Что такое популизм?

Мюллер Ян-Вернер

III. Как быть с популистами

 

 

На этом этапе мы можем задаться вопросом: а как вообще можно поддерживать популистов, этих заведомо протоавторитарных лидеров, которые, скорее всего, нанесут серьезный вред демократической системе? Свидетельствует ли тот факт, что во многих странах популисты пользуются поддержкой миллионов, о том, что эти самые миллионы – люди с авторитарным типом личности (вспомним психологические диагнозы, разбиравшиеся в гл. I)? Означает ли это, что множество наших граждан готовы лишить нас прав, если, по их мнению, мы не подходим под определение «настоящих американцев»? В этой главе я хочу немного затруднить жизнь либеральным демократам, которые, кажется, склонны полагать, что популизм можно списать со счетов как чисто умозрительную задачу (в отличие от эмпирической задачи, с которой придется разбираться так или иначе). Я напомню, что привлекательность популизма зиждется на том, что итальянский демократический теоретик Норберто Боббио в свое время назвал «нарушенными обещаниями демократии». Я также хочу продемонстрировать, что популизм предлагает решение проблемы, на которую у либеральной демократии нет ответа: как можно определить границы того, что составляет «народ»? Наконец, я попытаюсь объяснить, какие конкретные исторические обстоятельства в США и Европе привели к подъему популизма в наши дни. В заключение я предлагаю некоторые идеи относительно того, как лучше всего разговаривать с популистами (а не только о них), при этом не уподобляясь им.

 

Популисты и обещания, которые нарушила демократия

Чем объясняется привлекательность популизма? Бенефициары клиентелизма и дискриминационного легализма, безусловно, найдут в нем свою прелесть. Но я хотел бы также обратить внимание на то, что успех популизма может объясняться несбывшимися – ив определенном смысле даже и несбыточными! – обещаниями демократии в нашем обществе. Эти обещания никогда не озвучивались на формальном уровне. Они, скорее, что-то вроде «народной теории демократии» – ряда интуитивных представлений, которые объясняют не только привлекательность, но и неудачи демократии в современном мире.

Грубо говоря, основное обещание состоит в том, что власть принадлежит народу. Популисты, по крайне мере в теории, утверждают, что народ как целое не только обладает единой волей, но и может осуществлять правление посредством правильных представителей, которые исполняют народную волю в силу данного им императивного мандата. Из ряда интуитивных представлений о демократии, таким образом, складывается следующая картина: демократия – это самоуправление, и идеальное самоуправление осуществляется не большинством, а единым целым. Даже в демократических Афинах этот идеал не получил полного воплощения, но Афины наиболее близко подошли к идее демократии как коллективной деятельности и непосредственного участия в общих действиях (правда, – и это ключевой момент – эта демократия покоилась на принципе сменяемости власти: не может быть настоящей демократии без ротации должностных лиц). Конечно, трудно устоять перед привлекательностью такой идеи коллективного управления собственной судьбой, и меланхолия по поводу отсутствия подобной практики вполне простительна.

Так вот, популисты высказываются и ведут себя так, как если бы эти обещания были осуществимы. Как если бы народ мог выносить единое непреложное суждение, выражать единую волю и тем самым выдавать однозначный мандат на выполнение этой воли. Популисты говорят и действуют так, как если бы народ был един – и поэтому всякая оппозиция, если вообще признавать ее существование, вскоре исчезнет сама собой. Как если бы народ – при условии, конечно, что он наделит полномочиями правильных представителей, – мог полностью управлять собственной судьбой. Конечно же, речь у них при этом не идет о коллективной дееспособности народа как такового и о том, что люди из народа могли бы, вообще-то, сами занять государственные должности. Как я уже не раз подчеркивал, популизм можно понять только в контексте представительной демократии.

Основное отличие демократии от популизма теперь уже должно быть совершенно понятным: демократия дает большинству возможность наделить властными полномочиями представителей, чьи действия будут (или не будут) соответствовать ожиданиям и пожеланиям граждан; популизм же утверждает, что никакие действия популистского правительства не могут оспариваться, поскольку за ними стоит «воля народа». Первая предполагает возможность ошибочных, оспариваемых суждений большинства (причем сегодня большинство может быть одним, а завтра другим); второй изобретает однородную целостность вне всяких институций, чья идентичность и идеи могут быть полностью представлены. Первая предполагает, что народ состоит из индивидов – поэтому на выборах в конечном счете имеют значение только цифры;

второй принимает как данность некую загадочную «сущность», «суть народа» – и поэтому, с точки зрения популистов, даже большое число индивидов (даже большинство) не может по-настоящему отразить истинную волю и суть народа. Первая предполагает, что решения, выносимые на основе демократических процедур, не носят абсолютного «морального» характера – в том смысле, что всякая оппозиция автоматически оказывается безнравственной; второй настаивает на единственном подлинном нравственном решении даже в условиях глубоких разногласий относительно нравственности (и политики). Наконец, – и это самый важный пункт – демократия исходит из того, что «народ» может быть представлен только институционально и что большинство (и даже «подавляющее большинство», как любит говорить Владимир Путин) в парламенте – это не «народ» и не может говорить от имени народа; популизм же высказывается с точностью до наоборот.

