В этот день начала ноября 1937 года я увидела своего отца впервые. Ему тогда было 52 года. У него были крупные черты лица и темные, глубоко сидящие проницательные глаза. Он сразу же заговорил со мной по-немецки, взял мой чемодан и повел меня к другому поезду. Мы поехали в Монморанси, где он снимал небольшой коттедж.

Этот живописный городок, расположенный на лесистых холмах севернее Парижа, знаменит тем, что здесь в середине 18-го века в течение пяти лет проживал стареющий Жан-Жак Руссо со своей служанкой-супругой Терезой. Здесь он написал свои самые известные книги, и на лужайке перед стареньким коттеджем принимал своих именитых гостей: герцогов и герцогинь, графов и графинь.

Отец познакомил меня со своей новой женой, англичанкой лет тридцати, и ее маленьким сыном. Как она мне позже рассказала (мы с ней встречались несколько раз в Париже), она познакомилась с моим отцом в очень трагическое для нее время: ее муж погиб в автокатастрофе, и сама она была на грани умопомешательства. Она очень любила своего мужа, и эта потеря наложила свой отпечаток на всю ее дальнейшую жизнь: в минуты сильного волнения у нее начинали трястись голова и руки, и она ничего не могла с этим поделать.

У нее был чудесный голос, альт, и она могла бы стать незаурядной певицей, если бы не эта нервная болезнь. Она все же продолжала брать уроки пения и иногда выступала по французскому радио.

Ее 8-летний сынок был истинным англичанином, курносым, с золотисто-рыжими кудряшками, и невероятно деловитым. Он бегал в местный магазин за покупками, и однажды даже повел меня на рынок, в близлежащий город Ангьен, где он сам выбирал продукты, торговался с продавцами и расплачивался с ними. Я тогда еще совсем не говорила по-французски, и мне только оставалось с изумлением наблюдать за ним и складывать купленное в корзину.

В коммерческой школе Лиепаи я изучала английский язык, и пробыв две недели в доме отца, где разговаривали по-английски, уже начинала многое понимать.

Отец свободно владел пятью языками, и вместе с тем он был самоучкой. После учебы в хедере в годы детства, как он мне рассказал, он не посещал никаких учебных заведений, и все, что он знал, усвоил самостоятельно. В 1937 году он уже был гражданином Франции и парижским корреспондентом большой лондонской газеты «Jewish Chronicle».

Каковы были его взгляды? В Риге мне говорили, что он симпатизировал Советской России, но с тех пор утекло много воды. Он знал о политических процессах и массовых репрессиях в СССР. Как многие другие журналисты и писатели, например, Андре Жид, опубликовавший в 1937 году в Париже нашумевшую книгу «Возвращение из СССР», он не мог закрывать глаза на происходящее в Москве. Он также знал о событиях в Испании, осуждал мятеж генерала Франко и его сообщников, и безусловно был антифашистом. Вместе с тем, он не хотел, чтобы я была втянута в эту войну. В его глазах я еще была подростком, и он, судя по всему, намеревался наверстать упущенное и воспитывать свою вновь обретенную дочь.

Я же считала себя взрослой, вполне самостоятельной, была уверена в своих намерениях и без обиняков говорила об этом отцу.

Между тем, по вечерам я наслаждалась в своей комнате огнями Парижа, ярко мерцавшими на горизонте, за широкой долиной, отделявшей Монморанси от Парижа. Вытянувшись на животе поперек большой французской кровати и подперев голову руками, я зачарованно смотрела в окно, на далекие и столь притягательные огни огромного города, о котором я читала в книгах.

Я горела желанием погулять вдоль набережной Сены, где букинисты раскладывают свой товар: старые книги, гравюры и открытки; увидеть улицу Кота, ловящего рыбу; побывать в соборе Парижской Богоматери…

Каково же было мое удивление, когда отец мне рассказал, что в Монморанси и Ангьене живут старики, никогда в своей жизни не побывавшие в Париже!

Из наших бесед отец вскоре понял, что меня переубедить невозможно, и отпустил меня в Париж, дав на прощание какую-то сумму денег на первое время.

Еще перед отъездом из Риги, я узнала от Иоганны Исидоровны адрес бывшей рижанки, у которой Воля остановился, когда ждал в Париже отправки в Испанию.

Эта молодая женщина, Бетти, жила в рабочем предместье, в мансарде скромного дома, где санитарные условия, как во всем подобных домах и небольших гостиницах Парижа того времени, были самыми элементарными: умывальник в комнате, примитивный туалет на лестничной клетке.

Бетти оказалась невысокой и полной женщиной, очень жизнерадостной и подвижной, которая чувствовала себя в Париже как рыба в воде. Она приняла меня очень радушно, охотно согласилась приютить, пока не найду работу, а также помочь ее подыскать. Она тоже ничего не знала о Воле, от которого после первой весточки из Испании, у нее не было никаких известий.

Тем временем заканчивалась международная выставка, и я поспешила ее посетить. Она занимала большую площадь Трокадеро напротив Эйфелевой башни, от которой ее отделяла река Сена. Специально к выставке был построен дворец Шайо, полукругом охватывающий часть этой площади. По обе стороны большого бассейна с фонтаном располагались временные павильоны разных стран: рядом с румынским – советский, на котором возвышались огромные фигуры рабочего и крестьянки, творение скульптора Веры Мухиной. Прямо напротив советского – немецкий павильон. Здесь посетители могли впервые увидеть маленький экран телевидения, демонстрировавшего пропагандистские кадры нацистской Германии.

Сама выставка не вызвала у меня особого восторга. Я тогда очень мало интересовалась всякими техническими новинками, и на обилие выставленных предметов смотрела скорее равнодушно, но зато меня восхищало все, что окружало выставку или примыкало к ней: Эйфелева башня, огромное Марсово поле, с многочисленными фонтанами. С этого и началось, собственно говоря, мое знакомство с Парижем.

