Партизанка Лара

Надеждина Надежда

ГЛАВА I

Я не оставлю бабушку

 

 

Всё было кончено: они уезжали. И не к дяде Семёну в Лахту, где почти у самого дома милое мелкое море. Нет, мама провожала их в какой-то Пустошкинский район, Калининской области, в деревню Печенёво.

Когда-то в этой деревне родилась бабушка. На старости лет ей захотелось навестить родные места. И она брала с собой Лару.

— Не пожалеешь, милок. В деревне летом куда как хорошо!

Но что же хорошего летом в деревне, если ходить в лес одной нельзя — мама не позволяет. Даже спать на сеновале нельзя. Мама сказала, что в сене бывают змеи.

А когда Лара спросила; «Какие именно змеи?» — мама, нахмурясь, ответила:

— Укусят, узнаешь какие.

В этом Печенёве с женою и двумя детьми жил другой мамин брат и бабушкин сын — дядя Родион. Надо было бы маму подробней о нём расспросить, но в день отъезда всем всегда некогда.

То мама упаковывала вещи, а в такие минуты на взрослых почему-то нападает глухота; то к Ларе пришла Лида Тёткина, с которой они дружили со времён фантиков. Когда Лара впервые самостоятельно перебежала трамвайную линию, Лида бежала рядом. И в школе они сидели рядом, и в волейбольном матче — девчонки против мальчишек — они играли рядом. Вместе собирали на пустыре Ларины любимые одуванчики, вместе решили стать знаменитыми балеринами, вместе перешли в 5-й класс. Лида была самая близкая подруга, Лара не могла с ней не поболтать.

Ну, а потом пришёл Коля, тот самый, который хотел выжечь Лариной бабушке глаза. Конечно, хотел!

Бабушка даже выронила вязанье — так ослепил её солнечный зайчик, пущенный Колей в окно. Тут Лара выскочила во двор и выбила из рук озорника зеркальце:

— Не смей на бабушку пускать! А то…

На солнце сверкнули стеклянные острые брызги. Это разбилось зеркальце.

Коля сказал, что с девочкой, которая дерётся, он больше не будет дружить.

Но всё-таки он пришёл. А из-за чего? Из-за коллекции птичьих перьев! Коля всегда что-нибудь собирал. И сейчас сладким-пресладким голосом Коля уговаривал Лару ему помочь.

— Что тебе стоит! Только когда найдёшь птичье перо, смотри, чтоб оно было настоящее, дикое. Куриные перья меня не интересуют.

Так вот говорили и говорили про птичьи перья, про всякую чепуху, а про то, что важно, и не пришлось Ларе с мамой поговорить.

Этот разговор начался лишь на вокзале.

Мама стояла на перроне и смотрела на высунувшуюся из окна вагона кудрявую голову. И Лара своими блестящими коричневыми, как спелые каштаны, глазами смотрела на маму. Правый глаз стал заметно косить. Так бывало всегда, когда девочка волновалась.

— Мама! Может быть, дядя Родион не хочет, чтоб мы жили в его доме целое лето?

— Это не его дом, а бабушкин. Я буду посылать вам деньги с получки. Конечно, не так уж много — сколько смогу.

Мама старалась говорить спокойно, но видно было, что и она волнуется.

— Почему ты решила, что он не хочет? Кто это тебе сказал?

— А помнишь, что ты говорила на кухне бабушке и сразу же замолчала, как я вошла?

— Не помню.

— Зато я хорошо помню. Ты, мама, тогда сказала…

Но девочка не успела договорить. Вагон грубо дёрнуло, и мама, и все, кто был на перроне, начали быстро махать руками, словно боялись, что не успеют помахать сколько нужно, прежде чем поезд уйдёт.

Поезд тронулся. Мама укоротилась, стала маленькой, потом стала пятнышком, и вот уже маму-пятнышко не различишь.

А поезд всё шёл и шёл. Насыпь позади него посинела, словно подёрнулась туманом. Это полз по откосу запутавшийся в траве паровозный дым.

Поезд шёл мимо ласточек, черневших на проводах, точно ноты на нотной линейке; мимо поля, по которому прыгала тропинка, то показывая свою голую серую спину, то снова ныряя в траву.

Уже стемнело. Может, потому и качался вагон, что темнота толкала его своим чёрным боком? А может, вагон раскачивал ветер, рвавшийся к Ларе в окно?

И щекой, которой было щекотно от ветра, и лбом, и плечом девочка чувствовала, что она едет. Едет к незнакомому дяде Родиону, про которого мама на кухне сказала бабушке: «И в кого он уродился такой жадный? Не пойму!»

Когда дети остаются одни, они всё в доме переворачивают вверх дном; когда мамы остаются дома одни, они занимаются уборкой.

Ларина мама открыла верхний ящик комода. Сегодня свободный день — воскресенье, можно на досуге починить кое-что из белья.

