Стихотворения

Надеждина Надежда Августиновна

 

Правда, одна только правда

Вам, кто не пил горечь тех лет, Наверное, понять невозможно: Как же – стихи, а бумаги нет? А если её не положено? Кто-то клочок раздобыл, принёс, И сразу в бараке волненье: То ли стукач пишет донос, То ли дурак – прошенье. Ночь – моё время. Стукнет отбой. Стихли все понемногу. Встану. Ботинки сорок второй, Оба на левую ногу. Встречу в ночной темноте надзор. «Куда?» – «Начальник, в уборную!» И бормочу, озираясь, как вор, Строчки ищу стихотворные. Что за поэт без пера, без чернил, Конь без узды и стремени? Я не хочу ни хулить, ни чернить, Я – лишь свидетель времени. Руку на сердце своё положив, Под куполом неба, он чист и приволен, Клянусь, что не будет в стихах моих лжи, А правда. Одна только правда. И ничего более.

 

Отсюда не возвращаются

Когда переступишь этот порог И глазом в рёшетку ударишь, Забудь то слово, что знал и берёг, Обжитое слово – товарищ, Ведь тот, кто стал жизни твоей господин, Скрепив твоё дело скрепкой, Тебе не товарищ: он – гражданин. Я это запомнила крепко. – Руки назад! – О, здесь знают толк Во всех статьях униженья! Ведут. Сами пальцами щёлк да щёлк: Кто встретится – предупрежденье. И вдруг мне в затылок рукою – пли! Лицо моё к стенке прижато: Чтоб я не увидела, как повели Такого же невиноватого. Весь в заграничном. К свету спиной. Мастер ночного допроса. Здесь душно, как в камере под землёй, Где воздух качают насосом. Если задуматься: кто же он? Должно быть, просто набойка На тех сапогах, что топчут закон, Кого называют: «тройка». Всё отобрали. Даже шнурок От трусов. Узлом их вяжу, чтоб не падали. «А вдруг вы...» – нацелен глаз, как курок. И голос вороны над падалью. «За что? Я не враг! Где правда, где суд?!» – «Где суд? – Гражданин усмехается: – Советую вам зарубить на носу – Отсюда не возвращаются!»

 

Гадалка

Где побывала, там и слыхала: Старушка с подружкой на картах гадала, Когда тот, чьё имя страшно назвать... Старушка гадала. Подружка вздыхала, Ватрушку жевала, чаёк попивала, Но, как рассвело, она побежала, Чтоб там, где положено, рассказать. Всё честно сказала. И адрес назвала. И карта упала. Гадалка пропала. Больше гадалке уже не гадать.

 

Шпионки

Конвойного за дверью силуэт. Я в камере. Ко мне гурьбой девчонки. Знакомиться. Что им сказать в ответ? Их щебет, всё ещё по-детски звонкий, Приглушен, словно ветра шум в листве. «Кто я? – Обыкновенный человек». Тяжёлый вздох: «А мы – шпионки!»

 

Решётка

Часы и дни, пространство и движенье – Всё отнято, булыжником на дно. Но зреет в глубине души освобожденье, Которого на воле не было дано. Нет! Воскресенья мёртвых я не чаю, Возможно, мне придётся здесь истлеть. Но за решёткой я не отвечаю За то, что происходит на земле.

 

Солнце на стебельке

Быть или не быть? В тюрьме по-другому, Гамлет! Жить иль не жить? Это «тройка» решит за тебя. Выводят меня на прогулку. Воздух! Я пью его, но не прибавляется сил. Меня стерегут глухие, безглазые стены, И только тень на дне колодца-двора. Но стоп! Я вижу весеннее чудо – У ног моих живое жёлтое солнце. Мохнатое, крохотное солнце на стебельке. Можно его осторожно потрогать: мягко! Можно, нагнувшись, его понюхать: пахнет! Упрямый росток раздвинул щёлку в асфальте, Расцвёл одуванчик в тюремной пустыне двора, Солдатик глядит на часы: время. И снова уводит меня в камеру: служба. Но я уже не такая, какая раньше была. Пусть голос друзей сюда не доходит, Пусть стены по-прежнему глухи и немы, Но в памяти светится одуванчик, Живое, мохнатое солнце на стебельке. Уж если росток мог одолеть камень, То неужели правда слабее ростка?! Хотелось бы полюбоваться, Как тройка скачет большаком, Но двое третьего боятся И разговоры шёпотком. Те ж, кто в санях и на запятках Кричат, как встарь: «Пади, пади!» Не то вожжой ожгут лопатки Или оглоблей по груди, Уже кого-то смяли сани... Он страшно вскрикнул и затих. Что шевелишь, ямщик, усами? Не много ль задавил своих?

