MCM

Надзари Алессандро

I. Lux ex tenebris

 

 

1

Сорок восемь градусов пятьдесят минут северной широты и два градуса двадцать минут восточной долготы. Лабиринт из песчаника, известняка, гранита и булыжного камня, смягчённый зеленью листвы, с ариадновой нитью речной лазури и венчающей его вершины сапфиро-цинковой филигранью. Город. Миф. Грёза, приключающаяся в сладкие и вязкие минуты провала в утреннюю дрёму после нечаянного пробуждения.

Чудесный композитный кристалл, грань за гранью, плоскость за плоскостью поглощаемый сумраком сновидческого мира, влажной бездной, свет в которую изливается как сверху — и природа его понятна и естественна, — так и снизу, из онейрических глубин, геометрия и структура коих ведомы и проницаемы лишь отчасти. Это тьма, что порождает свет давлением накапливающихся, множащихся, вновь прибывающих знаков и символов, производит его как дублирующую систему трансляции и считывания себя, ей недостаточно, чтобы её познавали по текстуре. Вместо касания её самой она с липкой мягкостью навязывает касание её образов. О да, она всегда изволила быть прочитанной, но прямому подтверждению предпочитает коллекционирование и присовокупление плодов размышлений несчастных, причастившихся её таинств.

И как только от набегающей волны эфира древнейшего инстинкта начинает натягиваться и звенеть церебральная струнка, а разум готовится возвернуться в мир яви, прекрасное таинственное свечение, ласкающее нефизиологическое нутро и продуцирующее секрецию, в недостаточной степени порождаемую реальностью, манит погрузиться глубже…

Сказано, что города рождаются из воды. Чаще — воды речной, пресной, текущей в одну сторону — не здесь ли исток индустриального викторианского линейного времени? — и поддающейся человеческим пониманию и способностям. И тому можно найти основания биологические, исторические, инфраструктурные — какие дамам и господам будет угодно в первую очередь, сообразно их вкусу и представлениям о генеалогии городов. Однако, в отличие от большинства иных увенчанных легендами полисов и метрополий, зачатых и покоившихся на берегах, сей град на зависть остальным вынашивался на острове, где помещался он один.

Его эмбрион был надёжно окутан водами, лишь парой мостов-сосудов он сообщался с большой землёй, по реке и суше к органеллам и обратно от них текли питательные вещества: товары, деньги и знания — на зависть остальным… Свой взор обратила на него имперская махина, с южного берега произвела хирургическое приращение урбматерии, создав новые мембраны и механизмы обмена энергией и продуктами жизнедеятельности. А затем пронзила сердце плода иглой кардо максимус и инъектировала коллоидный раствор Вечного города. С сети улиц началась кристаллизация. Стоит ли удивляться, что спустя какое-то время островное лоно стало мало, и он вышел за пределы околоплодных вод реки-матери, дитя Океана и Тефиды, закрепился на континенте и приступил к творению своей малой — городской — стихии, созданию и направлению потоков: впитывать, насыщать, преображать и преображаться, а затем выпускать, скорее даже выплёскивать — в общем, действовать, сообразно гению его конструкта, претерпевая метаморфозы как естественные и ожидаемые, так и внезапные — инвазивного свойства. И подобно кругам на воде он расширялся, рябью сменялись его стены и дороги…

К сожалению, описывающие дальнейший онтогенез образы рассыпаются калейдоскопическими осколками, оставляя от содержания своими яркостью и пестротой одно лишь сожаление о недосказанности, о невкушаемой сладости разбитого, и плавятся, покуда разум, ещё не вполне придя в сознание, уже химически орошается секрецией и опаляется потребностью встретиться с предстоящими дневными хлопотами, встряхивается вслед за телом-носителем, которому механическая природа взаимодействия поездного состава и железнодорожных путей передаёт вибрацию от встречи колёсной пары с очередным рельсовым стыком. Такова, пожалуй, участь любого беспокойного, как лодчонка на волнах, сна пассажира поезда, в особенности — следующего в Город огней. А уж тем более и вдобавок ко всему сжигаемого солнечными бликами, наводимыми неуёмным и чем-то рассерженным юным Архимедом с некоего начищенного медного предмета, что он вертит в руках и скрывает, как только в проходе, где он стоит, появляется Фидий, определённо не одобряющий ни цель, ни методы психо-оптического эксперимента.