От стопки чистых, туго накрахмаленных простынь шёл свежий, скрипучий холодок. В другой стопке лежала мужская рубашка.

Мама машинально разгладила пальцами помятый воротничок и, тяжело вздохнув, отложила рубашку в сторону.

Нет человека — убили на финской войне, а рубашка осталась.

Надо спрятать её подальше или кому-нибудь отдать. Не дай бог, Лара увидит. Как она плакала над отцовской похоронкой! В школу пошла зарёванная. Но когда Лида спросила: «Почему у тебя глаза мокрые?», Лара ответила: «Очень жмут туфли». Она боялась, что если скажет правду, то расстроит Лиду. Лиде ещё хуже: у неё ни папы, ни мамы.

Лара с отцом были друзьями.

Бывало, они идут по улице утром: дочка-первоклассница — в школу, отец — на завод. Мигает над Ленинградом мелкий бисерный дождик. Мостовая в серебряных пузыриках. Её камни топырятся, словно рыбья чешуя. Поют в тумане, зовут людей на работу заводские гудки.

— Папа! Это какой завод кричит?

— «Красный выборжец».

— А это кто?

— «Красная заря». У него голос толстый, солидный. У неё — потоньше. Тут, дочка, кругом фабрики в заводы — знаменитая Выборгская сторона.

— Почему знаменитая?

И отец начинает рассказывать, как при царской власти выходили на улицу с красным знаменем рабочие Выборгской стороны. И жандармы стреляли в них.

— Знаешь, дочка, одно время Ленин на Выборгской жил. Конечно, тайно жил, скрывался от шпиков. Его искали.

— И он ходил по пашей улице? Да?

Сбежав на мостовую, девочка часто-часто семенит по мокрым, скользким камням.

— Куда тебя занесло? Этак недолго и под машину попасть! Или ты хочешь постоять на том камушке, на котором Ленин стоял?..

…Мама порылась в нижнем ящике комода, вынула оттуда детское платье в горошек. Сколько тогда было Ларе? Четыре годика. Мама работала в Ленинграде, а жили они за городом, в Лахте. Там зимой, в отсутствие отца, это и случилось.

Мама пожаловалась бабушке, что вернётся с работы за полночь, встретить её некому, и она боится идти со станции одна.

На стене висели ходики. Бабушка учила внучку узнавать время. Вечером внучка пристала к бабушке: покажи, где будут стрелки, когда придёт мамин поезд? Бабушка показала: обе вместе, вот тут вверху. Ночью бабушку разбудил мамин отчаянный голос. Мама вернулась, а дочка пропала, девочкина кровать была пуста. Обыскали дом, обошли двор, шарили багром в колодце. Нигде девочки нет. Наконец бабушка вспомнила разговор про стрелки, и мама побежала на станцию, но уже другой дорогой — тропинкой через огороды.

Ветер раскачивал висевший на проволоке фонарь, тени колыхались на снегу. Маме почудилось, что навстречу ей скачет заяц. То покажутся его длинные уши, то пропадут. А это был не заяц, а девочка. Концы бабушкиного платка, который Лара стянула узлом на макушке, торчали в стороны, как заячьи уши.

Мама подхватила девочку на руки, и маленькие озябшие пальцы — варежки Лара забыла дома — сразу же полезли за пазуху греться.

— Как тебе не стыдно! Бабушка плачет, я с ума схожу…

— Я хотела встретить тебя, мама! Ты боишься, а я не боюсь!

Вспоминается маме и другой день — летний, солнечно-жёлтый. По хрустящей дорожке девочка и отец входят в Зоосад. Топчется по клетке грустный медвежонок. Четыре шага вперёд, четыре назад — вот и вся его жизнь.

Девочка дёргает отца за рукав:

— Папа, открой! Давай выпустим медвежонка на волю. Неужели тебе его нисколько не жаль?

Она всех жалела — и синиц, которые ходят босиком по снегу, и беспризорных кошек.

Когда переезжали из Лахты в Ленинград, она пыталась провезти в авоське облезлого бездомного кота.

Никто об этом не знал. Уже сели в вагон, и вдруг авоська на коленях у Лары зашевелилась. Сквозь её переплёты дико глянули светящиеся зелёные глаза.

— Ой! — вскрикнула мама. — Кто там в авоське на меня смотрит? Ой, напугал!

А кот, испугавшись ещё больше мамы, выпрыгнул в окно, унося авоську на хвосте. Весь вагон хохотал, кроме мамы и Лары. Одна жалела авоську, другая — кота.

В ту осень девочка впервые пошла в школу.

— Что тебе там понравилось, дочка?

— Переменка. Мы хоть побегали. А то сиди да сиди.

Ей, непоседе, привыкшей в Лахте плавать, лазать по деревьям, бегать по морскому скрипучему песку, скучно было тихо сидеть за партой. И вот началось:

— Не люблю школу. Не люблю буквы. Зачем их надо учить?

— Хочешь, как бабушка, быть неграмотной? Не выучишь букв — ни одной книги не прочтёшь.