 

Когда вымерзает душа

Когда-то, когда-то, когда-то Были и мы молодыми. Стоим мы у вахты, лохматые, От инея все седые. И пара белого струи Бьют у нас из ноздрей, Как у закованных в сбрую Загнанных лошадей. Воздух нам горло режет, Он острым стал, как стекло. Одна у нас только надежда: В зону, в барак, в тепло. И вдруг нам приказ – не во сне ли? – За зоной могилу копать, В бараке скончалась Анеля За номером сто тридцать пять. Стоим мы, как истуканы. Добил нас этот приказ. И наш бригадир Татьяна Сказала за всех за нас: – «Анелю мы все уважали, Хорошая девка была. Не думали, не гадали, Чтоб так она нас подвела. Земля ведь окаменела, Бей её ломом и вой! Пусть девка бы потерпела И померла бы весной». Вы скажете: это не люди, Подонки, двуногий скот. Многие нас осудят, Но верю, что кто-то поймёт. Мы были других не хуже, Жестокость в себе глуша, Но, видно, бывают стужи, Когда вымерзает душа.

 

Счастье

Разговор о счастье в бараке ночью. Первая шёпотом, чтоб соседей не разбудить: – Счастье – это дорога. Идём и хохочем. С птицами песни поём, какие захочем. И за нами никто не следит.– Потом заскрипели нары; заговорила другая: – Глядите, вот руки, как их от стужи свело! Будь прокляты эти дороги, от них я седая! Будь прокляты эти дороги... Зато хорошо я знаю, Зато хорошо я знаю, что счастье – это тепло. Тепло от печки, которая топится в доме, Тепло от ребёнка, хотя бы родить на соломе. Тепло от налитого силой мужского плеча. И если на этом плече я выплачусь до рассвета, То, может, поверю: песня ещё не спета. Может, поверю: жизнь можно снова начать.– А третья сказала: – К чему так долго судачить? Собака зализывать раны в овраг залезает глухой. А я уже так устала, что не смеюсь и не плачу. А я уже так устала, что кажется мне по-собачьи, Что счастье – это овраг, заросший густой травой. Овраг, где хотя бы минуту можно побыть одной.

 

Рябина

Зарницы играют, как птицы Огненный в небе полёт. В такие ночи в столице Рябина роскошно цветёт. От страха в оцепененье Товарищи и родня. Но дерево в белом цветенье Ждёт у окошка меня.

 

Неизвестному солдату

Застрелился молодой конвойный. Пулевая рана на виске. Будет ли лежать ему спокойно В нашем мёрзлом лагерном песке? Что ночами думал он, терзаясь, Почему не мог он службу несть, Нам не скажут. Но теперь мы знаем И среди конвойных люди есть.

 

Ночные шорохи

О них говорят грубо, Им приговор один, Тем, кто целует в губы Подруг, как целуют мужчин. И мне – не вырвать же уши! – Глухому завидуя пню, И мне приходится слушать В бараке их воркотню. Знать, так уже плоть доконала, Так душу загрызла тоска, Что, чья бы рука ни ласкала, Лишь бы ласкала рука. Им тыкали в грудь лопаткой [1] , Считая пятёрки в строю, Они волокли по этапам Проклятую юность свою. И ты, не бывший в их шкуре, Заткнись, замолчи, застынь, Оставлена гордость в БУРе [2] , Утерян на обыске стыд. Лёгко быть чистым и добрым, Пока не попал на дно. Тем, что у них всё отобрано, Тем всё и разрешено. Да, лагерный срок не вечен. Но где им найдётся дом? И вряд ли птенец искалеченный Способен построить гнездо. Ночами, слушая шорох (В бараке полутемно), Я плачу о детях, которым Родиться не суждено.

