Прошло две недели, но Беатриче не приступала еще к осуществлению своего плана. Откровенно говоря, она и сама о нем немного забыла. Первые дни любовной связи походят на экскурсии испанцев, открывших Новый Свет. Отправляясь в путь, они обещали своему правительству в точности исполнять его приказания, изучить и цивилизовать Америку; но когда они прибыли туда и увидали незнакомое небо, девственные леса, золотые и серебряные рудники, то голова у них закружилась. Столько нового открылось перед ними, что они забыли свои обещания и всю Европу, но зато им удалось открыть сокровища: нечто подобное бывает иногда с влюбленными.

Еще одно обстоятельство оправдывало Беатриче. В продолжение этих двух недель Пиппо не играл и ни разу не был у княгини Орсини. Это было началом благоразумия; по крайней мере, так думала Беатриче. Пиппо проводил половину дня около своей любовницы, а остальное время любовался морем, сидя в кабачке на Лидо за бокалом самосского. Друзья не видели его более. Он порвал со всеми своими привычками и жил, не замечая времени и не отдавая себе отчета в своих поступках; он был, точно в чаду, и забыл обо всем окружающем, что всегда бывает после первых поцелуев красавицы; и когда человек находится в подобном состоянии, трудно определить, безумец он или мудрец.

Пиппо и Беатриче, можно сказать, были созданы друг для друга; они заметили это с первого же дня; но прошел целый месяц, пока они окончательно убедились в этом. В продолжение всего этого времени не затрагивался вопрос о живописи; любовь, серенады на воде и прогулки за город заслонили все. Знатные дамы предпочитают иногда пирушку в гостинице предместья изысканному ужину в будуаре. Беатриче держалась того же мнения и предпочитала обедам самого дожа свежую рыбу, которую они ели вдвоем под сводами Кинтавалла.

Пообедав, они садились в гондолу и отправлялись кататься вокруг Армянского острова; и я советую читателю ехать сюда в прекрасную лунную ночь наслаждаться любовью с венецианкой между городом и Лидо, между небом и морем.

По прошествии месяца Беатриче пришла однажды к Пиппо и застала его в самом радужном настроении. Он только что позавтракал и, напевая что-то, расхаживал по комнате, освещенной солнцем; на столе сверкала чаша, полная цехинов. Пиппо играл накануне и выиграл у сэра Веспасиано полторы тысячи шастров.

Часть этих денег он употребил на покупку китайского веера, надушенных перчаток и венецианской золотой цепочки художественной работы; он положил все это в кедровую шкатулку, с перламутровыми инкрустациями, и поднес ее Беатриче.

Та приняла подарок с радостью, но отказалась от него, как только узнала, что он приобретен на деньги, выигранные в кости. Вместо того, чтобы радоваться с Пиппо его удачи, она впала в задумчивость. Может быть, ей пришла мысль, что он стал любить ее менее и потому снова начал играть.

Как бы то ни было, но она поняла, что нельзя более откладывать разговора с Пиппо и надо постараться немедленно же извлечь его из тины, в которой он готов был погрязнуть.

Осуществить это было нелегко. За месяцы Беатриче успела изучить характер Пиппо; основной чертой его была крайняя беспечность во всем, что касается обыденной жизни, и он с наслаждением предавался far niente; но в силу этой самой беспечности трудно было получить над ним власть, когда дело шло о более важных вещах; как только Пиппо замечал, что кто-нибудь хочет подчинить его себе, то вместо того, чтобы бороться и спорить, он слушал то, что ему говорили, а сам поступал по-своему. Для достижения своей цели Беатриче избрала окольный путь и попросила Пиппо нарисовать ее портрет.