— Не прочту — так услышу. Скоро будут говорящие книги. А в школу я больше не пойду.

И только тогда перестала упрямиться, когда мама заплакала: смотреть на мамины слёзы девочка не могла.

А потом мама писала библиотекарям записки: «Убедительно Вас прошу моей дочери, ученице 106-й школы Ларисе Михеенко, книг больше не выдавать. Она записана в три библиотеки. Ей дня мало, стала читать по ночам».

Ну, уж этим летом в деревне ей читать по ночам не придётся. Дядя Родион не позволит племяннице жечь керосин. И хорошо, что не позволит. Девочка долго болела, ей надо окрепнуть, тогда она осенью снова пойдёт в балетный кружок.

Мама вынула из нижнего ящика балетные туфельки, осторожно потрогала их тупые носы.

И вот уже чудится маме, что, дохнув ей в лицо торжественным холодом, раздвинулся бархатный занавес: на сцене девочка-балерина. Тоненькая, лёгкая, она кружится в луче света, словно белый мотылёк. Слышите, как играет музыка?..

— Татьяна Андреевна, вы слышите? Мама вздрогнула и очнулась.

— Слышите? — кричала ей с порога соседка. — По радио объявили: на нас напали фашисты. Война!

— Ларочка! — только и могла выговорить мама, роняя балетные туфельки на пол. А поезд уже далеко-далеко.

И на всех окнах опустились синие шторы, чтобы вечерние огни не выдали Ленинград самолётам врага.

Но стояло лето — время северных белых ночей, когда и без огней виден самолёту уснувший город. И белыми ночами ленинградцев стал будить настойчивый голос диктора:

«Граждане! Воздушная тревога! Воздушная тревога!»

Пронзительно выла сирена. Вздрагивали от залпов зенитки, женщины тащили в бомбоубежище плачущих детей.

Бывали такие ночи, что глаз не сомкнёшь, — за налётом налёт. К утру небо, как кровью, окрашивалось заревом пожаров.

Мама очень боялась бомбёжки, но из города не уезжала.

А вот многодетные семьи начали уезжать. Пришёл проститься и Коля, тот самый, который собирал птичьи перья.

— Что, Коля, страшно? — тихо спросила мама.

— Кому — мне? Ничуть! Знаете зажигалки? Ну, зажигательные бомбы знаете? Я уже целую коллекцию осколков от них собрал. Хотите, покажу?

— Что-то не хочется.

— Но моя мама ужасная трусиха. Она, правда, не за себя боится: за Вовку и Светку. Из-за этих писклей мы и уезжаем. А вы остаётесь? Да?

— Вот приедут мои, тогда и решим.

Мама поджидала их каждый день. Они должны вернуться, и обязательно вместе. Кому-кому, а маме хорошо известно, что разлучить бабушку с внучкой нельзя.

Однажды военное училище, в столовой которого работала мама, выехало под Лугу, в летние лагеря. Бабушка отправилась, как обычно, в Лахту, а Лару мама взяла с собой.

Место чудесное: сосновый бор, речка, по овражкам заросли дикой малины, луг в ромашковых кружевах…

Но девочка не хочет гулять. Она плохо ест, плохо спит — она скучает.

Только один раз оживились её глаза.

— Смотри, мама, смотри: старушка идёт!

— Что ж, ты разве старух не видела?

— Но это согнутая старушка. Совсем как наша бабушка. Почему мы не взяли её с собой?

И на другое утро девочка исчезла, оставив на подушке записку:

«Дорогая мамочка! Не ругай меня, что сбежала. Очень люблю жить, а без бабушки я умру».

Правда, назавтра беглянка вернулась, но уже вместе с бабушкой.

Так будет и сейчас. Как-нибудь они проберутся. Они приедут завтра, самое позднее — в четверг.

Но и в четверг никто не приехал. А в пятницу вечером мама нашла в почтовом ящике письмо. Сложенный уголком листок из школьной тетради в клетку. На нём штемпель «Гатчина». Как попало в Гатчину Ларино письмо?

Мама читала его тут же, на лестнице. Тускло светила защитная синяя лампочка, и всё вокруг плавало в синем дыму.

«Мамочка, дорогая! — писала Лара круглым девчоночьим почерком. — Очень тебя люблю и скучаю, но дорогу разбомбили. Приехать нельзя. Я бы могла пешком. Но бабушка не дойдёт. А я не оставлю бабушку».

— «Не оставлю бабушку», — шёпотом повторила мама. — Я знала, что ты это скажешь. Но как мне жить без вас, девочка моя?

И снова по ночам выла сирена и зенитки целились в небо, полосатое от лучей прожекторов.

Снова невыспавшаяся мама ходила на работу и, возвращаясь домой, заглядывала в синий почтовый ящик. Она, как слепая, ощупывала пальцами его холодные, жёсткие стенки: не завалилось ли в угол письмо?

