Предисловие
БУДУЩАЯ РАБОТА НАД ИСТОЧНИКАМИ
При всей редкости и расплывчатости источников, необходимо проделать значительную работу, которая позволит с большей отдачей использовать те из них, что имеются в нашем распоряжении. Историк, изучающий завоевания, лишен рабочих инструментов, сравнимых с теми, к которым ежедневно прибегает исследователь античности: у него нет ни эпиграфического «Corpus», ни «Просопографии», ни «Realenzyklopadie», ни даже аналога «Thesaurus». Некоторые осуществляемые в настоящее время начинания частично возместят эти лакуны (Prosopographia Imperii Christiani или Nouveau Du Cange). Однако еще не пришло время для слишком широких обобщений. Остро необходимы неполные, но критические описания.
Наиболее насущны эти потребности в области эпиграфики. За последние сто лет историк античности привык не делать и шагу, не опираясь на письменные памятники; историк раннего средневековья почти полностью их игнорирует. С подобным неравенством трудно примириться. Без всякого сомнения, начиная с V в. эпиграфические тексты становятся чрезвычайно редкими, а их содержание чаще всего носит исключительно частный характер. Однако тщательное изучение почти всегда позволяет извлечь из них какую-то пользу для общей истории. Пример тому можно найти в работах Кристиана Куртуа. Его большая компиляция Les vandales et L" Afrique [N 233] основана на критическом описании африканских надписей. В другой работе он обновляет пласт меровингской хронологии, используя надписи из Лионе.
Прежде чем использовать эпиграфические документы, необходимо собрать их в критических публикациях. Отставание в этом отношении очень велико. Во Франции за последние 80 лет не сделано ничего серьезного; другие страны (особенно Испания) находятся в лучшем положении, но список заголовков, приведенный в общей библиографии [N 1-12], не должен вводить в заблуждение. Почти все подлежит критике. Конечно, прежде, чем браться за общие corpus, лучше всего было бы составить хорошие региональные или локальные описания, наподобие работы Гозе для Трира [N 4]. Следовало бы одновременно провести тщательное исследование формул и палеографии этих надписей. Никакое поощрение историков к изучению этой благодатной темы не может быть излишним.
Исследование археологических источников продвинулось несколько дальше, хотя многие описания восходят к донаучному периоду не только по той причине, что знание хронологии и типологии тогда находилось в зачаточном состоянии, но главным образом потому, что погоня за «предметом» коллекционирования в то время преобладала над скрупулезным изучением контекста, без чего любая находка теряет свою основную ценность. Против подобных ошибок предостерегает Manuel des fouilles Э. Салена [N 306] и, в меньшей степени, Civilisation merovingienne [N 308]. Чтобы быть в курсе развития технологии, можно извлечь необходимую информацию из превосходного Revue archeologique de L" est et du Centre-Est (Дижон). Но этот журнал не в состоянии научить сложному искусству ведения раскопок.
К тому же раскопки, даже хорошо проведенные и опубликованные, — это только начало. Они поставляют едва подготовленные материалы, которые приобретают свое истинное значение только в рамках обобщающих работ. Последние должны быть двух видов. Несомненно, особенно необходимо типологическое обобщение: установление географической и хронологической протяженности, а также вариаций в пространстве и времени какого-то определенного типа предметов, декоративных мотивов, планов строений… На французском языке прекрасные примеры можно найти в работах Дениз Фоссар. Региональные обобщения, гораздо более рискованные, требуют подлинного мастерства при оценке сложного материала, и к ним можно приступать лишь на продвинутой стадии исследования; в качестве примера можно привести работу Карла Бонера по региону Трира [N 409]. Однако в их ожидании неоценимые услуги оказывают критические каталоги находок, опубликованных или хранимых в музеях. Подчеркнем, что во всех случаях первостепенное значение имеет точная картография типов и находок; в Германии этому аспекту специально посвящен важный печатный орган археологической науки: Archeologica Geographica (Гамбург, печатается с 1950 г.).
Археологи развили разные ветви своей дисциплины неравномерным образом. Погребальные находки ценятся больше всего: мы располагаем бесчисленными прецедентами и проверенными техниками. Изучение поселений раннего средневековья (и его королларии, вроде исследования бытовой керамики) почти повсеместно до сих пор находится в младенческом состоянии. В Галлии одна Рейнская область, в широком смысле, перестала быть terra incognita; Англия достигла несколько большего, отчасти благодаря своему обозрению Medieval Archaeology. Монументальная археология варварской эпохи едва начинает приноравливаться к истинно научным дисциплинам — во Франции в основном под влиянием работ Жана Юбера. Только Италия взялась за систематическое региональное описание скульптур раннего средневековья. Следовало бы распространить его на весь Запад. Даже не рассчитывая на впечатляющие открытия, которые тем не менее следуют одно за другим в быстром темпе, благодаря постоянному увеличению количества опубликованных работ, историк может ожидать самого существенного углубления своих познаний в результате разумного осмысления археологических материалов.
Учет и обобщение литературных источников до сих пор требуют больших усилий. Поучительна новизна работ Пьера Курселя. Им трудно подражать, однако описание текстов, относящихся к тому или иному конкретному сюжету, еще многому может нас научить. Немало работы еще предстоит проделать в области агиографических документов. Наконец, очень плодотворным может оказаться изучение словаря. Если в юридической области эта работа уже проделана, то в сфере истории идей этот процесс только начинается, особенно под влиянием голландки Кристин Морманн, занимающейся патристической эпохой. Остается место и для продолжения этих усилий. В каждом разделе этой книги мы попытаемся в эскизном виде рассмотреть термины, обозначающие различные варварские народы: трудно поверить, что до сих пор эта проблема не стала темой ни одного по-настоящему серьезного обобщения. Понятно, как необозримо поле, ожидающее своих добровольных тружеников.
Глава VI
ОБЩИЕ ПРОБЛЕМЫ
I. Откуда происходит «варварство» раннего средневековья
А) «Варварские нашествия» или «Великое переселение народов»?
Традиционно в этом терминологическом споре французские и немецкие медиевисты высказывают противоположные мнения. В сущности, это надуманный вопрос. Однако о нем следует напомнить.
Слово «варвар» — наследие греческого языка. В глазах эллинов варваром был всякий, кто не разделял с ними ни языка, ни нравов, ни греческой цивилизации, даже если он был выходцем из такой высокоцивилизованной империи, как Персия. Это представление было взято на вооружение и в таком двуязычном государстве, как Римская империя. В ней варваром был всякий, кто не принадлежал ни к греческой, ни к латинской культуре. Таким образом, варварами оказывались просто неассимилированные чужестранцы. Разумеется, этот термин не являлся лестным: римляне были слишком высокого мнения о себе, чтобы ценить чужаков. Однако он и не постыден, и также верно, что после полной победы над Римом завоеватели часто сами применяли его к себе за неимением лучшего родового названия. Таким образом, назвать завоевания V в. «варварскими» — значит всего лишь констатировать очевидный факт, даже тавтологию: Империя была завоевана извне!
Историю слова barbarus (варвар) в период раннего средневековья еще предстоит написать. Этот термин, должно быть, не отделялся ни от своей противоположности, Romanus (римлянин), к юридическим оттенкам которой до сих пор было приковано основное внимание, ни от производных, вроде barbaricum opus «златокузнечество», barabaricanrius «золотильщик, ткач по золотой нити», ни от топонимических соединений. Наконец, не следует забывать и о таких синонимах, как gentes (роды, племена).
Покамест подчеркнем то, насколько концепция «варвара» была удобна для древних историков, раз они позволили себе не задумываться о разнообразии своих врагов. Тем не менее в IV в. проницательный Аммиан Марцеллин осознал, что своей строгой организацией империя Сасанидов больше напоминает Римскую империю, чем германские племена или степных кочевников, и поэтому отказался рассматривать персов как варваров. Затем, на стыке V и VI вв., можно видеть, что в германских государствах термин «варвар» применяется к чужакам, даже германцам. Так, для Теодориха Великого к «варварам» относились люди, не являвшиеся ни римлянами, ни готами; а Салическая правда считает варваром неримлянина и в то же время нефранка. Чуть позже франки и бургунды употребляют это название по отношению к самим себе. Наконец, в VII в. его значение смещается в направлении религии: «германец-нехристианин, язычник», или становится отчетливо уничижительным.
Д. Синор наряду с историей этого слова мастерски очертил историю самого понятия в очень широком контексте (с упором на Дальний Восток). Преобладают две концепции: варвар есть носитель хаоса, или субъект, незнакомый с элементарными приличиями. Однако варвар и цивилизованный человек — это взаимодополняющие представления: цивилизация, по природе своей эгоцентрическая, осознает себя только в контрасте с варварством. Эти существенные наблюдения не касаются периода позже V в. Что же последовало? Реабилитация варвара, предпринятая Сальвианом Марсельским, не оказала почти никакого влияния. Остальное же до сих пор покрыто мраком.
Таким образом, раннее средневековье оказывается варварским ровно настолько, насколько не является чистым продолжением римской античности. Цель этой книги — прояснить истоки этого «варварства».
Остается обосновать термин «нашествия». Он несет в себе идею насилия, которая несколько шокирует современных наследников германцев; он затуманивает тот факт, что самые большие коловращения — которые происходили за пределами limes — часто бывали мирными; наконец, этот термин подчеркивает начальную фазу процесса в ущерб последовавшему поселению на земле, которая имеет большее значение. Таким образом, если бы мы говорили о «переселении», это, без сомнения, выглядело бы лучше.
Нашествие — лишь предварительный аспект гораздо более обширного феномена: действия и ответная реакция, вызванные резким соприкосновением радикально отличающихся обществ, одно из которых, римское, достигло определенной конечной планки и даже впало в состояние бездействия, а другие, заметно более архаические, стояли на пороге стремительного, почти взрывного развития. Само по себе нашествие — явление в основном военного плана — ограничивается несколькими годами. Однако наша тема охватывает несколько поколений и все сферы социальной жизни.
Само собой разумеется, социальный аспект варварского феномена заключает в себе бесконечно больше, чем этнические или лингвистические аспекты (которые тем не менее больше привлекают современных ученых, пропитанных представлениями, совершенно чуждыми для V–VI вв.). Неоднозначность цивилизации властно притягивала внимание современников, враждебно или сочувственно относившихся к новоприбывшим. Как теоретик, Сальвиан в своем сочинении «Об управлении Божьем» охотно распространяется о социальных и моральных качествах — правосудии, человечности, целомудрии, — чтобы противопоставить варваров, которых он превозносит, ненавистным для него чиновникам Империи. Напротив, Сидоний Аполлинарий (Carmina, XII) мстит бур-гундам, которых вынужден терпеть, высмеивая их костюм, прическу и гастрономические вкусы. Язык — когда он не принадлежит лучшим авторам — не интересует приверженцев литературных традиций античности. Когда они упоминают о нем, то только для того, чтобы объявить его хриплым, отвратительным или неудобоваримым, самое большее, чтобы где-нибудь ввернуть удачно подобранное словцо для создания местного колорита. Похоже, ни один из современников не имел ясного представления о лингвистическом единстве германского мира. Название «германцы» применяется только к народам между лингвистической границей и Эльбой; никто не догадался распространить это понятие на готов, бургундов и скандинавов.
Впрочем, если римляне ясно ощущали, что с социальной точки зрения «варварство» представляет собой единое целое, то варвары, напротив, разделяли подобный взгляд лишь в редчайших случаях. По-видимому, Теодорих Великий был чуть ли не единственным, кто поднялся до этой концепции политической солидарности германцев Запада (главным образом германцев, исповедавших арианство), для него совпадавшей с самой прямой выгодой. Отдельных авторов иногда осеняла идея религиозного единства в лоне арианства, да и всё. Каждый за себя — таков был негласный принцип, существовавший повсеместно. В глазах цивилизованных людей он оставался типично «варварским».
Б) Варварство туземное и варварство пришлое
Главную, но очень сложную проблему представляют «всплески» туземной культуры, когда на поверхности вновь проступает образ жизни, искусство, языки и институты, принадлежащие к эпохе доримского завоевания, на время сметенные им, но затем возродившиеся в момент всеобщего разрушения античных надстроек благодаря варварским нашествиям. «Варварство» бывало не только привнесенным извне; оно могло быть плодом консерватизма, глубокой связи с доримским прошлым. Это явление отмечается все чаще и чаще, особенно в археологии. Однако очень сложно различить эти два «варварства», которые накладываются одно на другое, и к тому же точка их соединения сокрыта от нас за классическим греко-римским или христианским фасадом.
Некоторые факты очевидны, вроде реставрации туземных элементов на пространстве от Гаскони до Кантабрии, которая дала жизнь народу басков. В этой области романизация зашла не слишком далеко (надписи из Пиренеев содержат необычно большую долю местных имен, как божественных, так и человеческих); любопытно и загадочно, что примерно между IV и VIII вв. она была полностью вытравлена. Высказано предположение, не лишенное правдоподобия, но не имеющее доказательств, что первое национальное движение басков следует видеть в испанских багаудах в Таразоне около 449 г. Во всяком случае, ясно, что с конца V в. баски не переставали яростно противиться централиза-торским усилиям вестготского правительства; то же самое продолжалось и в мусульманскую эпоху, а начиная с VIII в. это движение получило развитие к северу от Пиренеев в виде постоянной вражды гасконцев по отношению к франкскому государству. Мы не станем исследовать, какие дорим-ские элементы иберийского полуострова присоединились к баскам (без сомнения, иберам). Важен только результат: устойчивый отказ от римской культуры, к которому нашествия вовсе не имеют отношения, по крайней мере, прямого. Под той же рубрикой следует поместить и крупномасштабное контрнаступление берберов в Африке.
Части Нумидии и всем провинциям Мавритании, хоть и находящимся внутри limes IV в., удалось избежать владычества вандалов. Но удаленность и разрыв морских контактов помешали этим свободным районам остаться полностью римскими. Отказ от части Африки, очевидно, связан с наступлением кочевничества. Но было ли оно причиной или следствием? Когда система пограничных войск, охранявших подступы из пустыни, рухнула, путь для кочевников был свободен и они в свою очередь стали уничтожать оседлых жителей. Принятые против них меры, особенно возведение фортификаций вокруг крестьянских хозяйств, были неэффективными. Город еще мог себя защитить, но утратил смысл своего существования, когда в окрестных районах исчезла оседлая культура. Здесь мы, исключительно в качестве напоминания, поставим две экономические проблемы, которые до настоящего времени плохо изучены: в какой мере натиск кочевников (без сомнения, очень слабый) объясняется ухудшением климата? И какую роль сыграло распространение верблюда в росте агрессивности кочевых племен (видимо, значительную)?
Равным образом, следовало бы вспомнить об энергичной экспансии кельтов в ту же самую эпоху в островную Британию (см. гл. IV) и, возможно, также в Арморику. В целом этот феномен, несомненно, затронул пятую часть территории римского Запада; однако поскольку это явление заметно только по своим негативным последствиям, мы всегда склонны его недооценивать.
Впрочем, данная тенденция была гораздо более общей, чем принято считать, опираясь на одни лишь лингвистические признаки. Стало привычным (несмотря на отсутствие точных исследований) сопоставлять искусство галло-римских провинций и самого Рима в том, что касается рельефных изображений. По-видимому, последовал значительный разрыв; но установлено, что в Испании надвратная арка (агсо de herradura) вестготских, а затем мосарабских церквей и, наконец, мечетей восходит в конечном счете к иберо-римскому искусству (согласно Гомезу Морено). Некоторые детали декора на меровингской керамике продолжает галло-бельгийские традиции, унаследованные от эпохи Ла Тена. Повсеместный подъем провансальских населенных пунктов в жилых зонах, где находились доримские oppida (укрепленные поселения), относится к тому же контексту, так как Прованс был одним из тех регионов Запада, которые были наименее затронуты нашествиями. Повсеместная победа деревень над римскими виллами была в значительной мере связана с сохранением туземных поселков галльского типа за фасадом, возникшим в результате перераспределения земель после Цезаря, и вне его. Помимо всего этого, можно сказать, что погребальные одеяния меровингской Галлии, по-видимому, принадлежат местной традиции (стр. 166).
Таковы размеры этой проблемы, одной из наименее изученных, но и, безусловно, одной из самых важных для истории раннего средневековья. К ней приходится возвращаться на каждом шагу даже в политической истории: возможно, регионализм V в. в северо-западной Галлии в определенной мере явился итогом подобного «всплеска», как на то указывает возврат к кельтскому названию «Арморика» для обозначения данного региона. Обобщать все было бы неосторожно, однако опасность ошибки была бы даже большей, если бы в общем балансе завоеваний мы отнесли за счет преемственности только типично римские элементы в чистом виде и приписали одним пришлым германцам все то, что в новой цивилизации, очевидно, чуждо римской культуре.
В) Варварство до эпохи нашествий
Также не стоит относить на счет «Великих» нашествий — до 406 г. — всю совокупность германского культурного вклада. Постепенная «варваризация» Поздней Римской империи известна, но важно подчеркнуть ее глубину и повсеместное распространение.
Как на вершине, так и в основании общества самым действенным инструментом этого «предварительного» вторжения была армия. Наверху это были бесчисленные варвары-командиры высшего звена, которых со времен Феодосия Великого можно было встретить повсеместно. Внизу бытовала практика вербовки пленных варваров с целью обеспечить под командованием военных заселение регионов, опустошенных другими варварами. Восходит она, самое позднее, к Марку Аврелию, который применил ее к маркоманам в долине По. В Галлии эту политику начал Максимиан в 287 г.: заключенный им faedus с Геннобавдом предусматривал появление франкских поселенцев между Маасом и Мозелем. Константин позволил поселиться варварам-пахарям (из хамавов и фризов) по всей бельгийской Галлии. Таким образом, мы вновь встречаемся с проблемой «летов», упоминавшейся выше (стр. 147) в связи с Галлией. Как бы мы не относились к археологическим и юридическим аспектам, присутствие значительного числа германских очагов в сельской местности не вызывает сомнения.
Обнаружить это помогает топонимия: Sermaise обозначает сарматов, Marmaigne — маркоманов, Allemagne — аламаннов и т. д. Однако поселения экзотических и нежданных гостей имели больше шансов привлечь внимание галлов, чем деревни такого знакомого народа, как франки. И эта проблема, возможно, менее ясна, чем кажется на первый взгляд: прежде всего все ли эти названия относятся к коллективам? Не мог ли их породить какой-нибудь одинокий варвар?
Этот способ восстановления опустошенных территорий с помощью вынужденных переселенцев, столь странный для нас с тех пор, как появился национализм, на самом деле стар как мир. Он применялся еще в древних империях Востока, начиная с ассирийцев и персов. Мы знаем, что его возрождение в римскую эпоху создало традицию — Византия использовала его до своего последнего дня.
Эти вливания задолго до падения Империи породили моду, которую, таким образом, не стоит связывать лишь с престижем завоевателей. Три указа Гонория, между 397 и 416 гг., запрещали ношение варварского одеяния — мехового плаща, длинных волос — в городах (в сельской местности это, разумеется, был напрасный труд). И известно, например, что святая Женевьева Парижская, дитя галло-римских родителей, получила свое чисто германское имя (Genovefa) задолго до середины V в. Эта мода могла также затрагивать и менее ничтожные области, особенно погребальные обряды и юридические традиции. Однако возмущенное сопротивление официальных кругов римского общества, которые одни оставили письменные свидетельства, никогда не позволит нам узнать об этом что-то определенное.
II. Борьба социальная и борьба против завоевателей
В любой период нашествий возникает одна и та же проблема: в каких пропорциях внешний враг получает осознанную или неосознанную поддержку изнутри? Использовали ли угнетенные социальные классы эту ситуацию, чтобы взять реванш? Не пытались ли беспокойные элементы воспользоваться беспорядком для собственной выгоды? И как понять, кто причинил больше ущерба — завоеватели или преступники?
Размах социальных движений, охвативших латинский Запад в V в., внушителен. Они сотрясали все провинции и особенно Британию, запад Галлии, север Испании и Африку. Их сложно охарактеризовать, так как источники слишком немногословны и страдают необъективностью.
Прежде всего, и это точно, колоссального распространения достигает разбой, который усиливается после каждого варварского вторжения. С конца IV в. кодексы пополняются суровыми законами против разбойников и их пособников. При всей недоверчивости Поздней Римской империи гражданам дважды, в 391 и 403 гг., поручалось преследовать latrones publici (общественных преступников) с оружием в руках. Последние действовали как настоящие корпорации, покупая маленьких детей, чтобы обучить их своему ремеслу (эту практику пришлось запретить в 409 и 451 гг.), и обладая собственной сетью для реализации добычи. Стать разбойником было самым простым выходом для того, кто разорился, находился в опасности или просто стремился сделать быструю карьеру.
На высшем уровне находятся циркумцеллионы, эти таинственные африканские мятежники, «люди, которые кружат вокруг амбаров». Их случай сложен: жестокие деяния этих берберских банд объясняет, с одной стороны, аграрная безработица и нищета, а с другой — религиозный фанатизм, подогретый донатизмом. С середины IV в. они внесли свой вклад в уничтожение римского порядка в значительной части Нумидии.
В Галлии и Северной Испании речь идет о багаудах — новом социальном и одновременно политическом движении. Это слово, как и явление, по-видимому, коренится в еще слабо романизированной кельтской среде Западной Галлии. В V в. оно уже было не в новинку: когда вследствие вторжения 406 г. багауды проявились снова, они уже имели традицию, восходящую к III в. В 435 г., после различных кратковременных кризисов, движение багаудов внезапно приняло очень серьезный оборот. Некий Тибатто вовлек недовольных почти со всей Галлии в открытое восстание, отчетливо сепаратистского толка («откололся от римского общества», сообщает хроника). Подавленный с огромным трудом к северу от Пиренеев, мятеж почти тотчас же перекинулся на юг, в Тарраконскую область, где полыхал до 443 г. Второй приступ имел место около 448 г.: во главе галльских багаудов встал интеллектуал и врач Евдоксий, который вслед за тем потерпел крах и бежал к гуннам.
На следующий год испанские багауды убили епископа Та-разоны (вблизи Сарагосы); только в 454 г. это последнее движение пало под ударами готов, присланных Аэцием. С тех пор багауды более не появлялись.
Остается его интерпретировать. Социальный характер этого движения засвидетельствован в «Житии Германа» и Сальвианом: речь идет о возмущении жертв тоталитарного угнетения гибнущей Империи против фискальной системы и судей. Ничто не указывает на то, что оно привлекало одних крестьян. Здесь можно предполагать нечто очень близкое к проявлениям обостренного сепаратизма, которые разворачиваются в это же самое время в городах Британии под руководством местных властей (ср. гл. IV). Не следует ли пойти дальше и усмотреть в багаудах, особенно испанских, еретические тенденции (а именно присциллианские) подобно тому, как в британском сепаратизме часто распознают проявление пелагианства? Это остается очень сомнительным. Что касается тайных сношений багаудов с варварами, то они были совершенно случайными и уравновешивались стычками, по крайней мере, такими же частыми.