Может показаться, что представительная демократия могла бы вообще обойтись без апелляций к «народу». Но так ли это? Можно ли сказать, что в такой картине чего-то не хватает? Можно ли все законные демократические задачи – расширение политического участия, необходимость дискуссий, недопустимость обмана в отношении широких масс в условиях современного западного финансового капитализма – переформулировать таким образом, чтобы полностью устранить потребность в «народе»?

Я полагаю, что их действительно можно переформулировать, – но это вряд ли принесет им популярность, не потому что исчез «народ», а потому что прямо на наших глазах исчезает кое-что другое – партийная демократия. Когда-то партии были посредниками между плюралистическим обществом и политической системой, которой рано или поздно приходится принимать властные решения, радующие не всех. «Проигравшие» вынуждены смириться, но при этом они знают, что у них всегда сохраняется какой-то шанс выиграть в будущем. Проще говоря, демократия – это такая система, при которой вы знаете, что можете проиграть, но вы также знаете, что проигрывать вы будете не всегда. Партии создавали правительства и законную оппозицию; само их существование в качестве законных «частей» (в отличие от «целого») носит отчетливый антипопулистский характер. Это верно даже в отношении больших, «всеохватных», партий, называвших себя «партиями народа», или Volksparteien; несмотря на такое, казалось бы, популистское название, они никогда не претендовали на то, чтобы представлять народ как целое. Они, скорее, предлагали новые альтернативные представления о «народности», заостряли противоречия между различными концепциями «народности», но всегда признавали законность противоположной точки зрения. (Такой подход особенно был привлекателен в странах, переживших гражданскую войну, но в конце концов признавших необходимость мирного сосуществования. Вспомним Австрию, где социалистическим «красным» и консервативным католическим «черным» пришлось пойти на честный компромисс, чтобы ужиться в одном политическом пространстве.) Партии были выражением политического разнообразия; партийные системы символизировали единство.

Сегодня многое указывает на то, что ни партии, ни партийные системы уже больше не выполняют своих функций. Исследователи показали, что популизм усиливается там, где партийные системы слабы. Шансы популизма очевидным образом возрастают там, где разрушены некогда хорошо выстроенные, крепкие партийные системы: так, крушение партийной системы в послевоенной Италии в конце концов привело в начале 1990-х к появлению Сильвио Берлускони. Если Кельзен был прав, что демократия в современных условиях может быть только партийной демократией, то это означает, что постепенный распад партий и партийных систем – вовсе не мелкий незначительный факт. Он оказывает воздействие на жизнеспособность демократии как таковой, в том числе на жизнеспособность идеала демократии как политической системы, благодаря которой политические сообщества могут ощущать свое единство и действовать сообща.

 

Либерально-демократическая критика популизма: три проблемы

До сих пор я исходил из того, казалось бы, само собой разумеющегося факта, что популисты поступают неправильно, извлекая «истинный народ» из всего эмпирического множества людей, живущих в данном государстве, и затем исключая из политической жизни тех, кто не согласен с генеральной линией популистов. Возьмем, например, непрестанные разглагольствования Джорджа Уоллеса о «настоящих американцах» или заявления правых, что Барак Обама – «не американский» или даже «антиамериканский» президент. Но, когда мы упрекаем популистов за политику исключения, возникает закономерный вопрос: а кто или что определяет принадлежность к народу? Разве это не просто историческая случайность: человек родился в определенном месте или является сыном или дочерью определенных родителей? Проще говоря, обвинения в адрес популистов в том, что они проводят политику исключения, носят нормативный характер, но ведь либеральные демократы – если только они не выступают за мировое государство, где все граждане были бы равны, – тоже, по сути, оправдывают исключение из политической жизни тех, кто не является частью того или иного государства. В политологии эта проблема известна как «проблема границ». И у нее нет очевидного демократического решения: если мы говорим, что решать должен народ, это означает, что мы уже как бы заранее знаем, что такое народ, – но это-то как раз и есть вопрос, требующий ответа.

На самом деле, тут мы сталкиваемся с любопытным перевертышем. Популисты всегда проводят нравственные различия между теми, кто по праву принадлежит к народу, и теми, кто не принадлежит (даже если этот моральный критерий на поверку оказывается не более чем просто формой политики идентичности). Либеральные демократы же, похоже, способны апеллировать лишь к голым фактам или, иначе говоря, к историческим случайностям. Они могут сказать, что de facto определенные люди тоже «настоящие американцы», потому что у них ведь есть американское гражданство. Но это и в самом деле просто факт: сам по себе он не является нормативным утверждением.

