Исповедь сына века

Мюссе Альфред де

Часть четвертая

 

 

1

Теперь я должен рассказать о судьбе, постигшей мою любовь, и о перемене, которая произошла во мне. Чем же я могу объяснить эту перемену? Ничем: я могу лишь рассказать о ней и добавить: «Все это правда».

Прошло ровно два дня с тех пор, как я стал любовником г-жи Пирсон. Было одиннадцать часов вечера, я только что принял ванну и теперь направлялся к ней. Была чудесная ночь. Я ощущал такое физическое и душевное довольство, что готов был прыгать от радости и простирал руки к небу. Она ждала меня на верхней площадке лестницы, прислонясь к перилам; зажженная свеча стояла на полу рядом с ней. Увидев меня, она тотчас побежала мне навстречу. Мы поднялись в ее спальню и заперлись на ключ.

Она обратила мое внимание на то, что изменила прежнюю прическу, которая мне не нравилась, добавив, что провела весь день, стараясь заставить волосы лечь именно так, как хотел я; сообщила, что убрала из алькова картину в противной черной раме, казавшейся мне слишком мрачной, что переменила цветы в вазах, — а их было много, во всех углах. Она начала рассказывать обо всем, что делала со времени нашего знакомства, о том, что она видела мои страдания, о том, как страдала она сама; как тысячу раз решала уехать, решала бежать от своей любви, как придумывала всяческие способы уберечься от меня, как советовалась с теткой, с Меркансоном и с кюре, как поклялась себе, что скорее умрет, чем отдастся мне, и как все это развеялось под влиянием такого-то и такого-то слова, сказанного мною, такого-то взгляда, такого-то случая, — и каждое признание сопровождалось поцелуем. Все, что нравилось мне в ее комнате, все те безделушки, расставленные на ее столиках, которые привлекли когда-то мое внимание, все это она хотела подарить мне, хотела, чтобы я сегодня же унес с собой и поставил к себе на камин. Все ее занятия — утром, вечером, в любое время должен отныне распределять я по моему усмотрению, она же готова всему подчиниться; людские сплетни нисколько не трогают ее, и если прежде она делала вид, будто прислушивается к ним, то лишь для того, чтобы отдалить меня, но теперь она хочет быть счастливой и заткнуть уши; ведь ей недавно исполнилось тридцать лет и недолго уж ей быть любимой мною.

— Скажите, вы будете долго любить меня? Есть ли хоть доля правды в тех красивых речах, которыми вы сумели вскружить мне голову?

И тут нежные упреки по поводу того, что я пришел поздно, что я чересчур много занимался своим туалетом, что, принимая ванну, я вылил на себя слишком много духов, или слишком мало, или надушился не теми духами, какие она любит. А после милое признание в том, что она нарочно осталась в ночных туфлях, чтобы я увидел ее обнаженную ножку, что эта ножка так же бела, как ее рука, по что в общем она совсем не красива и ей хочется быть во сто раз лучше, что она была хороша в пятнадцать лет.

Она ходила взад и вперед, обезумев от любви, раскрасневшись от радости, и не знала, что придумать, что сказать, чтобы еще и еще раз отдаться мне, отдать душу, и тело, и все, что у нее было.

Я лежал на кушетке; я чувствовал, как при каждом ее слове одна за другой удаляются и исчезают дурные минуты моей прошлой жизни. Звезда любви снова восходила на моем горизонте, и мне казалось, что я похожу на полное жизни дерево, которое при порыве ветра стряхивает с себя сухие листья, чтобы одеться свежей зеленью.

Она села за фортепьяно и сказала, что сейчас сыграет мне мелодию Страделлы. Я более всего люблю церковную музыку, и мелодия, которую она уже как-то пела мне, показалась мне очень красивой.

— Вот я и провела вас, — сказала она, кончив играть. — Эту мелодию сочинила я сама, а вы поверили мне.

— Эту мелодию сочинили вы?

— Да, и я нарочно сказала, что это ария Страделлы, чтобы узнать, понравится ли она вам. Я никогда не играю своей музыки, если мне случится сочинить что-нибудь, но сейчас мне захотелось сделать опыт, и, как видите, он удался: ведь мне удалось обмануть вас.

Какой чудовищный механизм — душа человека! Что могло быть невиннее этой хитрости? Мало-мальски сообразительный ребенок мог бы придумать ее, чтобы удивить своего наставника. Она от души смеялась, говоря мне это, надо мной же внезапно нависла какая-то туча, я переменился в лице.

— Что такое? — спросила она. — Что с вами?

— Ничего. Сыграйте мне еще раз эту мелодию.

Пока она играла, я шагал по комнате. Я проводил рукой по лбу, словно отгоняя от себя какой-то туман, я топал ногой и пожимал плечами, смеясь над собственным безумием. Наконец я уселся на подушку, упавшую на пол. Она подошла ко мне. Чем больше я старался бороться с духом тьмы, завладевавшим мною в эту минуту, тем более сгущался мрак, окутавший мой мозг.

— Вы и в самом деле так хорошо лжете? — спросил я. — Так, значит, эту мелодию сочинили вы! Как видно, ложь без труда дается вам!

Она удивленно взглянула на меня.

— Что такое? — спросила она.

Невыразимая тревога появилась на ее лице. Разумеется, она-не могла думать, что я был способен серьезно упрекать ее за такую невинную шутку, во всем этом ее беспокоила лишь овладевшая мною грусть, но чем ничтожнее был повод, тем удивительнее было мое поведение. В первую минуту ей еще хотелось верить, что я тоже шучу, но, увидев, что я все больше бледнею и готов лишиться чувств, она замерла на месте, точно статуя, полураскрыв рот и наклонившись ко мне.

— Боже праведный! — воскликнула она. — Возможно ли это?

Ты, может быть, улыбнешься, читатель, прочитав эти строки, я же содрогаюсь даже сейчас, когда пишу их. У несчастья, как у болезни, есть свои симптомы, и нет ничего опаснее, когда находишься в море, маленькой черной точки на горизонте.

Когда забрезжило утро, моя дорогая Бригитта выдвинула на середину комнаты круглый маленький белый столик и поставила на него ужин, или, вернее сказать, завтрак, так как птицы уже пели, а в цветнике жужжали пчелы. Она все приготовила сама, и я не хотел пить ни одной капли, пока она не подносила стакан к своим губам. Голубоватый дневной свет, проникавший сквозь пестрые полотняные шторы, озарял ее прелестное лицо с большими, немного усталыми глазами. Ей хотелось спать, и, обнимая меня, она томно уронила голову мне на плечо с тысячей нежных слов на устах.

Я не мог противиться этой очаровательной доверчивости, и сердце мое вновь раскрылось для радости. Мне показалось, что дурной сон, который привиделся мне, навсегда отлетел от меня, и я попросил у нее прощения за минуту безумия, в которой и сам не отдавал себе отчета.

— Друг мой, — с горячностью сказал я ей, — мне больно, что я несправедливо упрекнул тебя за невинную шутку, но, если ты меня любишь, никогда не лги мне — даже по пустякам: ложь кажется мне чудовищной, и я не могу переносить ее.

Она легла в постель. Было уже три часа утра, но я сказал, что хочу подождать, пока она заснет. Я видел, как закрылись ее прекрасные глаза, слышал, как она что-то прошептала, улыбаясь во сне, когда я целовал ее на прощанье, склонившись над ее изголовьем. Наконец я ушел со спокойным сердцем, обещая себе наслаждаться своим счастьем и никогда больше не позволять чему бы то ни было омрачать его.

Однако на следующий же день Бригитта сказала мне как бы вскользь:

— У меня есть толстая тетрадь, в которой я записываю свои мысли, все, что придет мне в голову, и я хочу дать вам прочесть то, что я написала о вас в первые дни нашего знакомства.

Мы вместе прочитали все, что относилось ко мне, обменявшись при этом тысячей шутливых замечаний, после чего я начал рассеянно перелистывать тетрадь. Быстро переворачивая страницы, я вдруг случайно задержался на какой-то написанной крупными буквами фразе. Я отчетливо разобрал несколько ничего не значащих слов и хотел было продолжать, как вдруг Бригитта остановила меня.

— Не читайте этого, — сказала она.

Я бросил тетрадь на стол.

— В самом деле, — ответил я, — я и сам не знаю, что делаю.

— Вы, кажется, опять приняли это всерьез? — спросила она со смехом, как видно заметив рецидив моей болезни. — Возьмите тетрадь. Я хочу, чтобы вы прочли ее.

— Не будем больше говорить об этом. Да и что там может быть интересного для меня? Ваши секреты, дорогая моя, принадлежат только вам.

Тетрадь осталась на столе, и как я ни боролся с собой, я не мог оторвать от нее глаз. Мне вдруг послышался голос, шептавший мне что-то на ухо, и предо мной появилась сухая физиономия Деженэ с его леденящей улыбкой. «Зачем явился сюда Деженэ?» — спросил я у самого себя, словно он действительно был здесь. Я увидел его лицо, освещенное огнем моей лампы, увидел его таким, каким он был в тот вечер, когда пронзительным голосом излагал мне свой катехизис разврата.

Глаза мои были все еще прикованы к этой тетради, а в моей памяти смутно всплывали забытые слова, слышанные мною давным-давно и заставившие сжаться мое сердце. Витавший надо мной дух сомнения влил в мои жилы каплю яда, его испарения мутили рассудок, и я почти шатался под влиянием начинавшегося болезненного опьянения. Какую тайну скрывала от меня Бригитта? Я отлично знал, что мне стоило только нагнуться и раскрыть тетрадь… Но в каком месте? Как узнать страницу, на которую меня натолкнул случай?

К тому же самолюбие не позволяло мне взять тетрадь. Впрочем, действительно ли это было самолюбие? «О боже, — сказал я себе с мучительной тоской, — неужели прошлое — это призрак? Неужели он может выходить из своей могилы? О несчастный, неужели ты больше не сможешь любить?»

Все мое былое презрение к женщинам, все те хвастливо насмешливые фразы, которые я повторял, как заученный урок, как роль, в дни моей беспутной жизни, внезапно пришли мне на память, и — странная вещь! — если раньше, щеголяя этими фразами, я не верил им, то теперь мне казалось, что они правдивы или по крайней мере были правдивы.

Я был знаком с г-жой Пирсон уже четыре месяца, но ничего не знал о ее прошлом и никогда не задавал ей никаких вопросов. Я отдался любви к ней с безграничным доверием и безграничным увлечением. Мне доставляло какое-то особенное удовольствие не расспрашивать о ней ни других, ни ее самое. К тому же подозрительность и ревность были настолько чужды моему характеру, что я был больше удивлен, ощутив в себе эти чувства, чем Бригитта обнаружив их во мне. Никогда — ни в моих юношеских увлечениях, ни в обычных житейских делах — я не проявлял недоверчивости, а скорее, напротив, был беспечен и, можно сказать, не знал никаких сомнений. Мне понадобилось собственными глазами увидеть измену моей любовницы, чтобы поверить, что она могла изменить мне. Сам Деженэ, читая мне свои наставления, постоянно подшучивал над легкостью, с какой я обычно поддавался обману. Вся история моей жизни служила доказательством того, что я был скорее доверчив, нежели подозрителен, и вот почему, когда вид этой тетради вызвал во мне тайне странные ощущения, мне показалось, что во мне родилось какое-то новое, незнакомое мне самому существо. Рассудок мой восставал против моих чувств, и я с ужасом спрашивал себя, куда все это могло привести.