Таким образом, доля участия социальных волнений в разрушении римского порядка установлена. Однако кажется несправедливым верить в сознательное сотрудничество между внутренним врагом и варварами. Похоже, что и варвары не искали союза с этими социальными движениями и даже не понимали их значения. Вандальские короли, хотя и смертельно враждовавшие с ортодоксальным епископатом в Африке, не протянули руку помощи циркумцеллионам. Готы и аланы увидели в багаудах только повод предоставить Риму наемников для подавления повстанцев за дорогую плату. Единственным заметным исключением, по-видимому, явился предпоследний король итальянских остготов Тотила, который в эпоху, когда его народу уже было нечего терять, повел «спартаковскую» политику, оказывая помощь рабам против хозяев. Однако Тотила потерпел поражение, возможно столкнувшись с прочностью отношений клиентеллы между патронами и крестьянами. В целом германцы были приверженцами социального консерватизма. Режим гостеприимства, а затем приобретение их вождями крупной земельной собственности сделало их сторонниками интересов аристократии.
Совпадение нашествий, социальных вспышек и нескольких эпидемий произвело большое впечатление на современников, подготовленных христианством к тому, чтобы видеть в этом признаки приближающегося конца света. Собраны литературные свидетельства, относящиеся к 398 г., 365 г. от распятия Христа, и разграблению Рима в 410 г. Данная тема заслуживает того, чтобы рассмотреть ее во всей совокупности. Именно вышесказанным в изрядной степени объясняются столь частые проявления пораженчества. Выразителем этого чувства (и только) является Сальвиан — тот самый трирский священник, бежавший в Лерен, который в столь необычной манере бичевал Рим и превозносил варваров в своем сочинении «Об управлении Божьем». Под довольно ожесточенными антитезами этого ритора кроется менталитет, носители которого, разумеется, находились в меньшинстве, но именно им объясняется не одна измена. В V в. невозможно приписывать христианскому населению чувство неприятия a priori к военной защите Империи, но некоторые индивиды, безусловно, не решались встать на защиту государства, которое так мало отвечало моральным идеалам христианства и, казалось, было приговорено к гибели судьбой.
В момент серьезного кризиса Империи имело место отступничество значительной части правящего класса. Причины этого явления были многочисленными и сложными. Растущая роль придворной службы и интриг в жизни магнатов в ущерб управлению провинциями подорвала местную оборону. Крепнущая привязанность сенаторов к своей родной земле затмила ощущение единства между различными частями Империи. Многое объясняет и отвращение людей благородного рождения к пребыванию в среде выскочек, чаще всего варварского происхождения, составлявших военное командование. Однако ответственность не является односторонней: правительство, терзаемое боязнью заговоров, сделало все, чтобы отдалить аристократию от активной деятельности. В IV в. система honores отстраняла магистратов от полезных затрат и вынуждала их расходовать огромные суммы на зрелища. Разумеется, народ Рима от этого выигрывал, но теперь это очень мало интересовало государство, поскольку Рим более не был местом пребывания правительства. В течение этого времени государство должно было насмерть душить humiliores (низшие слои) налогами, чтобы обеспечить себе жизненный минимум. Семейство Мелании, подруги святого Иеронима, получало ежегодный доход в 12 000 фунтов золотом, а император не сумел найти 4000 фунтов, которые пошли бы на содержание армии Алариха в течение трех лет, что избавило бы Рим от разграбления… Законодательство даже вынуждало состоятельных людей бездействовать: немногие люди решались, подобно писателю Синезию Киренскому, преступить закон, запрещавший браться за оружие без императорского разрешения, даже в случае насущной необходимости.
В целом малодушие пошло на пользу аристократии. При варварских королях она продолжала пользоваться большей частью своих привилегий и значительной долей богатств. Она утратила их только в Италии во второй половине VI в. за то, что не сохранила своей обычной безучастности в войнах между готами, византийцами и лангобардами. Эта позиция, которая нас шокирует, по крайней мере, спасла античную науку, которая бы, без сомнения, погибла, если бы аристократия, отстраненная от прямой деятельности, не приложила всех стараний, чтобы сохранить ее (как это делали Симмах или Макробий), прежде чем передать этот светоч монастырям, где по примеру Кассиодора она сама нередко забывала свои горести.
Социальный режим оскорбительного неравенства, политическая система, опиравшаяся на страх и подозрение в течение двух столетий, пристрастное правосудие, отличавшееся абсурдной и все возрастающей жестокостью, — достаточные причины для глубокого разочарования, даже при всей действенности этой системы. Однако в свои последние годы она функционировала с перебоями и от краха перешла к капитуляции. Мирской престиж Рима, как бы велик он еще ни оставался, больше не мог скрывать этого бессилия. Теперь уже нельзя было удовлетвориться поиском козла отпущения, вроде Стилихона или Аэция. Во многих провинциях, помимо традиционных взглядов на римское единство, зародилась мысль о том, что полагаться стоит только на самих себя. Предвестники этих регионалистских реакций, нормальных в случае глубокого кризиса, можно было наблюдать еще в III в., во времена Тетрика и Зенобии. В V в. они были различимы в менее приметных формах, которые почти не привлекли внимания историографов.
В Африке, Галлии и Британии они были наиболее ощутимы. Там в зависимости от социального уровня они облекались в несколько разных форм. На вершине — аристократия, которая замыкается на своей малой родине или ставит привязанность к региону выше верноподданических чувств по отношению к Риму. Этот феномен имеет свои эмоциональные и литературные аспекты, которые известны лучше, а также институциональные (только итальянцы продолжают заседать в римском Сенате, а сенаторская карьера уже не перемещает молодых аристократов из конца в конец средиземноморского мира) и политические стороны.
Муниципальная аристократия оставалась более восприимчивой к центробежным тенденциям, чем сенаторы, завоевание Рима ее не занимало, и интересы ее оставались чисто локальными. Это была питательная среда для армо-риканского и британского движения, природу и связи которого хорошо разглядел греческий историк Зосим: «Вся Арморика и другие провинции Галлии, подражая британцам, отвергают римские власти». Она часто прислушивалась к голосу честолюбивых туземных вождей — мавров или бриттов, — которые предлагали ей свою руку. Прозябание мало пугало ее, лишь бы это было подальше от налогов.
В не полностью управляемых и оккупированных областях — например, на возвышенных алжирских плато или на западе Британии — появились племенные вожди, готовые выступить против власти Империи. Некоторые были настоящими сепаратистами, вроде мавра Гилдона в Африке в 396–398 гг. Большинство же, меньшего калибра, стремилось лишь к тому, чтобы получить или узурпировать власть по римскому образцу, начиная с rex gentium Maurorum et Romanorum (правителя родов мавров и римлян) в Мавритании и заканчивая галлом, который заносчиво присвоил титул protector (защитник).
В целом эти центробежные движения были скорее консервативными, чем революционными. Речь шла о «самосохранении» в широком смысле слова, о противодействии крушению и бессилию власти, а не о настоящем сепаратизме. Они не были порождены «нацией» мавров или «нацией» армориканцев. Долговременная кристаллизация осуществлялась только в рамках варварских королевств, а не городов или автономных племен.
В конце концов, самым разрушительным и, ненамеренно, самым революционным из всех начинаний V и VI вв. стала реконкиста Юстиниана. Только она вылилась в подлинные социальные коловращения, разрушение Рима и исчезновение сенаторского класса в большей части Италии. Таково было следствие упорства византийских армий, всегда недостаточно многочисленных для настоящей победы, проведших в боевых действиях двадцать лет. То, что пощадила стратегия военачальников Юстиниана, пало жертвой отчаянного сопротивления готов. В Африке итог был менее бедственным. Однако, несмотря на энергичные усилия, например, Соломона, византийские наместники не смогли помешать ситуации ухудшаться в том же темпе, что и при вандалах, если не быстрее под напором берберских кочевников.
Помимо текстов, следовало бы начать, в узких региональных рамках, целое исследование о возможных разрушительных факторах, явных симптомах обнищания и первых признаках восстановления безопасности.
А. Оден, например, убедительно показал, что перемещение античного поселения Lugdunum (Лиона) с возвышенности Фурвьер на берега Соны было вызвано не вмешательством варваров, а нестабильностью, связанной с появлением багаудов, которые повреждали акведуки, инициировавших антиобщественное поведение очистителей сточных канав (бедствие, знакомое нашим городам!), и сделали невозможным водоснабжение кварталов, находящихся на возвышенности. Спуск Рима с Семи холмов к берегам Тибра и Марсову полю также был связан с разрушением акведуков во время готских войн. Напротив, каким замечательным признаком возвращения порядка стало восстановление арен в Париже и Суассоне сыновьями Хлодвига или амфитеатра в Павии Аталарихом!
Таким образом, можно обозначить более точные контуры этого смутного периода и, конечно, отметить, что в большинстве случаев он начался еще до великих варварских прорывов и прекратился сравнительно скоро после возникновения новых королевств. Можно приблизительно определить границы островков спокойствия и зон смятения: начиная с V в. социальная история Запада распадается на ряд региональных историй, развивавшихся в очень неравномерном ритме. И повинны в этом не только варвары.
III. Завоеватели
Что собственно представляли собой германские «народы» эпохи нашествий? Некоторые изначально выглядят очень сплоченными ячейками, но не слишком многочисленными; другие походят на большие конфедерации, каждое мгновение готовые расшириться, впитав в себя других варваров, или распасться. Существовали и всевозможные промежуточные формы. В Германии природа эволюции этих Stamme (племен) стала предметом многочисленных исследований.
На процесс Stammesbildung (образования племен) влияли самые разные факторы: социологические (общность предков, брачные связи), религиозные (единство в культовом отношении), юридические (сходство правовых обычаев), географические (местопребывание), лингвистические (особенности диалекта), но чаще всего определяющим являлся политический фактор. Почти все народы, участвовавшие в дележе Империи, имели в качестве объединяющего начала наследственную королевскую власть. Разумеется, она не была их изначальной особенностью: в Германии Тацита, как и в Галлии Цезаря, насчитывалось немало «республиканских» народов; монархическое устройство преобладало только на Востоке. Борьба с Римом и дележ трофеев благоприятствовали власти королей; избежали ее только отдельные народы, так и оставшиеся на заднем плане, например саксы (которые обзавелись королями только после высадки в Британии).
У германцев королевская власть носила двойственный характер, сакральный и военный, а соотношение этих элементов варьировалось в зависимости от народа. Готские и англосаксонские династии, как впоследствии шведские и норвежские, считались происходящими от богов; а у франков и лангобардов они скорее были военными, однако повсюду королевская власть сохраняет оттенок сверхъестественности (известно, какое значение придавалось длинным волосам Меровингов).
Сплоченность Stamme (племени) демонстрирует самые удивительные вариации. Сознание этнического единства может сохраняться при любом географическом разделении, как у герулов. И напротив, крупные народы растворялись за несколько лет, почти не оставляя следов, как это случилось с вандалами и остготами под ударами Юстиниана, или, на более низком уровне, с гепидами и скирами, а до них почти со всеми народами, упоминаемыми Тацитом. Как разрешить это противоречие? Здесь можно усмотреть две истины. Прежде всего конфедерации народов, особенно самые крупные, живут ровно столько, сколько им удается достигать успеха; неоднократные неудачи влекут за собой распад и исчезновение названия, а составляющие их племена вновь обретают свободу или входят в другие группировки. Затем все эти народы одинаково напоминают астрономическую туманность: ядро сохраняет прочную приверженность национальному названию и королевской династии, в то время как внешние пласты, присоединившиеся в ходе исторического развития, обладают меньшей сплоченностью. Ядро, по причине ограниченности его размера, сравнительно несложно уничтожить, но пока оно сопротивляется, «этническое» сознание не ослабевает.
Этот тезис, энергично поддерживаемый Венскусом [N 135] (Р. 63–78), разрешает противоречие между незначительными размерами «родин», приписываемых германским народам, и тем значением, которого они достигали на вершине своей карьеры. Неужели все бургунды пришли с о. Борнхольм? Все вандалы из Вендюсселя? В действительности оттуда происходило только ядро народа — носителя традиций.
Для полноты следует упомянуть и о другом типе, «военной ватаге», столь любезной Фюстелю де Куланжу и, скорее всего, представляющей собой исключение. Речь идет об искателях приключений без общих традиций, объединенных лишь стремлением к наживе.
Если «организационный» аспект этой проблемы столь сложно уяснить, то следует набраться мужества и сказать, что ее численный аспект вообще непознаваем. Через полвека после того, как вслед за Белоком историки античности сумели установить численность населения Афин при Перикле и Рима при Августе, медиевисты тоже захотели выдвинуть несколько цифр. Подтвердить их нечем — ни те, что были почерпнуты из источников своего времени, ни те, которые были высчитаны на основании ненадежных фактов или, скорее, исходя из представления, что они естественным образом следуют из изучаемого явления.
Самая последовательная попытка принадлежит Шмидту, Die Ostgermanen [N 127]. P. 29–41: 50 000 батавов к 70 г. н. э., 20 000 аламаннов в Страсбурге в 357 г., 10 000 готских воинов при Адрианополе и т. д. Другой немецкий историк, В. Рейнхарт, оценил численность вестготов на момент их вступления в Испанию в 70 000 или 80 000 душ. Данные, относящиеся к вандалам — почерпнутые у Виктора из Виты, — стали предметом исследования Куртуа (Vandales [N 233]. Р. 215–218). Не отрицая полностью цифру в 80 000 душ при переходе в Африку, он доказывает, что она приобрела характер штампа.
Удовольствуемся уверенностью в том, что варварские армии эпохи нашествий были немногочисленными. Даже с учетом невоинов и пленников они были не в силах наводнить обширные регионы, которыми завладели. Но даже эта убежденность оставляет нас безоружными перед проблемой заселения. Если в случае вандалов и вестготов можно допустить, что конечная сумма варваров очень близка к их первоначальному числу, то, говоря обо всех остальных великих народах, следует учитывать вероятность дальнейшего переселения, спровоцированного достигнутым успехом и охватывавшего несколько поколений. Нет никакой возможности оценить эти вторичные переселения, о которых письменные источники обычно не упоминают.
Одновременно мы очень мало знаем о способах содержания варварских армий во время их передвижения по Империи. Самые надежные сведения относятся к готам. На всем пути из Дакии в Аквитанию они жили в основном за счет торговли с римлянами и поставляемого последними продовольствия. В 369 г. Валент попытался расправиться с готами, обосновавшимися к югу от Дуная, перекрыв дороги и введя торговый бойкот: готы были принуждены к вооруженной борьбе, а из рассказа Аммиана следует, что сельским хозяйством они прокормиться не могли. К тому же в 414 г. Констанций вынудил их покинуть Испанию, устроив морскую блокаду (Орозий. Hist adv. pag., VII, 43, I). В конце концов был заключен faedus в обмен на обещание 600 000 мер зерна, а затем регулярных поставок продовольствия, предусмотренных режимом гостеприимства. Случай с вестготами — это, разумеется, крайность: это были полукочевники, для которых сельское хозяйство всегда было не более чем источником дополнительного дохода, и они пересекли Империю в эпоху, когда годовое содержание армии (аннона) и cursus publicus (прохождение по государственной службе) еще обладали определенной эффективностью, что позволяло Риму организовать блокаду. Последующие армии смогли гораздо шире расселиться по территории Империи; вероятно, наряду с грабежом они вели какую-то торговлю, обменивая свою добычу на продовольствие. Эта потребность в провианте удерживала вождей, способных действовать сообща, в одном секторе. Варварское наступление, когда оно развивается стремительно, неизбежно является действием какого-то одного отряда, который отделяется и перегруппировывается в зависимости от доступных ресурсов. Успех faedera (договоров с римлянами) понятен: они возвращали завоевателей к нормальной жизни, к земледелию и обеспечивали бесперебойные поставки продовольствия. Варвары ни в коем случае не были заинтересованы в разрушении ранее существовавших структур.
Хотя регулярные сражения были не слишком многочисленными, история завоеваний в значительной мере остается историей военной. Следовало бы лучше изучить тактику и методы ведения битвы, однако точные документы редки.
Структура варварских армий строилась на воинской обязанности всех свободных мужчин, способных сражаться, экипироваться и прокормиться, по крайней мере, в течение короткой экспедиции. Бургунды и франки распространяли эту систему и на своих римских подданных. Деление на отряды в период переселения, безусловно, происходило на племенной основе. Впоследствии оно опиралось на территориальное деление. Командование, первоначально осуществлявшееся наследственными вождями или богачами, которые возглавляли значительную comitatus (военную свиту), позднее, в эпоху Меровингов, перешло к местным представителям королевской власти, графам. Мы располагаем точными указаниями о низших подразделениях только у тех народов, которые долгое время соприкасались с римскими армиями на Востоке, где организация оставалась жесткой, а также у готов и лангобардов.
Благодаря археологии, оружие мы знаем лучше всего, по крайней мере, в тот период после IV в., когда обычным становится его захоронение в могилах воинов. Как и другие элементы цивилизации, оно сильно изменилось между подготовительной фазой «летов» и миграционным периодом эпохи нашествий: например, во владениях франков метательный топор и меч приобретают свою окончательную форму только в VI в. Каждый народ имеет свои характерные разновидности оружия. На стр. 284 мы рассмотрим вооружение франков, которые, подобно англосаксам, были в основном пехотинцами. Конные аламанны умело пользовались длинным мечом. Кроме бургундов, никто из западных германцев не придавал большого значения оборонительному вооружению и луку. Оружие готов нам известно плохо: они не клали его в могилы. Вандалы, в большинстве своем всадники, использовали копье, длинный меч, лук и часто носили латы.
Одна из самых важных проблем, связанных с гражданской организацией германцев, касается рода (нем. Sippe). Это понятие, сыгравшее ключевую роль в построениях немецких юристов, остается туманным. Соответствующим термином, по мнению большинства авторов, является fara, засвидетельствованная у франков (только топонимией: Фер-Шампануаз, Ла Фер) и лангобардов (топонимией, историографией и юридическими источниками). Членами/ara, очевидно, являлись faramanni (фараманнами), термин, который известен только у бургундов. Но что же такое в действительности/ara? Павел Диакон, лангобард, дает определение: «фары» — это generationes vel lineas (Hist. Langob., II, 9). На первый взгляд, fara действительно кажется гражданским институтом, группой людей, происходящих от общего предка. Но тот же Павел Диакон говорит, что это первичная ячейка армии, что подтверждается и эдиктом короля Ротари. Впрочем, греческие тактики подтверждают, что лангобарды сражаются семьями. Тогда действительно ли речь идет о семье или о «ячейке самообороны»? Лучший итальянский специалист, Богнетти, верит в военное объединение. Остается faramannus. Бурдиндская правда (LIV, 2) употребляет это слово в смысле consors, «участник союза между римлянами и варварами, имеющего целью эксплуатацию земли». Фредегар называет «фараманнами» аристократию, а в лионском и форезском диалектах этот термин сохранился со значением «бродяга». Все это не позволяет выдвинуть целостную теорию/яга как рода, и мы по-прежнему пребываем в неуверенности перед лицом французских и итальянских топонимов, производных от fara: о чем они говорят — о расселении семейных групп или военной колонизации?
Некоторые направления исследований
Одна из главных трудностей в истории нашествий связана с интеллектуальной позицией, унаследованной от античности. При встрече с новым этническим наименованием историография всегда испытывает нерешительность: если на полке библиотеки прославленных авторов она отыскивает уже ставшее привычным название, то использует его в качестве замены. Отсюда, как можно догадаться, неточности и систематическое обращение к «обноскам», под которыми нет ничего конкретного.
Эта тенденция коснулась главным образом степных народов: готы были окрещены гетами, гунны переряжены в скифов, а авары стали гуннами. Долгое посмертное странствие совершили также маркоманы, квады и сарматы. Вандалы в агиографических рассказах выступают в качестве удобного подставного лица на месте всех мыслимых завоевателей Галлии, как и аланы. Литературным термином, обозначающим франка, стал сикамбр. Лишь лангобарды и саксы избегли подобного маскарада.
Еще одной темой для исследования могла бы стать иконография завоевателей-варваров. Ценная документация собрана в отношении готов. Вожди и простые солдаты носили характерную прическу: длинные волосы закрывали часть лба, а ниже ушей закручивались на своеобразные «бигуди». У вандалов Куртуа нашел только тексты, одну утраченную мозаику и одну спорную. Если не считать вклада погребальной археологии, то о других народах мы знаем не больше. Следовало бы одновременно изучить исчезновение в триумфальной иконографии (которая сохранилась на Востоке) классической фигуры варвара, унаследованной от эллинистического образа галата, и ее замещение реалистическими изображениями, вроде готов на обелиске Феодосия в Константинополе.
Отношения Рима и варваров в V в. редко рассматриваются в контексте дипломатической истории. Каким образом осуществлялись контакты между Римом и варварскими королями? Следовало бы провести исследование на тему посреднической роли священнослужителей: нам известно о встрече папы Льва с Аттилой, правда, в сопровождении высокопоставленных чиновников; о действиях святого Германа Оксеррского в борьбе против багаудов и британских сепаратистов, о епископах, служивших посредниками между готским королями Тулузы и Империей. Какому церемониалу при этом следовали?
Каково было значение выплачиваемой Римом дани: не только ее размеров, но и содержания (кажется, скандинавы никогда не соглашались принимать triens, а только aurei), источников и эффективности этих выплат? Можно подсчитать, сколько получили от Рима Аларих, Гензерих и Аттила, но на что эти суммы тратились? Разумеется, главным образом на покупку продовольствия и оружия, но еще их копили, снаряжали на них посольства, может быть, приносили в дар. Представляется, что в отличие от того, что имело место в конце движения викингов, их экономическая ценность была отрицательной.
Надо изучить и другую похожую практику — институт предоставления заложников в обеспечение faedus — обычное явление на протяжении всего V в. В 418 г. один сенатор, родственник будущего императора Авита, был передан вестготскому королю. Аэций в молодости был заложником у Алариха, а затем при дворе гуннов; в 448 г. его сын был отдан Аттиле вместе с сыном одного сенатора. Значимость этих эпизодов для подготовки взаимопонимания между варварскими королями и римской аристократией видна главным образом на примере Аэция.
Следовало бы лучше установить, в какой степени римляне могли снабжать германцев информацией, советами или даже руководством в ходе их переселения. Сложные операции почти неизбежно требовали такого сотрудничества.
