А. С. Пушкин
Пролог
Императрица Екатерина II
Сказка о царевиче Хлоре
[16]
До времен Кия, князя киевского, жил да был на Руси царь — добрый человек, любивший правду и желавший всем людям добра; он часто объезжал свои области, чтобы видеть, каково жить людям, и везде разведывал, живут ли по правде.
У царя была царица. Царь и царица жили согласно, царица езжала с царем и не любила быть с ним в разлуке.
Приехал царь с царицею в один город, построенный на высокой горе посреди леса. Тут родился царю сын дивной красоты; ему дали имя Хлор. Но посреди этой радости и трехдневного празднества царь получил неприятное известие, что соседи его неспокойно живут, в его землю въезжают и разные обиды пограничным жителям творят. Царь взял войско, что стояло поблизости в лагере, и пошел с ним для защиты границы. Царица поехала с царем. Царевич остался в том городе и доме, где родился. Царь приставил к нему семерых нянек разумных и в детском воспитании искусных. Город же царь велел укрепить стеною из дикого камня, по углам с башнями; по старинному обычаю на башнях пушек не поставили, так как тогда еще нигде не было пушек. Дом, в котором остался царевич Хлор, хотя и не был построен из сибирского мрамора и порфира, но был очень хорош и покойно расположен.
Позади палат были сады с плодовыми деревьями, а в садах — пруды с рыбами и беседки во вкусе разных народов, откуда имелся обширный вид на окружные поля и долины.
Когда царевич стал подрастать, кормилица и няни начали примечать, что он делается все красивей, а еще того умней и живей; и разнесся повсюду слух о красоте, уме и больших дарованиях царевича. Услышал о том и какой-то хан киргизский, кочевавший с кибитками по дикой степи; полюбопытствовал увидеть столь дивное дитя, а увидев, пожелал увезти его с собою; начал просить нянь, чтоб поехали с царевичем к нему в степь. Няни сказали со всякою учтивостью, что им того без дозволения царя делать нельзя, что они не имеют чести знать господина хана и с царевичем не ездят к незнакомым людям в гости. Хан не был доволен тем учтивым ответом, пристал пуще прежнего, как голодный к тесту; но, получив твердый отказ, наконец понял, что просьбами не успеет в своем намерении, и прислал к ним подарок. Они, поблагодарив, отослали дары обратно и велели сказать, что ни в чем нужды не имеют. Хан был упрям и, не оставляя своего намерения, стал раздумывать, как быть? Придумал, нарядился в изодранную одежду и, сев у ворот сада, будто человек старый и больной, стал просить милостыни у проходящих. Царевич прогуливался в тот день по саду, увидев, что у ворот сидит какой-то старик, послал спросить: что за старик? Побежали, спросили: что за человек? Возвратились с ответом, что больной нищий. Хлор, как любопытное дитя, просился посмотреть больного нищего. Няни, унимая Хлора, сказали, что смотреть нечего и чтоб послал к нему милостыню. Хлор захотел сам отдать деньги, побежал вперед. Няни побежали за ним, но чем няни скорее бежали, тем младенец шибче бежал; выбежав же за ворота и подбежав к мнимому нищему, зацепился ножкою за камешек и упал на личико. Нищий вскочил, поднял дитя под руки и пустился с ним под гору. Тут стояли вызолоченные роспуски, бархатом обитые. Сел хан на роспуски и ускакал с царевичем в степь.
Няни, как добежали до ворот, не нашли уже ни нищего, ни дитяти, ни следа их не видали, и дороги тут не было, где хан с горы спустился. Сидя, держал он царевича перед собою одною рукою, как будто курочку за крылышко, другою же рукою махнул шапкою через голову и крикнул три раза «ура!». На голос его няни прибежали к косогору, но поздно, догнать не могли.
Хан благополучно довез Хлора до своего кочевья и вошел с ним в кибитку, где встретили хана его вельможи. Хан приставил к царевичу лучшего из старшин. Тот взял Хлора на руки и отнес его в богато украшенную кибитку, устланную китайскою красною камкою и персидскими коврами; дитя же посадил на парчовую подушку и начал тешить его. Но Хлор очень плакал и жалел, что от нянь убежал вперед, и то и дело спрашивал: куда его везут? зачем? на что? где он? Старшина и находившиеся при нем киргизы насказали ему много басней: один говорил, будто по течению звезд так определено; другой — будто тут лучше жить, нежели дома; всего насказали, окроме правды; но, видя, что ничто не унимает слез Хлора, вздумали его стращать небывальщиною, говоря: «Перестань плакать! Или оборотим тебя летучею мышью или коршуном; а там волк или лягушка тебя съест». Царевич небоязлив был: посреди слез расхохотался над такою нелепостью. Старшина, увидя, что дитя перестало плакать, приказал накрыть стол. Накрыли и кушанья принесли. Царевич покушал. Потом подали варенье в сахаре и разные плоды, какие имели; после ужина раздели его и положили спать.
На другой день, рано до света, хан собрал своих вельмож и сказал им:
— Да будет известно вам, что я вчерашний день привез с собою царевича Хлора, дитя редкой красоты и ума. Хотелось мне доподлинно узнать, правда ли слышанное об нем? А чтобы узнать теперь, я намерен употребить разные способы.
Вельможи, услыша слова ханские, поклонились в пояс. Из них льстецы похвалили ханский поступок, что чужое-де и то еще соседнего царя дитя увез. Трусы потакали, говоря: «Так, надежа государь-хан! как и быть иначе, как тебе на сердце придет?» Немногие лишь, что действительно любили хана, покачали головою; на вопрос же хана: отчего не говорят? — сказали чистосердечно: «Дурно ты сделал, что у соседнего царя увез сына, и беды нам не миновать, коли не поправишь своего поступка». Хан же сказал: «Вот так вы всегда ропщете противу меня!» — и отошел от них; а когда царевич проснулся, то приказал принести его к себе. Дитя, видя, что нести его хотят, сказало: «Не трудитесь, я ходить умею, я сам пойду», — и, войдя в ханскую кибитку, всем поклонилось: сперва хану, потом около стоявшим направо и налево; после чего стало перед ханом с почтительным, учтивым и благопристойным таким видом, что всех киргизов и самого хана в удивление привело. Хан, однако, опомнясь, сказал так:
— Царевич Хлор! говорят про тебя, что ты дитя разумное. Сыщи же мне, пожалуйста, цветок розу без шипов, что не колется. Дядька тебе покажет большое поле, сроку же даю трое суток.
Царевич поклонился хану, сказал: «Слышу», — и вышел из кибитки, пошел к себе.
Дорогою попалась ему навстречу дочь ханская, что была замужем за Брюзгою-Султаном.
Этот никогда не смеялся и сердился на других за улыбку. Ханша же была нрава веселого и весьма любезна. Увидя Хлора, она сказала:
— Здравствуй, царевич! здорово ли живешь? куда изволишь идти?
Царевич сказал, что по приказанию хана, батюшки ее, идет искать розу без шипов, что не колется. Ханша Фелица (так ее звали) дивилась, что дитя посылают искать такой трудной вещи, и, полюбив младенца в сердце своем, сказала:
— Царевич! Подожди маленько: я с тобой пойду искать ту розу без шипов, коли батюшка хан позволит.
Хлор пошел в свою кибитку обедать, ибо час был обеда; ханша же к хану — просить позволения идти с царевичем искать розу без шипов, что не колется. Хан не только не позволил, но и запретил ей накрепко, чтоб не шла с дитятею. Фелица, вышедши от хана, мужа своего Брюзгу-Султана уговорила остаться при отце ее, хане, сама же пошла к царевичу. Он обрадовался, как увидел ее; она же сказала ему:
— Хан мне не велит идти с тобою, царевич, искать розу без шипов, что не колется; но я тебе дам совет добрый; смотри не забудь! Слышишь ли, дитя? Не забудь, что тебе скажу.
Царевич обещал вспомнить.
— Отселе недалече, — продолжала она, — как пойдешь искать розу без шипов, что не колется, встретишься с людьми весьма приятного обхождения. Станут уговаривать тебя идти с ними, наскажут тебе про веселия многие, про несчетные забавы; не верь им — лгут: веселия их мнимые и ведут только к большей скуке. Затем придут другие; будут о том же еще сильнее тебя просить; откажи с твердостью — отстанут. Потом попадешь в лес; тут найдешь льстивых людей, что всячески стараться будут приятными разговорами отвести тебя от истинного пути. Но ты не забывай, что тебе один цветок, розу без шипов, что не колется, искать надо. Я тебя люблю и потому к тебе вышлю навстречу сына моего: он поможет тебе найти тот цветок.
Хлор, выслушав Фелицу, спросил:
— Разве так трудно сыскать розу без шипов, что не колется?
— Нет, — отвечала ханша, — не слишком трудно, коли кто прямодушен и тверд в добром намерении.
— А нашел ли уже кто тот цветок? — спросил Хлор.
— Я видала, — сказала Фелица, — людей простых, что успевали в том не хуже вельмож.
Сказав так, ханша простилась с царевичем; старшина же дядька повел дитя искать розу без шипов, что не колется, и впустил его затем сквозь калитку в огромный зверинец. Тут увидел Хлор перед собою множество дорог: одни были прямые, другие извивались вкривь и вкось, третьи были перепутаны между собой. Царевич не знал сначала, по которой идти; увидя же юношу, идущего ему навстречу, поспешил к нему спросить: кто он такой? Юноша отвечал:
— Я — Рассудок, сын Фелицын; меня мать моя прислала идти с тобою искать розу без шипов, что не колется.
Царевич, благодаря Фелицу в душе и на словах, взял его за руку и осведомился, по какой дороге идти. Рассудок с веселым и добрым видом сказал ему:
— Не бойся, царевич, пойдем по прямой дороге, по которой не все ходят, хотя она и лучше других.
— Отчего же по ней не ходят? — спросил царевич.
— Оттого, — сказал юноша, — что, останавливаясь, сбиваются на другие дороги.
Выйдя лесом к красивой долине, они увидели речку, прозрачной воды, и на берегу ее несколько молодых людей: одни из них сидели, другие лежали на траве и под деревьями. Как увидели царевича, встали и подошли к нему; один же из них сказал ему отменно учтиво и приветливо:
— Позвольте, сударь, спросить: куда вы идете? Нечаянно ли вы сюда зашли? И не можем ли мы иметь удовольствие чем-нибудь вам услужить? При одном виде вашем мы чувствуем уже к вам уважение и дружбу.
Царевич, вспомня слова Фелицы, улыбнулся и сказал:
— Я не имею чести вас знать, ни вы меня не знаете; поэтому ваши слова я приписываю обыкновенной светской учтивости, а не моим достоинствам; иду же я искать розу без шипов, что не колется.
Тут заговорил и другой:
— Намерение ваше прекрасно; но сделайте милость, останьтеся с нами хоть несколько дней; у нас тут превесело.
Хлор отвечал, что ему назначен срок и останавливаться недосуг: опасается ханского гнева. Они же старались его уверить, что ему отдых нужен для здоровья и что лучше и удобнее места не найдет, ни людей усерднее их. Наконец мужчины и женщины, взяв друг друга за руки, сделали около Хлора и его проводника круг и начали плясать и скакать, не пуская их далее. Но пока они вокруг вертелись, Хлора под руку ухватил Рассудок и выбежал с ним из круга так скоро, что те не могли их удержать.
Пройдя далее, нашли они Леньтяг-Мурзу, прогуливавшегося с своими домашними. Увидя Хлора с провожатым, тот принял их ласково и просил зайти в его избу. Они, устав маленько, зашли к нему. Он посадил их на диван, сам же лег возле них посреди пуховых подушек, покрытых старинною парчою; его же домашние сели около стены. Потом Леньтяг- Мурза приказал принести трубки и кофе. Услыша же от них, что табаку не курят, кофе не пьют, велел ковры опрыскать благовонными духами; после чего спросил Хлора о его приходе в зверинец. Царевич отвечал, что по приказанию хана он ищет розу без шипов, что не колется. Леньтяг-Мурза, дивясь, что в таких молодых летах предпринял такой труд, заметил:
— И старее тебя едва ли на то станет. Отдохните, не ходите далее! У меня здесь есть люди, что также найти старались, да, устав, бросили.
Один из сидевших тут же встал с места и сказал:
— Я сам не раз хотел дойти, да соскучился, а вместо того остался жить у моего благодетеля Леньтяг-Мурзы, который меня и кормит.
Среди этих разговоров Леньтяг-Мурза уткнул голову в подушку и заснул. Как сидевшие около стены услышали, что Леньтяг-Мурза храпит, то полегоньку встали; одни пошли наряжаться и украшаться, другие легли спать, третьи начали всякий вздор говорить, четвертые ухватились за карты и кости, и при всех этих занятиях одни сердились, другие радовались, и на лицах всех выражались волновавшие их разные чувства. Когда Леньтяг-Мурза проснулся, все опять собрались около него и внесли в горницу стол с фруктами. Леньтяг-Мурза, оставаясь посреди пуховых подушек, потчевал оттуда царевича, который весьма прилежно примечал все, что там ни делалось. Но лишь только Хлор принялся отведывать предлагаемое им Леньтяг-Мурзою, как проводник его Рассудок за рукав его дернул полегоньку. Кисть прекрасного винограда, которую царевич держал в руках, рассыпалась по полу; сам же он, опомнясь, тотчас встал, и оба вышли из хором Леньтяг-Мурзы.
Вскоре увидели они двор крестьянский с участком отлично обработанной земли, на которой был засеян всякий хлеб: и рожь, и овес, и ячмень, и гречиха; иной поспевал, другой лишь выходил из земли. Далее увидели луга, на которых паслись овцы, коровы и лошади. Хозяина они нашли с лейкою в руках: он обливал рассаживаемые женою его огурцы и капусту; дети же были заняты в другом месте: щипали сорную траву из овощей.
— Бог помочь, добрые люди! — сказал Рассудок.
— Спасибо, баричи! — отвечали они и, кланяясь царевичу незнакомо, просили Рассудок любезно: — Загляни к нам, милости просим! И матушка твоя, ханша, нас жалует, навещает и не оставляет.
Рассудок с Хлором зашли к ним на двор. Посреди двора стоял старый и высокий дуб, под ним широкая, чисто выскобленная лавка, а перед лавкою — стол. Гости сели на лавку; хозяйка с невесткою разостлали по столу скатерть и поставили на стол чашу с простоквашею, другую с яичницею, блюдо блинов горячих и яиц всмятку, а посредине ветчину добрую; положили тут же ситный хлеб да поставили возле каждого крынку молока, а после, вместо закусок, принесли сот и огурцов свежих, да клюквы с медом. Хозяин просил: «Кушайте, пожалуйста!» Путешественники, проголодавшись, ничем не брезгали и разговаривали между тем с хозяином и хозяйкою, которые им рассказывали, как они живут здорово, весело и спокойно, проводя век свой за работою и трудом. После ужина на той же лавке разостлали войлочки; Хлор и Рассудок на них положили свои плащи; хозяйка каждому принесла подушку с белою наволочкою, и тут они легли спать и заснули крепко, потому что устали.
