Однажды мадемуазель Мими, любившая поспать, проснулась, когда часы пробили десять, и очень удивилась, что Родольфа нет возле нее и вообще не видно в комнате. Накануне, когда она засыпала, он еще сидел за письменным столом и собирался провести за работой всю ночь: он только что получил из ряда вон выходящий заказ, и Мими очень хотелось, чтобы поэт поскорей его выполнил. Дело в том, что на этот гонорар поэт обещал купить ей отрез на весеннее платье. Кокетливая девушка уже облюбовала себе материю в витрине известного магазина новинок «Два болванчика», к которому она постоянно совершала паломничества. Поэтому Мими очень беспокоилась, как подвигается работа. Она частенько подходила к Родольфу, пока он писал, и, склонив головку ему на плечо, с трепетом спрашивала:

– Ну как мое платье?

– Не волнуйся, дорогая, один рукав уже готов,– отвечал Родольф.

Однажды ночью Мими услыхала, как Родольф щелкнул пальцами,– обычно это означало, что он доволен своей работой. Мими мгновенно вскочила на постели и, высунув черную головку из-за полога, воскликнула:

– Неужели платье готово?

– Вот смотри,– ответил Родольф, протягивая ей четыре больших листа, исписанных мелким почерком,– сейчас я закончил корсаж.

– Какое счастье! Остается только юбка! А сколько надо таких страниц, чтобы полупилась юбка?

– Как сказать. Ты небольшого роста, и на приличную юбку, пожалуй, хватит десяти страниц по пятьдесят строк, из тридцати трех знаков каждая.

– Это правда, я небольшого роста,– глубокомысленно сказала Мими.– Но все-таки как бы не получилось впечатления, что поскупились на материю. Сейчас носят очень широкие платья, и мне хотелось бы, чтобы вышло побольше складок и чтобы юбка шуршала.

– Хорошо,– серьезно ответил Родольф,– я добавлю к каждой строке по десять знаков, вот она и будет шуршать.

И Мими уснула, очень довольная.

А так как она имела неосторожность поведать своим подругам Мюзетте и Феми, что Родольф собирается сшить ей шикарное платье, то эти особы поспешили рассказать Марселю и Шонару о щедрости их приятеля и недвусмысленно намекнули, что недурно бы им последовать примеру поэта.

– Пойми, я могу продержаться самое большее неделю, а потом мне придется взять у тебя напрокат брюки, иначе я не смогу выйти из дому,– угрожала Мюзетта, теребя Марселя за усы.

– В одном почтенном доме мне должны одиннадцать франков,– отвечал художник,– даю тебе слово, что если я выцарапаю эту сумму, то ассигную ее на покупку модного фигового листа.

– А мне как быть? – приставала Феми к Шонару.– Мой шалаш (ей никак не удавалось выговорить «халат») ползет по всем швам.

В ответ на это Шонар доставал из кармана три су и протягивал их подруге:

– Вот тебе на иголку и нитки. Заштопай свой шалаш, это будет весьма поучительное занятие, utile dulci* [Полезное с приятным (лат.)].

Но вот Марсель, Шонар и Родольф собрались на совершенно секретное совещание и постановили, что каждый из них сделает все возможное, чтобы удовлетворить законное кокетство своей подруги.

– Милые девушки! Их красит любой пустяк, но этот пустяк все же надо добыть,– сказал Родольф.– Последнее время искусство и литература в моде, и мы зарабатываем, пожалуй, не хуже рассыльных.

– В самом деле, мне не приходится жаловаться, – перебил его Марсель, – искусства у нас процветают, можно подумать, что живешь при Льве Десятом.

– То-то Мюзетта говорит, что ты уже целую неделю уходишь спозаранку и поздно возвращаешься. У тебя действительно появилась работа? – спросил Родольф.

– Блестящее дело, дорогой мой! Мне его устроил Медичи. Я работаю в казарме «Аве Мария», восемнадцать гренадеров заказали мне свои портреты по шести франков с носа, причем я даю гарантию сходства на полгода – как при починке часов. Надеюсь понемногу залучить весь полк. Я и сам собираюсь принарядить Мюзетту, как только Медичи рассчитается со мной,– договор у меня, конечно, с ним, а не с солдатами.

