С тех пор, как в январе умерла Анна Австрийская, Людовик, оставив Лувр, переехал в Сен-Жермен.
Многие говорили — бежал. В этом была доля истины. Король, и прежде недолюбливавший Лувр, после смерти матери не желал оставаться в нем ни одного лишнего дня.
Выслушав в очередной раз недовольные речи Кольбера, противящегося всякий раз перемене мест, он остался непреклонен.
— Через неделю, — отрезал. — А если вас беспокоят возможные задержки в рассмотрении дел, займитесь организацией переезда и перевозки документов уже сегодня.
Вместе с королевским двором в Сен-Жермен перебрались мертвенные холод и печаль. Король скорбел. В эти дни он чувствовал себя особенно одиноким. А потому он ни за что не желал отпускать от себя самых дорогих ему людей.
Он приблизил к себе Луизу де Лавальер. Заставил ее выстаивать мессу рядом с королевой. Слышал, как шептались за спиной придворные. Супил брови. И не позволял Луизе ни на шаг отступить от ее королевского величества. Будто доказывал кому-то: "Это — две мои женщины. Одну я уважаю и ценю, другую — люблю. И не вам меня осуждать!"
Не отпускал от себя Мориньера и Филиппа. Призывал их по вечерам, когда приходила пора укладываться спать. Говорил с ними. Звал их с собой на прогулки. Бродя по аллеям сада, доведенным Ленотром до совершенства, иногда обращался к ним с вопросами — пустыми, несущественными. Больше молчал. С ними ему молчалось легко.
Зато, ревнуя к памяти матери, в это же самое время отдалил от себя своего брата — Филиппа. При жизни матушки он с трудом, но терпел то предпочтение, которое королева-мать оказывала своему младшему сыну, герцогу Орлеанскому. Уговаривал себя тем, что тот — слаб и женственен. И кому, как не Филиппу, служить больной женщине утешением.
Потом, отдалившись, не находил в себе сил прийти к матери, как прежде, с открытым сердцем. В последние месяцы являлся к ней не как сын. Как король.
Целовал руку, с трудом удерживая непринужденную улыбку на лице — очень неприятно пахло от больной матери. Рана после неудачной операции загнивала, источая непереносимое зловоние. Духи, которыми придворные дамы, ухаживающие за Анной Австрийской, поливали ее одежды и постель, смешиваясь с запахом страшной болезни, вызывали у него рвотные позывы. Чтобы не показать, как трудно он переносит этот дух, Людовик старался не задерживаться в покоях королевы-матери более, чем того требовала вежливость.
Теперь, когда матушки не стало, черствость, которую он проявлял в последнее время, мучила его. И брат был постоянным о ней напоминанием.
И в этот день, собравшись на прогулку, Людовик пригласил с собой только Мориньера и Филиппа — тем, кому он доверял.
Шел медленно. Думал.
Друзья двигались чуть позади. Молчали.
Обернувшись, король поманил вдруг Мориньера пальцем.
Сказал:
— Подойдите.
Когда тот приблизился, заговорил негромко:
— Вас очень любила и ценила моя мать. Вы единственный из придворных, кто не брезговал до последнего дня целовать ей руку. Вы один говорили с ней столько, сколько ей было надо. Расскажите, о чем вы говорили? Что беспокоило матушку в самые последние ее дни?
Мориньер понял. Он ждал этого вопроса давно — невозможно носить в себе такую тяжесть бесконечно. Проговорил:
— Королева-мать говорила, что безмерно гордится вами, ваше величество. Она говорила, что управлять государством — тяжкий труд. Кто не правил — тому не понять.
Король взглянул на него пристально:
— В самом деле?
— Да, ваше величество, — не моргнув глазом, ответил Мориньер.
Это была неправда.
Королева-мать очень огорчалась тем, что отношения со старшим сыном в последние месяцы так переменились.
— Он стал высокомерен и спесив, — сетовала она, сжимая пальцы Мориньера. — Я чувствую в этом и свою вину. Я недодала ему любви, не научила быть снисходительным. Я хотела, чтобы он был набожен и благочестив, но и в этом не преуспела. Я знаю, вы любите вашего короля. Вы любили его и тогда, когда он был мальчиком. Не оставьте его и теперь.
Он обещал.
И сейчас, когда он отвечал на вопрос Людовика, он был уверен, что солгав, поступает правильно. Все надо делать вовремя: быть рядом, уважать, любить. Корить себя за то, что изменить нельзя — бессмысленно. А в некоторых случаях — даже вредно.
