Мы снова в Риге! Я внутренне ликовала, прижимая к себе сидевшего на моих коленях Эдика и глядя из машины на мелькавшие мимо знакомые улицы, парки и здания. Через несколько минут машина остановилась у дома, мимо которого я не раз проходила, когда работала в комиссии по репатриации балтийских немцев. В этом фешенебельном районе близ Стрелкового сада в 30-е годы жили богатые немцы и латвийская элита. После репатриации немцев и депортации в Сибирь многих жителей этих красивых зданий, опустевшие квартиры заняла советско-партийная элита. Но началась война, и эти квартиры снова опустели – не надолго, в них вселились новые хозяева, немецкие офицеры и другие властители из Рейха.
Немецкие оккупанты были изгнаны из Риги, с ними город оставили не только соучастники их злодеяний – местные фашисты, но также многие латыши, предпочитавшие эмиграцию жизни в советской Латвии. Среди них было немало людей, живших в роскошных домах в районе Стрелкового сада. И снова сюда стали вселяться возвращавшиеся или командированные в Ригу представители советско – партийного руководства и военного командования, в том числе и морской офицер, муж нашей «майорши».
Он привел свою семью и нас с Моней в большую и хорошо обставленную квартиру, впопыхах брошенную предыдущими жильцами. Он вселился сюда временно, в ожидании своей семьи. Через несколько недель они все вместе переедут в Эстонию, на острова, поближе к флоту. А пока что места хватало для всех. Моня устроился в бывшей девичьей, а я с Эдиком в одной из четырех комнат. В тот же вечер, сидя за обеденным столом вместе с приютившим нас морским офицером и его семьей, мы оживленно беседовали и много смеялись шуткам неистощимого Мони и наших новых друзей – одесситов.
Но ближайшие дни повергли нас в такой ужас, какой я, по крайней мере, до этого еще никогда не испытывала. Куда бы мы не пошли, чтобы узнать о судьбе оставшихся в Риге родных, друзей, хороших знакомых, их соседи – латыши нам говорили одно и то же, правда, с разными интонациями: кто с сочувствием, кто с состраданием, а кто и с плохо скрытым злорадством – все евреи были загнаны немцами в гетто и затем расстреляны. В Бикерниекском лесу, на окраине города, земля шевелилась еще много часов над тысячами мертвых и полуживых тел, а фашистские охранники – айзсарги туда никого не подпускали…
В Приедайне, где находился мой брат Лео, когда началась война, местные жители слышали, как сразу же после прихода немцев в еврейском туберкулезном санатории раздавались автоматные очереди. Никого в живых не осталось…
Судьба моей матери и ее семьи оставалась неизвестной до тех пор, пока не выяснилось, что все евреи Лиепаи, находившиеся там в начале войны, погибли: и те, кто с оружием в руках героически сопротивлялся немецким захватчикам, и тысячи остальных, безоружных, от стариков до младенцев.
Пройдет более полувека, пока по архивным материалам не выяснится приблизительное число погибших в Латвии евреев – около семидесяти тысяч. Лишь около четырехсот человек спаслось благодаря мужеству и самоотверженности местных жителей, рисковавших собственной жизнью и жизнью своих семей, пряча евреев и помогая им. Свыше четырех тысяч евреев было угнано в Германию, в концлагеря.
Иоганна Лихтер успела еще перед началом войны уехать к сыну в Москву, и о ее судьбе мне тоже ничего не было известно, пока в Ригу не вернулась ее приятельница, военный врач, а впоследствии заведующая отделением рижской больницы Мари (Мирьям) Львовна Рудина, рассказавшая мне о тягостной жизни Иоганны Исидоровны в одной комнате с невесткой и внуком в подмосковном бараке, так, как жило огромное количество москвичей. Ее сын был на фронте, а она по-прежнему работала учительницей в школе и была так же сильна духом, хотя очень постарела.
С Мари Львовной я впоследствии очень подружилась. Она была в Интербригадах вместе со своей сестрой – врачом и организовала в Испании госпиталь. Мужественная, волевая и очень умная женщина, она была прекрасным доктором и пользовалась в Риге большим уважением. Подтянутая и элегантная она и в глубокой старости продолжала следить за своей внешностью.
Через несколько лет после возвращения из эвакуации в Ригу, я встретила у знакомых рижан Софью Максимовну, вторую жену моего отца. Она приехала на Рижское Взморье из Москвы, где она жила у своей сестры. Софья Максимовна рассказала мне, что Виктор, мой брат по отцу, ушел на фронт добровольцем в 16-летнем возрасте и погиб под Берлином за неделю до окончания войны. Других детей у нее не было… Мне было очень горько, что я так мало общалась с Виктором, когда это было возможно. Мудрый Тютчев, большой русский поэт 19-го века, писал:
Невысказанные нами вовремя слова сочувствия и симпатии мучают нас, когда близкого человека не стало, и сказать их некому…
В первые же дни после возвращения в Ригу я послала телеграмму Мари-Луизе в Париж, освобожденный от немецкой оккупации в августе 1944 года. У меня не было ее точного адреса – все адреса пропали вместе с моим чемоданом, когда я возвращалась из Парижа в Ригу. Но я визуально хорошо помнила расположение ее дома – это был третий дом от начала улицы, и соответственно вычислила его номер. Телеграмма вернулась с пометкой «адресат неизвестен». Через двадцать два года, когда я снова попала в Париж, я убедилась в своей ошибке: дом был третий, но каждый подъезд, каждая подворотня в нем имели свои номера… Судьбе не было угодно, чтобы мы с Густавом разыскали друг друга с помощью Мари-Луизы уже тогда, в конце 1944 года.
Надо было устраиваться в Риге, работать, учиться. У меня не было аттестата средней школы, я проучилась в коммерческой школе Лиепаи всего год вместо четырех лет. Я записалась на подготовительные курсы для сдачи выпускных экзаменов, и за несколько месяцев подготовилась к ним. С литературой, языками, историей у меня было все в порядке, но с математикой и физикой… Спасало то, что в нашей школе в Лиепае была блестящая учительница математики, и я была ее лучшей ученицей. Это помогло мне быстро наверстать упущенное, да и экзаменационная комиссия закрывала глаза, и мы безбожно списывали друг у друга. Среди нас было несколько недавно демобилизованных молодых людей в солдатских шинелях, и это обстоятельство, очевидно, тоже повлияло на снисходительность экзаменационной комиссии. Как бы то ни было, я получила аттестат зрелости и могла подать документы в университет.
С работой у меня тоже все наладилось. Сначала я зарабатывала на жизнь шитьем – первое платье я успела сшить «майорше» до ее отъезда из Риги, благо в ее квартире была швейная машинка, тоже брошенная прежними жильцами. Она бы мне ее охотно отдала, но все было строго учтено управлением, предоставившем эту квартиру ее мужу. Я начала искать подержанную швейную машинку на толкучках, которых в Риге тогда было в изобилии. Люди продавали, что могли, чтобы покупать продукты по коммерческим ценам – по карточкам, по государственной цене, они получали слишком мало, чтобы на это существовать.
Таким образом, я приобрела ножную швейную машинку знаменитой фирмы «Зингер», но не целиком, а но частям: в одном месте – головку, чуть ли не по цене металлолома, в другом месте – столик от машинки, требовавший лишь незначительного ремонта, в третьем месте – приводной ремень, а в четвертом – шпульки. В итоге я собрала отличную швейную машинку начала 20-го века, прекрасно работающую и по сей день.
Незабываемый праздник долгожданной победы над фашистской Германией мы с Эдиком отмечали вместе с Моней и Гитой, вернувшейся в Ригу после нас и ожидавшей первого ребенка. Не успели отзвучать залпы салюта, как произошло другое событие – мне предложили работу в создававшемся тогда Вечернем университете марксизма-ленинизма. В мои обязанности технического секретаря входили контакты с лекторами и регистрация слушателей. Среди последних были известные актеры, преподаватели и другие представители рижской интеллигенции, которые должны были усвоить «основы марксистско-ленинской философии». И они являлись на эти лекции и, думаю, немало потешались, слушая лекторов, главным образом старых большевиков, повторявших штампы советских учебников. Директор этого университета и его заместительница, добродушная советская латышка, тоже были из числа старых ленинцев и очень напоминали мне моего довоенного начальника Электрического предприятия.
Эта работа, продолжавшаяся пару лет, меня очень устраивала. Она не занимала много времени, и то только по вечерам, а днем я могла посещать занятия в Латвийском государственном университете, куда я поступила в том же 1945 году. Благодаря этой работе я смогла устроить Эдика в хороший детский садик, рядом с университетом.
Мы еще жили у «майорши», когда я однажды случайно встретила на улице Жозефину, довоенную знакомую, вернувшуюся из эвакуации. Ее родители погибли вместе с другими рижскими евреями, но ей вернули большую квартиру, где она родилась и выросла, и она сама подбирала себе соседей из числа своих коллег в морском училище, где она преподавала математику. Обстановка была в основном разграблена, но она обнаружила кое-что у дворника, не посмевшего не вернуть ей вещи ее родителей.
Жозефина предложила мне комнату в своей, уже ставшей коммунальной, квартире, и я с радостью приняла се предложение и переселилась с Эдиком к ней, на улицу Бривибас, в двух шагах от того дома, где я жила в парикмахерском салоне, когда впервые приехала в Ригу. В нашей комнате раньше был врачебный кабинет отца Жозефины, и вся мебель в ней была белой. Мы с Эдиком спали на врачебных кушетках, но его кушетку я загородила белыми же стульями, чтобы он ночью не свалился на пол.
Вначале Эдик был единственным «мужчиной» в квартире, где кроме Жозефины и нас жили две преподавательницы морского училища: русская женщина со своей престарелой матерью и дочерью-подростком, и еврейка из Харькова. Последняя вскоре вышла замуж за мастера из того же училища, светлоглазого блондина, русского северянина, очень покладистого и трудолюбивого человека, чинившего все в нашей квартире.
Мы прекрасно ладили и все дела обсуждали на кухне, на «семенном совете», за общим столом, где Эдик, как самый маленький, сидел сбоку, под полкой с посудой.