– А у меня, как это ни странно, наклевываются целых двести франков,– небрежно проронил Шонар.

– Черт возьми! Тащи же их скорее! – воскликнул Родольф.

– Я рассчитываю, что дня через два-три они сами ко мне прибегут,– продолжал Шонар.– Так и знайте, как только их получу, дам волю своим страстишкам. Особенно въелись мне в печенку нанковая пара и охотничий рожок, которые я видел у старьевщика, тут по соседству. Хочу их себе преподнести.

– А откуда у тебя такой внушительный капитал? – в один голос спросили Марсель и Родольф.

– Слушайте, господа,– важно сказал Шонар, усаживаясь между приятелями.– Зачем закрывать на это глаза,– ведь прежде чем мы станем академиками и налогоплательщиками, нам предстоит съесть еще немало черного хлеба, а этот хлеб насущный дается нелегко. К тому же мы не одни: небо наделило нас чувствительным сердцем, каждый из нас избрал себе подругу и предложил ей разделить с ним судьбу.

– Злодейку,– вставил Марсель.

– А если нет ни гроша за душой,– продолжал Шонар, – то даже при строжайшей экономии трудно что-нибудь отложить, особенно когда у тебя желудок куда вместительнее кармана.

– К чему ты клонишь?– Родольф.

– Вот к чему. В нашем положении глупо ломаться, когда подвертывается случай приставить какую-нибудь цифру к нулю, обозначающему наш доход,– даже если работа совсем для нас неподходящая.

– Позволь, кто же из нас ломается, кого ты имеешь в виду? – спросил Марсель.– Пусть я буду со временем великим художником,– но ведь согласился же я посвятить свою кисть изображению французских воинов, хотя они расплачиваются за это карманными деньгами. Кажется, никто не может сказать, что я боюсь спуститься с вершин своей будущей славы.

– А я? – подхватил Родольф.– Разве ты не знаешь, что я уже две недели сочиняю медико-хирурго-зубопротезную дидактическую поэму для известного зубного врача, который оплачивает мое вдохновение из расчета пятнадцать су за дюжину александрийских стихов, то есть чуть дороже дюжины устриц? Однако я вовсе не считаю это зазорным, чем сидеть сложа руки, пусть моя муза сочиняет романс хотя бы о парижских кучерах. Когда владеешь лирой, то надо, черт побери, ею пользоваться… Вдобавок, Мими жаждет туфель.

– В таком случае, вы не осудите меня, когда узнаете, на какой Пактол я возлагаю надежды,– продолжал Шонар.

И он рассказал историю своих двухсот франков.

Недели две назад он зашел к знакомому музыкальному издателю, который уже давно обещал подыскать ему у своих клиентов какую-нибудь работу, будь то Урок музыки или настройка рояля.

– Вот кстати пришли! – воскликнул издатель, увидав его.– Сегодня меня как раз просили рекомендовать пианиста. Для англичанина. Вероятно, он прилично вам заплатит… А вы в самом деле хорошо играете?

Шонар решил, что если он проявит скромность, то лишь уронит себя в глазах издателя. Скромный музыкант, в особенности пианист,– явление вообще весьма редкое. Поэтому Шонар самоуверенно заявил:

– Я пианист первоклассный. Будь у меня больные легкие, длинная шевелюра и черный фрак, я блистал бы как солнце, а вы, вместо того чтобы требовать с меня за гравировку моей партитуры «Смерть девушки» восемьсот франков, сами поднесли бы мне на серебряном подносе за нее три тысячи да еще на коленях умоляли бы их принять. Право же,– добавил он,– мои десять пальцев уже десять лет отбывают каторжные работы на пяти октавах, поэтому я в совершенстве владею и белыми и черными костяшками.