Тот охотно согласился; на следующей день он купил холст и велел внести в комнату великолепный дубовый мольберт, со скульптурными украшениями, принадлежавшие его отцу. Беатриче явилась к нему утром; на ней было широкое темное платье; она сняла его, как только Пиппо приготовился работать, и предстала перед ним почти в таком же костюме, в какой Парис Бордоне облек свою Венеру в венце. Волосы, перевитые жемчугом и завязанные на голове узлом, падали на ее руки и плечи длинными волнистыми прядями. Жемчужное ожерелье, укрепленное спереди золотой застежкой, спускалось до пояса, обрисовывая совершенные очертания ее обнаженной груди. Платье из тафты переливчатого цвета, казавшейся то розовой, то голубой, было поднято на колене рубиновым аграфом, оставляя открытой гладкую, как мрамор, ногу. Беатриче надела кроме этого роскошные браслеты и туфли из пунцового бархата с золотыми шнурами.

Как известно, Венера Бордоне представляет не что иное, как портрет одной венецианки; этот художник был учеником Тициана и пользовался в Италии большой славой. Но Беатриче, видевшая, может быть, модель картины, хорошо знала, что сама она красивее ее. Ей хотелось возбудить соревнование Пиппо и показать, ему, что он может превзойти Бордоне.

– Клянусь кровью Дианы! – воскликнул молодой человек, любуясь Беатриче, – Венера в венце не более, как торговка устрицами из Арсенала, нарядившаяся богиней. Вот настоящая богиня любви и возлюбленная бога битв!

При виде своей прекрасной модели Пиппо, разумеется, оставил на время палитру и кисть. Беатриче испугалась уже, что она слишком красива и избрала ошибочный путь для осуществления своих планов. Тем не менее, портрет был начат; но Пиппо работал рассеяно; он уронил нечаянно кисть; Беатриче подняла ее и сказала, подавая своему любовнику:

– Твой отец также уронил однажды кисть; Карл Пятый поднял ее и подал ему; хотя я не императрица, но хочу подражать Цезарю.

Пиппо боготворил своего отца и говорил о нем не иначе, как с благоговением. Слова Беатриче произвели на него сильное впечатление. Он встал и открыл шкаф. – Вот кисть, о которой вы говорите, – сказал он, показывая ее Беатриче, – отец хранил ее, как святыню, после того, как властелин полу мира коснулся ее.

– Вы присутствовали при этой сцене? – спросила Беатриче, – не можете ли вы рассказать, как это было?

– Я был тогда ребенком, – отвечал Пиппо, – но хорошо помню все. Это случилось в Болонье. Там происходило свидание папы с императором; решалась судьба Флорентийского герцогства или, вернее, судьба Италии. Павел III и Карл V на глазах у всех разговаривали между собой на террасе, и в продолжение их беседы весь город молчал. В течение какого-нибудь часа все было решено; конные и пешие войска задвигались с оглушительным шумом, сменившим гробовую тишину. Никто не знал, что готовится; все горели желанием знать это, но было приказано соблюдать глубочайшую тайну; горожане с любопытством и ужасом взирали на передвижение войск обоих дворов; носились слухи о раздроблении Италии, об изгнаниях и созданиях новых княжеств. Отец работал в это время над большой картиной и стоял наверху лестницы, служившей ему подмостками, как вдруг воины с алебардами в руках распахнули двери и выстроились вдоль стены. Вошел паж и крикнул громким голосом, – Цезарь! – Через несколько минут появился император, затянутый в камзол, посмеиваясь в свою рыжую бороду. Отец, застигнутый врасплох и обрадованный этим неожиданным посещением, стал торопливо спускаться с лестницы; он был стар и уронил свою кисть, опираясь о перила. Все мы остались неподвижными: присутствие императора превратило нас в истуканов. Отец был сконфужен своей медлительностью и неловкостью, но не решался ускорить шаги, боясь упасть; Карл Пятый сделал несколько шагов вперед, медленно нагнулся и поднял кисть.

– Тициан, – сказал он звучным и властным голосом, – достоин того, чтобы Цезарь был его слугой. – И с поистине несравненным величием он подал моему отцу кисть, которую тот принял, стоя на коленях.

Пиппо был взволнован своим рассказом; когда он его закончил, Беатриче несколько времени сидела, молча; она опустила голову и казалась настолько рассеянной, что он спросил ее, о чем она думает.