Можно быть уверенным, что именно пятеро Hispani (испанцев), прибывших в Африку вместе с Гензерихом, помогли ему переправиться через Гибралтар. Для Теодориха переход его народа через Балканы в Италию и штурм limes Фриули определенно облегчался присутствием рядом с ним римлянина Артемидора, родственника императора Зенона, которого он вознаградил должностью префекта Вечного города. Таким образом, еще до стабилизации завоевателей римский правящий класс подготовил себе то место, которое впоследствии занял при дворе королей, осевших на землях Империи. Мы часто обнаруживаем, что великие идеи германских королей на самом деле принадлежат их римским советникам, за миролюбивой политикой Эвриха в Аквитании стоит Лев Нарбоннский, за деятельностью Теодориха в Италии — Кассиодор, за франкской экспансией в Южную Германию при Теодеберте — Парфений и т. д. Даже Аттила, возможно, имел римского вдохновителя — своего секретаря Ореста. Было бы интересно выяснить, откуда появились эти реалисты, двигали ли ими экономические интересы или одно честолюбие и не имели ли они, в глубине души, задней мысли послужить Риму руками варварского короля (так, определенно, обстояло дело в случае Кассиодора, Боэция и Парфения).
В заключение не упустим из виду потенциальную опасность, которую представляет для историка манипулирование этими коллективными абстракциями — готы, франки, вандалы. В интересующую нас эпоху ни один из этих народов не существовал в чистом виде, все они состояли из разных компонентов, порой неожиданных. Африканские вандалы по большей части были асдингами, но, кроме того, в их составе имелись силинги, аланы, какое-то количество свевов и испано-римлян. К вестготам и бургундам присоединялись и азиатские группы. Остготы Теодориха привели с собой ругов, а в Италии поглотили скиров, герулов, каких-то аламаннов и даже скандинавских искателей приключений. То же самое происходило повсюду. Уже одно это обрекало институты, принесенные каждым народом, на сопоставление и адаптацию и подготавливало путь к примирению с римлянами.
IV. Оборона и жертвы
А) Оборона: укрепления
При приближении варваров, в начале V в., городам не нужно было окружать себя стенами: все это уже было сделано либо еще в эпоху Ранней империи, либо в период кризиса III в., а те, что не имели защиты, давно погибли. Достаточно было восстановить эти укрепления. Эти работы, не имевшие большого размаха, не оставили заметных следов, если не считать Африки, избежавшей предшествующих испытаний. Варвары обычно продолжали содержать в порядке городские стены, которые, таким образом, сохранились в целости до средних веков. Очень редки были случаи, когда из недоверия к враждебному городскому населению они разбирали городские укрепления (как поступили вандалы с Типасой в Мавритании).
В беспокойном мире V в. стены оставались самым надежным прибежищем, по крайней мере, на короткое время. Чаще всего варвары, лишенные осадных машин, были не в силах взять город приступом. Успех им могла принести только долгая осада, сопровождаемая разрушением канализации. Именно так вандалы завладели Гиппоном в 431 г., а остготы Равенной в 493 г. Военные действия византийской реконкисты в Италии сводились к нескончаемым осадам Рима. Только высокие стены, примыкающие к морю, откуда могло поступать продовольствие, делали возможной длительную оборону. Однако тесный и перенаселенный город, характерный для периода Поздней Римской империи в Галлии и Испании, мог продержаться только несколько дней или недель. Лишь только блокада затягивалась, общественное мнение — или, по крайней мере, humiliores (низшие слои) — настойчиво требовало капитуляции — так случилось во время осады Базаса вестготами, описанной Павлином из Пеллы. В Испании Гидаций повторяет почти обо всех городах, занятых свевами, что они были взяты per dolum (обманом) или sub specie pads (в надежде на мир). Что касается городов Британии, покинутых своими активными защитниками, то они, похоже, вообще не оборонялись.
Города, которые обзавелись слишком протяженными крепостными стенами к III в., было невозможно оборонять местными средствами, не прибегая к мобильной армии. Безусловно, именно этим объясняется та легкость, с которой франки утвердились в Кельне (сохранившем свою стену времен Клавдия, окружающую территорию в 100 га), и четыре захвата Трира в V в., известные Сальвиану (у города имелась гигантская стена древней столицы, 285 га). Орлеан со своей небольшой стеной вокруг территории в 25 га, напротив, смог стать оплотом римской обороны на Луаре, а Сиагрий сделал своим опорным пунктом Суассон (12 га). Возможно, окончательный выбор Толедо на роль столицы вестготов отчасти объяснялся тем фактом, что с этим опорным районом площадью в 5 га они были защищены от повторения катастрофы 507 г., когда 90 га огромной тулузской стены оказались непригодными для обороны.
Если городские стены в целом выдержали испытание, то в отместку варварские нашествия за три века окончательно добили линейные укрепления, протянувшиеся вдоль сухопутных или приморских границ limes (заброшенные еще до великого штурма), и «Саксонский берег» в Галлии и Британии. Только Италия сохранила ностальгию по этим «оградам». Вплоть до победы лангобардов оборонительные рубежи преграждали доступ в долину По с северо-востока (limes Фриули) и через альпийские ущелья, у выхода из которых теснились крепости — Суза, Аоста, Изола Комачина.
Нам недостает данных, чтобы оценить то, что мы сегодня именуем «обороной территории». Теоретически, как представляется, главной слабостью Поздней Римской империи было то, что она никогда не могла, не умела или не хотела организовать региональную «самооборону», привязанную к конкретной территории. Эта неспособность, тактически равная самоубийству, объясняется тоталитарным характером государства, а также патологической и постоянной боязнью заговоров и узурпации. Тем не менее следует напомнить о региональных нюансах. На границах Восточно-Римской империи нередки были частные фортификации (виллы, оснащенные башнями, хутора, копировавшие план castella (крепостей)). В Западно-Римской империи они играли заметную роль только в Африке. В Британии раскопки, хоть и проводились очень обстоятельно, все же обнаружили только полдюжины. В Галлии наиболее ярким примером является Бург-сюр-Жиронд, знаменитый Burgus, велеречиво описанный Сидонием Аполлинарием, — укрепленная вилла Понтия Леонтия.
При отсутствии надлежащего военного отпора удивительно, что ставшая христианской Империя даже не подумала о религиозном отпоре варварам, которые в 476 г. еще были почти исключительно язычниками. Обратить варваров: не было ли это тайным средством уменьшить причиняемый ими вред — тем более что в то время бытовала единодушная вера в действенность духовного оружия? Три века спустя империя Каролингов, атакуемая с севера и востока, ответила именно так. Рим же не делал почти ничего — совсем ничего, пока варвары не перешли через границы, и очень мало впоследствии. Ортодоксальная церковь была не в силах взяться за то, что безвестные готские миссионеры, вышедшие из основанных Вульфилой очагов арианства, осуществили на удивление быстро.
Это самоустранение тем более удивительно, что присутствие христианских пленников на варварской территории могло подготовить почву, как это было у готов, а Восточно-Римская Церковь вела активную миссионерскую деятельность. Единственным латинским епископом, попытавшим счастья у германцев, был еретик и изгнанник Авдий. Мы можем предположить только одно объяснение: в глазах латинян самой насущной миссионерской задачей выглядело довершение обращения в истинную веру своих соотечественников, значительная часть которых в пределах государственных границ все еще оставалась в лоне язычества, тогда как греки, в полном составе принявшие христианство, имели больше свободы, чтобы обращать взоры вовне.
Б) Участь гражданского населения. Добыча
Необходимо более подробно изучить участи гражданского населения во время великих кризисов. За редкими исключениями, подобные работы остаются слишком абстрактными. Наше поколение обладает достаточно обширным опытом в том, что касается проблем, связанных с военными вторжениями, почему мы уже не вправе рассматривать их с тех же позиций, в основном институциональных и юридических, что и наши предшественники в XIX в. Для понимания эпохи перемещение беженцев, разрушение и восстановление куда важнее, чем многие правовые или лингвистические вопросы.
В силу характера источников больше всего мы знаем о потоках беженцев (их сложности и создаваемой ими сумятице) в Италии.
Миграция беженцев начинается с появлением в Иллирии Радагайса, а затем Алариха. Закон от 10 декабря 408 г. изобличает порабощение беглых иллирийцев итальянцами. В 410 г. многие итальянцы в свою очередь обратились в бегство из-за разграбления Рима. Богачи расселились во всех направлениях; в течение последующих лет их можно встретить на островах Тосканы и главным образом в Африке (не только в портах, но также и во внутренних районах, до самой Джемилы), в Константинополе и даже Палестине. Этим влиятельным людям иногда удавалось спасти изрядную часть своего имущества.
С бедняками, как и в 408 г., поступали постыдным образом: Иероним обвиняет африканского графа Ираклиана в том, что он организовал продажу молодых беженок в восточные дома терпимости. Едва паника успела улечься, как в Италию прибыла новая волна беженцев из Аквитании, спасавшихся от Алариха (теперь отправившегося в Галлию): в 415 г. Рутилий Намациан встретил их в Тоскане.
Натиск Аттилы в 452 г. привел к выселению жителей Ак-вилеи в Паннонию сроком на шесть лет. Разгром Рима Гензе-рихом в 456 г., конечно, вызвал новую волну паники, но главным образом огромный наплыв пленников, доставленных в Африку. В Карфагене их, в ожидании покупателей, разместили в двух церквях.
Через тридцать лет Италия приняла беженцев из Норика, распространившихся вплоть до Кампании (488 г.). Затем бургундская армия пересекла Альпы и пригнала в Лион целую армию рабов, которых в количестве более 400 человек в 495 г. выкупил епископ Павии.
Правление Теодориха принесло некоторую передышку. Однако круговерть возобновилась в середине VI столетия. Вторжение лангобардов вызвало великий исход в направлении побережий, в Венецию, Лигурию и Тоскану. Италия превратилась в огромный невольничий рынок. Григорий Великий повествует о том, что при подступе Агилульфа к Риму (592 г.) он своим глазами видел, как римлян, привязанных за шею, угоняли на продажу в Галлию. В 610 г. авары захватили множество пленников в Фриули. И на этом дело не кончилось…
После Италии более всего свидетельств предоставляет Африка. Перипетии вандальского владычества вынудили часть сенаторов пуститься в Италию или Константинополь, затем ортодоксальные священнослужители отправились в изгнание в Испанию, Галлию, Македонию или Грецию. Бегство продолжилось и после византийской реконкисты под давлением нарастающих беспорядков. В Галлии документы очень редки; кроме нескольких сенаторов с севера, укрывшихся на юге, и аквитанских господ, покинувших свою страну из страха перед готами (подобно тому как Павлин из Пеллы бежал в Марсель), мы знаем недостаточно, чтобы делать выводы о перемещениях в целом.
Напрашиваются два заключения: неспособность властей обеспечить бедняков минимальной помощью, и в разительном контрасте способность богатых найти приют в самых отдаленных регионах. Организованные отступления являются редчайшим исключением — на Западе мы располагаем лишь указанием на эвакуацию из Норика, — а вмешательства государства с целью обеспечить беженцев новым жильем или выкупить пленников почти полностью отсутствуют. Помощь гражданским жертвам исходила исключительно от Церкви и была очень ограниченной.
Государство проявляет такое же безразличие и к проблеме восстановления (за исключением нескольких военных построек). В самых тяжелых случаях (Тоскана и Южная Италия в 412 г.) оно довольствуется налоговыми послаблениями. Восстановление Беневента, сожженного Аларихом, ложится на плечи богатого частного лица; а за восстановление Милана после похода Аттилы берется епископ Евсевий. Чаще всего все оставляли, как есть. Варварские короли выказывали не больше заботливости, кроме Теодориха в Риме (но речь шла скорее о престиже, чем о благотворительности). Правда, состояние казны, уже полностью истощенной военными расходами, исключало любые эффективные меры: налогоплательщики исчерпали все свои возможности.
Что сталось с добычей, отнятой у Рима? Большая часть, разумеется, осталась на месте, лишь сменив владельцев, в ожидании своего возвращения к Церкви — римскому институту, которому предстояло скопить их в изрядном количестве. Древняя независимая Германия, видимо, удержала лишь малую толику. Парадоксальным образом, самые четкие следы этих вещей можно обнаружить в Скандинавии.
Успех германцев вылился в подлинный золотой век: в V и VI вв. золотые солиды накапливались на балтийских островах, причем эти монеты недолго находились в обращении и поступали из Италии. Безусловно, это была плата, доставленная сюда германскими солдатами последних императоров и Теодориха. Обычно это золото переплавляли и превращали в украшения, но в конце концов погребали в могилах или схронах (в одном из них было до 12 кг чистого золота!). Попав на Север, находившийся на доденежной стадии развития экономической жизни, этот драгоценный металл не обогатил его по-настоящему; после VII в. он практически исчез из обращения. В целом варвары немного выиграли от того, что потерял Рим.
Все эти соображения, пока поверхностные, приобретут подлинную ценность только в тот день, когда живописные описания уступят место критическим перечислениям, которые послужат основанием для картографической работы. Мы с нетерпением ждем набросков, отражающих, в широком контексте, распределение крепостей и укрепленных пунктов IV, V и VI вв., кладов (монет и украшений); поддающихся датировке разрушений и редких восстановлений. Следовало бы также графически изобразить направления бегства населения, а также перемещения отдельных беженцев. Без сомнения, при этом выявилось бы преобладание перемещений с запада на восток, превративших Восточно-Римскую империю в истинный оплот римской культуры, и, во вторую очередь, концентрическое движение от периферии Империи к ее средиземноморскому центру.
В) Судьба патримоний
У нас есть сведения о патримониях нескольких сенаторов: это были огромные владения, чьи размеры и географическая разбросанность совсем не способствовали их долговечности. Знаменитый отрывок из Олимпиодора позволяет сделать некоторые подсчеты: многие семьи имели ежегодный доход в 4000 золотых фунтов наличными и еще треть натурой; другие — от 1000 до 1500 фунтов; Проб в 424 г. потратил 1200 фунтов золотом, чтобы отметить свое вступление в должность претора; оратор Симмах, даже будучи «не слишком богатым», выделил 2000 фунтов на такое же празднование для своего сына, Максим в аналогичных обстоятельствах промотал 4000 фунтов на игры, длившиеся семь дней. Еще больше, чем своими размерами, эти имения поражают своим разбросом — осязаемый признак единства средиземноморского мира. Мелания Юная и ее супруг Пиниан в начале V в. владели имениями в Риме, Южной Италии, на Сицилии, в Галлии, Испании, Британии, Проконсульской Африке, Нумидии и Мавритании. Симмах обладал земельной собственностью в Риме, Капуе, Самнии, Апулии, на Сицилии и в Цезаревой Мавритании. Павлин из Пеллы имел дома в Бордо, поместье в Базасе, земли в Марселе и значительные владения в Македонии, вокруг Пеллы, откуда происходила его мать.
Эти слишком крупные патримонии плохо выдерживали потрясение, вызванное варварскими вторжениями. Мелания и Павлин известны нам в основном благодаря своему бегству и скитаниям. Первая покинула Рим в 408 г. и отправилась на Сицилию, а затем в Африку, где жила и поддерживала беженцев, продавая свои владения. В конце концов в 417 г. она через Египет добралась до Святой земли. От ее владений, уже изрядно растраченных, правда, на благотворительность, должно быть, осталось немногое. Павлин пережил вторжение вестготов в Аквитанию без ущерба для себя и даже сумел, служа Атаульфу, избежать присутствия варварских постояльцев в своем имении в Борделе; однако падение императора Аттала, личная щедрость которого сделала его комитом, вынудило его оставить Бордо навсегда. Он уехал в Базас, но тот был разорен во время нападений багаудов, аланов и готов; тогда Павлин решил отправиться в Грецию, где родился, но его жена отказалась последовать за ним: слишком уж рискованным было путешествие. Тогда он обосновался в Марселе, где жил за счет небольшого участка земли, многократно перезаложенного; очевидно, ему так и не удалось получить даже малейшей прибыли от своих греческих земель, однако по воле случая он сумел продать часть своих владений в Аквитании какому-то готу. Его сыновья вернулись в Бордо, чтобы получить обратно кое-какое имущество, но умерли, не успев добиться успеха. После 400 г. этими патримонииями, раскиданными по всему римскому миру, стало невозможно управлять.
Крупная земельная собственность не исчезла, не перестала быть разбросанной, но ее владельцам пришлось приспосабливаться к новым политическим условиям. Как и после распада империи Каролингов, этот феномен был мощным фактором зарождения «региональных национальностей». Впрочем, этот тезис еще предстоит проверить.
V. Существовало ли идеологическое противостояние между варварами и римлянами?
Античная историография изображает варваров лишь в черных красках: они приносят хаос или разрушение и не способны к созиданию. Подтверждается ли этот штамп событиями V и VI вв.? Двигало ли варварами одно желание завладеть чужим добром, поселиться на самых богатых землях под самым благодатным небом и впредь вкушать плоды своего завоевания? Или же их вдохновлял более возвышенный идеал, например заменить римское государство другим политическим строением, а ортодоксальную Церковь — другой церковью?
В политическом плане этот тезис сложно доказуем. Лишь немногие варварские короли могли свободно выражать политические мысли, а если могли, то облекали ее в римскую форму (например, «платоновской» монархии, которой хвалились готские короли из династии Амалов). Кажется, даже Аларих скорее искал себе места в Империи, чем стремился ее подменить. Единственная по-настоящему антиримская программа, сформулированная в заявлении, сделанном в 414 г. в Нарбон-не, приписывается Атаульфу (об этом сообщает Орозий в Hist adv. pag., VII, 43): заменить imperium Romanum (империю римлян) на imperium Gothorum (империю готов), превратить в Gothia (Готию) то, что было Romania (Романией), стать для готов тем, чем был Август для римлян. Сам Атаульф в конце концов признал, что готам это было не по силам, и единственно возможная политика заключалась в том, чтобы найти себе место в римском мире и «преумножить славу Рима, приведя ему на службу готов». Был ли этот вывод сделан самим Атаульфом или нет, но вплоть до самой гибели Империи варвары были не в силах предложить системы, пригодной для того, чтобы ее заменить.
А) Проблема арианства
Только в религиозной сфере возникает настоящее противостояние. Дело не в том, что, преодолев limes, варвары принесли с собой последовательную религиозную программу или оригинальное учение. Их язычество было апатичным, семейным и хтоническим, ни в коем случае не агрессивным. Возможно, что они даже его стыдились и, как только осели на землях Империи, постарались от него избавиться. Только франки и свевы оставались верны своей религии на протяжении первого поколения, и ни один народ не продержался дольше этого срока. Ни один современник не попытался объяснить поступки и жесты варваров языческим фанатизмом.
Таким образом, остается нелегкая проблема германского арианства. Известно, что это учение родилось в Империи из типично эллинистических представлений и первоначально не имело никакой связи с варварами. Его распространение в варварском мире объясняется двумя случайностями: прибытием Вульфилы, апостола готов, в Константинополь в период, когда двор был арианским, и авторитетом готов среди германцев после победы при Адрианополе. Ни своим учением (которое они едва ли развили), ни своей литургией, отличавшейся в основном ночным богослужением, арианство не имело ничего особо привлекательного для варваров. Только использование народного языка делало его более доступным. Однако германцы видели в нем знак своей оригинальности на фоне господствовавшей у римлян ортодоксальной веры и гарантию от слишком быстрой ассимиляции.
Первоначально, сразу после посвящения Вульфилы в 341 г., арианство у готов затронуло очень узкие круги, простых людей или потомков пленников, вроде Вульфилы. В момент переправы через Дунай в 376 г. большинство оставалось язычниками; массовое принятие арианства относится к периоду пребывания в Мезии (382–395 гг.). Арианство оставалось официальной религией вестготов до 587 г. и примерно до 610 г. периодически давало всплески: это его самая длинная карьера. У остготов с 400 г. насчитывалось несколько христианских групп, но по-настоящему христианство одержало верх около 456–472 гг. в Паннонии: остготы оставались арианами до самой своей гибели в середине VI в. Их пример увлек за собой два племени со среднего Дуная, гепидов (около 472 г.?) и ругов (до 482 г.).
Народы, переправившиеся через Рейн в 406 г., были язычниками; они очень быстро приняли арианство, когда пришли в соприкосновение с вестготами, ушедшими в Галлию. У бур-гундов это событие относится ко времени их пребывания в Германии I, между 413 и 436 гг. В случае вандалов отсчет следует вести с момента их утверждения в Испании, между 409 и 417 гг. (а не пребывания на Дунае, как думал Куртуа). Свевы познакомились с православием при Рехиаре (ок. 450 г.?), а после, около 465 г., сделались арианами, чтобы около 570 г. вернуться к ортодоксальному христианству.
Это первоначальное арианство успело практически угаснуть, когда лангобардское нашествие 568 г. занесло арианство в Италию. Лангобарды, без сомнения, обрели свою веру на среднем Дунае около 488–505 гг. через посредство ругов и сохраняли ее вплоть до 616 г., а попытки арианской реставрации возобновлялись до 662 г. Окончательная победа ортодоксального христианства была достигнута только в 671 г.
Религиозное расхождение между германцами и римлянами повсюду порождало политические проблемы. Там, где ариане селились в соответствии с договором, они образовывали замкнутые и обычно неагрессивные общины. В районах, захваченных военной силой, сосуществование оказывалось менее мирным. Отсюда и ожесточенный спор по поводу арианского фанатизма, средоточием которого было королевство вандалов в Африке, а также вестготов в Испании и лангобардов в Италии. Действительно ли ариане ополчались против приверженцев ортодоксальной веры под влиянием глубокой религиозной вражды, как полагали все тогдашние церковные авторы и продолжают думать некоторые наши современники? Или же следует считать, что религия была лишь окраской, которую приобрела, на этот раз у стольких авторов, борьба, главным образом социального и политического характера.
Прежде всего признаем, что арианство не несло в своем учении ничего агрессивного, и пути его распространения у германцев, кажется, были в основном мирными. Некоторые варварские государства смогли сохранить мирный характер арианства, например бургунды и остготы. Ариане требовали лишь свободного распоряжения несколькими церквями в каждой местности, где они насчитывались в достаточном количестве (эта традиция восходила ко времени до завоевания: еще Рикимер основал в Риме арианскую церковь, Сант" Агата деи Готи). Никакого прозелитизма, даже в Равенне, где тем не менее в 561 г. ортодоксальные христиане сумели перетянуть на свою сторону 6 готских церквей. То из арианской литературы готов, что удается мельком увидеть (с большим трудом, из остатков палимпсестов), носит чисто экзегетический характер — никакой полемики. Планы арианского святилища и ортодоксального храма настолько близки, что там, где, как в Салоне, нет никаких текстов, различить их чрезвычайно сложно.