Поутру встали на рассвете, поблагодарили хозяина, который за ночлег ничего с них взять не хотел, и собрались в путь. Отойдя с полверсты, услышали издали, что играют на волынке. Хлору захотелось подойти ближе; Рассудок заметил, что волынкою отведут их от пути; но Хлор, не устояв против любопытства, подошел к волынке. Тут, однако, увидя безобразия пьяных около волынщика, испугался и кинулся на руки Рассудку. Тот отнес его опять на прямую дорогу, где вскоре, пройдя рощу, увидели крутую гору. Рассудок сказал царевичу, что тут-то и растет роза без шипов, что не колется. Но Хлор от солнечного зноя изнемог; начал скучать, говоря, что конца нет той дороге; долго ли это будет, нельзя ли идти по другой дороге. Рассудок отвечал, что он ведет его ближним путем и что терпением одним можно преодолеть труд. Царевич с неудовольствием сказал: «Авось-либо сам сыщу дорогу!» — и, махнув рукою, удвоил шаг и удалился от провожатого.
Рассудок остался позади и пошел вслед за ним молча тихим шагом. Так забрел Хлор в село, где никому не было дела до дитяти, потому что был торговый день и весь народ был занят торгом на рынке. Царевич, ходя между телегами и посреди торгового шума, заплакал. Какой-то человек, который его не знал, проходил мимо и, увидя, что дитя плачет, сказал ему:
— Перестань, щенок, кричать! И без тебя здесь шума довольно.
В это самое время подошел Рассудок. Царевич стал жаловаться на того человека, что щенком его назвал. Рассудок, ни слова не говоря, вывел его оттуда. Когда же Хлор спросил, отчего он не говорит по-прежнему с ним, Рассудок отвечал:
— Ты моих советов не спрашиваешь, сам же забрел невесть куда; так не прогневайся, коли нашел людей не по себе…
Рассудок хотел еще продолжать, но им встретился человек, немолодой, но приятного вида, окруженный толпою юношей. Хлор, любопытствуя всегда обо всем, обратился к одному из них с вопросом: кто это с ними?
— Это наш учитель, — сказал юноша, — мы отучились и идем гулять. А вы куда идете?
На что царевич отвечал:
— Мы ищем розу без шипов, что не колется.
— Слыхал я, — сказал юноша, — от нашего учителя про розу без шипов, что не колется. Цветок этот не что иное, как добродетель. Иные думают достигнуть ее кривыми путями, но к ней ведет только прямая дорога. Вот гора у вас в виду, на которой растет роза без шипов, что не колется; но дорога крута и камениста.
С этими словами он простился с ними и пошел за своим учителем.
Хлор с провожатым пошли прямо к горе и нашли узкую и каменистую тропинку, по которой стали всходить с трудом. Тут попались им навстречу старик со старухою, в белом платье, одинаково почтенного вида; они протянули им свои посохи и сказали: «Упирайтесь на них — не спотыкнетесь». Другие прохожие объяснили, что имя первого — Честность, а другой — Правда.
Упираясь на те посохи, они стали взбираться вверх по тропинке, пока не добрались до вершины горы, где и нашли розу без шипов, что не колется. Лишь успели снять ее с куста, как в бывшем тут же храме заиграли на трубах и литаврах.
Повсюду разнесся слух, что царевич Хлор в таких молодых летах сыскал розу без шипов, что не колется. Он поспешил к хану с цветком; хан же Хлора и со цветком отослал к царю. Тот так обрадовался царевичу и его успехам, что забыл и про всю свою тоску и печаль. Царевича и царь, и царица, и все люди любили час от часу более, потому что час от часу добродетель его все более укреплялась.
Здесь сказке конец; а кто больше знает, пусть другую скажет.
А. С. Пушкин
Сказка о рыбаке и рыбке
Н. М. Языков
Драматическая сказка об Иване Царевиче, Жар-птице и о Сером Волке
[20]
I
Царь Выслав и Министр его
(Министр держит блюдо с яблоками)
Царь Выслав
(Кушает яблоко).
Министр
Царь Выслав
Министр
Царь Выслав
Министр
Царь Выслав
Министр
Царь Выслав
Министр
Царь Выслав
Министр
Царь Выслав
Министр
Царь Выслав
(Министр уходит)
II
Царь Выслав и Царевичи
Царь Выслав
Димитрий Царевич
Царь Выслав
Василий Царевич
Царь Выслав
Иван Царевич
Царь Выслав
Иван Царевич
Царь Выслав
(Следующие две ночи старшие два Царевича, один за другим, подстерегают в саду Жар-птицу, но и тот и другой, не устояв против сна, сладко засыпают и уверяют потом отца, что Жар-птица вовсе не прилетала)
III
Царь Выслав и Царевичи Димитрий и Василий
Царь Выслав
IV
Те же и Иван Царевич
Иван Царевич
Царь Выслав
Иван Царевич
Царь Выслав
Иван Царевич
Царь Выслав
(рассматривая перо)
(Целует Ивана Царевича)
(Жар-птица перестала между тем летать в царский сад, и царь Выслав посылает двух старших сыновей сыскать ее где бы то ни было, во что бы то ни стало. Иван Царевич, которого царь оставил было при себе, не дает отцу покою, пока тот не отпускает и его за Жар- птицей.)
V
Иван Царевич
(в лесу едет верхом)
(Скачет)
(Читает.)
«Ежели кто поедет от сего столба прямо, тот будет голоден и холоден; кто же поедет в правую сторону, тот будет здоров и жив, а конь его убит; а кто поедет в левую сторону, тот будет убит, а конь его жив и здоров будет».
VI
Иван Царевич
(в лесу сидит)
VII
Иван Царевич и Серый Волк
Серый Волк
(выходит из лесу)
Иван Царевич
Серый Волк
Иван Царевич
Серый Волк
Иван Царевич
(Садится верхом на волка).
VIII
Серый Волк
IX
Царь Долмат и стража. Потом Иван Царевич
(Царь Долмат лежит на кровати; перед ним на полу сидит сказочник и говорит сказку. Вдруг слышат шум и крик)
Царь Долмат
Начальник стражи
Царь Долмат
(Вводят Ивана Царевича)
Начальник стражи
Царь Долмат
Иван Царевич
Царь Долмат
Иван Царевич
Царь Долмат
Иван Царевич
Царь Долмат
Иван Царевич
Царь Долмат
Иван Царевич
Царь Долмат
(Волк везет Ивана Царевича к царю Афрону. Здесь он предостерегает его отнюдь не брать вместе с конем узды)
X
Серый Волк
(один)
XI
Серый Волк и Иван Царевич
Иван Царевич
Серый Волк
Иван Царевич
(Садится верхом на Волка).
XII
Иван Царевич
(под зеленым дубом)
XIII
Иван Царевич и Серый Волк с Еленой
Серый Волк
(Кладет ее на луг, она в беспамятстве).
Иван Царевич
(смотрит на Елену)
Серый Волк
(Елена просыпается и плачет, что Иван Царевич отдаст ее царю Афрону. Сам Иван Царевич плачет, потому что не хотел бы уже расставаться с красавицей царицей).
Серый Волк
Елена
Серый Волк
XIV
Иван Царевич, Елена и Серый Волк.
(В лесу)
Елена
Серый Волк
Иван Царевич
Серый Волк
(Волк исполняет свое слово: обернувшись конем, дает сесть на себя царю Долмату, но тут же сбрасывает его наземь, а сам убегает опять к Ивану Царевичу, чтобы с ним уже проститься. Иван Царевич остается один с Еленою. Старшие два брата, встретив их на дороге, из зависти к Ивану Царевичу убивают его, сонного, а Елену, коня и Жар-птицу берут с собой).
XV
Царь Выслав, Димитрий Царевич, Василий Царевич и Елена
(Обедают)
Димитрий Царевич
Елена
Василий Царевич
Елена
Василий Царевич
Царь Выслав
Василий Царевич
Димитрий Царевич
Василий Царевич
Димитрий Царевич
Царь Выслав
(Плачет)
(Елена плачет)
Димитрий Царевич
Елена
Димитрий Царевич
XVI
Те же и Иван Царевич
Елена
(бросаясь ему на шею)
Царь Выслав
Елена
Василий Царевич
(на коленях)
Димитрий Царевич
Царь Выслав
Иван Царевич
Димитрий и Василий Царевичи
Иван Царевич
Царь Выслав
Василий Царевич
Царь Выслав
Василий Царевич
Иван Царевич
Елена
Димитрий Царевич
Царь Выслав
Димитрий и Василий Царевичи
(встают и обнимают брата)
Иван Царевич
Елена
Димитрий и Василий Царевичи
(с бокалами в руках)
Иван Царевич
(берет бокал)
Царь Выслав
Иван Царевич
Н. А. Полевой
Старинная сказка о судье Шемяке
[22]
В некотором царстве, в некотором государстве стояла деревня. В той деревне жили-были два мужика: Голой Ерема да Фома Большая Крома. Вот пришла к ним зима сиволапая, затрещали избушки, повалил снег. У кого тепло, у кого добро, а Ерема лежит на нетопленой печи, дует в кулаки да думает: «Ух! холодно! ныне и морозы стали сердитее: нигде места не находишь! Дай-ка поеду я в лес, дров нарублю да печку вытоплю!» Пошел к соседу, попросил сани. Пришел к Фоме, просит лошади. На Фому в тот раз добрый стих нашел.
— Изволь, — говорит, — возьми лошадь.
Ерема поклонился, взял лошадь, повел к себе да идучи-то думает: «Экой я дуралей! Выпросил я лошадь, хомута не взял. Как же я запрягу ее? Идти опять к Фоме — еще рассердится и лошаденки не даст. Идти к соседям — скажут: что за дурак, хомут забыл, когда лошадь брал? Да и придется ли чужой хомут по лошадке?» Голь мудрена. Думал, думал да и вздумал: «Привяжу я лошадь к саням хвостом!» Точно привязал, перекрестился, поехал.
Ну, ехал он близко ли, далеко, низко ли, высоко, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Ерема нарубил воз дров и поехал назад. Ладно дело! Приехал домой, отворил ворота, да и забыл подворотню вынуть; нукнул на лошадь; та уперлась, двинул: сама-то на двор взошла, а воз-то на улице остался, и с хвостом!
Этакое горе! Как теперь к Фоме показаться? Что он скажет? Взял лошадь с хвостом, а отдаешь без хвоста! Но так как делать было нечего, побрел Ерема к Фоме, повел с собою и лошадку бесхвостую.
Как закричит на Ерему Фома Большая Крома, закричит, как только богатые на бедных кричать умеют; у Еремы и ноги подкосились! Повалился он в ноги Фоме, просит, плачет, умоляет. Нет пощады!
— Как ты смел?! Как ты дерзнул?! Как ты мог у моей лошади хвост выдернуть?!
Ерема уверял, что она сама его выдернула, отдавал себя в заработку, просил простить, просил прибить, да только простить.
— Ни прощать, ни бить тебя не стану, — отвечает Фома, — а пойдем-ка, приятель дорогой, к судье Шемяке! Пусть он рассудит, и что он велит, то и будь!
Что станешь делать! Фома ухватил Ерему за ворот и повел его к судье Шемяке.
Недалеко уж им и до Шемяки-судьи, и думает Ерема: «Ну, и без беды судья беда, а у меня такая беда над головою — куда я денусь! Сгинь моя голова победная? Вот подходим мы к мосту, а под мостом прорубь немалая. Перекрещусь да брошусь в прорубь — поминай как звали!»
Сказано — сделано. Только поравнялись с серединой моста, Ерема говорит:
— Постой, Фома Карпыч! Вон видно отсюда село — дай перекреститься на божью церковь!
Отпустил Фома Ерему, а он снял шапку, положил ее на перила моста, перекрестился да как махнет с моста — только и видели его!
Бросился Фома к перилам, глядит — глазам не верит: Ерема стоит под мостом на льду живехонек и держит его там за ворот здоровый мужичина; подле стоит лошадь, запряженная в сани, а в санях лежит кто-то и молчит.
Сбежал Фома вниз, а мужичина уже навстречу ползет, Ерему с собой за ворот волочет.
— Что, добрый человек, — сказал Фома, — как звать тебя, не знаю… Куда это волочешь ты этого окаянного Ерему?
— Зовут меня Артамон, сын я Сидорович, — отвечал мужичина. — А ехал я с бачкой моим к куму в гости, нового пива отведать. Подъехали мы под этот мост, и вдруг свалился с моста вот этот окаянный на моего бачку и отправил его в дальнюю дорогу, так что он перед смертью и пожалеть не успел, что у кума пива молодого не отведал. Вот я поворотил оглобли: веду этого прыгуна к судье Шемяке, пусть он у него попрыгает да научится, каково с мосту не оглядевшись бросаться да добрых людей давить!
— Хе, хе! — возгласил тогда Фома по прозванию Большая Крома, — так я тебе добрый попутчик!
Подошли наши просители к дому судьи Шемяки, смотрят: дом стоит во дворе, на всей красоте, а над домом поставлена превеликая надпись:
«ДОМ ПРАВОСУДНОГО СУДИИ ШЕМЯКИ».
Ворота растворены настежь, и от самых ворот до крыльца дубового снег расчищен, песочком дорожка посыпана — свободный вход всякому, бедному и богатому.
— Ай да судья Шемяка! — говорят просители. — Да у нас и к сотскому такого свободного входа нет!
Смотрят они еще: подле ворот на улице, по обе стороны, врыты два столба высоких, подле каждого столба стоит земский ярыжка с дубинкой, а на столбах прибиты листы и на листах написано что-то такими крупными буквами, что слепой прочитает. Нашим просителям жаловаться судье Шемяке было дело небывалое, не знают они ни суда, ни обряда. Сняли шапки, кланяются ярыжкам и хотят идти прямо во двор, в ворота.
— Стой! — закричал один ярыжка. — Сперва прочитай, что на столбе написано!
Просители поглядели друг на друга и отвечали:
— Грамоты не знаем, кормилец!
— Ну, так слушайте, я вам прочту: «Ведомо сим чинится всякому, что никто из жалобщиков, приходящих к судье Шемяке, никаких взяток никому давать не должен, а паче чаяния кто что даст, будет судиться, яко виновный в подкупе».
— Ай да кормилец судья Шемяка! — вскричали просители.
— Ну, теперь давай же за прочтение! — сказал им ярыжка, протягивая руку.
— Как — давай? Да ведь ты сам о том читал, чтобы мы не давали?
— Да разве я взятку с тебя прошу? — вскричал ярыжка. — Это законное дело. Кто тебе не велел грамоте знать самому!
— А если бы мы сами грамоте знали?
— Тогда вы должны бы были заплатить за то, что сами прочитали. Толковать нечего! Давай, а не то дубинкой по лбу съезжу; забудешь, как твоего отца зовут, да еще в тюрьме насидишься за ослушание против начальства и своевольство!
Толковать было в самом деле нечего; просители вынули свои мошны, заплатили по алтыну.
— Теперь ступайте к другому столбу! — проговорил ярыжка.
Просители подошли к другому столбу.
— Знаете грамоте? — спросил товарищ ярыжки.
— Нет, кормилец!
— Так слушайте: «Ведомо сим чинится всякому, что каждый жалобщик, приходящий к судье Шемяке, имеет быть к нему допущен свободно во все положенные часы, и никто не смеет, пришедши, уйти назад, под опасением быть судимым, яко виноватый».