Человек, к которому направили Шонара, был англичанин по фамилии Бирн. Сначала музыканта встретил лакей в голубой ливрее, он представил его лакею в зеленой ливрее, тот передал его лакею в черной ливрее, а этот ввел его в гостиную, где Шонар оказался лицом к лицу с господином Бирном. У островитянина был приступ сплина, поэтому он смахивал на Гамлета, размышляющего о ничтожестве человека. Шонар хотел было сообщить о цели своего прихода, но тут раздались такие душераздирающие вопли, что он не мог вымолвить ни слова. Это кричал попугай, сидевший на жердочке на балконе в нижнем этаже.

– Какой глуп, какой глуп!– воскликнул англичанин, подскочив в кресле.– Он доведет меня до смерти.

А попугай начал исполнять свой репертуар, который оказался куда обширнее, чем у его рядовых сородичей. Шонар прямо ошалел, услыхав, как птица принялась вслед за какой-то женщиной декламировать монолог Терамена, притом с интонациями, характерными для Консерватории.

Попугай был любимчиком некоей модной актрисы и обычно сидел в ее будуаре. Хозяйка его принадлежала к числу тех женщин, на которых неизвестно почему делают бешеные ставки на ипподроме полусвета и имена которых неизменно украшают меню аристократических холостяцких ужинов, где эти дамы служат живым десертом. В наши дни всякому христианину бывает лестно, когда его видят в обществе одной из таких языческих гетер, хотя обычно у этих язычниц нет ничего общего с древностью, если не считать метрики. Но когда они хороши собой, беда еще не велика, единственное, чем рискуешь, – это очутиться на соломе после того, как обставишь их палисандровым деревом. Но когда знаешь, что их красота приобретена в косметическом кабинете и не устоит против влажной губки, когда их остроты заимствованы из водевильных куплетов, а талант умещается на ладони клакера,– тогда трудно бывает понять, как люди утонченные, обладатели громкого имени, незаурядного ума и модных фраков, из любви к пошлости увлекаются особами, от которых отвернулся бы даже их Фронтен, если бы ему предложили выбрать себе Лизетту.

Актриса, о которой идет речь, была одной из таких модных красавиц. Звали ее Долорес, и она выдавала себя за испанку, хотя и родилась в парижской Андалусии, именуемой улицей Кокнар. От этой улицы до улицы Прованс всего десять минут ходьбы – однако Долорес потратила на дорогу семь-восемь лет. Ее благополучие возрастало по мере ее увядания. Так, в тот день, когда она вставила себе первый искусственный зуб, она получила в подарок лошадь, а когда вставила второй зуб – пару лошадей. Теперь она жила на широкую ногу, занимала целый дворец, в дни скачек в Лоншане сидела на почетных местах и задавала балы, на которые съезжался «весь Париж». Но что такое «весь Париж»? Это сборище бездельников, любителей всяких нелепостей и скандалов, это все те, кто играет в ландскнехт и сыплет парадоксами, все те, кто не утруждает ни головы своей, ни рук, все те, у кого одна забота – как бы убить и свое и чужое время, это писатели, которых удалось протащить в литературу только потому, что природа одарила их длинными ушами, распутники и бретеры, знатные шулера, кавалеры никому не ведомых орденов, непоседливая богема, которая неизвестно откуда берется и неизвестно куда исчезает, фигуры, намозолившие всем глаза, дочери Евы, которые некогда продавали запретный плод на улице, а теперь продают его в будуарах, вся развратная братик, от молокососов до старцев, какую встретишь на премьерах с индийской жемчужиной в галстуке или с тибетской козой на плечах,– и для этой-то братии расцветают первые весенние фиалки и первая девичья любовь! Весь этот сброд, именуемый в газетных хрониках «всем Парижем», был принят у мадемуазель Долорес, хозяйки упомянутого попугая.