Она всё ждала, всё надеялась.

Но больше писем от Лары не было.

…В своём письме Лара ни слова не написала о дяде. И не случайно. Она не хотела огорчать мать.

Пусть мама не знает, что дядя Родион даже не спросил про здоровье своей сестры, его интересовало только, когда у неё бывает получка.

А как он считал деньги, которые ему передала бабушка! Каждую трёшку — уж не фальшивая ли? — он рассматривал на свет.

— Что толку в этих бумажках! — пряча деньги в карман, сказал дядя. — Сейчас на них ничего не купишь. Не знаю прямо, чем вас кормить.

Можно было бы кормить крупой, которую привезли Лара с бабушкой. Но тётя и дядя припрятали эту крупу. И бабушкин сахар в толстеньких синих пачках тоже припрятали.

Дядя сказал, что пить каждый день чай с сахаром — это сущее баловство.

— Уедем отсюда, уедем! — упрашивала бабушку Лара.

— И-и, милок! Обтерпишься. А ехать нельзя. Слыхала, что Санька рассказывал? Как раз под бомбу и угодим.

Этот Санька — один печенёвский мальчишка — повадился к ним ходить. Бабушка травами лечила его от золотухи.

Ещё в Лахте бабушка собирала, сушила и складывала в мешочки разные травы и корешки. Но тогда Лара думала, что бабушка собирает их для коллекции, как Коля птичьи перья, и, кроме самой бабушки, они никому не нужны.

А вот в Печенёве, когда в аптеке не стало лекарств, корешки пригодились.

Оказалось, что бабушка занимается этим с молодых лет и в деревне её считают чуть ли не колдуньей, Которая может вылечить травами любую болезнь.

Так думали и Санькина мать, и сам Санька.

Пока бабушка готовила целебную траву, Санька, сидя на лавке, рассказывал новости. Да всё такие страшные: про взрывы, про пожары, про то, как на мирный поезд налетели фашистские самолёты и «ничего от того поезда не осталось — одна кровяная щепа…».

Прошло три недели, с тех пор как бабушка с Ларой приехали в Печенёво, и Санькины новости становились всё хуже, всё страшней.

Однажды утром он принёс известие, что возле соседнего села Тимонова видели наши отступающие войска.

— Замолчи! — прикрикнула на него Лара. — Вчера наши отступали, а сегодня, может, уже наступают. Мало ли что было вчера!

— Хорошо бы так! Только почему гремело всю ночь?

Лара сама слышала, как ночью гремело. Похоже было, что с запада движется гроза. Но в окошко девочке было видно, что крынка, которую тётя Дарья наткнула на плетень, блестит, словно её смазали маслом.

В бочке с водой, точно в чёрном зеркале, отражалась полная луна. Луна была жёлтая, как мёд, и висела над дядиным огородом так низко, что задевала за ветки укропа щекой.

Не бывает грома в ясную ночь. Девочку разбудили далёкие залпы пушек. Это не гроза надвигалась — надвигалась беда.

К утру канонада утихла, но на сердце не стало спокойнее. Все словно чего-то ждали. И после полудня уже через само Печенёво прошёл сильно поредевший батальон.

Ребята высыпали на улицу, и Лара хотела с ними, но бабушка не пустила. Бабушка сказала, что надо поскорее написать в Ленинград письмо и отправить с бойцами. Ведь деревенская почта уже не работает, и, не получая весточки, мать небось извелась.

Лара торопливо царапала по бумаге тупым карандашом.

А за окном слышался грузный топот и усталые, пропылённые голоса:

— Спасибо, дочка! Спасибо, сынок!

Это бойцы благодарили ребят, подававших им крынки с водой.

Кое-как письмо было написано, но батальон уже ушёл из деревни. Догнав на околице запоздавшего красноармейца, девочка сунула ему в руку свой листок.

— Отцу, что ли, на фронт? — спросил он, закладывая бумагу за борт пилотки.

— Нет. Моего папу уже убили.

Красноармеец закашлялся, словно ему что-то попало в горло.

— Это письмо маме. Только оно без марки.

— Не тужи. Получит твоя мама письмо. Сиротское письмо и без марки дойдёт.

Он хотел уйти, но девочка, осмелев, вцепилась в его рукав. «А как же мы? Что будет с нами?» — с тревогой спрашивали круглые детские глаза.

Боец осторожно высвободил рукав:

— Эх, дочка! Не думай, что по вас душа не болит.

Догнав в поле товарищей, он обернулся. На околице стояла толпа: заплаканные женщины, старик, опёршийся на костыль, белоголовые мальчишки, веснушчатые девчонки.

Скорбно глядя на уходивших, они молчаливо просили: «Возьмите и нас с собой».

Один за другим красноармейцы исчезали во ржи.

Последний раз колыхнулась рожь, и колыхнулась толпа от истошного бабьего вопля:

— Голубчики, милые! Да на кого же вы нас покидаете?