– Я думаю об одной вещи, – отвечала Беатриче, – Карл V лежит теперь в гробу, и его сын стал королем Испании. Что сказали бы о Филиппе II, если бы он, вместо того, чтобы носить шпагу своего отца, предоставил ей ржаветь в шкафу?

Пиппо улыбнулся и, хотя понял намек Беатриче, спросил ее, что она хочет этим сказать.

– Я хочу сказать, – отвечала она, – что ты также наследник короля; ибо Бордоне, Моретто и Романино – хорошие живописцы. Тинторетто и Джорджоне – даровитые художники, но Тициан – король; а кто теперь держит его скипетр?

– Мой брат Горацио, – возразил Пиппо, – был бы великим художником, если бы был жив.

– Да, конечно, – отвечала Беатриче. – И вот что скажут о сыновьях Тициана: один из них был бы великим, если бы остался в живых, а другой, – если бы захотел.

– Ты думаешь? – сказал Пиппо, смеясь, – и, знаешь, что еще прибавят? «Но он предпочитал кататься в гондоле с Беатриче Донато».

Беатриче не ожидала такого ответа и пришла в некоторое замешательство. Тем не менее, она не потеряла мужества, но стала говорить более серьезным тоном.

– Выслушай меня без зубоскальства. Твоя картина вызвала всеобщий восторг. Все жалеют, что она погибла; но жизнь, которую ты ведешь, хуже, чем пожар во дворце Дольфино, ибо ты сам себя сжигаешь. Ты думаешь об одних удовольствиях и забываешь, что на твое имя кладет пятно то, что простительно другим. Сыну разбогатевшего лавочника позволительно играть в кости, но не Тицианелло. Что толку в том, что ты рисуешь не хуже наших старых мастеров и что ты молод? Тебе стоит только начать работать, чтобы иметь успех, но ты не начинаешь. Твои друзья обманывают тебя, но я исполняю свой долг, говоря, что ты оскорбляешь память своего отца; и кто тебе скажет это, кроме меня? Пока ты будешь богат, всегда найдутся люди, которые будут помогать тебе, разоряться; пока ты будешь красив, женщины будут любить тебя; но что будет, если никто не скажет тебе правды, пока ты молод? Я – ваша любовница, мой дорогой синьор, но я хочу быть также вашим лучшим другом. Жаль, что вы не родились бедняком! Если вы меня любите, то должны работать. Я нашла в отдаленном квартале уединенный одноэтажный домик. Если вы хотите, то мы велим меблировать его по нашему вкусу и закажем два ключа, один – для меня, другой – для вас. Там мы будем вдали от всех посторонних глаз, и нам никто не помешает. Вы прикажете отнести туда мольберт; и если вы обещаете мне работать хотя бы только два часа в день, то я буду приходить к вам ежедневно. Хватит ли у вас терпения на это? Если вы согласитесь, то вероятно, разлюбите меня через год, но у вас выработается привычка к труду, и в Италии станет одним великим именем больше. Если вы откажетесь, то я не в силах перестать вас любить, но это мне покажет, что вы меня не любите…

Беатриче дрожала, говоря это. Она боялась оскорбить своего любовника, но считала своим долгом высказать все, что у нее было на душе, Ее глаза блистали: в них отражалась боязнь и желание нравиться. Она походила теперь не на Венеру, а на Музу. Она была так хороша в эту минуту, что Пиппо нарочно медлил ответом. По правде говоря, он слушал не столько слова, сколько ее голос; но этот пленительный голос проникал в душу. Беатриче говорила от всего сердца, на чистом тосканском наречии, с венецианской мягкостью произношения. Когда речь льется из прекрасных уст, то мы обыкновенно обращаем мало внимания на то, что говорится; иногда даже приятнее не вникать в смысл слов, давая увлечь себя их музыкой.

То же самое было с Пиппо. Мало заботясь о том, что у него просят, он приблизился к Беатриче, поцеловал ее в лоб и сказал:

– Я сделаю все, что ты хочешь; ты прекрасна, как ангел.

