Мамочка, привет!

Я продлила визу до трех месяцев, нашла гида, который проведет меня по тропе Хошимина, и купила велосипед и гамак, чтобы спать в джунглях. Вот уж не думала, что все окажется так просто!

— Когда американцы ушли, я думал, что больше никогда не увижу иностранцев, — прокричал Там через плечо. Мы юлили в потоке машин в час пик на его крошечном мотороллере. Резко подрезав за тележкой, нагруженной доверху кругляшками угля, мы, накренившись, заехали на тротуар рядом с уличной забегаловкой, где торговали супом. Там навесил на мотороллер замок и, двигаясь по-птичьи, быстро указал на табуретки. Его глаза успевали везде: оглядывали проходящих пешеходов на предмет добропорядочности, скользили по столикам, есть ли палочки, и подавали отчаянные сигналы хозяину лавки, чтобы тот принял заказ. Неаппетитные блюда были выставлены на всеобщее обозрение, свисая с навеса над тележкой: резиновый желтый цыпленок с крюком, торчащим из глубокой раны на шее, — не подлежащий идентификации кусок сырого мяса, единственной узнаваемой чертой которого были глаза с выпученными белками, смотревшие на меня сквозь тучу мух. Юноша за прилавком на колесиках работал методично, с одинаковым равнодушием обращаясь как с сырым мясом, так и со скомканными банкнотами. Пар из котла с пузырящимся бульоном ласкал его голую грудь, а на кончике сигареты, свисающей с нижней губы, подрагивала длинная полоска пепла.

Едва заметно кивнув Таму, он зачерпнул два раза половником с дырочками и длинной ручкой размокшую белую лапшу и опустил ее в бульон. Через секунду лапша всплыла, горячая и блестящая, и отправилась в потресканные фарфоровые миски. Проворные пальцы отобрали несколько стрел из пучка с зеленым луком; замелькали сверкающая сталь, кончики пальцев — и стрелы превратились в конфетти. Юноша отрезал по узкой полоске от куска засиженной мухами говядины, кинул их в тарелки и присыпал двумя полными ложками глутамата. После чего на погребенную под всеми добавками лапшу вылили половник жирного бульона, растворившего соленые кристаллы и окрасившего темно-красную говядину в теплый коричневатый оттенок.

Там ткнул в миску с лапшой палочкой. Мой невысокий гид сидя выглядел более внушительно: было трудно поверить, что мускулистая грудь, копна густых черных волос и коротенькие кривые ножки под столом принадлежали одному человеку. Его выдавали лишь руки, которыми он нервно рвал листочки свежего базилика и бросал их в суп. Сильные узловатые пальцы были крошечными, как у ребенка.

— Я три года работал переводчиком у американских морских пехотинцев, — голос у Тама был тонкий, и по-английски он говорил в нос. — Когда американцы вывели войска, я застрял в Дананге. Мы прятались в подвале и слушали радио. Наступала северовьетнамская армия.

Там вместе с женой бежал на юг, ненамного опередив накатившую волну беженцев, искавших безопасного пристанища в Сайгоне, последней твердыне осажденного Южного Вьетнама. За его спиной бесконечный человеческий поток ковылял по испещренной кратерами дороге, толкая тележки, ведя повозки, запряженные волами, и охраняя свой скудный скарб по пути в неопределенное будущее. У Тама на руках был четырехмесячный сын.

Его предусмотрительность оказалась бесполезной. В охваченном паническим страхом Сайгоне развернулась смертельная борьба за личное выживание. Коммунисты наступали волной, которую было не остановить. Последняя надежда на спасение, привлекшая в город почти миллион вьетнамцев, развеялась, когда бушующая толпа хлынула в ворота американского посольства. Американцы бежали, оставив их на произвол судьбы.

Там и его семья ушли в подполье и стали ждать неизбежного.

По мере приближения армии завоевателей на город опустилась зловещая тишина.

— На улицах никого не осталось, — рассказывал Там, устремив взгляд в никуда. — Только ворох военной формы: солдаты южновьетнамской армии побросали ее и сбежали в одном белье.

Хотя город почти не бомбили, южновьетнамские коллаборационисты не питали иллюзий, что их простят просто так. Они лишь гадали, какую форму примет финальная расплата.

Ждать пришлось недолго. Таму приказали явиться в штаб коммунистов.