Эта птичка, прославившаяся своим красноречием на весь околоток, понемногу стала пугалом для соседей. Когда ее выносили на балкон, она превращала свою жердочку в трибуну и с утра до ночи произносила нескончаемые речи. Кое-кто из журналистов посвятил ее хозяйку в некоторые парламентские дела, и после этого птичка стала проявлять удивительные познания по «сахарному вопросу». Она знала наизусть все роли артистки и так замечательно их декламировала, что в случае болезни хозяйки могла бы ее заменить. Вдобавок, поскольку актриса была космополиткой в области чувств и дом ее был открыт для гостей из всех стран света, попугай научился говорить на любом языке и на каждом из них так сквернословил, что покраснели бы даже матросы, у которых одно время жил пресловутый Вер-Вер. Минут десять можно было не без удовольствия и даже не без пользы слушать болтовню бойкой птички, но затем это становилось настоящей пыткой. Соседи не раз жаловались актрисе, но та дерзко отвергала все их просьбы. Двое-трое из жильцов, почтенные отцы семейств, были до того возмущены развратом, в который посвящал их нескромный попугай, что даже съехали с квартиры, ибо хозяин дома, обольщенный актрисой, был на ее стороне.

Англичанин, к которому явился Шонар, терпел целых три месяца.

Наконец терпение его лопнуло. Однако он скрыл свою ярость и однажды, одевшись так, словно собрался в Виндзорский замок на прием к королеве Виктории, явился к мадемуазель Долорес.

Когда он вошел, актриса подумала было, что это Гофман в роли лорда Сплина. Ей захотелось достойным образом принять товарища по профессии, и она предложила гостю завтрак. Англичанин важно ответил ей на ломаном французском языке, (взял всего двадцать пять уроков, причем учителем его был испанский эмигрант).

– Я приму ваш приглашений на условии, если мы скушаем этот… неприятный птиц.– И он указал на клетку.

А попугай, сразу почуяв в госте островитянина, приветствовал его, насвистывая «God save the King»*[Боже, храни короля (англ.)].

Долорес решила, что англичанин пришел поиздеваться над ней, и уже готова была рассердиться, когда тот добавил:

– Я очень богат и заплачу за птиц, сколько он стоит.

Долорес возразила на это, что попугай ей очень дорог и она не намерена отдавать его в чужие руки.

– О, я не хотел взять его в свой рук,– ответил англичанин.– Я хотел его под ног.– И он указал на свой каблук.

Долорес затрепетала от негодования и уже готова была разразиться бранью, но в этот миг заметила на пальце англичанина бриллиантовое кольцо, говорившее о ренте по меньшей мере в две тысячи франков. Это открытие отрезвило актрису как холодный душ. Она сообразила, что неразумно ссориться с человеком, который носит на мизинце пятьдесят тысяч франков.

– Хорошо, сударь,– ответила она,– раз мой бедный Коко вас беспокоит, я перенесу его куда-нибудь подальше, и оттуда вы не будете его слышать.

Англичанин жестом выразил удовлетворение.

– Все-таки,– добавил он, указывая на свои сапоги,– я более предпочитаю…

– Будьте уверены, милорд,– возразила Долорес,– я помещу его в таком месте, что он уже не будет нарушать ваш покой.

– О, я не есть милорд… Я есть только эсквайр.

Господин Бирн весьма сдержанно поклонился и собрался уходить, но тут Долорес, никогда не упускавшая из виду своих интересов, взяла со столика конверт.

– Сегодня в *** театре мой бенефис, сударь, – скала она.– Я играю в трех пьесах. Позвольте предложить вам несколько билетов в ложи. Цены повышены чуть-чуть.

И она сунула в руки островитянина, по меньшей мере десяток лож.

«Я так любезно пошла ему навстречу, что, как человек воспитанный, он не может мне отказать,– подула она.– А когда он увидит меня на сцене в розовом платье – как знать?… Ведь мы вдобавок соседи! Брильянтовый перстень – это авангард целого миллиона, правда, он урод, он наводит тоску, зато мне представится случай съездить в Лондон, не испытав морской болезни».

Англичанин взял билеты, попросил еще раз растолковать ему, что с ними делать, затем осведомился о цене.

– Ложи по шестидесяти франков, тут их десять… О это не к спеху, – добавила Долорес, видя, что англичанин вынимает бумажник.– Я надеюсь, что как сосед не откажетесь время от времени навещать меня.

Господин Бирн ответил:

– Я не люблю делать дел в кредит.

