Следующее место, куда я должна была попасть, находилось на другом конце города.

Теннисон-стрит, 37/3. Сент-Кильда. Д. Уолтон. Воскресенье. Снаружи ветер… Ее опять кусает ветер.

У меня с собой был листок бумаги, тот, на котором Эдди написал несколько слов. Из-за него в моем сознании образовался какой-то сгусток. Листок давал мне пищу для размышлений. Я только изредка позволяла себе напрямую подумать об этом. Кто та девушка на ветру? Я вижу, как случусь в эту дверь, в квартиру номер три. Я вижу, как дверь открывается и там стоит девушка. Д. Уолтон. Ее зовут Деметра или Делия. Она как из сказки. У нее длинные белые волосы, как у Люси, только она красива особой красотой Спящей Красавицы. Нежная, прекрасная и мягкая, как туман. Она сразу понимает, кто я такая. Она обладает этим умением — все понимать. «Манон, — говорит она почти шепотом. — Мы тебя ждали». И она ведет меня внутрь…

Поймите меня правильно. Я знала, что Эдди умер. Но там, за той дверью, жила какая-то часть его. Должно было обнаружиться что-то еще; даже новое знание уже было чем-то. Иногда я случайно видела Эдди, он появлялся на один кратчайший миг. Как будто крошечная его частичка обнаруживалась в ком-то другом. Это могла быть всего лишь прядь черных волос, упавшая на лоб, но я буквально подпрыгивала. А потом я как-то вся опадала.

Я не понимала, могу ли сразу туда отправиться. Я думала и думала об этом, очень долго думала. Внутренне мужалась. Я сильно на это рассчитывала, а теперь, когда все оказалось в пределах досягаемости, начала паниковать. Кроме того, встреча с Айви переполнила меня эмоциями, и мне надо было ненадолго встать на просушку и собраться с мыслями. Я решила, что сначала немного поброжу в том районе, подготовлюсь к встрече.

* * *

У меня ушло около часа на то, чтобы добраться до Сент-Кильды. Это пригородный район, расположенный на побережье. Когда-то он был шикарным, со множеством причудливых зданий с витыми колоннами и застекленными эркерами. Но постепенно он приходил в упадок, туда стекались и открывали там кондитерские лавки иммигранты, а потом, поскольку район стал дешевым, туда потянулись художники. Теперь там много мест, где торгуют телом, там есть жилье для бродяг, не имеющих своего угла, и там стоят огромные, слегка облупившиеся, старые отели белого цвета, с грязными коврами внутри, в этих отелях можно встретить музыкантов панк-групп. В детстве мы иногда ездили туда на каток в Сент-Мориц, но потом каток сгорел дотла, и теперь на его месте собираются построить гостиницу.

Лучшее, что есть в Сент-Кильде, это сумасшедшее лицо в Луна-парке. Рот его открыт, оскален так, что видны зубы, и именно через него вы попадаете в Луна-парк. Глаза широко распахнуты, сверкают яркие разноцветные лампочки. Дикое сооружение, но в то же время старое и шаткое, огороженное хилым деревянным заборчиком русских горок. Оно маячит угрожающе, смотрит хитро, скрипит на ветру в самом центре Сент-Кильды и напоминает местный призрак, подобный воспоминанию о прошлом, которое и не уходит прочь, но и не приближается. Оно похоже на беспокойный уголок сознания, на маленькое безумие, с которым вы уже сжились просто-напросто потому, что оно никуда не исчезает. Вы укрываете его новыми одеяниями, сажаете его в прочную клетку, в свою грудную клетку, но оно там, оно все равно там.

Я отправилась на пляж. Повесила замочек на велосипед, пошла и уселась на пляже. Песок был белым, складчатым, усеянным солнечными бликами и окурками. Рядом со мной на скамейке сидела немецкая пара. В практичных сандалиях и с поясами-кошельками. У немецкой женщины было неудачное лицо. Неудачное потому, что рядом с ним не хотелось бы проснуться. Оно наводило на мысль, что вас тщательно осматривают на предмет выявления признаков неопрятности, что вас, как гвоздями, а так это и выглядело, приколачивают пронзительными взглядами. Я устыдилась таких противных мыслей и по-доброму улыбнулась этой паре. Они отреагировали на мою улыбку неуклюжей неуверенностью.

Честно говоря, я не так уж здорово себя чувствовала. Не так здорово, как должна была. Не так, как планировала себя чувствовать. Вот эти немцы, например. Неважно, плохими были их утренние пробуждения или нет, но эти люди были парой. Почти все вокруг сидели группками или прохаживались по двое. Они были вместе.