У вестготов таким же мирным сосуществованием были отмечены Тулузское и Барселонское королевство, и даже первые шаги Толедского государства. Исидор Севильский гордился терпимостью короля Тевдиса (531–548 гг.), и ортодоксальное христианство, по-видимому, пользовалось полной свободой. Можно встретить только одно указание, свидетельствующее об обратном, но оно ничтожно: попытка вернуть свевов к арианству, предпринятая в 465 г. Аяксом, знатным арианином, в прошлом приверженцем ортодоксальной веры. Настоящая напряженность возникла только при Леовигильде (568–586 гг.); она была связана с попытками византийской реконкисты в Бетике, угрозой франкского вторжения, но в основном это отклик на восстание Гэрменгильда (мотивы которого, вероятно, не были религиозными по сути). Гонения ограничились конфискацией нескольких церквей, изгнанием ортодоксальных священнослужителей, поощрением ариан к богословским спорам и перехода ортодоксов в арианство; очень скоро эта вспышка потухла. Таковы выводы самого углубленного исследования, принадлежащего Томпсону. The conversion [N 199]. Охотно добавим, что этот эпизод является лишь проявлением испанской страсти к духовному единству, которое в скором времени, после 587 г., выразилось, напротив, в борьбе с последними арианами, а позже в гонениях против евреев.
А в Италии не попытались ли ариане начать гонения в конце правления Теодориха, когда король приказал казнить Боэция и грозил низложением папе Иоанну? В этом можно усомниться: Боэция и папу обвинили не за приверженность ортодоксальной вере, а за многочисленные услуги, оказанные ими Византии. Кажется, остготы никогда не помышляли о том, чтобы обратить ортодоксов в арианство, и все арианские храмы, по-видимому, были новыми постройками.
Таким образом, мы видим, что за исключением Африки арианство не приводило с неизбежностью к фанатизму или гонениям, но, рано или поздно, происходило обращение в ортодоксальное христианство. Почему в Карфагенском королевстве события приняли другой оборот? Одни ли вандалы повинны ли в этом? Или еще и другие обстоятельства их завоевания?
Существует великое множество текстов, которые в самых жестких выражениях бранят религиозные взгляды вандалов. Последние уже пользовались дурной славой в миру: в 406 г. святой Иероним наделил их эпитетом ferocissimi (жесточайшие), а их дальнейшие подвиги не способствовали их оправданию. Затем в имени Гензериха было выявлено число зверя. Но только после «Истории гонений вандалов» Виктора из Виты (конец V в.) вандалы были приняты за эталон варваров-гонителей ортодоксальной веры: но заслуженно или напрасно? Давно установлено, что в «вандализме» этот народ не превосходил своих современников. Но куда сложнее вынести беспристрастное суждение по поводу религиозной проблемы. Идет ли речь об арианском фанатизме в чистом виде (это мнение священнослужителей того времени), о религиозном продолжении социального, в сущности, противоречия между вандальскими королями и римской земельной аристократией (это точка зрения Куртуа), о сложном сплетении обстоятельств, куда африканскую Церковь завела традиционная жесткость ее политико-религиозных позиций, а Гензериха — полное отсутствие чуткости к нюансам (во что нетрудно поверить)?
Истоки этой борьбы ясны: с момента своего прихода к власти Гензерих проводил массовые конфискации, которые серьезно затронули крупных землевладельцев. Первое место среди них занимала Церковь. Прежние хозяева были ограблены и изгнаны, чтобы не омрачать радость новых. Этой участи подверглись и многие епископы. В конечном счете имущество досталось вандалам, а церкви — арианскому духовенству, начиная с кафедрального собора в Карфагене. Меры, принятые против ортодоксальной иерархии, были одним из аспектов общей политики, направленной против римского правящего класса, но они имели больше отголосков, чем прочие.
В отчаянии, африканская Церковь легко нашла поддержку: внутри страны, среди класса собственников, пострадавшего одновременно с ней и бывшего ее союзником в донатистских спорах, и за рубежом, в имперском правительстве, не желавшем смириться с потерей Карфагена. Таким образом, сопротивление духовенства окрасилось в цвет политического заговора. В 440 г. обозначились рамки, в которые можно вписать всю историю отношений между вандалами и ортодоксами. Это была «непримиримая борьба», отмеченная ссылками епископов на рудники Сардинии или в Сахару, многократными конфискациями (в 484 г. — всех ортодоксальных церквей), указами, предписывающими обращение в арианство и перекрещивание ортодоксальных христиан. Кризис продолжался порядка сорока лет. В 495 г. церкви были возвращены ортодоксальным христианам, и все успокоилось; но до воцарения Хильдериха в 523 г. епископат оставался объектом ограничительных мер и всяческих придирок (запрет церковных выборов).
Короче говоря, арианство явилось скорее поводом, чем настоящей причиной конфликта, в котором столкнулась жестокость вандалов — не имевшая религиозных истоков — и воинственность африканской Церкви, обратившей против вандалов оружие, выкованное в ходе спора с донатистами. Проявления чисто религиозной нетерпимости имели место только на продвинутой стадии борьбы и были сравнительно непродолжительными. Только епископат постоянно находился под прицелом, поскольку являл собой руководящую верхушку римского общества Африки и главное политическое препятствие на пути к духовному единению вокруг короля вандалов.
Остается лангобардское арианство. Несмотря на столетнее опоздание, ситуация в лангобардской Италии была сходна с той, что сложилась у вандалов. Как и вандалы, лангобарды с момента появления в Италии повели себя очень сурово с местным населением; римлян не защищал никакой faedus. Как и в Африке, ортодоксальная Церковь оказалась солидарна с ограбленной аристократией; к тому же близость Равенны и Рима, остававшихся под властью Восточно-Римской Империи, вызывала политические подозрения. Тем не менее лангобарды никогда не выходили за рамки индивидуальных преследований, возможно, по причине опасности, которую представляло для них столь близкое соседство с византийцами, а еще, может быть, потому, что они в какой-то мере унаследовали терпимость готов. За пределами своей столицы Павии они оставили ортодоксальных епископов на их кафедрах и, кажется, не отнимали церквей в массовом порядке. Правда, итальянское ортодоксальное духовенство было не слишком склонно к войне и никогда не образовывало такого монолитного фронта, как африканская Церковь, а политика эвакуации, начатая после 569 г., имела целью скорее разрыв контактов, чем начало открытой борьбы.
Думаем, можно сделать вывод, что западное арианство не было заведомым гонителем ортодоксальной веры. Когда ариане дурно обходились с ортодоксальным населением, это происходило не по призыву их церкви, а потому, что являлось неизбежным следствием политики их правителей по отношению к римским правящим классам. Сцены фанатизма были лишь побочным эффектом. Даже удивительно, что арианство в большей степени не воспользовалось обстановкой, созданной варварскими нашествиями. Чаще всего ариане допускали мирное сосуществование двух культов — что ортодоксы с ужасом отвергали; даже побеждая, арианство обычно соглашалось со скромным положением религии меньшинства. Весьма вероятно, что причина этого кроется в интеллектуальной слабости арианской иерархии, плохо подготовленной к полемике, неспособной и помыслить о миссионерских планах. Данный Вульфилой импульс, который, быть может, еще поддерживался некоторыми священнослужителями остготской Италии, угас довольно быстро.
Б) Социальная сегрегация
За неимением настоящей идеологии, нацеленной против римлян, варвары-ариане смогли извлечь из гражданских и религиозных законов Империи элементы покровительственной сегрегации, оградившие их национальное меньшинство от незамедлительного растворения в недрах римской цивилизации, которое постигло большую часть германских групп, получивших разрешение поселиться на имперских землях до 406 г.
Римское законодательство с 370 г. запрещало браки между римлянами и варварами под страхом смерти. Это непомерное требование, противоречащее церковному праву, тем не менее было подхвачено несколькими варварскими королевствами, и прежде всего готскими. Остготы соблюдали его до конца, вестготы отказались от него только при Лео-вигильде, когда идеал испанского единства побудил их к объединению в интересах арианского элемента. Бургундское право, напротив, сняло этот запрет еще в V в. (Lex Burgundionum, XII, 5). Франкское законодательство обошло его молчанием, безусловно, по причине раннего обращения в ортодоксальную веру. Позиция вандалов неясна.
Нравы соответствовали закону. В городах Италии — единственной страны, о которой мы что-либо знаем точно, — римские и варварские кварталы разграничивались достаточно четко. В готскую эпоху, как и в эпоху лангобардов, ариане жили вокруг своих церквей и королевских дворцов. Готская Равенна имела civitas barbarica (варварский квартал) и 6 арианских церквей (называвшихся ecclesiae legis Gothorum (церкви готского права) или legis sanctae (святого права)). На о. Градо и в Салоне было по два центра притяжения в виде ортодоксального и арианского кафедральных ансамблей. В Цивидале дель Фриули, важном гарнизонном городе, лангобардский квартал вокруг церкви Св. Иоанна был отделен от знаменитого в истории искусства Темпьетто и основного квартала маленькой оградой между римской стеной и рекой Натисоне.
В нескольких государствах, например у остготов и лангобардов, военное ремесло и право ношения оружия было закреплено за варварами, однако бургундские короли охотно принимали на военную службу своих римских подданных, и Меровинги сделали то же самое, правда, не столь открыто. Это было связано с дуалистической структурой, положенной в основу государства. Далее мы вернемся к персональное™ законов, еще одной дискриминационной практике, которая также способствовала сохранению самобытности варварских групп.
Меньшинство охотно верит в свое превосходство; правящий класс в нем не сомневается. Отсюда и презрительное отношение к римлянам, которое проявлялось то здесь, то там. Впрочем, это случалось редко (правда, у нас мало возможностей узнать мнение варваров). В качестве примера можно привести пролог Салической правды, бросающий в лицо римлянам упрек за то, что они были безжалостными господами и предали смерти стольких мучеников (религиозный довод, имеющий мало отношения к делу), а также наивную декларацию баварского глоссатора VIII в. — «римляне глупы, а бавары — мудры» — и некоторые другие позднейшие тексты того же характера. Все это не заходило далеко и плохо сочеталось с проримскими убеждениями Теодориха. О расовой ненависти между варварами и римлянами не было и речи.
VI. Проблемы расселения
А) Границы ономастического и археологического исследования
Топонимика и археология определенно представляют собой лучшие инструменты исследования, которые позволяют оценить глубину варварского расселения. Однако важно никогда не забывать об ограниченности этих дисциплин. Энергичное предостережение, высказанное Ф. Лотом еще двадцать лет назад, в целом остается в силе. Прежде всего существуют трудности, присущие ономастическому методу: необходимо начинать с древних форм, скрупулезно установленных и датированных, а затем соотносить их с рядом параллельных случаев, ловушек неправильного написания, народных и научных этимологии, переносов имени. Но мы уделим основное внимание проблемам исторической интерпретации ономастических данных, с помощью некоторых галльских примеров.
Прежде всего Лот настаивал на двоякой необходимости учитывать демографический ранг населенного пункта, обозначаемого топонимом, и всегда рассматривать полученные результаты в числовом контексте, предлагаемом совокупностью названий аналогичной ценности: название прихода важнее, чем название селения или поля, регион можно считать германизированным, только если о германском влиянии свидетельствует значительная доля его топонимов. Но даже этим благоразумным подходом не следует злоупотреблять: эти пропорции должны высчитываться по отношению не к современной ономастике, а к ономастическому материалу, с уверенностью датируемому эпохой, как можно более близкой к изучаемому феномену (например, столько-то германских названий по отношению к общему количеству названий, засвидетельствованных до тысячного года). Одно название, даже совершенно обособленное, может при наличии установленной лингвистической принадлежности иметь значение для определения границ или маршрутов вторжения или уцелевшего островка.
Лот равным образом подчеркнул (по поводу долатинского — inco, а также готского и бургундского — ingos) серьезную опасность, которую навлекают на целые пласты ономастики совпадения форм в разных языках. Они особенно пагубны, когда речь идет об очень близких языках. Так, сходство старосаксонского и северогерманского затрудняет, если не исключает, точное исследование саксонских поселений Бессена, и, в меньшей степени, возможны серьезные ошибки в различении готского и франкского вклада в Аквитании. Другая опасность: когда язык Б, близкий к языку А, закрепляется в регионе, где А уже сформировал топонимы, он видоизменяет их согласно собственным правилам и делает их едва узнаваемыми; так, между IX и XI вв. многие английские топонимы в Восточной Англии были более или менее поверхностно «данизированы». В истории одного названия подобное может произойти даже несколько раз: York представляет собой скандинавскую форму JorviK прошедшую через ряд преобразований, начиная со староанглийского Eoforwic, которое, в свою очередь, являлось германской интерпретацией кельтского названия, на латыни переданного как Еbоrаcum…
Роль моды полностью признается специалистами по антропонимике. Она не лишена исторического интереса: изобилие германских имен в меровингской Галлии, как и баскских и иберийских в Гаскони в IX–X вв., не указывает на прямую колонизацию, а раскрывает едва ли менее значимое явление цивилизации: престиж отчасти пришлого правящего класса. Однако в топонимии мы, возможно, слишком пренебрегаем этим. Именно это явление, несомненно, отражается внезапным распространением названий поместий на — curtis и — villa. Некоторые из этих мод не проникли в глубину и оставили после себя только недолговечные топонимы.
Во Франции топонимисты слишком мало внимания уделяют микротопонимии, а именно кадастровым названиям (нем. Flurnamen, англ. field names), опираясь на наименования обитаемых мест. Без сомнения, средний возраст таких названий меньше (очень немногие восходят ко времени до тысячного года, если не считать тех из них, которые обозначают исчезнувшие населенные пункты), но их лингвистическое значение часто огромно: они помогли выявлению, с одной стороны, древних островков, а с другой — бельгийской и рейнской лингвистической границы.
В антропонимике, помимо чистой формы имен в данную эпоху, следовало бы чаще принимать во внимание их распределение внутри семей от поколения к поколению. Имя Людовик, данное Карлом Великим одному из своих сыновей, отмечает восприятие Каролингами некоторых меровингских традиций.
Таким образом, доказательная ценность, приписываемая каждому топониму или человеческому имени в области изучения расселения, требует исторической проверки, в дополнение к критике источников и лингвистическому анализу. Каждый случай необходимо рассматривать отдельно, и можно установить только несколько очень общих правил. Они сильно различаются в зависимости от того, стремимся ли мы определить древний лингвистический ареал или границы цивилизации, и слишком много ученых не сумело разделить эти исследования.
Например, само собой разумеется, и Лоту удалось это доказать, что бесчисленные топонимы на — ville и — court, образованные от имени какого-нибудь германца в качестве первой или второй составляющей слова, ничего не значат для истории франкского расселения или распространения франкского диалекта; и, напротив, они очень полезны для истории меро-вингской цивилизации, главным образом во второй фазе, когда аристократия, окружающая короля, трансформировалась в класс крупных землевладельцев. Для истории расселения необходимо отобрать только чисто германские названия, особенно состоящие из двух составляющих, соединяющихся в соответствии с германским синтаксисом, или производные от основы-корня согласно германским обычаям. Следует остерегаться простых слов, которые могли перейти в местный романский диалект, а затем из него исчезнуть; часто их помогает обнаружить присутствие артикля: так, La Fere ни в коем случае не доказывает закрепления в данном месте группы носителей франкского языка, а лишь то, что институт под названием fara (ср. стр. 216) был известен местным жителям, которые могли издавна говорить на романском диалекте. Поскольку этот институт типичен для меровингского общества на начальном этапе, этот факт по-прежнему представляет — но в совершенно ином плане — живой интерес для историка.
Топонимисты уже давно привыкли отражать свои главные выводы на карте. Но историк должен настойчиво требовать, чтобы они с помощью соответствующих значков различали относительную значимость пунктов, которые наносят на карту, не только в порядке определенности (происхождение 1) несомненно, 2) вероятно, 3) возможно), но еще и доказательной ценности (1) названия, доказывающие колонизацию или простое влияние; 2) названия новых поселений; 3) названия, появившиеся вследствие переименования).
Подчеркнем еще раз очевидность того, что лингвистическое происхождение названия ничего не говорит о происхождении населенного пункта; факты этой последней категории устанавливаются только путем изучения текстов (редко) или археологического исследования (обычно). Так, известно, что на востоке Франции десятки деревень, носящих германские названия, существуют с галло-римской эпохи.
Можно задать два дополнительных вопроса, порожденных скорее казуистикой, чем историей. Какой должна быть численная пропорция, чтобы какая-то группа населения могла навязать деревне название на собственном языке? Опыт двуязычных зон современной эпохи свидетельствует о том, что для этого совершенно нет нужды находиться в большинстве; достаточно обладать большим социальным влиянием. В какой мере ослабление государства — и особенно гибель римских кадастровых списков — благоприятствовало масштабному обновлению топонимии в период раннего средневековья?
Можно предполагать, что многие домениальные названия на — iacum и — апит были лишь официальными и плохо усваивались крестьянами, а потому исчезли, как только государственная власть перестала их поддерживать.
Что касается археологического исследования, то уже отмечалось, что если оно и не в силах просветить нас относительно национальных вопросов (за исключением случая скелетов, очевидно чуждых европеоидной расе), то взамен оно предлагает самые драгоценные и самые надежные документы по проблемам цивилизации. Лишь благодаря ему мы можем обозначить точными вехами распространение нового образа жизни, формирование меровингского общества, ареалы преобладания франкских, бургундских, аламаннских, готских и лангобардских слоев и пр. Только оно позволяет датировать населенные пункты, определить с точностью их деление и экономический характер. С каждым днем, по мере совершенствования технологий раскопок и лабораторных исследований, множатся уроки, которые оно может нам дать. Короче говоря, именно от археологии в следующих поколениях следует ожидать самого существенного обновления в области, которой посвящена данная книга.
В настоящее время огромное большинство археологических материалов является плодом случайных находок — отсюда и незначительная ценность карт распределения, когда они опираются на слишком ограниченное число. Это соотношение стремительно смещается в сторону организованных раскопок, польза от которых бесконечно выше: только они позволяют методично ставить общие проблемы. В то время как могила, главным образом с захороненным телом, привлекает внимание наименее сведущего землекопа, «остатки хижины», деревянной, плетеной или саманной, заметны только для грамотного специалиста. Так исчезнет дисбаланс, опасный для нашего видения: мы напрямую узнаем жизненную ситуацию галлов эпохи Империи (по крайней мере, высшего класса), в то время как подданные меровингского короля известны только по своим могилам.
В ожидании этой революции необходимо сдержанное отношение к работам, которые по старинке, без пристального рассмотрения даты и контекста, заявляют о проведенном исследовании «варварских захоронений». Из них мы можем извлечь данные лишь в очень грубом приближении: многие могилы, нареченные «меровингскими», принадлежат к VIII, если не IX в., а многие «варварские воины» оказываются местными крестьянами, воспринимавшими франков лишь как новую моду в одежде. Историк будет пользоваться только работами, основанными на критическом рассмотрении, журналами раскопок, достаточно полными, чтобы выдержать любые желаемые проверки, или материалами, которые он сможет лично изучить в музеях.
Б) Варвары и сельская жизнь
Оценка роли варваров в эволюции сельских областей, в сущности, выходит за пределы возможностей тех инструментов исследования, которыми мы располагаем, даже там, где историческая работа продвинулась дальше всего, как в Англии, Северной Галлии и Рейнской области. С углублением наших познаний развеиваются упрощенные взгляды, в недавнем прошлом воплощавшиеся в теории. Остается рассмотреть только некоторые археологические и юридические аспекты этой проблемы.
Первое препятствие: мы не знаем точно, каким был аграрный строй Поздней Римской империи. Некоторые крупные виллы были центрами земледелия, но все ли? В действительности не занимались ли нередко обработкой земли жители туземных селений? О севообороте мы знаем только одно, из Плиния: в I в. культура озимых злаков в области Трира еще не была привычной; может быть, она стала таковой до V в., так как можно заметить, что с Империей в Галлию пришло множество нововведений (использование косы и даже жнейки, водяная мельница, распространение виноградарства и пр.)? Нам совершенно неизвестна — если не считать деления на центурии — парцеллярная структура земель и способ их разграничения. Мы даже не знаем, хорошенько, в каких регионах проживание было компактным, а в каких — разбросанным.
Второе препятствие: еще меньше мы знаем о том, как было устроено земельное хозяйство до составления великих полиптихов IX в. (в районах, которых последние почти не коснулись, как, например, Запада; и эта неопределенность доходит до XI в.). В меровингскую эпоху нам доступна только история землевладения, а не эксплуатации земли. Сельская археология до сих пор фиксирует только развалины античных вилл, церквей и кладбищ; мы почти ничего не знаем о новых поселениях и совсем ничего о земледельческих орудиях. Система севооборота и земельного деления от нас ускользает. Методы микротопонимии позволяют дать ответ не раньше X в.
В этих условиях не стоит переносить реалии позднего средневековья или даже современной эпохи на эпоху нашествий. Представления, которые некогда пользовались популярностью, вроде отнесения обязательного тройного севооборота на узкой полосе openfield за счет германского влияния, а бессистемно расположенных огороженных участков с двойным севооборотом — за счет галло-римских пережитков, сегодня не имеют никакой ценности для истории. То же верно и для жилища (например, якобы «римских» черепичных кровель на юге и в Лотарингии), и для сельскохозяйственных орудий (например, южной сохи, иногда квалифицируемой как римская).
Историческая работа показала, что «древние» или «характерные для региона» структуры уходят в толщу времен лишь на несколько поколений или снова появляются в самых неожиданных контекстах. В настоящее время известно, что островки двойного севооборота в Северной Франции (Эльзас, Румуа) образовались уже после окончания средних веков, а в Англии тройной севооборот вошел в систему только начиная с XII в. (в парижском бассейне — с IX в.). Как же можно отнести один за счет римских пережитков, а другой — германских новшеств? Более того, на Сардинии и вплоть до Сирии можно обнаружить формы, которые, как сначала полагали, имеют северогерманское происхождение… Не вся проделанная работа была тщетной, но ее вывод, с нашей точки зрения, негативен: «незыблемый сельский уклад» является мифом; в действительности его непрестанно задевали колебания огромной амплитуды, вызываемые демографическим, экономическим и технологическим развитием. Разумеется, нашествия придали некоторым из этих колебаний направление или дополнительный импульс, но мы не в силах определить, каким именно.
Что же нам остается после этого избиения младенцев? Прежде всего некоторые археологические данные. Переустройство многих английских земель при появлении саксов (однако разрушенная система была туземной, а никак не римской). Сохранение, не менее бесспорное, в самых разных районах Галлии и почти до самого limes сельскохозяйственных структур, порожденных кадастром римских agrimensores (землемеров). Непрерывность истории некоторых населенных пунктов и ее отсутствие у стольких других. Короче говоря, каждый регион, может быть, угодья каждой деревни представляют особый случай. Понадобятся еще сотни монографий, прежде чем можно будет отважиться на обобщения, которые, опять же, прояснят лишь небольшое количество аспектов проблемы нашествий в сельской среде.
