К Новому году Соскэ захотелось подстричься, и впервые за долгое время он вошёл в парикмахерскую. Посетителей было много, как всегда перед праздником, торопливо позвякивали в унисон несколько пар ножниц. В этой суете, царившей и в парикмахерской и на улице, откуда только что пришёл Соскэ, чувствовалось лихорадочное стремление людей избавиться от холода и поскорее перебраться в новый год.

В ожидании своей очереди Соскэ некоторое время курил, стоя возле печки, ощущая себя против воли втянутым в беспокойную жизнь большого мира, к которому не имел ровно никакого отношения, но почему-то должен был провожать старый и встречать новый год. Сам не имея никаких желаний, ни к чему не стремясь, он заразился всеобщей лихорадкой и уже не мог бездействовать.

Приступы у О-Ёнэ постепенно прекратились, и, уходя из дому, Соскэ уже не тревожился, как прежде. Он готов был встретить Новый год без всякой пышности, как это бывало в других семьях, ещё скромнее, чем обычно, даже без традиционных приготовлений, только бы избавить О-Ёнэ от излишних хлопот. Глядя на жену, словно ожившую, просветлённую, Соскэ испытывал облегчение, как человек, чудом спасшийся от страшной трагедии. Но порой мысль о том неизбежном, что могло в любой момент обрушиться на его семью, туманом обволакивала мозг, вызывая безотчётный страх. И страх этот усиливался предпраздничной лихорадкой, пристрастием людей к суете и всему необычному, их желанием искусственно ускорить наступление Нового года. В такие минуты Соскэ нестерпимо хотелось остаться одному в сумрачном декабре, если бы только это было возможно. Когда наконец подошла его очередь и он сел в кресло, то из зеркала на него глянул совсем другой человек, по самый подбородок укутанный в белоснежную салфетку. В зеркале ещё отражалась клетка с хозяйской птичкой, прыгающей на жёрдочке.

Благоухающий бриолином и напутствуемый праздничными поздравлениями и пожеланиями парикмахера, Соскэ вышел на улицу и сразу почувствовал себя свежим и бодрым. Вдыхая прохладный воздух, он не мог не признать, что совет О-Ёнэ подстричься помог ему обрести душевное равновесие.

По дороге домой Соскэ зашёл к Сакаи уговориться о плате за пользование водопроводом. «Сюда, пожалуйста», — сказала горничная, но, против обыкновения, провела его не в гостиную, а в столовую. Фусума были слегка приоткрыты, и оттуда доносился смех. В доме Сакаи всегда бывало весело.

Хозяин сидел за большим, полированного дерева, хибати, а жена его чуть поодаль, ближе к галерее. Позади хозяина висели на стене часы в продолговатом чёрном футляре. Слева от часов — стенной шкафчик с оклеенными плотной бумагой дверцами. На дверцах — рисунки тушью, литографии, два веера с извлечёнными из них костяными планками.

Кроме хозяина и его жены, в комнате сидели, тесно прижавшись друг к другу, две девочки в одинаковых кимоно с узкими рукавчиками и во все глаза смотрели на вошедшего Соскэ. Смех ещё искрился в их глазах, дрожал на губах. Осмотревшись, Соскэ заметил ещё одного человека, весьма странного вида, сидевшего почти у самого входа в почтительной позе.

Не прошло и пяти минут, как Соскэ понял, что этот человек, собственно, и являлся причиной весёлого оживления. Жёсткие, слегка выгоревшие на солнце волосы, словно припорошенные пылью, плотный, въевшийся в кожу загар. Белая хлопчатобумажная рубашка с керамическими пуговицами, домотканое стёганое кимоно и круглый плетёный шнурок, переброшенный через шею, напоминающий те, на которых обычно носят кошельки. Незнакомец, судя по всему, был жителем одного из отдалённых горных районов, которому редко выпадает случай побывать в таком большом городе, как Токио. Несмотря на холодное время, он то и дело вынимал полотенце из-за полинявшего тёмно-синего бумажного пояса, чтобы вытереть проступавший на верхней губе пот.