— Мне сказали, что это всего на несколько дней! — возмущался он. — Жена и ребенок были на мне.

Дни превратились в недели и месяцы в далеком исправительном лагере.

— Жена была вынуждена вернуться к своим родным. — Щеки Тама покраснели при воспоминании о пережитом позоре. — Я ничего не мог поделать.

Шесть дней в неделю его заставляли выходить на колхозные поля, где он выбивался из сил, стараясь собрать ничтожный урожай с пересохших холмов.

Каждое воскресенье было посвящено идеологическому перевоспитанию.

— Нас заставляли писать список имен людей, с которыми мы вместе работали, с указанием их подразделения, командира и звания. Все время одно и то же. — Он покачал головой, теребя палочкой кусочек мяса. — Я так и не сказал, что работал с американцами. — Вместо этого он выдавал себя за радиста южновьетнамской армии.

— А еще, — добавил он, растягивая слова, радуясь возможности использовать их снова, — я старался забыть английский. Тех, кто сотрудничал с американцами, расстреливали.

Год спустя Тама освободили и направили в деревню при колхозе в рамках государственного проекта по насильственному переселению четырех миллионов вьетнамцев в удаленные районы. Когда начинался сезон дождей, он работал на рисовых полях, надев конусообразную шляпу с обтрепанными краями; ил лип к его голым икрам, как чулки. Его жена Фыонг приехала к нему и стала пытаться вырастить бобы, картофель и помидоры на бесплодной земле и готовить скудный урожай на открытом огне. В сухой сезон воды не хватало даже для питья, не то, что для посевов. В отчаянии Там был готов почти на все, чтобы прокормить семью.

Каждый день он вставал в четыре утра и шел в глубокую лесную чащу. Там при помощи мачете он рубил стволы упавших деревьев на бревна в метр длиной. Жена приходила, готовила ему обед и приносила воду из далекого колодца. Наконец, взвалив тяжелые бревна на плечи, он шел домой, рубил дрова и нес их четыре километра до железнодорожных путей. Там меньше чем на две минуты останавливался поезд, идущий на юг, — времени как раз хватало, чтобы Фыонг успела забраться в вагон. Там тем временем передавал ей связки дров через открытое окно. Через пять часов поезд прибывал в Сайгон, ныне переименованный в Хошимин. Фыонг продавала дрова и ночевала на грязном полу станции в ожидании поезда в четыре утра, который вез ее обратно к Таму и их сыну. Так продолжалось изо дня в день в течение трех лет, включая период беременности Фыонг и рождения второго ребенка.

А потом она заболела. Болезнь — малярия — длилась месяцы, уничтожая ее тело и их скудные денежные запасы. Врач жил в семнадцати километрах, а медсестра, что располагалась по соседству, могла предложить лишь сочувствие и пустые полки с лекарствами. Доход от продажи дров прекратился, и семье грозил голод. В это отчаянное время они приняли отчаянное решение — бежать в Сайгон. Уменьшив тающий денежный запас еще на несколько драгоценных банкнот, Там дал взятку местному чиновнику, чтобы тот их отпустил. В самый темный ночной час супруги бежали.

Они прибыли на людный сайгонский вокзал, не имея при себе ничего, кроме двоих детей и котомки с одеждой. Там был нелегальным чужаком в собственной стране и не имел разрешения на проживание в городе. Шанс найти работу был почти равен нулю.

Второй раз он был вынужден отправить к родственникам жену и детей, чтобы они могли выжить.

Нас нашел Гулик, который оставил в укромном месте свою коляску. Усевшись рядом, он стал придвигаться все ближе и ближе; его все больше раздражал наш разговор на английском, которого он не понимал.

— Катайся, смотреть город, — вдруг сказал он по-вьетнамски, показывая на свою коляску.

Я покачала головой, но вдруг меня озарило, и я обернулась, чтобы еще разок взглянуть на его педальное средство передвижения. Сзади и до середины оно напоминало обычный велосипед. К рулю был подвешен гигантский металлический стул, поддерживаемый с обеих сторон от сиденья двумя колесами. В плохую погоду над головой пассажира можно было поднять потрепанный навес. Эта колесница представляла собой идеальное транспортное средство для путешествия в горы по тропе Хошимина. А мой рюкзак стал бы моим пассажиром: навес защитил бы его от превратностей погоды и рук воров. В мыслях я уже колесила по стране мерцающих зеленых полей, распугивая стаи придорожных гусей на все четыре стороны…

Там пришел в ужас от моей идеи.