Можно ли найти ответ получше? У меня есть два варианта. Во-первых, критика популистов за то, что они исключают из политической жизни часть народа, не подразумевает, что мы должны с точностью установить, кто является частью государства, а кто – нет. Никто не давал права на массовое лишение гражданских прав, к которому, по крайней мере символически, тяготеют популисты. Победа 51 % проголосовавших не значит, что из поля зрения автоматически исключаются голоса оставшихся 49 %; это значит, что многие граждане, столкнувшись с притязаниями популистов, могут ответить им следующим образом: «Я могу критиковать определенных людей самыми разными способами, не отказывая им при этом в статусе свободных и равных сограждан». Во-вторых, «проблему границ» ни одна высоколобая политическая теория не способна решить раз и навсегда. Обсуждение этой проблемы – процесс, в котором и действующие члены, и члены-кандидаты должны иметь право голоса; он должен быть предметом демократических дебатов, а не непреложным решением, основанным на неизменных критериях.

Разумеется, ошибкой было бы думать, что этот процесс автоматически подразумевает прогресс, т. е. достижение большей включенности; возможно, определение народа, выработанное в результате подлинных, добросовестных демократических дебатов окажется более строгим, нежели исходное.

Но и на этом проблемы для либерально-демократической критики популизма не кончаются. До сих пор мы были свято убеждены, что антиплюрализм по определению антидемократичен. Так ли это? Плюрализм – так же, как и один из его вариантов, мультикультурализм, – часто подается одновременно и как факт, и как ценность. Так же, как и в случае с проблемой границ, возникает вопрос: почему простому факту автоматически должна приписываться какая-то моральная ценность? К тому же плюрализм и разнообразие – это все же не настолько первостепенно значимые ценности, как, например, свобода. Нельзя сказать, что во всех случаях чем больше плюрализма, тем лучше. В то время как в сознании либералов плюрализм всегда ассоциировался с либерализмом, многие мыслители вполне справедливо утверждали, что при ближайшем рассмотрении переход от наличия плюрализма (в особенности плюрализма ценностей и жизненных укладов) к принципиальному поощрению свобод на самом деле крайне непрост. Поэтому нам нужны гораздо более точные и строгие формулировки в ответе на вопрос, что не так с антиплюрализмом. Мы могли бы сказать, что главная проблема с популизмом состоит в том, что, отрицая многообразие, он тем самым отказывает некоторым гражданам в равенстве с остальными и свободе. Формально эти граждане могут не быть исключенными, но их законное право на индивидуальные ценности, представления о том, что такое правильная жизнь, и даже на материальные интересы может оказаться под вопросом и даже сброшено со счетов. Как утверждал Джон Ролз, принять плюрализм – не значит просто признать эмпирический факт того, что мы живем в разных сообществах; скорее речь идет о принятии обязательства найти справедливые основания для того, чтобы делить общее политическое пространство с другими людьми, которых мы уважаем как свободных и равных, но в то же время принципиально иных по своей идентичности и интересам. В этом смысле отрицание плюрализма означает: «Я могу жить только в таком политическом мире, где мои представления об обществе или мои личные взгляды на то, что такое настоящий американец, обладают преимуществом перед всеми остальными». Это не имеет ничего общего с демократическим подходом к политике.

Наконец, озабоченность вызывает то, как демократы иногда реагируют на популистских лидеров и популистские партии. В ряде стран непопулистские партии – а также иногда и государственные СМИ – реагировали тем, что возводили вокруг популистов «санитарный кордон»: никакого сотрудничества с ними, разумеется, никаких политических коалиций, никаких телевизионных дебатов и никаких уступок ни по одному из их требований. В некоторых случаях проблемы с такого рода стратегиями исключения были очевидны с самого начала. Например, Николя Саркози утверждал, что Национальный фронт не разделяет основные французские республиканские ценности, а сам в то же время скопировал иммиграционную политику Национального фронта, превратив свою партию в некое подобие «облегченного варианта» НФ. Такое очевидное лицемерие в корне подорвало любую стратегию, направленную против НФ. Менее очевиден тот факт, что сговор всех политических акторов, кроме популистов, с целью исключить этих последних из политического процесса, немедленно повышает доверие к утверждению популистов, что властные партии создали «картель»: популисты получают большое удовольствие, показывая, что все их соперники одним миром мазаны, несмотря на заявленные идеологические различия, – отсюда стремление даже названия этих партий соединять в одно, чтобы усилить впечатление, что только у популистов есть подлинное альтернативное решение. (Например, во Франции Марин Ле Пен использовала акроним UMPS, соединяя в одно целое названия правой партии Саркози и партии социалистов.)

Помимо всех этих практических задач – которые в основном связаны с выработкой политических стратегий, способных обуздать аппетиты популистов, – есть и еще одна важная проблема. Я утверждал, что проблема с популистами заключается в том, что они исключают. Так что же мы можем сделать в ответ? Исключить их! Я также неоднократно показывал, что популисты – убежденные антиплюралисты. Так чего же мы добиваемся, исключая их? Накладываем ограничения на плюрализм. Что-то здесь явно не так. Можно вспомнить, что придавало нападкам Уоллеса на либералов такую силу и убедительность: он утверждал, что «самые большие мракобесы те… кто называет мракобесами других».