Мориньеру показалось, что слова его возымели действие. Во всяком случае, Людовик как будто обмяк, оттаял. Сказал вдруг:
— Я знаю, вы давно не были дома. Поезжайте. И возвращайтесь через пару дней.
Разрешение короля оказалось очень кстати. Скоро, думал Мориньер, ему придется покинуть Париж. И надолго, похоже.
Так что теперь было самое время заняться устройством Дени в колледж иезуитов.
* * * *
Дени встретил Мориньера воплями радости. Скатился по лестнице, обхватил вошедшего судорожно, уткнулся носом. Мориньер едва успел прикрыть ладонью эфес шпаги, уберегая ребенка от травмы.
— Тише, тише, мой дорогой! Что за крики? — улыбнулся.
Дени поднял голову, поймал взгляд. Ничего не говорил. Молчал и смотрел.
И Мориньер — молчал. Глядел в распахнутые глаза ребенка. Держал руку на его голове. Медленно водил ладонью по кудрям.
Вдруг почувствовал, как стало стесненным дыхание. Он отдал плащ и шпагу встретившему его дворецкому, присел на корточки. Прижал ребенка к себе.
Потом они ужинали. Сидели друг напротив друга. Дени глядел во все глаза. Не сводил взгляда. Не улыбался. Будто насматривался впрок.
— Как вы тут жили, Дени, все это время? Как вы занимались? Довольны ли вами учителя?
— Не очень, — опустил глаза мальчик. — Завтра вам, думаю, все расскажут.
Вздохнул обреченно.
Мориньер не удержал улыбки.
— Может быть, вы меня сегодня как-то… ммм… подготовите? Расскажете сами?
— Мне кажется, не стоит, монсеньор, — произнес осторожно.
— Надеетесь, что завтра всплывет не все?
Дени заулыбался шкодливо. Кивнул.
— Ладно, — Мориньер поднялся из-за стола. — Подождем до завтра.
Мориньер думал о том, что собирался рассказать Клементине о ее брате и не сделал этого. Понял, что ей в ближайшее время достанет хлопот и без этой новости. Отложил сообщение на потом.
Отослав Дени спать, отправился в кабинет. Сидел, смотрел на бушующее в камине пламя. Думал: два дня — это так мало!
Чувствовал себя без кожи — непривычно уязвимым. Будь у него возможность, думал, он ни за что не возвращался бы теперь ко двору. Поселился бы в этом доме или уехал прочь, в провинцию. Женился бы. Растил детей. И ни одного чужака близко не подпустил бы к себе и своей семье.
Сидел. Думал.
Знал: это пройдет.
Когда за его спиной скрипнула дверь, не обернулся. Подождал мгновение. Потом произнес тихо:
— Не стойте в дверях. Заходите.
Ступая на цыпочках по каменному полу, к нему медленно приблизился Дени. Одетый в ночную рубашку, с дурацким белым колпаком на голове он выглядел так забавно, что Мориньер не удержался — стянул с головы ребенка колпак, бросил его в кресло напротив, протянул руки. Дени вскарабкался ему на колени, прижался всем телом, обхватил Мориньера руками. Замер.
Мориньер ухватил ладонью ступни ребенка, пощупал, покачал головой.
— Не бродили бы вы по дому босиком, Дени.
Кивнул молоденькой няне, с облегчением обнаружившей своего питомца в кабинете хозяина:
— Пусть посидит. Принесите только что-нибудь укрыть его.
* * * *
Следующее утро началось для Дени с неприятностей.
Мориньер вызвал его к себе. Сказал:
— Побудьте, пожалуйста, со мной, Дени. Сейчас мне предстоит разговор с вашими учителями. И мне хотелось бы, чтобы вы слышали все, что они будут говорить. Я желаю, чтобы, в случае, если слова их покажутся вам несправедливыми, вы имели возможность возразить.
И он вынужден был стоять и слушать все, что говорили вызванные опекуном учителя. Они входили один за другим, останавливались посредине комнаты. Оглядывались на Дени с удивлением — слишком неожиданно было для них присутствие в кабинете ребенка.
Говорили. Вначале осторожно. Потом распалялись. Мешали сообщения о том, что они успели преподать мальчику, с его прегрешениями. Самыми малыми. Самыми незначительными.
Перемежали обычные слова со словами, начинающимися с бесконечных "не": "невнимательный", "несдержанный", "неусидчивый".
Ни один не забыл о его проступках. Ни один не умолчал.
Говорили. А Дени слушал. Все ниже и ниже опускал голову. Но молчал. Не выдержал только, когда вошедший последним отец Берие вдруг, колыхнув четками, проговорил жестко: "Мальчик порочен. Он, как иной плод, до самой сердцевины поражен грехом гордыни".