Когда вас никто не понимает, приходится идти очень длинным путем к тому, чтобы понять себя. Все время ведешь внутренние диалоги. Основная проблема заключается в том, что некто, с кем я общаюсь в своем сознании, очень противный. Вот что сказал Некто Противный в тот момент: «А бывает так, что ты смотришь на свое отражение в зеркале и думаешь, что ты самое безобразное существо на свете?» Я кивнула и сильно хлопнула по песку ладонью, разгладив все складочки. Безусловно, я не была особенно хорошенькой. Некто Противный всегда напоминал мне о подобных вещах, всегда говорил: «Видишь, ты совершенно безнадежна. А теперь подумай о своем огромном эгоизме». Или: «Боже мой, да ты тот еще фрукт, с гнильцой».

Иногда я представляла себе, что мог бы сказать Некто Хороший, но беда состояла в том, что в это невозможно было поверить, потому что было очевидно, что это всего лишь лживые утешения, потрепывание колена, попытки не допустить дискриминации моей персоны. А если там был еще и Некто Мудрый, что ж, он вел жизнь настоящего затворника. И это приводило к тому, что именно Некто Противный захватывал инициативу в таких разговорах. И это именно Некто Противный был виноват в том, что меня посетили такие противные мысли о немецкой паре. Это была не моя вина..

Я долго смотрела на море. Маленький кораблик полз вдоль горизонта. Я легла на спину и закрыла глаза.

* * *

В день похорон мы с папой навестили Гарри в больнице. Мама не пошла. Я бы предпочла пойти туда одна, но я не могла им этого сказать. Гарри лежал на кровати, накрытый белой простыней. Он лежал за серого цвета ширмой, которая складывалась и раскладывалась, как аккордеон. Из носа и из запястья у него выходили трубочки. Вместо левого глаза — узкая щель, утопавшая в лиловой набрякшей коже. Нижняя челюсть перебинтована. Когда мы вошли, он смотрел в потолок. Потом повернул голову к нам. Но не улыбнулся. Его разрушенное лицо выражало огромную печаль. Мы с папой оделись в строгом соответствии с тем, как положено одеваться на похороны. Папин галстук съехал в сторону. Я была в маминой юбке клеш и в заправленной внутрь рубашке. Никто из нас не выглядел как обычно. Гарри — истерзанный, распластанный, обнаженные мужественные руки пришпилены трубочками; мы — официальные, темные, напряженные. Мы там стояли; он там лежал. Слезы покатились по его лицу. Никогда раньше я его таким не видела. Я никогда не видела, чтобы он был чем-то раздавлен.

— С тобой все нормально, Гарри? — спросил папа.

Гарри кивнул, а я подошла поближе к кровати. Гарри следил за мной взглядом из-под полуприкрытых век. Я взяла его за руку, а папа меня обнял, и у нас у всех тонкими струйками потекли по лицам слезы, и никто не мог ничего сказать сверх того, что говорили эти струящиеся слезы. Мы все испытывали глубокие чувства, но не свои собственные, а чувства друг друга, потому что чью-то боль так непереносимо тяжело принять, даже тяжелее, чем свою личную. Это было так, точно мы трое образовали круг, а внутри круга получился колодец, наполненный печалью, которая ходила волнами и отражалась от нас, как эхо отражается от стен пещеры. Наши сердца сомкнулись в единое целое, как смыкаются израненные руки, пытаясь противостоять неотвратимой гигантской волне. Они приготовили место, куда можно было излиться.

— А что говорят врачи, какие у тебя проблемы, Гарри? — задал вопрос папа.

Гарри немного поерзал, будто ему нужно было отыскать пострадавшие органы внутри себя.

— В основном внутренние травмы. Сломанные ребра, поврежденная селезенка.

— Тебе больно? — спросила я.

— Со мной все в порядке, — сказал он, но я видела, что ему больно.

Я посмотрела на его запястье, на белую кожу.

Было трудно найти в себе другие чувства, которые у меня были по отношению к Гарри, любовные чувства. Это было все равно что пытаться вспомнить мотив, когда вы оглохли. Во времени произошел внезапный разрыв, и было тогда, и было сейчас, и они отстояли друг от друга так мучительно далеко, что я никак не могла их свести. Так или иначе, а я сказала себе, что есть определенное количество чувства, которое можно испытывать зараз, а любовь и горе — это, пожалуй, самые сильные из человеческих чувств, и одновременно они просто не могут вместиться в одно маленькое тело, поэтому любви надо подождать.

Однако больше я ни разу не проведала Гарри во время болезни. Это было слишком тяжело, и печально, и натянуто, и я не могла всего этого вынести. Я не видела его до тех самых пор, пока его не выписали.