Постепенно к нам стали наведываться «женихи», молодые демобилизованные мужчины, искавшие подходящих невест. Жозефина, энергичная, жизнерадостная женщина лет 30-ти, отличный математик, еще не была замужем. Кое-кто сватался и ко мне, но я надеялась, что Густав жив, и он меня разыщет, зная, что мы с Эдиком в Риге, если выжили.
Уже прошел год, как кончилась война, а вестей от него не было. Среди мужчин, интересовавшихся мною, был аспирант Киевского университета, демобилизованный в Риге. Он звал меня с собой, в Киев, где в это время уже жила его мама, еврейка, в годы войны работавшая хирургом в госпиталях. Он мне очень нравился, и я бы вышла за него замуж, если бы не его равнодушное отношение к Эдику. Он уверял меня, что это изменится, как только он начнет его воспитывать, но я почему-то в это не верила.
Как-то в нашей квартире собралось много народу – у кого-то был день рождения, и Жозефина послала меня за дополнительными вилками и ножами к знакомой семье, жившей этажом ниже. Я знала, что эта пожилая пара в свое время жили во Франции. Муж был переводчиком, а жена преподавала французский язык. Когда мы встречались на лестнице, мы всегда здоровались, но этим наше знакомство ограничивалось. Постучав к ним и войдя в квартиру, я увидела у них незнакомого мужчину и постеснялась при нем попросить по-русски вилки и ножи, а произнесла эту просьбу по-французски. Получив их, я вернулась домой, но, как потом оказалось, человек сидевший у них, хорошо знал французский язык и заинтересовался мною.
Через какое-то время эта семья пригласила меня в гости, чтобы поближе познакомиться. Когда я пришла, там был тот же мужчина. Единственное, что я в тот вечер о нем узнала, эти то, что его звали Алексеем Николаевичем, что он тоже жил во Франции, а в данный момент был помощником председателя рижского горисполкома. Это меня очень удивило. Я скорей могла бы себе его представить на каком-нибудь заводе – на нем был плохо залатанный в локтях костюм, к тому же он не производил впечатления общительного человека. Весь вечер он сидел нахмурившись, как-бы о чем-то мучительно раздумывал, а его серые глаза смотрели куда-то мимо нас.
Семейная пара, пригласившая меня, развлекала нас разными историями. Им было о чем рассказать, и я с интересом слушала. Алексей Николаевич сидел погруженный в себя и лишь изредка вставлял какое-то слово.
Мне хотелось больше узнать о нем и разобраться в его сложном, как мне казалось, характере, и я пригласила его зайти к нам и рассказать о своей жизни во Франции. Вскоре он пришел, и первое, что мне бросилось в глаза, это его реакция на присутствие Эдика, как-бы снявшее напряжение с его лица. Он стал улыбаться, разговаривать. По-видимому, он любил детей и ему их нехватало, решила я.
Постепенно выяснились кое-какие детали его жизненного пути. Ему было 34 года. Русский, москвич, он приехал в Ригу еще юношей вместе со своей рано овдовевшей матерью, вышедшей замуж за рижского врача-еврея. С отчимом он не ладил, и после окончания гимназии уехал во Францию, где получил образование инженера-агронома. Затем было участие в гражданской войне в Испании, заключение во французский концлагерь, отправка немецкими оккупантами на работу в Германию, возвращение во Францию, ожидание в лагере для перемещенных лиц репатриации, наконец, после окончания войны, возвращение в Ригу вместе со своей подругой, вскоре умершей от чахотки.
Я, Алеша и Эдик (июнь 1946 г.).
Все это я узнавала не сразу, а отрывочно, из отдельных упоминаний о перипетиях его жизни. Позже, когда мы уже жили имеете, он мне показал кое-какие фотографии, иллюстрировавшие в какой-то мере его слова. Много лет спустя он начат писать повесть о своей жизни, и стимулом, по-видимому, послужила его встреча со старыми немецкими антифашистами, с которыми он познакомился еще тогда, когда работал в Германии. Однако это было уже после того, как наши пути разошлись, хотя мы еще годами были вынуждены жить рядом, в одной квартире.
За десять лет нашей совместной жизни произошли такие драматические и трагические события, которые сломали множество судеб, и не только жизнь непосредственно пострадавших от них людей, о чем речь еще пойдет ниже, но также подкосили моральные устои миллионов людей: то, во что они верили, оказалось дьявольским измышлением, чудовищным мифом. Не у всех хватало силы духа, чтобы не запить, не скатиться в трясину цинизма и беспринципности.
Однако вернемся к 1946 году. Алексей Николаевич стал бывать у нас, и его ласковое отношение к Эдику покорило меня. Мне он стал казаться романтиком, человеком «не от мира сего», и это было мне симпатично. В конце концов мы сблизились, и я согласилась выйти за него замуж.
Моня, Гита с Витенькой, Алеша и Эдик (июнь 1946 г.).
Будучи помощником председателя горисполкома, он среди еще свободных в послевоенный год квартир выбрал худшую, в доме с потрескавшимися от бомбежек стенами, с крутой узкой лестницей, по которой приходилось таскать дрова из подвала на четвертый этаж, с отсыревшими обоями в комнатах и плесенью в углах. Зимой там был зверский холод, отовсюду дуло, ребенка можно было купать только у самой печи, ванной комнаты не было, как в очень многих домах Старого города. Лишь через несколько лет, во время капитального ремонта дома, удалось выкроить ванную комнату и устроить в квартире центральное газовое отопление, что стоило много сил и денег. Но пока что мне приходилось мириться с этими и другими тяготами жизни, да и времени не было об этом задумываться, надо было учиться, зарабатывать на жизнь, воспитывать сына.
Первый год я проучилась в университете на отделении журналистики и убедилась в том, что эти занятия мне мало что дали. Тот, кто талантлив, решила я, сможет писать и без этих пустопорожних, проникнутых партийной идеологией лекций, а если таланта нет, то эта учеба тем более ни к чему. И я перешла на романское отделение филологического факультета, где изучали теорию и историю французского языка, французскую и зарубежную литературу и другие предметы. В группе была всего девять студентов, а среди преподавателей – несколько очень интересных и хороших специалистов, как, например, Илга Зандрейтере, дочь известного латышского революционера, казненного во время сталинских репрессий. Несмотря на то, что она была дочерью «врага народа», она все же закончила аспирантуру в Москве, что стоило ей немало моральных сил и нервов, и сразу же после войны переехала в Ригу. Илга Зандрейтере была замечательным преподавателем и прекрасным, очень вдумчивым человеком с несчастной судьбой и подорванным здоровьем (она рано умерла). Мы неоднократно встречались и после того, как я закончила университет. Одна из наших последних встреч была в 1967 году, сразу же после моего возвращения из Италии, со Стендалевского конгресса, откуда я ей привезла запрещенную в Советском Союзе пластинку с музыкой к кинофильму «Доктор Живаго», и мы тогда с большим наслаждением прослушали ее.
Среди преподавателей французского языка была также пожилая швейцарка, Натали Бастэн. Ее отец и дедушка в свое время преподавали французский язык в Петербурге и издавали свои учебники. Мадам Бастэн была тонким и деликатным человеком и отличалась не только изысканными манерами, но и гуманным и доброжелательным отношением к людям, свидетельствовавшим о глубокой культуре.
Тетя Соня (сестра моей мамы) и кузина Рэма (Москва, 17 октября 1946 г.).
Самым же близким мне человеком среди преподавателей университета стала заведующая кафедрой зарубежной литературы, Зоя Моисеевна Гильдина. И не только мне, но и многим другим студентам и молодым преподавателям. Она была не только талантливым, темпераментным лектором, но также очень душевным человеком, к которому можно было запросто прийти со всякими проблемами и заботами. Ее дом был открыт для всех и был настоящей отдушиной в тогдашнее время разнузданных политических кампаний борьбы с «космополитизмом» и с «буржуазным национализмом».
Рэма (Москва, 25 сентября 1947 г.).
Среди студентов и аспирантов, собиравшихся у Зои Моисеевны, были неутомимые заводилы, придумывавшие всякие экспромты, вызывавшие всеобщий смех и восторг. Во время этих встреч сочинялись шутливые стенгазеты, обсуждались интересные новинки литературы, отмечались дни рождения присутствовавших. К Зое Моисеевне вместе со мной часто приходили и Алексей с Эдиком, дружившим с ее маленькой дочерью.
С 1955 года в Москве выходил журнал «Иностранная литература», где печатались произведения Хэмингуэя, Олдриджа, Ремарка, Бёлля и других писателей, затем издававшиеся книжными издательствами. Мы увлекались ими, как и лучшими публикациями «толстых» журналов, особенно «Нового мира», и оживленно обсуждали их, не обращая внимания на тенденциозные критические статьи в периодической печати.
В 30-е годы Зоя Моисеевна работала в московском книжном издательстве, где она встречала известных писателей, в частности, Ромена Роллана и его супругу и помощницу Марию Павловну, происходившую из среды русской интеллигенции. В 1966 году вышла книга З. М. Гильдиной «Ромен Роллан и мировая культура». Когда я в том же году поехала в Париж на Стендалевский конгресс, я навестила по ее просьбе Марию Павловну Роллан и передала ей экземпляр этой книги и томик стихов Марины Цветаевой, ее любимого поэта. Встреча с многолетней спутницей Ромена Роллана, простота и душевность Марии Павловны, строгая обстановка рабочего кабинета покойного писателя произвели на меня глубокое впечатление. Повеяло атмосферой духовного величия, которой, казалось, проникнуто все в квартире Ромена Роллана на бульваре Монпарнас.
В 1949 году, на последнем курсе университета, я писала на французском языке дипломную работу на тему «Поэзия Сопротивления Луи Арагона». Он был прекрасным поэтом, и его стихи нравились мне гораздо больше, чем его проза. За годы немецкой оккупации он сочинил несколько сборников стихов, куда вошли и стихи, впервые опубликованные в подпольных изданиях. Ни в Риге, ни в московских библиотеках этих книг на было, и Зоя Моисеевна посоветовала мне обратиться к Илье Эренбургу – он лично знал Арагона и получал от французских писателей их книги. К этому времени я уже прочла очень интересный роман Эренбурга «Падение Парижа», напомнивший мне драматические события 1939–1940 годов, «Странную войну» и оккупацию Парижа гитлеровскими войсками.