 

Сосна

Когда я, думая о своей судьбе, Когда я, думая о любви к тебе, К тому, кто мне написать боится, Я вспоминаю сосну – по дороге на озеро Рица. Автобус медленно поднимался в горы. Болтали, смеялись, шутили, острили. Мне скучно, когда о любви начинают споры Люди, которые, кроме себя, никого никогда не любили. Я глядела по сторонам, боясь, что от скуки засну, И вдруг неожиданно в горной теснине, Где солнца луч не бывал и в помине, Где свет всегда по-вечернему синий, Я увидела эту сосну. Она показалась мне птицей. И правда: в ствола повороте, В размахе по-птичьи парящих над бездной ветвей, Так явственно было, что здесь, на обрыве, ей Держаться, в сущности, не за что, и дерево это в полёте. Вот и мне уже не за что уцепиться. Это я не затем, чтоб тебя упрекнуть. Просто: будешь, случится, на озере Рица – Посмотри на эту сосну.

 

Я люблю

Я люблю. И меня не исправите. Хоть какой кислотой ни трави, Но не вытравить мне из памяти Этот терпкий привкус любви. Ты – моё окаянное чудо. Жжётся рана искусанных губ. От всего отрекусь, всё забуду. Но проститься с тобой не могу. Я зерно, растёртое жерновами. Всё моё, что осталось, – в тебе. За семидесятью синевами Не предай меня, не добей! Слышишь: проволокой оплетённая, Каждый шип, что ворона клюв, Здесь при жизни захоронённая, Я люблю тебя. Я люблю.

 

Чайка

О. В. Ивинской Чтить героев требует обычай. Площадь. Сквер. На сквере пьедестал. Там, застывши в бронзовом величье, Встал на вечный якорь адмирал, Надпись прорезает мощный цоколь, Он незыблем в памяти людей, Но нигде – ни слова, ни намёка, Ни упоминания о ней. Что ж, пусть так! Они по-своему правы, Да, она войти не может – не вольна – В реквизит его посмертной славы, Как вошла б законная жена. Разве им понять, что эта близость, Не входящая в стандарт любовь Так ему, как дубу микориза, Нужно было, чтобы стать собой. Чтоб не ждать, когда тебя ударят, А наперекор всему, «с судьбой на ты!», Может, не было б побед при Трафальгаре Без её победной красоты. Вечереет, и тумана козни Таковы, что верить или нет – Будто приникает к вечной бронзе Белой дымкой женский силуэт. Так и ты. Уходят в вечность годы. Что петитом, что совсем на слом, Но, как встарь, и в штиль, и в непогоду Чайка следует за кораблём.

 

Эпилог

Вы знали: над тем, кто получит срок, Как будто бы волны сомкнулись... На этот раз вы ошиблись, пророк! Мы живы, и мы вернулись. Где вы, палачей усердный пёс, Привыкших головы скашивать? Пусть мёртвые вас позовут на допрос, Пожизненно будут допрашивать. Я знаю, что это время прошло – Мании, страха, диктата... Пусть это будет венок из слов Погибшим невиноватым.

 

Гимн траве

Я люблю траву за то, что она зелёная. Это роста яростный цвет. Если горе жжёт, как железо калёное, Я лицом припадаю к траве. Там цветов приветливые улыбки, Там в зелёных ущельях тмина и мяты Гениальный кузнечик играет на скрипке Просто так: он не метит в лауреаты, Пыль летит на траву вплоть до самого листопада, Днём коровы, жуя, лежат. Но прольются в полночь росы водопады, И опять трава зелена и свежа. Приминают траву сапоги, колёса, копыта... Но былинки молчат, терпеливый народ. Я люблю траву. Пусть помятая, пусть побитая, Пусть в пыли, но трава встаёт.

 

Бригадная

За зону ходит наша бригада, Ее называют “бригада, что надо!”. Мы это еще раз всем доказали В февральское утро на лесоповале. Конвойный наш выпил — себе же назло И начал трепаться — его развезло. Он, дескать, понял, что мы не враги. Он нас отпускает: кто хочет, беги! Не понимает сопляк, мальчишка – За наш побег ему будет пышка. Он бросил ружье к подножию ели. Он нас пожалел, мы его пожалели. Под вопли сорочьи в заросли хвойные Мы конвоира вели, как конвойные. У вахты сделали остановку, В руки ему вложили винтовку И, твердо решив — дело это прикроем, В зону вошли, как положено, строем. Казалось, комар не подточит носа. И вдруг нас стали таскать на допросы. Как ни таскали, как ни пугали, "Такого не было!" — мы отвечали. Но поняли мы, хоть об этом ни звука: Есть в нашей бригаде доносчица-сука. Они догадались, что мы догадались, За сучью жизнь они испугались— И больше и в зоне, и на лесоповале Мы эту суку уже не встречали. Убрали куда-то доносчицу-гада... Вновь наша бригада — бригада, что надо!

