— Король не есть особа, которую можно оскорбить! — заметил Гардинер. — Король — это возвышенная идея, это — могущественное, всеобъемлющее понятие. Кто оскорбляет короля, тот оскорбляет в его лице Богом установленную королевскую власть, мировую идею, которою держится весь мир!
— Кто оскорбляет короля, тот оскорбляет Самого Бога! — крикнул Генрих VIII. — Рука, посягающая на нашу корону, должна быть отсечена, а язык, поносящий имя короля, должен быть вырван!…
— В таком случае отрубите им руки, изувечьте их, но не убивайте! — страстно воскликнула Екатерина. — Исследуйте по крайней мере, действительно ли вина этих несчастных так тяжела, как доложено вам. О, в наши дни легко быть обвиненным в государственной измене или кощунстве! Для этого достаточно одного неосторожного слова, достаточно усомниться не в Боге, нет, а в Его священнослужителях или в той церкви, которую вы, мой супруг, воздвигли. Ее своеобразная, горделивая постройка является такой новой, непривычной, что многие впадают в сомнение и спрашивают, что это: храм ли Божий или королевский дворец; люди теряются в лабиринте проходов и не умеют найти выход!
— Если бы у них была вера, они не блуждали бы, и если бы Бог был с ними, выходы не были бы закрыты для них! — торжественным тоном заметил Гардинер.
— О, я знаю, что вы всегда неумолимы! — в негодовании воскликнула Екатерина. — Но я ведь и не к вам обращаюсь с просьбой о милости, а к королю; вам же, ваше высокопреосвященство, проповеднику христианской любви, более подобало бы присоединиться к моим просьбам, нежели побуждать к жестоким поступкам благородное сердце короля. Вы — священник, и собственный жизненный опыт убедил вас, что к познанию Бога ведут различные пути и что мы подчас сомневаемся и заблуждаемся, который из этих путей есть истинный и праведный!
— Как? — воскликнул король, вскакивая со своего сиденья и глядя на Екатерину злобным взором. — Вы, значит, того мнения, что и еретики находятся на одном из путей, ведущих к Богу?
— Я того мнения, — страстным тоном воскликнула Екатерина, — что Иисуса Христа также признали богохульником и предали смерти, а святого Стефана побили камнями; однако теперь обоих считают святыми и молятся им. Я полагаю, что Сократ не будет осужден на вечное мученье только за то, что жил до пришествия Христа и, следовательно, не мог исповедовать Его веру. Я убеждена, что Горация, Юлия Цезаря, Фидия и Платона нужно причислить к величайшим и благороднейшим умам, несмотря на то, что они были язычники! Да, мой супруг и король, я того мнения, что в вопросах религии нужно проявлять терпимость и не навязывать веру как бремя, а, наоборот, силою убеждения даровать ее как благодеяние!
— Итак, вы не считаете этих обвиняемых преступниками, достойными смертной казни? — спросил Генрих с деланным спокойствием.
— Нет, мой супруг! Я считаю их бедными, заблудшими людьми, ищущими праведного пути, по которому они желали бы идти, — твердо сказала Екатерина.
— Довольно! — воскликнул король, после чего знаком подозвал к себе Гардинера и, опираясь на его руку, прошел по комнате несколько шагов. — Не будем больше говорить об этих вещах, они слишком серьезны для того, чтобы обсуждать их в присутствии нашей юной, жизнерадостной супруги. Сердце женщины всегда склонно к прощению и милосердию. Об этом вы должны были подумать, Гардинер, и не возбуждать разговора о подобных вещах в присутствии королевы!
— Ваше величество, это — час, назначенный вами для обсуждения подобных дел!
— Это — назначенный час? — живо воскликнул король. — В таком случае мы неправы, что отвлеклись от серьезных занятий, и вы простите меня, королева, если я попрошу вас оставить меня с архиепископом наедине. Государственные дела нельзя откладывать!
Он предложил Екатерине руку и проводил ее до дверей, передвигаясь с усилием, но сохраняя на устах ласковую улыбку.
Когда она остановилась, вопросительно и ласково засматриваясь в его глаза и как бы желая спросить о чем-то, он сделал нетерпеливое движение и нахмурил лоб, после чего поспешно сказал:
— Уже поздно, и у нас государственные дела.
Екатерина не решилась заговорить; она молча поклонилась и вышла из комнаты.
Король злобно и мрачно посмотрел ей вслед, а затем обратился к Гардинеру:
— Ну? Что вы думаете относительно королевы?
— Я думаю, — ответил Гардинер медленно, как бы отчеканивая каждое слово и желая, чтобы оно врезалось в впечатлительную душу короля, — я думаю, что она не считает преступниками тех, которые называют исчадием ада святую книгу, написанную вами, ваше величество; кроме того она относится с симпатией к еретикам, не желающим признавать ваше главенство над церковью!
— Клянусь Пресвятой Богородицей, Екатерина сама была бы единомышленницей моих врагов, если бы не была моей супругой! — воскликнул король, возбужденный гневом, который начинал клокотать в нем подобно лаве в вулкане.
— Она и теперь — их единомышленница, несмотря на то, что она — ваша супруга! Она полагает, что ее высокое положение ограждает ее от вашего справедливого гнева и делает ее неприкосновенной, а потому она делает и говорит такие вещи, которые для всякого другого человека считались бы гнуснейшей государственной изменой!
— Что же она делает и говорит? — воскликнул король. — Говорите мне все без утайки, ваше высокопреосвященство! Полагаю, что мне, как ее супругу, надлежит знать все, что делает и говорит Екатерина!
— Ваше величество, королева — не только тайная покровительница еретиков и реформаторов, но и сообщница их. Она с рвением прислушивается к словам лжеучителей и допускает в свои покои этих Богом проклятых проповедников, чтобы слушать их фанатические сатанинские речи. Она отзывается об этих еретиках, как о христианах и истинно верующих; Лютера она считает светочем, посланным в мир Самим Богом, дабы он светом правды и любви озарил тьму и неправду церкви. И это того самого Лютера, ваше величество, который дерзнул писать вам оскорбительные, гнусные письма, грубым способом издеваться над вашей мудростью и вашим королевским величием!
— Екатерина — еретичка, это ясно! — крикнул король. Вулкан созрел, и кипящая лава готова была прорваться каждую минуту. — Она — еретичка, это очевидно! — повторил король. — А мы ведь поклялись истреблять в нашей стране всех богоотступников!
— Королева отлично знает, что застрахована от гнева вашего величества, — заметил Гардинер, пожав плечами. — Она кичится тем, что она — королева и что в сердце ее величественного супруга чувство любви сильнее веры!
— Никто не должен считать себя застрахованным от моего гнева и никто не должен кичиться уверенностью, основанной на моей любви! Она — гордая, самонадеянная женщина! — воскликнул Генрих, бросая взгляд на шахматную доску, и воспоминание о проигранной партии еще более возбудило его злобу. — Она дерзает противоречить нам и иметь волю иную, кроме нашей. Клянусь Пресвятой Богородицей, мы попытаемся сломить ее упорство и заставить согнуть гордую голову пред нашей волей. Я докажу всему миру, что Генрих Восьмой, король Англии, по-прежнему непоколебим и неподкупен! Я докажу еретикам, что я — воистину защитник и покровитель религии и веры в моем государстве, что никто не стоит на такой высоте, которая была бы недосягаема для моего гнева, и что нет человека, чьей головы не мог бы коснуться карающий меч справедливости. Королева — еретичка. Но мы поклялись истреблять еретиков и огнем и мечом и будем верны нашей клятве.
— Да ниспошлет Господь на вас благословение и увенчает вас славою; а церковь будет вас прославлять за это, как славного пастыря и своего главу.
— Быть по сему! — сказал Генрих, после чего быстрыми, почти юношескими шагами поспешил к своему письменному столу и торопливо написал несколько строк.
Гардинер стоял посреди комнаты, сложив руки, а его уста шептали молитву, между тем как его пламенный взор, казалось, стремился проникнуть в душу короля.
— Вот бумага, ваше высокопреосвященство, — сказал Генрих, — возьмите ее и сделайте все необходимое. Это — приказ об аресте, и, раньше чем наступит ночь, королева должна быть заключена в тюрьму!
— Поистине вашими устами глаголет Сам Бог! — воскликнул Гардинер, принимая бумагу. — Ангелы на небесах поют вам аллилуйю и с умилением смотрят на героя, который победил свое собственное сердце, чтобы быть угодным Богу и церкви!
— Поспешите! — торопливо сказал король. — Все должно быть сделано в несколько часов. Передайте эту бумагу графу Дугласу с тем, чтобы он отнес ее к лорд-лейтенанту тюремного замка и чтобы тот сам пожаловал сюда с необходимым конвоем. Эта женщина — королева, и я хочу даже в преступнице чтить ее королевский сан. Ее должен доставить в тюрьму лорд-лейтенант, чтобы никто ничего не подозревал до решительного момента. Ее друзья вздумали бы, пожалуй, просить моей милости; а я ненавижу эти вопли и слезы. Идите! Я утомлен и нуждаюсь в отдыхе и сне. Я совершил, как вы говорите, богоугодное дело; быть может, в награду за то Господь пошлет мне подкрепляющий сон, в котором я так нуждаюсь и которого я тщетно жду!
Король откинул полог своего ложа и, поддерживаемый Гардинером, лег на мягкие подушки.
Гардинер задернул полог и сунул роковую бумагу в карман, так как оставлять ее в руках было бы весьма опасно: чей-нибудь любопытный взор мог остановиться на ней и угадать ее содержание, или же какой-нибудь дерзкий друг королевы мог вырвать ее у него из рук, передать и предостеречь ее. Нет, так лучше, в кармане никто не найдет и не заметит бумаги.
Спрятав таким образом драгоценный документ в глубоких складках своей одежды, Гардинер поспешно вышел из комнаты, для того чтобы поделиться с графом Дугласом вестью об успешных результатах своих трудов.
Уходя он ни разу не оглянулся назад. А между тем, если бы он сделал это, то кинулся бы обратно в комнату подобно тигру, бросающемуся на свою добычу, или ястребу, кидающемуся на голубя. Как раз на том месте, где стоял Гардинер, когда прятал в карман приказ короля об аресте королевы, лежал на полу белый лист бумаги.
Увы, даже ряса священнослужителя не всегда достаточно надежна для опасных тайн, и даже карман архиепископа бывает иногда дырявым.
Гардинер уходил с гордым сознанием, что хранит в кармане приказ об аресте, а между тем роковая бумага осталась лежать на полу посреди королевского покоя.
Кто поднимет ее? Кто сделается соучастником ужасной тайны? Кто узнает о судьбе королевы, впавшей в немилость короля и осужденной на заключение в темницу?