Вынув тысячефранковую ассигнацию, он положил их на стол, a билеты спрятал в карман.

– Я сейчас дам сдачу,– ответила Долорес и отперла шкафчик, где у нее хранились деньги.

– Пожалуйста не надо,– сказал англичанин,– это на чай.

С этими словами он вышел, а Долорес стояла как пораженная громом.

– На чай! – вскричала она, когда затворилась дверь.– Какой нахал! Я сейчас же верну ему деньги.

Но грубость соседа лишь рикошетом задела ее самолюбие. Поразмыслив, актриса успокоилась. Она сообразила, что двадцать луидоров – кругленькая сумма, вспомнила, что в прошлом ей приходилось выносить дерзости, за которые ей платили куда дешевле.

Пустяки,– решила она,– не надо быть чересчур гордой. Никто ничего не видал, а в этом месяце мне и раз надо платить прачке. К тому же мой гость прескверно говорит по-французски, что, быть может, он хотел сказать комплимент.

И Долорес с легким сердцем заперла деньги в шкафчик.

Зато ночью, после спектакля, она вернулась вся вне себя от негодования. Господин Бирн никому не продал билетов, и все десять лож были пусты.

Когда злополучная бенефициантка в половине первого ночи вышла на сцену, она увидела, что ее подруги сияют от радости, глядя на пустынный зал.

Она даже слушала, как одна из них сказала другой, кивнув на никем не занятые дорогие ложи:

– Бедняжке Долорес удалось «набрать» всего лишь одну литерную!

– В остальных – ни души!

– В партере зрителей раз-два и обчелся.

– Еще бы! Когда на афише появляется ее имя. Это производит такое же действие, словно в зале установлен пневматический насос. Да и что за фантазия повышать цены!

– Ну и бенефис! Ручаюсь, что вся выручка уместится в детской копилке.

– А! Вот и ее пресловутое платье с красными бархатными бантами.

– Она похожа на связку вареных раков.

– Какой сбор был на твоем последнем бенефисе? – обратилась одна из артисток к подруге.

– Яблоку упасть некуда было, дорогая. В тот день давали премьеру. За приставные стулья платили по луидору. Сама-то я получила всего-навсего шесть франков – остальное забрала моя портниха. Если бы не боязнь отморозить себе нос, я бы поехала в Петербург.

– Как? Тебе нет еще и тридцати, а ты уже собираешься покорить Россию?

– Что ж поделаешь! – молвила та и добавила: – твой бенефис скоро?

– Через две недели. У меня уже расписано билетов на тысячу экю, не считая моих друзей сен-сирцев.

– Смотри-ка, партер расходится.

– Это Долорес запела.

И правда, в это время Долорес, красная, как ее платье, пронзительно пела куплет. Когда она с натугой взяла последнюю ноту, к ее ногам упало два букета – две актрисы, ее приятельницы, сидевшие в ложе бенуа бросили их ей и крикнули:

– Браво, Долорес!

Легко себе представить ярость певицы. Вернувшись в покои, она распахнула окно, хотя была уже глубокая ночь, и разбудила Коко, а Коко тут же разбудил господина Бирна, который спокойно почивал, положившись на обещание Долорес. С этого дня между актрисой и англичанином начата открытая война, война беспощадная, непрерывная, война не на жизнь, а на смерть, и тут уж противники не останавливались ни перед какими тратами. Попугай получил дополнительное образование в связи с новыми обстоятельствами, он еще доскональнее изучил язык Альбиона и с утра до ночи пронзительным фальцетом выкрикивал брань по адресу соседа. Получалось действительно нечто нестерпимое. Долорес и сама страдала от своей затеи, но она рассчитывала, что господин Бирн в конце концов не выдержит и съедет с квартиры, это был для нее вопрос самолюбия. Островитянин не отставал и в отместку тоже изобрел немало каверз. Он создал было у себя в квартире школу барабанщиков, но тут в дело вмешался полицейский комиссар. Тогда господин Бирн придумал другую штуку – устроил у себя тир, стреляя из пистолета, его слуги изрешечивали и полсотни мишеней в день. Снова вмешался комиссар, на этот раз он напомнил англичанину, что статья муниципального кодекса запрещает пользоваться огнестрельным оружием в жилых помещениях. Господи Бирн прекратил стрельбу. Неделю спустя мадемуазель Долорес обнаружила, что в ее квартире идет дождь. Домовладелец отправился к господину Бирну и увидел, что тот в гостиной принимает морскую ванну. И в самом деле: стены этой просторной комнаты были обиты металлическими листами, все двери наглухо заделаны. Импровизированный бассейн налили ведер двести воды и всыпали килограммов пятьдесят соли. Получился океан в миниатюре. Тут было все, что полагается,– даже рыбки. Проникнуть туда, можно было через отверстие, проделанное в верхней части средней двери, и господин Бирн ежедневно купался. Вскоре в околотке потянуло морским ветром, а в спальне мадемуазель Долорес уровень воды достиг полпальца. Хозяин пришел в ярость и пригрозил господину Бирну что привлечет его к ответственности за порчу недвижимого имущества.