Они условились, что Пиппо будет отныне работать ежедневно. Беатриче хотела, чтобы он дал письменное обязательство. Она достала свою записную книжку и, начертив в ней несколько строк, сказала голосом, в котором звучали высокомерие и любовь:

– Ты знаешь, что мы, Лореданы, беспощадны к своим должникам. Ты теперь мой должник и обязался работать по два часа в день в продолжение года; подпишись и плати аккуратно, чтобы я знала, что ты меня любишь.

Пиппо охотно подписался. – Но я начну, – сказал он, – с твоего портрета, разумеется. Беатриче обняла его в свою очередь и шепнула ему на ухо: – И я также сделаю твой портрет, прекрасный портрет, похожий на тебя, как две капли воды, но только он будет не мертвый, а живой.

Любовь Пиппо и Беатриче походила сначала на родник, который бьет из земли; теперь ее можно было сравнить с ручьем, который медленно течет, вырывая себе ложе в песке. Если бы Пиппо был патрицием, то, конечно, женился бы на Беатриче; ибо по мере того, как они узнавали друг друга, их любовь росла; но, хотя Вечелли принадлежали к почтенной семье, происходившей из Фриуля, все же подобный брак был невозможен. Не только ближайшие родственники Беатриче восстали бы против него – вся венецианская знать подняла бы бурю. Те, кто глядел сквозь пальцы на любовную связь, не находя ничего предосудительного в том, что знатная дама сделалась любовницей живописца, никогда не простили бы ей, если бы она вышла, за него замуж. Таковы были предрассудки той эпохи, которая была, тем не менее, лучше нашей.

В маленький домик поставили мебель; и Пиппо, согласно своему обещанию, являлся туда ежедневно. Сказать, что он работал, было бы преувеличением, но он делал вид или, вернее думал, что работает. Портрет был начат; работа продвигалась медленно, но он стоял у мольберта и, хотя к нему почти не прикасался, вдохновлял своим видом любовь и оправдывал лень.

Каждое утро Беатриче посылала своему любовнику букет цветов с негритянкой, чтобы приучить его рано вставать.

– Художник должен быть на ногах с восходом солнца, – говорила она, – солнечный свет – его жизнь и необходимое условие его искусства, так как он ничего не может создать без него.

Пиппо соглашался с этим советом, но находил его трудно исполнимым. Нередко он опускал принесенный негритянкой букет в стакан сахарной воды, стоявший на его ночном столике, и снова засыпал. Когда он проходил мимо окон княгини Орсини, направляясь в маленький домик, ему казалось, что монеты шевелятся в его кармане.

Как-то раз он встретил во время прогулки сэра Веспасиано, который спросил его, почему его не видно более.

– Я дал клятву не брать в руки бокала для костей и не прикасаться к карте, но так как вы здесь, то давайте сыграем в крест и решетку.

Хотя сэр Веспасиано был нотариус и уже достиг преклонных лет, но это не мешало ему быть отчаянным игроком, и он имел неосторожность согласиться на предложение Пиппо. Он бросил пиастр кверху, проиграл тридцать цехинов и был весьма мало удовлетворен этим.

«Как жаль, – подумал Пиппо, – что я не могу теперь играть! Я уверен, что кошелек Беатриче по-прежнему приносил бы мне счастье, и в какую-нибудь неделю я вернул бы все, что проиграл в течение двух лет».

Тем не менее, он с наслаждением повиновался своей любовнице. Его маленькая мастерская представляла тихий и уютный уголок. Находясь там, он как бы переносился в новый мир, который, однако, будил в нем старые воспоминания, так как полотно и мольберт напоминали ему дни детства. Мы легко привыкаем снова к предметам, которые некогда окружали нас и воскрешают в нашей памяти прошлое, и начинаем любить их какой-то безотчетной любовью. Когда Пиппо брал в прекрасное солнечное утро палитру и, приготовив на ней сверкающие краски, видел, что они расположены в порядке и готовы смешаться под его рукой, – ему казалось, что за его спиной раздается резкий голос его отца и кричит по-прежнему: – Не зевай, лентяй! Живо, за работу! – При этом воспоминании он оборачивался, но вместо сурового лица Тициана видел Беатриче с обнаженными руками и грудью, которая готовилась позировать и говорила ему, улыбаясь, – когда вам будет угодно начать, синьор?