Все было тихо в королевском покое. Ничто не шевелилось, даже тяжелый камчатный полог королевского ложа.
Ах, король должен был бы быть благодарен своей супруге. Досада за проигранную партию в шахматы и гнев, вызванный еретическими воззрениями королевы, возбудили и утомили его настолько, что он действительно уснул крепким сном.
Бумага продолжала лежать на полу.
Вдруг дверь тихо приоткрылась. Кто это осмелился входить в покои короля без доклада и без зова?
Только три человека имели право на то: королева, принцесса Елизавета и Джон Гейвуд, королевский шут. Кто из троих вошел теперь?
То была принцесса Елизавета, явившаяся, чтобы приветствовать своего короля-отца. Она всегда пред обедом находила его в этой комнате, и изумилась, что его не было на этот раз. С удивлением оглядывая комнату, она вдруг заметила бумагу на полу; она подняла ее и стала разглядывать с детским любопытством. Что могло содержаться в этом документе? Очевидно, ничего таинственного, в противном случае бумага не лежала бы на полу.
Принцесса развернула ее и прочитала, и тотчас же ужас и отчаяние отразились на ее прекрасном лице, а с ее уст сорвался легкий возглас. Но Елизавета была сильна душой; неожиданность и ужас не затуманили ее ясного взора и ума. Королева была в опасности; ей грозило заключение. Принцесса узнала это из бумаги. Но нельзя было предаваться смятению, нужно было действовать, нужно было предостеречь королеву.
Елизавета спрятала бумагу у себя на груди и легкими шагами вышла из комнаты.
С раскрасневшимся лицом и горящими глазами она вошла к королеве и в страстном порыве кинулась в ее объятия.
— Екатерина, моя королева и мать! — сказала она. — Мы поклялись защищать друг друга в опасности! Судьба милостива ко мне и дала мне сегодня случай исполнить мою клятву. Возьмите эту бумагу и прочтите ее! Это — приказ о вашем аресте, собственноручно написанный королем. Когда прочтете, обсудим, что предпринять, чтобы предотвратить грозящую опасность.
— Приказ об аресте? — содрогнулась королева. — Это — то же, что смертный приговор! Кто раз перешагнул порог ужасной тюрьмы, тот навсегда будет погребен в ней, будь то даже королева! О Боже, ужасно умереть, когда ты так молода и кровь горит в жилах!… Принцесса, вы понимаете, умереть, когда в будущем еще столько надежд, столько заманчивых желаний?! Спуститься в мрачную тюрьму, а потом в могилу в то время, когда жизнь манит тебя на тысячу ладов и в сердце едва лишь пробудилась весна?
Слезы неудержимо полились из глаз королевы, и она закрыла лицо дрожащими руками.
— Не плачьте! — прошептала Елизавета, которая сама дрожала и была бледна, как смерть. — Не плачьте! Лучше обдумайте, что предпринять. Опасность растет с каждой минутой и приближает к несчастью!
— Вы правы, — сказала Екатерина, поднимая голову и осушая слезы, — теперь не время предаваться слезам и печалям. Смерть подкрадывается ко мне, но я не хочу умирать и, пока я еще живу, буду бороться с нею до последнего вздоха! Бог — мой заступник; Он поможет мне победить опасность, как помогал мне уж не раз!
— Но что вы предпримете? Вам не известно обвинение! Вы не знаете, ни кто вас обвиняет, ни в чем вас считают виновной!
— Я догадываюсь! — произнесла королева в раздумье. — Когда я представлю себе гневное лицо короля и ехидную улыбку этого коварного священнослужителя, мне становится ясно, в чем могут обвинять меня! Меня хотят признать еретичкой и осудить на смерть. Но потерпите, ваше высокопреосвященство! Я еще жива, и мы посмотрим, кто из нас победит!
Гордой поступью и с пылающим лицом она направилась к дверям, но Елизавета удержала ее.
— Куда вы идете? — с изумлением спросила она.
— Иду к королю! — сказала Екатерина с гордой улыбкой. — Он выслушал архиепископа, теперь пусть выслушает и меня. Настроение короля непостоянно и легко изменчиво. Мы увидим, чья хитрость сильнее: хитрость священника или хитрость женщины. Елизавета, помолитесь за меня! Я иду к королю и или вернусь свободной и счастливой, или не вернусь совсем!
Она горячо поцеловала принцессу и поспешно вышла.
X
ПАРТИЯ В ШАХМАТЫ
Давно уже король Генрих не чувствовал себя так хорошо, как в этот день; давно уже не спалось ему так хорошо, как именно в этот день, когда он подписал приказ об аресте королевы. Но об этом он не думал; крепкий сон как будто изгладил из его памяти все происшедшее. Было какое-то мимолетное событие, как бы вскользь промелькнувший анекдот, — не более. Король хорошо поспал, а все остальное не имело никакого значения. Он потягивался на своем ложе и с восторгом думал о том, как хорошо было бы всегда так сладко спать, не видеть снов и не испытывать страха, не дающего возможности уснуть. Он чувствовал себя необыкновенно бодрым, хорошо настроенным; если бы в этот момент его попросил кто-нибудь о милости, он наверное не отказал бы. Но он был совершенно один, и благородный порыв его души, казалось, должен был остаться неудовлетворенным.
Однако что это? За пологом как будто что-то зашевелилось и послышалось чье-то дыхание.
Король откинул занавеску, и его лицо озарилось ласковой улыбкой: близ его ложа сидела королева. Бе глаза сияли, щеки горели, она плутовато улыбалась ему.
— Ах, Кэт, это ты? — воскликнул Генрих. — Теперь я понимаю, отчего мне удалось заснуть таким глубоким, подкрепляющим сном! Ты была подле меня и, как мой добрый ангел-хранитель, отгоняла страдания и злые сны!
Сказав это, он протянул к ней руку и стал нежно гладить ее бархатистую нежную щечку. Он совершенно не думал о том, что эта очаровательная головка почти приговорена им к эшафоту и что через несколько часов эти сияющие глазки уже не будут видеть свет Божий, находясь в мрачном заточении.
Но Екатерина помнила об этом, и ласка короля показалась ей прикосновением смерти, завладевающей ее существом. Однако она подавила в себе это чувство ужаса и нашла достаточно мужества, чтобы казаться веселой и беспечной.
— Мой супруг, вы называете меня ангелом-хранителем, — сказала она улыбаясь, — однако я — не более, как маленький гномик, который вертится подле вас, забавляя иногда своими проделками.
— Ты — мой славный, маленький гномик, Кэт, — воскликнул Генрих, с истинным удовольствием продолжая разглядывать свеженькое личико своей супруги.
— В качестве вашего гномика я и сегодня не дам вам покоя, — сказала она, пробуя шутя приподнять его с ложа. — Вы знаете, мой супруг, зачем я пришла? К моему окну прилетел мотылек и стал стучаться в него. Подумайте, мотылек зимою! Это значит, что на этот раз зима превратилась в весну и там, в небесной канцелярии, перепутали январь с мартом. Мотылек позвал нас, и солнышко светит в окно и манит нас в сад, где оно высушило дорожки и выгнало травку на площадках. Ваше кресло уже наготове, мой супруг и повелитель, а ваш гномик, как видите, облекся в шубу и вооружился против зимнего холода, которого нет на самом деле!
— Ну, так помоги мне, мой прелестный гномик, я встану и последую приказам мотылька и моей очаровательной супруги! — воскликнул король и, обняв Екатерину за шею, стал медленно подниматься со своего ложа.
Она суетилась вокруг него, нежно положила руки на его плечо, поддержала его, поправляла золотую цепь на его груди, приводила в порядок кружевной воротничок на его шее.
— Быть может, вы прикажете позвать сюда слуг или обер-церемониймейстера, который без сомнения находится в приемной и ждет ваших приказаний, или архиепископа Гардинера, который смотрел на меня с таким угрюмым лицом? Но что это? Ваше лицо омрачилось? Неужели ваш гномик опять сказал что-нибудь такое, что расстроило вас?
— Нет, нисколько! — мрачно проговорил король, избегая смотреть в лицо жены, чтобы не встретить ее ласкового взгляда.
Дурные мысли снова проснулись в нем, и он вспомнил свой приказ об аресте, данный Гардинеру. Да, он вспомнил об этом и стал раскаиваться.
Молодая королева была мила и прекрасна, она хорошо умела развеять его дурное расположение духа, его озабоченность. Она была для него приятным развлечением и прекрасным средством разгонять тоску. И не ради нее самой раскаивался Генрих в своем поступке, но ради себя.
Екатерина следила за выражением его лица, страх обострил ее наблюдательность, и она прочла его мысль и поняла вздох, невольно вырвавшийся из груди короля. Это придало ей мужества. Значит, еще не все было потеряно; быть может, ей удастся улыбкой отклонить меч, висевший над головой.
— Пойдемте, мой супруг, — весело сказала она, — солнце манит вас, а деревья качают головами, недовольные тем, что нас все еще нет!
— Да, пойдем, Кэт, — сказал король, насильно отрываясь от своих мыслей, — пойдем вниз, туда, на свет Божий. Быть может, там Господь будет ближе к нам и осенит нас благими мыслями и мудрыми решениями. Пойдем, Кэт!
Королева подала ему руку, и, опираясь на нее, Генрих прошел несколько шагов. Но вдруг Екатерина остановилась и, в ответ на вопросительный взгляд супруга, покраснела и потупила очи.
— Ну? Почему ты мешкаешь? — спросил король.
— Государь, ваши слова о солнце и благих, мудрых решениях тронули мое сердце и разбудили во мне совесть. Вы правы, там мы будем вблизи Бога, и я не посмею взглянуть на солнце — всевидящее око Божье — до тех пор, пока не покаюсь пред вами и не получу отпущения грехов. Я — великая грешница, и совесть терзает меня! Хотите быть моим духовником и выслушать меня?
Король вздрогнул и подумал:
«Для чего она спешит к собственной гибели? Признанием своей вины она лишит меня возможности оправдать ее!»
Однако он громким голосом сказал:
— Говорите!
— Прежде всего я должна признаться вам, что обманула вас сегодня, — прошептала Екатерина потупившись. — Тщеславие и греховное высокомерие побудили меня на то. Но я раскаиваюсь и всей душой клянусь вам, клянусь всем, что мне свято, это — в первый и единственный раз. Я никогда больше не осмелюсь обманывать вас, так как стоять пред вами с нечистой совестью и сознанием своей вины — это пытка!
— В чем же ты нас обманула, Кэт? — спросил король дрожащим голосом.
Екатерина вынула из своего платья небольшой бумажный сверток и со смиренным поклоном подала его королю, сказав:
— Посмотрите сами, мой супруг!
Король поспешно развернул сверток и, пораженный, смотрел то на него, то на смущенное лицо своей супруги.