Бетти общалась с некоторыми бывшими рижанами и познакомила меня с ними. У кого-то из них я встретила молодую латышскую поэтессу Анну Берзинь, невысокую, худощавую женщину с коротко остриженными волосами и челкой, в строгом темном костюме. Мы с ней погуляли недолго по городу. Она произвела на меня впечатление очень сдержанного и замкнутого человека. Вскоре я поняла всю трагичность ее ситуации в это время: ее муж, польский писатель Бруно Ясенский, был арестован в Москве, и кое-кто из ее парижских друзей-коммунистов уже начал избегать встреч с нею.

Бруно Ясенский был приглашен в Москву в 1929 году, здесь опубликовал роман «Человек меняет кожу», был принят в Союз писателей, и вместе с другими арестован в 1937 году как польский шпион – стандартное обвинение той поры массовых репрессий. В то время, когда я встретила его жену, она, по-видимому, еще ничего не знала о его дальнейшей участи: как множество других, он был расстрелян.

Я часто приходила на встречи политэмигрантов из Латвии, среди которых были латыши, евреи, русские. Некоторые из них, например, будущий писатель Жанис Фолманис, ожидали отправки в Испанию. Я горела желанием присоединиться к ним, но выяснилось, что несовершеннолетним требуется согласие их родителей или опекунов. У меня же такого согласия не было и быть не могло.

Через много лет я прочла в одной из книг о событиях в Испании такую историю: 16-летний сын известного английского биолога, профессора Джона Б. Халдана, Рональд, решил поехать добровольцем на фронт, в Интернациональные бригады, и его родители не только не помешали ему, но и сами оказывали всемерное содействие Комитету помощи республиканской Испании. Весной 1937 года жена профессора, весьма уважаемая женщина, приехала в Париж, чтобы помочь Центру в его работе по отправке добровольцев в Испанию. Адрес Центра был строго засекречен. Впоследствии она рассказала в своих воспоминаниях, как ей удалось добиться конспиративной встречи с организаторами этого Центра.

Если бы я была парнем, я бы, возможно, нашла способ, как отправиться в Испанию без согласия родителей, скажем, юнгой на судне. Во всяком случае, предприимчивости у меня бы хватило. Но будучи девушкой, мне оставалось лишь попытаться попасть на курсы медсестер для фронта, но из этого тоже ничего не получилось.

Надо было срочно искать работу. С помощью Бетти я устроилась у портнихи родом из Эльзаса, говорившей по-немецки. Она жила близ площади Мадлен, и пока я у нее работала, я познакомилась с этим элегантным районом Парижа, возникшим в 18-м – 19-м веках, в красивых особняках которого бывали герои романов Бальзака, и где жила женщина, послужившая Александру Дюма прототипом для его Дамы с камелиями.

В первые же дни работы там, я решила пойти в соседний ресторан что-то покушать. Посмотрев на меню и ничего не поняв, не зная французского языка и названия блюд, я ткнула пальцем в одно название с подходящей для меня ценой. Вскоре официант принес на тарелочке – кактус! Я не знала, что с ним делать, как это едят. Оглянулась вокруг, но ни у кого из гостей не было такого блюда. Между тем, голод давал о себе знать, и я решила – будь что будет, отрезала кусочек от листьев этого растения и сунула в рот. О Боже! Это было горько как яд. Я вытащила носовой платок и украдкой выплюнула в него эту горечь, расплатилась с официантом и ушла. (Это было, кстати, моим единственным посещением ресторана за три года жизни в Париже). Когда я рассказала об этом Бетти, она покатывалась со-смеху. Оказалось, что это был артишок, и его листья не едят, а обламывают, обсасывая только мягкие кончики, предварительно обмакнув в лимонный соус, стоявший там же, на столике ресторана, наряду с другими соусами.

Этот эпизод побудил меня серьезно взяться за изучение французского языка. Я стала также более внимательно прислушиваться к речи окружающих, читать газеты, и за несколько месяцев усвоила язык настолько, что могла элементарно объясниться с людьми, хотя и тут не обходилось без смешных казусов.

Однажды я прибежала к своим друзьям и радостно объявила: французское правительство решило отправить в Испанию самолеты! Но оказалось, что в газете речь шла лишь о требовании к правительству отправить туда самолеты.

С момента начала гражданской войны в Испании, вокруг этого вопроса шла яростная дискуссия: министр Воздушных сил правительства Леона Блюма, Пьер Кот, был за оказание помощи республиканской Испании и отправку самолетов, а военный министр, Эдуард Даладье – категорически против. Сам глава правительства проявлял нерешительность, и в конце концов уступил консервативным силам во главе с Эдуардом Даладье.

Правительство Народного фронта, премьером которого был лидер социалистов, Леон Блюм, пришло к власти в 1936 году. Уже несколько лет во Франции заметно падала экономика. Фашиствующие молодчики спровоцировали массовые беспорядки с убитыми и множеством раненых. В это же самое время крепла решимость левых сил и профсоюзов преградить дорогу фашизму.

Победа Народного фронта вызвала волну эйфории: профсоюзам и левым партиям удалось добиться сорокачасовой рабочей недели, оплаченного отпуска и коллективных договоров с предпринимателями.

Отголоски этого приподнятого настроения ощущала и я, приехав в Париж. Они звучали в песнях, которые молодежь пела в вагонах метро, в массовых митингах, в частности, и в тех, которые проводил Комитет помощи республиканской Испании.

На одном из этих многотысячных митингов, устроенном в Зимнем велодроме Парижа, выступали социалист Пьер Кот и знаменитая Долорес Ибаррури, Пасионария (Пламенная), как ее прозвали. Я пришла туда со своими друзьями и не могла оторвать взора от этой мужественной женщины, дочери шахтера, вдохновлявшей испанский народ на борьбу за свободу своей страны. Ей принадлежали слова, ставшие лозунгами Республики: «Они не пройдут» («No pasarán»), «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях» («Más vale morir de pie que vivir de rodillas»).

