Поезд ушел с Северного вокзала Парижа поздно вечером, и утром мы прибыли во Франкфурт-на-Майне. У вагона ждали двое пожилых мужчин. Одного я узнала по описанию Густава – это был его отец. Второй оказался его дядей. Матери не было, ей нездоровилось, и она осталась в Маннгейме.

Они встретили меня весьма приветливо, без дальних слов взяли Эдгара, чемодан с его вещичками и повели меня к выходу из вокзала сказав, что я смогу продолжать путь тем же поездом на следующий день, а пока отдохну с ребенком в доме дяди, проживавшего во Франкфурте. От усталости и волнения я совсем забыла о чемодане, который Густав сдал в багаж.

Прежде чем поехать к дяде, они пошли со мной в ресторан позавтракать. В окне висела табличка с надписью «Евреям вход воспрещен». Я остановилась и взглянула на отца Густава. Он с отвращением махнул на табличку рукой и решительно открыл дверь ресторана. Мы вошли, сели за столик, и отец Густава заказал для нас завтрак, а для малыша манную кашу.

В доме дяди нас уже ждали. Там все напоминало о недавнем Рождестве. Увидев нас, тетя, полная светлоглазая немка, засуетилась. Она приготовила Эдгару ванночку и сама стала его мыть. Он очень любил воду, и когда его мыли, всегда смешно надувал щечки и пускал пузыри, плеская ручками и ножками по воде. К тому же он был красивым младенцем, с золотистыми волосиками и темными глазками. Тетя хохотала от удовольствия – малыш ей понравился.

Для меня была подготовлена душистая ванна, и я легла в нее с невыразимым наслаждением. В последний раз я мылась в ванне более трех лет назад, в доме отца в Монморанси. Даже у Мари-Луизы не было ванны, а только душ в углу кухни, отгороженный прорезиненной занавеской.

С Эдиком во Франкфурте, проездом (декабрь 1940 г.).

Отец Густава был сапожником, а дядя был простым тружеником, но судя по всему, они не нуждались. Жизнь в Германии изменилась за последние годы, разумеется, за счет оккупированных стран Европы. У немцев теперь было и масло, и кофе, и шоколад, хотя бы по праздникам.

Густав мне рассказывал, как его семья голодала в 20-е годы, когда картофельная шелуха иной раз казалась лакомством, а уж верхом блаженства была картошка, сваренная ломтиками в воде, в которую добавляли поджаренную с луком глазунью – одно яйцо на всю семью. Были периоды, когда деньги обесценивались так стремительно, что на зарплату, полученную утром, вечером можно было купить лишь коробок спичек. К тому же была массовая безработица.

Гитлер тем-то и взял немецких обывателей, что дал им работу, а им, одурманенным бредовыми нацистскими идеями, было все равно, чем занять свои руки – работой у станка военного завода или ношением оружия, маршируя в чужих странах, тем более, что настоящего отпора они практически не встречали.

Отец и дядя Густава не были нацистами. В свое время они голосовали за социал-демократов, а Гитлера они считали опасным безумцем, чья мания величия и одержимость властью приведет к новой мировой войне. Оба они сражались на фронтах первой мировой войны, где отец Густава потерял ногу (он носил протез и сильно прихрамывал). Но среди их родственников было немало таких, которые не задумываясь выдали бы Густава тайной полиции (гестапо) как предателя немецкого народа. Естественно, что они ничего не знали ни о моем приезде, ни о том, где находился Густав.

Ночью я спала под пуховой периной, что было крайне непривычно, однако не помешало мне выспаться, а утром мы вернулись на вокзал. Где-то по дороге дядя сфотографировал меня с Эдгаром на руках. Снимок был сделан фотоаппаратом, привезенным Густавом из Испании – маленький кодак 1937 года, который растягивался как гармошка. Густав подарил мне его перед отъездом, и я положила аппарат вместе со своими фотографиями в чемодан с вещичками Эдгара. Таким образом все это сохранилось. Чемодан же, сданный в багаж, пропал. Кондуктор поезда сказал, чтобы я узнавала о нем на вокзале в Берлине, где у меня была пересадка. Там меня направили в какое-то другое, центральное место. В конце концов оказалось, что мне надо было заявить о багаже на границе немецким пограничникам, а поскольку я этого не сделала, мой чемодан был снят с поезда.