— Нельзя ехать на коляске велорикши. Для женщины это слишком тяжело.

Гулик был полностью с ним согласен. И предложил, чтобы я поехала в качестве пассажира с водителем-вьетнамцем. При этом он хлопнул себя по голой груди.

Мысль о том, чтобы пересечь Вьетнам в движущемся шезлонге, разбрасывая детям в обносках пригоршни леденцов, заставила меня вздрогнуть. Я предложила Гулику проехаться на его коляске, чтобы выяснить, действительно ли это так тяжело.

— Полицейские тут же сбегутся, — возразил Там, шныряя глазами вверх и вниз по улице. — Будь ты мужчиной…

Как бы то ни было, добавил Гулик, у всех велорикш была лицензия. И если вывезти коляску за пределы города, меня тут же арестуют, а ответственность ляжет на владельца. Моя идея явно провалилась. Оба моих спутника заметно приободрились.

Жестоко раскритикованная, я решила задать вопрос об обычном велосипеде с гораздо большей осторожностью. В одном только Сайгоне велосипедов были сотни тысяч. Не могут же все они быть зарегистрированы. Я видела толпы женщин, которые ехали на велосипедах на рынок, нагруженные корзинами с овощами и подвешенными вниз головой тушками уток. Сколько, поинтересовалась я, будет стоить велосипед напрокат?

— Один день — десять долларов! — немедленно ответил Гулик и снова ткнул себя в грудь. — Я найти для тебя.

Я задумалась над его предложением. За эту сумму я могла бы взять напрокат два мотоцикла с водителями. Может, предложила я, мне лучше купить велосипед, поскольку он понадобится на несколько месяцев?

Там и Гулик зашептались. Вьетнамский велосипед нельзя брать ни в коем случае. Его шаткая конструкция станет для меня бесконечным источником мучений. Китайские велосипеды хоть и громоздки, но вполне способны пережить многочисленные рытвины вьетнамских проселочных дорог. Я робко напомнила о своем огромном рюкзаке и быстро нацарапала картинку: двухколесную тележку, которая решила бы мою проблему. Гулик оглядел ее недовольным взглядом и неохотно кивнул. По счастливому совпадению, сообщил он мне, он как раз знает одного человека, который хочет продать велосипед, и мастерскую, где можно изготовить такую тележку. И все за выгодную цену — пятьдесят долларов. Там согласно кивнул, и я отдала деньги; переговоры были закончены.

Я радовалась недолго.

— Я всего лишь частный гид, — признался Там за чашкой горького зеленого чая, которым неизбежно заканчивался каждый прием пищи. — Я не смогу раздобыть государственные разрешения на ночевки в деревнях.

Без официальных разрешений иностранцы могли останавливаться только в официально аккредитированных гостиницах областных центров. Там заметил мой разочарованный вид и сжалился надо мной.

— Местных полицейских можно задобрить деньгами и сигаретами, мы сможем делать это каждый раз, — неохотно признался он. — Я знаю, как угодить людям. Предоставь все мне.

На прощание Там пообещал найти семью, где я могла бы пожить несколько дней до начала нашего путешествия на север.

Гулик любезно предложил отвезти меня в отель. Он срезал путь, сворачивал на рыночные площади и в переулки, и в этом лабиринте я быстро перестала понимать, где мы находимся. Скрипя тормозами, мы неожиданно остановились у дома Гулика, который я уже знала.

— Можешь пожить здесь, — объявил он, великодушно обводя рукой проход с отколовшейся плиткой и засорившимся насосом. — Это лучше, чем в семье.

Я поразмыслила над его предложением, пока он прикреплял цепью коляску к стене. В узком переулке, где стоял его дом, бурлила жизнь. Рыжий петух с блестящими перьями и голый карапуз с опаской оглядывали друг друга. В свободном углу стояли три корзины с влажными бурыми улитками и пестрыми голубиными яйцами. На звуки циркового рожка местного мороженщика, похожего на большую луковицу, слетались толпы сорванцов с выпученными глазами. Идеальное место.

Я проследовала за Гуликом через прихожую, мимо семейного алтаря в завитках дыма от благовоний, на котором лежали подношения в виде мандаринов и растворимого супа с лапшой. Впереди старик медленно спустился по лестнице и зашаркал прочь.