Как всегда, Пасионария была в простом черном платье, ее гладко зачесанные назад черные волосы открывали высокий лоб. Она говорила вдохновенно, с высоко поднятой головой и горящими темными глазами. А огромное здание велодрома то и дело взрывалось аплодисментами, многотысячная аудитория скандировала: «No pasarán, no pasarán». Это было незабываемо.

В это время я уже жила в Латинском квартале, на улице Дез Эколь, в гостинице, занимавшей большое здание рядом с Сорбонной – парижским университетом. Здесь жили главным образом студенты. Моя комната находилась на самом верхнем этаже, и ее обстановка была самой элементарной: железная кровать, столик, умывальник и биде, в которых я мылась по частям, как многие тысячи студентов и эмигрантов, живших в бесчисленных гостиницах Парижа. Как и они, я кипятила воду и согревала еду на спиртовке, используя в качестве горючего кубики сухого спирта.

Не всегда у меня была работа, часто нехватало денег на самое необходимое, но жизнь была невероятно интересной.

Стоило мне выйти из гостиницы, пойти направо по улице Дез Эколь и завернуть за угол, как дорога вела прямо к Пантеону, последнему пристанищу многих великих французов: Вольтера, Руссо, Гюго, Золя, Жореса…

А если я шла от гостиницы налево, то через несколько минут я оказывалась на Буль-Миш, как сокращенно называли и называют знаменитый бульвар Сен-Мишель, где всегда было множество разношерстного народу со всего света, и где в книжных магазинах можно было рыться сколько душе угодно, а в кафе за чашечкой кофе бесплатно просматривать газеты. По Буль-Миш до набережной Сены с живописными букинистами – рукой подать, а там, через мост, остров Сите, древняя Лютеция, что означает: «Окруженная водой» – колыбель Парижа, основанного галльскими рыбаками во втором веке до н. э.

На острове Сите – Дворец Правосудия и примыкающая к нему Консьержери с мощными круглыми башнями – тюрьма, где томились королева Мария Антуанетта и тысячи других узников, которых ждала гильотина.

Рядом с Дворцом Правосудия – Префектура полиции, куда мои друзья – эмигранты приходили с сердцебиением отмечать свои временные виды на жительство. Было немало трагических случаев, когда полиция по каким-то, только ей одной известным причинам, отбирала у эмигрантов этот документ и депортировала их, т. е. отвозила обратно на границу, скажем, с Германией, выпихивая несчастных назад, к их палачам.

К счастью, мне не пришлось испытывать этих мытарств. Я была дочерью французского гражданина и числилась в бумагах Префектуры студенткой.

Если Префектура не вызывала у меня никаких особых эмоций, то, подойдя к собору Нотр-Дам, в двух шагах от нее, я всякий раз испытывала трудно определимое чувство – изумление, восторг, смешанный с трепетом. С башен собора на город взирают странные фигуры, химеры. Когда я поднялась на одну из башен и разглядела их поближе, меня особенно поразила химера, прозванная «Мыслитель»: полуживотное, получеловек, с рожками, орлиными крыльями и как бы в насмешку высунутым языком, она глядит на город, подперев голову руками…

Эти фантастические существа так же отражают духовный мир средних веков, как и многочисленные статуи фасада и огромных порталов собора – библейские образы, сопровождавшие человека от рождения до смерти.

Бессмертная книга Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери» подготовила меня, как и любого другого, читавшего ее, к встрече с реальным собором Нотр-Дам, и все же – величие этого могучего создания человеческих рук и духа всякий раз потрясает заново…

В Латинском квартале я жила полтора года, с начала 1938 до лета 1939 года, и за этот период грядущая Вторая мировая война приблизилась семимильными шагами: в марте 1938 года гитлеровские войска оккупировали Австрию, а в сентябре месяце того же года было подписано позорное Мюнхенское соглашение, предоставившее Гитлеру свободу действий.

В Париже разразилась буря негодования и протестов, но французское правительство во главе с Эдуардом Даладье не сделало никаких серьезных шагов, чтобы предотвратить оккупацию всей Чехословакии в марте 1939 года.

В Париж устремилась новая волна эмигрантов, бежавших от нацистского террора. С двумя эмигрантами из Праги я случайно познакомилась в большом книжном магазине на бульваре Сен-Мишель, где я любила просматривать книги.

Это был чех среднего возраста и его сестра, у которых, как оказалось, в Праге тоже был книжный магазин. Они смотрели на книжные полки с такой тоской, что этого нельзя было не заметить. Кто-то из них обратился ко мне с каким-то вопросом, я ответила по-немецки, и мы разговорились. Они свободно разговаривали на немецком языке и ухватились за меня, как ухватываются за родного человека, встреченного в чужой стране. Но наше знакомство длилось недолго. Я почувствовала, что чех начинал привязываться ко мне в большей степени, чем я могла допустить, и прекратила общение с ними.

На площади Согласия, 1938 г.

В поисках заработка я познакомилась с семьей русских эмигрантов, обосновавшихся в Париже после прихода к власти большевиков. Я приходила в этот дом в качестве портнихи, и занимаясь шитьем, с удовольствием слушала, как хозяйка дома заливалась русскими песнями: «Вдоль по улице метелица метет…», «Волга, Волга, мать родная, Волга-матушка, река…» Мне очень нравились эти песни, услышанные мною впервые, хотя я могла уловить только отдельные слова, запомнившиеся мне благодаря урокам Воли. Мне нравилась и уютная атмосфера этого дома с самоваром, чаем с пирожками, которыми хозяйка меня угощала, со старинными иконами и лампадкой в углу комнаты. К сожалению, еще слабое знание французского языка и незнание русского не позволяли мне поговорить с хозяйкой о России, и прошлом ее семьи.

В Люксембургском саду, 1 октября 1938 г.

Мое знакомство с Парижем не ограничивалось в этот период Латинским кварталом и островом Сите. В жаркие дни я отправлялась в большой Люксембургский сад, тоже на левом берегу Сены, где я любила сидеть у фонтана и наблюдать за детьми, пускавшими кораблики, или гуляла в тени деревьев по живописным улицам близлежащего квартала Сен-Жермен-де-Пре, где в витринах художественных магазинов и маленьких галереях выставлялись произведения современного искусства.