Я полагаю, что пока популисты остаются в рамках закона – например, не разжигают ненависть и не подстрекают к насилию, – другие политические акторы (и представители СМИ) обязаны вступать с ними во взаимодействие. Когда они получают места в парламенте, они являются представителями своих избирателей; игнорировать популистов – только усиливать у их электората впечатление, что «правящие элиты» бросили их на произвол судьбы, да и вообще никогда ими не интересовались. Но разговаривать с популистами – не значит говорить, как популисты. Можно серьезно отнестись к их политическим заявлениям, не принимая их при этом за чистую монету. В частности, вовсе не обязательно соглашаться с тем, как популисты преподносят те или иные проблемы. Вспомним пример, который мы приводили выше: были ли во Франции 1980-х миллионы безработных? Да. Были ли все рабочие места захвачены «иммигрантами», как пытался убедить свой электорат Национальный фронт? Разумеется, нет.

Смысл не в том, что правильные аргументы и неоспоримые доказательства гарантированно помогут разгромить популистов в парламентах, в публичных дебатах и в конце концов на избирательных участках. Если правда, что популисты всегда взывают к некоему символическому образу «истинного народа», привлекательность этого образа не исчезнет автоматически только потому, что избирателям будет предоставлена достоверная статистика относительно той или иной сферы общественной жизни. Но это и не означает, что правильные аргументы и факты вообще не имеют значения. Например, многие из тех, кто поддерживал Уоллеса во время президентской избирательной компании 1968 г., отвернулись от него после того, как профсоюзы стали забрасывать своих членов информацией о реальном положении «рабочего человека» в Алабаме и о том, как мало сделал Уоллес на посту губернатора, чтобы облегчить это положение.

Еще важнее то, что с популистами можно взаимодействовать и на символическом уровне. Это взаимодействие может принять форму дебатов о том, в чем на самом деле состоят фундаментальные обязательства государства. Но оно также может выражаться и в символическом признании тех частей населения, которые прежде были исключены. Необходимо понимать, что фигуры вроде Эво Моралеса или Эрдогана не просто злобные авторитарные лидеры, взявшиеся из ниоткуда: Моралес отстаивал права коренного населения Боливии, которое в массе своей не было допущено к участию в политической жизни; а Эрдоган занимался вполне демократической деятельностью, когда добивался политического присутствия тех, кого обычно игнорировали, – «черных турок», бедного религиозного населения Анатолии, – противопоставляя их одностороннему вестернизированному образу Турецкой республики, лелеемому кемалистами. Борьба за включение не обязательно должна была принимать популистскую форму pars pro toto; по-видимому, ущерб демократии можно было бы предотвратить, если бы правящие элиты готовы были предпринять шаги как к практическому, так и к символическому включению.

 

Кризис представительства? Случай Америки

В результате нашего анализа можно утверждать, что, как это ни парадоксально, единственная партия в истории США, открыто называвшая себя «популистской», на самом деле популистской не была. Как известно, популизм – это изначально движение фермеров в 1890-х годах. Какое-то непродолжительное время он угрожал монополии демократов и республиканцев на американскую политическую систему. На самом деле это не первый пример того, что историки считают популизмом в истории Америки. Сами отцы-основатели явно с опасением относились к бесконтрольному народовластию. Они как раз и пытались избежать ситуации, при которой воображаемое коллективное целое противопоставлялось бы новым политическим институтам. В этом смысл знаменитого высказывания в «Федералисте» (№ 63): «Совершенно ясно, что принцип представительства отнюдь не был неизвестен древним и вовсе не чужд их политическим структурам. Истинное различие между древними формами республиканского правления и принятой в Америке в другом: в полном исключении народа, который представляется общенародным собранием, из участия в правлении в Америке, а не в полном исключении представителей народа из правления в древних республиках» (выделено в оригинале. – Я.-В. М.).

И все же фермеры пробудили «гений народа», и в Конституцию вошло множество «популярных» элементов, от присяжных до ополчения. Томас Джефферсон с самого начала вырабатывал республиканский и продюсеристский язык, который будет использоваться всеми политическими ораторами, отстаивающими права рабочего большинства; практически все протестантские деноминации подчеркивают, что люди сами, без всякой помощи духовенства, могут найти духовную истину; Эндрю Джексона, центральную фигуру «эры простого человека» с его компанией против «власти денег», рисуют то человеком, укрепившим демократию, то «популистом» (не случайно прозванным Королем-Толпой), создавшим целый новый политический стиль, когда общественные деятели то и дело толковали о «бревенчатых хижинах» и «крепком сидре», чтобы подчеркнуть свою близость к «простому народу». В 1850-х годах возникло нативистское (в частности, антикатолическое) движение «незнаек» (Know Nothing). Изначально оно называлось Нативистской американской партией, а потом стало просто Американской партией (тем самым претендуя на исключительное представительство в самом своем названии). Членство в ней было доступно только протестантам, и организация исповедовала принцип секретности (поэтому о делах организации ее члены должны были отвечать: «Не знаю ничего, кроме своей страны!»). В 1892 г. возникла Народная партия, члены которой, в конце концов, стали называться «популистами». Как часто бывает с политическими прозвищами, это тоже изначально было издевательским и лишь позднее его демонстративно присвоили и успешно использовали те, кого это прозвище призвано было унижать. (Схожую судьбу претерпело в 1970-х слово «неоконсервативный».)