Что же касается юридических данных, к которым мы вернемся более подробно в другом томе, то относительно их значения не следует обольщаться. Они допускают надежный вывод только тогда, когда касаются очень конкретного института: например, упоминание jus mancianum на табличках Альбертини можно воспринимать как признак сохранения в вандальской Африке римских форм землевладения. Но что подумать об использовании в эпоху Меровингов таких растяжимых понятий, как colonus (колон) или villa (вилла)? Их выбор для обозначения реалий франкского общества подразумевает наличие определенной аналогии с одноименными римскими институтами, но, не имея других указаний, было бы опрометчиво пытаться идти дальше. Можно также сделать наблюдение статистического порядка: если в лексиконе юридических, военных и административных институтов изобилуют германские заимствования, то они почти полностью отсутствуют в применении к сельским, домениальным и сеньориальным институтам в зоне, оставшейся римской. Но какова ценность этого количественного признака для проблемы колонизации?
Следует также остерегаться относить за счет нашествий все волнения сельского населения. Например, в Испании, где во внутренних районах Леванта (Carpetania) наблюдается катастрофическое падение численности населения. Германцы здесь ни при чем — благодаря случайности хроники позволяют увидеть в ней последствие почти непрерывных эпидемий VI и VII вв.
Короче говоря, кажется, надлежит недвусмысленным образом придерживаться тех благоразумных позиций, на которых остановился Марк Блок в конце своей жизни. Следовало бы чаще совмещать дисциплины (прежде всего археологию, топонимию и историю права) на уровне локальных монографий, прежде чем снова дерзнуть взяться за целостные картины.
В) Варвары и города
Нашли ли варвары себе место в городах? Разумеется, необходимо различать времена и народы.
В целом можно присоединиться к формулировке Тацита (Germania, 16): «Хорошо известно, что народы Германии не живут в городах», при том условии, что это неприятие городской жизни не будет преувеличиваться: в Германии были oppida, обширные площади, огороженные стенами из земли, сухой каменной кладки и дерева, такие же, какие описывает Цезарь в Галлии, служившие убежищем в военное время и иногда полупостоянными населенными пунктами. Но ничто не указывает на то, что в них имела место экономическая деятельность или какой-то особый статус отличал их от окрестной местности. Ни один из них не сыграл роли «доурбанистического ядра» для городов каролингской Германии (зато их расположение с неизбежностью привело к тому, что на их месте появились укрепленные замки). Народы, далекие от Империи, оставались на этой первобытной стадии до конца VIII в. (когда появляются первые emporia (торговые центры) во Фризии и на берегах Балтики): этим объясняется непонимание англов и саксов при встрече с городом в Британии.
Однако большинство германцев уже соприкасалось с Империей вдоль limes, который по военным и экономическим причинам представлял собой цепь городов. Безусловно, в IV и начале V в. эти города были на пути к утрате своего престижа: великие памятники были разрушены, правящие классы бежали, торговля находилась в упадке. Однако они не менее сильно притягивали германцев. После начальной фазы разгула насилия все германцы выказали готовность сохранять и использовать городской феномен.
В Галлии, как и в Италии, прорыв 406 г. имел катастрофические последствия: чтобы в этом убедиться, нужно лишь прочитать знаменитое (и слишком литературное) письмо святого Иеронима к Агерухии или заметить в некоторых местах, например в Страсбурге, слой пепла. Согласно Гида-цию, то же самое происходило и в Северной Испании. Но он ни коим образом не ознаменовал собой паузы в городской истории, сравнимой с провалом в III в.; ураган пролетел, и через несколько лет города Запада вернулись к прежнему ритму жизни в тех же самых топографических рамках, под тем же самым управлением, более или менее успешно восстановленным. Это был косметический ремонт, а не снос. Некоторые города являли взору лишь жалкие «бараки для пострадавших от стихийного бедствия», но в большинстве из них по-прежнему господствовали здания, типичные для города Поздней Римской империи: praetorium (дворец наместника) и епископальная базилика.
Поскольку варвары, оставшиеся на территории Империи, рано или поздно становились федератами, уважение, которое они должны были выказывать Риму, распространялось и на города. Большинство германцев оседало в сельской местности; но их вожди, следуя примеру римских властей, обосновывались в городах. В каждом королевстве у двора имелась городская резиденция. Начало этому было положено вестготами в Бордо и Тулузе в 418 г. (затем в Нарбонне в 508, в Барселоне в 531 и в Толедо в 551 г.); затем короли вандалов поселились в Карфагене (439 г.), бургундов — в Женеве (ок. 443 г.) и Лионе (ок. 470 г.), свевов — в Браге (между 430 и 440 гг.?) и, наконец, франков — в Турне (до 481 г.), а позже, при Хлодвиге, — в Париже. Только остготы в 490 г. дерзнули выбрать для этого имперскую столицу Равенну; другие народы, возможно боясь быть «разложенными» римскими элементами, довольствовались провинциальными метрополиями или второстепенными городами; Трир и Арль были заброшены. Очевидно, эти королевские резиденции служили образцом: тому, что делал в своем городе король, в остальных подражали простые вожди.
Благодаря замечательным работам Л. Блонделя мы знаем о том, как происходило внедрение варварского двора в структуру римского города в Женеве — это один из самых ранних примеров. В начале V в. город состоял из четырехугольной укрепленной цитадели на высоком холме, над которой доминировали дворец наместника, кафедральный собор и церковь Св. Германа, и обширного suburbium (пригорода), отводившего большее или меньшее пространство мертвецам и часовням. Этот облик восходил к III в. Бургундские короли сохранили его. Они поселились во дворце наместника и пользовались его удобствами (банями, подземными печами для отопления комнат) и часовней, ничего в нем не изменив за поколение. Около 500 г. пожар в ходе гражданской войны частично его разрушил: вскоре он был восстановлен почти по прежнему плану (он пришел в упадок, только став бесполезным после франкского завоевания 534 г.). Кафедральный собор также без приключений пережил судьбоносный 443 г. Когда около 513–517 гг. король Сигизмунд, перейдя в ортодоксальную веру, реконструировал собор, он вполне сознательно подражал великим церквям имперских метрополий: сбоку к собору был пристроен круглый мавзолей, напоминающий усыпальницы императоров IV в. Наконец, без сомнения, при Гундобаде была реставрирована городская стена. Осевшие в этом городе бургунды, по сути, олицетворяли консервативное начало.
Бургундский король не жил в городе постоянно: в его распоряжении было две огромные виллы, Амберье в Домбе и Ка-руж на Арве. Это последнее поместье также было изучено Л. Блонделем: это была сильно перестроенная римская вилла, где на смену каменным строениям пришли деревянные здания германского типа; ее окружал ров (с палисадом?). Здесь государь наверняка вел жизнь, более созвучную его вкусам, а женевский дворец служил главным образом для церемоний.
Наблюдения, сделанные в Кельне, говорят о том же самом: франкское королевство на Рейне сохранило огромный дворец легатов Германии, и, конечно, именно он стал резиденцией короля. Везде, где это было возможно, происходило то же самое. Только в Британии имела место полная неудача. В Италии город сохранился без изменений, за исключением определенной сегрегации, неизвестной в римскую эпоху. В Африке некоторые разрушения на начальном этапе не получили продолжения. Наконец, в Испании античная обстановка в большинстве случаев сохранялась во всей полноте, однако пришлось видоизменить Толедо, и этот очень маленький город внезапно поднялся до уровня великой столицы.
Уважение завоевателей к городской жизни не помешало тому, что их победа положила начало ее упадку; но их можно обвинять скорее в том, что они ему не воспрепятствовали, чем в том, что сами же его и вызвали. Чтобы в этом убедиться, достаточно одного мимолетного взгляда на эволюцию институтов. В момент появления варваров муниципальная автономия уже существовала только на бумаге. Курии сделались игрушкой в руках правительственных чиновников Империи, defensor civitatis (дефенсора города) и финансового инспектора, curator (куратора); роль куриалов часто сводилась к регистрации передач земельной собственности в gesta municipalia (городских регистрах). Эта пара антиподов курия — дефенсор надолго пережила завоевания. В Галлии курия Манса существовала еще в 642 г., Орлеана — в 651 г., Пуатье — в 677–678 гг., а дефенсор иногда сохранялся на юге и, главное, в Бургундии до IX и даже X в. Но эти пережитки не имели особого значения: на самом деле в городах лицом к лицу остались епископ и военные власти (герцог, граф), а эти последние охотнее жили в деревне, чем в городе. Дух древних институтов полностью умер, в основном от старческой немощи.
VII. Проблемы цивилизации
А) Проблемы варварского искусства
Эра нашествий совпадает с триумфом новой эстетики, которая на три или четыре века воцарилась на развалинах греко-римского классического искусства. Очевидно, не следует относить все новшества за счет варваров. Сильные течения, захватившие архитектуру (функциональное планирование зданий, исходя не из внешнего вида, а из внутренних помещений; сокрытие материалов, играющих архитектурную роль под декоративной облицовкой) или скульптуру (предпочтение, оказываемое скорее декоративному, чем фигурному, рельефу), не слишком зависели от этих пришельцев. Они были общими для Запада и Востока, черпая вдохновение либо у искусства Поздней Римской империи, либо у восточных влияний. Мы уже упоминали о том, к каким результатам приводили выходы на поверхность до-римских туземных традиций. Остается рассмотреть собственный вклад варваров, германцев или иранцев, определить его границы и проследить развитие.
Этот вклад касается главным образом ремесел, хотя и не исчерпывается ими: работа с серебром и золотом, обработка металлов и, в меньшей степени, производство стекла и керамики (и, может быть, искусства, связанные с текстильным производством, о котором мы очень мало знаем). Отсюда и яркий контраст между «основными» и «малыми искусствами»: первые, не без задержек или оплошностей, обычно следуют импульсам из средиземноморского мира, в то время как вторые выказывают большую оригинальность и творческую энергию. Проблема состоит в том, чтобы узнать, откуда исходило это обновление? Было ли оно чисто германским? Однако археологические находки первых трех веков нашей эры, сделанные в независимой Германии, отмечают лишь предварительные, очень далекие от совершенства, шаги в развитии искусства. Следует ли связывать его с искусством степняков, особенно с иранским фактором? Но в действительности этот последний, видимо, занимал очень незначительное место в процессе нашествий. Или же нужно настаивать в основном на изменении вкусов самого римского общества накануне вторжений варваров под действием восточных влияний? Все эти три подхода (которые, впрочем, допускают множество нюансов) имеют своих сторонников.
Чтобы судить об этом здраво, необходимо выделить в новой ориентации искусства несколько элементов: а) эстетическая революция, привлекающая большее внимание к цветам и линии контуров, чем к насыщенности форм и объемов; б) новый смысл движения, понимаемого как неизменно повторяющееся усилие, заполняющее любые рамки, пока они не треснут, проявление стихийной и неистребимой жизненной энергии; в) в то же время осуществляется сближение между эстетической и фактической ценностью произведения искусства. Самое утонченное искусство находит выражение на драгоценном металле, и художник никогда не забывает, что он прежде всего ремесленник. Его виртуозное мастерство проявляется скорее в чисто технической сфере (филигрань, эмали, золотое и серебряное травление и пр.), чем в поиске новых форм или выражений; г) наконец, искусство, за редкими исключениями, возвращается к анонимности; личное творчество отступает перед лицом коллективной традиции; любое произведение снова выпускается сериями, внутри которых допускаются лишь незначительные различия.
Никто не сомневается в том, что революция вкусов, с одной стороны, и возврат к анонимности, с другой, были общими чертами средневековья, как в варварских государствах, так и за их границами, — немало примеров тому предлагает коптское и сирийское искусство. Любой спор вращается вокруг двух других пунктов, прежде всего второго — анималистического декора, переполненного жизнью, но очень стилизованного, который заполонил ювелирное искусство. Начато и более детальное рассмотрение технологий и их применения.
Чтобы разрешить этот спор, здесь было бы очень кстати поговорить о технологиях, и прежде всего речь пойдет о золотых и серебряных изделиях в перегородчатой технике (небольшие перегородки служат оправой для цветных камней, гранатов, альмандинов и пр., а также эмалей или смальт ярких цветов, на фоне гильошированного золота). Эта техника появилась в Южной Руси, затем быстро распространилась на Запад по маршрутам готских и гуннских миграций. Оттуда же пришла мода на филигрань, зернь и чернь.
Таким образом, кажется разумным выделить три фазы. Первое обновление варварского искусства незадолго до 400 г. совпало с началом переселения на римскую территорию и было связано с южными влияниями (посредниками которых выступали федераты и леты). Затем начиная с середины V в. восточные влияния обусловили появление нового декора на основе перегородчатого золота, ярких камней и некоторых простых анималистических мотивов. Наконец, примерно в конце VI или в начале VII в. разрабатывается, возможно в лангобардской Италии, новая техника перегородчатого золота и орнамент, в котором животные преобразуются в плетеный узор невероятной сложности; эта последняя фаза была многим обязана римско-византий-ским малым искусствам. Понятно, что речь идет о постепенном процессе, сложном на всех своих этапах, который никогда нельзя объяснить одними заимствованиями.
К концу этой эволюции на Западе царит новый стиль, его единство поражает, тем более что внутри него наблюдается огромное региональное разнообразие: скандинавский и англосаксонский пояс, франко-лангобардский пояс, охватывающий почти все народы древней Германии, кроме саксов, и готский пояс, который в конечном счете ограничивается Иберийским полуостровом. Это одна из самых ярких иллюстраций воздействия, оказанного королевствами — наследниками Рима на весь германский мир, даже независимый.
Однако в этом стиле уже успели пробить брешь возвращающиеся средиземноморские влияния, доставляемые Церковью из Италии, Испании, а также саксонской Англии, — этот факт объясняется обстоятельствами ее обращения. Такие мотивы, как ветви с сидящими на них птицами, пальметта и лист аканта, быстро овладевают своими утраченными владениями, в то время как малые искусства в эпоху Каролингов уходят на второй план общего эстетического развития.
Нужно подчеркнуть, что даже наименее восприимчивые по отношению к варварскому искусству слои не выказывают никакой приверженности к подлинно римской традиции. В искусстве, которое пользовалось их предпочтением, не было ничего классического. Вдохновлявшие его образцы следует искать у коптов и сирийцев, в туземных обществах восточного Средиземноморья, в то время переживавшего могучий ренессанс, причем передаточным звеном служили либо выходцы с Востока, все еще многочисленные по всему Западу (кроме Британии), либо Византия. Таким образом, с учетом всего сказанного, по духу оно было достаточно близко к исламскому искусству, которое отчасти сформировалось на тех же основах: отказ от иконографии, пристрастие к флористическому и геометрическому орнаменту, скульптура со слабовыраженным рельефом. Этим объясняется то, что Испания, которая в эпоху вестготов являлась западным оплотом восточного стиля в его христианской форме, смогла, не изменив себе, проявить столько творческой энергии, когда после 711 г. этот же стиль вернулся в нее в своем мусульманском обличье.
Б) Технический вклад варваров
Мы только что видели, что варварский мир дал замечательных ювелиров, способных обновить и видоизменить свое искусство. Историки уже давно осознали этот вклад. Однако совсем недавно целая археологическая школа последователей Э. Салина и А. Франс-Ланора открыла нам, что это техническое превосходство распространялось также на сферу первостепенного значения — металлургию, а точнее, оружейное дело. Оказывается, варвары собрали или довели до совершенства разнообразные технологии, конечно, только ремесленные, но замечательные по своей изобретательности и эффективности, в области изготовления сплавов, закалки, ковки, сварки и т. д. Они научились выплавлять для лезвий своих мечей и топоров специальную сталь, которая оставалась непревзойденной вплоть до XIX в. и бесконечно превосходила все то, что могло дать серийное производство на мануфактурах Поздней Римской империи.
Заслуга Рима в этих новшествах выглядит ничтожной. Одни новшества стали возможны благодаря тому, что варвары развили приемы кузнецов доисторической эпохи, усовершенствовав их с чрезвычайной изобретательностью, другие — родились благодаря восточным влияниям. Они изучены главным образом во франкской Галлии. Так, одно и то же оружие там часто совмещает элементы очень разного характера (сердечник из мягкого железа и приваренные к этому сердечнику лезвия из закаленной стали), выкованные с бесконечным терпением (ковка под молотом, сварка, скручивание и шлифовка чередовались в течение долгого времени), а результат являет собой истинное чудо виртуозного мастерства. Мы видим мечи с сердечником из восьми полос, перекрученных, перевитых, снова изогнутых, сваренных между собой, с лезвием, присоединенным к сердечнику с помощью сварки, и все это не больше 5 мм в толщину! Эта технология давала очень красивое оружие, прочное и замечательно упругое («слоеные» клинки из полос, наклеенных одна на другую, обладают в три раза лучшим сопротивлением на изгиб, чем простые). Этим объясняется и то эмоциональное восхищение, которое оно вызывало, которое находит отражение, хотя и с заметным хронологическим отставанием, в скандинавских легендах или эпических поэмах. Тексты раннего средневековья не сообщают почти ничего об этих технических знаниях (безусловно, потому, что они предназначались для посвященных, с которыми духовенство не было связано), иными словами, весь этот пласт меровингской цивилизации так и остался бы неведомым для нас, если бы в последнее время археология не обогатилась лабораторными методами.
Это открытие дает много материала для размышления. На фоне уже современного по духу галло-римского производства — посредственное качество, большие партии — рождается средневековая концепция предмета-шедевра, всегда уникального в каком-то отношении. С другой стороны, экспериментаторский эмпиризм франкских кузнецов создает разительный контраст с безропотностью современных им римских ученых перед школьными стереотипами. Не было ли здесь возможности для обновления, которая осталась не использованной из-за преждевременного приобщения элит к античной традиции?
В) Интеллектуальная жизнь варварской Европы
Хоть с именем варваров и связаны несколько свежих идей в отдельных областях искусства и технологии, в интеллектуальную жизнь они не привнесли ничего существенного. Большинство религиозных учений, к которым они обнаруживают приверженность — прежде всего арианство, — возникли в средиземноморском мире. В готской литературе нет ничего оригинального — за исключением языка. Все посредственные сочинения германских королей, вроде Сисебута иди Хильперика, следуют традиции, заложенной латинским образованием. Единственный подлинно национальный элемент германской культуры — руническая письменность — не привлек ничьего внимания, кроме стопроцентного римлянина Венанция Фортуната, и практически никак не использовался. Следовательно, надо ответить только на два вопроса: в какой мере завоевания способствовали разрушению античной культуры и подготовили ли они рождение в последующую эпоху культуры германской?
Современники чувствовали резкие перемены только в отдельных регионах, например в Галлии. В Италии ничего подобного не наблюдалось вплоть до вторжения лангобардов; еще меньше в Испании, где в начале VII в. Исидор Севильский был истово предан античной традиции. Однако он был достаточно умен, чтобы признать, что в истории его родины готский период решительным образом сменил римский (впрочем, он надеялся, что они были одинаково блестящими). Можно даже заподозрить в некоторой неискренности Григория Турского, сетующего с пафосом, что изящная словесность погибла. Без всякого сомнения, его язык хромал, а литературная техника отличалась несовершенством, но то немногое от свободных искусств, что он еще хранил в памяти, не так уж далеко отошло от классической традиции.
Еще одно значительное изменение было еще менее заметен: это «интеллектуальная раздробленность римского мира» (Ж. Фонтен), превратившая каждый сектор древней Западно-Римской империи в почти автономную единицу. Подобно диалектной раздробленности (ср. стр. 151), этот интеллектуальный провинциализм намного старше варварских нашествий: он растет и ширится в IV в. Потрясения V в. его уничтожили. Но, по крайней мере, в двух странах, в Африке и Испании, провинциализм развивался и дальше. В готской Испании хранили верность своим последним великим авторам римской эпохи (Ювенку, Пруденцию, а главное, Орозию), но совершенно — несмотря на связи, некогда установившиеся между вестготами и остготами, — не были знакомы с работой, проделанной в Италии Кассиодором и Боэцием. Усиление варварских государств лишь закрепило и усилило эту изоляцию: Исидор Севильский не только мало знает о Галлии, но и высказывает к ней некоторое презрение и враждебность, которые готы питали к франкам.
Поскольку преемственность в церковной культуре не оставляет никаких сомнений, усилия современных историков сосредоточены на проблеме выживания светской культуры. В своей известной статье А. Пиренн поставил вопрос об образовании мирян в меровингской Галлии. Он счел возможным дать положительный ответ, подтверждавший его излюбленный тезис о наличии преемственности между античностью и ранним средневековьем вплоть до арабских завоеваний. С тех пор его взгляды пришлось серьезно пересмотреть: публичные школы античного образца сохраняются лишь на юге, а затем, в конце V в. или, в лучшем случае, в первой трети VI в., исчезают. У аристократов остается возможность обучения у домашнего учителя, а позднее (VII в.) — придворного образования, в котором, впрочем, интеллектуальный аспект не является главным. Вероятно, в школе можно было получить только юридическую подготовку. Впрочем, миряне для развития своей культуры не располагали ни библиотеками, ни дидактическими трудами по светской науке. В сфере их интереса лежало другое — воинская цивилизация.
В Испании картина более отрадна. Мы не знаем, что здесь стало со школой, но в течение всего VII в. графы еще владели библиотеками, а техническая культура оставалась достаточно распространенной, чтобы в конце VI в. епископ Мериды смог организовать бесплатную медицинскую помощь, собрав для этого многочисленных medici (врачей). Король Сисебут был образован гораздо лучше, чем Меро-винг Хильперик. А главное, готская Испания стала ареной самых энергичных за все раннее средневековье усилий с целью обобщить и сделать доступным для новых поколений литературное наследие Поздней Римской империи и эпохи патристики: речь идет об «Этимологиях» и «Истории» Исиодора Севильского (первая треть VII в.). Безусловно, этими сочинениями пользовалось в основном духовенство, но преобладающее место в них занимала светская культура. Как показал Ж. Фонтен, во всем этом присутствует доля иллюзии: материальные и социальные условия живой античной культуры исчезли. Но эта упорная верность символична: Испания отказывалась признать тот факт, что античность умерла вместе с Римской империей, вплоть до 711 г.