– Разве я не имей прав купаться в свой квартир? – просил англичанин.

– Нет, не имеете.

– Если не имей – не буду,– продолжал англичанин, преисполненный уважения к законам страны, в которой он живет.– Это очень жаль, это мне бил большой удовольствий.

И в тот же день он распорядился спустить океан в трубу. Да и пора было: на паркете уже завелись устрицы…

Однако господин Бирн не сложил оружия, он искал законные пути для продолжения этой неслыханной войны, приводившей в восторг всех парижских бездельников. Слухи о ней проникли и за кулисы театров, и в прочие общественные места. Поэтому для Долорес стало делом чести добиться победы. Об исходе поединка любителями было заключено немало пари.

Тут– то господину Бирну и пришла в голову мысль о рояле: самому неприятному из музыкальных инструментов вполне под стать состязаться с самой неприятной птицей. И господин Бирн поспешил осуществить эту блестящую идею. Он взял напрокат рояль, справился насчет пианиста. Как уже известно читателю, ему рекомендовали нашего друга Шонара. Англичанин откровенно рассказал музыканту, как его донимает попугай актрисы и как плачевно кончились все его попытки достигнуть мирного соглашения.

– Есть, милорд, верное средство избавиться от попугая, – сказал Шонар.– Петрушка! Химики в один голос утверждают, что для животных эта столовая травка – то же, что для нас синильная кислота. Накрошите петрушки на ковер, потом велите вытрясти его в окно, над клеткой попугая,– и он подохнет, как если бы был приглашен на обед к папе Александру Шестому.

– Я это уже думал, но попугай очень берегут,– ответил англичанин.– Рояль более верно.

Шонар взглянул на господина Бирна, он сразу всё понял.

– Вот как я думал,– стал объяснять англичанин,– артистка и ее птиц спят до двенадцать час. Понимайт? Я хочу не дать ей спать. По ваш закон я имей прав делать музик от утра до ночь. Понимайт, что вы должен делать?

– Но ведь артистке будет не так уж неприятно слушать целый день мою игру, тем более бесплатно. Я первоклассный музыкант, и будь у меня больные легкие…

– Да, да,– продолжал англичанин.– Поэтому я не скажу вам играй хороший музик, надо только ударять по клавиш. Вот так,– добавил он, пытаясь сыграть гамму.– И все одно и то же, одно и то же, без пощад господин музыкант, всё гамма, все гамма. Я немного знай медицин,– так можно сойти с ума. Они сойдут с ума, я так и рассчитай. Начинайт сейчас, сударь, я буду вам хорошо заплатийт.

– Вот этим-то я и занимаюсь уже две недели, – заключил Шонар, рассказав друзьям историю с попугаем.– Одна и та же гамма – и ничего другого с пяти часов утра до позднего вечера. Это, конечно, нельзя назвать настоящим искусством, но что поделаешь, дети мои? Англичанин платит мне за этот дьявольскую игру около двухсот франков в месяц. Как было отказаться от такой благодати, разве я себе враг? Я согласился, и через два-три дня получу жалованье за первый месяц.