Не надо думать, что Пиппо не обращал никакого внимания на советы, которые ему давала Беатриче, а она не жалела их. Она говорила то о венецианских мастерах и почетном месте, которое они завоевали себе среди итальянских школ, то об упадке искусства, утратившего былое величие. В ее словах не было и тени преувеличения; Венеция переживала тогда судьбу Флоренции: она не только утратила прежнюю славу, но и самое уважение к своей славе. Микеланджело и Тициан жили оба около ста лет; пока позволяли их силы, они упорно боролись против наступавшего упадка; но эти две старых колонны рухнули, наконец. Забывая только что погребенных мастеров, стали превозносить до небес разных выскочек. Брешия и Кремона открывали новые школы и громогласно заявляли об их превосходстве над старыми. В самой Венеции сын ученика Тициана присвоил себе имя Тицианелло, на которое имел право один Пиппо, и наполнял старинную церковь своими бездарными произведениями. При всем своем равнодушии к славе родины, Пиппо не мог не возмущаться этим. Когда при нем хвалили дурную картину, или он находил в какой-нибудь церкви никуда не годное полотно среди шедевров своего отца, то испытывал то же, что чувствует патриций при виде имени незаконнорожденного, внесенного в золотую книгу. Беатриче поняла это: все женщины наделены в той или иной мере инстинктом Далилы и умеют угадать тайну волос Самсона. Говоря не иначе, как с благоговением, о великих мастерах прошлого, Беатриче нарочно хвалила иногда какую-нибудь посредственность. Ей было нелегко говорить против своего убеждения, но она делала это так искусно, что нельзя была заподозрить ее в неискренности. Таким путем ей часто удавалось вызвать у Пиппо дурное настроение духа, и она заметила, что в эти минуты он с необыкновенным жаром принимался за работу. Тогда у него являлась смелость маэстро; нетерпение вдохновляло его. Но его легкомысленный характер вскоре брал верх, и он бросал вдруг кисть.

– Идем пить кипрское вино! – восклицал он, – и не будем больше говорить об этих глупостях.

Всякая другая на месте Беатриче, может быть, пала бы духом; но если возможно, как мы знаем из истории, непримиримая ненависть, то не надо удивляться, что любовь обнаруживает иногда такое же упорство. Беатриче совершенно правильно думала, что привычка всесильна, и вот каким образом она пришла к этому убеждению: ее отец, человек крайне богатый и слабого здоровья, несмотря на свои годы, работал до изнеможения, сидя с утра до вечера над бухгалтерскими книгами, чтобы увеличить на несколько цехинов свое огромное состояние. Беатриче неоднократно умоляла его поберечь себя, но он всегда отвечал ей одно и то же, – Это привычка, приобретенная с детства; она стала для меня второй натурой, и я умру с нею. – Имея перед глазами этот пример, Беатриче не теряла надежды, пока у Пиппо не выработалось привычки к труду, и полагала, что честолюбие – благодарная страсть и не менее могучая, чем скупость.

Она не ошибалась в этом, но трудность ее задачи состояла в том, что для того, чтобы привить Пиппо хорошую привычку, надо было искоренить у него дурную. Правда, существуют сорные травы, которые легко вырвать, но страсть к игре не из их числа; это, пожалуй, даже единственная страсть, которая может соперничать с любовью, ибо честолюбцы, развратники и ханжи нередко подчиняются воле женщины, а игроки почти никогда, и нетрудно понять почему: чеканенный металл делает доступными почти все наслаждения, а поэтому игра заставляет переживать почти всю гамму человеческих чувств; каждая карта, каждая чаша костей ведет к потере, или выигрышу некоторого количества золотых или серебряных монет, а каждая из этих монет означает беспредельное наслаждение. Тот, кто выигрывает, испытывает множество желаний и не только не противится им, но стремится вызвать новые, будучи уверен в том, что удовлетворит их. Отсюда отчаяние того, кто проигрывает и вдруг теряет возможность действовать, после того как он располагал огромными суммами. Часто повторяясь, подобные переживания обессиливают и доводят до экстаза одновременно, вызывают у человека род головокружения, – все обычные ощущения кажутся ему бледными; они чередуются слишком медленно и постепенно, чтобы представлять какой-нибудь интерес для игрока, который привык переживать массу ощущений сразу.