Однако страдания, которые я перенес, воспоминание о вероломстве, которого я был свидетель, мое исцеление, бывшее ужаснее самой болезни, рассуждения друзей, развращенная среда, в которой я жил, печальные истины, в которых я убедился сам или которые понял и угадал благодаря пагубной проницательности, наконец распутство, презрение к любви, разочарование все это таилось в моем сердце, хоть я и сам еще не знал об этом, и в минуту, когда я надеялся воскреснуть для надежды и для жизни, все эти дремавшие во мне фурии проснулись и, схватив меня за горло, крикнули, что они здесь, что они со мной.

Я наклонился и раскрыл тетрадь, но сейчас же захлопнул ее и снова бросил на стол. Бригитта смотрела на меня; в ее прекрасных глазах не было ни оскорбленной гордости, ни гнева, в них светилась лишь нежная тревога, словно перед ней был больной.

— Неужели вы думаете, что у меня есть от вас тайны? — спросила она, целуя меня.

— Нет, — ответил я, — я думаю только, что ты прекрасна и что я хочу умереть, любя тебя.

Дома, во время обеда, я спросил у Ларива:

— Скажи, пожалуйста, что, собственно, представляет собой эта госпожа Пирсон?

Он удивленно взглянул на меня.

— Ты уже много лет живешь в этих краях, — сказал я, — ты должен знать ее лучше, чем я. Что говорят о ней в деревне? Что о ней думают? Какую жизнь вела она до знакомства со мной? Кто посещал ее?

— Право, сударь, она всегда жила так же, как живет сейчас, — гуляла по окрестностям, играла в пикет с теткой и помогала бедным. Крестьяне называют ее Бригиттой-Розой. Я никогда ни от кого не слышал о ней ничего дурного, разве только — что она ходит по полям одна-одинешенька в любое время дня и ночи, но ведь это делается с такой доброй целью! Поистине, она — провидение здешних мест. Что до ее знакомых, так, кроме священника и господина Далана, который приезжает к ней в свободное время, у нее никто не бывает.

— А кто такой этот господин Далан?

— Это владелец замка, вон там, за горой. Он приезжает сюда только на охоту.

— Он молод?

— Да, сударь.

— Это, должно быть, родственник госпожи Пирсон?

— Нет, он был другом ее мужа.

— А давно умер ее муж?

— В день всех святых будет пять лет. Хороший был человек.

— А не говорят ли, что… что этот Далан ухаживал за ней?

— За вдовой-то? Гм… Да по правде сказать, сударь… — Он запнулся со смущенным видом.

— Отвечай же!

— Да, пожалуй, кое-что и говорили, но я ничего об этом не знаю, я ничего не видел.

— А ведь ты только что сказал мне, что в деревне о ней не болтают ничего дурного.

— Да о ней никогда ничего такого и не говорили, и притом я думал, что вы, сударь, знаете об этом.

— Так как же — говорят это или не говорят? Да или нет?

— Да, сударь, пожалуй что и так.

Я встал из-за стола и вышел на улицу. Там я встретил Меркансона. Я ожидал, что он постарается избежать встречи со мной; напротив — он подошел ко мне сам.

— Сударь, — начал он, — в прошлый раз вы проявили признаки гнева, о которых человеку моего сана не пристало хранить воспоминание. Выражаю вам свое сожаление по поводу того, что я взял на себя поручение, не вполне уместное (он любил витиеватые фразы), и вмешался в ваши дела, проявив при этом известную навязчивость.

Я ответил ему столь же вежливо, рассчитывая, что на этом он покинет меня, но он зашагал рядом со мной.

«Далан! Далан! — повторял я сквозь зубы. — Кто же расскажет мне о Далане?» Ведь Ларив сказал мне лишь то, что может сказать слуга. От кого он мог узнать об этом? От какой-нибудь горничной или от кого-нибудь из крестьян. Мне нужен такой свидетель, который мог бы видеть Далана в доме г-жи Пирсон и был бы в состоянии разобраться в их отношениях. Этот Далан не выходил у меня из головы, и так как я не мог говорить ни о чем другом, то сейчас же заговорил с Меркансоном о Далане.

Я так никогда и не смог уяснить себе, что за человек был Меркансон был ли он зол, глуп или хитер. Достоверно одно — что он должен был ненавидеть меня и что он старался причинить мне все те неприятности, какие были в его власти.

Г-жа Пирсон, питавшая самые дружеские чувства к нашему кюре (и он вполне заслуживал их), в конце концов почти невольно перенесла свое расположение и на его племянника. Последний гордился этим, а следовательно, и ревновал ее. Ревность не всегда порождается любовью. Есть люди, которые могут безумно ревновать из-за простой любезности, ласкового слова, одной улыбки красивых губ.

Вначале Меркансон так же, как и Ларив, был, видимо, удивлен моими вопросами. Я сам удивлялся им еще более, чем он, — но кто хорошо знает самого себя в этом мире?

После первых же слов священника я увидел, что он отлично понимает, чего, собственно, я добиваюсь, но решил не говорить мне этого.

— Каким образом вы, сударь, так давно зная госпожу Пирсон и будучи приняты у нее в доме в качестве довольно близкого друга (по крайней мере так мне показалось), ни разу не встретили там господина де Далан? Впрочем, у вас, должно быть, появилась какая-то особая причина, которой мне отнюдь не надлежит знать, если нынче вы нашли нужным осведомиться о нем. Я, со своей стороны, могу сказать, что это почтенный дворянин, исполненный добросердечия и человеколюбия. Он был, так Же как и вы, сударь, запросто принят в доме госпожи Пирсон. Он держит большую свору охотничьих собак и устраивает, у себя в замке прекрасные приемы. Так же как и вы, сударь, он постоянно музицировал с госпожой Пирсон. Что до его благотворительной деятельности, то он всегда аккуратнейшим образом выполнял свои обязанности по отношению к бедным. Бывая в этих краях, он, так же как и вы, сударь, постоянно сопровождал эту даму в ее прогулках. Семья его пользуется в Париже прекрасной репутацией. Я заставал его у госпожи Пирсон почти всякий раз, как я у нее бывал. Нравственность его считается безупречной. Вы, конечно, понимаете, сударь, что я имею в виду лишь вполне пристойную близость, такую близость, которая допускается между людьми столь достойными. Я думаю, что он приезжает сюда исключительно ради охоты, он был другом мужа госпожи Пирсон. Говорят, что он очень богат и очень щедр. Впрочем, я лично почти не знаю его, разве только понаслышке…

Какое множество напыщенных и тяжеловесных фраз обрушил на меня этот палач! Я смотрел на него, стыдясь, что слушаю его, не смея задать ему хоть один новый вопрос и в то же время не смея оборвать его болтовню. Он продолжал свою туманную клевету столько времени, сколько ему было угодно; он вонзил мне в сердце свой кривой кинжал так глубоко, как ему хотелось. После этого он ушел, я не смог удержать его, а в сущности он не сказал мне ничего определенного.

Я остался на улице один. Начинало темнеть. Не знаю, что было во мне сильнее — ярость или грусть. Доверие, заставившее меня слепо отдаться любви к моей дорогой Бригитте, было так сладостно и так естественно для меня, что я не мог допустить мысли, будто все это счастье оказалось Обманом. Чистое и бесхитростное чувство, которое привлекло меня к ней, причем я ни минуты не колебался и не боролся с ним, — казалось мне само по себе достаточной гарантией того, что она достойна этого чувства. Неужели эти четыре месяца, полные такого счастья, были всего лишь сном?

«А ведь, собственно говоря, — внезапно подумал я, — эта женщина отдалась мне очень быстро. Уж не было ли лжи в стремлении избегать меня, которое я замечал в ней сначала и которое исчезло от одного моего слова? Уж не столкнул ли меня случай с одной из женщин, каких много? Да, все они начинают с этого: делают вид, что убегают, чтобы мы преследовали их. Даже лани поступают так, таков инстинкт самки. Разве она сама, по собственному побуждению, не призналась мне в любви в ту минуту, когда мне казалось, что она никогда уже не будет моей? Разве не оперлась она на мою руку в первый же день нашего знакомства, совершенно меня не зная, с легкомыслием, которое должно было бы заставить меня усомниться в ней? Если этот Далан был ее любовником, то вполне возможно, что их отношения сохранились и поныне: эти светские связи не имеют ни начала, ни конца. Встречаясь, любовники возобновляют их, а расставаясь, забывают друг о друге. Если этот господин опять приедет сюда, она, конечно, встретится с ним, но, по всей вероятности, не сочтет нужным порвать и со мною. Что это за тетка, что это за таинственный образ жизни, где вывеской служат благотворительные дела, что это за вызывающая свобода, не боящаяся никаких сплетен? Уж не авантюристки ли эти две женщины, с их маленьким домиком, с их пресловутым благоразумием и благонравием, благодаря которым они так быстро внушают людям уважение к себе и еще быстрее выдают себя? Так или иначе, но нет сомнения, что я с закрытыми глазами попался в любовную интрижку, приняв ее за роман. Однако что же мне делать? Я не знаю здесь никого, кроме этого священника, который не желает говорить открыто, и его дяди, который скажет мне еще того меньше. О боже, кто спасет меня? Как узнать правду?»

Так говорила во мне ревность. Так, забыв все свои слезы, все свои страдания, я дошел до того, что по прошествии двух дней с тревогой спрашивал себя, почему Бригитта отдалась мне. Так, подобно всем неверующим, я уже подбирал чувства и мысли, которые могли помочь мне спорить с фактами, придираться к мертвой букве и анатомировать то, что я любил.

Погруженный в свои мысли, я медленным шагом подошел к дому Бригитты. Калитка была открыта, и, проходя через двор, я увидел свет в кухне. Мне пришло в голову порасспросить служанку. Итак, я повернул в сторону кухни и, перебирая в кармане несколько серебряных монет, ступил на порог.

Но чувство глубокого омерзения внезапно остановило меня. Эта служанка была худая морщинистая старуха, вечно сгорбленная, как все люди, занимающиеся тяжелой физической работой. Она возилась с грязной посудой, стоявшей на плите. Жалкий огарок свечи дрожал в ее руке, вокруг нее были наставлены кастрюли, тарелки, остатки обеда, который доедал какой-то бродячий пес, вошедший сюда так же робко, как я. Теплые тошнотворные испарения подымались от сырых стен. Заметив меня, старуха таинственно улыбнулась: она видела, как я тихонько крался утром из спальни ее хозяйки. Я вздрогнул от отвращения к самому себе и к тому, зачем я пришел сюда. Да, это место вполне соответствовало гнусному поступку, который я собирался совершить. Я убежал прочь от этой старухи: мне показалось, что она была олицетворением моей ревности и что запах грязной посуды, которую она мыла, исходил из моего собственного сердца.