Я тогда еще не знала, что совсем рядом, в одном из кафе любили встречаться и беседовать парижские писатели того времени: Жан-Поль Сартр, Поль Элюар, Симона де Бовуар и другие.

У моста через Сену, 1 октября 1938 г.

Летом 1938 года в Париж приехал мой брат Лео. Он был талантливым художником, и еще в 16-летнем возрасте вылепил из пластилина очень выразительный бюст свистящего сквозь пальцы апаша, с прищуренными глазами, наморщенным лбом, в кепке и плаще с поднятым воротником. Мама послала этот бюст (к счастью, у меня сохранилась его фотография) вместе с другими работами брата известному парижскому скульптору Науму Аронсону, который был родом из Латгалии, восточной провинции Латвии. Ему они понравились, и он пригласил Лео в Париж для работы в его мастерской.

Лиепая, 1934 г.

Таким образом, я снова встретилась с братом после двухлетней разлуки. У меня сжалось сердце, когда я его увидела. Он был бледным и похудевшим. Несколько лет назад у него обнаружили туберкулез легких, и болезнь явно прогрессировала. Я еле смогла удержать слезы, когда обняла его. Но он радовался возможности увидеть Париж, побывать со мной в музеях. Мы вместе посетили музей любимого им скульптора Родена, произведения которого произвели на нас огромное впечатление, особенно бюсты Виктора Гюго и Бальзака, великолепная скульптурная группа «Граждане Кале».

Мама надеялась, что перемена климата поможет Лео преодолеть болезнь, против которой тогда не существовало эффективных лекарств. Эта болезнь считалась смертельно опасной, особенно в условиях сырой погоды Прибалтики. Но когда Лео приехал в Париж, он уже был настолько слабым, что работа в мастерской скульптора над гранитом и мрамором оказалась для него непосильной. Он отказался от нее и поселился у отца в Монморанси. Там он начал заниматься миниатюрой и резьбой по дереву, а также много рисовал.

Сент-Этьен-дю-Мон, 1 октября 1938 г.

Я храню как реликвию красивый нож для разрезания бумаг с рукояткой, изображающей голову гиппопотама и двух змеек, вырезанный братом в то время из красного дерева и подаренный им французским друзьям. Они передали мне этот нож, хранящий тепло рук моего любимого брата, когда я через много лет встретилась с ними в Париже.

Лео привез с собой письмо от мамы, в котором она мне сообщала адрес дяди Макса. Я еще не была с ним знакома, и сразу же навестила его. Дядя мне очень понравился, он напоминал мне бабушку своими чертами лица и добрым, мягким характером. Но с его женой, происходившей из какого-то белорусского или украинского местечка, а также с дочерью, изящной парижанкой, я не могла найти общего языка, не только из-за еще недостаточного знания французского, но также из-за того, что у них были совсем иные интересы, чем у меня. Поэтому я у них побывала всего несколько раз.

С тетей Бертой (женой дяди Макса) и двоюродной сестрой Люси, 1938 г.

С тех пор, как я приехала в Париж, я не прекращала поисков сведений о Воле, встречалась с разными людьми, побывавшими в Испании. И вот однажды, летом 1938 года, мне сообщили, что из Испании прибыла группа раненых интербригадцев. Вскоре я встретилась с ними. Это были главным образом немцы из 11-й Интербригады, где сражались также австрийцы и добровольцы из Прибалтики и Скандинавских стран. Я показала им фотографию Воли, и один из них узнал его и рассказал мне все. что он знал о его судьбе: они вместе сражались в батальоне имени Эдгара Андре, и так как Воля владел несколькими языками, в том числе эсперанто, его определили в пулеметный расчет вместе со скандинавами, с которыми он мог общаться.

9 февраля 1937 года в горах на восточном берегу реки Харама начались ожесточенные бои, продолжавшиеся несколько дней. Подступы к Мадриду здесь защищал также батальон имени Эдгара Андре. В этих боях от прямого попадания фашистского снаряда погиб весь пулеметный расчет, в котором был и Воля Лихтер.

Это известие меня так потрясло, что я не смогла произнести ни слова. Схватив фотографию, я убежала, заливаясь слезами. От Воли уже полтора года не было писем, но все же теплилась надежда, что он жив. Теперь же я со всей ясностью ощутила невозвратность потери дорогого мне человека, и как-то сразу эмоционально повзрослела. Пока Воля был жив, я относилась к нему как к заботливому старшему брату. Известие о его гибели вызвало во мне волну чувств, заставивших меня по-новому взглянуть на наши отношения. Я поняла, что Воля любил меня, оберегал и щадил мои еще не созревшие чувства, а я, глупая, об этом не догадывалась и даже не поцеловала его на прощание!

В своей маленькой комнате я долго терзалась мыслями о Воле и о том, как мне сообщить ужасное известие его маме. В конце концов я решила отправить письмо ее приятельнице Шеве, чтобы она, со свойственной ей душевностью, поговорила с Иоганной Исидоровной. Лишь после этого я написала письмо самой Иоганне Лихтер.

Однако мне хотелось услышать как можно больше о Воле от его товарища по батальону, и вскоре мы встретились. Его звали Густав Мюллер, он был из Маннгейма, на юге Германии, и бежал из нацистской тюрьмы вместе со своим товарищем, чтобы сражаться против фашизма в Испании. Позже он мне подробно рассказал историю этого побега, как им удалось нелегально пробраться во Францию, а затем в Париж, где им помогли через Пиренеи попасть в Испанию. Это было летом 1936 года, в самом начале организации Интербригад.

Во время нашей встречи я его разглядела ближе, и мне он понравился своей выправкой и привлекательной внешностью: выше среднего роста светлый шатен, с высоким лбом, чуть лукавыми карими глазами, прямым носом и энергично очерченным ртом. Он сразу же произвел на меня впечатление очень мужественного и вдумчивого человека. Как я вскоре убедилась, он пользовался большим авторитетом среди своих товарищей, обладая проницательным умом и способностью разобраться в самых сложных ситуациях и энергично действовать.