Наша студенческая группа и преподаватели романского отделения филологического факультета ЛГУ (1949 г.).
Я позвонила Эренбургу, и он согласился меня принять. Когда я пришла к нему, на улицу Горького, дверь открыла супруга Ильи Григорьевича, Любовь Михайловна, еще сохранившая следы замечательной красоты. Я потом не раз бывала у Эренбурга, дома и на даче, в Новом Иерусалиме, и познакомилась с ней поближе. Она была талантливой художницей (я видела ее холст с женской фигурой в квартире Эренбурга), очень интеллигентной, образованной и милой женщиной, умелой и тактичной хозяйкой дома, где бывало множество видных деятелей, писателей, ученых, не говоря уже о журналистах, которые, приехав в Москву, считали своим долгом посетить Эренбурга. Очень жаль, что небольшая квартира Ильи Григорьевича не была сохранена как квартира-музей, живое свидетельство тесной связи Эренбурга с мировой культурой 20-го века, не только благодаря многочисленным произведениям искусства, подаренным Эренбургу самими художниками: Пикассо, Матиссом, Шагалом, Фальком, множеству книг с дарственными надписями их авторов, но также потому, что здесь побывали многие выдающиеся личности 20-го века, оставившие неизгладимый след в воспоминаниях и переписке Эренбурга, а также в других документальных материалах.
Страстная активность его натуры, его глубокий и острый ум, борьба за мир, которая была кровным делом Эренбурга, привлекали к нему множество людей. За то короткое время, которое я у него проводила, когда приезжала в Москву, происходило многое: кто-то уходил, кто-то вот-вот должен был прийти, кто-то просил о приеме. Я видела Илью Эренбурга в разные моменты, в плохие и хорошие дни, после тяжелой болезни и после очередной поездки за границу, дома и за рубежом; видела его в разном настроении, но никогда не видела его равнодушным, отрешенным от мира.
Эренбурга считали «трудным» человеком. Многие не любили его за резкость суждений. На мой взгляд, такое восприятие личности Ильи Григорьевича, было вызвано неукротимостью его характера, цельностью его натуры, принципиальностью его взглядов. В отличие от многих других, Эренбург никогда не скрывал своих мыслей, и выражение его лица, глаз, как нельзя больше раскрывало его умонастроение.
Взор советских деятелей того времени весьма часто выражал подобострастие, если он был устремлен на вышестоящих по должности или положению в обществе «товарищей», или высокомерие, если он был обращен на нижестоящих, подчиненных людей, или же вообще ничего не выражал. Глаза же Эренбурга были зеркалом его души, его критического ума и отражали целую гамму чувств. Илья Григорьевич смотрел на собеседника совершенно по-разному, в зависимости от того, какое впечатление тот производил, какие чувства в нем вызывал: пытливо, заинтересованно, сочувственно, с симпатией, скептически, холодно, с иронией… Выражение глаз Ильи Григорьевича могло быть бесконечно добрым и ласковым, особенно, когда он общался с Любовью Михайловной или гладил свою любимую собаку. Помню, с какой теплотой в глазах он показывал мне на даче свою маленькую оранжерею с экзотическими растениями, за которыми он любовно ухаживал, как и за своими цветами в саду.
Однако вернемся к моему первому посещению Эренбурга. Впустив меня в квартиру, Любовь Михайловна пригласила меня в небольшую гостиную, где находился Илья Григорьевич. Он поднялся мне навстречу, пожал руку и пытливо посмотрел на меня. Выслушав мою просьбу, он повел меня в свой рабочий кабинет. Пока он рылся на полках, разыскивая для меня книги Арагона, я робко оглядывалась вокруг, на картины Фалька и известных французских художников, висевших на стенах тесного кабинета, на знаменитую коллекцию трубок над небольшим диваном, на множество книг – скромные старинные томики и разноцветные современные издания. У Эренбурга была пышная седая шевелюра, и он казался мне высоким и грузным в этом маленьком кабинете. Видя, как он искал книги на нижних полках, согнувшись в три погибели, мне стало ужасно неловко, и я облегченно вздохнула, когда он бросил поиски и отправил меня к Лиле Юрьевне Брик, сестре супруги Арагона, писательницы Эльзы Триоле. Лиля Юрьевна получала из Парижа все издания обоих писателей. Я читала о ее тесной дружбе с Маяковским, и мне было интересно с ней познакомиться.
Лиля Юрьевна уже была пожилой женщиной, но ее выразительные глаза и живость манер еще свидетельствовали о былой притягательности. Она охотно дала мне с собой целую стопку книг Арагона – видимо, ссылка на Эренбурга служила достаточной гарантией того, что я эти книги верну. И я сидела днями и ночами за маленьким столиком в тесной комнате моей тети Сони, переписывая стихи Арагона. Копировальных машин тогда еще не было, во всяком случае – в Москве, и все приходилось перепечатывать на пишущей машинке или переписывать от руки. Тетю Соню я разыскала еще в 1946 году, в мой первый приезд в Москву. Она жила на Арбате в 16-метровой комнате с дочерью Рэмой.
Когда дипломная работа была завершена и перепечатана, я послала один экземпляр Эренбургу. Через пару лет я совершенно неожиданно получила письмо от его секретаря, Елены Александровны Зониной, сообщавшей мне, что когда Луи Арагон был в Москве, Илья Григорьевич попросил его прочесть мою работу. Арагон сделал на полях ряд замечаний. Когда он вернул ее, Илья Григорьевич поручил Зониной сообщить мне общий смысл замечаний Арагона, а работу оставить, «так как она теперь представляет собой в некотором роде музейную ценность». Зонина перенесла все замечания Арагона на другой экземпляр, а оригинал попал впоследствии вместе с архивом Эренбурга в ЦГАЛИ (Центральный государственный архив литературы и искусства).
Во время учебы в университете я познакомилась с очень интересным литературоведом, Евгенией Львовной Гальпериной, доцентом Московского университета. Зоя Моисеевна пригласила ее в Ригу для чтения лекций, и с тех пор я всегда навещала ее, когда приезжала в Москву, а иногда у нее ночевала. Евгения Львовна стала одной из первых жертв «борьбы с космополитизмом» – придя однажды на лекцию в МГУ, она оказалась в пустой аудитории: ее исключили из состава преподавателей, о чем студенты были оповещены, а Евгению Львовну даже не сочли нужным известить… В те же дни «безродными космополитами» были объявлены и другие литераторы, в том числе известный критик Александр Борщаговский, исключенный тогда из коммунистической партии и лишенный возможности публиковаться.
Учась в университете, я продолжала зарабатывать на жизнь шитьем. Летом 1947 года ко мне домой пришли трое незнакомых москвичей, отдыхавших на Рижском Взморье. Оказалось, это были известный актер Московского Еврейского театра Вениамин Зускин, его супруга и ее приятельница. Кто-то порекомендовал меня этим дамам, искавшим портниху. Я сшила каждой по платью, и не вспоминала бы больше об этом, если бы Зускин также не стал жертвой сталинских расправ. Началось же это так: в 1941 году при Совинформбюро был образован Еврейский антифашистский комитет, и его председателем был назначен знаменитый актер Соломон Михоэлс. Комитет приобрел известность в еврейских кругах за рубежом, и когда настала пора расправиться с ним, НКВД организовал две акции, весьма возможно, придуманные самим Сталиным в определенных целях и с далеко идущими последствиями: жена Молотова, Жемчужина, входившая в состав упомянутого комитета выдвинула идею, естественно, не ею придуманную, о создании в Крыму еврейской автономной республики (как известно, такая автономная область с центром Биробиджан была создана на Дальнем Востоке, у границы с Китаем). Но прежде чем разгромить комитет за, якобы, сионистский заговор, в январе 1948 года НКВД организовал убийство Михоэлса выстрелами в упор в Минске, придумав версию об автомобильной катастрофе, которая возмутила даже Н. С. Хрущева, судя по его воспоминаниям, настолько она была шита белыми нитками.
Зускин, ставший после гибели Михоэлса руководителем Еврейского театра, был арестован в декабре того же года, как и члены Еврейского антифашистского комитета, в том числе и сама Жемчужина. Она была сослана, Еврейский театр и комитет закрыты, а в 1952 году, после многочисленных допросов и пыток, члены Еврейского комитета были расстреляны. Среди погибших представителей еврейской интеллигенции были известные литераторы: поэт Перец Маркиш, писатель Давид Бергельсон и другие.
В те же годы трагические события происходили и в Латвии где многие тысячи трудолюбивых крестьян лишились своих хуторов, а порой и жизни. Мне довелось непосредственно столкнуться и подружиться с одной из жертв этих чудовищных репрессий.
В 1949 году, когда я заканчивала университет и начала искать постоянную работу, Эдику было десять лет. Во время очередной медицинской проверки у него обнаружили в легких закрытый туберкулезный очаг. Это было жестоким ударом – я ведь помнила о болезни моего брата Лео. Тогда еще не было эффективных лекарств против туберкулеза, и эта болезнь считалась крайне опасной.
Надо было немедленно действовать, обеспечивать Эдику такие условия, которые помогли бы его организму преодолеть болезнь: свежий воздух, хорошее, регулярное питание, соответствующий режим. Я убедила Алексея, что нам необходима, дача. Так как он работал в горисполкоме, ему не стоило труда заключить договор на дачное помещение на Рижском Взморье, где нам предоставили верхний этаж небольшого летнего дома. Однако мне нужно было работать, на небольшую зарплату Алексея было невозможно прожить. Я начала искать женщину, которой я могла бы доверить Эдика, пока я на работе.
У кого-то была знакомая женщина – бухгалтер, инвалид с ампутированной ногой, искавшая кого-то, кто согласился бы прописать в своей квартире в качестве домработницы ее кузину – крестьянку, жившую у нее и помогавшую ей по хозяйству. Сама она не могла ее прописать, так как жила в служебной квартире. С этим было очень строго в Советском Союзе – без прописки человек не имел права жить в городе и не мог поступить на работу.