— Как? Вы даете мне шахматную пешку? Что это значит? — спросил он.
— Это значит, — произнесла Екатерина, совершенно уничтоженная, — что я украла ее и тем выиграла партию. Ах, простите мне, но я не могла дольше выносить, что я всегда проигрываю, и боялась, что вы лишите меня счастья и впредь играть с вами, так как обнаружилось, что я — слабый игрок и ничтожный противник. Эта пешка грозила мне проигрышем, так как стояла рядом с моей королевой. Вы только что хотели сделать ход этой пешкой и тем погубить меня, как вошел Гардинер. Вы отвлекли свое внимание от игры, взглянули на архиепископа, заговорили с ним, а я схватила пешку и опустила ее в карман. Искушение было слишком велико, и я поддалась. Когда вы снова вернулись к игре, вы были вначале как будто удивлены, но ваш великодушный, благородный ум был далек от подозрения; вы продолжили игру, ничего не подозревая, и проиграли партию. О, ваше величество, простите ли вы меня и не будете гневаться?
Король громко рассмеялся и ласково взглянул на Екатерину, стоявшую пред ним краснея и смущаясь. Ее смущенный вид смешил его все более и более.
— И в этом все твое преступление, Кэт? — спросил он наконец, утирая слезы смеха. — Ты утаила от меня пешку и это — твой первый и единственный обман?
— Неужели это — недостаточно великий проступок? Ведь я похитила пешку из высокомерия, из желания обыграть вас. Теперь весь двор знает о моем счастье, о моей победе, между тем как я этого не заслужила, так гнусно обманув вас!
— Поистине счастливы те мужья, — произнес король торжественным тоном, — чьи жены обманывают не более чем в шахматах, и блаженны те жены, исповедь которых так искренна и чиста, как была твоя исповедь сегодня! Подними свой взор, моя дорогая Кэт! Твой грех прощается тебе и зачтется тебе пред Богом и королем как добродетель! — Он положил руку на голову супруги и долго молча смотрел на нее, после чего смеясь сказал: — Победителем был сегодня я, и партии я не проиграл бы?
— Нет, — печально произнесла Екатерина, — я должна была бы проиграть ее, если бы не утаила пешки.
Король снова засмеялся.
— Поверьте мне, мой супруг, — сказала Екатерина серьезным тоном, — в моем проступке виноват лишь архиепископ Гардинер. Я не хотела проигрывать в его присутствии. Меня возмущала мысль, что этот гордый, надменный пастырь будет свидетелем моего поражения. Я заранее представляла себе его холодную, презрительную улыбку, которой он наградит меня как побежденную, и при этой мысли возмутилась вся моя гордость. А теперь я перейду ко второму проступку, в котором хочу покаяться вам. Я тяжело провинилась перед вами тем, что противоречила и восставала против ваших мудрых, благочестивых речей. О, мой супруг, я это делала также не с целью идти вам наперекор, а исключительно для того, чтобы позлить и обидеть гордого священнослужителя. Я должна сознаться вам, что ненавижу этого архиепископа; мое сердце подсказывает мне, что он — мой враг и что он старается в каждом моем слове, в каждом взгляде найти предлог, чтобы устроить мне западню и убить меня. Он — злой рок, который преследует меня и наверное погубил бы меня, если бы не ваша милостивая и великодушная рука, защищающая меня в моей жизни. Когда я вижу архиепископа, мне каждый раз хочется прильнуть к вашему сердцу, мой супруг, и молить вас о защите. Верьте мне, ваше величество, и любите меня, не то я погибну, так как злой враг подстерегает меня!
При этих словах Екатерина нежно прижалась к королю и, положив голову на его грудь, смотрела на него с выражением ласки и мольбы.
Генрих наклонился к ней и, поцеловав ее в лоб, прошептал про себя:
— Она в блаженном неведении и не подозревает, насколько она близка к истине и как верны ее подозрения! — Затем он громко спросил супругу: — Ты полагаешь, Кэт, что Гардинер ненавидит тебя?
— Я уверена в этом! — сказала она. — Везде и всюду он старается меня уколоть, и хотя он ранит меня лишь острыми булавочными уколами, но он ограничивается этим лишь из боязни того, что удары кинжала вы заметите, а уколы булавки останутся для вас неприметными. А его сегодняшний приход разве не был рассчитан на то, чтобы сделать нападение на меня? Гардинер отлично знает, да и я не старалась делать из этого тайну, что я — враг той католической религии, которая допускает, чтобы папа отлучил от церкви моего главу и супруга, что я с живейшим интересом стараюсь знакомиться с вероучением так называемых реформаторов.
— Говорят, что ты — еретичка! — серьезно заметил король.
— Это говорит Гардинер! Но я — такая же еретичка, как и вы, мой король, потому что ваша вера — моя вера. В таком случае и Кранмер, благородный архиепископ кентерберийский, — тоже еретик, так как он — мой духовный наставник и советчик. Гардинеру угодно, чтобы я была еретичкой; поэтому он старается и вас уверить в этом. Вспомните, когда он принес вам на утверждение восемь смертных приговоров, среди обвиняемых были только восемь еретиков и ни одного паписта, а между тем я хорошо знаю, что тюрьмы полны папистами, которые в своем фанатизме говорят такие же преступные речи, как и те несчастные, которых вы одним росчерком пера должны были осудить на смерть. Кто бы ни были эти осужденные, я одинаково горячо молила бы вас о помиловании, Гардинер это знал и, чтобы доказать вам, что я — еретичка, выбрал только еретиков, за которых я должна была вступиться…
— Это — правда, — сказал король задумчиво, — ни одного паписта не было между ними. Однако, Кэт, скажи мне правду: неужели ты — еретичка и противница твоего короля?
Екатерина глубоко заглянула к нему в глаза и, скрестив руки на своей прелестной груди, с нежной улыбкой прошептала:
— Я — ваша противница? Разве не вы — мой властелин, мой супруг? Разве жена создана не для того, чтобы во всем повиноваться мужу? Муж создан по образу и подобию Божию, а жена создана по образу и подобию мужа! Жена — только второе «я» мужа, и он обязан внушать ей свой разум, свою волю и оберегать ее. Ваша обязанность наставлять меня на путь истины, а моя обязанность — повиноваться. А мне, как ни одной жене в мире, легко исполнять свои обязанности, потому что Бог был милостив ко мне и дал мне в мужья короля, мудростью и ученостью которого восхищается весь мир.
— Как ты мило льстишь, Кэт! — улыбаясь сказал король. — И как очаровательно стараешься ты скрыть правду! А правда в том, что ты сама — маленькая ученая жена, которой незачем учиться у других, так как ты, наоборот, сама могла бы поучить других!
— О, если бы это было так! — воскликнула Екатерина. — Я хотела бы весь мир научить любить моего короля так, как я люблю его, и быть ему верным и покорным так, как я верна ему.
При этих словах она обвила руками шею короля и, положив голову на его грудь, смотрела на него томным взором.
Генрих поцеловал ее и крепко прижал к своему сердцу. В эту минуту он не думал о том, что Екатерине грозит опасность; он думал только о том, что любит ее и что без нее его жизнь была бы скучна и пуста.
— Ну а теперь, мой супруг, — сказала Екатерина, нежно освобождаясь из его объятий, — после моей исповеди и полученного отпущения грехов, спустимся в сад, чтобы Божье солнце освежило и согрело наши сердца. Пойдемте! Кресло стоит наготове, а мухи, мотыльки, пчелы и комары уже разучили гимн, которым они будут приветствовать вас.
Смеясь и шутя она потащила Генриха в соседнюю комнату, где придворные и кресло на колесах стояли наготове. Генрих сел в свое парадное кресло, и его покатили по коридору и по мраморному скату прямо в сад.
Свежий зимний воздух дышал весенним теплом. Трава начинала застилать темные площадки; кое-где пробивались цветы, скромно выглядывая и как бы стыдясь своего преждевременного проявления. Солнце ласково светило, небо было ясное, голубое, а рядом с королем шла Екатерина — веселая, цветущая. Ее взоры все время были устремлены на супруга, а ее веселая болтовня звучала в его сердце, как мелодичная песня птички. И его сердце трепетало от удовольствия и радости.
Но чу!… Что за шум вдруг заглушил веселую болтовню Екатерины и что блеснуло там, в конце большой аллеи, куда направлялась королевская чета со своей свитой?!
То были марширующие солдаты, блестящие шлемы и панцири которых горели на солнце.
Один отряд солдат обложил выход аллей, другой сомкнутыми рядами двигался вперед. Во главе отряда находились Гардинер и граф Дуглас; рядом с ними шел лорд-лейтенант, начальник Тауэрской тюрьмы.
Лицо короля приняло гневное, мрачное выражение, а его щеки покрылись ярким румянцем. С юношеской горячностью поднялся он со своего кресла и пылающим взором смотрел на приближающееся шествие.
Королева схватила его за руку и прижала ее к своей груди.
— Ах, — тихо прошептала она, — защитите меня, мой супруг, мне становится страшно. Сюда идет мой враг, Гардинер, и я вся дрожу!
— Ты больше не будешь бояться его, Кэт! — сказал Генрих. — Горе тому, кто заставляет дрожать супругу короля Генриха! Я поговорю с Гардинером…
Почти оттолкнув в сторону королеву, Генрих быстро пошел навстречу приближавшемуся шествию, в приливе сильного гнева совершенно позабыв о боли в ноге. Жестом руки он приказал солдатам остановиться и, подозвав к себе Гардинера и Дугласа, резко спросил:
— Что вам здесь нужно и что означает это странное шествие?
Оба царедворца уставились испуганными взорами на короля и не смели отвечать ему.
— Ну, что же? — с возрастающим гневом спросил король. — Скажете ли вы мне наконец, по какому праву вы осмелились ворваться в мой сад во главе вооруженного отряда, в то время как я нахожусь в нем со своей супругой? Право, нет обстоятельств, извиняющих такое грубое забвение о благоговении, с которым вы обязаны относиться ко мне как вашему королю и повелителю, и меня очень удивляет, что вы, господин обер-церемониймейстер, нисколько не озаботились воспрепятствовать такой непристойности.
Граф Дуглас пробормотал что-то в виде извинения.
Но король не понял или не хотел понять его слова и продолжал:
— Старание оградить своего короля от всякой неприятности является первым долгом обер-церемониймейстера, а вы, граф Дуглас, как раз поступаете наоборот! Может быть, вы хотите доказать мне этим, что вам надоели ваши обязанности? В таком случае я увольняю вас от них, милорд, и, чтобы ваше присутствие не напоминало мне об этом неприятном утре, вы покинете двор и Лондон! Прощайте, милорд!
Граф Дуглас побледнел и, изумленно смотря на короля, неуверенно сделал несколько шагов назад. Он хотел говорить, но король повелительным жестом приказал ему молчать.