Искала же я его почти исключительно из-за материалов, привезенных Густавом из Испании: рукописные газеты 11-й Интербригады, которые передавались из батальона в батальон, фронтовые зарисовки, стихи, сочиненные на фронте и др. Я спрятала все это среди своей одежды, надеясь, что смогу привезти в Ригу и сохранить. Держать же при себе в вагоне было слишком рискованно.

В поисках чемодана по Берлину, я поразилась множеству людей в военной форме на улицах, а когда села с Эдгаром в поезд, идущий к границе с Советским Союзом, в нем оказались почти одни военные. В ту же сторону шли составы с тяжелым вооружением. Мне было не по себе – все это свидетельствовало о близкой войне.

Прибыв на пограничный пункт, указанный в немецкой визе в моем паспорте, я вышла из вагона с Эдгаром и чемоданом в руках, и тут же ко мне подбежал немецкий офицер, который накричал на меня: «Как вы сюда попали? Что вы здесь делаете?» Я показала ему паспорт. Он долго изучал его, затем вернул мне паспорт и велел следующим же поездом вернуться к такой-то станции, а оттуда направиться к другому пограничному пункту.

Эти мытарства продолжались почти сутки, и 31 декабря 1940 года я, наконец, приехала в Ригу. По-видимому, безмерная усталость явилась причиной того, что этот день полностью изгладился из моей памяти. Но уже на следующий день, 1 января 1941 года, отдохнув от дорожных мытарств, я побывала с Эдгаром на новогоднем празднике вместе со своей сестрой Гитой, любившей танцевать и участвовавшей в художественной самодеятельности. Я не виделась с ней с 1936 года, с тех пор, как покинула Лиепаю. Тогда она была худеньким подростком, теперь же она стала привлекательной невестой с красивыми темными глазами и белозубой улыбкой. Ее жених, Моня (Марк), молодой инженер-строитель, прямодушный и честный человек, поражал меня своим неистощимым юмором.

На короткое время из провинции приехала моя мама повидаться со мной и обнять своего первого внука. Это была наша последняя встреча – больше я ее не видела. Как и многие другие евреи, она погибла в Латвии во время немецкой оккупации.

Среди друзей Мони и Гиты был молодой русский военный. Познакомившись с ним, я рассказала ему, а Моня переводил на русский язык, об увиденном во время поездки через Германию, готовившую нападение на Советский Союз. Вскоре мы узнали, что его военное начальство запретило ему общаться с нами, так как мы, якобы, «сеяли панику». Вспомнил ли он об этом спустя пять месяцев, когда Германия напала на Советский Союз, и в Риге началась настоящая паника? Скорее всего ему тогда было не до воспоминаний.

В рижской печати вопрос о возможной войне даже не ставился и не публиковались какие-либо материалы, которые предупреждали бы население о грозящей опасности, как будто больше не существовало фашизма и агрессивного нацистского режима, хотя в Риге тогда уже было немало людей, бежавших из Австрии и других европейских стран от немецкой оккупации. Что же касается меня и моего круга родных и друзей, то мы тогда еще высказывались весьма откровенно, не зная, что при советской власти надо держать язык за зубами, и что не всеми впечатлениями можно делиться с кем попало. Это станет очевидным лишь значительно позже, после войны.

Пока что, в начале 1941 года, я сталкивалась в Риге с различными мнениями и настроениями, часто диаметрально противоположными. Одни проклинали советскую власть и проводившуюся национализацию, в результате которой владельцы лишались не только своего имущества, но и работы, средств к существованию, хотя кое-кто еще оставался в своем предприятии в качестве сотрудника.