Я попросила познакомить меня с этой сельчанкой. Ко мне пришла высокая, загорелая, крепкая женщина средних лет, с виду настоящая крестьянка. Она рассказала мне свою горестную историю.
Ее звали Зельмой, она с детства работала на хуторе своих родителей как все крестьянские дети и подростки: пасла коров, ухаживала за скотом, помогала по хозяйству. Когда умерла ее мать, она стала вести дом, готовить, печь хлеб, кормить отца и его двух подсобных работников. Началась организация колхозов, ее отец наотрез отказался вступить в коллективное хозяйство. Его арестовали, хутор забрали, а ее выгнали из дома. Жить ей было негде, и она уехала в Ригу, к кузине.
Я с Зельмой (1951 г.).
Мне Зельма сразу же понравилась, и я заключила с ней письменный договор, по которому я смогла ее прописать у нас. Зельма была настоящим кладом. Она заботилась о нас так же, как она раньше заботилась о своей семье. С теми небольшими деньгами, которыми я располагала, она хозяйничала так экономно, и вместе с тем так хорошо, что я только диву давалась. Летом она и ее кузина жили у нас на даче, а в остальное время она приходила к нам по рабочим дням на несколько часов, в течение которых она успевала управиться со всеми домашними делами. Она была образцовой хозяйкой и прекрасным человеком, настоящим другом. Эдик к ней очень привязался, и благодаря ее заботе о нем быстро преодолел свою болезнь, которая больше не повторялась. Эта латышская крестьянка сыграла в моей жизни очень важную роль, за что я ей бесконечно благодарна. Она помогала мне в течение четырех лет, и если бы не сложившиеся обстоятельства, оставалась бы с нами гораздо дольше.
Эдик и Зельма (1951 г.).
Репрессиям подвергались не только крестьяне, но и представители латышской интеллигенции. Среди студентов романского отделения филологического факультета была симпатичная и очень талантливая молодая женщина, Майя Силмале. Ее отец был профессором, и они жили недалеко от Стрелкового сада в красивом доме в стиле модерн, построенном в начале 20-го века по проекту известного рижского архитектора Михаила Эйзенштейна, отца кинорежиссера Сергея Эйзенштейна. Майя не раз приглашала меня к себе домой, чтобы показать свои интересные работы. Творческая личность, она не только отлично переводила на латышский язык произведения французских писателей, но также сама создавала и оформляла альбомы, куда записывала переведенные ею стихи.
В 1951 году она была арестована вместе с группой других молодых людей, интересовавшихся французской литературой и искусством. Все они были осуждены на длительные сроки и сосланы в Сибирь. В 1956 году, во времена Н. С. Хрущева, они были освобождены из лагерей и вернулись в Ригу. В последующие годы Майе удалось опубликовать ряд переводов, и я написала о некоторых книгах небольшие статьи для периодического издания «Яунас Граматас» («Новые Книги»), с которым я сотрудничала более четверти века, опубликовав в нем полсотни статей.
Очень интересную работу мы с Майей провели в связи с ее поисками материалов о сицилийском писателе – аристократе Джузеппе Томази ди Лампедуза, жившем какое-то время в Латвии, где у его супруги было поместье. В латышском переводе вышел его замечательный роман «Гепард», к которому я написала послесловие, как и к некоторым другим книгам зарубежных писателей.
Когда кончилась хрущевская оттепель, Майю Силмале снова стали преследовать за литературную деятельность, проводить обыски в ее квартире, допрашивать. Это окончательно подорвано ее здоровье, и в 1973 году она скончалась.
Среди арестованных в 1951 году латышских интеллигентов был прекрасный художник Курт Фридрихсон, осужденный на двадцать пять лет и также освобожденный в 1956 году. Он был выдающимся акварелистом, иллюстратором книг, сценографом. Его иллюстрации латышских изданий «Илиады», «Одиссеи», древнегреческих трагедий и других книг поистине шедевры этого жанра.
Я познакомилась с ним лично в 60-е годы, и по просьбе Наталии Ивановны Столяровой, тогдашнего секретаря Ильи Эренбурга, познакомила с ним одну московскую художницу, специально для этого приехавшую в Ригу. Курту Фридрихсону тогда не разрешали устраивать персональные выставки, хотя в Москве его очень ждали.
В начале 1950 года меня пригласили на работу в справочно-библиографическое бюро Фундаментальной библиотеки Академии Наук Латвийской ССР, где требовался библиограф со знанием иностранных языков. Директором библиотеки был бывший полковник, советский латыш, с громогласным голосом и военными манерами, но вместе с тем очень хороший и порядочный человек, который не вмешивался в сугубо библиотечные дела и позволял специалистам решать эти вопросы по их усмотрению. В библиотеке был роскошный концертный зал (сейчас – зал Вагнера), где проводились мероприятия Академии Наук, а также наши вечера, на которых директор лихо играл рояле.
Мне нравилась моя работа. Я знакомилась с интересным людьми и выполняла сложные задания. Разыскивая для читателей литературу, я обогащала и свой кругозор. В фонде редких книг и рукописей нашей библиотеки хранились чрезвычайно интересные и ценные материалы, и когда мне поручили разобраться с французскими изданиями, я обнаружила там листовки Великой французской революции, которые, правда, потом куда-то бесследно исчезли.
Фундаментальная библиотека (1953 г.).
За три года работы в Фундаментальной библиотеке меня неоднократно вызывали к парторгу Академии Наук и велели, в который раз, написать свою автобиографию. И я повторяла одно и то же, не скрывая ничего: о дедушке, бабушке, дяде и сестре в Израиле, о которых я уже много лет ничего не слышала, об отце – журналисте во Франции, который уже давно погиб в Освенциме, о чем я тогда знать не могла, о Густаве, оставшемся во Франции, в движении Сопротивления… Лишь спустя годы я поняла, почему меня столько раз вызывали – эта было связано с тем, что Густав посылал запросы обо мне через партийные организации. Он был членом Коммунистической партии Германии, сразу же после окончания войны вернулся на родину, в Маннгейм, и в течение десяти лет разыскивал меня и Эдгара, но не через Красный Крест, помогавший после войны многим людям найти своих родных, а через партийную организацию, о чем Густав впоследствии горько жалел. Товарищи из КПГ посылали запросы в Москву, а оттуда приходили соответствующие указания в Ригу. Густав получал отрицательные ответы, меня, мол, не нашли, а мне не говорили о том, что он нас разыскивал, а только заставляли все вновь и вновь писать автобиографию. Какие же это были бездушные изверги, эти партийные чиновники и их повелители, попиравшие самые святые человеческие чувства и годами скрывавшие от Густава, что его сын жив!
Логическим продолжением кровавых расправ Сталина и его подручных стало разразившееся в начале 1953 года дело об «убийцах в белых халатах», кремлевских врачах, среди которых был брат Михоэлса, профессор Вовси. Их обвиняли в намерении устранить Сталина, и в печати разразилась антисемитская истерия.
В конце февраля заместитель нашего директора вызвал меня в свой кабинет и сказал буквально следующее: «Татьяна Вольфовна, мы с вами здесь одни. Я вам что-то скажу, но прошу вас никому об этом не говорить. Если вы все же кому-то расскажете, я это никогда не подтвержу». И он начал мне говорить о том, что руководство Академии Наук уже несколько месяцев требовало от директора библиотеки, чтобы он меня уволил, так как у меня родственники за границей. Директор же отказывался и заявлял, чтобы сначала уволили его, а уже потом Кочеткову, т. е. меня. Однако обстоятельства изменились, сказал мне заместитель, «евреям сейчас не доверяют», и директор уже не сможет меня защитить. Тут я вспылила: «Как! Евреям не доверяют! В таком случае я ни дня не останусь в системе Академии Наук!» Я потребовала лист бумаги и тут же написала заявление об уходе с работы. Через неделю умер Сталин…
Алексей тогда уже работал в русской редакции Радиокомитета. В начале марта, еще до смерти Сталина, его вызвали на заседание бюро райкома партии – он был кандидатом в члены КПСС, и предложили ему или уйти из Радиокомитета, или развестись со мной, еврейкой, по той же самой причине. Алексей мне потом рассказал, что он «покрыл их всех матом» и хлопнул дверью. После этого его исключили из кандидатов в члены партии и уволили из Радиокомитета. Мы оба остались без работы, и если бы я не умела шить, нам пришлось бы очень худо.
С моей сестрой Гитой, ее мужем Моней, их детьми, Эдиком и Зельмой (Сигулда, 1951 г.).
Моню с работы не уволили, хотя он был еврей и работал в управлении Латвийской железной дороги, стратегически важном месте. Он был начальником отдела строительства зданий и сооружений, и без таких специалистов они обойтись не могли. А бедная Гита умерла еще в 1951 году – это было для нас огромным горем.
За несколько недель до ее смерти в Ригу приехала наша московская кузина Рэма, и мы все вместе, Гита и Моня со своими детьми – шестилетним Витей и трехлетним Семиком, моя семья, Зельма и Рэма, провели чудесный день в Сигулде, одном из красивейших мест Латвии, «латвийской Швейцарии», куда из Риги всего полтора часа поездом. Нам дышалось легко, никакие заботы не омрачали этот прекрасный день, ничто не предвещало о близкой беде. А она пришла внезапно. Через пару недель у Гиты поднялась высокая температура, начались острые боли, ее отвезли в больницу. Правильный диагноз, брюшной тиф, поставили лишь через неделю, когда уже было поздно. Гита потеряла сознание и скончалась. К Моне переехала его мама, взявшая на себя заботу о малышах.
Зоя Моисеевна с Таней и Нина Андреевна со своей семьей.
Смерть Сталина вызвала в Риге у одних – слезы, у других – шок, у третьих – ликование. Третьих, втайне ликовавших, было большинство. Коренное население Латвии еще не лишилось здравого смысла и трезвого взгляда на жизнь, согласно которому «хозяин – барин», и без его ведома и согласия, а то и прямого указания, ничего важного не происходило, в то время как советские люди, десятилетиями воспитанные в духе преклонения перед «гениальным вождем и учителем», приписывали все злодеяния то Ежову, то Берии, то еще кому-нибудь из подручных Сталина, о которых он, якобы, не знал. Бесчисленные обращения жертв репрессий к Сталину, в Центральный Комитет КПСС, только подтверждают, сколь велики были эти заблуждения. Через несколько лет после смерти Сталина я смогла убедиться в этом на собственном опыте.