Бригитта стояла у окна и поливала свои любимые цветы. Соседский ребенок, который сидел в глубоком кресле, весь обложенный подушками, уцепился за ее рукав и с набитым конфетами ртом изо всех сил пытался рассказать ей что-то на своем радостном и непонятном языке. Я сел возле нее и поцеловал ребенка в пухлые щечки, словно надеясь вернуть хоть немного невинности моему сердцу. Бригитта приняла меня боязливо: видимо, она заметила, что ее образ уже замутился в моих глазах. Я, со своей стороны, избегал ее взгляда. Чем больше я восхищался красотой и чистым выражением ее лица, тем упорнее повторял себе, что такая женщина, если она не ангел, должна быть чудовищем вероломства. Я старался припомнить каждое слово Меркансона и, так сказать, сличал намеки этого человека с обликом моей возлюбленной и с прелестными очертаниями ее лица. «Она очень хороша, — думал я, — и очень опасна, если только умеет обманывать, но я перехитрю ее и не поддамся ей. Она узнает, что я собой представляю».

— Дорогая моя, — сказал я ей после длительного молчания, — я только что написал одному из моих друзей, который обратился ко мне за советом. Это весьма наивный юноша. Он узнал, что женщина, которая недавно отдалась ему, имеет одновременно с ним еще и другого любовника, и теперь он спрашивает, что ему делать.

— Что же вы ему ответили?

— Я задал ему два вопроса: «Хороша ли она собой и любите ли вы ее? Если вы ее любите, забудьте ее. Если она хороша и вы ее не любите, продолжайте встречаться с ней ради наслаждения, которое она вам дает. Вы всегда успеете ее покинуть, и если вам нужна только красота, то не все ли равно, кто будет вашей любовницей — она или другая?»

Услышав эти слова, Бригитта посадила ребенка, которого перед тем взяла на руки, и села на диван, стоявший на другом конце комнаты. Мы не зажигали свечей. Луна, освещавшая то место, откуда ушла Бригитта, отбрасывала глубокую тень на диван, где она сидела сейчас. Слова, сказанные мною, были так грубы, так безжалостны, что я и сам был ранен ими, и мое сердце преисполнилось горечи. Ребенок с беспокойством звал Бригитту и тоже сделался грустен, глядя на нас. Его радостные возгласил, его милый лепет постепенно умолкли, и он заснул в своем кресле. Теперь мы молчали все трое, и облако закрыло луну.

В комнату вошла служанка, присланная за ребенком; принесли свечи. Я встал, встала и Бригитта. Но внезапно она прижала руки к сердцу и упала на пол возле своей кровати.

Я в ужасе бросился к ней. Она не потеряла сознания и попросила меня никого не звать к ней. Она рассказала мне, что у нее давно уже, с самой юности, бывают сильные сердцебиения, которые всегда появляются так же неожиданно, как сейчас, но что эти припадки не представляют никакой опасности и не требуют никаких лекарств. Я стоял на коленях рядом с нею, она нежно раскрыла мне объятия, я обнял ее и положил голову на ее плечо.

— Ах, друг мой, — сказала она, — как мне жаль вас!

— Послушай, — прошептал я ей на ухо, — я жалкий безумец, но я не могу ничего таить в себе. Кто этот Далан, который живет на горе и иногда навещает тебя?

По-видимому, она удивилась, услыхав от меня это имя.

— Далан? — повторила она. — Это друг моего мужа.

Ее взгляд говорил мне: «Почему вы спрашиваете меня о нем?», и мне показалось, что лицо ее омрачилось. Я закусил губу. «Если она хочет меня обмануть, — подумал я, — то я сделал ошибку, заговорив об этом».

Бригитта с усилием встала. Она взяла веер и начала большими шагами ходить по комнате. Она тяжело дышала, я задел ее самолюбие. В течение нескольких минут она о чем-то думала, и мы обменялись двумя-тремя холодными, почти враждебными взглядами. Наконец она подошла к своему бюро, открыла его, вынула пачку писем, завязанную шелковым шнурком, и бросила их мне, не произнеся ни слова.

Но я не смотрел ни на нее, ни на письма. Я только что бросил в пропасть камень, и теперь до меня доносился отголосок его падения. Впервые я увидел на лице Бригитты выражение оскорбленной гордости. В ее глазах не было больше ни беспокойства, ни жалости, и если только что я почувствовал, что сделался совершенно другим человеком, то передо мной также была незнакомая женщина.

— Прочтите это, — сказала она наконец.

Я подошел и протянул руку.

— Прочтите, прочтите это! — холодно повторяла она.

Письма были у меня в руке. В эту минуту я был настолько убежден в ее невинности и так остро ощущал свою несправедливость, что меня охватило глубокое раскаяние.

— Вы напомнили мне, что я должна рассказать вам историю своей жизни, сказала она. — Сядьте, сейчас вы узнаете ее. Потом вы откроете эти ящики и прочитаете все, что там есть, — будь это написано моей или чужой рукой.

Она села и указала мне на кресло. Я видел, с каким усилием она говорила. Она была бледна как смерть, ее горло судорожно сжималось, изменившийся голос был едва слышен.

— Бригитта! Бригитта! — вскричал я. — Не говорите мне ничего, умоляю вас! Бог свидетель, что я не таков, каким вы меня считаете. Я никогда не был ни подозрителен, ни недоверчив. Меня погубили, мне искалечили сердце. Печальный опыт привел меня на дно бездны, и в течение целого года я не видел на земле ничего, кроме зла. Бог свидетель, что до сегодняшнего дня я и сам не считал себя способным на эту низкую роль, самую неблагородную роль на свете — роль ревнивца. Бог свидетель, что я люблю вас и что во всем мире лишь вы одна могли бы исцелить меня от прошлого. До сих пор я встречал лишь таких женщин, которые обманывали меня и были недостойны любви. Я вел развратную жизнь, мое сердце полно воспоминаний, которые никогда не изгладятся. Моя ли вина, если клевета, если самое смутное, самое необоснованное обвинение находят теперь в этом сердце больные струны, которые готовы отозваться на все, похожее на Страдание? Сегодня вечером мне назвали имя человека, которого я не знаю, о существовании которого я не имел понятия. Мне намекнули, что о вас и о нем ходят слухи, которые ровно ничего не доказывают. Я не хочу расспрашивать вас о чем-либо. Эти слухи причинили мне боль, я открылся вам, и это непоправимая ошибка. Но скорее я брошу все эти письма в огонь, чем соглашусь сделать то, что вы мне предложили. Ах, друг мой, не унижайте меня, не оправдывайтесь, не увеличивайте моих мучений. Могу ли я серьезно подозревать вас в обмане? Нет, Бригитта, вы прекрасны, и вы искренни, один ваш взгляд говорит мне, что вы достойны самой горячей любви. Если бы вы знали, какие пороки, какие чудовищные измены видел мальчик, который стоит сейчас перед вами! Если бы вы знали, как с ним обходились, как издевались над всем, что было в нем хорошего, как старательно учили его всему, что ведет к сомнению, к ревности, к отчаянию! О дорогая моя возлюбленная, если бы вы знали, кого вы любите! Не делайте мне упреков, имейте мужество пожалеть меня. Мне необходимо забыть о том, что в мире существует еще кто-либо, кроме вас. Как знать какие испытания, какие ужасные минуты скорби ждут меня впереди! Я и сам не подозревал, что это может быть так, не думал, что мне предстоит бороться. Только с тех пор, как вы стали моей, я понял, что я сделал. Целуя вас, я почувствовал, как осквернены мои губы. Во имя неба помогите мне жить! Бог сотворил меня не таким, я был лучше, чем вы видите меня теперь.

Бригитта нежно обняла и поцеловала меня. Она попросила меня рассказать ей все, что подало повод к этой грустной сцене. Я рассказал ей лишь о том, что мне сообщил Ларив, не решившись признаться, что расспрашивал Меркансона. Она потребовала, чтобы я непременно выслушал ее объяснения. Г-н де Далан когда-то любил ее, но это человек легкомысленный, ветреный и непостоянный. Она дала ему понять, что не хочет вторично выходить замуж, а потому просит его больше не говорить с ней об этом, и он не стал настаивать, но с тех пор его посещения постепенно становились все реже, и теперь он не приезжает вовсе. Она вынула из пачки одно из писем и показала его мне — дата его была совсем недавней. Я невольно покраснел, найдя в нем подтверждение ее слов. Она уверила меня, что прощает мне все, и вместо наказания взяла с меня слово, что отныне я буду немедленно делиться с ней всем, что только может вызвать во мне малейшее подозрение на ее счет. Наш договор был скреплен поцелуем, и утром, когда я уходил от нее, мы оба не помнили о существовании г-на Далана.

 

2

Какая-то вялая бездеятельность, окрашенная горькой радостью, — вот обычное состояние распутника. Это следствие беспорядочной жизни, в основе которой лежат не потребности тела, а капризы ума, причем первое должно постоянно подчиняться второму. Молодость и воля могут противостоять излишествам, но природа молча мстит за себя, и в тот день, когда она одерживает верх, воля умирает.

Тогда, вновь увидев возле себя предметы, еще вчера возбуждавшие в нем желание, но будучи уже не в состоянии овладеть ими, человек может отнестись к окружающему лишь с улыбкой отвращения. Однако же то, что так сильно влекло его к себе прежде, никогда не вызывает в нем равнодушия. Развратник бурно кидается на то, что он любит. Его жизнь — сплошная горячка, его тело, чтобы найти наслаждение, вынуждено прибегать к помощи крепких напитков, куртизанок и бессонных ночей. Поэтому в дни скуки и лени он острее всякого другого человека ощущает расстояние, отделяющее его бессилие от его соблазнов, и, чтобы противостоять этим соблазнам, ему необходима гордость, которая помогает ему поверить в то, что он сам пренебрегает ими. Таким образом он сам оплевывает все пиршества своей жизни и, переходя от страстной жажды к глубокому пресыщению, идет навстречу смерти, влекомый холодным тщеславием.

Хотя я уже не был развратником, внезапно случилось так, что мое тело вспомнило о прошлом. Вполне понятно, что до сих пор это не могло иметь места. Перед лицом скорби, которую вызвала во мне смерть отца, в первое время умолкло все остальное. Затем пришла пылкая любовь. Пока я был одинок, скуке не с кем было бороться. Не все ли равно одинокому человеку, как проходит время — весело или скучно?

Подобно тому как цинк, этот полуметалл, извлеченный из голубоватой руды, в соединении с чистой медью дает солнечный луч, поцелуи Бригитты постепенно разбудили в моем сердце то, что в нем дремало. Стоило мне оказаться рядом с ней, как я понял, что я такое.

Бывали дни, когда уже с самого утра я находился в каком-то странном расположении духа, не поддающемся определению. Я просыпался без всякой причины, словно человек, который прокутил всю ночь и остался без сил. Все внешние впечатления бесконечно утомляли меня, все знакомые и привычные предметы были противны и вызывали досаду. Вмешавшись в разговор, я высмеивал то, что говорили другие или что думал я сам. Растянувшись на диване и как бы не в силах пошевелиться, я умышленно расстраивал все прогулки, о которых накануне договаривался с Бригиттой. Я старался припомнить все самое искреннее, самое нежное, что когда-либо в хорошие минуты говорил моей дорогой возлюбленной, и не успокаивался до тех пор, пока не портил и не отравлял своими ироническими шутками эти воспоминания счастливых дней.