Тот год был уже четвёртым, когда все дороги, включая и эту — лионскую — ветвь, вели в сей град, вновь ставший мировым центром притяжения для тех, кто находит удовольствие и интерес в достижениях техники и науки, сулящими не только сколь скучный, столь и прибыльный рост производительности, но также и новое качество жизни, обеспеченное комфортом, обслуживанием и развлечениями.

«Не требующее раздумий, а одного только умения в пользовании. Потребительское. Вызывающее привыкание — и этим привлекательное и вызывающее. Но не взывающее. Обменивающее избавление от сложностей не утомительным процессом развития общественного договора и правил сожития, но лишь энергией монеты, каково бы ни было её происхождение. Снимающее социальную напряжённость разъединением и переключением внимания с лёгкостью перемыкания рубильника. Высвобождающее время для развития нравственного и коммуникативного, но используемое для развлечений, несомненно приятных после тяжкой работы, но всё же односторонних и иной раз неизвестно почему именуемых культурными. Впрочем, исстрадавшемуся человечеству в прощание по себе самом лишь и остаётся, что пировать дарами возделанных полей географических и ментальных. Пиршество, посреди коего ему предъявят, что всё не только умозрительно измеримо, но, в самом деле, уже измерено и отмерено: таннер, таннер, фунт, трипенс. Более того, успешно используется вне ведома субъектов. А конвертируемы даже — нет, в первую очередь! — желания. Социальные науки уже в самом скором времени убеждённо повторят за Стагиритом: вы есть политическое животное. Технические науки и продукты производства же довершат процесс, начав избыточную раздачу палок в тянущиеся лапы высшего из сапиенсов. И как ни странно, это и есть чудесное завершение новообретённой чужестранной морали: хочешь накормить голодного — дай ему удочку. Как жаль, что её не подкрепляет, неприятно оттеняет факт, что носители сей мудрости удочкам предпочли трубочки. Палка — инструмент базовый и многофункциональный. Для одних — скипетр и посох, для вторых — оружие и указатель, для третьих — пресловутая удочка и рычаг, для четвёртых… что ж, лучше оставить их предпочтения суду истории и первых трёх категорий. Неутолимый голод обладания, развившийся из аппетита к познанию, ускоренный требованием владения инструментарием для повышения выработки и увеличения дозы при мнимом сокращении времени. Но сокращается лишь социальное время, а социальное пространство сплетается в узлы. Последний сверхузел будет залом пира: всё в избытке, всё доступно, но — прошедшим ценз. Последний же царь, кем или чем он ни является, принимает сообщение, проступившее на стене. Но уже не зовут толкователя: конвертируют материю и энергию в другое и уплачивают указанное, тем самым продляют текущее состояние, ощущаемое предельным, а теистическая сущность, как ни странно, принимает плату, то ли окончательно устав от детей своих, не вмешиваясь в их буйное вымирание и дегенерацию, то ли от пробуждённой искажёнными молитвами и высокотехнологичными благовониями демиургической природы. Договор, скрепляющий договоры», — плавал в пограничном тумане разум одного из временных обитателей шестого купе.

Последняя фраза, кажется, была отчасти порождена шелестом соседской газеты, от которого он окончательно пробудился, и до того на удивление неприятного, громкого и резкого, что ожидаешь таковой в зале консерватории, а то и обложенном плиткой морге, но никак не в условиях купейной акустики.

Молодая зелень лугов, проплывавших мимо поезда, совершенно не привлекала некрасиво пробуждённое сознание, не говоря уже о прочем ближайшем окружении, но его занимало соперничество путей, ведших к месту назначения. Железнодорожное русло бахвалилось перед речным, исполняло танец, едва ли не непристойный для лицезрения широкой, неподготовленной публикой: оно то сближалось до неприличия близко, предоставив возможность любому желающему сравнить скорости их течений, то перекидывало с берега на берег простенькие, без излишеств — «так, рабочая потребность, уж извини, старушка!» — мосты, через которые играючи перелетали многотонные, шедшие на нерест, паровые махины. А где-то там иные пути, сокрытые расстоянием в десятки миль, домишками и набравшей сок июньской растительностью, петляли, вились и так же стремились к каналам и проходам, оставленным в городском фортифе, теперь уже различимом по левому борту. К тому моменту, когда река и поезд делали поворот на северо-запад, оживились уже все пассажиры и ныне, в зависимости от возраста и социального статуса, открыто или искоса, но в большинстве своём всё же вглядывались в заоконное. Однако городскую окраину нельзя было разглядеть из-за этого несчастного архаического, анахроничного земляного вала, в истории уже седьмого по счёту… «Напоминающего лелеемую, выставляемую напоказ рубцовую ткань, оставленную схваткой с чужеродными организмами, выражающую готовность сразиться вновь», — заключил наш знакомец, подтягивая пластрон кирпично-бордового оттенка, выглядящего вполне солидно, — но уж не линялого ли? — и оправляя антрацитово-серый костюм.