С Эдиком (9 августа 1953 г.).
Пока же прошло несколько месяцев после его смерти. Дело об «убийцах в белых халатах» было разоблачено как преднамеренная провокация коллеги кремлевских врачей, женщины по имени Тимашук, которой в действительности приказали написать соответствующее письмо Сталину.
Теперь-то, казалось бы, я смогу устроиться на работу, и то обстоятельство, что я еврейка, уже не должно играть особой роли. Но я ошибалась. По телефону мне говорили: да, работник нужен, приезжайте. Но стоило мне появиться, как место уже оказалось занятым.
Так дело продолжалось до конца 1953 года, когда я решилась, в конце-то концов, настоять на своем праве на труд. Я добилась приема у секретаря Центрального Комитета КП Латвии, ведавшего высшими школами и учреждениями культуры, и заявила ему, что не для этого закончила университет, чтобы сидеть дома без работы и без средств к существованию. По-видимому, моя решительность произвела впечатление, так как он при мне позвонил директору Государственной библиотеки Латвийской ССР, и сказал ему, чтобы меня немедленно приняли на работу, и если штатной должности нет, то пока вне штата.
С 1 января 1954 года я начала работать в этой крупнейшей библиотеке Латвии, библиографом справочно-библиографического отдела, где я проработала семнадцать лет, в полной мере используя свои знания иностранных языков и литературы и постоянно обогащая их. Эта работа была очень интересной. Надо было регулярно следить за новыми книгами и публикациями литературных журналов, быть в курсе актуальных событий, готовить тематические списки литературы, проводить розыски литературы и иллюстраций по запросам театров, редакций журналов и газет, различных учреждений и читателей библиотеки. Например, по просьбе писателя Николая Задорнова, автора романов «Амур-батюшка», «Капитан Невельской» и других книг, я разыскала в зарубежной печати 19-го века весьма любопытные мемуары немецкого автора о путешествии по Сибири и встречах с русским генерал-губернатором и устно перевела Задорнову особенно интересовавшие его главы.
Среди сотрудников библиотеки, с которыми у меня сложились многолетние хорошие, уважительные, а часто и дружеские отношения, было немало интересных людей. Один из них, молодой историк, бывший узник немецкого концлагеря, впоследствии стал профессором и заведующим кафедрой Даугавпилского педагогического института.
Весной 1954 года на работу устроился и Алексей, агрономом в пригородном садоводстве, что имело роковые последствия для нашей семьи. Овощи в рижских магазинах в те годы были очень плохого качества, полугнилые, с прилипшей к ним землей. Это было не случайно. В пригородном садоводстве работали отбросы общества, пьяницы и проститутки, совершенно не заинтересованные в результатах своей работы. Она была для них лишь источником постоянного воровства и прикрытием от возможной высылки из города за тунеядство. Бутылка водки была их постоянной спутницей, и они начали появляться в нашем доме, как только Алексей стал там работать. Сидя на подоконнике лестничной клетки с бутылкой водки в руке, или барабаня в нашу дверь, они орали на весь дом: «Ленька, выходи!»
Жизнь превратилась в ад. К тому же в 1956 году, когда у нас с Алексеем уже было двое малышей, двухлетняя Верочка и шестимесячный Вова (Владимир), в нашем доме начался капитальный ремонт, продолжавшийся «всего» полгода – в иных домах он тянулся годами: стройматериалы, краски и прочее куда-то исчезали, рабочие неизменно вымогали у жильцов то трешку, то пятерку (рублей) на бутылку водки, но работа все равно не двигалась с места. Рабочих то и дело перебрасывали на другие объекты, где был очередной аврал в связи с грозным окликом какого-нибудь партийного начальника. Коммунальное хозяйство, наряду с сельским хозяйством, было в Советском Союзе в самом плачевном состоянии. Дома в городах принадлежали государству, а жильцам приходилось месяцами, а то и годами, добиваться починки протекавших крыш и труб, не говоря уже о вечно капавших кранах. Когда я через несколько лет после войны позвала старого мастера починить недавно поставленный кран, он, глядя на это советское изделие, горестно качал головой. «Неужели они не собираются больше жить, что так плохо работают», – сказал он.
Итак, полгода нам приходилось жить в разгромленной квартире с полусодранными полами, без газа и воды, которую таскали в ведре с улицы, с пожарного крана. Главной опорой для меня был Эдик, учившийся в последнем классе школы. Я уходила на работу во вторую смену, когда Эдик возвращался из школы, и он оставался дома с малышами, пеленал и кормил их как настоящая няня. Когда Вове минул год, я смогла устроить его и Верочку в дневные ясли, где они часто болели, и Эдик снова меня выручал. Он был огромной моральной поддержкой для меня и позже, когда закончил школу и начал работать учеником слесаря на заводе, учась в университете на вечернем отделении факультета механики. Все эти годы он ходил в старой офицерской шинели, с которой были сняты погоны, подаренной ему кем-то из моих знакомых, и в одном единственном костюме, отказываясь от покупки нового костюма, так как знал, что я еле сводила концы с концами и нередко была вынуждена занимать деньги до следующей зарплаты в кассе взаимопомощи библиотеки. Зарплата ученика-слесаря была ничтожной, и он не позволял себе даже сходить в кино, отказываясь от денег, которые я ему предлагала. Эдик был воистину самоотверженным человеком и прекрасным сыном и братом, а впоследствии и отцом и мужем. В возрасте шестидесяти двух лет его не стало, и это было ужасной трагедией для нас всех так любивших его.
Не знаю, чем бы все кончилось у нас дома, если бы Алексей, у которого от водки всякий раз подскакивало давление, не попал с инсультом в больницу, где на его глазах умерло несколько больных, после чего он, выписавшись из больницы, перестал пить и начал заниматься переводами технической литературы. Но это было уже после того, как я добилась развода, и наши пути разошлись навсегда, хотя мы еще долго были вынуждены жить рядом в той же квартире.
Отдушиной от бытовых неурядиц и очень важным моральным стимулом для меня была работа, а также научные исследования, которыми я занялась в первый же год в Государственной библиотеке. Однажды мне позвонил заведующий отделом редких книг и рукописей и попросил попытаться перевести какие-то совершенно неразборчивые рукописные заметки на французском языке. Они были сделаны в 80-х годах 19-го века на листах, приплетенных к книге итальянского автора Луиджи Ланци по истории венецианской живописи. Судя по дарственной надписи, также на французском языке, эти записи были сделаны Стендалем, настоящее имя которого было Анри Бейль, и книга была преподнесена «милейшему господину барону Феликсу фон Мейендорфу его преданным слугой Донато Буччи».
Случилось так, что свою тридцатилетнюю научную работу в области стендалеведения я начала с самого сложного – изучения рукописи писателя, не только крайне неразборчивой, но отчасти и зашифрованной. Естественно, что мне прежде всего было необходимо детально познакомиться с творчеством и жизненным путем Анри Бейля – Стендаля, изучить его манеру письма и психологические особенности. Лишь после этого можно было заняться его заметками в книге Ланци. Все это заняло почти три года.
Чем глубже я вникала в насыщенную событиями биографию Стендаля и в его творчество, тем больше меня увлекала его необыкновенно интересная и сложная личность. В Стендале «лед» сочетается с «пламенем», острый, критический ум, склонный к сарказму, со страстной, мечтательной душой, способной горячо увлечься чем-нибудь и кем-нибудь.
Бурные события эпохи привели юного Анри Бейля вместе с частями наполеоновской армии в Италию. Он навсегда полюбил эту страну за пылкость характеров, энергию страстей, глубину и естественность чувств, отразившихся в итальянской живописи и музыке, которым Стендаль посвятил свои первые книги.
Он не раз влюблялся, но его самая страстная любовь осталась безответной. Это побудило его сочинить трактат «О любви», в который он вложил свой собственный опыт, развивая теорию «кристаллизации» любви и подразделяя это чувство на разные виды. Книга «О любви» сыграла большую роль в становлении Стендаля-романиста, знатока человеческих сердец.
Готовлю публикацию (1956 г.).
Мысль этого писателя постоянно в движении, она чутко реагирует на изменения в обществе и идеях. Широта его кругозора и внутренняя независимость поражают. Но обстоятельства эпохи и его собственной жизни, психологические особенности Стендаля часто заставляли его скрывать свои мысли и чувства под маской, что стало своеобразной привычкой. Стендаль употреблял множество псевдонимов и других способов маскировки, особенно в своих дневниковых записях и письмах. К тому же его почерк крайне неразборчив.
Тетя Соня (слева), 1956 г.
Все это делало изучение рукописных заметок Стендаля чрезвычайно сложным, но также захватывающе интересным занятием. К концу 1957 года я начала готовить публикацию «Неизвестная рукопись Стендаля» для московского журнала «Вопросы литературы» (1958, № 5). Одновременно я сообщила об этом Илье Эренбургу и послана ему фотокопию одной страницы заметок Стендаля. Илья Григорьевич ответил мне, что он очень заинтересован этой работой и переслал фотокопию Луи Арагону. Он же, в свою очередь, предоставил ее для экспертизы крупнейшему специалисту по творчеству Стендаля, Анри Мартино, признавшему в открытом письме во французской газете «Les Lettres françaises» (1 января 1958), что это действительно почерк Стендаля, и запись сделана в «дьявольский день». Несмотря на все его усилия, он не смог расшифровать ее до конца.
Вскоре Арагон прислал мне длинное письмо о реакции французских ученых на открытое письмо Анри Мартино, и о том, Что они «с нетерпением» ждали моей публикации.