Эти самопровозглашенные популисты возникли из движения фермеров, которые уже не хотели довольствоваться выращиванием кукурузы, а хотели устроить политическую бучу. Долги, зависимое положение, а также экономический кризис в начале 1890-х годов побудили их к тому, чтобы сплотиться и выдвинуть требования, которые сделали их противниками как демократов, так и республиканцев. В частности, фермерам нужны были дешевый кредит и транспорт, чтобы доставлять свою продукцию на восток. Поэтому они ощущали свою постоянную зависимость от банков и владельцев железных дорог. В конце концов их конфликт с тем, что обычно называлось просто «интересами», привел к выдвижению двух требований, которые стали определяющими в программе популистов: во-первых, создание независимого казначейства (subtreasury) – свободная чеканка серебра (вопреки тому, что отстаивали «золотые жуки»); во-вторых, национализация железных дорог.

Популисты сформулировали свои требования на политическом языке, в котором «народ» отчетливо противопоставлялся пекущимся только о своих интересах элитам. Мэри Элизабет Лиз принадлежат знаменитые слова: «Уолл-стрит владеет страной. Уже не народ правит от имени народа и в интересах народа, а Уолл-стрит правит от имени Уолл-стрит и в интересах Уолл-стрит. Великий простой народ этой страны превратился в рабов, а монополисты стали господами». Дискурс популистов был пронизан вполне отчетливыми моральными заявлениями; говорили о «плутократах, аристократах и прочих скотах»; а некоторые лозунги (и стихи) напоминают своей образностью лозунги движения «Захвати Уолл-стрит!» (например, «девяносто девять в лачугах средь вшей, а один во дворце посреди роскошей»).

Как уже говорилось, историки, а также политологи и социологи 1950-х и 1960-х часто описывали популистов как движимых гневом и обидой, склонных к теориям заговора и повинных (в том числе) в расизме. Ричард Хофстедтер, как известно, говорил о «параноидальном стиле в американской политике». Доказательства этому найти нетрудно. Популистский лидер из Джорджии Том Уотсон заявлял: «Джефферсону и в страшном сне не могло присниться, что меньше чем через 100 лет его партия будет проституироваться в угоду грязнейшим интересам монополистов; что красноглазые еврейские миллионеры станут во главе Партии и что свобода и благополучие этой страны будет <…> постоянно и вероломно приноситься в жертву алчности плутократов, прикрывающихся именем джефферсоновской демократии». Но в ретроспективе становится понятно, что историки и политологи времен холодной войны имели в виду скорее маккартизм и всплеск радикального консервативного движения (в том числе и такие его откровенно расистские ответвления, как Общество Джона Бёрча), нежели реальных популистов 1890-х.

Популисты и их деятельность были примером политики в интересах простых людей – при этом они, на мой взгляд, не претендовали на то, чтобы выступать от лица народа как целого. Разумеется, иногда проскальзывали двусмысленности и (возможно, сознательные) оговорки, даже в знаменитой политической платформе, принятой в Омахе и положившей начало Народной партии:

Уже более четверти века мы являемся свидетелями борьбы между двумя крупными партиями за власть и наживу, в то время как на страдающий народ обрушиваются тягчайшие несправедливости. Мы заявляем, что преобладающие в обеих партиях силы ответственны за развитие нынешнего ужасающего положения дел и что они не приложили ни малейших стараний, чтобы его предотвратить или облегчить. Они также не предлагают нам никаких серьезных реформ. Они договорились игнорировать в будущей кампании все проблемы, кроме одной. Они намерены заглушить возмущение обкрадываемого народа показной шумихой по поводу тарифов, так чтобы за ней затерялись капиталисты, корпорации, госбанки, фондовые биржи, трасты, разводненный капитал, изъятие из оборота серебра и гнет ростовщиков. Они намерены бросить на алтарь мамоны наши дома, жизни и детей; уничтожить множество людей, чтобы обеспечить себе нечестный доход, поступающий от миллионеров.

Собравшись здесь в годовщину рождения нации, исполненные духа великого полководца и вождя, который подарил нам независимость, мы хотим вернуть власть в Республике «простым людям», создавшим эту страну. Наши цели тождественны целям Конституции: поддерживать единство, установить справедливость, обеспечить внутреннюю безопасность, крепить внешнюю оборону, заботиться об общем благе и сохранить дар свободы для нас и наших потомков.

Популисты отстаивали демократические реформы, такие как прямые выборы сенаторов и тайное голосование, – и они выступали за прогрессивное налогообложение и за расширение того, что мы сейчас назвали бы государственным регулированием. Но все это они делали, ссылаясь на «простых людей». Если бы их идеал «кооперативного содружества» был воплощен в жизнь, то, вероятно, могло бы выйти что-то вроде того, что получило название «социал-демократии». В программе, принятой в Омахе, четко видно, что ее авторы питают уважение к Конституции, хотя в американском контексте (в отличие от контекста европейского) антиконституционализм вряд ли может служить релевантным критерием для идентификации популистов в том смысле, в каком они определяются в этой книге. Ведь Конституция всегда была в почете практически у всех.