— А теперь несколько слов о вас, ваше высокопреосвященство! — сказал Генрих и с таким гневом и презрением посмотрел на Гардинера, что тот весь побледнел и потупился. — Что значит эта странная свита, с которой пастырь Божий является к своему королю? Не во имя ли христианской любви вы намерены устроить травлю в саду вашего короля?
— Ваше величество, вам известно, зачем я пришел, — вне себя сказал Гардинер. — Это произошло по приказанию вашего величества, повинуясь которому я, Дуглас и лорд-лейтенант Тауэра явились сюда, чтобы…
Видимо, Гардинер не хотел понять изменившийся образ мыслей короля, и это привело Генриха в настоящее бешенство.
— Не смейте продолжать! — крикнул он. — Как вы смеете оправдываться моими приказаниями, в то время как я с искренним изумлением спрашиваю вас о причине вашего прихода? Значит, вы хотите выставить своего короля лжецом, хотите оправдаться, взвалив все на меня?… Ах, выше высокопреосвященство, на этот раз вы сели на мель со своим планом, и я отрекаюсь и от вас, и от ваших глупых предприятий. Нет, здесь вам арестовывать некого, и, ей-Богу, если бы вы не ослепли, то сами увидели бы, что здесь, где гуляют король и его супруга, нет места лицу, которое могли бы искать вот те ищейки! Близость короля и королевы, как и близость Господа Бога, распространяет счастье и мир вокруг, и их величие освещает и осыпает милостями всякого, кто попадет в поле его лучей.
Гнев и обманутые надежды заставили Гардинера позабыть всякое благоразумие, и он воскликнул:
— Однако вы, ваше величество, хотели, чтобы королева была арестована; вы сами приказали это, а теперь, когда я явился исполнить вашу волю, вы отрекаетесь от меня!
У короля вырвался нервный крик, и он с занесенной как бы для удара рукой сделал несколько шагов по направлению к Гардинеру. Но вдруг он почувствовал, что его удерживают за руку. Это была Екатерина.
— Ох, мой супруг, что бы он ни сделал, пощадите его! — прошептала она. — Ведь все же он — пастырь Божий, и если он и подлежит каре за свои поступки, то его священное одеяние должно служить ему защитой.
— Ах, ты просишь за него? — воскликнул король. — Право, моя бедная жена, ты и не подозреваешь, как мало оснований у тебя чувствовать жалость к нему и просить для него моей милости!… Но ты права, я почту рясу на нем и позабуду о том, какой высокомерный и коварный человек скрывается под нею… Однако берегитесь, пастырь, снова напомнить мне об этом!… Вам не избегнуть тогда гнева, и я буду так же мало милостив к вам, как должен быть, по вашим словам, по отношению к другим злодеям. И так как вы — пастырь, то проникнитесь всей серьезностью своих обязанностей и всей святостью своего призвания. Ваш епископский престол в Винчестере, и я полагаю, что ваш долг зовет вас туда. Мы не нуждаемся в вас более, так как архиепископ кентерберийский снова возвращается к нам и будет исполнять при нас и при королеве обязанности своего сана. Прощайте! — Он отвернулся от Гардинера и, опираясь на руку Екатерины, вернулся к своему креслу. — Кэт, — сказал он, обращаясь к королеве, — на вашем небосклоне только что появилось мрачное облачко, но, благодаря вашей улыбке и вашему невинному лицу, оно без вреда миновало. Мне кажется, я обязан за то особенной благодарностью вам, и мне очень хочется оказать вам какую-нибудь услугу. Нет ли чего-нибудь, что доставило бы вам, Кэт, особенную радость?
— Конечно есть, — с искренней правдивостью отозвалась королева. — В моей душе горят два сильных желания.
— Назовите мне их, Кэт, и, клянусь Богом, если королю возможно исполнить их, то я сделаю это.
Королева схватила за руку Генриха и, прижав ее к своей груди, сказала:
— Государь, сегодня вам принесли для подписания восемь смертных приговоров. О, сделайте из этих восьми преступников восемь счастливых и благородных верноподданных! Научите их любить своего короля, которого они поносили! Научите их детей, жен и матерей молиться за вас, возвратившего их отцам, сыновьям и мужьям жизнь и свободу!…
— Пусть будет так! — весело воскликнул король. — Пусть сегодня моя рука только покоится в вашей, и я избавлю ее от труда поставить эти восемь подписей. Эти восемь злодеев помилованы и сегодня же будут свободны!
Королева с восторженным возгласом прижала к губам руку короля, и ее лицо просияло выражением чистого счастья.
— Какое же ваше второе желание? — спросил Генрих.
— Мое второе желание тоже молить о свободе для бедного узника, — улыбаясь ответила королева, — оно молит свободы для сердца человека, ваше величество.
Король рассмеялся.
— Для сердца человека? Разве оно так-таки и бегает по улицам, что его можно поймать и водворить в темницу?
— Вы нашли его, ваше величество, и заключили его в груди вашей дочери. Вы намерены заковать в узы сердце Елизаветы и вопреки всем законам природы хотите отказать ей в свободном выборе. О, государь, этим вы больно задели не только принцессу Елизавету, но и меня самое. Вы хотите повелевать сердцем женщины, прежде чем оно полюбило; вы сперва справляетесь о родословном дереве и рассматриваете герб, а затем уже человека!
— О, женщины, женщины, какие вы несмышленые дети! — смеясь воскликнул Генрих. — Вопрос идет о троне, а вы думаете о своем сердце! Но пойдем, Кэт, объясните мне подробнее все, и я не возьму своего слова обратно, так как дал вам его от чистого сердца.
Генрих взял супругу под руку и, опираясь на нее, стал медленно прогуливаться с нею по аллеям. Придворные дамы и кавалеры в благоговейном молчании следовали за ними на почтительном расстоянии, и никто из них даже не подозревал, что эта великолепная женщина, так гордо выступавшая впереди, только что избегла грозившей ей смертельной опасности и что этот человек, с такой преданной нежностью опиравшийся на ее руку, несколько часов тому назад решил погубить ее.
Король и королева мирно прогуливались в сопровождении своей свиты, а в то же время два царедворца с понурыми и бледными лицами покинули королевский дворец, являвшийся для них потерянным раем. Мрачная злоба и ярая ненависть разрывали их души, но они должны были молча переносить их, должны были улыбаться и хранить беззаботный вид, чтобы не доставить пищи для злорадства придворных. Несмотря на то, что последние проходили мимо них с затуманенным взором, они чувствовали на себе их злобные взгляды, им казалось, что они слышат их злобный шепот, их иронический смех.
Наконец граф Дуглас и Гардинер пережили эти минуты, наконец дворцовые стены остались позади и они были по крайней мере на свободе и могли излить в словах всю ту муку, которая грызла их, могли разразиться горькими упреками, жалобами и проклятиями по адресу короля.
— Погибло! Все погибло! — глухо, как бы про себя, произнес граф Дуглас. — Все мои планы рухнули. Я пожертвовал церкви жизнь, состояние и даже родную дочь, и все напрасно! Как одинокий нищий, я безутешно стою на улице, и святая мать-церковь не обратит уже внимания на своего сына, любившего ее и пожертвовавшего ради нее собою, так как он был несчастен и его жертва была напрасна.
— Не отчаивайтесь! — торжественно воскликнул Гардинер. — Тучи стягиваются, но и снова рассеиваются, и после грозового дня снова наступает солнечный. Настанет и наш солнечный день, мой друг. Теперь мы уходим отсюда с посыпанной пеплом главою и подавленным сердцем, но, верьте мне, вернемся сюда с сияющим взором и радостно бьющимся сердцем. В наших руках заблестит пламенный меч Господнего гнева, и на нас будет пурпур, обагренный кровью еретиков, по воле Божьей принесенных нашему сердцу в качестве умилостивляющей жертвы. Господь бережет нас для лучшего времени и, верьте мне, друг, наше изгнание является лишь прибежищем, уготовленным для нас Господом Богом на печальное безвременье, к которому мы приближаемся.
— Вы говорите о печальном безвременье и тем не менее на что-то надеетесь, ваше высокопреосвященство? — мрачно спросил граф Дуглас.
— И тем не менее надеюсь! — со странной и страшной улыбкой произнес Гардинер и, наклонившись ближе к графу Дугласу, прошептал: — Королю осталось жить недолго. Он даже и не подозревает, как близка его смерть, и ни у кого не хватает мужества сказать ему это; но его врач доверил мне эту тайну. Его жизненные силы истощены, и смерть стоит у него за плечами.
— А когда он умрет, королевский престол займет его сын Эдуард, и эти еретики Сеймуры станут у кормила правления, — пожимая плечами, заметил граф Дуглас. — Неужели вы называете это надеждой, ваше высокопреосвященство?
— Да, я называю это так.
— Следовательно, вам не известно, что Эдуард, несмотря на свои юные годы, — фанатический сторонник еретического учения и вместе с тем ярый противник душеспасительной церкви?
— Я знаю это, но мне известно также и то, что Эдуард — слабый ребенок; наша же церковь получила святое откровение, что его царствование не будет продолжительным. Одному Богу известно, как умрет Эдуард, но смерть не раз была действительной союзницей церкви. Итак, верьте, мой сын, и надейтесь! Я говорю вам, что царствование Эдуарда будет непродолжительно! А после него вступит на престол благородная и благочестивая Мария, сильно верующая католичка, столь же ненавидящая еретиков, сколь любит их Эдуард. О, мой друг, когда вступит на престол Мария, нашему унижению будет положен предел и власть будет всецело принадлежать нам. Тогда вся Англия превратится в единый храм и алтари станут кострами, на которых мы предадим еретиков сожжению; и их стоны будут священными псалмами, которые раздадутся во славу Божию и святой церкви. Надейтесь на это время, так как, повторяю вам, оно скоро наступит.
— Если вы так говорите, то все это исполнится, ваше высокопреосвященство, — многозначительно сказал граф Дуглас. — Итак, я буду надеяться и ждать; в эти печальные дни я буду искать спасения в Шотландии и там буду ожидать доброго времени.
— А я удаляюсь, как приказал мне король, в свой епископский замок. Вскоре гнев Божий отзовет от нас Генриха. Пусть его смертный час будет полон мук, пусть исполнится над ним проклятье святого отца! До свиданья! Мы уходим с вынужденной пальмой мира, но возвратимся с огненным мечом, и кровь еретиков обагрит наши руки!
Они еще раз молча пожали друг другу руки и разошлись. Еще до наступления вечерних сумерек они покинули Лондон.
* * *
Немного спустя после вышеописанной роковой прогулки в саду Уайтгола, королева вошла в покои Елизаветы. Принцесса с бурной радостью поспешила ей навстречу и обняла ее.