— Это торговец из провинции Каи, — представил его хозяин, — приносит на продажу в Токио тамошние ткани.

Торговец тотчас повернулся к Соскэ:

— Купи что-нибудь, господин хороший!

Только сейчас Соскэ заметил сваленные в углу самые различные шелка. Здесь был и первоклассный полосатый креп «о-мэси», и ткань «мэйсэн» попроще, и некрашеное шёлковое полотно «сироцумуги». Просто не верилось, что хозяин всех этих великолепных товаров такой простак. Жена Сакаи пояснила, что почва в его деревне — сплошь застывшая вулканическая лава, ничего там не растёт: ни рис, ни каштаны, только тутовые деревья, и все жители вынуждены разводить шелковичных червей. Живут там очень бедно, только в одной семье есть стенные часы, всего трое детей ходят в школу второй ступени.

— Оп говорит, что единственный на всю деревню знает грамоту, — смеясь, заключила хозяйка.

— Это чистая правда, госпожа, — очень серьёзно произнёс ткач, — никто, кроме меня, не умеет ни читать, ни писать, ни считать. Что говорить — гиблое место!

Ткач раскладывал ткань за тканью, приговаривая: «Купите, господа хорошие!» — и чисто по-деревенски торговался: «Уж больно дёшево даёшь, дай подороже, сделай милость! Да ты погляди, какой тяжёлый, а выделка какая!» Он забавлял хозяев, они смеялись и, ничем не занятые, охотно вели с ним разговор.

— Но ты ведь должен есть, когда идёшь из своей деревни в Токио?

— А как же! Без еды нельзя. Голод каждого доймёт!

— Где же ты ешь?

— Где ем? Да в чайных ем. Это такой домик, где дают поесть, — ответил он на заданный в шутку вопрос хозяина. Но ещё больше он всех насмешил, когда сказал, что до отвала наедается на постоялых дворах, потому как еда там очень уж вкусная, три раза на день ест, даже бывает совестно.

В конце концов ткачу всё же удалось сбыть хозяйке штуку белого шифона и отрез шёлка из кручёной нитки. При этом Соскэ невольно подумал, что только люди со средствами могут купить перед самым Новым годом летнюю ткань,

— Может, и вы, кстати, что-нибудь возьмёте? — обратился Сакаи к Соскэ. — Ну хотя бы на будничное платье супруге?

Жена его уверяла Соскэ, что вряд ли представится ещё случай купить так дёшево. «А заплатите, когда хотите». Соскэ согласился купить для О-Ёнэ «мэйеэн». Сакаи долго торговался, и ткач наконец уступил материю за три иены, посетовав:

— Не цена это, а слёзы!

Все снова дружно рассмеялись.

Ткач, видимо, везде, куда бы ни пошёл, говорил по-деревенски, потому что иначе не умел. Он обходил всех своих постоянных покупателей, пока от его ноши не оставались только тёмно-синий фуросики да шнурок. Он сказал, что вернётся ненадолго домой, проводит старый год и тотчас снова отправится в путь. Товару возьмёт столько, сколько сможет унести, и к началу мая, когда у шелководов наступает страдная пора, возвратится с выручкой в свою деревушку, где перекатываются под ногами кусочки лавы, близ северного склона Фудзи.

— Чуть ли не пять лет он ходит к нам, и всё такой же, — сказала жена Сакаи.

— Да, редко встретишь нечто подобное, — присовокупил муж. — И в самом деле, пробудешь нынче три дня дома, а потом смотришь: улицу расширили, день не прочтёшь газет — а тут, оказывается, новую трамвайную линию открыли.

Размышляя обо всём этом, Соскэ с искренним сочувствием смотрел на ткача, который, дважды в год бывая в Токио, смог всё же сохранить своеобразные черты жителя гор, особую манеру речи, одежду.