Мы поднялись на второй этаж. Гулик провел меня в небольшой альков, отделенный от комнаты без окон стеной из фанерных обломков. Вместо двери была занавеска, и через щель в стене просачивался тонкий луч солнечного света. Гулик шагнул в комнату и торжественно продемонстрировал ее мне.

Не успела я отреагировать, как занавеска снова отдернулась, и в комнату вломилась молодая женщина. Не удостоив меня взглядом, она промаршировала прямиком к Гулику, отчитывая его на отрывистом вьетнамском, размахивая руками в мою сторону и выставив локти вперед. Суть разговора была мне ясна. Это была их спальня, и она не намеревалась ее освобождать. Гулик робко отвечал, невнятно бормоча что-то про доллары, но все было бесполезно. Женщина затолкнула нас обоих в грязный угол в дальнем конце комнаты. Стены были сырые, все в потеках. Ржавая арматура торчала из-под пола под разными углами. Под моей ступней хрустнуло какое-то большое насекомое. Было так темно, что я с трудом разглядела дыру в полу с неровными краями на расстоянии нескольких футов — семейный туалет.

Гулик быстро оправился и продолжил демонстрировать преимущества моего нового дома. Он предложил повесить целлофановую занавеску для создания уединенной обстановки, а может даже побелить стены, если бы я решила задержаться здесь надолго. Главное, туалет рядом, да и теплая семейная атмосфера, в которой меня примут, как давно потерянную дочь.

— Сколько? — спросила я.

— Сколько ты платишь за комнату в отеле? — дипломатично поинтересовался Гулик.

— Десять долларов, — ответила я, — за отдельную комнату с горячей и холодной водой, простынями и матрасом, комнату, куда мне каждое утро приносят термос с горячим чаем.

Он удовлетворенно кивнул:

— Столько же.

Мы пожали друг другу руки, и я пообещала подумать над его предложением, даже не пытаясь казаться искренней.

Вырвавшись на солнечный свет, я побежала в отель.

«Ким кафе» прославилось как мекка для бэкпекеров (туристов, с рюкзаками на плечах. — Ред.) и путешественников со скудным бюджетом. Его столики загромождали пол-улицы, и люди, сидящие за ними, были сплошь с европейскими лицами, пушистыми бородами и рыжими волосами, которые выглядели здесь довольно странно.

Я тихонько присела за столик вьетнамской забегаловки рядом с шумным кафе и стала прислушиваться к разговорам западных путешественников. Они обсуждали лучшие туры, самые быстрые автобусы и дешевые рестораны.

— Ага, улица Ко Гьянг. Три бакса за ночь, и можешь стелить свой спальник. Кофе бесплатный, но молоко покупаешь сам.

— Соглашайся на все, а когда приедешь на место, просто дай им пять тысяч. Счастливые часы с пяти до семи.

— Там всего за четыре тысячи постирают и высушат джинсы. Но если совсем грязные, потребуют пять…

Повсюду предприимчивые вьетнамцы спешили удовлетворить любую прихоть иностранцев. Неоновые вывески «СДАЕТСЯ КОМНАТА» гудели и подмигивали из каждого окна. В магазинах продавались пиратские диски и производился обмен зачитанными до дыр книжками. Доски для объявлений пестрели необходимыми сведениями, от «Мы поехали на дельту Меконга, вернемся 17-го» до «Держитесь подальше от ресторана „442“! Тамошние супы — как моча пантеры».

Велорикша на углу устроился в собственной коляске, водрузив на нос очки с толстыми стеклами и читая «Войну и мир» при свете лампы журнального киоска.

Из соседней коляски вылезла пухлая фигура и помахала мне. Мы с Биллом познакомились днем и, как все путешественники, завязали легкую и ни к чему не обязывающую дружбу. Он взглянул сначала на мою маленькую лавчонку торговца супом, потом на столики с иностранцами, явно разрываясь между знакомым лицом в страшноватой обстановке и более привычной атмосферой бэкпекерского кафе. Затем все-таки решился, заплатил велорикше и подошел ко мне. Я лениво выдвинула ногой табуретку из-под стола.

Билл был разведен, работал бухгалтером и обитал в гараже, переобустроенном под жилье. Потребностей у него было мало, желаний и того меньше. Он прилежно путешествовал один месяц в году, чтобы, по его словам, повидать экзотические страны и народы. Во Вьетнаме ему пока не слишком нравилось.