Этот вопль вытолкнул Лару из толпы. Раз наши уходят, и она с ними. Она не останется здесь.

Сперва перед девочкой мелькали ржаные колосья, потом дорога свернула на луг. Он был вихрастый от лохматых рядов нечисто, по-бабьи скошенной травы. Колхоз запаздывал с сенокосом: рабочих рук не хватало.

Ветер с луга пахнул в лицо Ларе, и шаг её замедлился. Девочка остановилась. Сладкий запах вянущих трав напомнил ей бабушку.

Что она писала маме всего полчаса назад? Кого обещала беречь?

«Люди добрые, — скажет бабушка, — зачем мне жить никому не нужной? Не на сына я надеялась, на внучку любимую. И она меня покинула, лапушка моя».

Закусив губы, девочка угрюмо смотрела на большие следы, отпечатавшиеся в дорожной пыли. Потом порывисто нагнулась и погладила их, как что-то живое и дорогое. Это она прощалась.

Она остаётся. Она не бросит бабушку в беде.

А где-то, как будто уже совсем близко, грянула пушка.

Лара вернулась домой только к вечеру. Опять было тихо, но уже никто не верил этой тишине.

Пастух поторопился пригнать стадо. Деревенская улица запахла коровьей шерстью и парным молоком.

Перед дядиным забором стояла, нагнув рогатую голову, рыжая корова. Она точно бодала закрытую калитку, удивляясь тому, что хозяйка не вышла её встречать.

— Тётя Дарья! — с порога крикнула девочка, — Корова с поля пришла. Идите доить.

Никто не ответил Ларе. Тётя Дарья сердито обмахивала передником красное, потное лицо. Дядя Родион, заложив руки за спину, стоял у окна. А в углу, за печкой, слышались жалобные всхлипывания. Это плакала бабушка.

— Что случилось? Кто обидел тебя?

— Выгоняют нас с тобой, лапушка!

— Что? Не выдумывай. Вы просто поругались. И тебе показалось сгоряча.

Девочка подбежала к дяде, хотела заглянуть ему в лицо. Пусть он не ответит, она узнает правду по его глазам. Дядя воровато отвёл глаза в сторону.

— Он не смеет! Мы не на его деньги жили на мамины.

— Кончились наши деньги, и стали мы, лапушка, лишние рты. Вот, говорит, и ступайте. Да куда ж мне с ребёнком из своего дома идти?

— А что в этом доме вашего? — криво усмехнулся дядя Родион. — Один сруб. Крышу и пол я на свои деньги стелил.

— И за этот гнилой сруб, — затараторила тётя Дарья, — мы должны последний кусок от своих детей отымать? Съела нас родня. Начисто съела. Ничего в доме нету — хоть шаром покати.

На столе, прикрытые льняным полотенцем, отпотевали три свежих каравая. К корке одного из них пристал уголёк, похожий на чёрный глаз.

Если бы этот черноглазый каравай мог говорить, он бы сказал тёте Дарье: не лги! И сахар в синеньких пачках сказал бы: не лги! И каждое зёрнышко риса…

Лара обняла бабушку за плечи:

— Баб, я тебя умоляю — уйдём отсюда скорей. Она отвела старушку в летнюю половину избы, где до сих пор они жили.

И снова полетели в чемодан трусы, тапки, бабушкина шаль, зубной порошок…

Дверь за спиной Лары то открывалась, то снова захлопывалась. Маленьким Мите и Мане очень нравилось, бегая взад-вперёд, доносить отцу:

— Лариска чемодан пакует!

— Бабкину перину скатала!

— Перину пущай! — прогудел издалека дядюшкин голос. — Перина ихняя. Нашего бы чего не унесли…

Так вот что за личность дядя Родион! Теперь понятно, почему за обедом он всегда сидел хмурый. От жадности. Его злило, что гостей надо кормить.

Но ведь они ели очень мало: бабушка — потому что старенькая, а она, Лара, — потому что готовится в балерины. Балеринам нельзя толстеть.

Больше она не скажет этому человеку ни одного слова. И когда будет уезжать в Ленинград, то руки ему не подаст. Он выгнал бабушку из дома, он поступил со своей родной матерью как предатель. А предателям руки не подают.

— Лариска гитару забрала! — пискнули под дверью.

Лара сняла со стены гитару — подарок матери. По привычке тронула струну. Струна ответила ей, запела.

Только голос струны был прежним, вчерашним. А больше ничего не осталось от вчерашнего дня. Был у бабушки сын, был у бабушки дом родной — ни сына, ни дома нет.

— Пошли, бабушка!

— А куда, милок?

— Куда-нибудь. Сделаем себе шалашик в лесу.

— В лесу, с медведями! Пускай он меня не жалеет — моя жизнь уже за воротами, но твоё сиротство он должен пожалеть. Поклонись дяде, Ларушка, поплачь…

— Он мне больше не дядя. Бабушка, пошли!