— Неужели вы не могли бы оставить мне хоть это? — с грустью спрашивала меня Бригитта. — Если в вас уживаются два столь различных человека, то не можете ли вы, когда просыпается дурной, забыть о том, что делал хороший?

Однако терпение, с которым Бригитта встречала эти нелепые выходки, лишь сильнее возбуждало мою мрачную веселость. Как странно, что человек, который страдает, хочет заставить страдать и тех, кто ему дорог! Иметь так мало власти над собой — что может быть хуже этой болезни? Что может быть мучительнее страданий женщины, которая видит, что мужчина, только что лежавший в ее объятиях, издевается по какому-то непонятному и ничем не оправданному капризу над самыми святыми, самыми сокровенными тайнами их счастливых ночей? И несмотря на все, она не убегала от меня. Наклонясь над своим вышиваньем, она сидела рядом, в то время как я с жестокой радостью оскорблял любовь и изливал свое безумие устами, еще влажными от ее поцелуев.

В такие дни я, против обыкновения, любил говорить о Париже и рисовал свою развратную жизнь как лучшую в мире.

— Вы настоящая богомолка, — со смехом говорил я Бригитте, — вы и понятия не имеете, что это такое. Нет ничего приятнее беззаботных людей, которые забавляются любовью, не веря в то, что она существует.

Не значило ли это, что я и сам не верил в нее?

— Что ж, — отвечала мне Бригитта, — научите меня всегда нравиться вам. Быть может, я не менее красива, чем те любовницы, по которым вы тоскуете. Если у меня нет остроумия, благодаря которому они развлекали вас, то я готова учиться ему. Ведите себя так, словно вы меня не любите, и предоставьте мне молча любить вас. Пусть я похожа на богомолку, но я не менее предана любви, чем предана богу. Скажите, как мне доказать вам эту любовь?

И вот средь бела дня она наряжалась перед зеркалом как на бал или на праздник, разыгрывая кокетство, которое было ей невыносимо, стараясь подражать моему тону, смеясь и порхая по комнате.

— Ну что, нравлюсь я вам теперь? — спрашивала она. — Какую из ваших любовниц я вам напоминаю? Достаточно ли я хороша, чтобы заставить вас забыть, что еще можно верить в любовь? Похожа ли я на беззаботную женщину?

А потом, в разгаре этого искусственного веселья, она вдруг невольно вздрагивала, отворачивалась, и я видел, как дрожали печальные цветы, которыми она украсила свою прическу. Тогда я бросался к ее ногам.

— Перестань, — говорил я ей, — ты слишком похожа на тех, кому хочешь подражать, а мои уста были достаточно порочны, чтобы осмелиться назвать их в твоем присутствии. Сними с себя эти цветы, это платье. Смоем искренними слезами эту веселость. Не напоминай мне о том, что я блудный сын, мое прошлое слишком хорошо известно мне.

Однако и самое мое раскаяние было жестоко: оно доказывало Бригитте, что призраки, жившие в моем сердце, были облечены плотью и кровью. Мой ужас лишь еще яснее говорил ей, что ее покорность, ее желание нравиться мне вызывали в моем представлении чей-то нечистый образ.

Да, это было так. Я приходил к Бригитте, преисполненный радости, клянясь забыть в ее объятиях все мои страдания, забыть прошлое; я на коленях уверял ее в моем уважении, я приближался к ее кровати, как к святыне; заливаясь слезами, я умоляюще протягивал к ней руки. Но вот она делала то или иное движение, она снимала платье и произносила то или иное слово, и вдруг мне приходила на память продажная женщина, которая, подойдя как-то вечером к моей постели и снимая платье, сделала такое же движение и произнесла это самое слово!

Бедная, преданная душа! Как страдала ты, когда я бледнел, глядя на тебя, когда мои руки, готовые тебя обнять, безжизненно опускались на твои нежные, прохладные плечи, когда поцелуй замирал на моих губах, а свет любви — этот чистый божественный луч — внезапно исчезал из моих глаз, словно стрела, отогнанная ветром! О Бригитта, какие жемчужины падали тогда с твоих ресниц! В какой сокровищнице высокого милосердия черпала ты терпеливой рукою твою печальную любовь, исполненную сострадания?

В течение длительного времени хорошие и дурные дни чередовались почти равномерно. То я был резким и насмешливым, то нежным и любящим, то черствым и надменным, то полным раскаяния и покорным. Образ Деженэ, впервые явившийся мне словно для того, чтобы предостеречь меня, теперь беспрестанно приходил мне на память. В дни сомнений и холодности, я, так сказать, беседовал с ним. Часто, оскорбив Бригитту какой-нибудь жестокой насмешкой, я сейчас же говорил себе: «Будь он на моем месте, он бы сделал еще и не то!»

Иногда, надевая шляпу и собираясь идти к ней, я смотрел на себя в зеркало и думал:

«Да, собственно, что за беда? В конце концов у меня красивая любовница. Она отдалась распутнику — пусть же принимает меня таким, каков я есть».

Я приходил с улыбкой на губах и бросался в кресло с беспечным и развязным видом. Но вот Бригитта подходила ко мне и смотрела на меня своими большими, кроткими, полными беспокойства глазами. Я брал в свои руки ее маленькие белые ручки и отдавался бесконечной задумчивости.

Как назвать то, у чего нет имени? Был я добр или зол? Подозрителен или безумен? Не стоит думать об этом, надо идти вперед. Это было так, а не иначе.

У нас была соседка — молодая женщина, некая г-жа Даниэль. Она была недурна собой и при этом очень кокетлива, была бедна, но хотела прослыть богатой. Она приходила к нам по вечерам и всегда крупно играла с нами в карты, хотя проигрыш ставил ее в весьма затруднительное положение. Она пела, хотя была совершенно безголоса. Похороненная злой судьбой в этой глухой, безвестной деревушке, она была обуреваема ненасытной жаждой наслаждений. Она не переставала говорить о Париже, где проводила всего два или три дня в году. Она стремилась следить за модой, и моя добрая Бригитта, сколько могла, помогала ей в этом, сострадательно улыбаясь ее претензиям. Муж ее служил в межевом ведомстве. По праздникам он возил ее в главный город департамента, и молодая женщина, нацепив на себя все свои тряпки, с упоением танцевала в гостиных префектуры с офицерами гарнизона. Она возвращалась оттуда усталая, но с блестящими глазами и спешила приехать к нам, чтобы рассказать о своих успехах и маленьких победах над мужскими сердцами. Все остальное время она занималась чтением романов, не уделяя никакого внимания своему хозяйству и семейной жизни, которая, впрочем, была не из приятных.

Всякий раз, как она у нас бывала, я не упускал случая посмеяться над ней, считая, что так называемый светский образ жизни, который она вела, был как нельзя более смешон. Я прерывал ее рассказы о балах вопросами о ее муже и об отце мужа, которых она ненавидела больше всего на свете — одного потому, что это был ее муж, а другого за то, что он был простой крестьянин. Словом, всякий раз, как мы встречались, у нас сейчас же возникали споры.

В мои дурные дни я принимался иногда ухаживать за этой женщиной единственно для того, чтобы огорчить Бригитту.

— Посмотрите, как госпожа Даниэль правильно понимает жизнь! — говорил я ей. — Она всегда весела. Такая женщина была бы очаровательной любовницей!

И я без конца расхваливал ее: ее незначительная болтовня превращалась у меня в исполненную остроумия беседу, ее преувеличенные претензии я объяснял вполне естественным желанием нравиться. Виновата ли она в том, что бедна? Зато она думает только о наслаждении и открыто признается в этом. Она не читает другим нравоучений и сама не слушает их. Я дошел до того, что посоветовал Бригитте во всем брать пример с г-жи Даниэль, и сказал, что именно такой тип женщин нравится мне больше всего.

Недалекая г-жа Даниэль все же заметила следы грусти в глазах Бригитты. Это было странное создание: добрая и искренняя, когда голова ее не была занята тряпками, она становилась глупенькой, как только начинала думать о них. Поэтому она совершила поступок, очень похожий на нее самое, то есть и добрый и в то же время глупый. В один прекрасный день, гуляя вдвоем с Бригиттой, она бросилась в ее объятия и сказала, что я начал ухаживать за ней, что я обратился к ней с намеками, не оставляющими никаких сомнений, но что ей известны наши отношения и она скорее умрет, чем разрушит счастье подруги. Бригитта поблагодарила ее, и г-жа Даниэль, успокоив таким образом свою совесть, начала посылать мне еще более нежные взгляды, изо всех сил стараясь разбить мое сердце.

Вечером, когда она ушла, Бригитта суровым тоном рассказала мне о том, что произошло в лесу, и попросила на будущее время избавить ее от подобных оскорблений.

— Не потому, чтобы я придавала значение или верила этим шуткам, сказала она, — но если вы хоть немного любите меня, то, мне кажется, нет необходимости сообщать посторонним, что вы чувствуете эту любовь не каждый день.

— Неужели это так важно? — смеясь, спросил я. — Ведь вы отлично видите, что я подшучиваю над ней и делаю все это, чтобы убить время.

— Ах, друг мой, друг мой, — ответила Бригитта, — вот в том-то и горе, что вам надо убивать время.

Несколько дней спустя я предложил Бригитте поехать со мной в префектуру и посмотреть, как танцует г-жа Даниэль. Она нехотя согласилась. Пока она заканчивала свой туалет, я, стоя у камина, упрекнул ее в том, что она потеряла свою прежнюю веселость.

— Что с вами? — спросил я (я знал это не хуже, чем она сама). — Почему у вас теперь всегда такой унылый вид? Право, вы делаете наше уединение довольно печальным. Когда-то я знал вас более жизнерадостной, более живой, более откровенной. Не слишком лестно, — сознавать себя виновником этой перемены. Вы настоящая отшельница. Поистине, вы созданы для монастыря.

Это было в воскресенье. Когда мы проезжали по главной улице деревни, Бригитта остановила карету, чтобы поздороваться со своими добрыми подружками, милыми цветущими деревенскими девушками, которые шли танцевать под липы. Поговорив с ними, она еще долго смотрела в окошко кареты. Она так любила прежде эти скромные танцульки. Я заметил, что она поднесла платок к глазам.

В префектуре мы застали г-жу Даниэль в разгаре веселья. Я начал танцевать с нею и приглашал ее так часто, что это было замечено. Я наговорил ей кучу комплиментов, и она отвечала на них весьма благосклонно.

Бригитта сидела напротив нас; она неотступно следила за нами взглядом. Трудно передать, что я чувствовал в тот вечер: это была какая-то смесь удовольствия и огорчения. Я прекрасно видел, что она ревнует, но это не только не трогало меня, а напротив, возбуждало желание встревожить ее еще сильнее.