— Вы спасены! — прошептала она. — Опасность преодолена, и вы снова — могущественная королева и обожаемая супруга.
— И я благодарю вас, принцесса, за то, что я спасена! — воскликнула королева. — Не принеси вы мне рокового приказа, я погибла бы… Но какая это была мука, Елизавета! Какая мука шутить и смеяться, когда сердце трепещет от страха и ужаса!… Как ужасно было сохранять беззаботный и непринужденный вид, в то время как мне слышался звук топора в воздухе, опускающегося мне на шею. О, Боже мой, в этот час я пережила муки и страх целой жизни, моя душа смертельно истомилась и все мои силы были надломлены. Мне хотелось бы плакать и плакать над этим жалким, лживым миром, в котором недостаточно желать правды и делать добро, но необходимо льстить и лгать, обманывать и носить личину, чтобы не пасть жертвой зла и несчастья. Но и свои слезы я могу проливать только в вашем присутствии, Елизавета, так как королева не имеет права быть печальной; она должна иметь постоянно счастливый, веселый и довольный вид, и только Богу и ночной тишине известны ее вздохи и слезы!
— Но и предо мною вам не следует скрывать их, ваше величество, так как вы хорошо знаете, что можете мне довериться и положиться на меня, — искренне произнесла Елизавета.
Екатерина крепко поцеловала принцессу и сказала:
— Вы оказали мне сегодня огромную услугу, и я пришла отблагодарить вас за нее не только громкими словами, но и делом… Елизавета, ваше желание исполнится: король отменит акт о престолонаследии, который заставил бы вас выйти замуж лишь за равного себе по происхождению.
— Следовательно, когда-нибудь, пожалуй, я буду иметь возможность сделать королем любимого человека! — с загоревшимся взором воскликнула принцесса.
Екатерина, улыбнувшись, сказала:
— У вас гордое и честолюбивое сердце!… Господь Бог одарил вас, Елизавета, недюжинными способностями; развивайте и умножайте их, так как мое сердце предчувствует, что вам предназначено когда-нибудь сделаться королевой Англии. Но как знать, захотите ли вы тогда сделать своим супругом того, кого вы теперь так сильно любите? Ставши королевою, вы будете смотреть на все совершенно иными глазами, чем теперь, когда вы юны и неопытны. Может быть, я была не права, побудив короля отменить его постановление, так как не знаю человека, которого вы любите; ведь мне неизвестно, достоин ли он того, чтобы вы отдали ему свое чистое, невинное сердце!
Елизавета обвила руками шею королевы и, нежно прильнув к ней, воскликнула:
— Он был бы достоин даже и вашей любви, государыня, так как он — благороднейший и прекраснейший человек во всем мире, а если он и не король, то все же королевский шурин и, таким образом, когда-нибудь будет дядей короля!
Екатерина почувствовала, как судорожно забилось ее сердце, и вся она слегка затрепетала.
— А можно мне узнать его имя? — спросила она.
— Да, теперь я готова назвать вам его, так как теперь безопасно знать это. Тот, кого я люблю, называется Томас Сеймур!
У Екатерины вырвался легкий крик, и она порывисто оттолкнула принцессу.
— Томас Сеймур? — угрожающе воскликнула она. — Как вы смеете любить Томаса Сеймура?
— А почему бы мне и не сметь любить его? — изумленно спросила девушка. — Почему же мне не отдать ему своего сердца, после того как благодаря вашему ходатайству ничто не заставляет меня остановить свой выбор на равном мне по происхождению? Разве Томас Сеймур не является одним из первых людей в этой стране? Разве не взирает на него вся Англия с нежной гордостью? Какая женщина не чувствует особой чести в том, что он удостоит ее взгляда? Разве сам король не улыбается и не испытывает искреннего удовольствия тогда, когда Томас Сеймур, этот юный и сильный, смелый и жизнерадостный герой, стоит рядом с ним?
Каждое восторженное слово девушки, словно кинжал, вонзалось в сердце королевы. Но она совладала с собою и ответила:
— Да, вы правы! Сеймур достоин быть любимым вами, и вам не сделать лучшего выбора! Только неожиданность и удивление заставили меня взглянуть на это иначе, чем оно есть на самом деле. Томас Сеймур — брат покойной королевы, почему же ему не быть супругом принцессы королевской крови?
Елизавета стыдливо покраснела и спрятала смеющееся личико на груди Екатерины. Она не видела, с каким выражением ужаса и муки смотрела на нее королева, как судорожно сжимались ее губы и какая смертельная бледность покрыла ее лицо.
— А он? — тихо спросила она. — Любит вас Сеймур?
Елизавета подняла голову и, удивленно взглянув на королеву, вместо ответа спросила:
— Неужели возможно любить, не будучи взаимно любимой?
— Вы правы! — вздохнув, произнесла Екатерина. — Чтобы быть способным на это, нужно очень унизиться и очень утомиться жизнью!
— Боже мой, как вы побледнели, ваше величество! — воскликнула Елизавета, только теперь заметившая бледность Екатерины. — Ваши черты искажены, ваши губы дрожат…
— Ничего! — с мучительной улыбкой ответила Екатерина. — Треволнения этого дня исчерпали мои силы. Вот и все! К тому же нам грозит новая беда. Король заболел. Он почувствовал внезапное головокружение и почти без признаков жизни упал рядом со мною. Я пришла к вам по поручению короля, и теперь долг зовет меня к ложу моего больного супруга. До свиданья, Елизавета!
Королева сделала приветственный жест рукой и торопливо покинула комнату. У нее хватило мужества скрыть в себе свои душевные муки и с гордо поднятой головой пройти по залам дворца. Пред придворными она хотела быть королевой, чтобы никто не подозревал, какой мучительный пожар сжигал ее душу. Но наконец достигнув своего будуара и будучи уверена, что никто не подслушивает ее и не подглядывает за ней, она превратилась из королевы в тяжко страдающую женщину. Она опустилась на колени и с надрывающим душу стоном воскликнула:
— Господи, Господи, сведи меня с ума, чтобы мне не знать того, что Томас покинул меня!…
XI
КАТАСТРОФА
После нескольких дней тайных мук и скрытых слез, после нескольких ночей, проведенных в рыданьях и безутешном горе, Екатерина наконец успокоилась, приняв твердое и непоколебимое решение.
Генрих VIII был при смерти, и, как много ни страдала и ни терпела она благодаря ему, он все же был ее супругом, и она не хотела стать клятвопреступницей и обманщицей у его смертного ложа. Екатерина решила отречься от своей любви, которая была так чиста и так целомудренна, как молитва девственницы, от той любви, которая была так далека, как утренняя заря, и все-таки тем же небесным светом заливала мрачную тропу ее жизни.
Королева хотела принести самую тяжелую жертву: она намеревалась отдать любимого человека другой женщине. Елизавета любила его. Екатерина не желала допытываться, любит ли ее взаимно Томас Сеймур и не была ли клятва, которую он дал ей, королеве, на самом деле только грезой, обманом. Нет, она не верила в это, она не верила, что Томас Сеймур может изменить, способен быть двуличным. Елизавета же любила его; она была юна и красива и пред ней была великая будущность. Екатерина достаточно сильно любила Томаса Сеймура и не желала лишить его этой будущности, предпочитая принести себя в жертву любимому человеку.
Какое могло быть сравнение между ней, изнуренной горем и страданиями женщиной, и юной, жизнерадостной Елизаветой? Что могла предложить она Сеймуру? Уединенную жизнь, любовь и счастье… Когда король умрет и сделает ее свободной, на престол вступит Эдуард VI, и она, Екатерина, будет не более как забытой и затертой вдовой короля, в то время как Елизавета, сестра короля, может быть, принесет в приданое любимому человеку королевскую корону.
Томас Сеймур был честолюбив, Екатерина знала это. Может наступить день, когда он раскается, что не выбрал вместо вдовствующей королевы наследницу престола, и Екатерина решила предупредить этот день. Она хотела добровольно уступить принцессе Елизавете любимого человека, хотела побороть свое сердце и принести эту жертву.
Сжав это сердце руками, чтобы не слышать, как оно плачет и стонет, она пошла к Елизавете и с нежною улыбкой сказала ей:
— Сегодня я приведу вам, принцесса, любимого человека. Король исполнил свое обещание; собравшись со своими последними силами, он подписал вот этот акт, который дает вам свободу выбрать себе супруга не только среди венценосцев, то есть разрешил вам сделать свой выбор, следуя свободному влечению сердца. Я передам этот акт любимому вами человеку и пообещаю ему свое личное содействие и помощь. Король сегодня очень страдает и все больше и больше теряет сознание, но будьте уверены: если он в состоянии выслушать меня, я приложу все силы своего красноречия, чтобы склонить его исполнить ваше желание и дать согласие на ваш брак с графом Сэдлеем. Теперь я пойду принять графа, а потому побудьте в своей комнате, принцесса, потому что скоро Сеймур принесет вам этот акт.
Королева испытывала жгучую боль, словно ее грудь пронзили мечом и медленно поворачивали его. Но она была сильна духом, она поклялась вынести до конца эту муку и вынесла ее. Ни судорога губ, ни один вздох, ни стон не выдали тех мучений, которые она терпела; правда, ее лицо было лишено румянца, а взор печален; но это можно было объяснить тем, что она по ночам бодрствовала у смертного ложа своего супруга и сокрушалась об умирающем.
У Екатерины хватило геройства нежно обнять эту юную девушку, которой она только что принесла в жертву свою любовь, и она с кроткой улыбкой прислушивалась к восторженным словам благодарности Елизаветы.
Без признака слез на глазах королева твердым шагом вернулась на свою половину, и ее голос не дрогнул, когда она приказала дежурному камергеру пригласить к себе обер-шталмейстера графа Сэдлея. Однако она чувствовала, что ее сердце разбито, и с тихой покорностью прошептала:
— Он уйдет, и я умру! Но, пока он здесь, я хочу жить и пусть он не подозревает, как я страдаю!
А Елизавета в это время восторженно ликовала, потому что наконец-то она была у цели своих желаний.
О Боже, как медленно и скучно тянулись для нее минуты! Должна пройти еще целая вечность, прежде чем придет к ней любимый человек, который вскоре станет ее супругом!… У королевы ли он? Может ли она уже ждать его?
Как прикованная стояла Елизавета у окна и не спускала взора с обширного двора. Она знала, что Сеймур должен пройти вот через тот большой подъезд, через ту дверь, чтобы попасть на половину королевы…
Вдруг восторженный крик сорвался с губ Елизаветы…
Вот он, вот он, Томас Сеймур! Вот остановился его экипаж, его лакеи в расшитых золотом ливреях открыли дверцу, и он вышел из экипажа. Как прекрасен и великолепен его вид! Как благородна и горда его высокая фигура, как правильны и красивы черты его цветущего, юного лица! Как надменна и высокомерна его улыбка и каким жизнерадостным блеском горели его глаза!
