За неторопливой второй бутылкой Пнин обсуждал с собою свой следующий ход, или, вернее, посредничал в переговорах между Пниным-Утомленным, который последнее время дурно спал, и Пниным-Ненасытным, желавшим, как всегда, почитать еще дома до двухчасового товарного, стонавшего по пути через долину. В конце концов решено было, что он ляжет спать сразу после окончания программы, показываемой неутомимыми Христофором и Луизой Стар каждый второй вторник в Новом Холле,- довольно высокого уровня музыка и довольно необычные кино-картины, которые президент Пур, отвечая в прошлом году на чью-то нелепую критику, назвал «быть может, самой вдохновляющей и самой вдохновенной затеей в нашей университетской жизни».

3. Ф. Л. теперь спал у Пнина на коленях. Слева от него сидели два студента-индуса. Справа – немного взбалмошная дочь профессора Гагена, специализировавшаяся в области драматургии. Комаров, слава Богу, сидел слишком далеко позади, чтобы сюда долетали его малоинтересные замечания.

Первая часть программы – три старинных коротких фильма – нагнала на нашего приятеля скуку: эта трость, этот котелок, белое лицо, эти черные брови дугой и подрагивающие ноздри его совершенно не трогали. Плясал ли несравненный комик под ярким солнцем с нимфами в веночках по соседству с поджидающим кактусом или был первобытным человеком (гибкая трость превращается в этом случае в гибкую дубинку), или невозмутимо выдерживал свирепый взгляд дюжего Мак Свэна в перевернутом вверх дном ночном кабарэ,- старомодный, безъюморный Пнин оставался равнодушен. «Шут,- фыркал он про себя.- Глупышкин и Макс Линдер и те были смешней».

Вторая часть программы состояла из внушительной советской хроники, снятой в конце сороковых годов. В ней не должно было быть ни капли пропаганды, одно чистое искусство, увеселенье, эйфория гордого труда. Миловидные, нехоленые девушки маршируют на вековечном Весеннем Празднестве, неся полотнища с обрывками из старинных русских песен, вроде «Руки прочь от Кореи», «Bas les mains devant la Corиe», «La paz vencera a 1а guerra», «Der Friede besiegt den Krieg». Санитарный аэроплан пролетает над заснеженным хребтом в Таджикистане. Киргизские актеры посещают обсаженную пальмами санаторию для углекопов и дают там импровизированное представление. С горного пастбища где-то в Осетии пастух рапортует по переносному радио о рождении ягненка местному Министерству сельского хозяйства. Сверкает огнями московское метро с его колоннами и скульптурами и шестью как бы пассажирами, сидящими на трех мраморных скамьях. Семья фабричного рабочего проводит спокойно вечер дома, под большим шелковым абажуром, все разодетые, в гостиной, загроможденной декоративными растениями. Восемь тысяч поклонников футбола смотрят на матч Торпедо и Динамо. Восемь тысяч граждан на Московском заводе электро-моторов единодушно избирают Сталина кандидатом от Сталинского избирательного округа Москвы. Последняя легковая модель ЗИМа выезжает с семьей фабричного рабочего и еще несколькими пассажирами на загородную прогулку с обедом на вольном воздухе. А засим – не нужно, не нужно, ах, как это глупо, говорил себе Пнин, чувствуя, что слезные железы – безотчетно, смешно, унизительно – источают свою горячую ребяческую, неудержимую влагу.

В мареве солнечного света – света, проходящего дымчатыми ~ стрелами меж белых березовых стволов, орошающего нависшую листву, дрожащего глазками на коре, стекающего в высокую траву, играющего и крутящегося среди призраков черемух в чуть смазанном цвету – глухой русский лес обступил путника. Через него шла старая лесная дорога с двумя мягкими колеями и сплошной процессией грибов и ромашек Путник продолжал следовать мысленно по этой дороге на докучном обратном пути в свое анахроническое жилье; он снова был тот юноша, который бродил по этим лесам с толстой книгой подмышкой; дорога вдруг вышла к романтическому, раздольному, возлюбленному великолепию большого поля, нескошенного временем (лошади скачут прочь, вскидывая серебристыми гривами среди высоких цветов), когда дремота одолела Пнина, теперь уже удобно устроившегося в постели, в соседстве четы будильников (один поставлен на 7.30, другой на 8), клохчущих и щелкающих на ночном столике.

Комаров в небесно-голубой рубашке склонился над гитарой, которую настраивал. Праздновалось чье-то рождение, и невозмутимый Сталин с глухим стуком бросил свой бюллетень на выборах правительственных гробоносцев. В бою ли, в стран… в волнах, в Уэйнделе. «Уандерфуль!» (Прекрасно!) – сказал д-р Бодо фон Фальтернфельс, подняв голову от своих бумаг.

Пнин уже погрузился было в свое бархатное забытье, когда на дворе приключилась какая-то ужасная катастрофа: охая и хватаясь за голову, статуя преувеличенно суетилась около сломанного бронзового колеса – и тут Пнин проснулся, и караван огней и теневых бугров прошел по оконной шторе. Грохнула автомобильная дверца, машина отъехала, ключом отперли хрупкий, прозрачный дом, заговорили три звучных голоса; дом и щель под дверью Пнина, дрогнув, осветились. Озноб, зараза. Испуганный, беспомощный, беззубый, в одной ночной рубашке, Пнин слушал, как вверх по лестнице колченого, но бодро, топает чемодан и пара юных ног взбегает по хорошо знакомым им ступенькам, и уже можно было разобрать шум нетерпеливого дыхания… Машинальная ассоциация со счастливым возвращением домой из унылых летних лагерей привела бы к тому, что Изабелла и в самом деле пинком отпахнула бы дверь Пнина, не останови ее вовремя предупреждающий оклик матери.