…Бабушка с Ларой шля по усадьбе под глухой гул голосов:

— Далеко ль собралась, Анастасия Ананьевна?

— Чего спрашивать: Родион выгоняет родню!

— Батюшки светы!.. Перину под деревом кинули, а гитарку несут.

— Идол бесчувственный! Совести у него нет.

Кричали на улице и на усадьбе соседей, где жила жена фронтовика и шестеро детей, тоже Михеенко по фамилии. Может, из-за этой одинаковой фамилии соседские Михеенко и кричали сейчас громче всех. Особенно старшая из шести, долговязая Рая.

— Ух, жадина! — выкрикивала Рая, и пятеро малышей хором подхватывали: «А-а-а!»

Им вторила ещё и другая, незнакомая Ларе девочка, низенькая и кругленькая, как колобок.

«А ну ещё громче! — мысленно подзадоривала их Лара. — Пусть он услышит, как люди его обзывают… Пусть».

И он услышал и испугался. У калитки Лару с бабушкой догнала запыхавшаяся тётя Дарья.

— Чего людей баламутите? Никто вас не гонит. Вон на усадьбе банька. Родя велел вам сказать: можете там жить.

— Какой добрый! — Лара побледнела от гнева. Им предлагает жить в баньке, которая топится по-чёрному — у печки нет трубы.

— Это не дом, это избушка на курьих ножках! Он просто смеётся над нами. Баб, не соглашайся, не смей!

— А крыша-то есть, — чуть слышно вздохнула бабушка, — всё же крыша над головой.

Бабушка ещё больше сгорбилась. Губы её дрожали, дрожала рука, которой она опиралась на Ларино плечо. Какой там шалашик! Бабушке плохо, хотя бы до баньки её довести.

Когда они подходили к баньке, завыло, заскрежетало небо. Из-за леса вынырнул один, другой, третий самолёт.

— Фашисты! — взвизгнул соседский мальчишка. Он первый увидел свастику на крыле.

И разом всё опустело. Страх расшвырял людей, как ветер расшвыривает сухую листву.

Самолёты промчались над Печенёвом не задерживаясь. Для них это была слишком ничтожная цель.

Но деревенские уже боялись выйти на улицу. В полном одиночестве Лара перетаскивала в баньку брошенные под деревом вещи. Ей никто не помогал. Понятно: чужие. Покричали, покричали и ушли. Если родные не пожалели, чего же ждать от чужих.

Смеркалось. От пруда сильнее потянуло болотной сыростью. Зло, по-ночному стали кусаться комары. Роса на траве блестела, как битое стекло.

Постелили на лавке перину, и бабушка легла. Лара сказала, что ещё посидит на крылечке, подумает.

— Кто ж ночью думает? Комары заедят. Уж лучше бы утром.

Но девочка уселась на крылечке, подперев щёку рукой.

Там, в дядином доме, она изо всех сил крепилась, но сейчас ей неудержимо хотелось реветь.

Одна. Бабушка не в счёт. О бабушке надо самой заботиться. Одна. Голодная, нищая, обиженная. Одна в чужой деревне. Без мамы, без друзей… В такое трудное время.

Вожатая говорила, что в трудную минуту пионер должен брать пример с мужественных советских людей. И, глотая слёзы, Лара стала перебирать в памяти женщин-героев. Она очень уважает смелых лётчиц Гризодубову и Осипенко, но штурман Марина Раскова ей как-то ближе. Может, потому, что на фотографии, напечатанной в газете, у Расковой тоже были тёмные глаза.

Решено: она выбирает Раскову. Теперь надо представить её себе как можно яснее. Не в славе, с Золотой Звездой Героя, а в трудную минуту, в беде.

Вот Раскова в лесу. Самолёт потерпел аварию, и его экипаж — три молодые женщины — очутился в дремучей тайге.

Есть им нечего. Даже воды нет. Раскова ищет лесные ягоды. Её одежда изорвана в клочья. Ей приходится спать на голой земле.

Но она не сдаётся. Раскова верит, что помощь придёт.

Надо верить. И она, Лара, хочет верить, она будет верить. Она согласна спать на земле и питаться лесными ягодами, но пусть у неё будет подруга. У Расковой их было две — Полина и Валентина, а Ларе хотя бы одну.

Загремела железная цепь. Дружок вылез из будки, посучил ногами, понюхал темноту.

На усадьбе был кто-то чужой. Чужой, но не враг, потому что собака приветливо махала хвостом.

За кустом сирени притаились два светлых пятнышка. Они шептались:

— Скажи лучше ты! Ну, Рая…

— Не дури мне голову. Ты принесла, ты и говори.

Одно пятнышко отделилось от куста и стало приближаться к крыльцу. Теперь Ларе хорошо были видны белые волосы и круглые щёки девочки-колобка.

— Это тебе, — пролепетала девочка, — небось вы вечером ничего не кушали. Только гляди не пролей.