В Италии в этой сфере, как и в остальных, античность, без малейшего сомнения, просуществовала до эпохи Юстиниана, причем обладала невероятной жизненной энергией: там по-прежнему рождались оригинальные мысли (прежде всего имеется в виду Боэций), а король Теодахад хвалился тем, что, подобно Антонинам, является философом на троне. Византийские императоры, отвоевав Италию, были полны благих побуждений: новая Империя восстановила систему высшего образования. Как и в Испании, техническая культура выжила, и вся жизнь Григория Великого свидетельствует о том, что в конце VI в. Италия еще была способна рождать великие умы. Однако теперь круг носителей этой культуры был чрезвычайно узким. Если ему и удалось сохраниться в Равенне и с большим трудом восстановиться в Риме, то из всех остальных районов Италии его представители бежали в беспорядке (Венанций Фортунат бежал в Галлию в 565 г.). Даже те, кто выжил физически, находились в полном смятении. Символическое значение приобретает уход из мира, в калабрийский монастырь Вивариум, Кассиодора — того, кто в течение готской эры выполнял роль связующего звена между культурой и правительством. Лангобардское общество, в первую очередь, было военным и арианским; в правление лангобардов Италия была подобна белому пятну на карте культурной Европы; когда она приняла ортодоксальное христианство, было уже слишком поздно, и ее положение очень напоминает франкскую Галлию.
Гибель античной культуры не была результатом «Великих нашествий» — слишком абстрактного и обобщенного понятия. Она очень успешно пережила некоторые нашествия, особенно готское, а когда умерла, это случилось скорее не от самого потрясения, а от слишком смелого внедрения в социальную среду, которая в ней не нуждалась, видя свои идеалы в другом.
Эпоха нашествий не породила у германцев интеллектуальной культуры, заслуживающей этого названия. Разрозненные усилия, приложенные в этом направлении, имеют место либо до (создание рун, деятельность Вульфилы), либо после (немецкие авторы каролингской эпохи) этого социального и политического кризиса, очевидно неблагоприятного для расцвета мысли. Однако когда эта культура наконец родилась, то с предубеждением отнеслась к этой блистательной эпохе. Нашествия служат фоном почти для всего германского эпоса. «Песнь о Хильдебранде», записанная в Фульде около 810–820 гг., отражает борьбу Теодори-ха против Одоакра, а все последующие значимые тексты («Видсид» в Англии, эпическая поэма «Эдда» и «Сага о Вольсунге» в Скандинавии, «Песнь о нибелунгах» в Германии) вдохновляются памятью о двух веках, отделяющих столкновение готов и гуннов на Украине в 375 г. от завоевания Юстинианом Италии. Поразительно, что исландские ученые, записывая тексты «Эдды» примерно в XII в., правильно транскрибируют унаследованные от 700-летней устной традиции названия Карпат (Harfadhajjoll) и Днепра (Danpr), имена Германариха (Jormunrekr) и Аттилы (Atli). У англосаксов, при всей их удаленности от событий на континенте, придворный поэт (scop) считал себя обязанным украсить свое сочинение все теми же готскими и гуннскими именами. В этом эпическом мире господствуют три или четыре персонажа: два гота, Германарих и Теодорих; гунн Аттила; возможно, еще франк Теодорих, сын Хлодвига, довершивший завоевание Германии.
Г) Рикошет по Германии
Для германской цивилизации серьезной неудачей было то, что государство остготов рухнуло, а франков — устояло. Теодорих испытывал по отношению к германцам, остававшимся за пределами Империи, чувство солидарности, о чем свидетельствует переписка Кассиодора и изобилие наемничьих денег, найденых повсюду вплоть по Скандинавии. Хлодвиг и его потомки, очевидно, не ощущали ничего подобного; они предоставили своим братьям за Рейном самим искать выход. Меровингское общество почти не интересовалось своими германскими протекторатами. В интеллектуальной области эта истина подтверждается тем, как удивительно не скоро за Рейн проник алфавит. Руны, которые на материке пользовались лишь ограниченным успехом, здесь исчезли в VII в., оставив после себя пустоту, которая так и оставалась невосполненной до IX столетия.
Эта реакция распространилась и на религиозную сферу. В Германии, вплоть до эпохи английских миссионеров в самом конце VII в., евангельская проповедь была уделом частной инициативы, исходившей из римской среды, сохранившейся вблизи лингвистической границы. Деятельность этих миссий, медленная и неуверенная, увенчалась лишь отвоеванием левого берега Рейна и созданием нескольких опорных пунктов в Гессене и Алеманнии. Конечно, большая часть правящего класса, поддерживающего контакты с королевским двором, приняла ортодоксальное христианство, кое-где было возведено несколько церквей, но не существовало никакой церковной организации, никакой религиозной культуры. Казалось, тотальное бессилие поражало франкскую Церковь, как только заходила речь о том, чтобы выйти за унаследованные от Рима границы.
Даже в экономическом плане меровингская Галлия не смогла передать зарейнским землям столь необходимый для любого развития элемент, как монета. Невероятная скученность меровингских монетных дворов удивительным образом редеет уже на подступах к Рейну, а на той стороне реки не было создано ни одного заметного цеха, если не считать Фризии (которая, несомненно, избежала политического господства франков). Хождение монеты в зарейнской Германии не существовало до самой каролингской эпохи: в этом регионе по-прежнему расплачивались драгоценными металлами на вес. Городская цивилизация также не была привита в этих землях.
Подобная реакция ставит перед нами вопрос, некоторые социальные аспекты которого были хорошо изучены Р. Шпранделем. Он показал, что вопреки экспансии за Рейн в VI в. продолжала существовать римская концепция границы цивилизованного мира, проходящей по этой реке. Новая аристократия, возникшая в результате сближения франкских завоевателей и сенаторского класса, отвернулась от восточных регионов. Это негативное отношение изменилось только с воцарением Пипинидов во второй половине VII в. — тогда же, когда центр тяжести франкского государства, до тех пор привязанный к району Сены, Марны и Уазы, сместился на северо-восток.
Создается впечатление, что политика Теодеберта и Парфения — если она вообще проводилась — ориентировалась на совершенно иные перспективы, как и послужившая ей образцом политика Теодориха. Однако столетие, протянувшееся со смерти Хлотаря I (561 г.) до прихода к власти Пипина Геристальского (679 г.), можно считать подлинной катастрофой для Германии.
VIII. Проблемы институтов
А) Юридические рамки варварского общества
Изучение институтов варварской Европы не является предметом данной книги. Однако необходимо подчеркнуть, что европейская цивилизация зиждилась не на примитивном антагонизме между «римским» и «германским». К моменту падения Империи римское право уже утратило свою монолитность. Все современные исследования стремятся распознать за фасадом классического права, которое в конце концов одержало верх с кодификацией Юстиниана, право вульгарное, из провинциальной практики, иногда вторгающееся в имперское законодательство, начиная с эпохи Константина.
Кажется доказанным, что римские кодексы, составленные при варварском владычестве («Бревиарий Алариха» для вестготского государства в 506 г.; «Lex Romana Burgun-dionum» (Римский закон бургундов) у бургундов в начале VI в.; «Edictum Theoderici» (Эдикт Теодориха) того же времени у остготов; «Lex Romana Curiensium» (Римский закон города Кур) VIII в. в Реции), основываются на вульгарном праве, успех которого на Западе уже не мог сдержать авторитет Империи. Так же глубоко это право проникло и в законы, предназначенные для самих варваров. Но не зашла ли «вульгаризация» еще дальше? Именно так полагает целая школа историков права, особенно в Испании.
Что же касается германского права, то, поскольку оно фиксировалось на латыни, мы никогда не встречаемся с ним в чистом виде. Самые архаичные черты оно снова приобретает у франков (Салигеская правда из 65 статей, около 507–511 гг.) и лангобардов (Эдикт Ротари, 643 г.). Несмотря на свою раннюю дату, первое законодательство вестготов (Кодекс Эвриха, около 470–480 гг.) и бургундов (Loi Gombette, около 501–515 гг.) отражает значительные заимствования из римского права. От германского права остготов и вандалов ничего не сохранилось. Аламанны и бавары уже утратили независимость, когда составляли свои законы (Pactus Alamannorum, Lex Bajuvariorum): они содержат заметные заимствования из салического, готского и канонического права. Прочие варварские законодательства (рипуариев, тю-рингов, франков-хамавов) представляют собой вторичные компиляции, появившиеся в VII, VIII и IX вв. на основе Салической правды. Английские законы — единственные, написанные на германском наречии (Законы Этельбрета Кентского, конец VI в.), — составляют отдельную группу.
На основании древнейших из этих текстов можно с легкостью выявить общий «дух» варварского права, для которого характерны следующие черты: исключительно устная и формалистическая процедура, персональность права, важная роль поручителей и ордалий, тарификация денежных штрафов (wergeld), кровная порука и пр. Все эти особенности, несомненно, были частью общего германского наследия: многие из них обнаруживаются и в скандинавском праве, зафиксированном в письменном виде в XII в., — учитывая, что оно создавалось независимо от римского влияния. Однако во многих варварских правах можно отыскать римские идеи или новшества.
Красноречива сама идея кодификации: римляне создавали кодексы, частные или официальные, начиная с конца III в. (Григорианский кодекс). Нельзя исключить и того, что с персональным правом летов и федератов познакомила, хотя бы и неофициально, вульгарная римская практика. Некоторые статьи Салической правды относительно вергельда настолько благоприятны для королевской власти (тройной размер вергельда за людей короля, причем значительная часть денежного штрафа отходит королю), что они, безусловно, представляют собой поправки, внесенные после усиления династии Меровингов.
С другой стороны, римские идеи достаточно быстро сказывались на варварской практике, чтобы несколько королевств отказалось от некоторых своих «основополагающих принципов». Так, государство вестготов, оставившее после себя более всего законодательных памятников, отказалось от персональности законов в пользу римской (и современной) идеи территориальности. Когда и как? Споры продолжаются и по сей день.
Приверженцы традиционной интерпретации считают, что готы жили по «Кодексу Эвриха» (около 470–480 гг.), пересмотренному Леовигильдом (около 570–580 гг.), а римляне — по «Бревиарию Алариха» (506 г.). «Книга судей» Реккесвинта (654 г.), запрещавшая обращение к иным законам под страхом штрафа, породила территориальное право, впоследствии отчасти переработанное Эрвигом (lex renovata от 681 г.) и, безусловно, Эгикой (693 г.). Но мы уже давно задаемся вопросом: не существовал ли принцип территориальности еще со времен Леовигильда? В 1941 г. Гарсиа Галло выдвинул новую версию: он предложил отнести возникновение территориального права к еще более раннему периоду; это самая крайняя позиция. Алваро д;Орс считает, что «Кодекс Эвриха» не является очень древним образчиком германского права и представляет собой иное, как памятник вульгарного латинского законотворчества, составленный под влиянием галльских юристов и территориальный по характеру. По его мнению, германские черты по-настоящему проявились, возможно, под франкским влиянием, только начиная с Реккесвинта, а вестготы так и не знали персонального права.
Еще слишком рано судить, какова будет судьба этих гипотез. Однако было бы слишком рискованно предполагать существование персонального права в конкретной стране, если документы правовой практики (которые отсутствуют в Испании) не подтверждают этого явным образом через обращение к professio legis.
Аналогичные сомнения высказаны Роэльсом в отношении бургундского законодательства. Нет никакой уверенности в том, что «Бургундская правда», с одной стороны, и «Римский закон бургундов», с другой, представляли собой два параллельных официальных текста, предназначенных один для германских, а второй для римских подданных бургундского короля. Вполне возможно, что так называемый «Римский закон бургундов» (заголовок придуман современными учеными) был всего лишь частной компиляцией, а «Бургундская правда» была территориальной.
В таком случае следовало бы допустить, что готское и бургундское право стало персональным только в рамках франкского государства, после завоевания Бургундии сыновьями Хлодвига и после включения Септимании в королевство Пи-пина Короткого. Таким образом, с самого начала персональное право могло бы существовать только в меровингском и лангобардском обществах, то есть в государствах, принадлежащих ко второму поколению варварских королевств.
Б) Структура варварского государства
Варварские государства первого поколения, основанные восточногерманскими народами в средиземноморском бассейне, выказали мало изобретательности в сфере политики. Они заимствовали основные пружины своей центральной и локальной администрации у Рима, правительства Равенны или префектур претория и сохранили фундаментальное различие между гражданской и военной службой, закрепившееся со времен Диоклетиана. Государствам второго поколения, главным образом меровингскому и лангобардскому, пришлось гораздо шире вводить новшества, отказавшись от целых пластов античных политических структур, а также иерархической и служебной лестницы, учрежденной в эпоху тетрархии.
Механизм римского правительства делился на три уровня: императорский двор, префекты и викарии, наместники провинций. Только Одоакр и Теодорих в Италии сохранили их целиком. Перенесемся во времена Теодориха, когда переписка Кассиодора позволяет узнать о государственной структуре больше, чем это возможно в любом другом варварском королевстве. То, что осталось от императорских прерогатив — король готов вовсе не претендовал на все, — принадлежало Теодориху. Его окружали высшие руководители служб: magister officiorum (магистр оффиций), quaestor palatii (квестор дворца), comes sacrarum largitionum (комит священных щедрот), отвечающие за ведомства канцелярии, корреспонденции и финансов; все обладатели этих постов были римлянами, готские графы служили лично государю и занимались военными вопросами. На промежуточном уровне сохранялись префекты преториев Италии и Галлии, а в Риме и Арле существовали викарии. На низшем уровне провинции, как всегда, поручались consulares (консулярам), correctores (корректорам) npraesides (президам). Короче говоря, ничего не изменилось.
Другим государствам, в чьем распоряжении не оказалось ни столицы, ни префектуры, пришлось довольствоваться более простыми механизмами, дополняя домашние институты германского происхождения, которые встречаются повсеместно, канцеляриями, копирующими, в большей или меньшей степени, аппарат наместников провинций, и некоторыми элементами, позаимствованными у равеннского или византийского двора. В Толедо в введение officium palatinum входило управление, правосудие, финансы и хозяйственные функции; провинции были расчленены на военные округа, подчиняющиеся герцогам. В Лионе путаницы было несколько меньше (нам известен квестор дворца — безусловно, канцлер и майордом), но провинциальное деление также было забыто. В Карфагене praepositus regni (препозит дворца) один руководил всеми ведомствами, память о провинциях как о географических единицах сохраняется, но во главе их более не стоит представитель центральной власти. В вестготском и бургундском королевстве всю полноту административных полномочий получил comes civitatis (комит (или граф) города), чиновник, чей пост был создан еще в гибнущей Империи. Наконец, повсюду основные средства государству по-прежнему приносила римская налоговая система; налоги взимались с римского населения с помощью римского кадастра, реестры которого более или менее регулярно обновлялись; повсеместное освобождение от налогов крупных землевладельцев-варваров одновременно уменьшало доходность и увеличивало налоговое бремя.
В государствах второго поколения память об имперских ведомствах стерлась, гражданская администрация была в большей или меньшей степени поглощена дворцовым аппаратом или военными институтами, а государственные налоги играли лишь второстепенную роль наряду с доходами от земель и имущества короны, а также и судопроизводства (остатки косвенных налогов были гораздо более жизнеспособными). У франков ничего не сохранилось от грандиозных институтов римской администрации; к концу VI в. античные кадастры были заброшены (кроме Реции, где они доведены до VIII в.), и никакое территориальное деление даже отдаленно не напоминало древних провинций; вся местная власть принадлежала графам и герцогам — исходно военным чинам. Дворец лангобардского короля, возможно, под византийским влиянием сохранил наименование sacrum palatium (священный дворец) и должность рефендария (главы канцелярии); но большинство крупных должностей (marpahiz, stolesaz, scipoz) имеют германское происхождение, в то время как остальные копируют иерархию равенн-ского экзархата (vestararius, cubicularius). Прямой государственный налог практически исчез, а провинции, которые серьезно повредила граница между лангобардскими и византийскими владениями, уступили место герцогствам.
Точное происхождение административных институтов варварской Европы установлено только в двух или трех случаях. Важнейший из них связан с институтом графской власти. Comes civitatis (комит города) появился в самые последние годы Западно-Римской империи; первоначально это был сановник из императорского окружения (отсюда и его название: он принадлежал к comitiva*), назначенный на пост первостепенной важности, где он какое-то время осуществлял гражданское и военное командование. Однако стремительное и повсеместное распространение этого института, в 476 г. еще находившегося в зачаточном состоянии, объяснить довольно сложно; вероятно, несмотря на свою политическую раздробленность, Запад все еще обладал ощутимым юридическим единством. Возможно, Толедское королевство готов сыграло в этом процессе решающую ролы «Кодекс Эвриха» уже расценивает присутствие комитов (графов) в городах как естественное явление. В Галлии этот институт в VI в. был характерен преимущественно для юга; на севере же он получил распространение только в VII в. В готской Италии комит города встречался лишь местами, когда реконкиста Юстиниана на время уничтожила этот институт; но государство лангобардов, в свою очередь, восстановило эту должность. Что касается дуксов (герцогов), чья власть всегда сохраняла в основном военный характер, то их римское происхождение еще более очевидно, но в готской среде порой можно заметить, что их функции смещаются в сторону прежде всего гражданской власти наместника провинции.
Необходимо напомнить об интересной попытке Эрнеста Бабю связать меровингскую административную иерархию с римской военной иерархией. Его гипотеза грешит некоторой систематичностью, но все равно достойна глубокого критического осмысления. Бабю предполагает, что в середине V в. имела место всеобщая «инфляция» титулов: почти все трибуны стали комитами, поднявшись на одну ступень, а некоторые комиты — дуксами. Утверждение этих трибунов-комитов в городах объясняется тем, что именно там находились пункты годового содержания армии.
* Comitiva — здесь: окружение императора. — Примеч. ред.
В) Проблема режима гостеприимства
Юридическая основа для поселения в Империи первых крупных варварских народов обеспечивалась договором (faedus), который, с одной стороны, гарантировал (по крайней мере, теоретически) соблюдение новоприбывшими законов Рима, а с другой — уточнял условия проживания и снабжения варваров продовольствием за счет римлян. Самое большое значение для истории поселения имеет положение о «гостеприимстве». Этот термин обозначает предоставление каждой небольшой группе (семейной или воинской) варваров какой-то земельной собственности Рима — иногда даже не одной — с целью обеспечить ей средства к существованию и кров. В принципе, а нередко и на практике, подобный режим является глубоко консервативным: он сохранял особые права собственников, границы и структуру поместий, так как предоставлял варварам только права пользования ими. Он позволил избежать конфискаций и беспричинного насилия: варвар — в том случае, если он благоразумен — должен быть заинтересован в успешном ведении хозяйства, часть прибылей от которого достается ему. Теоретически расторжение договора или переход варваров в другое место восстанавливало римского собственника во всей полноте его прав. Фактически варвары имплантировались в римскую среду, но должны были понимать, а зачастую имитировать совершенно новый для них сельский уклад. Если режим гостеприимства существовал достаточно долго, то становился мощной движущей силой ассимиляции.
Тексты позволяют установить, что «гостеприимство» было оказано, по крайней мере, пяти народам: вестготам, бургундам, остготам и, ненадолго, аланам и вандалам. Кроме того, оно, безусловно, служило примером, более или менее осознанным, для других поселенцев, не заключавших договор по всей форме. К несчастью, сведения об этой важнейшей теме довольно расплывчаты и неполны; стоит немалого труда перевести их в конкретные термины, а интерпретации, предлагаемые современными историками, весьма противоречивы. Нам неизвестны подробности статей первого крупного договора о гостеприимстве, заключенного в 418 г. между патрицием Констанцием и вестготами Валии. Условия не везде были одинаковыми; они различались в зависимости от численности размещаемых на поселение народов и протяженности регионов, предназначенных для их проживания: вестготы и бургунды, поселившиеся на достаточно ограниченных пространствах, как правило, получали две трети земли, в то время как остготы, имевшие в Италии больше простора, довольствовались одной третью. Рассмотрим вкратце основные составляющие «гостеприимства».
Кто из римских землевладельцев подлежал этой обязанности? Она касалась только крупных поместий аристократии (текст, касающийся бургундов в 456 г., упоминает только о разделе земель с галльскими сенаторами). В нескольких случаях (нам известно главным образом об аланах в Валентинуа в 440 г.) речь в первую очередь шла о заброшенных имениях. Почти всегда этот режим вводился в ограниченном регионе. Забота о сохранении сплоченности варварской армии брала верх над необходимостью справедливого распределения повинностей. С уравнительной системой мы сталкиваемся только в государстве с самой лучшей администрацией — в Италии Теодориха: собственники, не предоставившие трети своей земли готам, должны были отдавать треть своего дохода в государственную казну (без сомнения, чтобы содержать готов, размещенных в городах и на limes). В остальных случаях сама разбросанность крупных патримоний приводила к установлению некоторого равенства.
Техническое название доли, предоставляемой постояльцам-варварам, — sors, «надел». Но каков был ее размер? У вестготов и бургундов она составляла две трети земель (тогда часть, оставленная римлянам, называлась tertia (треть)); у остготов — треть (в этом случая слово tertia обозначало готскую часть); нам неизвестно, сколько отводилось аланам и вандалам. Понятие «трети» имело долгую историю: в эпоху Поздней Римской империи так называлась повинность землевладельцев в отношении солдат и чиновников во время их официальных миссий, прибывших с ордером на расквартирование; Одоакр, размещая свои войска, вновь прибег к этой повинности. В Италии к варварам относились как к солдатам на постое у местного жителя. Доля, равная двум третям в Галлии и Испании, выглядела новшеством.
Эта пропорция не применялась одинаково ко всем составляющим поместья. «Бургундская правда» (статья LIV), самый ясный для понимания документ, указывает, что бургунды получали 2/3 земли, 1/3 рабов, 1/2 лесов, curtis (центр хозяйства) и фруктовых садов. Это отклонение от нормы объяснить непросто: по-видимому, римлянин сохранял более широкие права на основное имущество, чем на участки, отдаваемые в аренду. Так как прямой доход от основного имущества, скорее всего, был более высоким, римлянин в конечном счете должен был получать примерно половину прибыли.
Разделы проводили римские чиновники. Лучше всего их деятельность прослеживается на примере готской Италии. Руководство этой работой было поручено талантливому чиновнику, префекту претория Либерию, который познакомился с похожим режимом на службе Одоакра. По его указаниям delegatores (уполномоченные) проводили раздел и составляли письменные акты (называвшиеся pittacia, как и старые ордера на постой).
Сложнее всего понять, как именно происходил раздел. Варвары действительно получали треть или две трети земли и приступали к ее обработке своими руками или, возможно, привлекая рабов, которые входили в их долю? Или же по-настоящему распределялся только урожай? Варвары занимали часть хозяйского дома или строили себе отдельное жилище? Образовывали ли поля варваров единое целое внутри поместья? Представляется, что практические решения варьировались в общих рамках, очерченных faedus.