Возвращаясь домой, я ожидал от нее упреков, но она не сказала мне ничего, да и в следующие два дня продолжала оставаться мрачной и молчаливой. Когда я приходил, она целовала меня, а потом мы усаживались друг против друга и, лишь изредка обмениваясь незначительными фразами, погружались в свои мысли. На третий день она, наконец, заговорила, высказала мне множество горьких упреков, заявила, что мое поведение совершенно непонятно и объяснить его можно только тем, что я ее разлюбил; такая жизнь, говорила она, свыше ее сил, и она готова на все, но не может больше выносить мои странные выходки и мою холодность. Глаза ее были полны слез, и я уже собирался просить у нее прощения, как вдруг у нее вырвалось несколько таких обидных слов, что самолюбие мое возмутилось. Я ответил ей в том же тоне, и наша ссора приняла бурный характер. Я сказал, что это просто смешно, если я не смог внушить своей любовнице достаточного доверия к себе и она не хочет положиться на меня даже в мелочах, что г-жа Даниэль только предлог, — ведь Бригитта прекрасно знает, что я не думаю серьезно об этой женщине; что ее мнимая ревность — это самый настоящий деспотизм и что в конце концов если такая жизнь надоела ей, то от нее одной зависит ее прекратить.

— Хорошо, — ответила она, — я тоже не узнаю вас с тех пор, как стала вам принадлежать. Должно быть, прежде вы играли комедию, чтобы уверить меня в вашей любви. Теперь эта комедия надоела вам, и вы не можете дать мне ничего, кроме мучений. Вы подозреваете меня в измене по первому слову, которое кто-то сказал вам, а я должна терпеть явное оскорбление. Вы уже не тот человек, которого я любила.

— Я знаю, что такое ваши страдания, — ответил я. — Быть может, они будут повторяться при каждом моем шаге? Скоро мне уж нельзя будет разговаривать ни с одной женщиной, кроме вас. Вы притворяетесь обиженной только для того, чтобы самой иметь возможность оскорбить меня. Вы обвиняете меня в деспотизме, чтобы я превратился в вашего раба. Я нарушаю ваш покой — что ж, живите спокойно, больше вы не увидите меня.

Мы расстались врагами, и я провел день, не видя ее. Но на другой день, около полуночи, я почувствовал такую тоску, что не мог бороться с ней. Я заливался слезами, я осыпал себя упреками, которые были вполне заслужены. Я говорил себе, что я безумец, и притом злой безумец, если заставляю страдать лучшее, благороднейшее создание в мире. И я побежал к ней, чтобы упасть к ее ногам.

Войдя в сад, я увидел, что ее окно освещено, и сомнение невольно закралось мне в душу. «Она не ждет меня в такой час, — подумал я. — Кто знает, что она делает? Вчера я оставил ее в слезах; быть может, сейчас она весело распевает и совершенно забыла о моем существовании. Быть может, сейчас я застану ее сидящей перед зеркалом, как когда-то застал ту, другую. Надо войти потихоньку, и я буду знать, что мне делать».

Я подошел на цыпочках к ее комнате, и так как случайно дверь была приотворена, я смог увидеть Бригитту, не будучи замечен ею.

Она сидела за письменным столом и что-то писала в той самой толстой тетради, которая впервые возбудила мои подозрения на ее счет. В левой руке у нее была маленькая деревянная коробочка, на которую ока время от времени взглядывала с какой-то нервной дрожью. В спокойствии, царившем в комнате, было что-то зловещее. Бюро было открыто, и в нем лежали аккуратно сложенные пачки бумаг: казалось, их только что привели в порядок.

Входя, я нечаянно стукнул дверью. Она встала, подошла к бюро, заперла его, затем с улыбкой пошла мне навстречу.

— Октав, — сказала она, — друг мой, мы оба еще дети. Наша ссора бессмысленна, и если бы ты сейчас не пришел ко мне, нынче ж ночью я была бы у тебя. Прости меня, это я виновата. Завтра госпожа Даниэль приедет ко мне обедать. Если хочешь, накажи меня за мой деспотизм, как ты его называешь. Лишь бы ты любил меня, и я буду счастлива. Забудем то, что произошло, и постараемся не портить наше счастье.

 

3

Наша ссора была, пожалуй, менее печальна, чем наше примирение. У Бригитты оно сопровождалось какой-то таинственностью, которая вначале испугала меня, а потом оставила в душе непрерывное ощущение тревоги.

Чем дальше, тем все более развивались в моей душе, несмотря на все мои усилия подавить их, две злобные стихии, доставшиеся мне в наследство от прошлого: яростная ревность, изливавшаяся в упреках и издевательствах, и сменявшая ее жестокая веселость, которая заставляла меня с притворным легкомыслием оскорблять и вышучивать то, что было мне дороже всего в мире. Так меня преследовали, не давая ни минуты покоя, безжалостные воспоминания. Так Бригитта, с которой я обращался то как с неверной любовницей, то как с продажной женщиной, понемногу впадала в уныние, отравлявшее всю нашу жизнь. И хуже всего было то, что это уныние, хотя я и знал его причину, знал, что виновником его был я сам, тем не менее беспредельно тяготило меня. Я был молод и любил развлечения. Каждодневное уединение с женщиной старше меня годами, которая страдала и томилась, ее лицо, с каждым днем становившееся все более и более печальным, — все это отталкивало мою юность и вызывало во мне горькие сожаления о прежней свободе.

Когда в прекрасные лунные ночи мы медленно бродили по лесу, нас обоих охватывало чувство глубокой грусти. Бригитта смотрела на меня с состраданием. Мы садились на скалу, возвышавшуюся над пустынным ущельем, и проводили там долгие часы. Ее полузакрытые глаза, глядя в мои, проникали в самую глубь моего сердца, затем она переводила взгляд на деревья, на небо, на долину.

— Бедный мой мальчик, — говорила она, — как мне тебя жаль! Ты уже не любишь меня!

Чтобы добраться до этой скалы, надо было пройти два лье лесом да столько же на обратном пути — целых четыре лье. Бригитта не боялась ни усталости, ни темноты. Мы выходили в одиннадцать часов вечера и иногда возвращались только утром. Отправляясь в такие большие походы, она надевала синюю блузу и мужской костюм, шутливо замечая, что ее обычное платье не подходит для лесной чащи. Она решительно шагала впереди меня по песку, и в ней было такое милое сочетание женского изящества и детской храбрости, что я то и дело останавливался полюбоваться ею. Казалось, что, пустившись в путь, она взяла на себя какую-то трудную, но священную задачу, и она шла как солдат, размахивая руками и громко распевая. Иногда она оборачивалась, подходила и целовала меня. Все это — на пути к скале. Когда же мы шли обратно, она опиралась на мою руку. Песни умолкали, начинались откровенные признания, нежные фразы, которые она произносила вполголоса, хотя на расстоянии двух лье в окружности не было ни души, кроме нас. Я не помню, чтобы, возвращаясь домой, мы когда-нибудь обменялись хоть одним словом, которое бы не дышало любовью и дружбой.

Как-то вечером, направляясь к нашей скале, мы пошли по новой, придуманной нами самими дороге, — вернее сказать, мы пошли лесом, совсем не придерживаясь дороги. Бригитта шагала так решительно, и маленькая бархатная фуражка на ее густых белокурых волосах делала ее до такой степени похожей на храброго мальчика-подростка, что минутами, во время трудных переходов, я совсем забывал о том, что она женщина. Не раз случалось, что, карабкаясь по скалам, ей приходилось звать меня на помощь, меж тем как я, забыв о ней, уже успевал подняться выше. Не могу передать впечатления, какое производил тогда, в эту чудесную светлую ночь, раздававшийся в гуще леса женский голосок, полужалобный, полувеселый, принадлежавший маленькому школьнику, который цеплялся за кусты дрока, за стволы деревьев и не мог сделать ни шагу дальше. Я брал ее на руки.

— Ну-с, сударыня, — говорил я ей со смехом, — вы хорошенький маленький горец, смелый и ловкий, но ваши белые ручки совсем исцарапаны, и я вижу, что, несмотря на ваши толстые башмаки, подбитые гвоздями, вашу палку и ваш воинственный вид, мне придется перенести вас.

И вот мы поднялись на скалу, совсем запыхавшись. Собираясь в наш поход, я опоясался ремнем и привязал к нему фляжку с водой. Когда мы оказались на вершине, моя дорогая Бригитта попросила у меня фляжку, но оказалось, что я потерял ее, как потерял и огниво, при помощи которого мы читали написанные на столбах названия дорог, если нам случалось заблудиться, а это бывало нередко. Я залезал тогда на столбы и старался быстро высечь огонь, чтобы успеть разобрать полустертые буквы. Все это мы проделывали со смехом, словно маленькие дети, да мы и были детьми. Стоило посмотреть на нас на каком-нибудь перекрестке, когда надо было разобрать надписи не на одном, а на пяти или шести столбах, пока не находилась та, которая требовалась. Но в этот вечер все наше снаряжение осталось где-то в траве.

— Что ж, — сказала Бригитта, — переночуем здесь. Тем более что я устала. Правда, эта скала немного жестковата для постели, но мы сделаем ее помягче — наложим сухих листьев. Давайте сядем и не будем больше говорить об этом.

Вечер был чудесный; всходила луна, и я как сейчас вижу ее слева от себя. Бригитта долго смотрела, как она медленно поднималась из-за черной стены зубчатых лесистых холмов, вырисовывавшихся на горизонте. По мере того как лунный свет, уже не заслоняемый густыми деревьями, озарял небо, песенка Бригитты замедлялась и становилась все печальнее. Наконец она склонилась ко мне и обвила руками мою шею.

— Не думай, — сказала она, — что я не понимаю твоего сердца или упрекаю тебя за страдания, которые ты мне причиняешь. Друг мой, не твоя вина, если ты не в силах забыть прошлое. Ты искренне полюбил меня, и если бы даже мне пришлось умереть от этой любви, я никогда не пожалею о том дне, когда стала твоей. Ты надеялся, что возродишься к жизни и забудешь в моих объятиях тех женщин, которые тебя погубили. Увы, Октав, когда-то я смеялась, слушая, как ты говоришь о своей ранней опытности, думала, что ты хвалишься ею, как ребенок, не знающий жизни. Я верила, что стоит мне захотеть, и все хорошее, что есть в твоем сердце, всплывет наружу при первом моем поцелуе. Ты тоже верил в это, но мы оба ошиблись. Ах, мой мальчик! У тебя в сердце рана, которая не может закрыться. Как видно, ты очень любил ту женщину, которая тебя обманула, да, ты любил ее больше, увы, гораздо больше, чем меня, если вся моя бедная любовь не может изгладить ее образ. И, как видно, она жестоко обманула тебя, если вся моя верность не может вознаградить тебя за ее измену! А другие? Что они сделали, эти презренные женщины, чем они отравили твою юность? Должно быть, наслаждения, которые они тебе продавали, были очень остры и очень страшны, если ты просишь меня подражать им? Ты помнишь о них и тогда, когда я с тобою! Ах, мой мальчик, это больнее всего. Мне легче видеть тебя несправедливым и взбешенным, легче терпеть, когда ты упрекаешь меня за мнимые преступления и вымещаешь на мне зло, причиненное первой твоей возлюбленной, нежели видеть на твоем лице эту ужасную веселость, эту циничную усмешку, эту личину разврата, которая, словно гипсовая маска, внезапно встает между нашими губами. Скажи, Октав, чем объяснить это? Чем они вызываются, эти дни, когда ты с презрением говоришь о любви и грустно высмеиваешь самые нежные излияния нашего чувства? Как же сильно должна была повлиять на твою чувствительную натуру ужасная жизнь, которую ты вел, если подобные оскорбления все еще помимо воли срываются с твоих уст! Да, помимо воли, ибо у тебя благородное сердце и ты сам краснеешь за свои поступки, ты слишком любишь меня, чтобы не страдать, видя мои страдания. Ах, теперь-то я знаю тебя. Когда я впервые увидела тебя таким, меня охватил непередаваемый ужас. Мне показалось, что ты просто безнравственный человек, что ты нарочно притворился влюбленным, не испытывая никакой любви ко мне, что это и есть твое настоящее лицо. Ах, друг мой! Я решилась умереть. Какую ночь я провела! Ты не знаешь моей жизни, не знаешь, что у меня — да, да, у меня! — не менее печальный жизненный опыт, чем у тебя. Жизнь радостна, но, увы, лишь для тех, кто ее не знает.