По пути домой, перекладывая под накидкой покупку из руки в руку, Соскэ никак не мог забыть торговца, буквально за нищенскую цену продавшего ему ткань, его бедную одежду, жёсткие, цвета тёмной глины, волосы, на удивление аккуратно расчёсанные на пробор.

Когда он пришёл домой, О-Ёнэ как раз дошила новогоднее хаори для мужа, положила его под дзабутон, а сама села сверху вместо пресса.

— Перед сном положишь его под тюфяк, — обернулась она к Соскэ. О-Ёнэ от души смеялась, когда муж рассказал ей про торговца, и никак не могла налюбоваться подарком, приговаривая: «До чего же дёшево!» Ткань и в самом деле была великолепной.

— Не понимаю, — сказала наконец О-Ёнэ, — какая ему от этого выгода?

— Не так уж это дёшево. Просто торговцы мануфактурой, перекупщики, здорово наживаются на покупателях. — Сказано это было с таким видом, словно Соскэ прекрасно разбирался в подобного рода делах.

Постепенно разговор перешёл на семью Сакаи. Живут в достатке, могут сколько угодно переплатить хозяину антикварной лавки, зато с бедным ткачом торгуются, чтобы приобрести по дешёвке то, что понадобится лишь в следующем сезоне. Забот не знают, и потому в доме у них постоянно веселье. И вдруг уже совсем другим тоном, как бы поучая, Соскэ сказал:

— Дело не только в деньгах. Главное — дети. С детьми и беднякам весело.

В его словах О-Ёнэ послышался горький упрёк, брошенный Соскэ самому себе. Она выпустила из рук шёлк, который держала на коленях, и взглянула на мужа. Однако он ничего не заметил, весь поглощённый мыслью о том, что впервые за долгое время порадовал наконец жену — материя пришлась ей по вкусу. О-Ёнэ же не сказала ни слова, отложив разговор до вечера.

Спать они легли в одиннадцатом часу, как обычно. И О-Ёнэ, улучив момент, пока муж ещё не уснул, повернулась к нему:

— Ты нынче говорил, что без детей скучно…

Соскэ вспомнил, что нечто подобное он действительно говорил, но лишь в порядке общих рассуждений, во всяком случае не имея в виду ни О-Ёнэ, ни себя. Но жена, видно, придала его словам чересчур серьёзное значение, и сейчас ему ничего не оставалось, как возразить:

— Я ведь не нас с тобой имел в виду.

Наступила пауза. Потом О-Ёнэ снова заговорила:

— Ты ведь считаешь, что мы скучно живём, потому и сказал так. Верно?

Говоря по совести, Соскэ следовало бы в этом признаться, но он не решился и, чтобы не огорчать едва оправившуюся после болезни жену, предпочёл обратить всё в шутку, но ничего из этого не получилось.

— Ну, раз ты так говоришь, может, и в самом деле у нас скучновато, однако… — Соскэ запнулся, но, так и не подыскав нужного слова, сказал лишь: — Ладно, ладно. Только, пожалуйста, не волнуйся.

О-Ёнэ промолчала.

— Вчера вечером опять был пожар, — сообщил Соскэ, стараясь отвлечь О-Ёнэ от этого разговора, но она продолжала:

— Я очень перед тобой виновата.

Сказала и осеклась, так и не договорив. Лампа стояла на своём обычном месте, в стенной нише на полочке, и Соскэ не видел лица жены, лежавшей спиной к свету, но голос её не казался Соскэ глухим от слёз. Он быстро повернулся на бок и вгляделся в лицо О-Ёнэ, едва видное в полутьме. О-Ёнэ тоже пристально на него смотрела и наконец заговорила прерывающимся голосом:

— Я давно хотела тебе сказать, но всё не решалась, прости меня…

Соскэ ничего не понял, подумал было, что это истерия, потом засомневался и молчал в недоумении.

— У меня никогда не будет детей, — с трудом проговорила О-Ёнэ и заплакала. Видимо, эта мысль давно её мучила. Ясность волной поднялась в душе Соскэ после этого горестного признания, но в растерянности он не знал, как утешить жену.