Право варвара-постояльца на свой надел лишь очень постепенно приобрело характер квазисобственности. Бургундское законодательство делало римлянина единственным законным представителем поместья в имущественных исках и оставляло римлянину возможность выкупить в случае отказа постояльца. По закону вестготов раздел и права постояльца становились незыблемыми только по прошествии 50 лет. Как истинный собственник, римлянин оставался, по крайней мере, у вестготов единственным плательщиком поземельного налога, взимавшегося только за ту часть, которой он продолжал пользоваться. В частности, в королевстве Теодориха закон рассматривал римлянина и его постояльца как совладельцев (consortes), связанных совместным пользованием (communio praediorum).
Кроме исключительных случаев (вроде вопроса о целине в бургундском законодательстве), в текстах всегда выступают только один римлянин и один варвар. Это позволяет думать, что у варваров-поселенцев существовал некий предводитель, отвечавший за своих людей. Можно предположить, что это способствовало установлению отношений более или менее выраженного господства между варварской optimates (знатью) и массой простых воинов, получавших от них право пользоваться землей. Таким образом, две аристократии — римская и варварская — оказались как будто на равной ноге.
О психологических условиях сосуществования нам мало что известно. Имел место случай, когда достичь согласия не удалось — речь идет об аланах Гоара, без сомнения поселенных Аэцием на Луаре в 442 г. Эти кочевники не смогли добиться взаимопонимания с галлами и с оружием в руках изгнали domini (хозяев) выделенных им земель. История вандалов, которые предпочли «гостеприимству» откровенную конфискацию, развивается в том же ключе. Раздел мог принести успех только в ситуации с уже сравнительно цивилизованными народами.
Главное преимущество «гостеприимства» заключалось в том, что варвары получали земли, необходимые для существования, без насилия; при этом вся тяжесть такого режима легла на тех, у кого были средства. Варвары извлекли сиюминутную выгоду от регламентированной процедуры (так как, таким образом, вместе с землей они получали часть доходов от ее эксплуатации); но в далекой перспективе она принесла пользу римской цивилизации: новоприбывшие, расселившиеся небольшими группами, встраиваясь в римскую аграрную структуру, легче ассимилировались.
Можно задаться вопросом — не были ли самыми прочными оплотами германского мира более компактные колонии, обосновавшиеся на казенных землях, унаследованных от императорского патримония или конфискованных у бежавших хозяев. Но не станем преувеличивать значение договоров о «гостеприимстве». Они коснулись почти исключительно варварских государств первого поколения, зародившихся до конца V в. в средиземноморском бассейне. Однако наиболее долгосрочный симбиоз был достигнут как раз в государствах второго поколения, причем на севере меровингской Галлии.
Глава VII ЛОКАЛЬНЫЕ АСПЕКТЫ
I. Средиземноморский мир
А) Нашествия и разрушение единства Средиземноморья
Средиземное море обеспечивало римскому Западу сплоченность и единство. И отнюдь не по стратегическим или морским причинам: постоянные эскадры, базировавшиеся в Мисене и Равенне, исчезли еще при Северах. Дело было в основном в экономических мотивах. В государственной экономике Поздней Римской империи фундаментальную роль играли роды navicularii (привилегированных судовладельцев). Они тяготели к Италии, особенно к Риму, который не мог обойтись без ежегодных караванов судов, груженных пшеницей из Африки, Сицилии или Сардинии. Таким образом, любые события, происходившие в средиземноморском мире, и особенно в его центральной части, больно били по Империи. С другой стороны, патримонии аристократии были разбросаны по всей средиземноморской области, точно так же, как чиновники администрации делали карьеру во всех уголках этого региона.
Зато варварскому Западу накануне исламских завоеваний чрезвычайно недоставало единства. Прекратили курсировать флоты, перевозившие годовые запасы продовольствия, а Рим перестал быть центром всеобщего притяжения. Товарообмен с Востоком, в том объеме, в каком он сохранился, велся напрямую (несмотря на государственный контроль над отбытием и прибытием) и носил частный характер.
За исключением профессиональных торговцев и дипломатов, больше никто не путешествовал из одной страны в другую, и под страхом обвинения в измене владеть землями теперь можно было только в каком-то одном секторе средиземноморского региона. Италия, Испания, Африка (и Галлия в ее средиземноморской части) действовали порознь. Нашествия ли повинны в этом разрыве? Вот в чем состоит главная проблема.
Первый серьезный контакт варваров со Средиземноморьем произошел в результате набега Алариха и разграбления Рима. Его следствием стало укрепление средиземноморского единства благодаря перемещению беженцев. Депопуляция Рима должна была повлечь за собой количественное сокращение морских караванов с продовольствием {convois annonaire), но в момент, когда вандалы заняли Карфаген, они еще не утратили свое политическое и экономическое значение.
Заслугой Гензериха было то, что он ясно осознавал это положение. Главным рычагом его политики, по-видимому, стал хлебный шантаж. Чтобы он был эффективен, следовало удержать за собой три основных источника зерна: Гензерих владел Африкой с 439 г., на следующий год он напал на Сицилию, а к 455 г. захватил Сардинию. Нужен ли был еще и военный флот? Куртуа, который видит в этом короле основателя «хлебной империи», полагает, что реквизированных кораблей, перевозивших хлеб, было достаточно для любых нужд. Ф. Гиунта, для которого Гензерих не более чем пират, считает, что это ремесло требовало более солидного военно-морского оснащения. Рассудить их не позволяет отсутствие текстов. Во всяком случае, при жизни Гензериха вандалам удавалось использовать свои корабли таким образом, чтобы причинять римлянам максимум беспокойства. С 437 по 477 г. о пиратах-вандалах идет молва почти по всему Средиземноморью. Вершиной их деятельности стало взятие Рима в 455 г., принесшее колоссальную добычу в виде движимого имущества и рабов. При наследниках Гензериха вандальское мореходство ограничилось оборонительными задачами и поддержанием связей между Африкой и островами через центральную часть Средиземного моря.
Какая часть древних структур уцелела в этом ужасном кризисе? Одоакр сумел восстановить продовольственные перевозки с Сицилии, договорившись с Карфагеном, а Теодорих сохранил этот modus vivendi (способ сосуществования). Корпорации, отвечавшие за снабжение Рима, catabolenses и navicularii, не прекращали функционировать и в готскую эпоху; они поставляли зерно из Апулии. Но представляется, что караванов из Африки и с Сардинии больше не было — и это главное. Африканское сельское хозяйство было вынуждено функционировать в замкнутом круге, а Италия сумела обойтись без его услуг. Личные отношения, видимо, оказались практически разорванными. Разрушение Рима в ходе готских войн сделало тщетными всякие надежды на возврат к прошлому. Юстиниан не восстановил рухнувшего экономического и социального единства.
Таким образом, решительный поворот произошел несколько раньше падения Империи как института. Начиная с 440–460 гг. каждую страну средиземноморского Запада следует рассматривать как автономную единицу. Даже их отношение к византийской реконкисте, которая в большей или меньшей степени коснулась их всех, было различным.
Кое-кто доходит до того, что возлагает на Гензериха ответственность за конечное разрушение Империи. Это слишком сильно сказано. Однако он положил начало той относительной изоляции, в которой отныне оказались Испания и Африка по отношению к Италии и, в меньшей степени, Галлии. Из одной страны в другую теперь перемещались лишь единицы.
Следствием этой раздробленности стало то, что большинство средиземноморских островов полностью кануло в безвестность. Никто не заинтересовался ими между падением королевства вандалов и началом эры сарацинских пиратов около 800 г. Корсика и Сардиния, вопреки византийскому или франкскому протекторату, лишенному практического значения, приспособились жить «под колпаком», повернувшись спиной к морю. Уже Юстиниан контролировал на них только прибрежные равнины и горнорудные районы. Завоевание Италии лангобардами, а после — Карфагена арабами прервало последние связи. Сардинские племена, без сомнения, усиленные за счет Barbaricini, изгнанников из Африки, получили фактическую независимость, такую же, как мавры «забытой Африки». Сардиния и Корсика стали «забытой Италией».
Следующей жертвой пала Далмация. Оставшаяся в составе pars Occidentis (Западно-Римской империи) в результате разделов IV в., она следовала судьбе Италии вплоть до падения остготов. Безопасность обеспечивалась связями, доходившими до самого Дуная, которые остготы сохраняли у себя в тылу. Византийская реконкиста привела к тому, что Далмации пришлось разделить горькую участь Балкан. С 600 г. славяне осаждали Фессалоники, которые были разрушены аварами около 614 г.; жители заперлись в развалинах укрепленного дворца Диоклетиана, а мощи святых были перенесены в Рим папой Иоанном IV (640–642). Родина стольких императоров Восточно-Римской империи надолго перестала играть какую-либо роль в жизни Запада.
Каждому из новых средиземноморских государств, вынужденных довольствоваться лишь собственными ресурсами, пришлось отказаться от части своей территории, позволив ей стать местом выхода на поверхность «туземного варварства». Италия потеряла острова, кроме Сицилии; Испания — Страну Басков, а Африка — всю свою западную часть: здесь мы сталкиваемся с той же знакомой проблемой.
Б) К сравнительной истории германских государств в средиземноморском регионе
На любой странице истории чувствуется, что государства, основанные готами, вандалами и, в меньшей степени, бургундами, принадлежат к совершенно иному типу, нежели меровингская Галлия, англосаксонская Англия и лангобардская Италия.
Их оригинальность заключается прежде всего в нерушимой верности античности, не только интеллектуальным и политическим структурам, но, кроме того и в основном, в сфере экономики: монетарная экономика и товарообмен с удаленными районами, крупная земельная собственность и применение рабского труда в сельском хозяйстве сохраняли свои формы, присущие Поздней Римской империи. Римляне там по-прежнему были представлены своей традиционной элитой, сенаторским классом. Кроме того, для проблемы сосуществования варваров и римлян повсюду было найдено одно и то же, дуалистическое, решение (чему благоприятствовало арианство): общие для обоих народов институты были созданы только на вершине — в лице монарха и его непосредственного окружения. Римляне по-прежнему жили в своих городах, часто еще в своих провинциях, а варвары — в своих военных округах; существовало два правящих класса, и они не смешивались. Там, где наличествовал этот дуализм, освобождение силами византийской армии было осуществимо: можно было снять весь варварский пласт — вандалы и остготы исчезли, не оставив следов, — кроме того, еще не умерла римская организация, теоретически готовая функционировать, тогда как невозможно представить себе, что осталось бы от Галлии при устранении франков. Подлинная черта между античностью и средневековьем пролегла только тогда, когда античные механизмы окончательно утратили способность работать: государства Эвриха, Гензериха, Теодориха, Гундобада определенно стоят по одну сторону этой границы, а королевства Хлодвига, Реккареда и Ротари — по другую.
Сравнительное исследование можно распространить и на другие сферы, например, политических отношений. Сначала варварский Запад прошел стадию отчуждения, презрения или открытой вражды по отношению к Империи, и стадия эта достигла своего апогея вместе с Гензерихом; между народами шла яростная борьба. Потом все меняется, но не в момент свержения безликого Ромула Августула, а с воцарением Теодориха в Равенне в 493 г. варварский мир организуется, и радикально консервативное государство остготов становится его краеугольным камнем, возрождаются связи с Империей, а варварство — в уничижительном смысле этого слова — повсеместно отступает. Это плодотворная тема для исследования.
В) Вокруг готов и свевов
Мы уже проследили миграцию основных ветвей готской группы. Этим, конечно, тема не исчерпывается, и немало чернил пролито по поводу малоизвестных второстепенных и даже воображаемых ответвлений. Имеет смысл вкратце напомнить здесь об этих чисто теоретических проблемах.
Первым делом, отбросим историю так называемых готов Индии, родившуюся в 1912 г. в результате ошибочной интерпретации трех надписей буддийских святилищ в районе Пуны.
Еще интереснее маленькая готская группа в Крыму. Во время гуннского нашествия в конце III в. эти готы, вместо того чтобы бежать на юго-запад, предпочли укрыться в горах Крыма (Яйла Даг). Будучи христианами изначально, они с V по XV в. жили в полном взаимопонимании с византийцами Херсона. Чудесным образом их небольшое княжество пережило вторжения степных племен и было уничтожено только в 1475 г. оттоманскими турками. Удивляет сообщение о том, что на готском языке там еще говорили даже в XVI в.: около 1560 г. посол Карла V услышал 68 готских слов от двух уроженцев Перекопа — через тысячу лет после смерти восточных языков в других регионах.
Укажем также, что часть готов, вступивших в Империю при Феодосии, была направлена в Египет. Папирус из Антинои подтверждает присутствие там готов-ариан, пользовавшихся двуязычным (латынь, готский в версии Вульфилы) библейским текстом. Это единственное свидетельство подобного рода, оставленное бесчисленными варварскими гарнизонами Империи.
Государство свевов — безусловно, один из самых туманных и незначительных следов, оставленных завоеваниями. Источники, которые его касаются, исключительно лаконичны и совершенно чужды окружению королей Браги, чьи исторические традиции, таким образом, оказываются для нас неведомыми. Современный историк Р. Л. Рейнолдс использовал это как аргумент, чтобы предложить для истории свевов реконструкцию, радикально отличающуюся от той, которая уже излагалась выше (стр. 76–78). Она не кажется нам убедительной. Однако она поучительна как подтверждение того, что элементы головоломки, которую образуют документы, относящиеся к раннему средневековью, настолько неполны, что любой вариант их соединения почти всегда можно поставить под вопрос.
Рейнолдс пытался представить дело так, будто свевы прибыли в Испанию в результате морской экспедиции, сравнимой с миграцией англосаксов (а также герулов и бриттов, которые тоже добрались до Галисии). Он отрицает их присутствие среди народов, которые переправились через Рейн в 406 г. (Иероним упоминает только квадов).
Г) Проблема испано-готской изоляции
Глубокое своеобразие Толедского королевства и крайняя редкость его контактов с внешним миром общеизвестны, о чем еще раз свидетельствует один знаменитый пример: папа узнал об обращении Реккареда только с трехлетним опозданием от маленького посольства из трех монахов, которое даже не добралось до Рима. Однако не будем близоруки: готская Испания не была замкнутым миром. Прежде всего уже назавтра после битвы при Вуйе испанцы с симпатией воспринимали остготское влияние; а несмотря на недоверие по отношению к политике Меровингов и Византии, Испания все же не уклонилась от франкского и византийского вклада.
Остготы дали Испании двух королей, Тевдиса (531–548 гг.) и Тевдегизила (548–549 гг.), и государственных деятелей, которые после 507 г. привели в действие то, что осталось от государственных институтов. Однако отчетливые следы их деятельности редки: несколько типов фибул и пряжек в начале VI в. и, быть может, наименование saio (сайон), уполномоченного по исполнению королевских приказов.
Отношения с Византией, хоть и не встречавшие одобрения толедских королей, отрицать невозможно. Именно в Византии стремились найти приют ортодоксальные изгнанники, вроде святого Леандра или Иоанна Бикларского; именно там находился источник экономических идей (вроде организации cataplus, биржи, контролировавшей внешнюю торговлю), а главное, самого активного течения, вдохновлявшего испано-готское искусство в VII в. Это объясняется либо продолжительным существованием византийского анклава в Бетике, либо коммерческими контактами.
Роль франков отличается еще более спорностью. Цивилизации готской Испании и меровингскои Галлии очень различаются. Интеллектуальный импульс эпохи Исидора не преодолел Пиренеев, и книги, которые он оставил, попали в Галлию не раньше конца VII в., или даже после 711 г. Идеология священной королевской власти, разработанная в Испании позднее, при короле Вамбе (672 г.), нашла отклик в Галлии только при Пипине Коротком. Напротив, готская Испания, почти единственная из варварских государств, осталась невосприимчивой к такому всеобщему течению, как Tierornamentik (звериный орнамент). Но по ту сторону определенной антипатии отмечаются признаки контактов, направленных в разные стороны. М. Броенс выявил в Галисии топонимы меровингского типа (составные на — curtis и — villa) и связал их с франкским походом 542 г. Это очень рискованная гипотеза. Цейс указал на присутствие франкской утвари на кладбище в Памплоне. Самое главное, целая школа, участвующая в продолжающемся споре по поводу происхождения неримских элементов кастильского обычного права, верит в воздействие из-за Пиренеев. Даже лангобарды, возможно, не были полностью лишены каких-то сношений с Испанией. Короче говоря, этот крайний пример учит тому, что ни одну из частей варварского Запада нельзя рассматривать как нечто замкнутое. Даже между самыми самостоятельными из них обмен никогда не прекращался полностью.
II. Галлия
А) Вокруг первых этапов франкского натиска
Благодаря раскопкам проблема римских оборонительных укреплений в зоне первых поселений франков находится на пути к обновлению. Родившаяся около 1880 г. под пером Г. Курта из соображений топонимического характера гипотеза о том, что фортификации Поздней Империи пересекали Бельгию недалеко от современной лингвистической границы (limes belgicus), с 1930 г. подкрепляется археологическими выводами. Некоторые из рассуждений по этому вопросу построены на сравнении: как случилось, что императоры, в других местах так заботившиеся о ликвидации прорывов в limes, оставили зиять брешь на нижнем Рейне? Другие носят чисто локальный характер: имеются указания на несколько, в настоящее время всего 5, фортов в стратегически важных пунктах. Приверженцы limes belgicus, на какое-то время подавленные саркастическими замечаниями, вновь поднимают голову. Кое-где обнаруживаются другие укрепленные линии, в первую очередь ответвление саксонского берега на побережье. В результате обстоятельства франкской оккупации заметно прояснились. Однако археологи поступают мудро, не спеша предполагать наличие связи между их находками и феноменами языковой географии.
Относительно этой древнейшей истории франков наша наука так бедна, что слишком часто пополняется идеями, передаваемыми из поколения в поколение, и без уместной осторожности. Порой какая-то из них с треском лопается. Это именно то, что ожидает устаревший стереотип, противопоставляющий «франков-салиев» и «франков-рипуариев», еще незабытый Ш. Верлинденом в 1955 г. На самом деле критика Ф. Стейнбаха, Э. Эвига и Ж. Станжера окончательно его разрушила.
Решительная атака была подготовлена работами Ф. Бейерля по праву рипуариев: он установил, что Lex Ribuaria (Рипуарская правда), отнюдь не будучи симметричной гомологией Lex Salica (Салическая правда), представляет собой лишь вторичную вариацию, применявшуюся к австра-зийцам и гораздо более позднюю (она не старше 633 г., а под своим названием известна только начиная с 803 г.). Что же касается самого слова «рипуарии», то у Иордана (который говорит о ripariolU союзническом корпусе, охранявшем берег некой реки, безусловно, Роны) оно не встречается, как считалось ранее; оно также отсутствует в источниках VI и даже VII в. Riboarii совершают свое запоздалое вхождение в историю в 726–727 гг. вместе с Liber Historiae Francorum (Книгой истории франков): как раз тогда и вплоть до X в. так называются жители района Кельна, Юлиха и Бонна к западу от Рейна, а также Рургау к востоку от реки, или приблизительного местоположения древнего civitas Agrippi-nensium. Вероятно, это название происходит от какого-то военного округа на берегу Рейна, в большей или меньшей степени повторявшего соответствующую римскую административную единицу. Рипуарии никогда не составляли племени или ответвления народа франков. Сама мысль о каком-либо единстве восточных франков спорна. О Francia Rinensis (Рейнской Франкии) можно говорить в географическом смысле, как Равеннский космограф; но единственное политическое образование, о котором нам что-либо известно, — это Кельнское королевство.
Что касается салиев, то, хотя их существование и неоспоримо, почти невозможно сказать, какой именно реальности они соответствуют. Лишь немногие несомненные факты пережили сокрушительную атаку Станжера. Похоже, что данный термин обозначал политическую общность только после появления меровингской династии; впоследствии это было лишь слово из юридического лексикона или литературный синоним Francus. Автономная группа салиев, скорее всего, существовала только короткое время. Где они жили? У нас есть только два указания, одно проистекает из топонимического сопоставления салиев и Салланда на правом берегу голландского Рейна, другое обеспечивается ее локализацией в Toxiandria (Токсиандрии) — это название с трудом поддается интерпретации (ср. стр. 90) и восходит к Аммиану Марцеллину. Таким образом, давайте будем говорить о салиях лишь в связи с самыми первыми этапами переселения франков от Рейна примерно до Шельды. Впоследствии разумнее прибегнуть к более нейтральному выражению «западные франки».
Б) Франкский воин и ассимиляция завоеваний
Огромный археологический материал позволяет нарисовать портрет франкского воина VI–VII вв. Рядовой франк был пехотинцем; его привычное наступательное оружие очень оригинально для германского мира: метательный топор и короткий меч с единственным лезвием, реже копье; оборонительное вооружение, шлем и щит, он использовал достаточно редко; только вожди сражались верхом с помощью длинного обоюдоострого меча, как многие другие варвары. Во всей Северной и Северо-Восточной Галлии картина одинакова. Этот воин является главной опорой франкского государства; а его могила, в каком-то смысле, — характерным «ископаемым». Можно со всей настойчивостью говорить, и оправданно, о том, что франкское завоевание знаменовало собой победу Kriegerkultur (воинской культуры) над все еще глубоко гражданской цивилизацией Поздней Римской империи. Эта воинская культура, прекрасным выражением которой служат «упорядоченные кладбища»; начиная с VI в. они становятся все более многочисленными.
В подобном описании франкского воина принято использовать классические названия — франциска для топора, фрамея для копья и скрамасакс для меча. На самом деле эти крайне сомнительные наименования следует отвергнуть, хотя археологи нередко остаются верными им. Франкский метательный топор с одним лезвием назывался francisca, то есть франкским, только в Испании; его название перешло в галльскую историографию только с VIII в. благодаря некоему подражателю Исидора Севильского. Framea встречается в античных источниках в противоречивых значениях: Тацит считает, что это копье, Исидор — меч; Евхерию были известны оба смысла; этимология определенно германская, кажется, благоприятствует версии «обоюдоострого меча». Scramasax обязан своей популярностью Григорию Турскому, использовавшему это слово один раз, пояснив, что речь идет о большом ноже; однако неизвестно, одно у него было лезвие или два. Единственное франкское оружие, название которого мы знаем точно, — это ангон, «разновидность копья или гарпуна с треугольным наконечником», но оно встречалось редко.
Этот традиционный портрет изображает не франкского завоевателя; это воин меровингской армии. Франк эпохи нашествий почти неразличим за отсутствием археологических материалов периода до Хлодвига, которые можно было бы неопровержимым образом связывать с франками.
Политический и военный успех вынудил другие народы Галлии равняться на образец, предложенный франкским воином. Мы ничего не знаем о первых этапах этой мимикрии, которые восходят к временам Хильдерика и Хлодвига. Начиная с сыновей Хлодвига, распространение франкских обычаев на всю Галлию уже становится доступным для изучения; это плодотворное, но трудоемкое исследование, в котором еще не сказано последнее слово.