— Слышим, кормилец! — отвечали просители, низко кланяясь.
— Давай же за объявление, — сказал ярыжка, — и отговариваться не смей, понеже за ослушание будешь виноват!
Просители поглядели друг на друга и заплатили еще по алтыну.
— А ты, молодец, что не платишь? — спросили ярыжки Ерему.
— У меня нечего дать, — отвечал Ерема.
— Так и не смей ты идти к судье Шемяке, коли за прочтение да за объявление приказов не платишь — пошел прочь!
— Да я и не желаю идти к судье, — сказал Ерема, — спасибо вам, господа земские ярыжки! Пожалуй, хоть приударьте еще меня в толчки да прогоните!
— Давай затылок, за этим дело не станет!
Тут Фома и Артамон испугались, кланяются, говорят:
— Господа земские ярыжки! ведем мы его к судье Шемяке, а если вы его прогоните, так кого же судья судить будет?
— Нам какое дело! Платите за него вы, а без того не пустим.
Просители постояли, подумали, опять развязали мошны и заплатили за Ерему по доброму грошу с брата. А Ерема между тем расхаживал по улице подле ворот, увидел камешек порядочный, подумал, завернул его в тряпичку и спрятал за пазуху.
— Все выместим на лиходее нашем, когда будем у судьи Шемяки! — говорили просители. Идут, прошли сквозь широкие ворота, пошли по чистой, гладкой, широкой дорожке.
— Стой! — закричали два новых ярыжки и выскочили из будок, которые поставлены были во дворе по обеим сторонам ворот, так что с улицы совсем не были видны. — Куда? зачем?
— К судье Шемяке.
— Давай по три алтына!
— За что, кормильцы?
— Положенное за вход во двор судейский.
— Что, Артамон Сидорович, платить ли нам? — спросил Фома, который был скупее товарища. — Не вернуться ли нам?
— Так заплатите по шести алтын за выход! — вскричали ярыжки.
Ни взад, ни вперед! Попались молодцы! Ерема и думать ни о чем не хотел, потому что ему, как голому, и тут угрожали только толчками, а просители поморщились, да опять за него заплатили.
— Шапки долой! пени по пяти алтын! — закричал главный ярыжка, когда просители подошли к судейскому крыльцу. Они и не заметили, как он вывернулся, откуда взялся. То-то и беда, что просителям кажется чистая, широкая дорога к судейскому крыльцу, а как пойдут по той дороге, ярыжки словно из-под земли вывертываются да так змейкой в карман и лезут.
— Послушай-ка, кормилец, — сказал Фома главному ярыжке. — Читали нам приказы у ворот, чтобы никому взяток не давать.
— Да разве вы давали кому-нибудь? Разве с вас взятки взял кто-нибудь? Скажите скорее: беда и вам, и тому беда, кто взял!
— А вот, кормилец, заплатили по алтыну у первого столба.
— За прочтение.
— Да по алтыну у другого столба.
— За объявление.
— Да по три алтына, когда вошли во двор.
— За вхождение.
— А ты, кормилец, за что берешь?
— За то, что вы у крыльца шапок не сняли.
— А если бы мы сняли?
— Так заплатили бы за здорово живешь.
— Как — за здорово живешь?
— Да так, потому что я приставлен здесь говорить всякому, кто ни придет: здорово живешь, а за это вносится по пяти алтын.
— Была не была! — Заплатили молодцы, взошли на высокое судейское крыльцо, подошли к двери. Дверь заперта. Стукнули раз, и за дверью кто-то сиплым голосом произнес: «Гривна!» Стукнули в другой, и тот же голос произнес: «Другая!» Стукнули в третий, и тот же голос в третий раз промолвил: «Третья!»
— Ой, брат! да не на наш ли карман это насчитывают? — молвил Фома.
— Подразумевается! — произнес невидимка; маленькое окошечко в двери отворилось; протянулась из него костлявая рука, крючком изогнутая, и невидимка за дверью произнес: — Положи по три гривны с брата.
— Кормилец! за что же?
— А за то, что вы в положенный день пришли. Разве не читали приказа у входа?
— Артамон Сидорович! Не пойти ли нам назад? — шепнул Фома.
— Так за бесчестье положенному дню и напрасное челобитье давай по шести гривен.
— Отворяй двери — бери деньги!
— Нет! Сперва заплати, тогда отворят.
— На, бери деньги.
— Взял.
— Отворяй!
— Нет, погоди — надобно еще дьяку доложить.
— Так иди да докладывай!
Рука опять протянулась, а дверь не отворялась.
— Иди же докладывать!
— Вы должны доложить, а тогда и двери настежь!
Еще по гривне с головы слетело в костлявую руку невидимки. Дверь наконец растворилась. Глядят просители: стоит целый ряд подьячих, протянулся до самого того стола, за которым сидит дьяк, пишет, пером пощелкивает и не глядит.
Не знали просители, что тут делать. И вот с правой стороны протянулась подьяческая рука крючком, и говорит первый подьячий: «На отопление судейской!» Протянулась другая, говорит другой: «На бумагу для жалобы!» Протянулась третья, говорит третий: «За записку просьбы». Протянулась четвертая, говорит четвертый: «За печать!» Протянулась пятая… Словом, протянулось четырнадцать рук, и каждая вытянула из мошны у каждого просителя по нескольку алтын.
И с горя, и с расходов, и с холоду повалились просители в ноги дьяку, кричат, вопят:
— Смилуйся, отец!
— Что вы? — спросил дьяк.
— Жаловаться судье Шемяке.
— На жалобу нет запрещения. Справедлива ли жалоба?
— Эй, отец, уж как справедлива, кормилец!
— Не брал ли кто-нибудь с вас взяток, пока вы дошли до меня?
— Нет, кормилец! брали с нас много, а взяток не брал никто.
— Имеешь ли ты наличные доказательства в правоте своего дела? — спросил дьяк у Фомы.
Тот подумал-подумал и отвечал:
— Со мной никаких доказательств налицо нет!
— Хорошо, а ты имеешь ли?
— Нет!
— А ты имеешь ли?
Еремка смекнул и отвечал:
— Имею.
— Покажи.
Ерема вынул из-за пазухи камень в тряпичке и из-за спины Фоминой показал дьяку.
— Ладно! — молвил дьяк. Он встал, растворил двери и ввел просителей в судейскую.
Глядят наши молодцы: сидит старый судья Шемяка на большой скамье, за большим столом; с одной стороны стоит чернильница в полтора ведра, с другой лежат большою охапкою перья лебединые. Хорош судья Шемяка, толст, красен, дороден, ноздри раздувает, правду изрекает.
Испугались, струсили, оробели наши просители, кланяются в землю.
— Судья Шемяка! — заговорил дьяк, подошедши к судейской скамье. — Бьют тебе челом два просителя за одного ответчика!
— Гм! — промолвил Шемяка и поднял нос кверху.
— Наличных доказательств не имеют!
— Гм! — промолвил опять Шемяка и погладил по широкой своей бороде рукою.
— Не имеют! А ответчик наличные доказательства имеет!
— Гм! — молвил еще раз Шемяка, потянулся по лавке, выдвинул брюхо вперед, голову закинул за спину, глаза уставил в потолок, сложил ногу за ногу и сказал: — Объявлен ли просителям приказ, что посулов не принимают?
— Объявлен.
— Итак, суд по форме начинается. Жалуйтесь по порядку!
И вот Фома повалился в ноги судье Шемяке, объясняет сущую правду, как Ерема у лошади его хвост выдернул.
— Ну, что ты, ответчик, скажешь? — возговорил судья Шемяка.
— Я не виноват, что он не дал мне хомута и что у его лошади хвост некрепко держался.
— А чем докажешь?
Ерема не отвечал, а из-за Фомы показал судье Шемяке камень в тряпичке.
— Гм! — промолвил судья Шемяка и тихо прибавил: — Сто рублей наверное.
— Прав! — возгласил он. — Слушай, проситель: отдай ты свою бесхвостую лошадь этому негодяю, и пусть он держит ее у себя до тех пор, пока у нее опять хвост вырастет. Тогда возьми себе лошадь с хвостом, а если он хвоста отдавать не будет, дозволяется тебе жаловаться законным порядком. Дьяк! вывести просителя и взять с него надлежащую подписку, пошлины, приказный сбор и прочее, как следует.
Фому подхватили и повели в подьяческую, а Артамон повалился в ноги судье Шемяке, объясняет сущую правду, как Ерема с моста прыгнул и отца его задавил.
— Ну! что ты, ответчик, скажешь? — возговорил судья Шемяка.
— Я не виноват, что отцу его вздумалось подъехать под мост, когда я прыгнул, и что отец его не увернулся, когда я на него упал.
— А чем докажешь?
Ерема не отвечал, а из-за Артамона показал судье Шемяке камень в тряпичке.
— Гм! — промолвил судья Шемяка и тихо прибавил: — Еще сто рублей наверное!
— Прав! — возгласил он. — Слушай, проситель: поди ты, стань на мост, на том самом месте, где стоял этот негодяй, а его поставь на то самое место, где ехал твой отец, и потом спрыгни на него с моста и задави его, точно так же, как он задавил твоего отца. А если ты, спрыгнувши, его не задавишь, дозволяется тебе снова жаловаться на него законным порядком. Дьяк! вывести просителя и взять с него надлежащую подписку, пошлины, приказный сбор и прочее, как следует.
Артамона подхватили и повели в подьяческую. Остались в судейской судья Шемяка, дьяк да Ерема.
— Ну! — сказал судья Шемяка. — Доволен ли ты моим судом?
— Доволен, — отвечал Ерема.
— Так подавай же доказательства того, что доволен.
— И за этим не станет! — отвечал Ерема, вынул тряпичку, развязал и показал судье Шемяке камень.
— Как? — воскликнул Шемяка. — Стало быть, ты не хотел мне за каждое решение давать по сто рублей, и не деньги, а камень мне показывал? Для чего же ты мне его показывал?
— А вот для чего: если бы ты судил не по мне, так я этим камнем прямо бы тебе в лоб пустил!
Судья Шемяка посмотрел на камень, подумал и сказал:
— Увесист камешек выбрал! — Потом он перекрестился и промолвил: — Слава богу, что я по нем судил! Если бы да пустил он мне в лоб этим камнем, так наверное лбу моему уцелеть было бы невозможно. Но на чем же ты основывался, оправдываясь в суде таким образом?
— На известной поговорке, правосудный судья Шемяка: семь бед — один ответ.
— Прав, прав! — возгласил судья Шемяка. — Казусное однако ж дело! Дьяк! вытолкать этого негодяя, а вперед поставить правилом на суде: не принимать наличных доказательств без надлежащего предварительного осмотрения, и если кто таковые или тем подобные доказательства представить вознамерится, каковые сей негодяй представил, то оных не принимать, поелику… Ну, да «поелику»-то ты уж там подведи, как законы повелевают!
Ерему вытолкали из судейской, а у ворот на улице встретил он Фому и Артамона, которые стояли и думали: «Жаль хвоста, да все-таки лошадь-то и без хвоста денег стоит! Жаль отца, да все-таки своя голова на что-нибудь да пригодится!»
— Ерема! — сказал Фома, — чем брать тебе у меня лошадь бесхвостую, возьми лучше корову, и перед тобой она! Грех да беда на кого не живет!
— Пожалуй! — отвечал Ерема.
— Ерема! — сказал Артамон, — чем мне прыгать на тебя с моста, возьми лучше, я подарю тебе, хату теплую, владей на здоровье: ведь иной раз так прыгнешь, что потом и прыгать не станешь!
— Пожалуй! — отвечал Ерема. — Давно бы вам так. Право, худой мир лучше доброй ссоры.
И конец сказке о судье Шемяке!
И. С. Тургенев
Капля жизни
[25]
У одного бедного мальчика заболели отец и мать; мальчик не знал, чем им помочь, и сокрушался.
Однажды кто-то и говорит ему: «Есть одна пещера, и в этой пещере ежегодно в известный день на своде появляется капля, капля чудодейственной живой воды, и кто эту каплю проглотит — тот может исцелять не только недуги телесные, но и душевные немощи».
Скоро ли, долго ли — неизвестно, только мальчик отыскал эту пещеру и проник в нее. Она была каменная, с каменным растрескавшимся сводом.
Оглядевшись, он пришел в ужас — вокруг себя увидел он множество гадов самого разнообразного вида, с злыми глазами, страшных и отвратительных. Но делать было нечего, он стал ждать. Долго ждал он. Наконец видит: на своде появилось что-то мокрое, что-то вроде блестящей слизи, и вот понемногу стала навертываться капля, чистая, как слеза, и прозрачная. Казалось, вот-вот она набухнет и упадет. Но едва только появилась капля, как уже все гады потянулись к ней и раскрыли свои пасти. Но капля, готовая капнуть, опять ушла.
Нечего делать, надо было опять ждать, ждать и ждать.
И вдруг снова увидел он, что мимо него, чуть не касаясь щек его, потянулись кверху змеи и гады разинули пасть свою.
На мальчика нашел страх: «Вот, вот, — он думал, — все эти твари бросятся на меня, вонзят в меня свои жала и задушат меня». Но он справился со своим ужасом, тоже потянулся кверху и — о, чудо! Капля живой воды капнула ему прямо в раскрытый рот. Гады зашипели, подняли свист, но тотчас же посторонились от него, как от счастливца, и только злые глаза их поглядели на него с завистью.
Мальчик недаром проглотил эту каплю — он стал знать все, что только доступно человеческому пониманию, он проник в тайны человеческого организма и не только излечил своих родителей, — стал могуществен, богат, и слава о нем далеко прошла по свету.
В. И. Даль
Правда и Кривда
Живут у нас на земле Правда да Кривда: живет Правда и во дворце, и в барских хоромах, и в крестьянской избе; молвит народ, что она у бога живет; мыкается и Кривда всюду: и по царским палатам, и по боярским теремам, и по бедным лачугам; о Кривде народ молвит, что привилась она к земле, и по ней стелет и мелет, и врет и плетет.
Вот раз идет по земле Правда, чище красного солнца: люди ее сторонятся, шапки снимают, чествуют; а она каждому из своих ясных очей приветом в очи светит. Вот и идет божия Правда по земле, ни шатко ни валко, ни на сторону, прямо как стрела! Навстречу ей из косого переулка идет Кривда, ковыляя да пошатываясь; заслонила рукой глаза, прищурилась на Правду; а Правда — что солнышко, на нее Кривде во все глаза не глянуть!
— Ба, ба, ба! — говорит себе под нос Кривда. — Да это никак святая душа на костылях, что люди Правдой зовут. Уж куда как мне эта Правда надоела: как глянет в лицо, то словно горький дым глаза ест! Хоть бы как ни на есть извести ее, постылую!
Кривде за худым делом недалеко ходить; как раз надумала. Подковыляла она, щурясь, к Правде, низенько ей поклонилась и говорит сладким голоском:
— Что тебя, золотая Правда, давно не видать? аль заспесивилась? А еще про твою милость народ молвит, что без тебя люди не живут, а маются. По моему ж худому разуму, так дело-то наоборот (прости на правдивом слове): с тобой люди маются, а со мной душа в душу сживаются, и наше житье- бытье идет как по маслу.