На минуту взор Сеймура остановился на окнах Елизаветы. Он поклонился ей и вошел в дверь, которая вела во флигель, занимаемый королевой.
Сердце Елизаветы билось так бурно, что она почти задыхалась.
Вот Сеймур достиг большой лестницы… теперь он уже наверху… Вот он входит в покои королевы, проходит первую комнату, вторую, третью. В четвертой его ждет Екатерина.
О Боже! Елизавета отдала бы год жизни за то, чтобы слышать, что скажет ее возлюбленному Екатерина и что ответит он ей на эту неожиданную весть; она отдала бы год жизни, чтобы иметь возможность увидеть его восторг, его удивление и радость. Ведь он был так красив, когда улыбался, так очарователен, когда в его глазах горел огонь любви и желания!…
Елизавета была юным, несдержанным ребенком. Ей казалось, что она задохнется, томясь ожиданием; ее сердце сильно билось, в груди замирало дыхание. Счастье сделало ее крайне нетерпеливой.
— Если он не придет сейчас, я умру, — пробормотала она. — О, если бы мне хоть краем глаза взглянуть на него или всего лишь услышать его! — Она вдруг запнулась, ее глаза заблистали, и очаровательная улыбка мелькнула на ее лице. — Да, я хочу видеть и слышать его, — продолжала она. — Но ведь я могу сделать это! У меня есть ключ, который дала мне сама королева и который подходит к замку в дверях, отделяющих мои комнаты от ее. С этим ключом я проберусь в ее спальню; будуар, в котором она, без сомнения, примет графа, расположен возле спальни. Я войду тихо-тихо и скроюсь за портьерой, отделяющей будуар от ее спальни; таким образом, я буду иметь возможность видеть его и слышать все, что он будет говорить!
Принцесса, как ребенок, весело рассмеялась и бросилась к письменному столу, на котором лежал ключ. Она высоко подняла его, словно победный трофей, и с сияющим взором воскликнула:
— Я увижу моего Томаса!
Затем она поспешила к заветной двери.
Елизавета не ошиблась, ее расчеты были верны. Королева приняла графа в своем будуаре. Она сидела на диване против дверей, которые вели в большой приемный зал. Эти двери были настежь открыты, и таким образом, пред ее взором был весь огромный зал. Она могла наблюдать за графом Сеймуром, пока он шел через зал, могла с нежным восторгом любоваться его красотою, его гордой поступью. Но, едва он переступил порог будуара, наступил конец ее счастью и ее сладким грезам, конец ее надеждам и восхищению. Она уже была только королевою, супругой умирающего короля, она не была более возлюбленной графа Сеймура, его будущим счастьем. У нее хватило духа с улыбкой приветствовать его, и ее голос не дрогнул, когда она велела закрыть двери в зал и опустить портьеры.
Граф изумленно взглянул на королеву, но повиновался. Он не понимал, как она смела назначить ему это свидание; ведь еще жив был король и своим костенеющим языком он еще мог произнести смертный приговор над ними.
Почему же Екатерина не ждет до завтра? К утру король уже может умереть, и они могут тогда безопасно и беспрепятственно видеться друг с другом! Тогда уже ничто не может стать между ними. Теперь, когда король был близок к смерти, Сеймур любил только Екатерину. Честолюбие взяло верх над его сердцем, смерть произносила приговор над его двойственною любовью.
Ведь со смертью короля Генриха должна была поблекнуть звезда его дочери, Екатерина же будет вдовой короля, и, без сомнения, ее супруг, лежащий теперь на смертном ложе, назначит ее регентшей до совершеннолетия принца Уэльского. Итак, в течение пяти лет Екатерина будет неограниченной повелительницей, пять долгих лет будет пользоваться королевским авторитетом и властью. Если Екатерина станет его женою, то и он, Томас Сеймур, разделит с ней власть, и королевская порфира, которая будет покоиться на ее плечах, прикроет и его; он поможет ей носить ее корону, которая несомненно по временам будет тяжелым бременем для ее нежной головки. В действительности он будет регентом, а Екатерина будет регенствовать только номинально. Она будет королевой Англии, а он — королем этой королевы.
Как опьяняюще гордо звучало это и какие планы, какие надежды связывались с этим! Пять лет власти — разве это не было достаточным временем для того, чтобы подкопаться под трон коронованного юноши и подорвать его авторитет? Разве можно было поручиться за то, что народ, привыкнув к королеве-регентше, не предпочтет и дальше оставаться под ее скипетром, вместо того чтобы доверить его этому слабому мальчику? Необходимо было приучить народ к этой мысли и возвести на престол Екатерину, супругу Томаса Сеймура…
Король был при смерти, и Екатерина, вне сомнения, будет регентшей, а когда-нибудь, пожалуй, и суверенной королевой. Елизавета же — всего лишь бедная принцесса, без всяких надежд на престол, так как впереди ее были Екатерина, Эдуард и, наконец, Мария, старшая сестра Елизаветы…
Так размышлял Сеймур, проходя по комнатам королевы. Когда же он вошел в будуар, то уже окончательно был убежден в том, что любит только одну королеву, что только одну ее он и любил. Елизавета была забыта — ведь у нее не было шансов на престол. Ради чего же ему было любить ее?
Как уже было сказано выше, королева приказала ему закрыть двери в приемный зал и опустить портьеры. Но в тот же самый момент, когда граф исполнял ее приказание, всколыхнулась портьера на двери, которая вела в будуар из спальни королевы.
Однако ни Екатерина, ни граф Сеймур не обратили внимания на это. Они были слишком заняты друг другом; они не видели, как портьера продолжала колыхаться; не заметили, как она слегка раздвинулась посредине. Они ничуть не подозревали, что за нею спряталась принцесса Елизавета.
Королева поднялась с дивана и сделала несколько шагов навстречу графу. Только теперь, стоя пред ним и встретившись с ним взором, она почувствовала, как разбито ее сердце. Ей пришлось потупиться, чтобы Сеймур не заметил слез, невольно подступивших к ее глазам.
С молчаливым поклоном королева подала графу руку, но так как Томас Сеймур бурно прижал ее к губам и с нежной страстью взглянул на Екатерину, то ей пришлось собрать все свои силы, чтобы не выдать себя. Она поспешно отдернула руку и, взяв со стола свиток, содержавший подписанный королем новый акт о престолонаследии, сказала:
— Милорд, я пригласила вас сюда, потому что желаю дать вам поручение! Прошу вас передать вот этот пергамент принцессе Елизавете! Но прежде чем вы сделаете это, я хочу вас ознакомить с его содержанием. Этот пергамент содержит в себе только что санкционированный закон о престолонаследии. В силу его принцессы королевского дома более не принуждены вступать в брак обязательно с лицом царствующего дома, даже в том случае, если желают сохранить за собою неограниченные права на престол. Король Генрих дает право принцессам следовать влечению их сердца, и их наследственные права нисколько не будут страдать в связи с этим, то есть если избранный ими супруг и не будет владетельным князем или королем. Вот содержание этого пергамента; вы отнесете его принцессе и, без сомнения, будете благодарны мне за то, что я именно вам поручаю сообщить ей эту радостную весть.
— Почему же вы, ваше величество, думаете, что именно меня особенно обрадует это? — изумленно спросил Сеймур.
Королева собралась с силами, чтобы быть твердой и не терять самообладания.
— Потому что принцесса доверила мне свою любовь и потому что мне известна ваша нежная привязанность друг к другу! — тихо сказала она и почувствовала, как вся кровь отлила от ее лица.
Граф с немым удивлением посмотрел на королеву и затем обвел пристальным взором комнату.
— Нас подслушивают? — тихо спросил он. — Мы не одни?
— Мы совершенно одни, — громко произнесла королева. — Никто не может услышать нас; только Бог — свидетель нашего разговора.
Елизавета, стоявшая за портьерой, почувствовала, как стыдливый румянец прилил к ее лицу, и стала раскаиваться в своем поступке. Но ее словно приковали к этому месту. Действительно, подслушивание низко и недостойно принцессы, но в эту минуту она была лишь юной девушкой, любившей и жаждавшей созерцать любимого человека.
— В таком случае, если мы одни, пусть спадет маска, закрывающая мое лицо, пусть разорвется панцирь, сковывающий мою грудь! Привет тебе, Екатерина, моя звезда и надежда! Ты говоришь, что никто не слышит нас, кроме Бога? Ему известна наша любовь, Он знает, с каким страстным восторгом я ждал той минуты, когда я наконец снова буду с тобою! Господи Боже, уже целая вечность прошла с тех пор, как я не видел тебя, Екатерина, и мое сердце жаждет тебя. Да благослови тебя Бог, что ты наконец снова призываешь меня, Екатерина, моя любовь! — воскликнул граф Сеймур и распростер свои объятья.
Но королева отстранила его и с горечью произнесла:
— Вы ошибаетесь в имени, граф! Вы говорите «Екатерина», а подразумеваете Елизавету! Вы любите принцессу, ваше сердце принадлежит ей, и она тоже отдала вам свое сердце. Граф, я буду покровительствовать вашей любви и, будьте уверены, не прекращу своих просьб и молений до тех самых пор, пока не склоню короля исполнить ваши желания и дать свое согласие на ваш брак с Елизаветой.
Сеймур, усмехнувшись, возразил:
— Это — маскарад, Екатерина, и вы все еще не снимаете маски со своего прекрасного лица! Долой эту маску! Я хочу любоваться тобою такой, какова ты в действительности; я хочу видеть в тебе твое прекрасное «я», хочу видеть женщину, которая принадлежит мне, которая клялась мне быть моею и уверяла меня всем святым, что будет любить меня, будет верна мне и последует за мною, как за своим супругом и повелителем. Неужели, Екатерина, ты забыла свои клятвы? Неужели ты изменила своему сердцу? Неужели ты намерена оттолкнуть меня и, как мяч, надоевший тебе, перекинуть меня другой женщине?
— О, я никогда не забуду и не могу быть неверной! — почти бессознательно произнесла королева.
— В таком случае ради чего ты говоришь мне о Елизавете? Ведь ты — моя невеста и жена в будущем, моя ненаглядная Екатерина! Зачем ты говоришь мне об этой жалкой принцессе, которая, как почка к солнцу, тянется к любви и первого встречного считает за солнце, по которому она томится. Что нам за дело до Елизаветы, моя дорогая Екатерина? И зачем нам заниматься этим ребенком в минуты столь долгожданного свидания?
— О, он зовет меня ребенком, — пробормотала Елизавета, — я для него — не более как ребенок!…
Она зажала рот рукою, чтобы не вскрикнуть от гнева.