Подтвердим сложность данной проблемы на примере Бургундии. В 533–534 гг. она изменила свой политический статус, войдя в состав меровингского государства. Как реагирует на это археологический материал? Уточнить это помогает основательное исследование Ханса Цейса. До 534 г. свидетельств мало, так как погребальная утварь отличается бедностью (но по той ли причине, что бургундские традиции, как и языки, были близки к готским? Или из-за того, что римско-христиан-ское влияние оказалось ранним и глубоким?). После 534 г. можно отметить растущее количество «упорядоченных кладбищ» с развитой утварью, то есть выравнивание в рамках общего «меровингского» пласта; распространяется типичное вооружение, вроде меча с одним лезвием, и это еще одно франкское влияние; однако все чаще и чаще встречаются пластинчатые пряжки чрезвычайно своеобразного типа с животным, светским (главным образом лошади) или библейским (в основном пророк Даниил) орнаментом — речь идет о региональном новшестве, ничем не обязанном остальному франкскому миру. У нас нет ни одного веского доказательства франкской эмиграции, а главное кладбище, находящееся в Шарне (Сан-э-Луар), не прекращало функционировать.
В Аквитании данная проблема вызывает не меньшие сложности. Изгнание изрядной доли готов-ариан после битвы при Вуйе засвидетельствовано историографией; зато ни один текст не упоминает о масштабной франкской иммиграции. В результате археологи XIX в., например Барьер-Флави, приписывали готам все «варварские» могилы, какие встречали. Морис Броенс энергично протестовал и, разумеется, совершенно оправданно: большинство из них относилось ко времени после 507 г., и здесь не наблюдалось никаких аналогий с некрополями испанской месеты. Большинство кладбищ позволяет обнаружить характерный «меровингский» слой с топорами и мечами с одним лезвием, тем более типичный, что готские захоронения никогда не содержат оружия. Однако утварь демонстрирует также исключительно локальные формы (особенно в Лорагэ, где источником вдохновения служило восточное Средиземноморье). Как это истолковать? Броенс полагал, что аквитанский юг был наводнен 150 000 франков, из которых 50 000 здесь и поселились… Если оставить в стороне преувеличенные цифры, то надежно ли само объяснение? Так ли отличаются эти факты от того, что мы наблюдаем в Бургундии?
Археологи слишком часто переводят в плоскость завоевания и расселения проблему, которая должна решаться в свете ассимиляции и цивилизации, почти моды. Истинная победа Рима пробуждала у его подданных желание жить как римляне; триумф франкского воина должен был заставить все то, что причислялось к Галлии, перенять его образ существования, видимым выражением которого для нас является вооружение и погребальная утварь.
В) Некоторые проблемы правления Хлодвига
Правление Хлодвига всегда занимало историков, в то время как посредственность источников приводила в отчаяние. Отсюда и появление, сменяемое безвременной кончиной, стольких интерпретаций, построенных на слишком шатком основании.
Самое прямое доказательство наших затруднений предоставляет доселе открытый спор относительно хронологии этого правления. Примерно до 1930 г., несмотря на некоторые сомнения, царило относительное спокойствие; затем в ходе оживленного диалога с Л. Левилланом и Ф. Лотом Бруно Круш, а впоследствии и А. Ван де Вивер попробовали поставить все под сомнение. Попытка Круша, действительно слишком иконоборческая и недостаточно основательная, может рассматриваться как неудачная; работа Ван де Вивера совершенно иного качества. Если сегодня полемика и утихла, то вопрос тем не менее не решен, и можно сказать, что в современной ситуации представляются равно возможными две очень разные хронологические системы.
Исходным пунктом спора является одно место у Григория Турского (Hist. Franc, II, 27), выстраивающее основные события правления с интервалом в пять лет: победа над Сиагрием в V г.; над тюрингами в X г.; победа над аламаннами и обет принять христианство в XV г.; победа над Аларихом II при Вуйе также в XV г. Однако нам доподлинно известно, что битва при Вуйе состоялась не в 496 (XV г.), а в 507 г. (XXV–XXVI гг.). Распространяется ли эта ошибка также и на сведения, относящиеся к победе над аламаннами и крещению?
Относительно крещения Хлодвига у нас кроме Григория есть только два древних источника: почти современное письмо святого Авита Вьеннского с поздравлениями Хлодвигу в связи с крещением, которое лишь дополняет Григория неоспоримым уточнением, сообщая день крещения (Рождество), а также письмо святого Ницетия, епископа Трирского, к лангобардской королеве Хлозинде, внучке Хлодвига, написанное около 567–568 г. Оно относит обет Хлодвига принять крещение к следующему дню после посещения св. Мартина Турского, дата которого не указывается (до битвы при Вуйе Тур являлся вестготской территорией). Таким образом, три наших источника почти не пересекаются: Григорий Турский является единственным гарантом связи между крещением и победой над аламаннами, а также важной роли св. Ремигия Реймского; только Авит называет днем крещения Рождество; один Ницетий говорит о связи с Туром (молчание Григория на эту тему весьма удивительно!). Ничто из сказанного не дает нам надежной даты. Однако если поверить в посещение Тура, то оно было возможно лишь в случае войны с готами: хорошо известной, имевшей место в 506–507 гг., или другой, попросту вероятной, в 498 г.? Если принять версию о том, что Хлодвиг одновременно сражался с аламаннами и готами, то идет ли речь о войне 495–496 гг., засвидетельствованной одним Григорием, или 505–506 гг., подтверждаемой Кассиодором?
Таким образом, есть два способа соблюсти эти совпадения во времени. Первый состоит в том, чтобы сохранить относительную верность Григорию, датировав крещение 25 декабря 497 г. (Лот), 498 или 489 г. (Левиллан) и поверив в две аквитанские кампании Хлодвига, как и в две против аламаннов. Другой побуждает больше полагаться на Кассиодора, отнести крещение и единственную войну с аламаннами к 506 г. и оставить свободными десять лет в начале правления, с X по XX г. (в течение которых никто не возражает против борьбы с бургундами), — этот подход принадлежит Ван де Виверу. У каждой системы свои слабости: у первой — умножение на два, у второй — десятилетнее молчание. Которую выбрать? Только один довод не лишен некоторого веса. Вне всякого сомнения, ортодоксальная вера Хлодвига благоприятствовала ему в борьбе с готами в 507 г.; было бы правдоподобней, если он уже восемь или десять лет принадлежал к ортодоксальной Церкви, чем если точкой отсчета было только минувшее Рождество. Но это предположение не является доказательством.
Второй эпизод правления, известный только из Григория Турского (Hist Franc, II, 38), порождает почти столь же разнообразные трактовки: вручение Хлодвигу знаков консульского достоинства, присланных императором Анаста-сием. Возведение Хлодвига в ранг почетного консула (ясно, что о фактическом консульстве речь не шла) не было из ряда вон выходящим событием; это достоинство и раньше уже присваивалось варварам (которые, правда, служили Империи непосредственным образом): это был дипломатический шаг с целью поздравить короля с победой над вестготами и добиться продолжения союза с ним в борьбе против остготов. Но что подумать об императорских атрибутах (пурпурная туника, диадема) и титуле Августа? О конном въезде Хлодвига в Тур, так похожем на коронационную процессию восточных императоров? Историки придерживались самых разных взглядов. Для одних (прежде всего Фюстеля де Куланжа) в этом было зерно истины: Анастасий попытался узаконить власть Хлодвига и сделать его своим представителем на Западе; для других (особенно Альфана) речь идет просто-напросто о легенде; между этими двумя крайностями находят своих сторонников всевозможные промежуточные мнения. Вот то из них, которое представляется нам разумным. На самом деле Анастасий пожаловал королю франков только звание почетного консула; остальное было лишь инсценировкой по местной инициативе, исходившей либо от самого Хлодвига, либо турского духовенства, желавшего отпраздновать свое избавление от готов. Сам Теодорих, при всем своем уважении к прерогативам императора, носил пурпур и диадему, а в надписи из Террачины, как раз около 507–511 гг., принял титул semper Augustus (всегда Август): очевидно, что в его глазах эти формальности не подразумевали претензий на императорский сан или равенство с Анастасием. Впрочем, на севере Галлии с момента убийства Майориана в 461 г. не был признан ни один римский император. Если верить в важность роли турского общества, то можно думать, что эта театральная постановка была призвана придать франкской королевской власти желаемый римлянами вид. Если же заподозрить собственную инициативу Хлодвига, то его жест можно сравнить не только с аналогичными действиями Теодориха, но еще и с выходкой Мастины, князька Авреса, который незадолго до того провозгласил себя «императором».
Как бы то ни было, турский эпизод почти не имел последствий. У нас нет никакого другого свидетельства в пользу этих претенциозных титулов, а королевство Хлодвига и его преемников сохранило свои германские по сути формы.
III. Атлантический мир
А) Мифы и исторические факты о происхождении англичан
Изрядная часть нашей документации по поводу английских корней, неважно в Британии она собрана или за ее пределами, облечена в форму эпоса или откровенной мифологии. Первые этапы заселения Кента обратились в драму с тремя персонажами — бриттским королем Вортигерном и саксами Хенгистом и Хорсой; истоки Уэссекса вылились в историю Сердика и Порты; окончательное поражение бриттов скрывается позади героической истории короля Артура. Глядя из своего наблюдательного пункта на Востоке, историк Юстиниана Прокопий Кесарийский безнадежно перемешивает в своей «Войне с готами» судьбы Британии (которую он, правда, разбивает на два острова Brittia (Брития) и Brittania (Британия)) и поэтичные легенды о потустороннем мире, который античная традиция связывала с островами Блаженства.
Подход историков предпоследнего поколения ко всем этим текстам был категоричным: в них нет ничего, кроме постыдной дребедени, в которой за первенство борются самое возмутительное невежество и самое больное воображение. Великий французский медиевист Фердинанд Лот олицетворяет аrtu этой критической тенденции.
Изобличить недостатки всех наших источников не составляет труда: своеобразная хронология (с интервалом в четыре или восемь лет) «Англосаксонской хроники»; немыслимые имена Хенгист и Хорса («жеребец» и «лошадь») и даже Ворти-герн (представляющее собой не что иное, как уэльский перевод латинского выражения, ошибочно принятого за личное имя). «История бриттов», ответственная за большую часть этих мифов (в том числе и об Артуре), представляет собой «роман, появившийся не раньше IX в.», а Гильдас, ее лучший источник, является «собранием чудовищных оплошностей». Наконец, сам Прокопий видел в Северо-Западе Европы лишь «страну химер».
С тех пор обозначилось более благоразумное отношение. Ныне не отрицают ни промахов, ни этимологических легенд, ни стремления персонифицировать в лице героя историю целого народа. Но стали оказывать достаточно широкое доверие хронологическим и топографическим указаниям «Англосаксонской хроники». Сегодня история происхождения Кента в том виде, в каком ее прослеживает, например, Дж. Н. Л. Майерс на основании археологических указаний или К. Джексон, в основном исходя из лингвистических свидетельств, охотно дает место анекдоту о Вортигерне, Хенгисте и Хорее, по крайней мере, в качестве удачного символа. Некоторые, например Т. С. Летбридж и С. Ф. С. Хоукс, идут еще дальше и наделяют этих героев исторической реальностью, в которой им раньше было отказано. У Сердика было бы меньше шансов: его английская генеалогия, уэльское имя, войско из ютов, и все это в применении к истокам саксонского королевства, обеспечило ему единодушное недоверие, тем более что, как доказала археология, предполагаемая зона его высадки вблизи Саутгемптона оставалась бриттской в течение, по крайней мере, полувека после заявленной даты его прибытия. Артур появился слишком поздно, чтобы найти защитников Британии; однако признано, что его эпопея, как это предполагал еще Коллингвуд, представляет собой обобщенный и не лишенный точности взгляд на события, в центр которых Гильдас помещает Амвросия Аврелиана. И в тексте Прокопия обнаружено немало ценных сведений: роль, выпавшая на долю фризов, англосаксонские способы ведения битвы (пехота) и навигации (на веслах), отношения между англами и варнами и т. д. Раздвоение Британии объясняется наличием двух маршрутов из Византии на северо-запад (через Галлию и атлантическую Испанию), и большинство подобных ошибок проистекает из античной традиции. Тем не менее не станем сомневаться в том, что в один прекрасный день маятник исторической науки, в результате одного из обыкновенных для него колебаний, вернет относительную благосклонность тезисам Лота…
Глава VII. Локальные аспекты
Б) Политические и социальные структуры первоначальной Англии
Вплоть до XX в. представление историков об английской древности оставалось все тем же, что было предложено Бедой в начале VIII в. Под влиянием того, что Беда мог наблюдать в современной ему Англии, он полагал, что в древности она состояла из гомогенных и примыкающих друг к другу королевств, каждое из которых возникло в результате иммиграции сплоченной этнической группы — здесь саксы, там англы, а рядом юты. Современное исследование все дальше уходит от этого упрощенного трафарета: оно допускает, что относительное этническое единство, существовавшее в VI и VII вв., являлось не изначальной данностью, унаследованной от эпохи миграций, а итогом географического раздела бриттских территорий между завоевателями и появившихся вследствие этого нужд, военных и экономических. Таким образом, бессмысленно было бы искать истинные корни каждого «народа» из списков Беды на континенте; все они возникли в результате перегруппировок, позднейших по отношению к переселению.
Эта новая позиция выгодна. Несмотря на разнообразие предполагаемых генеалогий Беды, она учитывает единство, отражаемое староанглийским языком с начала литературной эры: после своей высадки ни один клан не был достаточно изолирован, чтобы долгое время сохранять свое языковое своеобразие; по необходимости быстро сложился общий язык. Она проясняет мутацию, которая в Англии превратила древних саксов континента, народ с «республиканскими» взглядами по сравнению с остальными германцами, в подданных целой россыпи династий (достаточно откровенно ссылавшихся на бога войны Вотана в качестве своего прародителя). А главное — она в определенной степени сближает историю англосаксов и самых близких им германцев континента — франков: мы настойчиво подчеркиваем тот факт, что все существенные элементы франкской цивилизации меровингской эпохи были сформированы после переправы через Рейн, включая и политические объединения.
Можно ожидать, что археология прольет еще немало света, в котором отказывают нам тексты, относящиеся к происхождению англосаксонских королевств. За последние 25 лет наши познания были значительно обогащены двумя выдающимися археологическими исследованиями — раскопками захоронения в корабле в Саттон-Ху в Саффолке (1939 г.), проведенными Р. Л. С. Брюс-Митфордом, который с необыкновенной живостью изложил историю Вуф-фингов, королевской династии Восточной Англии, и изучением дворца Йеверинг в Нортумберленде (1953–1957 гг.), осуществленным Б. Хоуп-Тэйлором и прояснившим конечную фазу языческой эпохи в Берниции. Благодаря им скудные политические сведения «Англосаксонской хроники» и королевских списков дополняются художественным и социальным контекстом.
Огромный курган в Саттон-Ху, в пятидесяти километрах к северо-востоку от Ипсвича, скрывал под собой морской корабль длиной примерно в 27 на 4,7 м в ширину и 1,5 м в высоту, построенный по клинкерной технологии и предназначенный для плавания на веслах. Погребальная камера в середине корабля, правда, без захоронения содержала необыкновенно богатую утварь: византийское столовое серебро начала VI в., ювелирные изделия в перегородчатой технике, оружие, знаки королевского достоинства, наконец, небольшой клад золотых меровингских монет (собранных около 660–670 гг., по мнению большинства нумизматов, или около 625 г., по Лафури). Этот кенотаф следует приписать либо королю Редвальду (ум. ок. 625 г.), либо королю Этельхеру (ум. ок. 655 г.); отсутствие тела объясняется либо принятием христианства, либо смертью вдалеке от гробницы. Он свидетельствует о сочетании чрезвычайно разных традиций, средиземноморских (металлические вазы из Александрии и Константинополя), франкских (монеты), скандинавских, точнее, шведских (в целом идея захоронения в лодке, шлем вендельского типа), наконец, бриттских (традиционная кельтская hanging bowl). Нет лучшего доказательства тому, что англосаксонская Англия не была изолированным миром, затерянным на границах ойкумены, и ее аристократия участвовала во всех течениях европейской цивилизации.
Экономический уровень англосаксонского общества назавтра после колонизации является предметом полемики между нумизматами. Насколько глубоким был упадок, пережитый Британией между исчезновением имперских монет (в начале V в.) и появлением меровингских (во второй половине VI в., а главное, в начале VII в.), низведший ее на доденежный уровень? По мнению одних, хотя золото и серебро практически исчезли, на юге местные жители остались верны меди в виде почти вышедших из употребления монет IV в. или их имитаций низкого качества (minimi); монетарная традиция так и не была прервана полностью, и выжившие бритты могли передать ее саксам. С точки зрения других, этот разрыв был глубоким и продолжительным; minimi здесь ни при чем (они появились позднее середины V в.), и англосаксы восприняли деньги только около 670 г., подражая государям на континенте. Эта проблема еще не разрешена; но следует сознаться, что первый тезис использует скорее постулаты, чем доказанные факты. Трудно было бы объяснить, как могли бритты сохранить употребление денег в стране, покоренной саксами, тогда как утратили его там, где оставались свободными! Сторонники непрерывности любой ценой норовят зайти слишком далеко.
В) Античные пережитки в кельтской Британии
Территории, оставшиеся за бриттами, были наименее романизированными на острове. Если не считать сохранения христианства, кажется, все указывает на стремительное вытеснение античных традиций: в языке практически ничего не осталось от латыни, экономическая жизнь вернулась к примитивным туземным формам, общество вновь обрело племенную структуру, чуждую античному идеалу.
Однако сегодня эпиграфика и археология приглашают к пересмотру этой проблемы. На Западе во множестве встречаются латинские надписи, позднейшие по отношению к разрыву между Британией и Римом. Их стиль замечательно консервативен: использование консульских дат (вплоть до 540 г. в Пенмахно в Уэльсе), упоминание cives (горожан), magistrates (магистрата), protector (протектора) и т. д. Однако все это происходит в чисто кельтской среде (точнее, иробриттской), где обычно пользуются огамическим письмом. Что же думать об этих римских элементах, которые периодически дают о себе знать вплоть до VII в., намного дольше, чем в Галлии? Не сохранилось ли прямой связи между Средиземноморьем и кельтским миром?
Нарративные тексты дают лишь одно очень незначительное указание, которое выявляет существование в начале VII в. маршрута Александрия — Испания — Британия. На юге Англии найдено несколько византийских монет VI–VII вв. Однако несколько лет назад археологи отыскали в дюжине мест в Девоне, Корнуолле, Южной Ирландии и даже на Гебридских островах керамику из восточного Средиземноморья и амфоры, известные равным образом в Испании, на Сицилии и в Греции. Так, обнаруживается неожиданный морской аспект римского наследия: со Средиземноморьем Британию связывала пуповина, проходившая через византийскую Испанию (в которой раньше видели только своеобразный тупик).
Г) Вокруг проблемы Нижней Бретани
История армориканской Бретани предлагает не один парадокс. С одной стороны, отмечается глубина галльских влияний, подтвержденных археологическими находками, а также рассказами Цезаря о могуществе венетов, а с другой — такая незначительность галло-римских следов, в основном в западной части, что уже долгое время в области идентификации городских центров царит неопределенность. Эта картина убеждает в том, что романизация была вполне поверхностной и оставила сельскую местность в галльском контексте. Однако лингвисты, особенно после Жозефа Лота, преподносят как догму то, что в средневековом и современном бретонском языке нет ни малейшего галльского следа, а крайняя Арморика была латинизирована вместе со всей остальной Галлией и в такой же степени.
Следует тотчас же отметить: а) что ничтожность римских следов присуща и другим районам Запада, которые никто не подозревает в том, что они ускользнули от латинизации; б) что мы не в состоянии уточнить, как далеко зашла латинизация сельской местности в остальной Галлии при Поздней Римской империи; вероятно, галльский язык просуществовал до начала V в., как на Западе, так и у жителей Трира. Вплоть до этого момента в участи Бретани нет ничего необычного,
Если не погружаться в филологические тонкости, известно, что лингвисты делят кельтские языки на континентальную группу (галльский) и островную, распадающуюся на две подгруппы, бриттскую (уэльский, корнский, бретонский) и гэльскую (ирландский, гэльский Шотландии). Наше знание островных языков зиждется на богатом и надежном материале; что же касается галльского, то здесь все зависит лишь от нескольких личных имен и лаконичных и туманных надписей. Мы рассматриваем галльский язык как нечто единое лишь гипотетически; на самом же деле нам практически ничего неизвестно ни о галльском Северо-Запада, ни о галльском Северо-Востока (Цезарь удостоверяет существование у бельгов лингвистических особенностей, мы же не в силах их выявить). Все это должно побуждать к чрезвычайной осторожности, идет ли речь об отрицании или подтверждении возможности галльских пережитков.
Энергичное возвращение в Арморику начиная с V в. кельтского языка, как всегда казалось некоторым историкам, предполагало существование галльского субстрата, реанимированного за счет иммиграции из Великобритании (которую никто и не думает отрицать). До последнего времени эта точка зрения единодушно отвергалась как запятнанная романтической фантазией. Но вот энергичная реакция, вдохновленная каноником Фальк" уном, попыталась ее реабилитировать исходя из лингвистических и особенно фонетических соображений. Если это верно, то столь необычная акцентуация Ваннете могла бы представлять собой галльский пережиток по отношению к акцентуации бриттского происхождения в других бретонских диалектах. Древнейшие бретонские документы оказались бы поддельными и обманчивыми, поскольку все они исходили от духовенства, а церковное руководство определенно состояло из островных иммигрантов: они объединили бретонские диалекты в один язык, упорядоченный по корнскому или уэльскому образцу. В современном состоянии этого спора история может вынести только один вердикт: не родится. Но в любом случае хорошо, что бретонская проблема рассматривается в новой плоскости.
Возможно, свет прольют продолжающиеся изыскания Ж.-Л. Флерио, который буквально изучил под микроскопом всю совокупность римских пережитков и анклавов в нижнебретонской среде. Кажется, он выявил несколько фактов, благоприятствующих то тезису Лота, то Фальк" уна. Похоже, что в Верхней Бретани (где, как думал Лот, кельтские элементы являются позднейшим напластованием, а не наличествующим субстратом, как предполагал Фальк" ун) и в некоторых местах Нижней Бретани, особенно вокруг городов и на значительной части побережья Ванетеза и Леона, в средние века бытовал живой романский диалект. Отсутствие римских пережитков почти повсеместно внутри страны (где с точки зрения логики должен был находиться оплот локальной обороны от завоевателей, пришедших с моря) объясняется выживанием галльского наречия. История многого ожидает от этой схватки лингвистов.