Но в Риге еще было немало людей, питавших надежду на более свободную жизнь после устранения от власти Карлиса Улманиса. Они воспринимали арест и депортацию Улманиса и ряда членов его правительства после присоединения Латвии к Советскому Союзу как неизбежное развитие событий, хотя это могло уже служить предвестником будущих массовых арестов и депортаций без суда и следствия. В июне 1941 года, за считанные дни до начала войны, из Латвии было депортировано в Сибирь более 14-ти тысяч ни в чем не повинных людей, целыми семьями, среди них около 1800 евреев.

Но до этого еще оставалось пять месяцев. Среди тех, кто радовался появившейся возможности активно участвовать в политической жизни Латвии, были освобожденные из тюрем политические заключенные и бывшие подпольщики. Некоторые из них уже занимали ответственные посты, как тот директор мебельного предприятия, бывший рабочий, который принял меня на работу счетоводом, хотя у меня не было ни специальных знаний, ни опыта. Может быть поэтому, а также потому, что я владела немецким языком, он вскоре направил меня в одну из комиссий по репатриации балтийских немцев.

Еще в октябре 1939 года, когда советское правительство навязало прибалтийским государствам – Литве, Латвии и Эстонии договор о строительстве советских военных баз на территории этих стран (в Латвии предусматривались три базы, в том числе в Лиепае), немецкое правительство информировало своих послов в Прибалтике о своем решении репатриировать балтийских немцев. Для этой цели было создано специальное акционерное общество (Umsiedlungs-Treuhand-Aktiengesellschaft), которое проводило работы по погрузке имущества балтийских немцев и их переселению в Германию. На то имущество, которое должно было оставаться (недвижимость, предприятия и другая собственность), составлялись списки, по которым владельцы должны были получить определенную компенсацию.

Когда я вернулась в Ригу, эта работа шла полным ходом, и в одну из комиссий, занимавшихся этим делом, попала я по распоряжению своего директора, в свою очередь выполнявшего распоряжение вышестоящего начальства. Это тоже было характерной особенностью национализации – вместо одного руководителя появилась цепочка связанных между собой начальников, и каждый давил на нижестоящего, давая ему указания.

Комиссия по репатриации состояла из трех человек – немецкого представителя и двух местных уполномоченных, представлявших финансовые ведомства и городские власти. Я не помню, кого я там представляла, но занималась я тем, что под диктовку составляла списки имущества соответствующих немецких семей. В связи с этим я оказывалась в самых разных домах: богатых, среднего достатка и бедных, и сталкивалась с самыми разными настроениями, от радости до настороженности и грусти. Молодые немцы чаще всего рвались в Германию, старики же с трудом расставались с накопленным имуществом и привычными условиями жизни.

Подавляющее большинство балтийских немцев никогда не проживало в Германии. В Прибалтике их предки жили многими поколениями, переняв обычаи местного населения. Даже произношение немецкого языка отличало их от жителей Восточной Пруссии или других областей Германии.

Очень ярко запомнилось мне одно посещение немецкой семьи – пожилой супружеской пары, жившей в двухкомнатной квартире на улице Дзирнаву. Это была относительно бедная семья, по-видимому, социал-демократы. Вместо портретов предков на стене столовой висели большие портреты Карла Маркса и Августа Бебеля, одного из основателей и самого популярного лидера германской социал-демократической партии до его смерти в 1913 году. Его книга «Женщина и социализм» была переведена на многие языки и попалась мне на глаза, когда я рылась на полках лиепайской библиотеки.

Когда мы вошли в эту комнату, я сразу же заметила ироническую усмешку, с какой немецкий представитель разглядывал эти портреты. Он несомненно был связан с гестапо, и я не сомневалась в том, что эти пожилые немцы попали в кандидаты для концлагеря. Они понятия не имели о том, какая участь их ждала в Германии, но даже если бы они догадывались об этом, они были бы бессильны что-либо предпринять – репатриация была, безусловно, одним из последствий секретного соглашения Риббентропа-Молотова, жертвами которого стали и эти несчастные пожилые люди.