После этих взаимных признаний друзья решили, го на полученные деньги они купят для своих подруг весенние наряды, о которых кокетливые девушки так давно мечтали. Кроме того, они условились, что тот, кто первым получит деньги, подождет остальных и они вместе пойдут в магазин, чтобы барышни вместе порадовались обновкам или, как выразился Шонар, «новой турке».

Через дня через три после этого совещания Родольф первым достиг желанной цели, ему заплатили за его зубопротезную поэму, и, сверх ожиданий, она потянула восемьдесят франков. Два дня спустя Медичи вручил Марселю сто восемь франков:– за восемнадцать портретов капралов, шесть франков каждый. Марселю и Родольфу стоило немалых усилий скрыть своё ликование.

– Мне кажется, что я потею золотом,– уверял поэт.

– Со мной то же самое,– признался Марсель.– Если Шонар нас задержит, у меня не хватит терпения разыгрывать роль неведомого миру Креза.

Но уже на другой день богемцы увидели своего приятеля в великолепном нанковом пиджаке золотисто-желтого цвета.

– Боже мой! – воскликнула Феми, восхищаясь изящным переплетом своего друга.– Где это ты раздобыл такую роскошь?

– Нашел в груде своих рукописей,– ответил музыкант и подмигнул друзьям, чтобы они его не выдавали. – Получил! – сказал он им, когда они остались одни. – Вот они, голубчики!

И он высыпал на стол пригоршню луидоров.

– Ну что ж, вперед! – скомандовал Марсель. Разгромим магазины! Как будет счастлива Мюзетта!

– Как будет рада Мими! – добавил Родольф.– Ну, идем, Шонар.

– Дайте мне обдумать этот вопрос, – ответил музыкант.– Боюсь, что мы сделаем глупость, если накупим нашим дамам кучу модных штучек. Посудите сами. Ведь если они станут похожи на картинки из «Покрывала Ириды», это может пагубно отозваться на их характере. Да и к лицу ли нам, молодым людям, пресмыкаться перед женщинами, словно мы какие-то сморчки Мондоры? Мне не жаль выбросить пятнадцать или восемнадцать франков на наряды Феми, но я боюсь, что, получив новую шляпку, она, чего доброго, перестанет со мной кланяться. Она хороша и с цветком в волосах! Твое мнение, философ? – обратился Шонар к только что вошедшему Коллину.

– Неблагодарность – дитя благодеяния,– изрек тот.

– К тому же, – продолжал Шонар, – если ваши подруги принарядятся, то вы сами-то на кого будете похожи, когда пойдете с ними под руку в потрепанных пиджаках? Вас примут за их горничных. Я говорю это совершенно бескорыстно, – заключил Шонар, с гордостью оглядывая свой новый нанковый костюм,– ведь теперь, слава богу, могу появиться где угодно.

Но несмотря на все возражения Шонара, было вновь решено, что завтра же все соседние магазины подвергнутся разгрому в угоду милым дамам.

И действительно, на другой день, в тот самый час, когда мадемуазель Мими проснулась и, как было сказано выше, удивлялась отсутствию Родольфа, поэт с двумя приятелями уже поднимался по лестнице их дома в сопровождении рассыльного от «Двух болванчиков» и модистки, которая несла образчики. Шонар уже успел купить себе пресловутую трубу и теперь шествовал впереди, наигрывая увертюру к «Каравану».

Мими кликнула Мюзетту и Феми, которые жили на верхнем этаже, и подруги, услыхав о шляпках и платьях, стремглав слетели с лестницы. При виде этих убогих сокровищ женщины едва не помешались от радости. Мими безудержно хохотала и прыгала как коза, размахивая барежевым шарфиком, Мюзетта бросилась Марселю на шею с зелеными туфельками в руках и ударяла одной туфлей о другую, словно то были цимбалы, Феми уставилась на Шонара и лепетала сквозь слезы:

– Александр! Голубчик! Александр!…

– Можно не опасаться, она не отвергнет дары Артаксеркса,– прошептал философ.