Глянула Правда Кривде в подслепые очи да и говорит:
— Нет, Кривда, худо тому, кто с тобой дружится; с тобой весь свет пройдешь, да назад не вернешься! Ложь не живуча!
Как рассердится Кривда за правдивое слово да, ощетинясь, закричит, зашипит на все свои голоса:
— Вишь, что выдумала — я ль не живуча! А знаешь поговорку: «Соврешь — не помрешь»? Да я на людей сошлюсь, что со мной жить лучше, чем с тобой!
Правда покачала головой, сказала: «Нет!» — и пошла своим путем. Она в увертки да извороты не пускается, много слов не раздает; у нее либо «да», либо «нет».
Увязалась Кривда за Правдой, зацепила клюкой и не пускает.
— Давай, — говорит, — об заклад биться, что людям со мной лучше ужиться!
— Давай, — говорит Правда, — вот сто рублей. Смотри, Кривда, проспоришь!
— Ладно, посмотрим, чья возьмет! Пойдем судиться к третьему, на третейский суд, вот хоть к писарю; он недалечко живет.
— Пойдем, — сказала Правда.
И пошли. А Кривда тем временем стянула у прохожего бумажник да платок из кармана и спрятала к себе в карман. Вот пришли они к писарю; стала Правда свое дело сказывать, а Кривда тем временем кажет писарю из-под полы деньги да платок. А писарь человек бывалый, как раз догадался, что делать; вот и говорит:
— Проспорила ты, Правда, свои денежки: в наше время лучше жить Кривдой; сытее будешь!
Нечего делать, отдала Правда сто рублей сполна, а сама все стоит на своем, что лучше-де жить правдой.
— Экая ты неугомонная! — подзадоривала ее Кривда. — Давай опять об заклад биться: я ставлю тысячу рублей в кон, а ты, коли денег нет, ругайся глазами своими.
— Хорошо, — сказала Правда.
Вот и пошли они опять судиться третейским судом к боярину. Выслушав их, боярин вздохнул и говорит:
— Ну, матушка Правда, проспорила ты ясные очи свои, хороша святая Правда, да в люди не годится.
Заплакавши, Правда боярину слово молвила:
— Не ищи же ты, боярин, Правды в других, коли в тебе ее нету!
А Кривда зацепила Правду клюкой и повела из города вон. Идет Правда, слезку за слезкой роняет: горько ей, что люди чествовать чествуют ее, а правдой жить не могут.
Вот вывела ее Кривда в поле, выколола ей глаза да еще толкнула, так что Правда упала ничком на землю. Отдохнув, она поползла ощупью, а куда ползет — и сама не знает. Вот она схоронилась в высокой болотной траве и пролежала там до ночи.
Вдруг в полночь налетела со всех сторон недобрая сила и стала друг перед другом хвалиться, кто больше зла наделал:
— Я, — говорит один, — мужа с женой поссорил!
— Я, — говорит другой, — научил детей не слушаться отца с матерью!
— А я, — кричал третий, — весь день учил детей лгать да лакомства красть!
— Эка невидаль — ребенка сделать вором да лгуном! — кричит Кривда. — А я так всех вас за пояс заткнула: я переспорила Правду, взяла с нее сто рублей да еще выколола ей глаза! Теперь Правда ослепла, стала тою же Кривдой!
— Ну! — крикнул набольший. — Далеко кулику до Петрова дня! Правда живуча, на воде не тонет, на огне не горит; стоит ей только очной травкой глаза потереть — сейчас все как рукой снимет!
— Да где ж она добудет этого зелья?
— Травы этой на горе, по залежам, не оберешься.
Лежит Правда в осоке, к речам прислушивается; а как только разлетелась недобрая сила, то она поползла в гору, на заброшенную старую пашню, села на залежь и стала травку за травкой срывать да к очам прикладывать. Вот и добралась она до очной травы, потерла ею глазок — прозрела; потерла другой — и другим прозрела!
«Хорошо, — думает она, — наберу-ка я этой травы; авось и другим спонадобится».
И нарвала она целое беремя, навязала в пучочки и понесла домой.
Вдолге ли, вкоротке ли, в некотором царстве, в некотором государстве ослепла у царя единою-единая дочь; и уж чего не делали, как не лечили царевну — ничего не берет! Велел царь по своему и по соседним царствам клич кликнуть: кто его царевну вылечит, тому он половину своей казны отдаст да еще полцарства в придачу накинет. Вот и сошлись отовсюду лекаря, знахарки, лекарки, взялись лечить; лечат-полечат, а вылечить не могут!
Рассердился царь, велел всех помелом со двора согнать, а сам стал думать да гадать, как своему горю пособить. Думал царь, думал, — ничего не надумал.
Приходят раз слуги и докладывают ему, что пришла вещая странница, величает-де себя Правдой и берется царевну вылечить даром, за одно царское спасибо, а казны-де ей не надо.
Подивился царь и велел нянюшкам-мамушкам чудную знахарку к царевне свести.
Вошла Правда в царевнин теремок, на иконы помолилась, царевне поклонилась, вынула очную травку, потерла ею один глазок — царевна одним глазом прозрела; потерла другой — другим прозрела, да, прозревши, как вскочит от радости, да бросится в отцовы палаты, стучит, бренчит, по переходам бежит; а за нею тьма-тьмущая нянюшек, мамушек, сенных девушек вдогонку спешат. Как вбежала она к отцу да прямо ему в ноги:
— Царь-государь, вижу тебя, родитель мой! Вижу яснее прежнего!
Царь до слез обрадовался, обнял дочь, целует, милует ее, сам о вещей знахарке спрашивает; а Правда уж тут и царю правдивым приветом в очи светит.
— Чем тебя, вещая, наградить? — спрашивает царь. — Хочешь казны? Всю возьми! Хочешь царствовать? Полцарства бери!
Поклонилась Правда царю и говорит:
— Не надо мне ни царства твоего, ни казны твоей; а если хочешь жаловать, так пожалуй меня в твои старшие судьи, чтобы без меня во всем царстве судьи твои ни одного дела не вершили.
Царь с радостью согласился; ударил по рукам, — и с тех пор Правда поселилась в этой земле, неверных судей сменила, праведных посадила, уму-разуму да чести научила; а Кривде таково житье пришло, что она без оглядки оттуда бежала.
М. Михайлов
Три зятя
Жили-были старик со старухой, и было у них три дочери — все три писаные красавицы.
Поехал старик весной поле пахать. Небо все в тучах; солнышка нету. Стало старика холодом прохватывать.
— Эх, — говорит, — кабы солнышко! Старшую бы дочь за него замуж отдал, только бы погрело.
Солнышко и выглянуло.
Тут как тут и старшая дочь идет, несет отцу обед.
— Ну, — говорит старик, — сосватал я тебя, дочка, за солнышко. Живи ты с ним в миру да в ладу; нас не забывай!
Дочь говорит:
— Спасибо, тятенька!
Зять говорит:
— К нам в гости милости просим!
Как воротился старик домой, спрашивает его жена:
— А дочь где?
— Замуж отдал.
— За кого?
— За солнышко.
— И слава богу!
Немного времени спустя поехал старик в лес — дрова рубить. Позамешкался в лесу; глядь — уже и ночь; да темень такая, что топора в руках не видать.
— Эх, — говорит, — кабы месяц! Среднюю бы дочь за него замуж отдал, только бы посветил.
Месяц и выглянул.
Тут как тут и средняя дочь идет, грибов искала, да дорогу потеряла.
— Ну, — говорит старик, — сосватал я тебя, дочка, за месяца. Живи ты с ним в миру да в ладу; нас не забывай.
Дочь говорит:
— Спасибо, тятенька!
Зять говорит:
— К нам в гости милости просим!
Как воротился старик домой, спрашивает его жена:
— А дочь где?
— Замуж отдал.
— За кого?
— За месяца.
— И слава богу!
Подошли Петровки; поехал старик сено косить. На небе ни тучки, жар такой, что коса из рук валится; пот с лица градом.
— Эх, — говорит, — кабы ветер! Младшую бы дочь за него замуж отдал, только бы холодком махнул.
Ветер и подул.
Тут как тут и младшая дочь идет: отцу завтрак несет.
— Ну, — говорит старик, — сосватал я тебя, дочка, за ветра. Живи ты с ним в миру да в ладу; нас не забывай!
Дочь говорит:
— Спасибо, тятенька!
Зять говорит:
— К нам в гости милости просим!
Как воротился старик домой, спрашивает его жена:
— А дочь где?
— Замуж отдал.
— За кого?
— За ветра.
— И слава богу!
И стали старик со старухой жить вдвоем.
Недели не прошло, соскучился старик по старшей дочери.
— Дай, — говорит, — пойду проведаю, как она с мужем живет.
Вышел из дому засветло, а как пришел к зятю, совсем смеркалось: солнышко с женой уж и спать улеглись на сеновале.
Поднялись они отца встретить.
— Ну, жена, — говорит солнышко, — надо нам тятеньку угостить. Затевай-ка блины!
— Что ты? — говорит жена. — Стану я ночью печь разводить!
— Теста только замеси, — говорит солнышко, — а печи разводить не нужно.
Сделала она тесто; а солнышко и говорит:
— Лей мне на голову!
Жена налила, блин и испекся.
Как погостил старик у зятя да пришел опять домой, кричит старухе:
— Эй, старуха! затевай блины!
— Что ты, с ума, знать, сошел? — говорит жена. — Ночью да печку топить!
— Не надо печки топить. Меси, знай, тесто!
Замесила старуха тесто. Подставил ей старик голову.
— Лей, — говорит, — мне на лысину!
Налила ему старуха, залепила старику и глаза, и уши, и нос, и рот.
Три дня старик в бане отмывался.
Еще неделя прошла, соскучился он по средней дочери.
— Дай, — говорит, — пойду проведаю, как она с мужем живет.
Вышел из дому засветло; а как пришел к зятю, совсем смеркалось: месяц с женой уж спать улеглись на подполоке. Поднялись они отца встретить.
— Ну, жена, — говорит месяц, — надо нам тятеньку угостить. Ступай-ка, принеси медку!
— Что ты? — говорит жена. — Да как я в потемках-то в погреб пойду?
— Ничего, — говорит месяц, — иди, знай! Темно не будет. Пошла она в погреб; а месяц только палец над твориломподержал — все углы осветил.
Как погостил старик у зятя да пришел опять домой, кричит жене:
— Эй, старуха! давай-ка меду!
— Что ты? али рехнулся? — говорит старуха. — Ночью да в погреб лезть!
— Ничего, — говорит старик, — я тебе посвечу.
Полезла старуха в погреб, а он над творилом палец держит.
Слетела впотьмах старуха с лестницы, глаз себе выколола.
Еще неделя прошла, соскучился старик по младшей дочери.
— Дай, — говорит, — пойду проведаю, как она с мужем живет.
К младшей дочери поспел засветло.
Угостила она с мужем отца чем бог послал. Погостил старик, стал прощаться.
Тут и говорит жене ветер:
— Жарко, жена, в избе; пойдем на воду сидеть.
— Что ты? — говорит жена. — Да ведь утонем.
— Не утонем, — говорит ветер, — бери, знай, шубу.
Взяла жена шубу, пришли они к реке, кинул ветер шубу на воду.
— Прыгай! — говорит жене.
Прыгнули они оба разом на шубу, ветер подул, и поплыла с ними шуба, что твоя лодка.
Как пришел старик домой, кричит жене:
— Эй, жена! жарко в избе; пойдем на воду сидеть.
— Что ты? — говорит старуха. — Али из последнего умишка совсем выжил? Утонуть захотел!
— Не бойсь! — говорит старик. — Не утонем. Бери только шубу с собой!
Взяла старуха шубу, пошли они и пришли к реке.
— Кидай, — говорит старик, — шубу на воду!
Кинула старуха.
— Ну, давай теперь мне руку, — говорит старик, — прыгай со мной на шубу. То-то будет сидеть мягко да прохладно.
Прыгнули они оба разом, и пошла с ними шуба ко дну. Только их и видели.
М. Б. Чистяков
Свое и чужое
У одного крестьянина был сосед. У этого соседа был богатейший сад — лес лесом, глазом не окинешь; яблонь, груш, слив, вишен — видимо-невидимо; чем дольше растут, тем больше раскидываются, а плодом каждый год так увешаны, что сучья подпирай подпорками, а то, смотри, обломятся.
Завистно это стало крестьянину, и он захотел у себя развести сад богаче соседского. И вот зовет он своих трех сыновей и говорит им:
— Дети мои милые, дети мои любезные, дети мои несмысленные! Захотелось мне насадить сад, да получше, чем у соседа нашего. Ступайте вы куда глаза глядят, в дальние страны заморские, на моря теплые, — там, слышно, все идет не по-нашему и выходит все лучше нашего, что ни посей, что ни посади, все родится сам-сот. Поучитесь вы у заморских людей, ворочайтесь на родную сторону и насадите сад получше, чем у соседа нашего, себе самим на корысть, детушкам своим на радость, а мне на помин души по смерти.
Два брата пошли во страны заморские, на моря теплые. Смотрят они и дивуются: нет нигде ни сосенки, ни елочки, ни березки, ни осиннику, а куда ни глянь — все сады виноградные; а в садах народ кишмя кишит: землю копают, водой поливают, ветки подчищают, кусты к палочкам привязывают.
Подошли к ним братья, низко кланяются и говорят им почтительно, как у русских людей обычай есть:
— Мы — дети у отца несмысленные, пришли поучиться у вас уму-разуму заморскому: покажите нам, как сады садить.
Такая речь заморским людям по сердцу, очень им, значит, полюбилася. Берут они к себе русских братьев в работники, закабаляют их в работу тяжелую, а есть дают все кусочки маленькие, а вместо щей — какие-то корешки вареные. Работают братья с усердием, ко всему присматриваются и научаются сады садить, виноград разводить. За работу дали им заморские люди по виноградному кустику, по две виноградинки да денег по шелегу. И вернулись они домой такие веселые и радостные.
А третий брат никуда не ходил на чужую сторону, а вышел он раным-рано на поле. Господу богу помолился, с красным солнышком поздоровался, припал к сырой земле, поцеловал ее материнскую грудь и, взглянув на небо синее, со слезами сказал душевным голосом:
— Господи, боже мой! открой ты мне разум, научи ты меня, несмысленного, куда мне пойти и поучиться, как сады садить, чтоб родной батюшка не прогневался.
И послышался ему тихий-тихий, такой кроткий, ласковый голос:
— Дитя ты неразумное! Зачем тебе ходить из родной земли? Учись ты здесь у добрых людей уму-разуму, стороне своей пригодному; а советуйся ты с красною зарею утренней, с жарким солнышком полуденным, с ветрами тихими и буйными, с теплыми и холодными ночками, с росами и туманами, а больше всего — со своим рассуждением.
И пошел он к соседу и научился у него свои русские дерева садить, по-своему сады разводить и получил от него в гостинец молодых корней с тысячу.
Посадил первый брат виноградный куст — ничего не выросло.
Посадил второй брат виноградный куст — только сухая тычинка осталася.