Как только я поступила на работу, я смогла устроить Эдика – так все здесь звали Эдгара, и я тоже, в дневные ясли, где он с первого дня стал любимцем латышской няни, высокой полной блондинки средних лет. Она умоляла меня отдать ей Эдика. Я, мол, еще молода, у меня еще будут дети… Я слышать ничего не хотела об этом и, конечно, никогда бы его не отдала.

В это время у меня уже была своя комната, которую мне уступил знакомый врач, живший в большой квартире и опасавшийся «уплотнения» – вселения посторонних людей. Он предпочитал меня в качестве соседки, тем более, что я была дружна с его женой и дочерью.

Зарплата у меня была маленькая, и весной я перешла на работу старшим счетоводом в электрическом предприятии регионов Видземес и Земгалес, находившемся в красивом здании на улице Смилшу. Среди сотрудников было немало дамочек из состоятельных латышских семей, но начальником уже был советский латыш из партийной номенклатуры, один из их начальников, которых советская власть назначала на руководящую должность независимо от отрасли и специальности, и которые беспрекословно выполняли все «указания партии и правительства». Это позволило нашему начальнику каким-то образом выжить в годы массовых чисток и репрессий.

Вместе с тем, он был старым большевиком, еще обладавшим минимальными личными потребностями и полностью отдавшим себя «делу социализма, служению партии и народу». Мне не раз приходилось относить ему домой какие-то бумаги на подпись, так как он часто болел (кажется, у него была язва желудка), и я поражалась неустроенности и неуютности его спартанского быта. По характеру он был весьма прямолинейным человеком, не лишенным какой-то внутренней честности и порядочности, хотя ему, по всей вероятности, не раз приходилось идти на сделку со своей совестью. Он был из тех партийцев, которые слепо верили магическим словам «так надо», не задумываясь или стараясь не задумываться над тем, почему там надо.

Геня и моя кузина Юдит Берзинь (18 июня 1941 г.).

До начала войны оставалось менее двух месяцев. Из Парижа вернулся мой брат Лео, уже тяжело больной туберкулезом. Его удалось устроить в еврейский туберкулезный санаторий в Приедайне, небольшом поселке недалеко от Рижского Взморья. Лео привез мне долгожданное письмо от Густава, с которым он связался перед отъездом с помощью Мари-Луизы. Густав уже был в подполье, в движении Сопротивления. Лео оставил ему свой французский вид на жительство, по которому Мари-Луиза впоследствии смогла получить для Густава продовольственную и промтоварную карточки – с конца 1941 года продукты уже продавались во Франции по талонам.

Письмо Густава, переданное мне братом, оставалось последней весточкой о нем в течение очень многих лет.

22 июня 1941 года мы все проснулись в другой эпохе – началась война, по праву названная Великой Отечественной, независимо от того, какое содержание Сталин и его окружение вкладывали в слово «Отечество».

Когда по радио прозвучало сообщение о нападении Германии на Советский Союз, мне было ясно одно – из Латвии надо бежать, и как можно скорее. Зная, как быстро немцам удалось оккупировать Данию, Голландию и Бельгию, я не питала никаких иллюзий насчет Латвии и других прибалтийских стран.

В тот же день я связалась с Гитой и предложила ей уехать вместе со мной, но она решила эвакуироваться с Моней, с которым она сразу же расписалась, став его женой. Я попыталась связаться с мамой, но безуспешно (как потом оказалось, Лиепаю немцы оккупировали в первые же дни войны). Меня сильно беспокоила судьба брата, и я поехала в Приедайне, чтобы его забрать, но врач сказал, что он слишком слаб, чтобы самостоятельно передвигаться по городу, и что он будет эвакуирован вместе со всеми больными и медицинским персоналом (увы, они не успели этого сделать, и немцы расстреляли всех на месте, больных и весь еврейский персонал этого санатория). Но я все же успела повидаться с Лео. Мы долго беседовали, и он показал мне свои последние рисунки – прекрасные портреты окружавших его людей. Мне было очень страшно за него, но я была бессильна что-либо сделать.