Когда утих первый взрыв восторга, когда каждая выбрала то, что пришлось ей по вкусу, и деньги были уплачены, Родольф заявил дамам, что они завтра же обновят свои наряды и должны уже с утра быть готовы.

– Поедем за город,– пояснил он.

– Ну и что же! – воскликнула Мюзетта.– Мне уже случалось в один день купить, скроить, сшить и надеть платье. Да у нас впереди еще целая ночь. Мы успеем, правда? – обратилась она к подругам.

– Конечно успеем!– в один голос отозвались Мими и Феми.

Они тут же взялись за работу и добрых шестнадцать часов не выпускали из рук иголки и ножниц.

Это было накануне первого мая. Пасхальный благовест уже возвестил о возрождении весны, и она приближалась, торопливая и радостная, она приближалась, как говорится в немецкой балладе, легкая словно юноша, который спешит посадить майское деревце под окном своей невесты. Она раскрашивала небо лазурью, деревья – зеленью и все окружающее – нарядными яркими красками. Она будила солнце, которое еще дремало на ложе, сотканном из туманов, склонившись головой на большие снежные тучи, как на подушку, она кричала ему: «Эй, приятель, пора! Я пришла! Живей за работу! Скорее надевай свой великолепный наряд из новых сверкающих лучей и выходи на балкон возвестить о моем прибытии!»

И солнце действительно приступило к делу, оно разгуливало гордое и великолепное, как придворный. В воздухе реяли ласточки, вернувшиеся из паломничества на Восток, в лесах благоухали фиалки, из гнездышек выглядывали птички с тетрадкой романсов под крылом. Да, пришла весна, настоящая весна поэтов и влюбленных, а не та, которую расписывает Матье Ленсбер, противная, красноносая, с обмороженными пальцами, заставляющая бедняков дрожать у очага, где уже давно угасли последние угольки последней вязанки дров. В прозрачном воздухе веяли теплые ветерки, принося в город первые ароматы полей. Сверкающие, горячие лучи солнца проникали в окна. Больному они говорили: «Впустите нас, мы несем с собой здоровье!» А заглянув в каморку, где невинная девушка сидела перед зеркалом – своим первым, невинным возлюбленным, они кричали ей: «Впусти нас, душенька, мы озарим твою красоту! Мы возвещаем хорошую погоду, теперь ты можешь надеть свое полотняное платье, соломенную шляпку и нарядные башмачки: лужайка уже готова для плясок, она разукрасилась цветами, и к воскресному балу проснутся скрипки. С добрым утром, красотка!»

Когда на соседней колокольне, ударили к заутрене, три трудолюбивые кокетки, всю ночь почти не смыкавшие глаз, уже стояли перед зеркалом, в последний раз примеряя обновки.

Все три были прелестны, они были одеты одинаково, и лица их светились радостью, какую испытывает человек, когда исполняется его заветная мечта.

Особенно хороша была Мюзетта.

– Никогда в жизни я не была так счастлива,– говорила она Марселю,– мне кажется, что господь дает мне испытать в этот час всю радость, какая суждена мне в жизни, и боюсь, что больше мне ее уже не достанется! Ничего! Не будет этой радости, придет другая. Рецепт у нас есть,– весело добавила она, целуя Марселя.

Что касается Феми, то ее огорчало одно соображение.

– Я обожаю и зелень и птичек,– говорила она,– но в деревне никого не встретишь и никто не увидит ни моей хорошенькой шляпки, ни нарядного платья. Не пойти ли нам лучше прогуляться по бульвару?

В восемь часов утра всю улицу взбудоражили фанфары: это Шонар трубил сбор. Из окон высовывались соседи и с любопытством глазели на шествие богемцев. Коллин, тоже принявший участие в этой вылазке, замыкал шествие с дамскими зонтиками в руках. Час спустя веселая ватага разбрелась по полям Фонтенэ-о-Роз. Вернулись они поздно вечером. Тут Коллин, исполнявший в этот день обязанности казначея, заявил, что еще не израсходовано шесть франков, и выложил остаток на стол.

– Что же теперь с ними делать? – спросил Марсель.

– Не купить ли процентных бумаг? – предложил Шонар.