Насадил третий брат молодых корней — разросся сад, как божий рай: весной цветами, как снегом, все обсыпано, а осенью яблоками, как золотом и кумачом, обвешано. И сами едят, и на ярмарку возят, и впрок на всякий случай кладут.
Г. П. Данилевский
Озеро-слободка
Кот Мурлыка
[28]
Береза
Береза росла на небольшой поляне, прямая, стройная, с белым стволом, с пахучими, лаковыми листочками. А кругом ее шумели старые дубы, цвели белым цветом и сладко благоухали раскидистые большие липы, зеленели зелеными иглами яркие, бархатные пихты, круглились иглистыми шапками красные сосны, и постоянно дрожали, как будто от страха, всеми своими серо-зелеными листочками горькие, траурные осины. Одним словом, кругом березы была целая роща, хотя и небольшая, но очень красивая.
Береза росла и помнила, как она росла. Она помнила, как трудно было рыться и отыскивать в земле пищу ее молодым корешкам. То земля была очень рыхла, то слишком жестка, то вдруг камень мешал расти какому-нибудь ее корешку, и тот поневоле должен был отходить в сторону, а другие, упрямые, не хотели отойти и умирали; зато другим от этой смерти было просторнее.
«Почему же, — думала береза, — земля не везде одинакова? То много чересчур в ней пищи, то мало, то совсем нет и зачем эти камни на дороге? Как все это скучно!»
Когда весной солнце отогревало березу и она просыпалась от долгого зимнего сна, ей было так хорошо… Солнце светило ярко, приветливо грело. Воздух был полон теплых паров, земля как будто сама предлагала проснувшимся корешкам сочную, вкусную пищу. Все это было так хорошо. И береза развертывала свои смолистые, пахучие почки. Она вся радовалась, вся благоухала, вся одевалась мелкими, яркими желто-зелеными листочками.
Но это не всегда так было. Чем длиннее становились дни, тем сильнее грело солнце. Потом оно уже пекло, начинало жечь, и очень больно. Листья на березе покрывались пылью, сохли и желтели. Она умирала от жажды.
— Каплю, хоть одну каплю дождя! — молила она.
И наконец явился дождь. Налетела с гулом и вихрем черная туча. Верхушки деревьев шумели, гнулись, все их листочки дрожали. Ветер рвал их и уносил далеко. Но буря не могла достать березы. Ее защищали другие деревья. Она чувствовала только, как по всем ее листочкам пробегал легкий, свежий ветерок, и ей было хорошо.
А вот и дождь. Он хлынул, как из ведра, ветер мчал его капли. Он ими бил и хлестал все, что ему попадалось: лес, траву, дома, людей.
— Зачем же так больно? — говорила береза.
Но дождь не понимал этого; он сек березу холодными каплями все сильнее и сильнее, и ей было и больно и холодно.
И чем дольше шел дождь, тем холоднее становились его капли. Вот уже вместо их появилась крупа, и вдруг загудел, запрыгал, защелкал крупный град. Как пулями он бил деревья, сбивал с них лист, кору. Он бил и березу, хотя ее и защищали другие деревья. Он избил, измолотил всю траву, все цветы вокруг березы; он всю ее изранил, провел глубокие борозды по ее нежной, белой бересте, и из этих ран вытекал светлый, как хрусталь, сок березы. Это были слезки ее.
— Ах! — шептала береза. — Как все гадко на свете! Как мне больно и холодно! Неужели нельзя было обойтись без граду? Еще сегодня утром я задыхалась от жару, а теперь мерзну от холоду, больная, избитая, израненная!
И все деревья тоже зябли, хотя и не жаловались, потому что привыкли ко всем невзгодам… Они тихо и грустно шептались между собою. А птицы жалобно перекликались. Им тоже было холодно. Не жаловалась только трава на лужайке, потому что она была мертвая.
И пошел холодный дождь, пошел, не переставая, и день, и два, и три. Береза совсем окоченела, точно зимой.
— Ах как все это гадко, как гадко! — шептала она.
Наконец дождь перестал. Тучки расплылись в тумане, и солнце опять стало греть. Береза отогрелась, отдохнула, расправила все свои листочки, но она боялась и граду и холоду и стояла грустная, не доверяя ни солнцу, ни всему тому, что было вокруг нее.
«Ах, — думала она, — если б эти деревья, что стоят кругом, не заслоняли мне то, что вдали, может быть, я и увидала бы то, что лучше, чем кругом меня! Может быть, там, там где- нибудь, вечно тепло и светло. Ах, если бы когда-нибудь невозможное стало возможным!»
И желание ее исполнилось, но только не так, как она воображала.
Раз рано утром, когда еще трава спала под холодной росой и розовое утро алело на вершинах деревьев, в рощу пришло много крестьян с пилами и топорами, и пошла работа. Стук, шум, крик. Старые деревья пилили пилами, рубили топорами, и они с треском и стоном валились на землю. К полудню работа была кончена, почти все деревья лежали вокруг березы мертвые. Не тронули только березу и еще несколько осин, которые были такие же молодые, как и береза.
Не стало рощи — далеко вокруг березы было чистое поле.
«Вот как хорошо теперь видно! — думает береза. — Синие, светлые горы. Там, должно быть, очень тепло. А перед ними море, над ним летают белые птицы. Вон луг, такой зеленый, бархатный. По нем ходят барашки. Они, верно, придут и ко мне в гости. Ах! ничего этого я не видала прежде. И откуда же приходят тучи, и дождь, и град?»
Недолго думала береза. Не прошло и двух дней, как собрались тучи, поднялся ветер; он дул все сильнее и сильнее. Все горы покрылись облаками, посинело бурное море. Все звери и маленькие зверки и птички попрятались, кто куда мог. Только длиннокрылые чайки вились над белыми валами.
— Нам хорошо в бурю! — кричали они. — Теперь нам, наверное, что-нибудь выбросит бурное море и будет нам праздник.
«А нам нехорошо, — думали корабли и маленькие лодочки. — Мы рады ветру, а не буре. Но если б не было ветру, не было б и бури».
А ветер свистел, гудел и ревел ураганом.
— Я теперь мчусь на крыльях могучих — я теперь чувствую силу. Сторонитесь все, простору мне, простору! — И он налетел на березу.
Со стоном покачнулась береза. Все ее ветки, все листики, жилки задрожали.
— Простору, простору! — кричала буря. — Прочь с дороги! Согнись, согнись, преклонись предо мной!
— Ах! я не могу нагнуться, — говорила береза. — Я с детства выросла прямая и гордая… Я не могу согнуться… Я в этом не виновата.
— Согнись, согнись! — гудел вихорь. — Я не виноват, что мчусь, все рву и ломаю. Не было бы воздуху — не было бы ветру. Не было бы ветру — не было бы бури. Не было бы воздуху — и не было бы ничего, что дышит воздухом. Я не виноват, что солнце не греет все и везде одинаково; да не виновато в этом и солнце. Я, холодный воздух, мчусь в теплые страны, в пространство, нагреться солнцем. Прочь с дороги, простору мне, простору! Согнись, согнись передо мною!
— Я не могу гнуться. Не могу! — стонала береза.
— Ну так держись крепче! Чья сила возьмет! — загудел ветер и со страшным порывом налетел на нее.
Застонала, затрещала береза и, изломанная, вырванная с корнем, повалилась на землю.
А буря мчалась дальше.
— Простору мне, простору, прочь с дороги! Я все сломаю, — кричала она.
И пролетела буря.
Мало-помалу затих ветер. Настала тишина, проглянуло солнце.
Береза лежала сломанная, изуродованная. Ее листики трепетали. Она еще была полна жизни, но должна была умереть, потому что буря оторвала ее от родной земли, которая ее поддерживала и питала.
Выползли жуки, забегали ящерицы, прилетела бабочка, запели птички, защебетали ласточки, выглянул крот из норы.
— Я знал, что так будет, — сказал крот. — Если б не было солнца, не было бы ветру. То ли дело жить в темноте!
— Ты глупый слепыш и больше ничего, — сказала ящерица. — Если б не было солнца, не было бы и нас с тобой. Ты давно бы замерз в своей темной норе. Ах! зачем оно не всегда светит и греет, это доброе, хорошее солнце? Так хорошо, когда оно печет!
— Нечего сказать! очень хорошо! — сказала улитка. — Нет, когда оно печет, то не знаешь, куда деваться от жары. Просто приходится зарыться под листья и закупориться в свой домик.
— Ах! как дурно без ветра, — сказала ветряная мельница, стоявшая на пригорке. — Теперь, верно, надолго настанет тихая погода и мой хозяин насидится без помолу и без денег.
— Вот так хорошая буря была! — сказали чайки. — Что бы нам каждый день такую! И тогда каждый день был бы нам праздник!
— Что хорошего в буре? — сказала бабочка. — Не надо бури, не надо ветру. Пусть каждый день будет тихо и ясно.
— Из чего они все хлопочут? — сказал камень. — Разве не все равно: буря, солнце, дождь, град, гром, молния, тепло, холод! Я лежу себе спокойно и не боюсь ничего. Меня мочит дождем, сушит ветром, печет солнцем — мне все равно, и все обратится, рано или поздно, в пыль и песок.
— Да! Если бы так рассуждать, то всем бы надо было быть камнями, — сказал седой мох, который тут же рос на камне, — я давно живу на свете, бывал под дождем и под снегом, высыхал чуть не до корней и снова отрастал. Я много испытал и скажу вам, отчего бывает на свете то гадко, то хорошо.
И все сказали:
— Послушаемте, что скажет седой мох!
— Это новость! — закричали все.
— …Все на свете переходит одно в другое, — досказал мох. — Никто не скажет, где кончается тьма и начинается свет, и никто не знает, как далеко идет свет, которого мы еще не знаем. Что такое тепло и что такое холод? Улитке тепло, а ящерица в это время чувствует холод. Орехи цветут, когда снег еще лежит кругом на полях, и липа цветет только среди жаркого лета. Что для одного тепло, то для другого холод; где начинается тепло и где оно кончается — никто на это не ответит. Эфир проникает воздух, воздух проникает камни, камни переходят в травы, травы превращаются в зверей. Одно из другого берет начало, и нельзя сказать, где кончается одно и начинается другое. Огонь греет и жжет, свет освещает и ослепляет, вода поит и затопляет, ветер освежает и разрушает. Все идет в две стороны, начинается невидимо, незаметно растет, расширяется и, замирая, переходит в другое. Так все устроено на свете, и живи на нем кто и как может! Хорошо тому, кто привык к холоду и жару, кто не боится дождя и бури, кто легко переносит голод и жажду, кто может жить даже под снегом, кто тверд, как камень, и подвижен, как ветер, кто умеет жить полной жизнью и умеет ею наслаждаться…
И все гордо посмотрели друг на друга.
— Ах! — прошептала полумертвая береза. — Если бы я могла ко всему привыкнуть, я жила бы и радовалась. Но никто не виноват в моей смерти, и я тоже.
— А в конце концов, — прибавил седой мох, — все мы стремимся к свету, всем нам хочется немножко побольше тепла, побольше чистого воздуха и побольше, побольше яркого света!
— Ну, нет, я с этим не согласен, — сказал крот. — Мне и впотьмах хорошо!
И он зарылся в землю.
— Еще бы тебе, уроду, не было хорошо! — сказала бабочка. — Ты только и живешь желудком. И день и ночь роешься в земле да объедаешься всякими червяками.
— Кому не надо света, — закричали все, — пусть тот уходит в землю и живет темной ночью, а мы все хотим света, тепла и света!
И все на том порешили, и каждый занялся своим делом.
Прошла целая неделя. Умерла береза. Ее листики засохли, пожелтели, их почти все разнесло ветром, и они сгнили далеко один от другого. Из них выросли вкусные белые грибы. Начал гнить и самый ствол березы. В нем завелось множество маленьких бурых жучков и белых червячков. Все они с наслаждением ели сочное, сладкое дерево березы, и все в один голос повторяли:
— Пусть каждый пользуется жизнью, как может!
Раз, поздно вечером, пришел старый бедный дровосек, со своими ребятишками. Они утащили к себе домой березу со всеми жившими в ней жучками и червячками. Старший сын при этом с удовольствием проехался по двору верхом на березе, потом ее изрубили, бросили в печь. Все жучки и червячки сгорели в печке. Зато сварили хорошую овсяную кашу. Все дети грелись около огня, с наслаждением ели кашу и все повторяли:
— Пусть каждый пользуется жизнью, как может.
А. Г. Коваленская
Мухомор
Божья коровка опрометью бежала к соседней кочке; она была в страшном испуге и едва могла перебираться через разные препятствия, встречаемые на дороге. Красненькая ее одежда, испещренная черными пятнышками, на этот раз была в беспорядке: она раздвинулась, и одно прозрачное крылышко торчало наружу. Ясно было видно по ее одежде, что она накинула ее кое-как и забыла спрятать тонкую ткань нижних крыльев. Задыхаясь, переваливаясь и спотыкаясь на каждом шагу, добежала она до кочки и, остановись у подножья зеленого моха, едва переводя дух, окликнула соседку.
— Где ты там, соседка? — кричала она. — Выходи скорее!
На голос ее из-под зеленого моха показалась опрятно одетая желтенькая букашка с черными крапинками на платье. Соседка была тоже божья коровка.
— Что случилось? — спросила она, просовываясь между двумя тычинками моха, похожими на крошечные елки.
— Беда, матушка! — заголосила красная. — Духу не переведу… так неумойкой к тебе и прибежала… не успела прибраться как следует…
— Да что ж у вас? — говори толком.
— Страсти господни, соседка! Как и сказать, не знаю… Сидели мы все смирно на кочке, что под елью, и всякий занимался своим делом; как вдруг — о, господи, страсти какие! даже и вспомнить не могу!.. Кочка-то наша, родимая, вся ходенем заходила, так и надулась, а земля-то под ногами треснула; да шум какой! Целый комок моху так и выворотило; даже мы на ногах не устояли: все как есть повалились. Ох, страсти! и теперь не опомнюсь…
— Что за оказия? — сказала удивленная желтая. — Да ведь что-нибудь должно быть видно? Вы бы поглядели.
— Чего глядеть-то! — возразила красная. — Мы со страху все как есть разбежались. А куда денешься-то? У всех гнезда, яйца, сама знаешь! Куда пойдешь в такую пору?
И она заплакала.
— Нечего убиваться до времени, — утешала благоразумная желтая. — Надо выждать, а там, что бог даст. Так и быть, пойдем поглядим.
И обе отправились.
Еще издали увидели они страшную суматоху: от кочки народ так и валил; кто что мог ухватить, то и тащил: кто зернышко, кто яйцо, кто уцепил листок больше себя ростом, и все без оглядки бежали, толкая друг друга. Смятение было страшное, и ясно было видно, что народ вовсе ошалел от страха.
Кто помоложе — карабкался на высокую былинку и, не достигнув ее верхушки, кубарем сваливался вниз. Все до того растерялись, что даже крылатые жители забыли воспользоваться природным удобством, и вместо того, чтоб распустить крылья, тут же толкались между бежавшими, прибавляя к общему смятению.
— Господи! куда я денусь с малыми детьми? — заголосила красная и в отчаянье повалилась на землю вверх ножками.
Даже желтая сильно смутилась и украдкою поглядывала в ту сторону, где была ее кочка; но там было все спокойно.