— Конечно, тут дешево, — безучастно сказал он, — но как таковой культуры и в помине нет. Вьетнамцам только и дела что ободрать тебя до нитки. — Он обвел рукой улицу: — Сама посмотри!

Я предположила, что во Вьетнаме есть жизнь и за пределами «Ким кафе».

— Нет, — твердо возразил Билл. — Я везде был. Тоннели Кути, храм Каодай, дельта Меконга, Нефритовая пагода…

Он выдавал названия, а я тем временем сверялась со списком на доске объявлений туристического агентства за его спиной.

— Ничего стоящего, — заключил он.

Принесли мой суп. Мне быстро стало ясно, почему мое заветное место под флюоресцентной лампой так и осталось незанятым, несмотря на вечерний наплыв посетителей. Дюжины мелких мошек суицидальным потоком бросались на лампочку из тонкого стекла, что висела прямо над моей головой. Те, кому удавалось ускользнуть от хитрых ящериц-гекконов, дождем падали мне в волосы, на колени и в суп. Вскоре маслянистая поверхность была сплошь усыпана тонущими насекомыми. Я отправила в суп целую ложку перца грубого помола и размешала. Жучки пошли ко дну.

Билл по-прежнему предавался меланхолии. Мне стало жалко, что его путешествие складывается так неудачно, и я, не подумав, предложила взять его с собой в попутчики и вместе отправиться на север.

— На велосипеде? — в ужасе возопил он, замахав руками, точно предлог для отказа можно было выловить из воздуха. — Нет, нет, у меня нет времени, — наконец сказал он, откинувшись на спинку стула с явным облегчением. — Далеко ли можно уехать за две недели? Что я успею посмотреть?

— Как насчет нескольких сотен миль настоящего Вьетнама — страны ленивых послеобеденных прогулок на повозках, запряженных буйволами, глухого звона колокольчиков и мягкого, шелковистого ила рисовых полей меж пальцев босых ног?

— Я должен ехать в Ханой, — неуклонно заявил он. — Ребята завтра едут на машине на побережье — два американца и осси. Они неделю будут колесить по стране, с остановкой в Дананге и Хюэ. Нельзя упускать такую возможность.

Перец на дне моей тарелки с супом, перемешанный с потонувшими мошками, оказался вовсе не таким острым, как я думала. Билл протянул хозяйке забегаловки голубую купюру в пять тысяч донгов и застыл в ожидании сдачи, обливаясь потом в знойном вечернем воздухе.

Я вслух заметила, что потеет он ради каких-то четырех центов.

— Не хочу, чтобы они привыкали к чаевым, — ответил он, даже не взглянув на женщину, которая весь вечер простояла, сгорбившись над дымящимся котлом с супом. Вырвав потрепанную купюру из ее запачканной жиром ладони, он удалился восвояси — открывать для себя Вьетнам из окна автомобиля, несущегося по шоссе № 1.

По возвращении в отель меня поджидал Гулик. Он стоял, опираясь рукой о двухколесного монстра. Это был мой велосипед. Развалюха цвета ветхого брезента с громоздким каркасом. Я настороженно обошла его кругом. Сиденье было рваное и все в шишках, пружины вот-вот прорвутся сквозь тонкий, как бумага, пластик. Я взобралась на него. Задняя часть тихонько зашаталась из стороны в сторону. Одна педаль двигалась по странной орбите, тормоза вроде нажимались, но совершенно не действовали в движении. Я откатила велосипед обратно.

Я спросила Гулика, нашел ли он тележку в дополнение к этому прекрасному колесному средству.

Он молча указал на шестидюймовый кусок фанеры, в прежней жизни бывший частью стены его спальни, а теперь прикрученный к раме обрывками ржавого провода.

Я восхитилась куском фанеры и еще раз спросила про тележку, о которой мы вроде договорились. Лицо Гулика перекосилось от ужаса. Тележка, заметил он, это всего лишь еще пара колес, которые в самый неподходящий момент могут сдуться. И мрачно пробурчал что-то про напрасный расход колесной мази. Растопырив пальцы, он сделал вид, что хватает что-то в воздухе, видимо желая продемонстрировать, что на тележку могут позариться воры. А еще — тут черты Гулика сложились в столь редкое для него выражение искренности — кое-кто из неразборчивых деревенских жителей может решить использовать тележку в качестве общественного туалета.