— Без детей проживём, — сказал он наконец. — Возьми хоть Сакаи-сан. Ему можно лишь посочувствовать. Не дом, а детский сад. Что хорошего!

— Но ты сам будешь страдать, если точно определится, что я не могу иметь детей.

— Так ведь пока неизвестно. Может, на этот раз ты благополучно родишь.

О-Ёнэ ещё сильнее расплакалась. И Соскэ ничего не оставалось, как ждать, пока она успокоится, а потом дать ей всё высказать до конца.

Не в пример многим, Соскэ и О-Ёнэ жили в полном согласии, лишь невозможность иметь детей омрачала их счастье. Они потеряли ребёнка, а это куда тяжелее, чем его вообще не родить. И потому Соскэ и О-Ёнэ чувствовали себя глубоко несчастными.

О-Ёнэ впервые ждала ребёнка, когда, покинув Киото, они влачили скудное существование в Хиросиме. Все дни тогда О-Ёнэ проводила в мечтах, отдавшись охватившему её дотоле неизведанному чувству, испытывая перед будущим то страх, то радость. Для Соскэ их будущий ребёнок был осязаемым и зримым доказательством великой силы любви, и он с нетерпеливой радостью ждал появления на свет этого крохотного комочка, частицы его плоти. Однако роды начались на пятом месяце. В то время О-Ёнэ и Соскэ изо дня в день боролись с жестокой нуждой. Соскэ был уверен, глядя на ставшее землистым лицо О-Ёнэ, что постоянные лишения и тяготы — единственная причина их несчастья. Теперь он был надолго лишён радости взять на руки младенца — плод их любви, загубленный нуждой, и горько сожалел об этом. О-Ёнэ ничего не говорила, только плакала.

Но вскоре после переезда в Фукуоку О-Ёнэ снова потянуло на кислое. Она слышала, что преждевременные роды повторяются, и была очень осмотрительна. Может быть, поэтому всё шло нормально, но родила она на месяц раньше срока. Акушерка, с сомнением качая головой, советовала показать ребёнка врачу. Врач определил, что ребёнок недоношен, и велел держать его в тепле, днём и ночью поддерживая постоянную температуру. Но оборудовать в комнате хотя бы очаг было не так-то просто. Чего только они не делали, чтоб сохранить жизнь младенцу! Но всё усилия оказались тщетными. Спустя неделю маленькое тельце похолодело. Держа его на руках, О-Ёнэ, рыдая, спросила:

— Как теперь дальше жить?

Соскэ мужественно принял и этот удар. Ни слова жалобы, ни стона не вырвалось у него за всё время, пока крохотное существо, превратившись в пепел, навеки упокоилось в земле. Но время шло, печаль рассеивалась постепенно, а потом и совсем исчезла.

В третий раз О-Ёнэ забеременела почти сразу же после переезда в Токио. В то время она была очень слаба, и Соскэ за неё тревожился, не говоря уже о будущем ребёнке. И всё же оба они не теряли надежды на благополучный исход и проводили в спокойной уверенности месяц за месяцем. В то время у них ещё не было водопровода, утром и вечером служанка брала воду в колодце и у колодца же стирала. Однажды, когда О-Ёнэ была уже на пятом месяце, ей понадобилось что-то сказать служанке, которая стирала в это время на заднем дворике, поставив лохань рядом с колодцем возле выложенного камнем стока. Тут О-Ёнэ и поскользнулась, когда хотела перейти сток, упав на покрытый мокрым зелёным мхом бугор. Ругая себя в душе, она всё же постыдилась признаться Соскэ в собственной оплошности и сказала ему об этом лишь спустя некоторое время, когда убедилась, что всё обошлось. Соскэ не стал упрекать жену, лишь ласково сказал:

— Смотри будь осторожна!