Раненый Густав Мюллер (слева) в Испании, 1938 г.

Густав отнесся ко мне с большим пониманием и много рассказал об Испании, о том, где сражался его батальон, и какие замечательные люди там были, среди них и Воля Лихтер, которого он высоко ценил.

Сам он очень сроднился с Испанией, где участвовал во многих боях и был тяжело ранен: у него была раздроблена правая рука, уже начиналась гангрена, ее хотели ампутировать, но в госпитале оказался очень опытный хирург, сумевший спасти руку, но кисть осталась парализованной. Еще в госпитале Густав научился все делать левой рукой, даже писать.

Густав (справа) за игрой в шахматы.

Его серьезность и сочувствие сразу же расположили меня к нему. Я стала встречаться с ним и с его друзьями. Хотя они все были старше меня – Густаву было 33 года, а мне – 18 лет, мне было очень легко с ними общаться: не было языкового барьера, у нас были общие интересы, да и разговаривали они со мной как с равной, не поучая меня.

С момента знакомства с Густавом и с его товарищами моя жизнь в Париже стала еще интереснее и содержательнее.

Вместе с ними я посещала вечера парижской секции Объединения немецких писателей в эмиграции, почетным президентом которого был Генрих Манн, брат Томаса Манна. Особенно запомнилась мне встреча с Ильей Эренбургом, военным корреспондентом московской газеты «Известия» с начала гражданской войны в Испании. Он встречался со многими участниками событий, бойцами и командирами, побывал на всех фронтах, общался с французскими летчиками и советскими инструкторами эскадрильи, которую создал Андре Мальро, с испанскими и зарубежными журналистами и писателями, с Эрнестом Хемингуэем, Эгоном Эрвином Кишом и многими другими. Эренбург был весьма популярен среди испанцев, и его именем была названа одна из испанских центурий.

Эренбург вошел в зал в темном берете и плаще – казалось, он только что прибыл с фронта. Я тогда ничего не знала о нем, кроме того, что он советский журналист. Но меня очень заинтересовал его живой и острый рассказ о событиях в Испании, где в июле 1938 года состоялось сражение у реки Эбро, одно из самых ожесточенных и кровопролитных в этой войне. Густав же и его товарищи слушали рассказ Эренбурга с напряженным вниманием, ведь все, о чем он говорил, было для них родным, за что они были готовы отдать свою жизнь.

Тогда же, в конце лета 1938 года, мы вместе побывали на вечере антифашистского французско-немецкого кабаре. В его подвальном помещении размещалось не очень много людей, небольшая сцена была близко, и мне хорошо запомнились некоторые выступления: характерный танец на испанские мотивы и, особенно, рассказы «неистового репортера» Эгона Эрвина Киша. В памяти ярко запечатлелись его плотная фигура пражанина, выпивавшего в день не одну кружку пива, круглая голова, крепко сидевшая на короткой шее, лукавая усмешка, с которой он рассказывал две очень смешные истории, якобы из его жизни.

Одна из них, вкратце, о том, как он в бытность свою солдатом австро-венгерской армии послужил моделью для портрета усопшего генерала. Однако художник предпочел для портрета не голову модели, а голую солдатскую спину, нарисовав на ней портрет генерала головой вниз!.. Когда настал торжественный момент вручения портрета генеральше – супруге покойного, со спины «модели» была снята холстина и генеральша кинулась под звуки фанфар обнимать и целовать портрет своего покойного супруга, уткнувшегося толстым бугристым носом – в одно непотребное место…

Это было уморительно: не только сама эта, конечно, вымышленная история, но и манера Киша рассказывать, напоминавшая бравого солдата Швейка из знаменитой книги Ярослава Гашека.

В мае 1938 года в Париже впервые были поставлены эпизоды драматического цикла Бертольта Брехта «Страх и отчаяние в Третьем Рейхе», созданного драматургом там же, в эмиграции. Роли исполняли Елена Вайгель – супруга Брехта и другие актеры, эмигрировавшие из нацистской Германии.

Осенью того же года некоторые эпизоды этого спектакля, разоблачавшего быт и нравы гитлеровской Германии, были показаны на сцене рабочего театра одного из предместий Парижа. Мы посетили это представление, и мне запомнились суровый облик замечательной актрисы Елены Вайгель, простая сцена, почти без декораций, и зал амфитеатром с обычными скамьями.

Под давлением западных стран в сентябре 1938 года Интернациональные бригады были отозваны с фронтов, и 15 ноября в Барселоне, на широком бульваре Авенида Диагональ, в присутствии премьера Негрина, Долорес Ибаррури и многих жителей Барселоны, состоялось торжественное прощание народа Испании с героями-добровольцами, бригада за бригадой продефилировавшими через всю Барселону.

В своей книге «Уважение к Каталонии» («Homage to Catalonia», 1938) Джордж Орвелл документально описал противоречия, раздиравшие левые политические движения Барселоны – анархистов, коммунистов, социалистов, но в тот день, 15 ноября 1938 года, народ Барселоны был един в своей глубокой признательности интербригадцам, со всего света пришедшим на помощь Испании в критический период.

Франция же встретила их концентрационными лагерями близ границы с Испанией, Гюрс и Аржелес-Сюр-Мер, специально созданными для этой цели французскими властями еще до гитлеровской оккупации. В Аржелесе оказался и выдающийся испанский поэт Антонио Мачадо, который погиб здесь в первую же зиму. Уже в феврале 1939 года правительство Даладье официально признало диктаторский режим генерала Франко.

Среди интербригадцев, которым удалось попасть в Париж, или которых эвакуировали туда из Испании с тяжелыми ранениями, был и австрийский шахтер Иоганн, раненый в позвоночник. Могучего телосложения, он мог передвигаться только на костылях, перебрасывая парализованную нижнюю часть тела. Я вернусь к нему ниже, но уже сейчас отмечу солидарность простых французов, помогавших ему и другим раненым интербригадцам.