Я принесла рюкзак. Даже решительный Гулик не сумел уравновесить громадину на столь непрочной подставке. После нескольких неудачных попыток я предложила ему приделать к платформе поддерживающую скобу, вроде как спинку у детского стульчика. Энтузиазма у Гулика тут же поубавилось. Он упорно твердил, что такая конструкция будет выглядеть странно для вьетнамского глаза.

Уж наверняка не страннее, чем я на сиденье этого велосипеда, возразила я.

Однако если добавить эту спинку, велосипед потом нельзя будет перепродать по выгодной цене, заметил Гулик.

Верно, согласилась я, но я не планирую его продавать. Я хочу его купить.

Гулик неохотно кивнул: возможно, за пять долларов он сможет уговорить сварщика чуть модифицировать изящную форму тележки.

Возможно, неумолимо ответила я, если у тележки появится спинка, я соглашусь ее купить. И работающие тормоза тоже бы не повредили.

Гулик поплелся прочь, как водяной буйвол, волоча за собой отвергнутый велосипед.

Там вежливо промолчал, когда наутро я продемонстрировала ему свое новое приобретение. Мы оставили велосипед в холле, к вящему ужасу персонала отеля, и укатили на мопеде Тама. Я попросила его помочь отыскать кое-какие вещи, которые еще предстояло купить для нашего похода: гамак из дешевого искусственного шелка, зеленого, как джунгли; замок, призванный отпугнуть тех, кто может быть ослеплен красотой моего велосипеда; коническую шляпу и два карманных словарика — один для деревенских жителей, один для меня.

— Ты ищи, я поведу, — приказал Там, и мы нырнули в переулок.

Я оглядывала прилавки на тротуаре, кишащем людьми, радуясь, что взяла с собой в помощь Тама. Длительные поиски и бесконечная торговля озадачивали обычного иностранца. Вьетнамцы, в свою очередь, никак не могли понять, почему западные люди так стремятся экономить время. В обществе, перенасыщенном рабочей силой, но отнюдь не деньгами, часы, потраченные на то, чтобы сэкономить лишний доллар, не считались потерянными впустую. Но, несмотря на проблемы с восприятием западных приоритетов, вьетнамцы быстро осознали ценность времени как средства воздействия на иностранцев в процессе торговли. Они с немалым удовольствием заявляли нереально высокую начальную цену, после чего усаживались поудобнее и выжидали, пока минуты исчерпают терпение противника и заставят его достать кошелек. Торговцы довели свое мастерство тянуть время до совершенства. Они ковыряли в зубах бамбуковыми щепками. Предлагали гостям нескончаемый чай и, в особо важных обстоятельствах, домашний рисовый виски. Беспрерывно перечисляли достоинства товара, собирая толпы зевак своим сладкоречием. Жаловались на свои ветхие хибарки и дюжины детей, с тоской ощупывая воротники покупателей без единой заплатки.

Я не была исключением. Торговцам достаточно было одного взгляда на мою мягкую белую кожу, и даже Там с его внушительным опытом в ведении торгов стушевался под напором завышенных втрое цен и твердого покачивания головой. Ему оставалось лишь безутешно пожимать плечами и платить.

— Не похоже на коммунистическую страну! — крикнула я навстречу ветру.

Мы неслись сквозь транспортный поток подобно тинейджерам на скейтах по заполненному людьми тротуару.

Там рассмеялся:

— Теперь уже нет! Осталась только политика. Но не всегда было так просто. Раньше, когда у меня не было документов и разрешения на работу, неприятности ждали на каждом углу. — Он покачал головой. — Было очень тяжело.

Мы остановились выпить кофе из френч-пресса, который процеживали через старые алюминиевые сита в стаканы, наполовину наполненные сгущенным молоком и кусочками льда. Я размешала смесь до ровного шоколадного цвета и с удовольствием сделала глоток. Я решила зайти в кафе не ради кофе и даже не ради чудесного потока холодного воздуха, выдуваемого шумным кондиционером над нашими головами. Я сделала это, чтобы провести больше времени с Тамом.