Милый Октав, вы не первый человек, которого я любила. В глубине моего сердца похоронена печальная история, и я хочу, чтобы вы узнали ее. Отец с ранней моей юности предназначил меня в жены единственному сыну своего старого друга. Они были соседями, и оба владели небольшими имениями. Наши семейства видались ежедневно и, можно сказать, жили вместе. Но вот отец мой умер, мать умерла задолго перед тем, и я осталась под присмотром тетушки, которую вы знаете. Через некоторое время после смерти отца ей понадобилось совершить небольшую поездку, и она поручила меня попечениям отца моего будущего мужа. Он всегда называл меня своей дочерью, и все кругом так хорошо знали, что я выхожу замуж за его сына, что нас постоянно оставляли одних, давая нам неограниченную свободу.

Казалось, что этот молодой человек — вам незачем знать его имя — всегда любил меня. Давнишняя детская дружба с годами перешла в любовь. Когда мы оставались наедине, он начинал говорить мне об ожидавшем нас счастье, рисовал мне свое нетерпение. Я была лишь одним годом моложе его. Случилось так, что он свел знакомство с одним безнравственным человеком, с проходимцем, который всецело подчинил его своему влиянию. В то время как я с детской доверчивостью отдавалась ласкам своего жениха, он решил обмануть отца, нарушить слово, данное ему и мне, обесчестить меня, а затем бросить.

Однажды утром его отец пригласил нас в свой кабинет и здесь, в присутствии всех членов семьи, назначил день нашей свадьбы. Вечером того же дня мой жених встретился со мной в саду, заговорил о любви еще более пылко, чем обычно, сказал, что, поскольку день нашей свадьбы решен, он считает себя моим мужем и что он давно уже мой муж в глазах бога. Я могу привести в свое оправдание лишь мою молодость, неведение и доверие, которое я к нему питала. Я отдалась ему, еще не став его женой, а неделю спустя он покинул дом своего отца. Он бежал с женщиной, с которой его свел этот новый приятель. Он написал нам, что уезжает в Германию, и мы никогда больше не видели его.

Вот в нескольких словах история моей жизни. Мой муж знал ее, как теперь знаете вы. Я очень горда, мой мальчик, и в своем одиночестве я поклялась, что никогда ни один мужчина не заставит меня выстрадать еще раз то, что я выстрадала тогда. Я увидела вас и забыла свою клятву, но не забыла своих страданий. Вы должны бережно обходиться со мной. Октав. Если вы больны, то и я тоже больна. Мы должны заботиться друг о друге. Теперь вы видите, дорогой мой, я тоже хорошо знаю, что такое воспоминания прошлого. И мне тоже они внушают минутами мучительный страх, когда я нахожусь рядом с вами, но я буду мужественнее, чем вы, потому что, мне кажется, из нас двоих я страдала больше. Начинать придется мне. Мое сердце не очень уверено в себе, я еще очень слаба. Жизнь моя в этой деревушке текла так спокойно, пока не явился ты! Я так твердо обещала себе ничего не изменять в ней! Все это делает меня особенно требовательной. И все-таки, несмотря ни на что, я твоя. Как-то, в одну из твоих хороших минут, ты сказал, что провидение поручило мне заботиться о тебе, как о сыне. Это правда, друг мой, я не всегда чувствую себя твоей возлюбленной. Часто бывают дни, когда мне хочется быть твоей матерью. Да, когда ты причиняешь мне боль, я перестаю видеть в тебе любовника, ты становишься для меня больным, недоверчивым или упрямым ребенком, и мне хочется вылечить этого ребенка, чтобы вновь найти того, кого я люблю и хочу всегда любить. Только бы бог дал мне достаточно силы на это, — добавила она, глядя на небо. — Только бы бог, который видит нас, который слышит меня, бог матерей и возлюбленных, помог мне выполнить эту задачу. И тогда — пусть я паду под этим непосильным бременем, пусть моя гордость возмущается, пусть мое бедное сердце готово разорваться… пусть вся моя жизнь…

Она не договорила, слезы хлынули из ее глаз. О боже, она опустилась на колени, сложила руки и склонилась над камнем. Ее фигурка дрожала на ветру, как кусты вереска, росшие вокруг нас. Хрупкое и возвышенное создание! Она молилась за свою любовь. Я нежно обнял ее.

— О мой единственный друг! — вскричал я. — Моя возлюбленная, моя мать, сестра моя! Помолись и за меня, попроси, чтобы я мог любить тебя той любовью, какой ты заслуживаешь. Попроси, чтобы я мог жить, чтобы мое сердце омылось в твоих слезах и чтобы оно сделалось непорочным.

Мы упали на камни. Все молчало вокруг нас. Сияющее звездное небо раскинулось над нашими головами.

— Узнаешь ли ты это небо? — спросил я у Бригитты. — Помнишь ли ты наш первый вечер?

Благодарение богу, мы ни разу больше не приходили к этой скале. Это алтарь, оставшийся неоскверненным, единственное из немногих видений моей жизни, еще не утратившее в моих глазах своего белого одеяния.

 

4

Как-то вечером, переходя через площадь, я поровнялся с двумя мужчинами, которые стояли, разговаривая между собой.

— Говорят, что он очень груб с ней, — сказал один довольно громко.

— Она сама виновата, — ответил другой. — Зачем было выбирать такого человека? До сих пор он знался только с продажными женщинами. Теперь она наказана за свое безумие.

Было темно; я хотел подойти ближе, чтобы рассмотреть говоривших и услышать продолжение разговора, но, заметив меня, они тотчас удалились.

Бригитту я застал в тревоге: ее тетка была серьезно больна. Она едва успела сказать мне несколько слов. Я целую неделю не имел возможности видеться с ней и узнал только, что она выписала врача из Парижа. Наконец она прислала за мной.

— Тетушка умерла, — сказала она мне, — я потеряла единственное близкое существо, еще остававшееся у меня на земле. Я теперь одна в мире и хочу уехать отсюда.

— Так, значит, я решительно ничего не значу для вас?

— О друг мой, вы знаете, что я люблю вас, и часто мне кажется, что и вы любите меня. Но могу ли я рассчитывать на вас? Я принадлежу вам, но, к несчастью, вы не принадлежите мне. Это о вас Шекспир сказал свои грустные слова: «Сделай себе платье из переливчатого шелка, потому что сердце твое подобно опалу, отливающему тысячей цветов». А я, Октав, — добавила она, показывая на свое траурное платье, — я обрекла себя на один цвет, и это надолго, я не собираюсь изменять ему.

— Вы можете уехать, если хотите, но я — или покончу с собой, или поеду вслед за вами. Ах, Бригитта, — вскричал я, бросаясь перед ней на колени, когда умерла ваша тетка, вы решили, что у вас никого больше нет! Это самое жестокое наказание, какому вы могли меня подвергнуть. Никогда еще я так болезненно не ощущал всей ничтожности своей любви к вам. Вы должны отказаться от этой чудовищной мысли. Я ее заслужил, но она убивает меня. О боже! Неужели правда, что я ничего не значу в вашей жизни, а если значу то лишь в силу того зла, которое причинил вам!

— Не знаю, кто так интересуется нами в этих краях, — сказала она. — С некоторых пор в деревне и в окрестностях идут странные пересуды. Одни говорят, что я погубила себя, обвиняют меня в неосторожности, в легкомыслии. Другие изображают вас жестоким и опасным человеком. Не знаю, каким образом, но люди проникли в самые сокровенные наши мысли. То, что, как мне казалось, было известно только мне одной, — неровность вашего характера и печальные сцены, вызванные этим, — все вышло наружу. Моя бедная тетушка рассказала мне об этом. Она давно уже знала все, но скрывала от меня. Уж не ускорило ли все это ее смерть, не сделало ли ее более мучительной? Когда я встречаюсь с моими старыми приятельницами, они холодно здороваются со мной или удаляются при моем приближении. Даже мои милые крестьянки, эти славные деревенские девушки, которые так любили меня, пожимают плечами, когда видят, что мое место у оркестра пустует на их скромном воскресном балу. Как и чем объяснить все это? Я не знаю, и, конечно, вы тоже не знаете причины, но я должна уехать, я больше не в силах это выносить. А эта смерть, эта внезапная и ужасная болезнь, и, главное, это одиночество! Эта опустевшая комната! Я теряю мужество. О друг мой, друг мой, не покидайте меня!

Она заплакала. В соседней комнате я заметил разбросанные в беспорядке вещи, чемодан, стоявший на полу; все указывало на приготовления к отъезду. Мне стало ясно, что Бригитта, как только умерла ее тетка, хотела было уехать без меня, но что у нее не хватило мужества. И действительно, она была так удручена, так подавлена, что с трудом говорила. Положение ее было ужасно, и виновником этого был я. Мало того, что она была несчастна, но ее публично оскорбляли, и человек, в котором она должна была бы найти утешение и поддержку, являлся для нее лишь источником еще больших тревог и мучений.

Я так остро ощутил всю тяжесть своей вины, что мне стало стыдно перед самим собой. После стольких обещаний, стольких бесплодных порывов, стольких планов и надежд — вот что я сделал, и это в течение трех месяцев! Я думал, что в сердце моем таилось сокровище, а нашел в нем лишь ядовитую желчь, тень мечты и несчастье женщины, которую обожал. Впервые я увидел себя в истинном свете. Бригитта ни в чем не упрекала меня. Она хотела уехать и не могла, она готова была продолжать страдать. И вдруг я спросил у себя, не должен ли я оставить ее, не должен ли бежать и освободить ее от мучений.

Я встал, прошел в соседнюю комнату и сел на чемодан Бригитты. Закрыв лицо руками, я долго сидел здесь в каком-то оцепенении. Потом я осмотрелся по сторонам и увидал все эти наполовину упакованные свертки, увидал платья, разбросанные по стульям. Увы, я узнавал все эти вещи, все эти платья, — кусочек моего сердца был во всем, что прикасалось к ней. Я начал понимать, как велико было причиненное мною зло! Я вновь увидел, как моя дорогая Бригитта идет по липовой аллее и белый козленок бежит за нею следом.