Между тем время родов приближалось, и, сидя на службе, Соскэ ни на минуту не забывал об О-Ёнэ. Возвращаясь домой, он с замиранием сердца некоторое время стоял у дверей: а вдруг, пока его не было, что-нибудь произошло… Соскэ напряжённо вслушивался, надеясь, что вот сейчас раздастся плач младенца, потом испуганно вбегал в дом, тут же раскаиваясь в малодушии. Схватки, к счастью, начались поздно вечером, когда Соскэ был дома. Он не отходил от жены, заботливо за ней ухаживая, вовремя велел позвать акушерку, приготовил всё необходимое. Против ожидания, роды оказались лёгкими, но ребёнок, такой долгожданный, ни единым вздохом не дал знать о своём появлении в этом бренном мире, как ни старалась акушерка вдуть воздух в маленький ротик через тонкую стеклянную трубку. На свет появился бездыханный кусочек плоти, не издавший ни единого крика, и Соскэ с О-Ёнэ печально глядели на смутно очерченные рот, нос и глаза.

За неделю до родов акушерка внимательно осмотрела О-Ёнэ, прослушала даже сердце будущего ребёнка и сказала, что всё идёт хорошо. Она не могла ошибаться, ибо как только прекращалось развитие плода, случался выкидыш. Значит, до последнего момента ребёнок был жив. Поняв это, Соскэ впал в отчаяние. Ребёнок погиб, потому что перед самым рождением у него вокруг горла обмоталась пуповина, причём не обычная, а очень толстая, и даже опытная, уже не молодая акушерка ничего не могла сделать. Ребёнок попросту задохнулся.

Какая-то доля вины лежала, конечно, и на акушерке, но главное заключалось в неосторожности О-Ёнэ, когда четыре месяца назад она упала возле колодца. О-Ёнэ выслушала всё это молча, беспомощно кивнув головой. Из усталых, слегка запавших глаз по щекам струились слёзы, которые Соскэ, утешая жену, всё время вытирал платком, длинные ресницы вздрагивали.

Не удивительно, что Соскэ с О-Ёнэ избегали теперь разговоров о детях, чтобы не ворошить исполненное горечи прошлое. И всё же в тайниках души оно ныло, это прошлое, навевая тоску, угнетая, каждый раз напоминая о себе. Неизбывная, омрачавшая жизнь грусть звучала даже в их смехе, и ни у Соскэ, ни у О-Ёнэ не было нужды возвращаться в разговоре к печальным событиям. Вовсе не о том собиралась повести речь О-Ёнэ. В последний раз потеряв ребёнка, О-Ёнэ обвинила себя в жестокости. Ведь это она, пусть ненамеренно, сгубила зачатое ею существо, так и не дав ему появиться на свет. Она — злодейка, совершившая тягчайшее преступление. Но эти, снедавшие О-Ёнэ нравственные муки она стойко переносила в одиночестве, ни с кем их не деля, даже с мужем.

Три недели после родов О-Ёнэ, как и полагается, провела в постели. Но в то время, как тело её пребывало в полном покое, душа не знала ни минуты отдыха. Соскэ без всякой пышности похоронил маленькое тельце, а потом сделал поминальную табличку, на которой чёрным лаком было написано посмертное имя. Другого имени у младенца не было, его не успели дать. Вначале табличка стояла на шкафчике в столовой, и, вернувшись со службы, Соскэ непременно зажигал перед ней ароматичные курения. Лежавшая в маленькой комнате О-Ёнэ временами ощущала их аромат, настолько обострились за это время все её чувства. Но немного спустя Соскэ почему-то убрал табличку в шкаф, где аккуратно завёрнутые в кусок материи, каждая в отдельности, хранились поминальные таблички умершего в Фукуоке ребёнка и отца Соскэ. В своё время, покидая Токио, Соскэ решил все поминальные таблички оставить на попечение храма, чтобы не возить их с места на место, за исключением таблички отца, которую он взял с собой.