Там оказался одним из тех мастеров на все руки, которые способны отыскать и устроить все что угодно — о таком мечтает каждый путешественник. Он был не просто переводчиком и водителем — у него было дружелюбное лицо в море равнодушных глаз и коричневых лиц. Там взял меня под крылышко лишь по одной причине: я была одна, без семьи и друзей, способных защитить от беды. Он, не колеблясь, взял на себя роль старшего брата и теперь оберегал меня с почти параноидальным усердием. Тянул за рукав, когда я хотела одна перейти улицу, тревожился, как матушка-наседка, случись мне выйти без сопровождения после темноты. В Америке такое поведение стало бы меня раздражать. Здесь же я просто млела.

Как бы я ни старалась, нельзя было сидеть напротив него и ненароком не выяснить кое-что из его прошлого. До того, как встретиться с ним, я считала себя такой храброй: приехала одна в незнакомую страну. Но рассказ Тама открыл мне глаза на то, кто такие настоящие герои, и мое путешествие по сравнению с его „приключениями“ показалось ерундой. Я невольно задумалась, хватило бы мне сил удержаться на плаву, если бы я столкнулась с отчаянием, так долго наполнявшим его жизнь.

Без долгих уговоров он вернулся к своей истории, которая хоть и произошла много лет назад, но и сейчас лежала на его лице болезненным отпечатком.

— Было невыносимо отправлять к родным жену и детей, — сказал он. — Забота о них была моим единственным долгом. — Он покачал головой. — Но в тех обстоятельствах иначе поступить было нельзя.

Оставшись без обузы, которой была его семья, но и без радости в жизни, Там бродил по улицам в неустанных поисках работы. Днем он рыскал по рынку, раздавал сигареты и завязывал знакомства, которые в конце концов могли бы обеспечить ему теплое местечко среди рабочих. Ночью спал на тротуаре, арендуя соломенную подстилку вместе с другим уличным людом, всегда на одном и том же углу, готовый скрыться, случись полиции устроить одну из своих облав. Платил старухе пару центов, и та разрешала ему мыться под водяным насосом в переулке.

В конце концов упорные поиски на рынке были вознаграждены, и он устроился грузчиком. По утрам в половине четвертого он приходил на площадку, куда приезжали грузовики, нагруженные фруктами. В течение трех часов он и еще двое рабочих корчились под тяжестью ящиков с бананами, ананасами, кокосами, плодами хлебного дерева и папайей, перетаскивая их к крытым прилавкам. Двадцать процентов заработка забирали бандиты, которые и устроили их на эту работу. Остаток — пятьдесят центов — делили на троих. В удачный день удавалось разгрузить три грузовика, тогда у Тама хватало денег, чтобы поесть в уличном кафе или у торговца супом, порой даже дважды в день. Во время болезни или когда грузовиков было маловато, он довольствовался куском хлеба и чашкой зеленого чая. Четыре года его жизнь исчислялась муравьиными перебежками с ящиками фруктов, длинной цепочкой тянущейся по узким переулкам и исчезающей в чернильных недрах необъятного крытого рынка.

На ранних порах, когда работы было мало, а денег еще меньше, к нему как-то подошел старик со сломанными зубами и посулил дневной заработок — взамен надо было лечь и позволить взять немного крови. Там последовал за сгорбленной шаркающей фигурой в переулок и сделал все, как ему было сказано. У него взяли литр крови и велели выпить две чашки чая с сахаром, чтобы вернулись силы. Но даже выпив чая, на следующее утро Там не смог подняться со своей подстилки и пойти на работу.

Снова и снова, когда выдавались суровые времена, он сдавал свою кровь за деньги. В третий раз потребовалось более двух часов, чтобы наполнить емкость до краев, и кровь выглядела жидкой, как вода, и расслаивалась прямо у него на глазах. Там больше к ним не вернулся, побоявшись, что они осушат весь его дух и заберут силы до последней капли.

Деньги, заработанные грузчиком, Там мечтал потратить на дом с четырьмя стенами и крышей — лачугу в трущобах. Снова он отправился на рынок, вооружившись сигаретами и деньгами, чтобы «угодить людям». В результате ему досталась одна комната семь на пять футов, с приставной лесенкой на крошечный чердак, где можно было передвигаться только на четвереньках. Подсоединив маленькую лампочку к соседским проводам, он оклеил стены старыми газетами, повесил на дверь замок и с гордостью вызвал жену с детьми из деревни. Эта комната стала домом для их семьи из шести человек на последующие пятнадцать лет.