— О человек, — воскликнул я, — по какому праву ты сделал это? Кто дал тебе смелость прийти сюда и коснуться этой женщины? Кто позволил тебе причинять страдания? Ты причесываешься перед зеркалом и идешь, самодовольный фат, к твоей огорченной возлюбленной. Ты бросаешься на подушки, на которых она только что молилась за тебя и за себя, и небрежно пожимаешь ее тонкие, еще дрожащие руки. Ты ловко умеешь воспламенять бедную головку и в минуту любовного исступления бываешь очень красноречив, немного напоминая адвокатов, которые с красными от слез глазами выходят после проигранного ими ничтожного процесса. Ты корчишь из себя блудного сынка, ты играешь страданием, ты небрежно, с помощью булавочных уколов, совершаешь убийство в будуаре. Что же ты скажешь богу, когда дело твое будет окончено? Куда уходит женщина, которая тебя любит? Куда ты скользишь, в какую пропасть готов ты упасть в тот миг, когда она хочет опереться на тебя? С каким лицом будешь ты хоронить, когда наступит день, твою бледную и печальную любовницу, как она только что похоронила единственное существо, заботившееся о ней? Да, да, в этом нет сомнения, ты похоронишь ее, ибо твоя любовь убивает, сжигает ее. Ты отдал ее на растерзание твоим фуриям, и ей приходится укрощать их. Если ты поедешь за этой женщиной, она умрет по твоей вине. Берегись! Ее ангел-хранитель в нерешимости стоит на ее пороге. Он постучался в этот дом, чтобы прогнать из него роковую и постыдную страсть. Это он внушил Бригитте мысль об отъезде. Быть может, в эту минуту он шепчет ей на ухо свое последнее предостережение. О убийца! О палач! Берегись! Речь идет теперь о жизни и смерти!

Так говорил я самому себе. И вдруг я увидел на краю кушетки полосатое полотняное платьице, уже сложенное и готовое исчезнуть в чемодане. Оно было свидетелем одного из наших немногих счастливых дней. Я дотронулся до него и взял его в руки.

— Как, я расстанусь с тобой! — сказал я. — Я потеряю тебя! О милое платьице, ты хочешь уехать без меня?

«Нет, я не могу покинуть Бригитту. В такую минуту это было бы подлостью: она только что потеряла тетку, она осталась одна, какой-то тайный враг распускает о ней нехорошие слухи. Это может быть только Меркансон. Должно быть, он разболтал о моем разговоре с ним относительно Далана и, увидев мою ревность, понял и угадал все остальное. Да, да, это змея, обрызгавшая своей ядовитой слюной мой любимый цветок. Прежде всего я должен наказать его за это, а потом загладить зло, причиненное мною Бригитте. Безумец, я думал оставить ее, тогда как должен посвятить ей всю жизнь, искупить свою вину перед ней и взамен пролитых из-за меня слез дать ей заботу, любовь и счастье. Оставить ее, когда я теперь единственная ее опора, единственный друг, единственный защитник, когда я должен следовать за ней на край вселенной, заслонять ее от опасности своим телом, утешать в том, что она полюбила меня и отдалась мне!»

— Бригитта! — вскричал я, входя в комнату, где она сидела, — подождите меня, через час я буду здесь.

— Куда вы идете? — спросила она.

— Подождите, — повторил я, — не уезжайте без меня. Вспомните слова Руфи: «Куда бы ты ни пошел, твой народ будет моим народом и твой бог моим богом. Земля, где умрешь ты, станет и моей могилой, и меня похоронят вместе с тобою!»

Я поспешно простился с ней и побежал к Меркансону. Мне сказали, что его нет, и я вошел в дом, чтобы дождаться его.

Я сидел в углу на кожаном стуле в комнате священника перед его черным и грязным столом. Время тянулось медленно, и я уже соскучился ждать, как вдруг мне пришла на память дуэль, которая была у меня из-за первой моей возлюбленной.

«Я получил тогда серьезную рану и к тому же прослыл смешным безумцем, думал я. — Зачем я пришел сюда? Этот священник не станет драться. Если я затею с ним ссору, он ответит, что его сан запрещает ему слушать мои слова, а когда я уйду, примется болтать еще больше. Да и, в сущности говоря, в чем заключается эта болтовня? Почему она так беспокоит Бригитту? Говорят, что она губит свою репутацию, что я дурно обращаюсь с ней и что она напрасно терпит все это. Какой вздор! Никому нет до этого никакого дела! Пускай себе болтают! В таких случаях, прислушиваясь к этой ерунде, мы только придаем ей чрезмерное значение. Разве можно запретить провинциалу интересоваться своим соседом? Разве можно запретить ханжам сплетничать о женщине, у которой появился любовник? Разве есть такое средство, которое могло бы положить конец сплетне? Если говорят, что я дурно обращаюсь с ней, мое дело доказать обратное моим поведением, но никак не грубой выходкой. Было бы так же глупо искать ссоры с Меркансоном, как глупо бежать отсюда из-за каких-то слухов. Нет, уезжать не надо, это было бы ошибкой, это значило бы подтвердить перед всеми правоту наших врагов и сыграть на руку болтунам».

Я вернулся к Бригитте. Прошло меньше получаса, а я уже три раза переменил решение. Я начал отговаривать ее от поездки, рассказал о том, где был и почему не сделал того, что собирался сделать. Она выслушала меня с покорным видом, но не хотела отказаться от своего намерения: дом, где умерла ее тетка, стал ей ненавистен. Понадобилось немало усилий с моей стороны, чтобы убедить ее остаться. Наконец она согласилась. Мы повторили друг другу, что не будем обращать внимания на мнение света, что ни в чем не уступим ему и ничего не изменим в нашем обычном образе жизни. Я поклялся ей, что моя любовь вознаградит ее за все горести, и она сделала вид, что поверила мне. Я сказал, что этот случай ясно показал мне, как глубоко я виноват перед ней, сказал, что отныне мое поведение докажет ей мое раскаяние, что я хочу прогнать все призраки прошлого, искоренить зародыш зла, еще живший в моем сердце, что ей никогда больше не придется страдать ни от моего чрезмерного самолюбия, ни от моих капризов, — и вот, терпеливая и грустная, крепко обнимая меня, она подчинилась чистейшему капризу, который сам я принимал за проблеск разума.

 

5

Однажды, войдя в дом, я увидел открытой дверь в комнатку, которую она называла своей «часовней»: в самом деле, здесь не было никакой мебели, кроме молитвенной скамеечки и маленького алтаря, на котором стояло распятие и несколько ваз с цветами. Все в этой комнатке — стены, занавеси — было бело, как снег. Иногда Бригитта запиралась здесь, но с тех пор, как мы жили вместе, это бывало редко.

Я заглянул в дверь и увидал, что Бригитта сидит на полу среди разбросанных цветов. В руках у нее был маленький венок, как мне показалось, из засохшей травы, и она ломала его.

— Что это вы делаете? — спросил я.

Она вздрогнула и поднялась.

— Ничего, — сказала она. — Это детская игрушка — старый венок из роз, который завял в этой часовенке. Он давно уже висит здесь… Я пришла переменить цветы.

Голос ее дрожал. Казалось, она готова была лишиться чувств. Я вспомнил, что ее называли Бригиттой-Розой, и спросил, уж не тот ли это венок, который был когда-то подарен ей в дни ее юности.

— Нет, — ответила она, бледнея.

— Да! — вскричал я. — Да! Клянусь жизнью, это он! Дайте мне хоть эти кусочки.

Я подобрал их и положил на алтарь, потом долго смотрел молча на то, что осталось от венка.

— А разве не права была я, — если это действительно, тот самый венок, что сняла его со стены, где он висел так долго? — спросила она. — К чему хранить эти останки? Бригитты-Розы уже нет, как нет тех роз, от которых она получила свое прозвище.

Она вышла из комнаты, и до меня донеслось рыдание. Дверь захлопнулась, я упал на колени и горько заплакал.

Когда я пришел к ней, она сидела за столом. Обед был готов, и она ждала меня. Я молча сел на свое место, и мы не стали говорить о том, что лежало у нас на сердце.

 

6

Это в самом деле Меркансон рассказал в деревне и в соседних поместьях о моем разговоре с ним по поводу Далана и о подозрениях, которые я невольно обнаружил при нем. Всем известно, как быстро распространяется сплетня в провинции, как быстро она обрастает подробностями и переходит из уст в уста. Именно это и случилось.

Мое положение по отношению к Бригитте было теперь не то, что прежде. Как ни слаба была ее попытка уехать, все же она сделала эту попытку и осталась только по моей просьбе; это налагало на меня известные обязанности. Я обещал не смущать ее покоя ни ревностью, ни легкомыслием. Каждое вырвавшееся у меня резкое или насмешливое слово было уже проступком, каждый обращенный на меня грустный взгляд был ощутительным и заслуженным укором.

Добрая и простодушная от природы, вначале она находила в нашей уединенной жизни особую прелесть: она могла теперь, ни о чем не заботясь, видеться со мной в любое время. Быть может, она так легко пошла на это, желая доказать мне, что любовь для нее важнее, чем доброе имя. Мне кажется, она раскаивалась в том, что приняла так близко к сердцу злословие сплетников. Так или иначе, но, вместо того чтобы соблюдать осторожность и оберегать себя от постороннего любопытства, мы стали вести более свободный и беззаботный образ жизни, чем когда бы то ни было.

Я приходил к ней утром, и мы завтракали вместе. Не имея в течение дня никаких занятий, я выходил только с нею. Она оставляла меня обедать, и, следовательно, мы проводили вечер вместе, а когда мне надо было идти домой, придумывали тысячу предлогов, принимали тысячу мнимых предосторожностей, по правде сказать, совершенно недействительных. В сущности говоря, я попросту жил у нее, а мы делали вид, будто никто об этом не знает.

Некоторое время я выполнял свое обещание, и ни одно облачко не омрачало нашего уединения. То были счастливые дни, но не о них следует говорить.

В деревне и в окрестностях ходили слухи, что Бригитта открыто живет с каким-то распутником, приехавшим из Парижа, что любовник дурно обращается с ней, что они то расходятся, то опять сходятся и что все это плохо кончится. Если прежде все превозносили Бригитту, то теперь все порицали ее. Те самые поступки, которые в прошлом вызывали всеобщее одобрение, истолковывались теперь самым неблагоприятным образом. То, что она одна ходила по горам, — а это всегда было связано с ее благотворительностью и никогда ни в ком не возбуждало ни малейшего подозрения, — теперь сделалось предметом пошлых шуток и насмешек. О ней отзывались как о женщине, которая совершенно перестала считаться с общественным мнением и которую неминуемо ждет в будущем заслуженная и ужасная кара.

Я говорил Бригитте, что не следует обращать внимания на сплетни, и делал вид, что меня они нисколько не беспокоят, но в действительности эти толки стали для меня невыносимы. Иногда я нарочно выходил из дому и посещал соседей с целью услышать что-нибудь определенное, какую-нибудь фразу, которая дала бы мне право счесть себя оскорбленным и потребовать удовлетворения. Я внимательно прислушивался ко всем разговорам, которые шепотом велись в гостиных, но ничего не мог уловить. Чтобы на свободе позлословить, люди ждали моего ухода. Возвращаясь домой, я говорил Бригитте, что вся эта болтовня — вздор, что было бы безумием заниматься ею, что о нас могут сплетничать сколько угодно, но я не желаю ничего знать об этом.