От глаз О-Ёнэ не укрылось, что Соскэ убрал табличку, но этот его поступок она не сочла случайным. Обе таблички умерших детей были связаны в сознании О-Ёнэ длинной нитью судьбы, которую она мысленно протянула к бесформенному существу, исчезнувшему бесследно, словно тень, которому даже не понадобилась табличка. Хиросима… Фукуока… Токио… Воспоминания о постигших её там несчастьях внушали О-Ёнэ мысль о неодолимости тяготевшего над нею рока, из-за которого ей так и не суждено стать матерью. И в ушах у О-Ёнэ всё время, пока она лежала, неотступно звучал голос проклятья, терзая её измученную душу.

Было невыносимо тяжело лежать вот так, без всякого движения, глядя в одну точку. И после ухода сиделки О-Ёнэ по утрам вставала потихоньку и принималась бродить по дому, в тщетной надежде одолеть гнетущую тревогу. Потом, охваченная унынием, она снова зарывалась головой в подушку, чтобы не видеть ничего вокруг.

Через три недели О-Ёнэ окрепла, поднялась, аккуратно сложила постель и с каким-то новым чувством погляделась в зеркало. Пора было менять тёплую одежду на лёгкую, и О-Ёнэ наконец с наслаждением сбросила с себя подбитое ватой кимоно, сразу ощутив свежесть и лёгкость во всём теле. Её тоскующая душа не осталась безучастной к ярким, полным жизни, краскам японской природы на грани весны и лета, и из самых дальних её уголков всплыли навстречу яркому свету горестные воспоминания. Неожиданно, во мраке, окутавшем прошлое О-Ёнэ, родилось желание знать, что ждёт её в будущем.

Как-то утром, проводив, как обычно, мужа на службу, О-Ёнэ вслед за ним вышла из дому. Уже наступила пора, когда редко встретишь на улице женщину без зонтика. Утро выдалось великолепное, припекало солнышко, и у О-Ёнэ, которая шла быстро, выступили на лбу капельки пота. На всём пути её не покидала мысль о поминальной табличке, на которую она случайно наткнулась сегодня, выдвинув ящик комода, чтобы достать кимоно. Вот наконец и дом, где живёт гадатель.

О-Ёнэ с детства не чужда была суеверий, что, в общем-то, свойственно многим вполне цивилизованным людям. Но, как и они, не отдавая себе в том отчёта, О-Ёнэ говорила о суевериях, словно о забаве. Однако нынче ей было не до шуток, коль скоро речь шла о важном, даже святом для каждого человека деле. Вся собранная, очень серьёзная, О-Ёнэ предстала перед гадателем и спросила, дарует ли ей когда-нибудь небо ребёнка, и суждено ли ей его вырастить. Гадатель, точь-в-точь как уличные прорицатели, которые, расположившись на улице со своим столиком, за двенадцать сэнов предсказывают прохожим судьбу, разложил шесть гадательных палочек «санги», меняя их то и дело местами, повертел в руках палочки «дзэйтику», посчитал что-то и, теребя бородку, долго смотрел на О-Ёнэ, как бы изучая её. Затем изрёк:

— У вас не будет ребёнка.

Несколько минут О-Ёнэ молчала, вникая в смысл сказанного, затем подняла на гадателя глаза:

— Почему же?

Вопреки её ожиданиям, гадатель, не раздумывая, сразу ответил:

— Над вами тяготеет сознание вины, вот почему вам не суждено стать матерью.

Эти слова ударили О-Ёнэ в самое сердце. Окончательно приуныв, она вернулась домой и в тот вечер даже боялась взглянуть на мужа.

Но дальше таиться у О-Ёнэ не было сил. Ночная тишина, тусклая лампа в стенной нише и, наконец, признание О-Ёнэ — всё это произвело на Соскэ какое-то тягостное впечатление.

— Нервы у тебя не в порядке, вот и ходишь куда не следует. Не глупо ли тратить деньги на всякую чепуху? Опять, наверно, собираешься к этому гадателю?

— Нет, ни за что, уж очень страшно!

— И не ходи. Глупости всё это, — сказал Соскэ подчёркнуто небрежным тоном и снова улёгся на подушку.