Все эти события повлияли на мое намерение вернуться в Латвию и продолжить свое участие в деятельности организации «Дарба Яунатне». То, ради чего я приехала во Францию, перестало существовать, и мое место снова было в Латвии, как мне казалось.

Когда я сообщила об этом Густаву и нашим общим друзьям, они были опечалены, но согласились со мной. Совсем по-иному реагировали мои друзья – политэмигранты из Латвии. Они заявили, что это безумие, я сразу же попаду в тюрьму, как только приеду в Латвию, что латышское консульство в Париже хорошо осведомлено о каждом гражданине Латвии, проживающем здесь, в том числе и обо мне и моих связях с ними.

В конце концов я согласилась с их доводами, тем более, что мне уже трудно было расстаться с Густавом, к которому я прониклась более сильными чувствами, чем простая дружба.

Густав же, узнав о том, что я все же останусь в Париже, был счастлив и не скрывал этого. Таким образом, в начале 1939 года определились наши отношения, и мы сблизились.

Нас связывало глубокое чувство беззаветной любви, не обусловленное никакими временными соображениями и поэтому пронесенное нами через все препятствия и многолетнюю разлуку, о чем расскажу подробнее ниже. Густав был не только моим первым мужем, разбудившим во мне женщину, но также необыкновенно чутким другом, с которым мне было легко и просто в любых, даже очень тяжелых обстоятельствах.

Поскольку я уже успела отказаться от своей комнаты на улице Дез Эколь, мне пришлось переселиться в другую недорогую гостиницу, на улице Ласепед, рядом с Ботаническим садом, в том же Латинском квартале. Густав теперь навещал меня очень часто.

Однажды он предложил мне вместе с ним поехать к знакомой ему немецкой женщине, лежавшей в клинике недалеко от моей гостиницы. Это была Марта Берг-Андре, жена Эдгара Андре, казненного в Гамбурге сразу же после прихода Гитлера к власти. После гибели мужа она эмигрировала из Германии и посвятила свою жизнь борьбе с фашизмом. Она выступала во многих странах с рассказом о том, что происходило в Германии, где уже в 1933 году начали появляться концлагеря с тысячами узников, среди них были лидер коммунистов Эрнст Тельман, писатели Карл фон Оссиецки и Эрих Мюзам, и многие другие выдающиеся деятели донацистской Германии.

Еще до оккупации Австрии и Чехословакии Марта Берг-Андре предупреждала в своих выступлениях о той опасности, которая грозила Европе со стороны гитлеровской Германии, запускавшей свою военную промышленность уже полным ходом и готовившейся к новой войне.

Мне очень понравилась эта тихая и вместе с тем столь отважная женщина, и я еще не раз беседовала с ней, когда она бывала в Париже.

Гэби с детьми, 1938 г.

Густав познакомил меня также со своими французскими друзьями, с которыми подружилась и я. Мари-Луиза и Гэби (Габриэль) были примерно того же возраста, что и Густав. У них было двое детей, живших в деревне, у родителей Гэби. Это была простая рабочая семья, которая жила в тесной полутемной квартире на улице Фобур дю Тампл, близ площади Республики. На этой улице было множество маленьких магазинов, и в домах жили мелкие торговцы, продавцы, служащие, рабочие.

Мари-Луиза, типичная француженка, была полна шарма. Невысокая, изящная, живая и темпераментная, она всегда была готова принять участие во всяких мероприятиях, митингах и демонстрациях. Как многие француженки, она обладала превосходным вкусом, и самые простые вещи казались на ней элегантными. Ее муж, Гэби, высокий, с простым, открытым лицом и сильными, мускулистыми руками, привыкшими к тяжелому труду, обожал свою жену и помогал ей во всем. Он также охотно приходил на помощь своим друзьям и товарищам.

Мы часто бывали у них по воскресеньям, и благодаря им познакомились с жизнью и мыслями рядовых французов.

В первый же раз, когда они пригласили меня с Густавом к ним на обед, со мной случилась смешная история. До этого я еще никогда не обедала у французов, традиционно пьющих во время обеда красное столовое вино. Мы обедали, они мне подливали вино, а к концу обеда я не смогла встать из-за стола, коленки подкашивались! Смеху-то было… Благодаря общению с Мари-Луизой и Гэби я уже стала гораздо лучше разговаривать по-французски, что было весьма важно для поисков работы.

Тогда же, в первой половине 1939 года, мы лучше узнали Париж Больших бульваров, от площади Республики до Оперы, где парижане еще любили проводить свободное время, где можно было с чашечкой кофе часами сидеть и беседовать за столиком на бульваре, наблюдая за прохожими и уличными сценками, где еще не было кричащих реклам и неоновых огней, а также толп туристов…

С Густавом я побывала в «Чреве Парижа», Ле Аль, который находился в самом центре города. Вся деятельность этого огромного оптового рынка проходила ночью, когда на больших телегах с резиновыми колесами сюда свозили горы овощей и всякой снеди. Это был феерический спектакль с приглушенными голосами, ведь рядом спал трудовой народ Парижа.

Весной стало ясно, что я беременна. Густав подыскал нам маленькую квартиру на улице Пиреней, на шестом этаже большого дома с лифтом. Здесь, на севере Парижа, в 19-м веке еще были поля, а когда мы там поселились, по улице Пиреней еще гнал свое стадо овец пастух, свирелью давая знать хозяйкам о своем появлении и поджидая, пока они спустятся на улицу за овечьим сыром.

Недалеко от улицы Пиреней находится прекрасный большой парк Бют-Шомон, с озером, островком, мостиком, скалами и водопадом. Мы любили гулять среди этой полудикой природы и совершали длинные прогулки к старому кладбищу Пер-Лашез на востоке Парижа. Там похоронены многие великие писатели, композиторы, художники: Мольер, Лафонтен, Бомарше, Бальзак, Шопен, Делакруа, Модильяни… Здесь находится Стена Коммунаров, у которой были расстреляны 147 участников Парижской Коммуны – восстания парижан в 1871 году.