— Не тужи, мать моя! — утешала она несчастную. — Ведь уж этим горю не поможешь, а убиваться грех большой. Все по грехам нашим наказание посылается; ох, согрешили мы!
— Да куда деваться-то? — стонала красная. — Куда я теперь голову приклоню?! Разорение, да и только!
— Вставай-ка! Что ногами-то болтать? — продолжала утешительница. — На все власть божия. А теперь пойдем ко мне, нагляделись мы с тобой страстей-то.
И она потащила за собою убитую горем красную.
Много беседовали соседки, много плакал народ: разорение было общее, и вокруг страшного места царствовала мертвая тишина, прерываемая лишь изредка треском земли; мох расступался больше и больше; целые комки его, оторванные от земли, валялись около кочки. Жителя на ней не было уже ни одного.
К вечеру, когда все бежавшие разместились кое-как по соседним кочкам и мы несколько поуспокоились, собралась молодежь: стали толковать о страшном событии; и так как первый страх уже прошел, то молодой жучок предложил товарищам пройтись до опасного места и обозреть окрестности. Сильно отговаривали их старые жуки; а божьи коровки и слышать не хотели, чтобы кто-нибудь показал нос в ту сторону. Но смельчак, синий жук, стоял на своем, и кучка храбрых товарищей решилась потихоньку пробраться к тому месту. Однако решено было послать вперед крылатого муравья, он должен был не идти пешком, а лететь и держаться на некоторой высоте, чтобы, в случае опасности, тем же путем воротиться восвояси.
Снарядился наш муравей и отправился. Вся молодежь дожидалась его на опушке моха, около того места, где кончаются крошечные елки и начинается ровный, бархатный луг моховины.
Вскоре посланный вернулся и объявил, что там все спокойно, но издали он видел что-то страшное: в земле краснеется, точно огонь, а никого нет.
Смельчаки переглянулись и несколько времени оставались в нерешимости, но сами стыдились своей трусости и твердо решились, пока еще солнце не село, отправиться к тому месту всей компанией.
Сказано — сделано. Общество гурьбой отправилось в ту сторону.
Подойдя близко к кочке, они остановились и стали прислушиваться: тихо! Синий жук, как самый храбрый, полез на кочку и закричал:
— За мной, кто не трус!
Кровь бросилась в голову молодежи, и все, как один, устремились на кочку.
Едва они достигли верхушки, как вдруг раздался треск, земля расступилась…
— Прочь с дороги! — закричал кто-то страшным голосом, и из земли показался огромный, толстый и красный, как рак, мухомор! Только белый разодранный плащ прикрывал его местами. Он лихо держал шапку набекрень и, подбоченясь, гордо надувшись, обозревал окрестность.
От этого зрелища наша молодежь кубарем свалилась с кочки и, не оглядываясь, в ужасе бежала врассыпную.
— Дальше от кочки! — грозно кричал мухомор, надуваясь и краснея все больше и больше.
Но наши смельчаки и так ног под собой не слышали. Мухомор это видел, но нарочно хотел почваниться и всем задать страху.
Как пьяные, добрались молодые жуки до своих и без чувств повалились в мох, болтая в воздухе ногами.
— Господи! — вопили божьи коровки. — Да когда же будет конец этим ужасам! Ох, головушки наши бедные!
Долго причитали они над своей перепуганной молодежью, и только тогда успокоилось народное волнение, когда луна уже взошла высоко, и свежая роса прохладила разгоряченные головы. Наконец все смолкло.
Ночь стояла тихая, звездная. Голубой свет месяца серебрил окропленные цветы и белые стволы кудрявых берез; ветки их длинными прядями колыхались в ночном воздухе и наводили сон и успокоение на все живущее. Без шума плыла серебряная луна по синему небу; без шума блистали яркие звезды в прозрачной синеве; без шума благоухали цветы и наполняли воздух ароматом.
Бедный, засохший стебелек кивал томно головкою, вздремнув при всеобщем молчании. Он доживал свой век тихо, безропотно.
Изредка земля вокруг мухомора глухо пощелкивала, но он все стоял подбоченясь и с важностью и с презрением глядел на сухой стебелек, преклонившийся к земле. Но дремота наконец и его одолела; он заснул, не переменя своего положения, и не замечал, как тихая, звездная ночь задумчиво роняла слезы на его гордую, глупую голову.
На небе стало темнеть; месяц уплыл на край земли, звезды побледнели; и на востоке показалась яркая розовая полоска. Ветер быстро пробежал по сонному царству цветов и насекомых; цветы дрогнули и тихо повернули головки к розовой полоске света. Вся окрестность осветилась розовым пламенем; облака, позолоченные по краям, поплыли по небу, а туман, поднявшись с земли, пустился за ними в погоню.
Все в лесу проснулось: птицы запели, зашевелились насекомые, маленькая белка с пушистым хвостиком забралась на березу, оттуда перекинулась на ель и, качаясь на ветке, навострила ушки. Заяц перепрыгнул через дорогу и во весь дух понесся через поле к ближнему ручью. Малиновка просвистала где-то в чаще. Мошки, жучки и божьи коровки пришли в движение.
Стебелек приподнял согнутую головку и посмотрел на мухомора: тот стоял еще краснее, шапка его была усеяна белыми пуговицами, и весь он, надувшись, еще больше вчерашнего вылез из земли. Рост и дородство его пугали даже воробьев; а божьи коровки, как вышли поутру умываться росою, так и онемели от ужаса. Мухомор был виден даже с их кочки.
— Экая страсть! — говорили они между собою вполголоса. — Ведь уродился же этакий! Да никак он на нас глядит?..
И все врассыпную бросились к средине кочки.
Молодые жуки утром очень стыдились своей вчерашней слабости и не знали, какими глазами смотреть на соседей. Переговорив между собою, они решили погулять опять в окрестностях мухомора, разумеется не подходя к нему близко. Услыхав о приготовлениях, красная божья коровка решилась тащиться вслед за ними. Она оставила на кочке все свое хозяйство и хотела хоть издали посмотреть, не спаслось ли что-нибудь. И так, не замеченная никем, она прокралась между моховых тычинок и спряталась невдалеке от страшной кочки.
Но мухомору с вышки все было видно: он как раз заметил компанию молодежи и божью коровку.
— Не подходить! — заревел он. — Не то всех отравлю!
Жуки остановились, но не пошли назад. Синий даже выступил из толпы.
— Ах ты дерзкий! — загремел мухомор. — Да знаешь ли, кто я? Я — мухомор! А это что такое, какая дрянь там прячется? Туда же, в красном платье! Прочь, мелочь!
Жучки сильно струсили, но не подавали вида и все смотрели издали на разъяренного мухомора. Коровка сжалась в комок и подлезла под крошечную елку. А стебелек все внимательно слушал и только в раздумье качал головой: видно было, что он думает глубокую думу.
Жуки удалились, делая вид, что гуляют и ничего не боятся.
Стал накрапывать дождь. Все живые существа попрятались, кто куда мог. Мухомор гордо стоял, подбоченясь, и хохотал во весь рот над трусостью мелкого народа. Дождь лил ливмя с его упругой головы и падал под ноги целым каскадом; шапка стала еще краснее.
Но вот закатилось солнце, а дождь не переставал. Вся окрестность как будто покрыта была прозрачной пеленой; все притихло, только около мухомора был слышен шум воды, как от водосточной трубы. Так прошла вся ночь.
Наутро небо выяснело и все выползли из своих убежищ. Молодежь взобралась на верхушку своей кочки, чтоб с вышки наблюдать мухомора.
— Помогите! — вдруг раздался громкий голос. — Братцы, помогите! Мушки, жуки, божьи коровки… падаю!
Народ в ужасе высыпал на кочку. Все смотрели в ту сторону.
— Валюсь, совсем валюсь! — кричал отчаянно мухомор; и правда: видно было, как весь он покривился на сторону; шапка вовсе сползла на затылок; лицо сморщилось и посинело.
Партия молодых жуков бросилась к нему, забыв опасность; но не успели они вскарабкаться на кочку, как мухомор тяжело шлепнулся в грязь.
— Раскисаю!.. — простонал он хриплым басом. — Совсем раскисаю…
И действительно, в тот же день храбрый воин раскис совсем. К вечеру уже нельзя было узнать, где была шапка и где лицо: весь он представлял из себя комок липкой грязи…
А стебелек качал головою и думал крепкую думу.
«Сколько зла! — размышлял он. — Место отравлено; воздух заражен; жители в ужасе и горе. О, если бы удалось поправить зло и восстановить счастие!»
Горькая, последняя слезинка выкатилась из потухающих его глаз; слабым движением взял он из своего сердца лучшее семечко и бросил его в липкий комок.
Прошло лето, прошла и зима. Настала новая весна. Проснулось население кочки и радостно взглянуло на свет божий. Жуки и божьи коровки собирались переселяться на старую кочку, но сначала решили осмотреть местность. Все они гурьбой отправились к родному пепелищу, и что же представилось их глазам?
На месте страшного мухомора — стройный ландыш. Распустив широко темные листья, стоял он как вкопанный и только покачивал веточкою, увешанною белыми чашечками. На всех смотрел он ласково и радостно.
— Придите все ко мне, — говорил он, протягивая широкие объятия, — я стою здесь для вас, и, пока буду жить, вы будете иметь прохладу и тень от моих листьев, сок и мед от моих чашечек. Я напою воздух благоуханием, я дам вам приют в тени листьев моих: я отдаю вам сердце мое и отдам жизнь, если понадобится. О, придите, придите под тень мою!
Все насекомые поклонились ему и приняли ласковое предложение.
Та кочка, говорят, самая счастливая и благословенная кочка в лесу.
Н. Д. Ахшарумов
Маланьины стрелки
I
Был у одной старухи сын по имени Фомка. Фомка был мужичок малорослый, тощий и самый, как говорится, беспрокий. Никакая работа ему не спорилась, потому что он не умел обойтись, как люди обходятся, а все делал по-своему. Одежда у Фомки была оборванная, избенка кривая, крыша дырявая, лошаденка хромая, и жил он один со своею старухою матерью, без жены, потому что во всем околотке не было такой дуры, которая бы согласилась пойти за него.
Вот как-то раз шел Фомка в сумерки между опушкой и полем; а было это около Ильина дня и накануне была большая гроза. Идет он, и все ему слышится: гром не гром, а так, будто где-то недалеко телега по бревнам проехала. И думает он: «Где бы это могло быть? Кругом на пять верст нет ни плотины, ни моста, а гремит где-то недалеко…» Чу! вот опять застучало! И на этот раз так уже близко, что Фомка остановился и начал осматриваться. Глянул в одну сторону — нет никого, глянул в другую — видит: на самом краю опушки кто-то стоит нагнувшись, словно как будто бы ищет грибов. Стал он за ним приглядывать; видит: старик какой-то, седой, без шапки, рост богатырский, плечи широкие, лицо такое хмурое, грозное… стоит, наклонился, клюкой ковыряет что-то во мху; поковырял и, знать, не нашел ничего — пошел дальше; да как только пошел — и застучало опять.
«Хе-хе! — думает себе Фомка. — Вот оно где гремит- то». — И дивно это ему показалось. Подошел ближе:
— Бог помочь, дед.
— Спаси бог.
— Что это ты стучишь?
— Так это я про себя ворчу… — отвернулся и, надо быть, что увидал на полу, — стал опять ковырять клюкой, поковырял, вытащил из земли какую-то стрелку и бросил в мешок.
— Что это ты тут делаешь?
— Так, ничего, — говорит, — свой товар подбираю.
— Какой товар?
— Да вот, дочка моя — Маланья вчера тут в горелки играла, разбегалась, стрелки свои пораскидала. А я не люблю этого баловства. Товар дорогой; почто его тратить даром? Хочешь стрелять, так стреляй толком: выбери место, нацель хорошенько да тогда и пали…
Слушает Фомка, сейчас смекнул, в чем дело, и кто такой этот старик, и о какой Маланье он говорил.
— Слышь ты, — говорит, — тебе одному не справиться с этой работой; всю ночь тут провозишься. А ты выучи-ка меня эти стрелки искать, так я тебе, дедушка, помогу.
Дед согласился; надоело ему ковырять одному; выучил мужика, по каким приметам отыскивать место, куда упала стрела и как ее из земли выкапывать. И вот стали они искать вдвоем; искали, пока совсем не стемнело, и понабрали-таки порядком. Как стало совсем темно, дед взял, покидал свой товар в мешок и мешок завязал.
— Ну, — говорит, — спасибо тебе, любезный; будет с меня и этого. — Загрохотал и ушел восвояси.
А Фомка, как ни был плох, однако на этот раз маху не дал. Не захотел он уйти с пустыми руками и изловчился, тайком от деда засунул себе в сапог с полдюжины… Зачем, он и сам хорошенько не знал, но нрава он был пытливого, и всякое новое дело его занимало. «Дай, — думает, — посмотрю: что это за стрелки такие?» Пришел домой, ни слова не говоря старухе, спрятал свою находку на печь и завалился спать. Утро-де вечера мудренее.
II
На другой день был праздник. Фомка проснулся чуть свет, взял с собою стрелки и ушел в лес. Что он там делал — не знаю; только вернулся домой без одной стрелы да в придачу еще без пальца на левой руке.
— Что с тобой? — спрашивает старуха.
— Так, ничего… топором отхватил.
Несколько дней после этого он сидел смирно, но как только палец зажил, взял остальные стрелки и пошел опять в лес… Вернулся опять без одной да и в придачу еще без глаза.
— Что с тобой? — спрашивает старуха.
— Так, ничего… на сук наткнулся.
После этого он запрятал Маланьины стрелки в клеть и долго до них не дотрагивался; знать, поотбило охоту… Но вот однажды понадобилось ему зачем-то в кузницу; а кузница была в городе. Подходит он к городу поздно вечером, в сумерки, и опять ему чудится гром не гром, а так — что-то стучит… Глядь, впереди, недалеко, бредет тот самый старик, которого он у лесу встретил. Поравнялись они.
— Здравствуй, дед!
Тот смотрит — не узнает.
— А того мужика помнишь, который тебе помогал Маланьины стрелки выкапывать?
— А, это ты? Ну, будь здоров, братец.
— Куда идешь, дедушка?
— В кузницу, братец.
— Пойдем же вместе, и мне туда нужно.
Пришли они в кузницу. Фомка сейчас свое дело справил, присел на завалинке и сидит, дожидается… «Дай, — думает, — погляжу, зачем дед пришел».
А дед кликнул к себе кузнеца и спрашивает:
— Ну что, — говорит, — кузнец, пущалку справил?
— Справил.
— Покажь-ка сюда?
Смотрит Фома: кузнец достал из-под лавки снаряд какой-то диковинный и подает деду. Дед поглядел.
— Хорошо, — говорит.
Сейчас заплатил кузнецу что следует, взял свой снаряд и пошел.
Как только пошел, и Фомка пошел; увязался опять за ним, опять разговор заводит.
— Здорова ли дочка?
— Ничего, славу богу, живет.
— Много ли стрелок пораскидала?
— Да, пораскидала-таки порядком.
Говорят они этак, а Фомка все на снаряд поглядывает.
— Что это, дедушка, — говорит, — у тебя за штука такая?