Бесспорно, я был виноват, невыразимо виноват перед Бригиттой. Если она была неосторожна, то разве не мне следовало обдумать положение и предупредить ее об опасности? Вместо этого я, можно сказать, принял сторону света и пошел против нее.

Вначале я был только беспечен, но вскоре дошел до того, что сделался злым.

— Люди дурно отзываются о ваших ночных прогулках, — говорил я. — Вполне ли вы уверены в том, что они не правы? Не было ли каких-нибудь приключений в гротах и аллеях этого романтического леса? Не случалось ли вам, возвращаясь в сумерках домой, опереться на руку незнакомца, как вы однажды оперлись на мою руку? Только ли человеколюбие служило вам божеством в этом прекрасном зеленом храме, в который вы входили так бесстрашно?

Взгляд, который бросила на меня Бригитта, когда я впервые заговорил с ней таким тоном, никогда не изгладится из моей памяти. Я невольно вздрогнул, но тут же сказал себе: «Полно! Если я буду вступаться за нее, она сделает то же, что моя первая возлюбленная, — высмеет меня, и я прослыву дураком в глазах всех».

От сомнения до отрицания — один шаг. Философ и атеист — родные братья. Сказав Бригитте, что ее прошлое внушает мне сомнения, я действительно стал сомневаться в нем, а усомнившись в нем, я перестал верить в его невинность.

Я стал воображать, будто Бригитта изменяет мне, — это она, Бригитта, с которой я не расставался и на час в течение целого дня. Иногда я намеренно отлучался на довольно продолжительное время и уверял себя, что делаю это с целью испытать ее. В действительности же, сам того не сознавая, я поступал так лишь затем, чтобы доставить себе повод для подозрений и насмешек. Я любил говорить, что больше не ревную ее, что теперь я далек от нелепых страхов, волновавших меня прежде. И, разумеется, это означало, что теперь я недостаточно уважаю ее, чтобы ревновать.

Вначале я хранил свои наблюдения про себя. Вскоре я начал находить удовольствие в том, чтобы высказывать их Бригитте. Когда мы отправлялись гулять, я говорил ей: «Какое хорошенькое платье! Если не ошибаюсь, точно такое было у одной из моих любовниц». Когда сидели за столом: «Знаете, милая, прежняя моя любовница обычно пела за десертом. Не мешало бы и вам взять с нее пример». Когда она садилась за фортепьяно: «Ах, сыграйте мне, пожалуйста, вальс, который был в моде прошлой зимой. Это напомнит мне доброе старое время».

Читатель, это продолжалось шесть месяцев! В течение шести месяцев Бригитта, страдавшая от клеветы и оскорблений со стороны общества, терпела от меня все презрительные замечания, все обиды, какими только вспыльчивый и жестокий развратник может оскорбить женщину, которой он платит.

После этих ужасных сцен, во время которых ум мой изощрялся, изобретая пытки, терзавшие мое собственное сердце, то обвиняя, то насмехаясь, но всегда мучась жаждой страдания и возвратов к прошлому, — после этих сцен какая-то странная любовь, какой-то доходивший до исступления восторг овладевали мною, и Бригитта становилась для меня кумиром, становилась для меня божеством. Через четверть часа после того, как я оскорбил ее, я стоял перед ней на коленях. Едва перестав обвинять, я уже просил у нее прощения; едва перестав насмехаться, я плакал. И тогда меня охватывало небывалое исступление, какая-то горячка счастья. Я испытывал болезненную радость, неистовство моих восторгов почти лишало меня рассудка. Я не знал, что сказать, что сделать, что придумать, чтобы загладить зло, которое причинил. Я не выпускал Бригитту из своих объятий и заставлял ее сто, тысячу раз повторять, что она любит, что она прощает меня. Я обещал искупить свою вину и клялся, что пущу себе пулю в лоб, если обижу ее еще раз. Эти душевные порывы длились целые ночи напролет, и, лежа у ног моей возлюбленной, я не переставал говорить, не переставал плакать, опьяненный безграничной, расслабляющей, безумной любовью. А потом рассветало, наступало утро, я падал без сил на подушку, засыпал и просыпался с улыбкой на губах, осмеивая все и ничему не веря.

В эти ночи, исполненные какого-то страшного сладострастия, Бригитта, казалось, совершенно забывала о том, что во мне жил другой человек, не тот, который был сейчас перед ее глазами. Когда я просил у нее прощения, она пожимала плечами, словно говоря: «Разве ты не знаешь, что я все прощаю тебе?» Ей передавалось мое опьянение. Сколько раз, бледная от наслаждения и любви, она говорила мне, что хочет видеть меня именно таким, что эти бури — ее жизнь, что ее страдания дороги ей, если они покупаются такой ценой, что она ни о чем не будет жалеть, пока в моем сердце останется хоть искорка любви к ней, что эта любовь, должно быть, убьет ее, но она надеется, что мы умрем вместе, — словом, что ей приятно и мило все, и оскорбления и обиды, лишь бы они исходили от меня, и что эти восторги станут ее могилой.

Между тем время шло, а мой недуг все усиливался. Припадки злобы, желание уязвить приняли мрачный и болезненный характер. Вспышки безумия доводили меня иногда до настоящих приступов лихорадки, налетавших совершенно неожиданно. По ночам я просыпался, дрожа всем телом, обливаясь холодным потом. От внезапного шума, от всякого неожиданного впечатления я вздрагивал так сильно, что все кругом пугались. Бригитта ни на что не жаловалась, но лицо ее страшно изменилось. Когда я начинал оскорблять ее, она безмолвно уходила и запиралась у себя в комнате. Благодарение богу, я ни разу не поднял на нее руку; во время самых сильных припадков гнева я бы скорее умер, чем дотронулся до нее.

Однажды вечером мы сидели одни со спущенными занавесями, дождь стучал в стекла.

— Сегодня я чувствую себя веселым, — сказал я, — но эта ужасная погода невольно наводит на меня тоску. Не надо поддаваться ей. Знаете что, давайте развлекаться наперекор буре.

Я встал и зажег все свечи, вставленные в канделябры. Небольшая комната внезапно осветилась, словно при иллюминации. Яркое пламя камина (это было зимой) распространяло удушливую жару.

— Чем бы нам заняться до ужина? — спросил я.

И тут я вспомнил, что в Париже было сейчас время карнавала. Я увидел перед собой кареты с масками, мчащиеся навстречу друг другу по бульварам. Я услыхал громкий говор веселой толпы у входа в театры. Мне вспомнились сладострастные танцы, пестрые костюмы, вино и безумства. Вся моя молодость заговорила во мне.

— Давайте переоденемся, — сказал я Бригитте. — Нас никто не увидит, но это не важно! Правда, у нас нет костюмов, зато есть из чего смастерить их, и это будет еще забавнее. Мы очень мило проведем время.

Мы нашли в шкафу платья, шали, накидки, шарфы, искусственные цветы. Бригитта была терпелива и весела, как обычно. Мы нарядились, и она сама причесала меня. Затем мы нарумянились и напудрились — все, что понадобилось для этой цели, нашлось в старинной шкатулке, кажется, доставшейся ей от тетки. Через какой-нибудь час мы просто не узнавали друг друга. Вечер прошел в пении и в придумывании разных шалостей. Около часу пополуночи настало время ужинать.

Наряжаясь, мы перерыли все шкафы. Один из них, стоявший недалеко от стола, остался полуоткрытым. Садясь ужинать, я заметил на полке тетрадь, в которой Бригитта часто писала, — я уже говорил о ней.

— Ведь это, кажется, собрание ваших мыслей? — спросил я и, протянув руку, достал тетрадь. — Если вы не сочтете это нескромным, позвольте мне заглянуть в нее.

Хотя Бригитта и сделала движение, чтобы помешать мне, я развернул тетрадь. На первой странице мне бросились в глаза следующие слова: «Мое завещание».

Оно было написано спокойной и твердой рукой. В нем Бригитта, без горечи и без гнева, правдиво рассказывала обо всем, что она выстрадала из-за меня с тех пор, как стала принадлежать мне. Она заявляла о своем твердом решении переносить все до тех пор, пока я буду ее любить, и умереть, когда я оставлю ее. Ее намерения были вполне определенны. День за днем она отдавала отчет в своей жизни, в принесенных мне жертвах. Все, что она потеряла, все, на что надеялась, ужасное чувство одиночества, которое не покидало ее и в моих объятиях, растущая пропасть, разделявшая нас все более и более, жестокие поступки, которыми я платил за ее любовь и самоотречение, — все это было рассказано без единой жалобы; напротив, она еще старалась оправдать меня. В конце она переходила к своим личным делам и делала подробные распоряжения, касавшиеся ее наследников. С жизнью она решила покончить при помощи яда — добавляла она. Смерть ее будет совершенно добровольной, и она безусловно запрещает, чтобы память о ней послужила поводом для каких бы то ни было преследований против меня. «Молитесь за него!» — таковы были последние слова ее завещания.

В шкафу на той же полке, я нашел коробочку, которую уже видел однажды: в ней был какой-то мелкий синеватый порошок, похожий на соль.

— Что это такое? — спросил я у Бригитты, поднося коробочку к губам.

Она испустила крик ужаса и бросилась ко мне.

— Бригитта, — сказал я, — попрощайтесь со мной. Я беру с собой эту коробку. Вы забудете меня и будете жить, если не хотите сделать меня убийцей. Я еду сегодня же ночью и не прошу вас о прощении. Быть может, вы и простили бы меня, но бог видит, что я этого недостоин. Поцелуйте же меня в последний раз.

Я наклонился к ней и поцеловал ее в лоб.

— Подождите! — вскричала она с выражением смертельной тоски, но я оттолкнул ее и бросился вон из комнаты.

Три часа спустя я был готов к отъезду, и почтовые лошади подъехали к моему дому. Дождь все еще лил, и я ощупью сел в карету. Кучер тронул лошадей, и в тот же миг я почувствовал, как чьи-то руки обняли меня и чьи-то губы с рыданием прижались к моим губам.

Это была Бригитта. Я сделал все возможное, чтобы уговорить ее остаться. Я крикнул кучеру, чтобы он остановил лошадей. Я сказал ей все, что только мог придумать, чтобы убедить ее выйти из кареты. Я даже обещал, что когда-нибудь, когда время и путешествия изгладят память о причиненном ей зле, я вернусь к ней. Я силился доказать, что завтра может повториться то же, что было вчера. Я повторял, что могу сделать ее только несчастной, что связать себя со мной — значило сделать меня убийцей. Я испробовал все мольбы, клятвы, даже угрозы. На все это она отвечала:

— Ты уезжаешь, так возьми и меня с собой. Бежим отсюда, бежим от прошлого. Мы больше не можем жить здесь, поедем в другое место, куда угодно, поедем и умрем вместе в каком-нибудь уголке земли. Мы должны быть счастливы — я тобою, а ты мною.

Я поцеловал ее с таким восторгом, что сердце мое едва не разорвалось.

— Трогай! — крикнул я кучеру.

Мы бросились в объятия друг к другу, и лошади понеслись вскачь.