В руках у Лары очутилась ещё чуть тёплая крынка с парным молоком, а девочка, освободившись от ноши, хотела снова нырнуть в тень.

— Постой! Ты куда? — испугалась Лара.

Может, это к ней пришла та самая подруга, которой ей так не хватало? И она уходит! Надо что-то придумать, чтобы остановить её.

— Это просто невежливо!

— Чего, чего? — оторопела девочка.

— С моей стороны невежливо. Ведь я ещё спасибо тебе не сказала. Я даже не знаю, как тебя зовут.

— Ну, Фрося…

Девочка застенчиво поглаживала пяткой скрипучую, росную траву.

— А фамилия как?

— Кондруненко. Мы на том краю деревни живём. Когда отца взяли в армию, мы с Пустошки сюда переехали и корову с собой привели.

— Спасибо, Фрося.

— Ничего, не стоит. Насчёт молока не сомневайся: хорошее. Ой, да ты плачешь!

— От такой родни заревёшь! — откликнулось другое светлое пятнышко.

Это Рая подошла к крыльцу.

— Лариса, веришь, я тоже хотела, да наши ребята всё молоко выпили. Но ты не думай, что я за тебя не переживаю. Я даже очень переживаю. Хочешь, мы часок с тобой посидим?

И три девочки уселись рядышком на тесном крыльце.

Надо было спать, и Лара старалась уснуть. Она, как учила мама, лежала на правом боку, закрыв глаза. Но то ли в баньке сны вообще не водились, то ли они попрятались по углам, Лара никак не могла заснуть, всё думала о своих новых подругах.

Фрося такая добрая! Они даже не были знакомы, а она всё равно молоко принесла…

А Рая такая умная! Ещё бы, на два года старше. Может уже вступить в комсомол. Рая говорит, что завтра они с бабушкой должны идти в сельсовет. Лучше всего вместе с тимоновским учителем Николаем Максимовичем Синицыным. С ним считаются, он очень уважаемый человек.

Это посоветовала Рая, подруга. Подруга — как хорошо! Надо будет завтра рассказать Рае и Фросе про Марину Раскову и её верных подруг. Может, Фрося захочет взять себе в пример Полину Осипенко, а Рая — Гризодубову. Или наоборот, как они захотят.

Завтра она их об этом спросит. Или нет. Она просто им скажет: «Рая, Фрося! Давайте дружить на всю жизнь…»

Бабушка зашевелилась в своём углу, и Лара сразу же подняла голову.

Странно! Среди ночи вдруг рассвело.

На окне был стакан, из которого бабушка пила воду. Теперь у него стало жёлтое стекло.

А небо за окном было совсем оранжевое, как будто горячее.

Из кустов сирени выпорхнула птица. Её разбудил свет. Птица промчалась по оранжевому небу, словно чёрная стрела, словно крохотный самолёт.

И Лара подумала, что именно в ту сторону, где сейчас полыхает зарево, летели немецкие самолёты.

К рассвету зарево стало тускнеть, и усталая девочка уснула.

Проснулась она поздно. Бабушкина постель была пуста.

Бабушка встала уже давно. Она раздобыла хворосту, проковыряла в траве ямку для костра, поставила на таганок чайник.

Он был курносый, чумазый и горластый. Когда вода закипала, он начинал громко свистеть.

А сама бабушка, сидя под деревом, крошила в свою большую кружку какие-то корешки. Значит, собралась лечиться. Утренняя, вся в солнечных дырках тень дерева лежала на плечах у бабушки, словно кружевной чёрный платок.

— Опять корешки будешь пить! — сказала Лара, присаживаясь на корточки к огню. — Ну что ж, полечись, а потом мы пойдём в Тимоново. Ты, случайно, не знаешь, где мой пионерский галстук? Вчера вечером он лежал на окне.

Бабушка как-то странно посмотрела на Лару:

— Может, и лежал. Зачем он тебе? Сейчас не время его носить.

— Как раз самое время. Без пионерского галстука даже неудобно идти в сельсовет. А мы туда сегодня идём. Вместе с тобой, баб. Там за нас обязательно заступятся. Не дадут в обиду.

— Теперь уж никто за нас не заступится, — глухо сказала бабушка. — Некому заступиться. В деревне немцы.

Не может этого быть!

Лара бежала по улице под хриплый лай собак.

Бабушка плохо видит. Не разглядела бабушка. В Печенёве опять красноармейцы, а вовсе не немцы. Не может этого быть!..

Лара завернула за угол, но тут, загораживая путь, перед ней выросла мужская фигура — солдат с автоматом в руках. И девочка замерла. Это был не наш солдат. Это был немец. Фашист.

До сих пор Лара видела фашистов только на карикатурах и считала, что каждый из них чудище, урод. А у этого солдата было, пожалуй, даже красивое лицо. И всё же смотреть на него было гадко и страшно. Потому что он чужой.

Всё у него было чужое. И пуговица на куцей шинели чужая. И злые, холодные глаза. И голос, когда он выкрикнул чужое, непонятное слово:

— Цурюк!