Американские популисты редко заявляли о себе как о народе – хотя в той степени, в какой они сплотили мужчин и женщин, белых и черных, это не удалось сделать тогда ни одной из ведущих партий. Они добились бы гораздо большего успеха, если бы не подверглись яростной атаке, особенно со стороны демократов из южных штатов: фальсификации на выборах и подкупы, а также насилие были обычным явлением. Если бы демократы и республиканцы не присвоили себе их требования; если бы они не совершили ряд стратегических и тактических ошибок (по поводу которых историки продолжают ожесточенно спорить до сих пор); если бы Уильям Дженнингс Брайан, «Великий простолюдин», представитель популистского крыла Демократической партии, выиграл выборы 1896 г. – политическая история США могла бы пойти совсем по-другому. И все-таки популистское движение не осталось без последствий. В конце 1890-х некоторые популисты вступили в Социалистическую партию; некоторые из основных требований популистов были реализованы в эру прогрессивизма; и, как отмечал К. Ванн Вудворд, жестко критикуя неверную трактовку популизма либералами времен холодной войны в 1950-х, «Новый курс» 1930-х тоже можно назвать разновидностью «неопопулизма».

Все это не значит, что в истории Америки XX в. не было примеров популизма в моем смысле этого слова: среди очевидных «кандидатов» – маккартизм, а также Джордж Уоллес и его сторонники. Джимми Картер сам называл себя популистом, но, конечно же, он подразумевал популистов конца XIX в. (а также «популистские» объединения протестантов-евангелистов и сельско-республиканское – одним словом, джефферсоновское – понимание демократии). В каком-то смысле путь ему проложил Уоллес: стало возможным рассматривать губернатора-южанина в качестве источника нравственного возрождения Соединенных Штатов. (Спустя почти два десятилетия подобные ассоциации все еще отлично работали для Билла Клинтона.)

С появлением «Чайной партии» и оглушительным успехом Дональда Трампа в 2015–2016 гг. популизм в том смысле, в каком он рассматривается в этой книге, приобрел в американской политике действительно огромное значение. Очевидно, что «гнев» сыграл тут свою роль, но, как уже говорилось выше, «гнев» сам по себе ничего не объясняет. Причины этого гнева как-то связаны с тем, что изменения, происходящие в культуре страны, вызывают резкое отторжение у определенного процента американских граждан: растущее влияние социально-сексуальных либеральных ценностей (однополые браки и т. п.) и опасения, что США становятся страной с «меньшинством в большинстве» и традиционный образ «настоящего народа» – т. е. белых протестантов – постепенно исчезает из социальной реальности. В дополнение к культурным есть еще и весьма существенные материальные проблемы; есть острое ощущение того, что экономические интересы значительной части американцев совершенно не представлены в Вашингтоне, – и это впечатление действительно в высшей степени подтверждается объективными социологическими научными данными.

Как утверждает Ханспетер Кризи, за последние десятилетия в западных странах возникли новые рубежи конфликта: политологи их называют «расколом» между теми гражданами, которые стремятся к открытости, и теми, кто предпочитает закрытость. Этот конфликт может разыгрываться главным образом на экономическом уровне, а может перерастать в проблему преимущественно культурную. Популисты процветают там, где преобладает политика идентичности. Проблема заключается не в экономике, которая все меньше согласуется с самооправданием капитализма с точки зрения благотворных для всех конкуренции и героического предпринимательства. (Даже «The Economist», совсем не марксистское издание, начинает критиковать власть монополий в США.) Вместо этого проблемой объявляется то, что мексиканцы крадут рабочие места (а также, по-видимому, делают и другие нехорошие вещи). Но не стоит думать, будто все проблемы идентичности можно с легкостью переформулировать как проблемы экономического порядка; к индивидуальным ценностным убеждениям нужно относиться со всей серьезностью. Необходимо, однако, помнить одно важное различие между культурными и экономическими переменами: первые, как правило, не затрагивают напрямую большое число людей. Людям может не нравиться путь развития страны, но кого, кроме свадебных фотографов с очень традиционными представлениями о браке, всерьез касается в повседневной жизни легализация однополых браков? Соединенные Штаты не впервые в своей истории создают более инклюзивное, толерантное и великодушное представление об американском народе, несмотря на возражения небольшой, но решительно настроенной группы избирателей. К сожалению, куда меньше перспектив у мужского населения с образованием не выше среднего и навыками, которые попросту не востребованы в современной американской экономике.

Сегодня Соединенным Штатам требуется глубокая структурная реформа в этом отношении, и такой человек, как Берни Сандерс, безусловно, прав, привлекая общественное внимание к этой проблеме. Если критерии популизма, изложенные в этой книге, выглядят для читателя убедительно, он уже должен понимать, что Сандерс – не популист левого толка. Причина не в том, что левого популизма не может быть по определению, как иногда заявляют левые политики за пределами США. Популизм не связан с содержанием политической доктрины; поэтому не имеет значения, что Сандерс иногда напоминает Хьюи Лонга с его требованием «раздела богатств». Главное в популизме – это определенные нравственные требования, а содержание доктрины, сопутствующей этим требованиям, вполне может быть взято, например, у социалистов (очевидный пример – Чавес).