Мы не спеша любовались замечательными памятниками старого кладбища. Времени у нас было много – лето, город опустел, работы было мало. Отсутствие денег мы компенсировали интересными прогулками: на Монмартр, где обосновались художники, и по другим местам прекрасного Парижа. Это отвлекало нас также от тревожных мыслей о будущем, над которым тучи сгущались вес сильнее. Но пока еще большой поддержкой для нас была столовая немецких политэмигрантов, где мы могли обедать вдвоем.

Еще в мае в газетах появилось сообщение о пакте между Гитлером и Муссолини, что предвещало новые осложнения обстановки в Европе, а 23 августа был заключен Германо-советский пакт, ошеломивший буквально всех. Густав и его товарищи были в полном замешательстве – произошло немыслимое. Даже французские коммунисты, слепо верившие в Советский Союз, были в растерянности и не могли объяснить ни себе, ни другим причины соглашения между Сталиным и Гитлером, которое нанесло коммунистической партии Франции жестокий удар. Многие интеллигенты немедленно отказались от дальнейшего членства в КПФ.

1 сентября 1939 года, через неделю после заключения Германо-советского пакта, гитлеровские войска вторглись в Польшу, а 3 сентября Франция и Великобритания объявили войну Германии. Началась «Странная война», которая продлится до мая 1940 года, когда Гитлер начнет молниеносное наступление на Западную Европу.

Пока что правительство Даладье начало наступление на антифашистские силы в собственной стране. Тысячи беженцев из гитлеровской Германии и все немецкие интербригадцы были отправлены во французские концлагеря, в том числе Густав и его товарищи.

События развивались так стремительно, что мы не успевали опомниться, но Густав все же сумел договориться с одной еврейской семьей о том, чтобы мне помогли, когда настанет пора родов, и устроили меня в хороший госпиталь. К сожалению, я почти ничего не знаю об этой семье и ее участи во время немецкой оккупации. Помню лишь, что это была еще молодая, очень интеллигентная пара, по-видимому связанная с врачебным миром. Жена была просто красавицей.

Гэби, муж нашей приятельницы Мари-Луизы, был мобилизован в армию, и я каждое воскресенье проводила у нее. Мы старались поддерживать друг друга морально, времена настали тяжелые. Я уже была на восьмом месяце беременности. С питанием было плохо – цены быстро росли, а денег не было. Когда настало время родов, упомянутая семья привезла мне все необходимое для младенца и отвезла меня в Гарш, за пределы Парижа, где был хороший госпиталь. 27 октября, после очень тяжелых родов, появился на свет мой первый сын, названный нами Эдгаром, в память Эдгара Андре, человека и батальона.

Гэби и Мари-Луиза, 1939 г.

Густав очень переживал за меня и часто посылал мне весточки из концлагеря. Под давлением французской общественности, в конце 1939 года правительство было вынуждено выпустить на волю раненых интербригадцев, и Густав вернулся домой.

Мари-Луиза отправилась на Рождество и Новый год к своим детям в деревню, а мы с Густавом решили встретить новый, 1940-й год вместе с нашим товарищем, уже упомянутым тяжело раненым австрийцем Иоганном, в его маленькой комнате. Я никогда не забуду этой печальной новогодней ночи, проведенной в разговорах с Иоганном, рядом с которым на кровати безмятежно спал наш младенец. Положение Иоганна было трагическим, ведь он был полупарализован, а мы догадывались, куда вела политика правительства Даладье.

Не знаю, как бы мы прожили с нашим младенцем эту тяжелую зиму, если бы не пособие от еврейской организации, которого для меня добилась та же семья, помогавшая мне во время родов. Столовую немецких политэмигрантов закрыли, работы почти не было. Но мы по-прежнему проводили каждое воскресенье вместе с Мари-Луизой, получавшей продукты из деревни.

В первых числах мая из Монморанси приехал Лео. Он уже был знаком с Густавом, с которым он встретился летом 1939 года, когда мы все вместе провели прекрасный день в большом лесном парке. Они очень хорошо понимали друг друга. Теперь же Лео увидел и своего маленького племянника, и мы снова могли вместе провести несколько часов в парке. Это была моя последняя встреча с Лео в Париже. С Густавом он еще раз повидался перед своим отъездом из Франции.

В начале мая Гитлер развернул наступление на Нидерланды и Бельгию. Новый французский премьер Поль Рено, казалось, потерял голову. Все раненые интербригадцы снова были отправлены в концлагерь, и Густав тоже. В газетах было много бахвальства по поводу якобы непреодолимой оборонительной линии Мажино. Но она не помешала немецкой армии продвигаться к Парижу.

Во французском командовании царил хаос. Военные части или попадали в плен, или отступали, а там, где они сражались против наступавшего врага, военные действия не были скоординированы. Около двух миллионов французских солдат попали в гитлеровские лагеря для военнопленных, в том числе и муж Мари-Луизы, Гэби.

Густав с Эдиком и Лео, 1940 г.

К тому же все дороги, ведущие на юг, были запружены беженцами. Вскоре начался также массовый исход из близлежащих к Парижу населенных мест.

Тем временем связь с Густавом оборвалась. Я очень беспокоилась, но решила оставаться на месте и ждать от него известий.

Густав с Эдиком, май 1940 г.

В Париже уже была слышна канонада, парижане были полны решимости защищать свой город, как вдруг, в полночь 13 июня, наступила зловещая тишина. Люди выбегали из домов, чтобы узнать, что произошло. Я тоже не спала, но спускаться вниз и оставлять ребенка я не могла, к тому же лифт с начала войны не работал.

Рано утром выяснилось: Париж был объявлен открытым городом, со всех сторон в него входили немецкие войска, побритые, почищенные, как на параде. Парижане стояли на улицах и плакали.