Так, совершенно неожиданно для меня самой, я стала специалистом по Стендалю, и моя первая публикация и все последующие появились не только на русском языке, но и на французском, в специальном периодическом издании «Stendhal Club». С его издателем, профессором гренобльского университета и президентом международной ассоциации Друзей Стендаля, Виктором дель Литто, меня связывали многолетняя переписка и дружеские отношения. Меня начали приглашать на Стендалевские конгрессы, где я неоднократно выступала с научными докладами.
Заметки Стендаля в книге Ланци, опубликованные мною полностью, оказались чрезвычайно интересными. Они позволили мне восстановить некоторые события его жизни в Триесте, о которой сохранилось мало сведений. (В 1830 году он был назначен туда на пост французского консула, но австрийское правительство, информированное о литературной деятельности Бейля-Стендаля, отвергло назначение «опасного» либерала в свои владения, и через несколько месяцев он был переведен на аналогичный пост в Италию, в Чивитавеккию). Рукописные заметки Стендаля содержат также ранее неизвестное описание его путешествия из Парижа в Триест, длившегося девятнадцать дней, очень любопытные высказывания Стендаля о Луиджи Ланци, авторе книги, в которую Стендаль заносил эти записи, об английском литературном журнале, который он читал в те дни в Триесте и другое.
Последняя запись Стендаля в книге Ланци была сделана спустя пять лет в Риме, после посещения галереи Дориа. Среди упомянутых им картин, Стендаль особенно выделил портрет знаменитого Никколо Макиавелли, отмечая его «преимущественно непреклонный и не двуличный облик» в этом портрете, «подлинный образ его поведения»…
Весьма поразительна история самой книги Ланци, служившей Стендалю справочником по истории венецианской живописи и находившейся в его личной библиотеке в течение многих лет. После его смерти эта книга осталась у его друга Донато Буччи, антиквара в Чивитавеккии, небольшом портовом городке недалеко от Рима, где Анри Бейль жил в 30-е годы 19-го века, занимая пост французского консула. Как и другие книги, испещренные записями Стендаля, она осталась не проданной, так как покупатели считали ее «испорченной».
Мне удалось также выяснить, каким образом принадлежавшая Стендалю книга попала в Ригу. В московском историческом архиве (ЦГИА) я обнаружила рукописный дневник Феликса Мейендорфа, молодого русского дипломата, в 1861 году направленного в Италию с секретной миссией, состоявшей в том, чтобы убедить папу Пия IX не вмешиваться в дела Польши, где в том же году происходили волнения, не без влияния папской курии. По пути в Рим, Мейендорф побывал в Чивитавеккии, где он познакомился с местной достопримечательностью, старым антикваром Донато Буччи. В своем дневнике Мейендорф подробно описал посещение антиквара и беседу с ним о Стендале. Тогда же, в 1861 году, Буччи преподнес ему книгу Луиджи Ланци с заметками Стендаля. Однако дарственная надпись была сделана позже, в 1863 году, когда Мейендорф уже работал в русской миссии в Риме и там жил. В тот год он снова посетил Донато Буччи и попросил его дарственной надписью подтвердить, что эта книга содержит заметки Стендаля, что было важно для ее сохранности в будущем.
Родовое имение Мейендорфа было в Лифляндии. В 1919 году, после национализации помещичьих библиотек, книга с заметками Стендаля попала в Ригу, в Государственную библиотеку. Всю эту необыкновенно интересную историю я подробно рассказала в своей книге: Татьяна Мюллер-Кочеткова, «Стендаль, Триест, Чивитавеккья и… Рига», опубликованной на латышском и русском языках (Рига, «Лиесма», 1978, 1983).
Научными исследованиями и подготовкой публикаций, как и других статей, я могла, естественно, заниматься лишь в свободное время, то есть по ночам или во время отпуска. Начиная с 1958 года, когда мои малыши начали проводить лето в хороших детских яслях и садике на Рижском Взморье, в Яундубулты, а когда подросли – в пионерском лагере Министерства культуры на Взморье, я ежегодно использовала свой отпуск для работы в московских и ленинградских архивах и библиотеках, и материал, собранный за этот месяц, давал мне возможность двигаться дальше в своих исследованиях. Так, в 1958 году, по инициативе Эренбурга, я начала работать в архиве литературы и искусства в Москве (ЦГАЛИ), над фондом Вяземских. Эренбург рассказал мне, что в 30-х годах, в одном из томов «Литературного наследства», была опубликована записка Стендаля к Петру Андреевичу Вяземскому без комментариев, так как ее смысл оставался непонятым.
Найдя эту публикацию, я загорелась желанием разгадать интригующий смысл записки, посланной французским писателем русскому поэту, другу Пушкина, вместе со страницами французской газеты «Le Temps». В ней речь, на мой взгляд, шла о России, но не было никаких дат, ни названия места, где она была написана. Стендаль обращается в ней к своему «соседу»: не угодно ли ему прочесть эти две страницы и вернуть их «завтра в 10 часов. Там показана замечательная черта молодого казака». После этих слов Стендаль восклицает: «Какая (это была бы) держава, если бы буржуазия пошла навстречу крестьянству!»
Сразу же возник ряд вопросов: когда и где Петр Андреев Вяземский жил по соседству с Анри Бейлем – Стендалем? О каких страницах французской газеты идет речь, и что там напечатано? Кто этот молодой казак, и какая его черта привлекла внимание Стендаля? Наконец, о какой буржуазии идет речь? Ведь в России в то время сформировавшейся буржуазии еще не существовало.
Изучив фонд Петра Андреевича Вяземского, я обнаружила черновик неизвестного письма Вяземского к Стендалю, естественно, на французском языке, где говорится: «Прибывший из России князь Вяземский узнал, что по воле счастливого случая он оказался в Риме под одной крышей с господином де Стендалем, его старым и хорошим знакомым, остроумное, живое и поучительное общество которого доставляло ему столько сладостных и сильных ощущений при чтении “Красного и черного”, “Жизни Россини” и “Прогулок по Риму”: на этом основании и в качестве скромного служителя муз своего Отечества он осмеливается просить господина де Стендаля о милости быть представленным господину де Бейлю». Как оказалось, это изящно написанное письмо, датированное 16-м декабря, относится к 1834 году, когда Вяземский приехал со своей семьей в Рим для лечения дочери Пашеньки, заболевшей чахоткой (она вскоре там умерла).
Для полной уверенности мне было необходимо прежде всего выяснить все даты, когда русский поэт мог оказаться в одном городе с французским писателем и поселиться по соседству. После этого я поехала в Ленинград, где в Публичной библиотеке, к счастью, сохранились полные комплекты газеты «Le Temps» за многие годы. Я просмотрела ее, страница за страницей, за все время, когда в ней мог появиться материал, настолько заинтересовавший Стендаля, что он захотел поделиться им с Вяземским. В итоге я обнаружила те две страницы, о которых идет речь в вышеупомянутой записке.
На этих страницах напечатана обширная статья известного французского журналиста о книге польского автора, активного участника варшавского восстания 1831 года. И в книге, и в статье во французской газете, много внимания уделено движению декабристов, вдохновивших организаторов варшавского восстания. Оказалось, «молодой казак» – это полковник Павел Иванович Пестель, руководитель Южного общества декабристов. По французской традиции того времени, Стендаль называл русских военных «казаками». В газете подчеркивалось бескорыстие Пестеля, та «замечательная черта», так заинтересовавшая Стендаля. В подтверждение приведена цитата из письма Пестеля к другу: «Что касается меня, то после того, как завершится это великое дело (свержение самодержавия. – Т. М.), я уединюсь в киевский монастырь…»
Этот материал появился во французской газете в сентябре 1834 года, за три с лишним месяца до того, как Стендаль познакомился со своим русским соседом. Примечательно, что он сохранил эти страницы. То обстоятельство, что он послал их Вяземскому, по всей вероятности, со слугой, говорит о том, что этот материал был связан с тематикой их бесед, очень интересовавшей самого Стендаля: восстание декабристов, варшавское восстание 1831 года.
Ознакомившись со всем, что в литературном наследии французского писателя связано с движением декабристов, я обратила внимание на чрезвычайно любопытный момент: Стендаль узнавал о событиях 1825–1826 годов в России гораздо раньше и получая более полную информацию, чем многие представители образованных кругов русского общества, так как он следил за материалами парижской газеты «Le Moniteur Universel», где уже в июле 1826 года был полностью опубликован доклад следственной комиссии по делу декабристов, представленный царю в конце мая того же года. Вскоре в той же газете были напечатаны и другие материалы из России, позволившие Стендалю уже летом 1826 года получить подробнейшие сведения о движении декабристов, о допросах «государственных преступников», о мерах наказания декабристов…
Не удивительно, поэтому, что французский писатель уже в августе 1826 года затрагивал эти вопросы в статье, посланной им в лондонский журнал. Еще в марте месяце того же года он отметил, что «либеральные взгляды существуют в самих недрах русской армии»… В докладе следственной комиссии подробно сообщалось о проекте конституции Пестеля – «совершенно в духе республиканском». В публикации парижской газеты название Тульчинской управы Южного общества декабристов, по-видимому, вызывало у Стендаля ассоциацию с французской Директорией 1795–1799 годов (слово «управа» было переведено как «директория»). Все ото наводило Стендаля на мысль о буржуазно-демократическом характере идей Южного общества. С этим связано его восклицание в записке к Вяземскому: «Какая (это была бы) держава, если бы буржуазия пошла навстречу крестьянству!»
Моя публикация «Стендаль и Вяземский», появившаяся в журнале «Вопросы литературы» (1959, № 7) и во Франции, понравилась не только Илье Эренбургу, но и Луи Арагону, опубликовавшему в этой связи большую статью «О Стендале и о XX веке» в газете «France Nouvelle» (№ 731, 1959), в которой он рассказал читателям газеты не только о моих публикациях, но также о своей встрече со мной в Москве, о моей судьбе, о Густаве, называя его «молодым немцем», которого он мне обещая разыскать, но так и не нашел…
Встреча с Арагоном состоялась в апреле 1958 года. 19 апреля Эренбург сообщил мне, что Арагон в Москве, и указал его номер телефона в гостинице «Москва». Я позвонила Арагону, и он пригласил меня приехать. На следующий день я уже была в Москве. Когда я пришла в гостиницу, супруга Арагона, Эльза Триоле, как раз обсуждала сценарий кинофильма «Нормандия – Неман» со своими соавторами, Константином Симоновым и Шарлем Спааком. Луи Арагон представил меня им и прошел со мной в смежную комнату, где состоялся продолжительный разговор: говорил, главным образом, Арагон, а я внимательно слушала, и лишь под конец рассказала ему о Густаве.