— Пущалка, братец.
— На что это тебе?
— А это, — говорит, — для дочки моей, игрушка такая. Из этой пущалки она свои стрелки пущает.
— А разве нельзя без этого?
— Нет, — говорит, — нельзя. Без этого либо палец тебе оторвет, либо глаза выжжет…
Сказал это дед, а сам и усмехается, на Фомку поглядывает.
— Хе-хе, брат! Да что это у тебя глаз-то?
— Ничего, — отвечал Фомка, — это я ночью на сук напорол.
— Вот как!.. Хе-хе, да у тебя и пальца недостает!.. Куда девал?
— Ничего, дедушка, это я в хмелю топором отхватил.
— Ну, братец, это тебе наука. Послушай ты моего совета: будь наперед осторожнее.
Сказав это, дед загрохотал и пошел восвояси.
А Фомка не промах, сейчас вернулся назад к кузнецу и заказал для себя пущалку такую же, как у деда.
— Не рассердился бы дед, — говорит кузнец.
— Э! ничего! — отвечал Фомка. — Мы с ним приятели; сам видел, вместе пришли.
Через неделю пущалка была готова, и Фомка ходил с нею в лес и вернулся на этот раз без изъяну, веселый такой. Приходит к матери.
— Прощай, — говорит, — матушка! Благослови ты меня в путь далекий, на подвиги ратные, на поприща богатырские. Землю пахать теперь не мое уж дело.
Как услыхала старуха эти слова, так и ахнула.
— Фомка! Да ты не с ума ли спятил?.. Ты, — говорит, — посмотри на себя; ну к роже ли тебе подвиги ратные? Ведь у тебя силенки немногим побольше, чем у меня!.. Да и кого ты, кривой богатырь, воевать собираешься?
— Не беспокойся, матушка, — говорит Фомка, — я уж найду кого. А что до силы моей, то этой силы ни ты, да и никто на свете еще не изведал. И никому не известно, где она у меня; а я знаю, где, и, когда покажу, тогда и увидят.
Вечером в этот день Фомка ходил на то место, где он деда в первый раз встретил, и вернулся домой с каким-то пучком. А на другой день, чуть свет, оседлал хромую свою лошаденку, повесил пущалку через плечо, простился с матерью и уехал.
III
Долго ли ехал Фомка и далеко ли уехал, не знаю; только вот выезжает он из лесу на зеленый луг и видит: стоят на лугу два шатра златоверхих, у шатров богатырские кони пасутся. Слез он с своей лошаденки и пустил ее тут же траву щипать; а сам прилег отдохнуть. Недолго прошло, из шатров выходят два старых-престарых богатыря; посмотрели на мужика, усмехнулись и сели тут же, неподалеку.
И говорит один богатырь другому:
— Прошли, — говорит, — богатырские времена, Ильюха! Что за народ нынче на свет родится!.. Посмотри-ка, вон мужичонка какой!.. Что твой комар. Взял его на ладонь да прихлопнул — так только мокренько останется.
Речь эта была обидна для Фомки, но он смолчал.
И говорит другой богатырь:
— А что, — говорит, — Алеша, много ты этаких за один прием уберешь?
— Да как махну, — отвечает тот, — так штук пятьдесят зараз уберу.
Не вытерпел этого Фомка:
— Почто, — говорит, — вы, старые богатыри, меня, юного, обижаете. Вы силы моей не изведали, а если хотите изведать, то, чем на словах похваляться, испытайте лучше меня на деле.
— Хорошо, — говорит Алеша, — давай, кривой богатырь, силу пробовать.
— Нет, — отвечает Фомка. — Я на тебя, Алеша Попович-млад, и на тебя, дедушка Илья Муромец, руки не подниму, потому не приходится детям своих отцов колотить. А если хотите силу мою узнать, то возьмите меня с собой на подвиги ратные, на поприща богатырские. Пригожусь — сами спасибо скажете, а не пригожусь — наплюйте вы мне в лицо и прогоните.
Призадумались старые богатыри, смотрят на мужичка, дивятся: откуда у него такая прыть?
И вот говорит Илья Муромец:
— А что, — говорит, — Алеша, возьмем уж его с собой, так и быть. С виду он точно что плоховат, да с виду не всякого разберешь.
— Хорошо, — говорит Алеша, — возьмем.
И положили они промеж себя уговор: Фомке ехать за старыми богатырями следом и служить им покуда конюхом. А если дело какое встретится, то пускать его в дело первого. Годен окажется — принять его нареченным братом и считать младшим богатырем, а не годен — прогнать.
Порешили на том и уехали.
IV
Едут богатыри на своих богатырских конях, а Фомка за ними, на своей хромой кляче — трюх, трюх… едва поспевает.
Подъезжают они к городу Угличу, а в городе Угличе страх и смятение неописанное. Поселился в дремучем лесу, у самого города, басурман — шестиглавый змей и губит христианский народ во множестве неисчислимом.
Как услыхали это богатыри, сейчас поехали в лес и по следу змеиному отыскали его вертеп. Глядят: из вертепа выходит чудище нечестивое о шести головах и каждая голова с пивной котел.
— Ну, Фома, — говорит Илья Муромец, — вот тебе и работа. Коли жизнь не красна, смерть не страшна, то выходи ты, по уговору, первый супротив этого змея и ратуй; а мы посмотрим, если он станет одолевать, тогда сами примемся.
Но Фомка только того и боялся, чтоб старики как-нибудь без него не покончили. Вышел он смело вперед и стал заряжать свою пущалку; а змей-то, завидев его, кривого, как прыснет со смеху:
— Пошел прочь! — говорит. — Шут ты этакой! Не хочу я с тобою и рук марать!
— Ну, ничего, — отвечал Фомка. — Я тебя, любезный, не задержу.
Сейчас прицелился да как грянет…
Осветилось все место битвы, по лесу пошел гул раскатами, и огненная стрела, ослепляя глаза ярким блеском, ударила в змея. Только его и видели. Разорвало его, беднягу, всего на куски, и те куски не то спалило, не то раскидало по лесу.
Богатыри стоят, смотрят… понять не могут, что это такое было?.. Смотрели, смотрели, пожали плечами, да и поехали прочь. Фомка за ними. И вот слышит он, богатыри говорят между собою тихонько:
— Ну, что, Ильюша?
— Да что, Алеша! я, братец, правду люблю говорить. В жизнь свою не случалось так чисто покончить дело!
И вернулись они в город Углич, где люди, узнав, кто одержал победу, не захотели и верить старым богатырям; думали, что это они вдвоем убили змея, и только из милости уступают Фомке всю честь. А впрочем, приняли всех троих с великим почетом.
V
После того назвали богатыри Фому своим меньшим братом и стали честить, как равного.
И ездили они долго втроем, сперва по святой Руси, а потом и по разным краям чужеземным. И было у них за это время работы немало. Попадались им великаны и в три сажени, и в семь, и в десять; и змеи разного сорту, то о шести, то о двенадцати головах, а то и более; и эфиопские короли с несметными ратями, и турецкие, и татарские, и китайские витязи, — и против всех их, по уговору, выходил Фома первый. Выйдет, живо дело все сам покончит, а два старших богатыря поглядят да, потупив голову, и поедут прочь.
И вот стали старые богатыри призадумываться. Видят: дела им никакого нет, всю работу Фомка себе забрал, а и просить-то его, чтобы уступил, не смеют, боятся, что стары уж стали очень и, чего доброго, еще перед ним, молодым, осрамятся.
Стали они об этом промеж себя разговаривать. И вот говорит Илья Муромец:
— А что, Алеша, ведь дело-то наше дрянь! Состарились мы, да и время-то богатырское, знать, миновало. Не нужны стали теперь богатыри. С этой пущалкою, что у Фомки, всякая баба выйдет против тебя, и ничего ты с ней не поделаешь.
— Да, — отвечает Алеша Попович-млад. — Я, братец Ильюха, и сам так думаю. Довольно уж мы с тобой покрутили миром. Пора и честь знать! Поедем-ка на покой.
И вот простились богатыри с своим нареченным братом Фомою и уехали восвояси.
А Фомка тою порой гостил во дворце у какого-то короля заморского, и слава о нем успела уже пройти по целому свету.
VI
Сидит Фомка у короля, в его золотом чертоге; а король-то и говорит ему:
— Скажи, — говорит, — мне, Фома, по правде, отчего старые богатыри уехали?
И отвечает ему Фома:
— Скажу я тебе, государь, по правде, старые богатыри обижаются, что им возле меня, молодого богатыря, совсем делать нечего.
Выслушав это, король сам глядит на Фому, усмехается:
— Послушай, Фома, — говорит, — ведь ты врешь?
— Нет, — говорит, — не вру.
— Нет, врешь. Меня, братец мой, не обманешь. Ты вот говоришь: «богатырь», — а если по правде сказать, какой ты богатырь? Отними у тебя пущалку да стрелы, так тебя всякий дворовый петух загоняет.
Фомка обиделся.
— Нет, — говорит король, — ты этим, любезный, не обижайся. А ты мне вот что скажи. Ведь этакую пущалку, как у тебя, всякий кузнец может сделать?
— Да, — отвечает Фома, — может; а стрелы-то ты откуда возьмешь? Без стрел, с одною пущалкою ничего не поделаешь.
— А вот, — говорит король, — я к тому и веду разговор. Ты, Фома, парень неглупый, сам можешь понять, что славы твоей не убудет, если ты мне откроешь: откуда ты эти стрелы берешь; и выучишь моих мастеров этому делу стрелецкому. А если, — говорит, — ты это сделаешь, то будет тебе от меня за это награда такая, о какой ты и не думаешь. Богатырем я не могу тебя сделать, конечно, да мне и не нужны богатыри; но сделаю тебя генералом и отдам тебе все свое войско в команду, и для этого войска мы закажем пущалки, и ты будешь его учить своему стрелецкому ремеслу. А когда ты все это выполнишь, тогда я отдам за тебя свою дочь и с нею полцарства в приданое.
Польстился Фома на такую великую честь и открыл королю свое дело тайное, свое мастерство стрелецкое. И сделал его король генералом, а старых своих богатырей уволил вчистую. Не нужны стали они ему с тех пор, как все войско было вооружено пущалками и всякий солдат мог сделать то же, что Фомка делал. И стал Фомка знатным боярином, и стал король выдавать за него свою дочь, а за дочерью отводить полцарства в приданое.
И вот едет Фома с королевскою дочерью под венец. Едут они в золотых колесницах. По дороге войско стоит в два ряда; народ толпится; шапки бросают кверху, кричат «ура!». По всему городу праздник, в колокола звонят… А по небу между тем поднимается черная туча. Остановилась она над самым венчальным поездом да вдруг как шарахнет!..
Разорвало ее, словно платок, на два куска, и из прорехи вылетела царица Маланья во всей лучезарной своей красоте. Она была в огненной колеснице на вороных конях, и на темных ризах ее светилось кровавое зарево. Грозно глянула она на Фому:
— Стой! Фомка-вор! Ты стрелы мои украл, ты тайны мои изведал и по свету разгласил. Я тебе этого не прощу! На вот, отведай-ка эту стрелку!..
Сказав это, царица взмахнула высоко белой рукой и пустила в него стрелу лучезарную…
Тяжелый громовой удар грянул над самою головою жениха. Кони его попадали. Народ столпился вокруг его золотой колесницы. Глядят: а бедный кривой богатырь лежит в колеснице — мертвый.
В. М. Гаршин
Сказка о жабе и розе
Жили на свете роза и жаба. Розовый куст, на котором расцвела роза, рос в небольшом полукруглом цветнике перед деревенским домом. Цветник был очень запущен; сорные травы густо разрослись по старым, вросшим в землю клумбам и по дорожкам, которых уже давно никто не чистил и не посыпал песком. Деревянная решетка с колышками, обделанная в виде четырехгранных пик, когда-то выкрашенная зеленой масляной краской, теперь совсем облезла, рассохлась и развалилась; пики растащили для игры в солдаты деревенские мальчики и, чтобы отбиваться от сердитого барбоса с компаниею прочих собак, подходившие к дому мужики.
А цветник от этого разрушения стал нисколько не хуже. Остатки решетки заплели хмель, повилика с крупными белыми цветами и мышиный горошек, висевший целыми бледно-зелеными кучками с разбросанными кое-где бледно-лиловыми кисточками цветов. Колючие чертополохи на жирной и влажной почве цветника (вокруг него был большой и тенистый сад) достигали таких больших размеров, что казались чуть не деревьями. Желтые коровяки подымали свои усаженные цветами стрелки еще выше их. Крапива занимала целый угол цветника; она, конечно, жглась, но можно было и издали любоваться ее темною зеленью, особенно когда эта зелень служила фоном для нежного и роскошного бледного цветка розы.
Она распустилась в хорошее майское утро; когда она раскрыла свои лепестки, улетавшая утренняя роса оставила на них несколько чистых, прозрачных слезинок. Роза точно плакала. Но вокруг нее все было так хорошо, так чисто и ясно в это прекрасное утро, когда она в первый раз увидела голубое небо и почувствовала свежий утренний ветерок и лучи сиявшего солнца, проникавшего ее тонкие лепестки розовым светом; в цветнике было так мирно и спокойно, что если бы она могла в самом деле плакать, то не от горя, а от счастья жить. Она не могла говорить; она могла только, склонив свою головку, разливать вокруг себя тонкий и свежий запах, и этот запах был ее словами, и слезами, и молитвой.
А внизу, между корнями куста, на сырой земле, как будто прилипнув к ней плоским брюхом, сидела довольно жирная старая жаба, которая проохотилась целую ночь за червяками и мошками и под утро уселась отдыхать от трудов, выбрав местечко потенистее и посырее. Она сидела, закрыв перепонками свои жабьи глаза, и едва заметно дышала, раздувая грязно-серые, бородавчатые и липкие бока и отставив одну безобразную лапу в сторону: ей было лень подвинуть ее к брюху. Она не радовалась ни утру, ни солнцу, ни хорошей погоде; она уже наелась и собралась отдыхать. Но когда ветерок на минуту стихал и запах розы не уносился в сторону, жаба чувствовала его, и это причиняло ей смутное беспокойство; однако она долго ленилась посмотреть, откуда несется этот запах.
В цветнике, где росла роза и где сидела жаба, уже давно никто не ходил. Еще в прошлом году осенью, в тот самый день, когда жаба, отыскав себе хорошую щель под одним из камней фундамента дома, собиралась залезть туда на зимнюю спячку, в цветник в последний раз зашел маленький мальчик, который целое лето сидел в нем каждый ясный день под окном дома. Взрослая девушка, его сестра, сидела у окна; она читала книгу или шила что-нибудь и изредка поглядывала на брата. Он был маленький мальчик лет семи, с большими глазами и большой головой на худеньком теле. Он очень любил свой цветник (это был его цветник, потому что, кроме него, почти никто не ходил в это заброшенное местечко) и, придя в него, садился на солнышко, на старую деревянную скамейку, стоявшую на сухой песчаной дорожке, уцелевшей около самого дома, потому что по ней ходили закрывать ставни, и начинал читать принесенную с собою книжку.
— Вася, хочешь, я тебе брошу мячик? — спрашивает из окна сестра. — Может быть, ты с ним побегаешь?