К счастью, наследство, оставленное Тицианом, было слишком велико, чтобы проигрыш или выигрыш могли оказывать на Пиппо такое пагубное влияние. К игре побуждала его скорее праздность, чем порок; кроме того, он был так молод, что зло не успело пустить в нем глубоких корней; самое непостоянство его вкусов ручалось за это; он мог еще исправиться при условии неусыпного наблюдения за ним. От Беатриче не ускользнула эта необходимость быть постоянно около Пиппо, и, не заботясь о собственной репутации, она почти целые дни проводила в обществе своего любовника. Вместе с тем, боясь, как бы привычка не породила пресыщения, она пустила вход все чары женского кокетства; ее прическа, украшения, сама манера говорить разнообразились до бесконечности; она ежедневно меняла платья, чтобы Пиппо не охладел к ней. Тот замечал ее маневры, но он был слишком умен, чтобы сердиться на нее за это, – тем более, он делал то же самое, меняя настроение и манеры также часто, как воротнички. Это удавалось ему без труда; самый склад характера помогал, ему в этом, и он иногда говорил, шутя: «Пескарь – мелкая рыбешка, а любовное увлечение – мелкая страстишка».

Жизнь наших влюбленных проходила, таким образом, среди наслаждения, и полное согласие царило между ними. Одно лишь беспокоило Беатриче: всякий раз, как она касалась своих планов относительно будущего, Пиппо отвечал ей: – Начнем рисовать твой портрет.

– Отлично, – говорила она, – это уже давно решено. Но что ты думаешь делать после? Этот портрет не может быть выставлен публично, и когда ты его окончишь, надо будет подумать о том, чтобы создать себе имя. У тебя намечен какой-нибудь сюжет? Это будет картина исторического или религиозного содержания?

Когда Беатриче обращалась к нему с этими вопросами, то всегда выходило так, что какой-нибудь пустяк мешал ему ответить: то он поднимал платок, то застегивал пуговицы или делал еще что-нибудь в этом роде. Она начала думать, что это, может быть, тайна художника, и что Пиппо не хочет посвящать ее в свои планы; но не было человека менее способного хранить тайну и более откровенного, чем он, – по крайней мере, со своей любовницей, ибо нет любви без откровенности. «Неужели он обманул меня? – спрашивала себя Бетриче, – неужели его уступчивость была простой игрой, и, давая слово, он не думал держать его?..»

Когда у нее являлось это подозрение, она принимала серьезный и почти высокомерный вид. – Вы дали же обещание, – говорила она, – вы дали обязательство на год, – посмотрим, честный ли вы человек? – Но Пиппо зажимал ей рот поцелуем. – Начнем рисовать твой портрет! – повторял он и переводил разговор на другую тему.

Беатриче ждала, разумеется, с величайшим нетерпением окончания портрета. Через шесть недель он был, наконец, готов. Когда наступил последний сеанс, то такая неудержимая радость овладела ею, что она не могла усидеть на месте; она то и дело вставала с кресла и подходила к картине, вскрикивая от восторга.

Пиппо работал медленно, покачивая по временам головой; вдруг он нахмурился и провел по полотну тряпкой, которой вытирал кисти. Беатриче тот час же подбежала к нему и увидела, что он стер рот и глаза. Она была так огорчена, что не могла удержаться от слез; но Пиппо спокойно уложил краски в ящик.

– Всего труднее, передать взгляд и улыбку, – сказал он, – для этого нужно вдохновение; я не чувствую его сейчас и не знаю, будет ли оно у меня когда-нибудь.

Портрет остался, таким образом, обезображенным, и всякий раз, как Беатриче глядела на эту голову без глаз и рта, она чувствовала, что ее тревога растет.