Арагон тогда уже был совсем седым, но седина ему очень шла. У него было моложавое лицо и стройная фигура, и он разговаривал очень живо и темпераментно, много рассказывал о французской литературе, о своей любви к Стендалю и нелюбви к Бальзаку, и о другом. Это продолжалось довольно долго, и я начала чувствовать себя неловко, мне казалось, что я его задерживаю. Вдруг разговор начал касаться моего прошлого, Густава, наших французских друзей в Париже, с которыми я не смогла связаться. Пообещав навести справки, Арагон поднялся с места, я тоже встала, попрощалась с ним и вышла из комнаты. Я уже была в другом конце длинного коридора гостиницы, когда услышала голос Арагона, позвавшего меня назад, попрощаться с Эльзой Триоле. Мне потом рассказывали, что Арагон в Москве не делал ни шагу без Эльзы Триоле, и что его привязанность к ней изумляла всех, знавших обоих писателей лично.
Пытаясь узнать что-либо о Густаве или об общих знакомых, я регулярно просматривала периодические издания из ГДР, поступавшие в Государственную библиотеку, где я работала. Листая очередной номер иллюстрированного издания, я увидела знакомое лицо: постаревшая, но вполне узнаваемая Марта Берг-Андре разбивает бутылку шампанского о борт судна, носящего название «Эдгар Андре». Марта жива, и судя по всему, в ГДР! Я сразу же написала ей и послала письмо в адрес издательства с просьбой, ей переслать. Вскоре от Марты пришел подробный ответ: она рассказала о себе, о некоторых общих знакомых, но о Густаве она ничего не знала.
Через некоторое время, в 1959 году, в мои руки попал бюллетень, составленный и размноженный в Западной Германии бывшими интербригадцами. Среди прочих материалов там был список лиц, сражавшихся в свое время в 11-й Интербригаде, пожертвовавших деньги для политических заключенных в Испании, и среди них Густав М. из Маннгейма! Я вздрогнула от неожиданности – это он! Других с таким именем и оттуда в 11-й Интербригаде не было!
В Риге работало общество дружбы с зарубежными странами, где я иногда бывала на французских мероприятиях. Я знала референта этого общества, и с бюллетенем в руке вошла в его кабинет: «Я уверена, что здесь упомянут Густав Мюллер, отец моего старшего сына. Как мне ему сообщить, что его сын жив?» Взглянув в бюллетень, он ответил: «Тут указан адрес ответственного лица. Напишите ему.» И я написала несколько строк. Через месяц почти одновременно пришло два письма. Крайне взволнованное, со сплошными восклицательными знаками, от Густава: Как же так! Он нас столько лет разыскивал, и ему ничего о нас не сообщали! Он хотел бы нас увидеть, и как можно скорее! Второе письмо было от лица, ответственного за бюллетень, который оказался старым другом Густава. Он поехал к нему в Маннгейм и лично передал ему мои строки и наш адрес. Как он мне сообщил, Густав показал ему копии всех своих запросов о нас и полученные им отрицательные ответы.
Тогда же, летом 1959 года, в Ригу со своим мужем приехала директор немецкого телеграфного агентства ГДР Деба Виланд. Она была родом из Риги, и пользуясь случаем, навестила здесь свою школьную подругу Тамару. Во время этого визита ее муж, Гейнц Виланд, упомянул мое имя и девичью фамилию и сказал, что знал меня в Париже и хотел бы со мной встретиться, если я в Риге. На сей раз меня быстро нашли. Я позвонила Тамаре и встретилась у нее с Гейнцом и его супругой. Гейнц Виланд был другом Густава, вместе они бежали из гитлеровской тюрьмы, нелегально перешли французскую границу, попали в Париж, затем в Испанию, где они сражались в одном батальоне. В горах Харамы, там, где погиб Воля Лихтер, Гейнц отморозил себе ступни. Их пришлось ампутировать, после чего он передвигался на костылях. Мы часто встречались в Париже и бывали вместе на различных мероприятиях после того, как я познакомилась с Густавом и его товарищами. Потом Гейнца эвакуировали в Москву, где его лечили и изготовили ему протезы. В годы воины он был политкомиссаром лагеря для военнопленных, где он встретил свою будущую жену, Дебу, работавшую там переводчицей. После окончания войны его направили на партийную работу в Берлин, и вместе с ним поехала туда Деба.
Деба Виланд (24 июня 1968 г.).
Гейнц рассказал мне также о Густаве, изредка приезжавшем в Берлин. Он знал, что Густав очень скучал по своему единственному сыну, и предложил мне устроить для нас встречу в Берлине, если Густаву не удастся приехать в Ригу. В политических обстоятельствах того времени это было весьма сложным делом, так как Густав был гражданином Федеративной Республики Германии, страны, которую Советский Союз считал своим врагом № 1 в Европе, хотя с 1958 года у власти уже был Н. С. Хрущев, за два года до этого разоблачивший коварство и преступления Сталина в своей секретной речи на 20-м съезде КПСС, вскоре ставшей известной миру, по крайней мере в общих чертах.
Пока что мы с Густавом переписывались. Он хотел как можно больше узнать о своем сыне, который в это время уже работал слесарем на заводе, учился на вечернем отделении факультета механики и помогал мне как только мог. Густав очень жалел, что Эдгар не владел немецким языком и не мог сам ему написать.
Вернувшись после капитуляции Германии в Маннгейм, Густав продолжал общаться с нашими французскими друзьями, Мари-Луизой и освобожденным из плена Гэби. Через пять лет после окончания войны он женился на своей подруге юности, но с условием, что она даст ему развод, если я все же найдусь. Он продолжал нас разыскивать, пока ему однажды не рассказали, что кто-то из переживших ужасы концлагеря меня, якобы, там видел – все там были на одно лицо, изможденные, кожа да кости, вполне можно было ошибиться.
1960 г.
С сентября 1960 года я начала по совместительству работать на французском отделении факультета иностранных языков Латвийского государственного университета, преподавателем на почасовой оплате: два рубля в час за лекции, один рубль за семинарские занятия. Это были ничтожные деньги, и шитьем я бы зарабатывала гораздо больше. И хотя я нуждалась в деньгах, я все же пошла на эту работу и ночами напролет готовила на французском языке новые курсы лекций по теории и истории французской литературы. Так, на почасовой оплате, я проработана в университете десять лет, до 1970 года. Мне очень нравилось общаться с преподавателями нашего отделения и кафедры зарубежной литературы и заниматься со студентами, среди которых были очень способные молодые люди, ставшие впоследствии хорошими специалистами: гидами, переводчиками, преподавателями.
С Эдгаром (1 июля 1960 г.).
Подготовка и чтение лекций, восьмичасовой рабочий день в библиотеке, домашние дела и воспитание детей не оставляли мне времени для полноценного отдыха. Все же я продолжала посвящать свой ежегодный месячный отпуск научным исследованиям, приносившим мне огромное моральное удовлетворение, так как я каждый раз возвращалась из Москвы или Ленинграда с чем-то новым. Так, например, роясь в московском архиве древних актов (ЦГАДА), в материалах наполеоновской армии, перехваченных русскими в 1812 году, я обнаружила неизвестные письма Анри Бейля из России, подписанные разными псевдонимами (Бейль был помощником Главного интенданта наполеоновской армии, графа Дарю). Или, изучая издания пушкинской эпохи, я установила неизвестного автора некоторых публикаций – они принадлежали перу Стендаля и были переведены из французских изданий. Это позволило мне значительная расширить временные рамки истории русских переводов Стендаля. Поиски в архивах Москвы и Ленинграда помогли мне полностью выяснить судьбу и карьеру в России французской актрисы, подруги Анри Бейля, которую он разыскивал в горящей Москве… Эта молодая женщина сыграла значительную роль в жизни и творчестве Стендаля, и опубликованный мною материал вызвал у стендалеведов большой интерес. (На русском языке я рассказала о ней в своей книге «Стендаль. Встречи с прошлым и настоящим». Рига, «Лиесма», 1989).
Особенно увлекательной, хотя и очень сложной, была работа в архиве Института русской литературы (Пушкинский Дом) Академии Наук СССР в Ленинграде, где хранятся также письма и рукописные дневники Александра Ивановича Тургенева – брата декабриста Николая Тургенева и друга Пушкина и Вяземского. Александр Иванович общался со многими выдающимися личностями в разных странах Европы, и его дневники, ряд фолиантов с чрезвычайно неразборчивыми, а порою и полуистлевшими записями, представляют большую культурно-историческую ценность. В одном из этих дневников я наткнулась, например, на никому не известное пространное описание прогулок Анри Бейля с Александром Тургеневым по Риму и окрестностям. Обладая феноменальной памятью, Александр Иванович подробно изложил в своих дневниковых записях рассказ Бейля о памятниках древности, о «теперешнем Риме и римлянах», о папе, кардиналах, внутренней политике.
Справочное бюро Государственной библиотеки.
В 1960 году я заканчивала большую работу, заказанную мне Всесоюзной государственной библиотекой иностранной литературы и изданную в Москве в 1961 году: «Стендаль. Библиография русских переводов и критической литературы на русском языке. 1822–1960».
Лучшим вознаграждением за мой труд было письмо, полученное мною в январе 1962 года от крупнейшего специалиста в области русско-зарубежных литературных связей, академика Михаила Павловича Алексеева. Он писал: «Я… поразился обилию собранного Вами материала, который, кстати сказать, очень интересно представлен читателю – в интересных цитатах, объяснениях и т. д. Не сомневаюсь, что эта полезная и хорошо изданная книга будет весьма сочувственно встречена как у нас, так и за рубежом».