Это произошло 14 июня 1940 года, а 16 июня Поля Рено заменил маршал Петен. Кабинет министров уже находился в Бордо (в июле правительство переберется в курортный город Виши). Оставалось только сдаться на милость победителей, что и произошло 22 июня, когда Петен подписал акт о капитуляции. Франция была разделена на две неравные части со строго охранявшейся демаркационной линией между ними: север и запад страны были оккупированы немцами, а юг до поры, до времени оставался неоккупированной зоной. Туда требовался пропуск от немецкой комендатуры.

С Эдиком в парке Бют-Шомон, 1940 г.

Прошло еще несколько недель в тревожном ожидании, и от Густава под чужим именем пришло сообщение: он находился в Тулузе, просил меня оставаться на месте и обещал скоро дать о себе знать.

Однажды в августе, воскресным вечером я возвращалась домой от Мари-Луизы и медленно поднималась по лестнице с Эдгаром на руках. С лестничной клетки четвертого этажа уже можно было видеть окна нашей комнаты и кухни. Я машинально взглянула и обомлела – в комнате был свет! Что это, гестапо? Я знала о самоубийстве знакомого эмигранта, за которым в Париже уже охотились гестаповцы.

Я остановилась в нерешительности: подняться к себе, или вернуться к Мари-Луизе и больше сюда не возвращаться? А если это Густав? И я решила подняться выше и прислушаться. Если там гестапо, то будет слышен шум. Однако все было тихо. Я подошла к самой двери. Она вела в кухню – тоже полная тишина. И тут я открыла дверь в комнату и увидела Густава на кровати во всей одежде. Он крепко спал. Я растормошила его. Оказалось, что он пешком пробрался с юга в Париж, шел по ночам, а днем отлеживался в стогах сена или заброшенных сараях. Его ноги были в крови, и я с трудом стащила обувь.

Когда он немного отдохнул, он рассказал мне всю историю: узнав, что немецкие войска вторглись во Францию, он решил организовать побег из лагеря, который удался. Нужно было скрываться некоторое время, и он добрался до Тулузы, где уже было полно беженцев из северной Франции. Оттуда он смог мне послать сообщение, которое шло, как оказалось, очень долго. Он больше всего боялся того, что я, поддавшись всеобщей панике, уйду из Парижа. Остальное было делом выдержки и максимальной осторожности. Сложнее всего было незамеченным пересечь демаркационную линию.

Как быть дальше? Густав был внешне типичным немцем и разговаривал по-французски с немецким акцентом. К тому же было заметно, что его правая рука ранена, а инвалидов войны в Париже еще не было видно, тем более немецких в гражданской одежде. Он запросто мог быть остановленным полицией для проверки документов и переданным гестапо.

Наша консьержка, видевшая всех, кто входил и выходил из дома, знала, что он немец, и могла донести об этом полиции. (После войны оказалось, что она еще больше боялась Густава, чем мы ее, и никого бы не выдала полиции).

Но Густав совсем не думал о риске для его собственной жизни. Ему важнее всего было организовать мой отъезд с Эдгаром из Парижа, где вскоре был опубликован декрет маршала Петена, предписывавший множество ограничений для евреев, впоследствии и вовсе депортированных в нацистские концлагеря. В 1993 году я узнала из письма, полученного мною от члена ассоциации родственников депортированных французских евреев, что по архивным материалам мой отец числился в списке конвоя № 57, отправленного из Парижа в Аушвиц (Освенцим) 18 июля 1943 года. В этом конвое была ровно одна тысяча евреев, включая детей. Выжило лишь 52 человека… Моего отца среди них не было, он погиб в газовой камере, как три миллиона других евреев, умерщвленных нацистами в Освенциме.

Когда в октябре появился декрет Петена, мы еще были в Париже, но у меня уже был советский паспорт.

После присоединения в июле 1940 года Латвии, Литвы и Эстонии к СССР, согласно секретному протоколу Риббентропа-Молотова, который еще полвека останется в тайне, граждане этих стран, проживавшие за границей, должны были обменять в советских консульствах свои паспорта на советские, или же они лишались гражданства.

Вернувшись в Париж, Густав узнал адрес советского консульства, и я пошла туда. Мой паспорт поменяли без особых расспросов – по французскому виду на жительство я числилась студенткой, и по свидетельству о рождении вписали в новый паспорт Эдгара.

Густав решил оставаться в Париже до тех пор, пока не сможет меня с Эдгаром отправить в Советский Союз, в Ригу, и затем уйти в подполье, в движение Сопротивления оккупантам. А пока что он посвящал все свое время нам с Эдгаром. Он часто брал его в чудесный парк Бют-Шомон, пока я была занята делами или поисками работы. Всякий раз, когда он уходил с Эдгаром из дома, я очень волновалась, вернутся ли они домой.

Иногда мне приходилось уходить на целый день, чтобы что-то заработать. Однажды я договорилась со знакомой женщиной о работе у нее дома. Она жила в другом конце Парижа, и экономя деньги на метро, я вышла из дома очень рано и часами шла к ней пешком. Когда я, наконец, пришла, она открыла мне дверь со смущенным видом, и я сразу поняла, в чем дело – в прихожей висела немецкая офицерская шинель. Я повернулась и ушла, не сказав ни слова. Тогда ведь мало у кого был телефон, парижане общались по пневмопочте, особенно в срочных случаях. Я же не получила от нее никакого срочного сообщения, значит визит офицера был неожиданным. Как бы то ни было, я вернулась домой смертельно усталой и голодной, но сразу же успокоилась, увидев Густава и нашего улыбчивого малыша.

Во второй половине декабря все было готово к отъезду. Осталось только известить родителей Густава о том, что такого-то числа я буду проездом во Франкфурте с нашим сыном, их внуком. Густав очень хотел, чтобы его родители познакомились со мной и увидели Эдгара.

Я попрощалась с милой Мари-Луизой и с некоторыми другими друзьями, и в последних числах декабря 1940 года Густав посадил нас на поезд. Мы расстались с щемящим сердцем, впереди была неизвестность…