А между тем Сеймур с непреодолимой силой притянул в свои объятия Екатерину и сказал с нежной мольбой:
— Не избегай меня!… Наконец наступил час, решающий наше дальнейшее существование. Король при смерти, и наконец-то моя Екатерина будет свободна и получит возможность следовать влечению своего сердца!… В эту минуту я вспоминаю о твоей клятве. Помнишь ли ты тот день, когда ты указала мне на этот час? Помнишь ли ты, Екатерина, как ты клялась мне быть моей женою и избрала меня своим повелителем в будущем? О, моя любимая, наконец-то с тебя будет снята корона, которая обременяет твою голову!… Теперь я стою пред тобой, как твой подданный, но через несколько дней я буду твоим господином и супругом и спрошу тебя: «Екатерина, моя жена, сохранила ли ты мне верность, в которой ты мне поклялась, не изменила ли ты своим клятвам и своей любви, сохранила ты мою честь, которая является и твоей честью, незапятнанною и можешь ли с чистой совестью взглянуть мне прямо в глаза?»
Сеймур смотрел на Екатерину гордым и пламенным взором, и под его повелительным взглядом растаяла вся ее крепость и гордость, как тает лед под солнечными лучами. Он снова был господином, повелевавшим ее сердцем, а она — покорной девушкой, счастье которой заключалось в том, чтобы преклоняться пред волею любимого человека.
— Я могу свободно смотреть тебе в глаза, — пробормотала она, — на моей совести нет ни одного греха. Я не любила никого, кроме тебя, и только Господь занимает место в моем сердце рядом с тобою.
Совершенно обессиленная и опьяненная счастьем, она опустила голову на грудь графа и, в то время как он обнимал ее и покрывал поцелуями ее губы, чувствовала лишь, что невыразимо любит его и что для нее нет счастья без него.
Это был сладкий сон, это был миг дивного упоения.
Но это был только миг. Чья-то рука порывисто легла на ее плечо, и хриплый, гневный голос выкрикнул ее имя.
Екатерина подняла взор и встретилась с бешеным взглядом Елизаветы. С смертельно бледным лицом и дрожащими губами и раздувающимися ноздрями стояла перед ней принцесса, и ее глаза метали пламя гнева и ненависти.
— Так вот та дружеская услуга, которую вы мне обещали? — сказала она, скрежеща зубами. — Не ради ли того вы вкрались в мое доверие, выведали мою сердечную тайну, чтобы с иронической усмешкой выдать ее своему любовнику, чтобы насмеяться над достойной сожаления девушкой, которая, на момент забывшись, дала обмануть себя и сочла негодяя благородным человеком? Горе, горе вам, Екатерина! Заявляю вам, что не буду иметь жалости к прелюбодейке, насмеявшейся надо мной и обманувшей моего отца!…
Принцесса была взбешена; она отбросила руку, положенную было Екатериной на ее плечо, и, как разъяренная львица, отскочила при прикосновении своей соперницы. Кровь ее отца кипела и бурлила в ней, и, как истинная дочь Генриха VIII, она затаила в своем сердце только кровожадные и мстительные мысли. Она окинула мрачным взором Сеймура, и презрительная улыбка заиграла на ее губах.
— Милорд, — сказала она, — вы назвали меня ребенком, легко поддающимся обману, потому что он тянется навстречу солнцу и счастью. Да, вы правы, я была ребенком и была достаточно глупа, чтобы принять жалкого лжеца за дворянина, достойного гордого счастья быть любимым королевской дочерью. Да, вы были правы, это был ребяческий сон. Благодаря вам я теперь пробуждаюсь от него; вы превратили ребенка в женщину, которая осмеивает свое юное неразумие и сегодня презирает то, чему поклонялась еще вчера. Между нами все кончено. Вы слишком ничтожны и презренны даже для моего гнева. Однако говорю вам: вы вели опасную игру и проиграете ее! Вы медлили своим выбором между королевой и принцессой, но ни та, ни другая не достанутся вам, потому что одна вас презирает, а другая… взойдет на эшафот.
С резким смехом принцесса поспешила к двери, но Екатерина схватила ее за руку и принудила остаться.
— Что вы намерены делать? — спокойно спросила она.
— Что я намерена делать? — повторила принцесса вопрос Екатерины, и ее глаза засверкали, как у львицы. — Вы спрашиваете меня, что я намерена делать? Я тотчас пойду к отцу и расскажу то, что видела здесь. Он выслушает меня, и его язык еще в силах будет повернуться, чтобы произнести вам смертный приговор! О, моя мать умерла на эшафоте, а ведь она была невиновна. Посмотрим, ускользнете ли от эшафота вы, прелюбодейка!…
— Хорошо, ступайте к своему отцу и пожалуйтесь ему, — сказала Екатерина. — Но прежде вы должны выслушать меня. Я хотела уступить вам человека, которого любила. Своим признанием в любви вы разрушили мое будущее счастье, но я не сердилась на вас. Я понимала вас, так как Томас Сеймур достоин любви. Но вы правы: для супруги короля то была преступная любовь, как бы невинна и чиста ни была она. Поэтому-то я и хотела отказаться от нее, потому-то после первого же вашего признания я хотела молча принести себя в жертву. Так ступайте же и обвините нас пред своим отцом! И не бойтесь, я не отрекусь от своей любви. Я сумею совладать с собой и даже на эшафоте буду считать себя счастливой, так как Томас Сеймур любит меня.
— Да, я люблю вас, Екатерина! — воскликнул граф Сеймур, побежденный и очарованный ее величественным самообладанием. — Я люблю вас так горячо и пылко, что даже смерть вместе с вами кажется мне завидным жребием, и я не променяю его ни на какой престол и корону.
У Елизаветы вырвался крик ярости, и она одним прыжком очутилась у дверей.
Но что за шум раздался за ними? Казалось, что бурная волна вдруг вкатилась в переднюю и, приближаясь к будуару королевы, стала наполнять залы.
Елизавета приостановилась и стала прислушиваться.
Но вот двери растворились, и пред их взорами предстал бледный Джон Гейвуд. За ним были статс-дамы и дворцовые служащие.
— Король умирает! С ним сделался удар! Король при смерти! — кричали все наперебой, выражая свое отчаяние.
— Король зовет вас к себе! Король желает умереть на руках своей супруги! — сказал шут и, спокойно отстраняя порывавшуюся вперед Елизавету, прибавил: — Король никого не желает видеть, кроме духовника и своей супруги, и поручил мне позвать королеву.
Шут открыл дверь, и Екатерина через ряды плакавших и сетовавших придворных служащих и лакеев направилась к смертному ложу своего царственного супруга.
XII
«КОРОЛЬ МЕРТВ, ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЕВА!»
Король Генрих умирал. Его жизнь, полная греха, полная крови и злодеяний, полная измен и коварства, лицемерия и злобы, наконец приблизилась к концу. Его рука, подписавшая так много смертных приговоров, теперь сжалась в кулак в последней предсмертной судороге. Она одеревенела в тот самый момент, когда король намеревался подписать смертный приговор герцогу Норфольку, и король умирал, снедаемый сознанием, что не может придушить этого врага, которого без меры ненавидел. Могущественный король теперь был не более как слабым умирающим старцем и уже не в состоянии был более держать перо и подписать смертный приговор, которого он давно жаждал!… Теперь этот приговор лежал пред ним, но Генрих уже не мог использовать его. В Своей всеблагой мудрости и справедливости Господь покарал его самым тяжелым и ужасным наказанием. Он сохранил ему сознание, разрушил в нем не душу, но тело, и эта неподвижная, одеревенелая, холодеющая масса, лежавшая на постели, отделанной пурпуром и золотом, была королем; но теперь угрызения совести не давали ему умереть, и он с трепетом и ужасом смотрел в глаза смерти, во власть которой с беспощадной суровостью обрек такое множество своих подданных.
Возле постели стояли Екатерина и архиепископ кентерберийский Кранмер. Король с судорожным страхом не выпускал руки Екатерины, слушал благочестивые молитвы Кранмера, произносимые над ним, но постепенно слабел.
Наконец борьба смерти с жизнью окончилась победой первой. Генрих VIII навеки закрыл глаза на земле, чтобы снова открыть их на небесах, когда его грешная душа предстанет пред судом Божьим.
В течение трех дней не объявляли о его смерти; сперва хотели привести все в порядок, сперва необходимо было заполнить пробел, образованный его смертью; у правительства было желание, объявляя о смерти короля, одновременно показать и живую королеву, так как оно знало, что народ не будет плакать об умершем и радостно встретит остающуюся в живых.
На третий день наконец открылись ворота Уайтгола, и мрачная траурная процессия двинулась по улицам Лондона. Население в глухом молчании провожало взорами гроб короля, пред которым оно так сильно трепетало и для которого теперь не нашлось ни слова сожаления, ни одной слезы по умершем, в течение тридцати семи лет бывшем королем.
Процессия направлялась к Вестминстерскому аббатству, где Вольслей приготовил роскошную гробницу для своего короля. Но путь был не близок, и лошадям в траурных попонах, везших погребальную колесницу, приходилось часто останавливаться и отдыхать. Между прочим колесница остановилась на огромной площади, и вдруг из гроба короля стала сочиться кровь; она потекла по пурпурным складкам и залила мостовую. Толпа с ужасом смотрела на королевскую кровь и думала о том, как много крови он пролил на этом самом месте, так как колесница остановилась как раз там, где обыкновенно приводили в исполнение смертные приговоры и воздвигали эшафоты и костры.
Народ стоял и смотрел на кровь, текущую из гроба короля. Вдруг из толпы выскочили две собаки и стали жадно лизать кровь Генриха VIII. Толпа с ужасом разбежалась в разные стороны и стала перешептываться о бедном священнослужителе, несколько недель тому назад казненном на этом самом месте за то, что он не хотел признать короля верховным владыкою церкви и наместником Божьим. Проклиная короля на эшафоте, этот несчастный сказал:
— Когда-нибудь собаки будут лизать кровь короля, пролившего так много невинной крови!
Теперь проклятие казненного исполнилось.— собаки лизали королевскую кровь.
После того как траурная процессия оставила Уайтгол, когда труп короля уже не заражал своим присутствием дворцовых зал и двор собирался поздравить юного Эдуарда со вступлением на престол, Томас Сеймур, граф Сэдлей, явился в покои молодой вдовствующей королевы. На нем был торжественный траурный костюм и с ним пришли его старший брат Эдуард и архиепископ кентерберийский Кранмер.
Екатерина покраснела и с нежной улыбкой приняла их.