В эти первые дни войны, в разговорах с родными и знакомыми, с которыми я встречалась, постоянно возникал вопрос об эвакуации. Одни соглашались со мной, другие возражали, считая, что лучше оставаться на месте, среди родных стен, чем попасть из огня да в полымя. У мужа моей родственницы Юдит советская власть отобрала большой продуктовый магазин и выгнала его на улицу. Он и слышать не хотел об эвакуации в Россию. Врач, у которого я жила, тоже не собирался никуда уезжать, считая что немцы не могут быть хуже русских, неделю назад выславших в Сибирь знакомых ему добропорядочных людей, даже не позволив им подготовиться к дороге. Среди депортированных были видные деятели еврейской общины Риги и известный ученый, признанный специалист в области криминологии профессор Минц.

Тогда еще ничего не было известно о намерении Гитлера и его приспешников заняться «окончательным решением» еврейского вопроса, которое будет сформулировано ими в конце июля 1941 года, и уже через пару месяцев начнется почти поголовное уничтожение евреев в газовых камерах концлагеря Освенцим. Но еще до начала войны в Риге было известно о систематических и массовых преследованиях евреев в Германии и оккупированных немцами странах. Однако и опыт первого года советской власти, по мнению многих рижан, тоже не сулил ничего хорошего. Культурные учреждения еврейской общины – прекрасный театр, школы, закрывались, не говоря уже о последствиях национализации и депортации. Не удивительно, поэтому, что так много евреев оставалось в Латвии. Одни не хотели уезжать, другие не успели.

Я ломала себе голову, как мне выбраться с Эдиком из Риги. Железнодорожных билетов не было, а пешком я бы далеко не ушла, с ребенком на одной руке и с чемоданом в другой. И тут мой хозяин – врач мимоходом обмолвился о том, что ему надо сдать билет на поезд в Даугавпилс, куда его пригласили для консультации, но из-за начавшейся войны он не поедет. Я обомлела: «Как?! У вас билет в Даугавпилс, и вы не собираетесь им воспользоваться?! Тогда отдайте лучше мне, чем сдавать на вокзале». И он отдал мне этот билет на последний поезд, как потом оказалось.

Снова я собирала вещички Эдгара, в первую очередь его зимнюю шубку, в тот же чемодан, с которым приехала из Парижа, положила туда кое-что из своих вещей, фотоаппарат, подаренный мне Густавом, и свои фотографии – память о прошлом и близких мне людях. В летнем пальто, с Эдгаром и чемоданом в руках, я села в поезд на Даугавпилс, откуда еще предстояло добираться до русской границы.

Мы уехали весьма вовремя, как мне впоследствии рассказывали. На следующий день в Риге началась паника. Местным фашисты, до поры до времени припрятавшие оружие, начали стрелять в людей и в готовые к отъезду грузовые машины с чердаков и крыш зданий. Поездов не было, люди выбирались из города кто как мог. Многие не смогли спастись, наступавшие немцы их настигали.

Когда мы приехали в Даугавпилс, перрон уже был забит людьми, ждавшими поезда в Зилупе – городок у русской границы. Толпа все росла, а поезд не шел. Я стояла с Эдиком и чемоданом в руках, не зная, что мне делать. Со всех сторон нас сдавливали люди с узлами и чемоданами. Вдруг к станции стал приближаться какой-то состав, люди сдвинулись еще ближе. Это оказался военный эшелон. Он остановился, но никого из ожидавших поезда в него не пускали. Люди шумели, волновались. Какой-то солдат из эшелона что-то крикнул, указав в мою сторону. Я не успела опомниться, как меня с ребенком и чемоданом уже втаскивали в эшелон, через головы людей. По-видимому, я все же родилась под счастливой звездой…

Солдаты напоили нас чаем, я куда-то приткнулась с ребенком и тут же уснула. Не знаю, как долго я спала. Проснулась я уже в России, а Эдик все еще продолжал мирно спать.