Это был не единственный отклик Михаила Павловича на мою работу. Он написал также официальные отзывы о моем большом обзоре «Творчество Бальзака в России» (опубликованном в Риге в 1964 году) и о кандидатской диссертации «Стендаль в России», которую я защитила во Львове в 1968 году. Я храню письма Михаила Павловича как дорогую мне память о большом ученом, одном из лучших представителей старой ленинградской интеллигенции.
В 1960–1970 годах в моей жизни произошли крупные события. О некоторых из них я расскажу ниже, но сейчас хочу остановиться на очень драматическом эпизоде, даже трагическом, имевшем прямое отношение к Густаву и нанесшем ему большой удар.
Летом 1960 года он намекнул в письме на возможность скорой встречи. Я терялась в догадках, но решила, что у него были основания на это надеяться, а нам оставалось ждать развития событий. В октябре пришло письмо от Густава из ГДР. Он сообщил, что включен в состав немецкой делегации на совещание коммунистических и рабочих партий в Москве в ноябре месяце, и что после совещания он сможет повидаться с нами. 27 октября, когда Эдгару исполнился 21 год, пришла поздравительная телеграмма на русском языке из Москвы, от имени его отца. Никаких писем от Густава не было. Зоя Моисеевна Гильдина, принимавшая большое участие в судьбе своих друзей, очень скептически отнеслась к тому, что Густаву разрешат поехать в Ригу, и посоветовала мне съездить в Москву и попытаться встретиться с ним там. Я ее послушалась, и это было большой ошибкой.
В Москву я приехала 6 ноября и остановилась у Евгении Львовны Гальпериной, упомянутой выше в связи с пресловутой «борьбой с космополитизмом». У нее был горький опыт сталинских репрессий, на ее глазах происходила бешеная травля замечательного поэта Бориса Пастернака. Казалось бы, у нее не должно было быть никаких иллюзий насчет КПСС и всей этой системы, существенно не изменившейся и после смерти Сталина. Но Евгения Львовна, романтик в душе, была настроена оптимистично и в восторге от того, что Густав в Москве. Она дала мне совет, которому я ни в коем случае не должна была следовать: позвонить в Центральный Комитет КПСС, вкратце рассказать, в чем дело, и попросить помочь мне повидаться с Густавом. Какой я тоже была тогда наивной! Я послушалась ее, и это было роковой ошибкой.
Если бы я, вместо того, чтобы поехать к Евгении Львовне, сразу же обратилась к Эренбургу, дело повернулось бы совсем иначе. Как он мне потом рассказал, вместе с немецкой делегацией в Москву приехал известный писатель из ГДР, которого Илья Григорьевич хорошо знал лично, и его он смог бы попросить пригласить меня в гостиницу, где они все остановились, и там я бы встретила Густава. Но история не знает сослагательного наклонения. Я этого не сделала, а позвонила в ЦК, где меня вежливо попросили позвонить завтра. На следующий день, 7 ноября, там тоже ничего не знали о Густаве, а тем временем уже происходило событие, о котором я во всех деталях узнала лишь через шесть лет, в 1966 году в Париже, когда я, наконец, встретилась с Густавом.
А произошло, вкратце, следующее. 7 ноября утром Густав был вместе со всей делегацией на трибуне Красной площади, где они наблюдали за парадом. После парада они в холле гостиницы «Москва» оживленно делились впечатлениями. Официант разносил на подносе рюмочки с водкой. Как и все, Густав выпил рюмку и… потерял сознание. Он пришел в себя лишь в больнице, где его продержали две недели, обследовали, ничего не нашли и выписали. После чего его посадили на самолет и отправили домой, в Западную Германию. Но самое ужасное, с точки зрения немецкой делегации и самого Густава, случилось сразу же после того, как он потерял сознание. Как ему рассказал кто-то из членов делегации уже в Западной Германии, он начал буйствовать, отбиваться от врачей, пытавшихся ему помочь, принимая их в бреду за гестаповцев… Короче, он ударил и оскорбил советских врачей! Немецкие коммунисты были возмущены до крайности. Партийная организация долго с ним разбиралась. Он был в полном отчаянии, не мог понять, как такое могло случиться, не говоря уже о том, что он не встретился с нами, не увидел сына! А после такого происшествия вряд ли еще когда-нибудь сможет нас навестить. Опьянеть от рюмки водки до беспамятства, до буйства! Он, привыкший, как все в Южной Германии, к обеду выпить бокал вина!
Ему и всем им не приходило в голову, да и не могло тогда прийти, что это был испытанный прием КГБ – подсыпать что-то в рюмку, в бокал, в чашку, если нужно было кого-то изолировать, не дать встретиться с кем-то, выдворить из страны… Илья Григорьевич рассказал мне, что такое же произошло с американской журналисткой, но она попала не в больницу, как Густав, а в вытрезвитель! О чем злорадно сообщала московская газета.
Не знаю, случилось бы это, если бы я не поехала в Москву и не позвонила в ЦК КПСС, где, несомненно, сразу же подняли на ноги КГБ. Зоя Моисеевна меня уверяла, что все равно произошло бы нечто подобное, Густаву не дали бы встретиться с нами. Но тогда, по всей вероятности, это случилось бы уже после совещания, и он еще смог бы услышать яростное выступление Н. С. Хрущева, наблюдать за перипетиями разрыва КПСС с коммунистической партией Китая…
Но обо всем этом разговор с Зоей Моисеевной шел через шесть лет, когда картина случившегося в Москве прояснилась. Вернувшись оттуда в Ригу, я, конечно, ничего не знала и недоумевала, почему от Густава не было никаких известий. Письмо пришло только через несколько месяцев, когда Густав собрался с силами и в очень общих чертах сообщил нам о своей неудаче. Из этого письма я поняла одно – он был в глубокой депрессии и уже не верил в возможность увидеть нас. Тогда я решила обратиться с письмом лично к Н. С. Хрущеву. В этом сжатом и предельно ясном письме я изложила известные мне факты и просила Хрущева содействовать тому, чтобы Густав, немецкий коммунист и бывший интербригадец, мог увидеть сына, с которым он расстался более 20-ти лет назад.
Через какое-то время меня пригласили к секретарю ЦК КП Латвии. Он разговаривал со мной весьма миролюбиво: «Мы знаем, что вы не были официально замужем за Густавом Мюллером. Было бы лучше, если бы его сын сам добивался встречи с отцом»… Одним словом, пустой разговор. Каким образом мог бы Эдгар тогда этого добиться? О приглашении родственников из-за границы или частных поездок к ним в гости, особенно в капиталистические страны, тогда еще не могло быть и речи.
С актерами Комеди Франсез на встрече в обществе дружбы (Рига).
В 1963 году я получила приглашение на Стендалевский конгресс в Италию. В связи с этим, я обратилась к Эренбургу. Он был председателем общества дружбы «СССР – Франция», а я состояла в рижском отделении этого общества. Секретарь Илья Григорьевича, Наталия Ивановна Столярова (Елена Зонина тогда уже работала переводчиком), ответила мне от его имени, что «отношения у Ильи Григорьевича с Союзом обществ неважные и он убежден, что они не помогут. Я боюсь, что Вам придется заняться этим вплотную самой, приехать и т. д. Когда Вы уже будете здесь, то и Илье Григорьевичу легче будет Вам помочь. (За шесть лет, что я добиваюсь встречи с сестрой, ему не удалось мне помочь)».
Наталия Ивановна вернулась из Парижа в СССР еще до войны и сразу же попала в лагерь, на каторжные работы. После смерти Сталина ее освободили из лагеря. Прошло уже десять лет, как кровавого душегуба не стало, а она все еще не могла повидаться со своими родственниками во Франции.
Приглашение на конгресс я не смогла использовать. Обстоятельства были весьма неблагоприятными. Международные отношения СССР обострились еще больше, после возведения берлинской стены (1961) и Кубинского кризиса (1962), когда советские ракеты, отправленные на Кубу, чуть не спровоцировали новую войну. Ожесточилась и идеологическая борьба в Советском Союзе. После того, как в «Новом мире» в 1962 году была опубликована повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича», а по стране начали распространяться произведения «самиздата», размноженные на пишущих машинках, нападки в печати на строптивую творческую интеллигенцию стали еще более яростными. На Эренбурга уже ополчились по поводу его очерка «Уроки Стендаля» (1958), поднимавшего актуальные вопросы о правде в искусстве и о роли писателя в обществе. В начале 60-х годов отношение властей к нему еще ухудшилось из-за поддержки, которую он оказывал Евгению Евтушенко и другим молодым поэтам.
В 1966 году я снова получила приглашение на конгресс, на сей раз – в сентябре того же года в Париже. Ассоциация Друзей Стендаля пригласила и Эренбурга. Желая мне помочь, Илья Григорьевич обратился с письмом в Иностранную комиссию Союза писателей, в котором он сообщил необходимые сведения обо мне и просил оказать содействие положительному разрешению вопроса о моей поездке на конгресс. Я узнала об этом письме лишь в 1987 году, прочтя подборку писем Эренбурга в журнале «Вопросы литературы» (№ 12). Не знаю, предприняла ли Иностранная комиссия что-нибудь, но на этот раз общие обстоятельства были более благоприятными. В Москве ожидали приезда президента Французской Республики, генерала Шарля де Голля. В советской печати появлялись дружественно настроенные по отношению к Франции публикации, вспоминались давние традиции русско-французских культурных связей.
Мое приглашение было подписано профессором Сорбонны, и когда я пришла с этим официальным письмом в ОВИР, ко мне отнеслись более благосклонно, чем можно было ожидать. В характеристике, выданной мне директором библиотеки для ОВИРа, были перечислены все мои родственники за границей, живые и мертвые, вероятно, на тот случай, если я сама забуду кого-нибудь указать. Несмотря на это, я получила разрешение поехать на конгресс. Но пришлось немало понервничать – заграничные паспорта выписывались только в Москве, и мои паспорт прибыл в Ригу в последний момент.
Мои друзья очень переживали за меня и принимали деятельное участие в моей экипировке и в снабжении деньгами: одна приятельница одолжила мне свой элегантный плащ, другая – красивую сумку… Я сшила себе второпях платье и закончила подшивать подол и обметывать швы в поезде по дороге в Париж…