— Ваше величество, я являюсь сегодня напомнить вам о вашем обещании! — торжественно сказал Томас Сеймур. — О, не потупляйте взора и не краснейте. Благородному архиепископу известны ваши чувства, и он знает, что ваше сердце чисто, как сердце девушки, и что ни одна нецеломудренная мысль не запятнала вашей души; что же касается моего брата, то он не был бы здесь, если бы не его благоговейная вера в любовь, которой не поколебали ни бури, ни опасности. Я выбрал этих благородных друзей в качестве сватов и в их присутствии прошу ответить мне на следующий вопрос: ваше величество, король умер, и ничто не связывает вас; желаете ли вы быть моею? Согласны ли вы быть моей супругой и пожертвовать ради меня своим королевским титулом и своим высоким положением?
Королева с очаровательной улыбкой подала ему руку.
— Ведь вам известно, что я ничем не жертвую ради вас, а напротив — принимаю от вас все, что сулят мне любовь и счастье, — промолвила она.
— Следовательно, вы назовете меня в присутствии моих друзей своим будущим супругом и произнесете клятву любви и верности?
Екатерина вздрогнула и, словно юная девушка, стыдливо потупилась.
— Боже мой, разве вы не видите траура на мне? — прошептала она. — Разве подобает думать о счастье, когда едва лишь смолкли погребальные колокола?
— Ваше величество, предоставьте мертвых мертвым, — сказал Кранмер. — Жизнь тоже имеет свои права, и человек не должен отрекаться от своих притязаний на счастье, так как это — его священнейшая собственность. Вы, ваше величество, много терпели и страдали, но ваше сердце оставалось честным и невинным, а потому вы можете теперь с невозмутимой совестью приветствовать свое счастье. Не медлите! Именем Божьим я пришел благословить ваше счастье и освятить вашу любовь.
— А я просил брата предоставить мне честь сопровождать его, — сказал Эдуард Сеймур, — чтобы сказать вам, ваше величество, что я сумею оценить высокую честь, оказанную вами нашей семье, и что, будучи вашим доверенным, я всегда буду помнить о том, что вы были моей королевой, а я — вашим верноподданным.
— А я, — воскликнул Томас Сеймур, — не желал медлить к вам, чтобы доказать, что только любовь привела меня к вам и что никакие другие соображения не руководят мной. Завещание короля еще не вскрыто, и мне неизвестно его содержание. Но, что бы ни случилось, ничто не увеличит и не уменьшит для меня счастья обладания вами. Кем бы вы ни были, вы будете лишь обожаемой, горячо любимой женою для меня, и я пришел сегодня подтвердить вам это.
Екатерина с искренней улыбкой подала ему руку и прошептала:
— Я никогда не сомневалась в вас, Сеймур, и никогда не питала более горячей любви к вам, чем в ту минуту, когда намеревалась отказаться от вас.
Она склонила голову на плечо графа, и слезы, ясные слезы оросили ее лицо. Архиепископ кентерберийский соединил их руки и благословил их, а старший Сеймур, граф Гертфорд, поздравил их как помолвленных.
В тот же день было вскрыто завещание короля. В большом золотом зале дворца, в котором так часто раздавались веселый смех короля и его гневный голос, теперь читали выражение его последней воли. Весь двор собрался, как собирался когда-то на веселые празднества; Екатерина, как и прежде, восседала на троне, но рядом с нею уже не было страшного тирана, кровожадного короля Генриха Восьмого; возле нее сидел жалкий, бледный мальчик Эдуард, не походивший на отца ни энергией, ни умом, но зато вполне унаследовавший от него кровожадность и благочестивое ханжество. Рядом с ним стояли его сестры, принцессы Мария и Елизавета; обе были бледны и печальны.
Но они печалились не об отце.
Мария, ревностная католичка, с ужасом и болью видела наступление печальных дней безвременья для ее религии, так как Эдуард был фанатическим противником католической религии и она знала, что он безжалостно будет проливать кровь папистов. Вот что печалило ее.
Но Елизавета, эта юная девушка с пылким сердцем, не думала ни об отце, ни о беде, грозившей церкви; она думала лишь о своей любви. Она чувствовала, что одной мечтой, одной иллюзией для нее стало меньше, что она пробудилась от своего сладкого, очаровательного сна для суровой действительности. Она отреклась от своей первой любви, но ее сердце еще кровоточило и раны не зажили.
Завещание было прочитано. Елизавета не спускала глаз с Томаса Сеймура во время торжественного чтения. Она хотела прочесть на его лице впечатление, произведенное на него серьезным содержанием этого акта, хотела проникнуть в тайники его души и выведать все его тайные помыслы. Она видела, как Сеймур побледнел, услышав, что за малолетним Эдуардом был назначен регентом брат Томаса Сеймура, граф Гертфорд, а не королева Екатерина; она видела мрачный, почти гневный взгляд, брошенный Сеймуром на Екатерину, и с злорадной улыбкой пробормотала:
— Я отмщена! Он не любит ее.
Джон Гейвуд, стоявший за креслом Екатерины, тоже поймал этот взгляд Томаса Сеймура, но, разумеется, не со злорадством, а с глубокой печалью; он поник головою и пробормотал:
— Бедная Екатерина! Сеймур возненавидит ее, и она будет очень несчастлива.
Но пока королева еще была счастлива. Услышав, что любимый ею человек, в силу королевского завещания, будет назначен генерал-адмиралом и опекуном малолетнего короля, она вся просияла. Она совершенно не думала о себе, а только о своем возлюбленном; мысль о том, что граф Томас Сеймур займет такое высокое, почетное положение, наполняло ее душу чувством гордого удовлетворения.
Бедная Екатерина! Она не видела мрачного облака на лице любимого человека! Ведь она была так счастлива и так простодушна, так мало честолюбива. Для нее не было высшего счастья, как повиноваться любимому человеку, иметь возможность стать его женою.
И это счастье для нее наступило. Спустя месяц после смерти короля Генриха Восьмого, Екатерина стала супругой генерал-адмирала Томаса Сеймура. Архиепископ благословил их брак в храме Уайтгола, лорд-протектор, теперь герцог Семмерсет, бывший граф Гертфорд, брат Томаса Сеймура, был свидетелем этого бракосочетания, которое пока было тайною для всех и поэтому совершалось без свидетелей.
Когда Екатерина вошла в храм, там встретила ее Елизавета.
Они встретились впервые после того злопамятного дня, когда они соперницами стали друг против друга, и теперь впервые взглянули друг другу в глаза.
Елизавета добилась у своего сердца этой жертвы; ее гордость возмущалась при мысли, что Томас Сеймур может подумать, что она печалится по нем, что она еще любит его. Она хотела доказать ему, что ее сердце совсем излечилось от своей первой юной грезы, что в нем нет и признака боли или сожаления.
Принцесса поклонилась ему с гордой, ледяной улыбкой, и подав руку Екатерине, сказала:
— Ваше величество! Вы так долго были моей доброй и верной матерью, что я могу хотя раз притязать на права вашей дочери. Поэтому позвольте мне в качестве вашей дочери присутствовать при предстоящем вам торжественном акте жизни и разрешите мне встать рядом с вами и молиться за вас в тот момент, когда архиепископ будет совершать великое таинство и превратит вас, королеву, в графиню Сэдлей. Да благословит вас Господь и да дарует Он вам счастье, которого вы так достойны, ваше величество! — сказала принцесса и опустилась на колени возле вдовствующей королевы.
Во время молитвы взгляд Елизаветы снова скользнул по Томасу Сеймуру, стоявшему возле молодой супруги. Лицо Екатерины сияло красотой и счастьем, но со лба Сеймура все еще не исчезло мрачное облако, появившееся на нем в день вскрытия завещания, не назначившего Екатерины регентшей и тем разрушившего гордые и честолюбивые планы Сеймура.
Это мрачное облако так и осталось на лице Томаса Сеймура. Оно опускалось все ниже и ниже и вскоре затмило любовное счастье Екатерины и пробудило ее от кратковременного блаженного сна.
Кто мог знать, как она страдала, как много тайных мук и немого горя вынесла она? У Екатерины была гордая и чистая душа; она тщательно скрывала от всех свои страдания и горе, как когда-то делала это со своей любовью. Никто даже и не подозревал, как сильно страдала она и боролась со своим разбитым сердцем.
Екатерина никогда не жаловалась; она видела, как увядал цветок за цветком в ее жизни; она видела, как мало-помалу исчезала улыбка с лица ее мужа; она слышала, как нежный вначале звук голоса ее мужа стал постепенно грубеть; она чувствовала, как леденело его сердце и как его любовь превращалась в равнодушие, а не то и в ненависть…
И Екатерина истомила всю свою душу постоянной думой о том, почему он не любит ее, какой проступок с ее стороны заставил его отвернуться от нее. У Сеймура не хватило деликатности и великодушия скрыть от нее эту тайную причину, и она в конце концов поняла, почему он отвернулся от нее: он надеялся, что Екатерина будет регентшей Англии, следовательно, что он будет мужем регентши; этого не случилось, и его любовь умерла.
Екатерина чувствовала, что она умирает. Только смерть не пришла к ней сразу и не освободила ее от мучительной пытки. Целых шесть месяцев ей пришлось страдать и бороться, в продолжение шести месяцев она медленно умирала.
Относительно ее смерти распространились неприятные слухи. Джон Гейвуд не пропускал мимо себя Томаса Сеймура, чтобы с гневным взором не сказать ему:
— Вы убили прекрасную королеву! Скажите «нет», если вы можете!
Томас Сеймур смеялся в ответ и не считал даже нужным защищаться против обвинений шута; он смеялся несмотря на то, что носил траур по Екатерине.
В том же трауре Сеймур осмелился явиться к принцессе Елизавете, клясться ей в пылкой любви и просить ее руки. Но Елизавета с ледяным презрением отвергла его.
— Вы убили королеву! — повторила она слова шута. — Я не могу быть женою убийцы!
Божий суд покарал убийцу невинной и благородной Екатерины: не прошло трех месяцев со дня смерти его жены, как генерал-адмирал был обвинен в государственной измене и погиб на эшафоте.
По желанию Екатерины, ее книги и бумаги были отданы после ее смерти Джону Гейвуду, и шут занялся самым внимательным просмотром их. Среди бумаг он нашел много страниц, собственноручно написанных королевой; это были стихи, дышавшие ее печалью. Екатерина собрала их в одну книгу и собственноручно написала заголовок на ней «Скорбные жалобы грешницы».
Екатерина много плакала, когда писала эти «Скорбные жалобы», и многое нельзя было разобрать, так как ее слезы стерли с бумаги целые строки.
Гейвуд благоговейно целовал места, где сохранились следы этих слез, и шептал:
— Страдания грешницы просветили ее и превратили в святую, а эти стихи являются крестом и памятником, созданными ею самою для ее могилы. Я воздвигну этот памятник в утешение добродетели и для изгнания зла.
Шут так и сделал. Он отдал в печать эти «Скорбные жалобы грешницы», и они явились лучшим памятником по Екатерине.
Конец