 

Европа между популизмом и технократией

Из анализа, представленного в этой книге, в частности, следует, что национал-социализм и итальянский фашизм нужно понимать как популистские движения – даже если, оговоримся, они были не просто популистскими движениями, но еще и демонстрировали черты, которые не обязательно присущи популизму как таковому: расизм, прославление насилия и радикальный «принцип лидерства». Западную Европу, только что пережившую пик тоталитарной политики в 1930-1940-х годах, отличала важная черта: послевоенное политическое мышление и послевоенные политические институты были глубоко пронизаны духом антитоталитаризма. Политические лидеры, правоведы, философы стремились создать порядок, который прежде всего должен был гарантировать невозможность возвращения к тоталитарному прошлому. Они исходили из образа прошлого как эпохи хаоса: неконтролируемое политическое брожение, ничем не сдерживаемые «массы», попытки создать абсолютно неподотчетный политический субъект, такой как Volksgemeinschaft у немцев или «советский народ» (созданный по образу и подобию Сталина и получивший официальный статус в «сталинской Конституции» 1936 г.).

В результате все политическое развитие в послевоенной Европе шло в сторону дробления политической власти (в смысле сдержек и противовесов или даже смешанной конституции), а также усиления неизбираемых институтов или институтов, неподотчетных избирателям, таких как конституционные суды, – и все это во имя укрепления демократии. Такое развитие опиралось на специфические уроки, которые европейская элита – верно или ошибочно – извлекла из политических катастроф середины века: архитекторы послевоенного западноевропейского порядка с большим недоверием относились к идеалу народовластия; в конце концов, как можно доверять людям, которые привели к власти фашистов или широко сотрудничали с фашистскими оккупационными силами? Не столь очевидно, что элиты питали также глубокие сомнения по поводу парламентской власти и, в частности, по поводу того, что парламенты наделяли властью политических деятелей, претендующих на то, чтобы говорить и действовать от лица народа как целого (тем самым поддаваясь метаполитической иллюзии, критикуемой Кельзеном). Разве не законно избранные представительные собрания вручили всю власть Гитлеру и маршалу Петену, лидеру Вишистской Франции, в 1933 и 1940 гг. соответственно? Поэтому парламенты в послевоенной Европе систематически ослаблялись, укреплялась система сдержек и противовесов, а неизбираемые институты (конституционные суды – самый яркий пример) наделялись полномочиями не только защищать индивидуальные права, но и оберегать всю демократию в целом. Недоверие к неограниченной власти народа или даже к неограниченной власти парламента (которую один немецкий специалист по конституционному праву однажды назвал «парламентским абсолютизмом») было, так сказать, встроено в ДНК послевоенной европейской политики. Эти базовые принципы того, что я называю «ограниченной демократией», почти всегда применялись в последней трети XX в. в странах, которым удалось сбросить ярмо диктатуры и вернуться к либеральной демократии, – сначала на Иберийском полуострове в 1970-х, а затем в Центральной и Восточной Европе после 1989 г.

Нужно отметить, что европейская интеграция была неотъемлемой частью этого всеобщего стремления ограничить волю народа: помимо государственных ограничений, она накладывала еще и надгосударственные. (Это не значит, что весь процесс кем-то режиссировался или же протекал без проблем. Разумеется, результаты были непредсказуемыми и зависели от того, кто выигрывал на тот или иной момент в политической борьбе, – это особенно отчетливо видно в случае с защитой прав личности: за эту роль национальные суды соревновались с Европейским судом.) Эта логика хорошо просматривается в случае с такими институтами, как Совет Европы и Европейская конвенция по правам человека. Но желание «окружить себя со всех сторон» либерально-демократическими обязательствами проявилось особенно отчетливо в ситуации перехода к демократии в Южной Европе в 1970-х годах в контексте Европейского союза (ЕС, или, как он назывался до 1993 г., Европейского экономического сообщества, ЕЭС).

Итак, итог этого краткого исторического экскурса заключается в том, что политический порядок, построенный на недоверии к народовластию, – открыто антитоталитарный и, если угодно, неявно антипопулистский порядок – всегда будет особенно уязвимым для политических акторов, выступающих от лица народа как целого против системы, которая представляется специально созданной для того, чтобы минимизировать участие народа в политике. Как мы уже поняли из этой книги, популизм на самом деле не призывает к расширению политического участия и тем более к прямой демократии. Но он может подражать движениям с подобными призывами и добиться определенного признания своей правомочности, так как послевоенный европейский порядок действительно основан на идее держать «народ» на расстоянии.