Дени вскинул голову.
— Неправда! — вскричал. — Это неправда!
— Вот видите, — развел руками отец Берие.
Тут Мориньер поднялся, вышел из-за стола, подошел к Дени. Взял его за подбородок, заставил смотреть на себя.
— Вы считаете себя лучше других, Дени?
— Нет, монсеньор.
— Вы презираете людей?
— Нет, сударь.
— Вы уверены, что знаете все лучше прочих?
— Нет.
Мориньер улыбнулся. Повернулся к человеку в сутане.
— А вы, отец мой, смиренны?
— Да, монсеньор.
— Покорны Господу нашему во всем?
— Разумеется.
— И горды этим, не так ли?
Процитировал иронично, глядя в глаза побледневшему священнику:
— "Гордящиеся своим смирением горды тем, что они не горды"?
Подошел к окну, заложил руки за спину, проговорил не оборачиваясь:
— Я благодарю вас, отец мой. Я все понял.
Когда они остались одни, повернулся, подошел к мальчику.
— Гордость, Дени, в отличие от остальных осуждаемых Церковью пороков, настолько вплотную соприкасается с достоинствами, что не иметь ее так же грешно, как и иметь. Будьте горды, дитя мое. Но не будьте чванливы. А грешны, что бы мы ни делали, мы будем все равно.
Потом усадил мальчика в кресло, стоящее боком к столу. Сам обошел стол, сел на свое привычное место.
— У меня есть к вам разговор, Дени. Я услышал все, что сказали сегодня ваши учителя. И вы слышали. И я принял решение. Пришло время вам получать полноценное образование. Домашние учителя не смогут дать вам всего того, что вы, потомок древнего, уважаемого рода, должны знать.
Дени раскрыл рот, готовясь возразить, но Мориньер поднял указательный палец, требуя внимания. И мальчик промолчал.
— Завтра мы отправимся с вами в колледж де Клермон, где вы будете жить, изучать естественные и точные науки, правила хорошего тона… Достанет вам и физических занятий. Я понял, что они увлекают вас более чем работа с книгами. Но вам придется заниматься и тем, и другим.
Воспользовавшись паузой, Дени тихо спросил:
— Вы наказываете меня, монсеньор? За то, что я не был прилежен?
Мориньер покачал головой:
— Нет. Я не хочу, чтобы вы так думали. Я желаю, чтобы вы выросли сильным, мужественным и образованным человеком. И должен сделать для этого все. И вы должны. Этот колледж находится в Париже, так что, пока я буду здесь, я обещаю проведывать вас регулярно.
— Пока вы будете здесь? Вы собираетесь уезжать, монсеньор?
— Думаю, это вполне может случиться.
— Когда?
— Я не знаю, Дени. Но я хочу, чтобы вы успели привыкнуть к вашей новой жизни, пока я рядом. Вы не должны беспокоиться. В колледже строгие правила, но преподаватели в нем хорошие и, по большей части, справедливые.
* * * *
Мориньер мог бы начать этот разговор накануне, но не хотел портить Дени настроение — тот был так рад его приезду.
Он сообщил Дени о своем решении с утра. Хотел, чтобы у ребенка было время привыкнуть и пережить до вечера эту неприятную для него новость и чтобы на собеседовании в колледже мальчик был максимально спокоен.
И он был необычайно удивлен стойкостью, с какой Дени выслушал его речь.
Только вечером, когда юная няня явилась в зал, чтобы забрать ребенка и уложить его спать, Дени остановил ее неожиданно властным жестом.
— Подожди. Я хочу спросить…
Мориньер отправил девушку за дверь.
— О чем вы хотели спросить, Дени?
— Монсеньор… Значит, я никогда больше не смогу быть с вами, жить с вами здесь, в этом доме? И мы никогда…
Мориньер прервал его:
— Никогда — плохое слово, Дени. Не употребляйте его. Впереди у вас, — а значит и у нас с вами, — долгая жизнь. И, конечно, мы проведем вместе много приятных минут. Не грустите. Помните, что вы — граф де Брассер. И ваше поместье, и ваши люди ждут, когда вы повзрослеете и возьметесь за управление вашими землями. К тому же, — он улыбнулся лукаво, — если я правильно понял то, что говорил сегодня отец Берие, вы мечтаете о славе?
Дени покраснел.
— Да, сударь. Я желал бы совершить много подвигов. И еще… Я хотел бы стать маршалом, — прошептал он, смущаясь.
Мориньер погладил его по голове:
— Все так и будет, Дени. Если, повзрослев и узнав все, что вам предстоит узнать, вы не передумаете — все так и будет. Спокойной ночи.