 

Компот

Матери чувствуешь всюду заботу. Из дома прислали пакетик компоту. Я его в кружке большой сварила. Что тут тогда в бараке было! Лежавшие на нарах зашевелились, Ноздри раздулись, губы раскрылись, Чтоб с вожделеньем и упованьем Вдыхать компотное благоуханье. В нашей бригаде, не ошибусь, Представлен почти весь Советский Союз. Глядя на братских народов лица, Я не могла не поделиться. Вылила кружку в ведро большое И долила доверху водою. Эта коричневая груша – Тебе, наша добрая русская Луша. Эта изюминка черноглазая – Гордой ханум с гор Кавказа. Эта украинская вишня – Тебе, Оксана, будет нелишней. Как ни делила, как ни старалась, Но ягод прибалтам уже не досталось. Но запах остался, но запах не лжет. В каждую кружку налит компот. Пир начался. Горемыки-подружки! Чокнемся, сдвинув, со звоном кружки. Забыты обиды, забыты невзгоды, Но не забыта дружба народов

 

Фитилек

Сегодня нет света. А мне все равно. Мне и со светом в бараке темно. Верхушка у нар похожа на крест. В бараке Голгофа — крестов целый лес. Лишь кое-где белеет "уют". Так занавеску из марли зовут. Чтоб сифилитик u лицо не дышал, Чтоб не пристала чужая парша. Недолгое счастье этот уют, Придут пожарники и сорвут. Сегодня нет света. Не видно ни зги. Надзор забегал: ведь мы — враги! Л вдруг зарежем, хоть без ножа? Л вдруг попробуем убежать! А вдруг?! Надзору тогда труба! За проволокой спустили собак. Прожектор пилит пилою света, За зоной пускают ракеты, ракеты... Дневальной приказ: зажечь фитилек. Дрожит огонек, стоит пузырек, В нем жира побольше, чем наш паек. В рабочем бараке вечерняя вонь. Как бабочки, люди спешат па огонь. И тени за ними, как стукачи. Ослепшая просит: "Письмо мне прочти!" А я ошалела. Меня опьянил Запах бумаги, запах чернил! Как штык - фитилек, как нож - огонек. Ах, если бы мне эти несколько строк! Я бы на нары письмо унесла, Я бы его в темноте прочла. Я бы читала его не глазами — Сердцем, грудью, руками, губами... Я бы тогда увидела свет. Но нет мне письма. Нет. За то я любимой его была, Что щедро жила, что мягко стлала, Что шкуру свою для него сняла, Ступенькой под ноги ему легла. Как побежал! Как поскакал! Даже мне ручкой не помахал. Чужая душа, пустая душа. Я все же люблю. И нечем дышать.

 

Реплика в пустоту

За дороги, которыми уводила, Прости меня. За слова, которыми доводила, Прости меня. И за то, что тебе не простила, Прости меня.

 

Кино

Новое время стучится в окно: В столовой показывают кино. Но нам ни к чему слезливые драмы, Как кавалеров любили дамы. Хроника — это дело другое. Киножурнал не дает нам покоя. Бывает, что на экране встанет То переулок, то полустанок, Бывает, просто мохнатая елка У магазина в центре поселка, Но кто-то эту елку узнал – Пронзительный вопль прорезает зал. Волненье растет все сильней и сильней, Когда на экране — лица детей. Ведь те, кто пришли посмотреть кино, Детей не видели очень давно. Они лишились, утратив свободу, Права, дарованного природой Каждой особи женской на свете, Кто проживает на нашей планете: Женщине, кошке, корове, тигрице – Права рожать, котиться, телиться. В ответ на детское щебетанье В зале глухие звучат рыданья. В девственнице стонет живот, Ей не придется продолжить свой род. У молодицы тоскуют груди, В них молока для ребенка не будет У всех, кто постарше, руки кричат: Им так бы хотелось качать внучат. А где же их дочери, где их сыны, Какие на воле еще рождены? О них так красиво и газетах писали, "Цветами жизни" их называли. "Цветы" по детским домам разместили, "Цветам" фамилии переменили: "Забудь отца, и он враг, и мать!" Кто смеет так детскую душу терзать?! Как море в часы штормового прибоя, Зрительный зал бушует и воет... Так, может, напрасно разрешено В нашей столовой крутить кино?

Ссылки

[1] Во время проверки, пересчитывая заключённых, надзиратель делал отметки на ручной деревянной лопатке. Автор.

[2] БУР – барак усиленного режима.