Должно быть, это значило: «нельзя». Но ведь она здесь живёт. Она всегда ходила по этой улице. Почему же она теперь не может пройти?

— Цурюк! — пригрозил немец, вскидывая автомат.

Значит, если она ослушается, этот фашист её убьёт. Значит, теперь ничего нельзя.

Нельзя свободно ходить по деревне. Нельзя запеть советскую песню. Нельзя жить, как привыкла. Нельзя.

Теперь, что бы она ни делала, куда бы она ни пошла, на пути встанет солдат в куцей шинели и будет цурюкать на неё своим немецким голосом. Теперь он здесь командует. Он — враг.

Куда от него убежать, куда кинуться?..

Девочка растерянно огляделась. Только сейчас она заметила, что чуть поодаль, на противоположной стороне улицы, толпится народ. Там были Фрося и Рая. И боком-боком — а вдруг и сюда нельзя, вдруг немец выстрелит! — Лара перешла улицу и приткнулась к ним.

Все смотрели на остановившуюся возле колодца немецкую машину. Её окружили солдаты в куцых шинелях. Но посреди круга перед немецким офицером понуро стоял человек в пиджаке.

Лара узнала его сразу: это был дядя Родион.

И сразу же девочка забыла, что дядя выгнал её из дома.

Какие могут быть счёты, какие обиды, если человек у фашистов в плену!

— Забрали! — взвизгнула Лара. — Моего дядю забрали!..

Она хотела рвануться на помощь, но Раины пальцы вцепились в её плечо.

— Куда! Кого пожалела, кого выручать собралась? Да он немцам, гадюка, продался. Он теперь староста у нас.

— Думает на колхозном добре разжиться, — откликнулся из толпы чей-то молодой гневный голос.

А другой голос, постарше, добавил:

— Чего хорошего ждать от человека, который выгнал из дома родную мать…

Дядя Родион вытянул шею, прислушиваясь.

Обернулся и немецкий офицер. Он заметил выступившую из толпы большеглазую, кудрявую девочку.

Её каштановые волосы отливали на солнце рыжинкой. Будто искорки вспыхивали на завитках.

— Карош! — показывая переводчику на Лару, сказал офицер. — Карош!.. Ком гер, медхен!

Но девочка уже исчезла в толпе. Подружки втолкнули её в калитку. И, прыгая, как коза по чужим огородам, Лара помчалась домой.

Она была такая бледная, что бабушка ахнула:

— Милок! Да на тебе лица нет…

— Бабушка, это правда: в деревне немцы. Я их сама видела. И он с ними — дядя Родион.

— Всё знаю. — Бабушка заморгала и отвернулась к костру.

А самый главный немец на меня пальцем тыкал. Он говорил: «Карош, карош…»

— Ах, погань!

Бабушка взяла палку и решительно разгребла уже потухший костёр.

Зола зашипела, покрылась огненной сыпью. Это, злясь, что их потревожили, вспыхнули угольки и сейчас же опять погасли, подёрнулись сизым.

— Помажься золой, — строго сказала бабушка, — небось тогда не будешь «хорош». Да не сейчас мажься, повремени. Дай жару остынуть.

Но девочка уже нагнулась к костру. Она заметила в золе красное пятнышко. Только это был не уголёк, а кусок материи, обгоревший клочок кумача.

Лара пронзительно взглянула на бабушку, а та виновато опустила седую голову. Теперь Лара всё поняла.

— Это ты, ты… — Девочка задыхалась. — Как ты посмела!..

— Со страху, милок. Фашист-то, он красного не любит. Думаю, начнут девчонку таскать. Вот я твой красный галстук в огонь — и спалила. Ну, что молчишь? Пошуми, поругай меня — хоть душу отведёшь.

Но девочка молчала, широко раскрытыми глазами глядя вдаль. Где они сейчас-ребята, с которыми она росла, дружила, училась? Где её родной пионерский отряд?

Если бы она могла их увидеть! Хоть кого-нибудь… Хотя бы Валерку, который дёргал её за косу. Пусть, пусть бы он дёрнул её сейчас!..

Может, они собрались в том самом зале, где её принимали в пионеры и перед лицом товарищей, перед красным знаменем она дала торжественное обещание, она поклялась.

Может, они говорят о ней. И никто-ни Наташа, ни Лида, ни Вова — не знает, какая с ней стряслась беда.

Забрали бабушкину деревню фашисты. Нет больше над сельсоветом красного знамени, и красного пионерского галстука у неё больше нет.

Но и без галстука она останется пионеркой.

— Ребята! Вы слышите, вы верите мне, ребята? Наш пионерский отряд я не подведу.

— Чего бормочешь? — робко спросила бабушка. — Серчаешь ещё на меня?

Давно погасли в костре угольки. Но среди серой, мёртвой золы по-прежнему пламенел клочок кумача, словно яркая, непотухающая искра.