— Нет, Маша, я лучше так, с книжкой.
И он сидел долго и читал. А когда ему надоедало читать о робинзонах, и диких странах, и морских разбойниках, он оставлял раскрытую книжку и забирался в чащу цветника. Тут ему был знаком каждый куст и чуть ли не каждый стебель. Он садился на корточки перед толстым, окруженным мохнатыми беловатыми листьями стеблем коровяка, который был втрое выше его, и подолгу смотрел, как муравьиный народ бегает вверх к своим коровам — травяным тлям, как муравей деликатно трогает тонкие трубочки, торчащие у тлей на спине и подбирает чистые капельки сладкой жидкости, показывавшейся на кончиках трубочек. Он смотрел, как навозный жук хлопотливо и усердно тащит куда-то свой шар, как паук, раскинув хитрую радужную сеть, сторожит мух, как ящерица, раскрыв тупую мордочку, сидит на солнце, блестя зелеными щитиками своей спины; а один раз, под вечер, он увидел живого ежа! Тут и он не мог удержаться от радости и чуть было не закричал и не захлопал руками, но, боясь спугнуть колючего зверька, притаил дыхание и, широко раскрыв счастливые глаза, в восторге смотрел, как тот, фыркая, обнюхивал своим свиным рыльцем корни розового куста, ища между ними червей, и смешно перебирал толстенькими лапами, похожими на медвежьи.
— Вася, милый, иди домой: сыро становится, — громко сказала сестра.
И ежик, испугавшись человеческого голоса, живо надвинул себе на лоб и на задние лапы колючую шубу и превратился в шар. Мальчик тихонько коснулся его колючек; зверек еще больше съежился и глухо и торопливо запыхтел, как маленькая паровая машина.
Потом он немного познакомился с этим ежиком. Он был такой слабый, тихий и кроткий мальчик, что даже разная звериная мелкота как будто понимала это и скоро привыкла к нему. Какая была радость, когда еж попробовал молока из принесенного хозяином цветника блюдечка!
В эту весну мальчик не мог выйти в свой любимый уголок. По-прежнему около него сидела сестра, но уже не у окна, а у его постели; она читала книгу, но не для себя, а вслух ему, потому что ему было трудно поднять свою исхудалую голову с белых подушек и трудно держать в тощих руках даже самый маленький томик, да и глаза его скоро утомлялись от чтения. Должно быть, он уже больше никогда не выйдет в свой любимый уголок.
— Маша! — вдруг шепчет он сестре.
— Что, милый?
— Что, в садике теперь хорошо? Розы расцвели?
Сестра наклоняется, целует его в бледную щеку и при этом незаметно стирает слезинку.
— Хорошо, голубчик, очень хорошо. И розы расцвели. Вот в понедельник мы пойдем туда вместе. Доктор позволит тебе выйти.
Мальчик не отвечает и глубоко вздыхает. Сестра начинает снова читать.
— Уже будет. Я устал. Я лучше посплю.
Сестра поправила ему подушки и белое одеяльце; он с трудом повернулся к стенке и замолчал. Солнце светило сквозь окно, выходившее на цветник, и кидало яркие лучи на постель и на лежавшее на ней маленькое тельце, освещая подушки и одеяло и золотя коротко остриженные волосы и худенькую шею ребенка.
Роза ничего этого не знала; она росла и красовалась; на другой день она должна была распуститься полным цветом, а на третий начать вянуть и осыпаться. Вот и вся розовая жизнь! Но и в эту короткую жизнь ей довелось испытать немало страха и горя.
Ее заметила жаба.
Когда она в первый раз увидела цветок своими злыми и безобразными глазами, что-то странное зашевелилось в жабьем сердце. Она не могла оторваться от нежных розовых лепестков и все смотрела и смотрела. Ей очень понравилась роза, она чувствовала желание быть поближе к такому душистому и прекрасному созданию. И чтобы выразить свои нежные чувства, она не придумала ничего лучше таких слов:
— Постой, — прохрипела она, — я тебя слопаю!
Роза содрогнулась. Зачем она была прикреплена к своему стебельку? Вольные птички, щебетавшие вокруг нее, перепрыгивали и перелетали с ветки на ветку; иногда они уносились куда-то далеко, куда — не знала роза. Бабочки тоже были свободны. Как она завидовала им! Будь она такою, как они, она выпорхнула бы и улетела от злых глаз, преследовавших ее своим пристальным взглядом. Роза не знала, что жабы подстерегают иногда и бабочек.
— Я тебя слопаю! — повторила жаба, стараясь говорить как можно нежнее, что выходило еще ужаснее, и переползла поближе к розе. — Я тебя слопаю! — повторила она, все глядя на цветок. И бедное создание с ужасом увидело, как скверные, липкие лапы цепляются за ветки куста, на котором она росла. Однако жабе лезть было трудно: ее плоское тело могло свободно ползать и прыгать только по ровному месту. После каждого усилия она глядела вверх, где качался цветок, и роза замирала.
— Господи! — молила она, — хоть бы умереть другою смертью!
А жаба все карабкалась выше. Но там, где кончались старые стволы и начинались молодые ветви, ей пришлось немного пострадать. Темно-зеленая гладкая кора розового куста была вся усажена острыми и крепкими шипами. Жаба переколола себе об них лапы и брюхо и, окровавленная, свалилась на землю. Она с ненавистью посмотрела на цветок.
— Я сказала, что я тебя слопаю, — повторила она.
Наступил вечер; нужно было подумать об ужине, и раненая жаба поплелась подстерегать неосторожных насекомых. Злость не помешала ей набить себе живот, как всегда; ее царапины были не очень опасны, и она решилась, отдохнув, снова добираться до привлекавшего ее и ненавистного ей цветка.
Она отдыхала довольно долго. Наступило утро, прошел полдень, роза почти забыла о своем враге. Она совсем уже распустилась и была самым красивым созданием в цветнике. Некому было прийти полюбоваться ею, маленький хозяин неподвижно лежал на своей постельке, сестра не отходила от него и не показывалась у окна. Только птицы и бабочки сновали около розы да пчелы, жужжа, садились иногда в ее раскрытый венчик и вылетали оттуда совсем косматые от желтой цветочной пыли. Прилетел соловей, забрался в розовый куст и запел свою песню. Как она была не похожа на хрипение жабы! Роза слушала эту песню и была счастлива: ей казалось, что соловей поет ее для нее, а может быть, это и правда. Она не видела, как ее враг незаметно взбирался на ветки. На этот раз жаба уже не жалела ни лапок, ни брюха: кровь покрывала ее, но она храбро лезла все вверх, и вдруг, среди звонкого и нежного рокота соловья, роза услышала знакомое хрипение:
— Я сказала, что слопаю, и слопаю!
Жабьи глаза пристально смотрели на нее с соседней ветки. Злому животному оставалось только одно движение, чтобы схватить цветок. Роза поняла, что погибает…
Маленький хозяин уже давно неподвижно лежал на постели. Сестра, сидевшая у изголовья в кресле, думала, что он спит. На коленях у нее лежала развернутая книга, но она не читала ее. Понемногу ее усталая голова склонилась: бедная девушка не спала несколько ночей, не отходя от больного брата, и теперь слегка задремала.
— Маша, — вдруг прошептал он.
Сестра встрепенулась. Ей приснилось, что она сидит у окна, что маленький брат играет, как в прошлом году, в цветнике и зовет ее. Открыв глаза и увидав его в постели, худого и слабого, она тяжело вздохнула:
— Что, милый?
— Маша, ты мне сказала, что розы расцвели? Можно мне… одну?
— Можно, голубчик, можно!
Она подошла к окну и посмотрела на куст. Там росла одна, но очень пышная роза.
— Как раз для тебя распустилась роза, и какая славная! Поставить тебе ее сюда на столике в стакане? Да?
— Да, на столике. Мне хочется.
Девушка взяла ножницы и вышла в сад. Она давно уже не выходила из комнаты; солнце ослепило ее, и от свежего воздуха у нее слегка закружилась голова. Она подошла к кусту в то самое мгновение, когда жаба хотела схватить цветок.
— Ах какая гадость! — вскрикнула она.
И, схватив ветку, она сильно тряхнула ее: жаба свалилась на землю и шлепнулась брюхом. В ярости она было прыгнула на девушку, но не могла подскочить выше края платья и тотчас далеко отлетела, отброшенная носком башмака. Она не посмела попробовать еще раз и только издали видела, как девушка осторожно срезала цветок и понесла его в комнату.
Когда мальчик увидел сестру с цветком в руке, то в первый раз после долгого времени слабо улыбнулся и с трудом сделал движение худенькой рукой.
— Дай ее мне, — прошептал он. — Я понюхаю.
Сестра вложила стебелек ему в руку и помогала подвинуть ее к лицу. Он вдыхал в себя нежный запах и, счастливо улыбаясь, прошептал:
— Ах как хорошо…
Потом его личико сделалось серьезным и неподвижным и он замолчал… навсегда.
Роза, хотя и была срезана прежде, чем начала осыпаться, чувствовала, что ее срезали недаром. Ее поставили в отдельном бокале у маленького гробика. Тут были целые букеты и других цветов, но на них, по правде сказать, никто не обращал внимания, а розу молодая девушка, когда ставила ее на стол, поднесла к губам и поцеловала. Маленькая слезинка упала с ее щеки на цветок, и это было самым лучшим происшествием в жизни розы. Когда она начала вянуть, ее положили в толстую старую книгу и высушили, а потом, уже через много лет, подарили мне. Потому-то я и знаю всю эту историю.
Н. Н. Каразин
Волк
Холодно волку, бродяге серому, голодно.
Гудит-завывает ветер по лесу, замело снегом проезжие дороги, засыпало тропы пешеходные, толстою корою льда затянуло воды рек и озер. Загнали морозы и вьюги все живое, доброе по крытым дворам уютным, по избам теплым.
Бродит одинокий на воле, без крова и приюта, только серый волк исхудалый. Через чащи лесные заиндевевшие, через поля и луга опустелые, из конца в конец гоняет его голод лютый, неотвязчивый.
Короток зимний день, долга морозная, зимняя ночь… и ни днем, ни ночью нет покоя отощалому бродяге. Гнетет его одна забота, единое только помышление: чем бы раздобыться съестным, что бы хоть чуточку перехватить на голодные зубы, чтобы унять эту злую, болезненную речь в пустом желудке, дотянуть, дожить кое-как до весны, до времени теплого.
Бродит волк по снежным сугробам, где шажком, где рысцою, где вприпрыжку, да зубами пощелкивает… Нет ему нигде воровской поживы, нет нигде куска хозяйского, для него припасенного.
Медведь, «старшой» в лесу зверь, — тот небось отъелся за лето, залег в берлогу теплую и спит; зима ему не в тягость, а в отдохновение. Завела себе и лисица хитрая норку уютную… Кроты, сурки, суслики — вся эта мелочь полевая, все по домам устроились и съестным запаслись; заяц, на что дурачок, и а тот живет зиму припеваючи: бегает себе в теплой шубенке да молодые веточки огладывает. Одному волку несладко живется зимою, на его только долю выпали все напасти, все беды времени зимнего.
И не найдется, знает он, ни одной души доброй, кто бы пожалел его, кто бы протянул руку помощи, уж очень он всем досадить успел; некому, да и не за что, добром помянуть его, разбойника.
Вот ему теперь «овечьи слезки и отливаются».
Выбрался волк на опушку лесную, перебежал открытый пригорок, в лощину спустился, боязливо на свой собственный след озирается, хвост поджал, словно кто на него сзади дубиною замахнулся; шерсть волчья клочьями щетинится, глаза горят огнем лихорадочным…
Там, на выходе, по косогору, за березовою рощицею чернеются избы деревенские; огоньки в окнах в сумерках светятся; корова, слышно, мычит в хлеву, овцы блеют в теплом загоне; бабы у колодца заспорили, ссорятся; мужик топором звонко постукивает, сани налаживает… Не спит еще деревня — знать, рано!
Ждет не дождется волк часу ночного, позднего, когда угомонится народ, завалится спать на печах да на лавках: не забудет ли кто, оплошный, калитку где незапертую, подворотню неприваленную; не выбежит ли сам собою теленочек глупый или другая какая-нибудь домашняя скотинка мелкая… Может быть, пошлет бог, ему эту ночь посчастливится?
Ждет час, ждет другой, ждет терпеливо, залегши в сугроб, и чутко прислушивается.
Вот и ночь желанная наступила. Крепнет мороз; искрится снежное поле при лунном свете, потухли в окнах огни… Тихо кругом, безлюдно…
Тронулся волк с места и пошел в обход, где что плохо лежит выглядывать… Только добежал до выгона — завыли по дворам псы деревенские, чуют гостя недоброго… Валетки, Куцые, Шарики, Жучки — все на разные голоса заливаются: не подходи, мол, близко, хозяина с дубиной вызовем.
Тревожит, томит волка голодного это вытье, — не по сердцу оно ему, как вору трещотка сторожа; злость разбирает, зубы острые дробь выколачивают — эх бы попалась ему теперь какая-нибудь собачонка досадливая, из-под ворот бы сюда на просторное место выскочила, не побрезговал бы и собачьим мясом, за один раз и злобу-то свою, и утробу насытил бы.
Хитры псы, сторожа деревенские, бывалые!
Ходит, бродит волк всю ночь попусту, ходит, бродит да зубами пощелкивает.
Рано до свету поднимается люд деревенский да за работу принимается. Уходить надо волку опять в лесную трущобу подобру-поздорову… А голод пуще томит, словно ножами режет волчьи внутренности… Отощал, обессилел бедняга, в глазах круги пошли зеленые, еле-еле ноги переступают, бредет-спотыкается да на ходу снег подхватывает воспаленною пастью.
Забрел в кочкорняк, в место глухое, завалился… заплакал бы, если бы мог, с горя, да слез нету… Лежит, от холода ежится и думу думает горькую: «Тяжелая моя жизнь бродячая, воровская, волчья! Всему свету постылый, всякому враг заклятый, нет мне за то ни покоя, ни радости… Помог бы только господь до весны прожить — пойду свои грехи замаливать. Не трону никого — ни зубком, ни коготком, — ни овечки не трону, ни теленочка, ребенка малого не обижу… Пост на себя наложу, глазом искоса не взгляну на мясное… Нет, баста! Плохо, неприглядно житье с воровскою повадкою!..»
Чу!.. Полоз скрипит санный, колечко у дуги побрякивает, лошаденка бежит бойко, чует, знать, волка, ушами прядет, пофыркивает.
В санях баба сидит, с головою тулупом покрывшись, дремлет, кобылкою не правит: сама, мол, дорогу знает до дому. За санями жеребеночек попрыгивает маленький, от матки отстал, звонко ржет, и в морозном утреннем воздухе колокольчиком его ржание разносится.
Откуда сила взялась у волка отощалого, забыл и свое горькое покаяние, вылетел стрелою на дорогу, вперед забежал и припал в кустах, выжидаючи.
«Бабу-то не трону, — смекает про себя разбойник, — ну ее! Пожалуй, еще топор у ней припасен в санях; а вот этого отсталого прыгунца попробую. То-то, думаю, он вкусный, кормленый!»…
В. П. Авенариус
Горе