Почему же Европа стала такой уязвимой перед лицом популистских политических деятелей, начиная с середины 1970-х и особенно в последние годы? Некоторые ответы могут показаться очевидными: отступление социального государства, иммиграция, а также, особенно в последние годы, еврокризис. Но кризис – будь то экономический, социальный или политический – сам по себе не порождает автоматически популизма в том смысле, в каком он разбирается в этой книге (за исключением, возможно, случая, когда разваливаются старые партийные системы). Напротив, можно сказать, что демократии постоянно порождают кризисы и в то же время располагают ресурсами и механизмами для самокоррекции. Скорее (по крайней мере, если говорить о нынешней волне популизма в Европе), я бы сказал, что ключом для понимания расцвета популизма в наши дни становится специфический подход к решению еврокризиса – технократия.

Любопытно, что оба они отражают друг друга, как в зеркале. Технократия считает, что есть только одно правильное политическое решение; популизм же утверждает, что есть только одна подлинная народная воля. А с недавних пор они еще и стали обмениваться атрибутами: технократия стала морализировать-ся («вы, греки, должны покаяться в своих грехах!»), а популизм стал больше ориентироваться на бизнес (вспомним Берлускони; а в Чешской Республике Ба-биш обещает, что будет управлять государством как одной из своих компаний). Ведь ни для технократов, ни для популистов необходимости в демократических дебатах не существует. В каком-то смысле и те и другие на редкость аполитичны. Поэтому не так уж неправдоподобно предположение, что они прокладывают путь друг другу, потому что и технократия, и популизм утверждают, что несогласию места быть не может: для технократии существует только одно политическое решение, а для популизма – только одна подлинная народная воля.

Отметив эти параллели, мы теперь яснее видим, что на самом деле отличает популистские партии и движения от политических акторов, которые могут, скажем, выступать против режима строгой экономии и либертарианских экономических рецептов и при этом совершенно не напоминать популистов ничем другим. Финская партия «Настоящих финнов» (или просто «Финнов») – популистская не потому, что она критикует ЕС, а потому, что она претендует на исключительное представительство от лица настоящих финнов. Беппе Грилло является популистом не потому, что жалуется на засилье la casta в Италии, а потому, что утверждает, что его движение желает (и заслуживает) получить не меньше 100 % мест в парламенте, поскольку все его соперники развращены и безнравственны. По этой логике выходит, что grillini и есть подлинный итальянский народ во всей его первозданной чистоте – что к тому же оправдывает своего рода диктатуру добродетели в движении «Пять звезд», о чем я уже говорил выше.

Важнейшая задача теории популизма в современной Европе состоит в том, чтобы уметь отличать настоящих популистов от политических деятелей, которые критикуют элиты, но при этом не используют логику pars pro toto (например, indignados в Испании).

«Демократические активисты» (как называют их некоторые исследователи, чтобы отличать от популистов) отстаивают конкретную политическую программу; но при этом, даже если они и заговаривают о «народе», то не в контексте «мы, и только мы, являемся народом», а скорее с позиций «мы тоже часть народа».

Также важно посеять сомнения относительно некоторых стратегий левого политического крыла, состоящих в том, чтобы использовать соблазнительную популистскую образность в противовес гегемонии неолиберализма. Речь не о том, что критика неолиберализма сама по себе автоматически является популистской (в соответствии с пониманием популизма как «безответственной политики»). Проблема, скорее, в попытках – судя по всему, в высшей степени вдохновляемых максимой Эрнесто Лаклау: «конструирование народа – важнейшая задача радикальной политики», – изобразить основной политический конфликт наших дней как противостояние между народом (теми, кем «правят»), с одной стороны, и «рыночниками», т. е. фактическими правителями в обличии инвестиционных менеджеров – с другой. Может ли такая оппозиция в действительности сплотить «народ»? Маловероятно. Может ли она повлечь за собой проблемы, связанные с настоящей популистской политической концепцией? Возможно.

Поэтому призывы противопоставить «левый популизм» политике жесткой экономии (или, если уж на то пошло, правому популизму) во многих частях Европы либо бессмысленны, либо опасны. Они бессмысленны, если речь идет просто о левой альтернативе или обновленной социал-демократии. Зачем в таком случае рассуждать о «конструировании народа», а не о создании нового большинства? Какого именно народа? Однако если левый популизм действительно является популизмом в том смысле, в каком он рассматривается в этой книге, то он очевидным образом опасен.

Какова же альтернатива? Подход, который стремится вовлечь в политический процесс тех, кто в настоящий момент из него исключен, – тех, кого некоторые социологи называют «лишними людьми», – в то же время не выталкивая из системы тех, кто обладает властью и богатством. Иными словами, речь идет о необходимости нового общественного договора. Для такого нового общественного договора требуется широкая поддержка в странах Южной Европы, а такой поддержки можно добиться, только если призывать к справедливости, а не просто фискальной честности. Конечно, одних только возвышенных призывов недостаточно, должен быть еще и механизм реализации нового договора. Например, таким механизмом может быть большая коалиция, мобилизованная во время выборов. Или же то или иное общество может начать пересматривать свои конституционные основы, как это попытались сделать Исландия и (куда менее драматическим способом) Ирландия, хотя и без особого успеха.