В ожидании прибытия к Лионскому вокзалу — из-за городской стены всё ещё гипотетическому — часть наиболее деловитых и порядком засидевшихся пассажиров ритуально, но так, чтобы не обращать на себя лишнего внимания соседей, отстукивала каблуками, тросточками и зонтами в такт колёсным парам — пришпоривала зверя, расставляя акценты на моментах, когда казалось, что состав теряет темп. Глаза тех, что не единожды вкусили от целлулоидного древа братьев Люмьер, выдавали в своих хозяевах мечтателей, охотников до увеселений, наверняка воображавших себя участниками уже классических лент вроде «Прибытия почтового поезда» и «Прибытия делегатов на фотоконгресс в Лионе». Последнее, впрочем, могло быть объяснено лишь созвучием мест назначения и бессознательным — или не таким уж и «без−», памятуя о причудах прокладки трасс, — уподоблением железной дороги водной магистрали. «Если заглянуть, не обнаружится ли на дне их хрусталиков бег плёнки?» — ухмыльнулся, кладя ногу на ногу, известный нам пассажир шестого купе.

И вот, последние сотни метров пути, запечатлённые этой стихийной синематекой: справа — кладбище и городские муравейники, слева — более опрятные каменные норки и парк, а где-то за ними подразумевается речная гладь. Движение и его отсутствие, прикрываемое ходом поезда. Наконец, паровая махина окончила свой марафон. До того крепкая и мускулистая, в статике она будто обмякла, как обмякают выброшенные на берег киты, своим неестественным на суше весом раздавливая собственные лёгкие и сердце. Напоследок паровоз извергнул столь же грузные, льнущие к земле, клубы перегретой жидкости и отверз двери-жабры, из которых на платформу тотчас высыпали люди и, подобно частицам металлического порошка, устремились к незримым линиям магнетизма полей Елисейского и Марсова.

Но вот среди всего этого растекающегося по слегка напоминающей крышку рояля площади у Гар-де-Льон спешаще-растерянного людского потока можно различить задержавшуюся знакомую фигуру из шестого купе. И вновь потерять из виду: та скрылась в тени башни с часами, столь любезно прилагавшейся к вокзалу и направлением этой самой тени ненавязчиво артикулировавшей вновь прибывшим, не стеснённым неотложными поручениями, куда бы им отправиться в текущее время суток: от Монмартра бодрым утром до Пер-Лашез лирическим вечером. Последнее также намекало на то, что не стоит тратить слишком много времени, стоя на перепутье и не решаясь сделать шаг хоть куда-то: можно не успеть пожить и увидеть что-то кроме кладбища. Так размышляла фигурка в серой тройке и красноватом галстуке, разглядывая циферблат, пока её не окликнул приближающийся быстрым шагом силуэт.

— Мартин, вот и ты! Вовремя я опоздал: не разминулись. Собрался уж было входить, чтобы встретить тебя у таможни, а тут поворачиваю голову и вижу тебя здесь. Приветственно жестикулирую, кличу и всё такое, приближаясь, а ты и не слышишь, не шевелишься. Начал было сомневаться: не мираж ли со мной приключился? Однако ж больше похоже на то, будто случился он с тобой. Так всматриваться в часовую башню…

— Ох, здравствуй, здравствуй, друг мой! Со мной, если не считать мой сон, всё хорошо. Просто избежал этой толкотни и суеты, да в ней и затеряться легче. И, как надеюсь, своей прострацией я не заставил тебя выглядеть неловко? — Его друг носил кепку, принятую к ношению у класса завсегдатаев, как это называется, тапи-франк и брассери, пренебрегал галстуком, держал верхнюю пуговицу наивысшего качества сорочки расстёгнутой, к простому, но определённо выкроенному по фигуре пиджаку относился же без особого почтения, скорее как к домашнему халату; но вместе с тем отглаженные — наверняка этим же утром — брюки и ботинки, за состоянием которых определённо следят, не могли вызывать нареканий, — становилось понятно, что стоял на земле он крепко, чувствовал себя непринуждённо, однако его облик отчего-то настораживал прохожих.

— Это ли неловкость, мистер Вайткроу? Не позволишь разделить бремя твоей ноши? — спросил он, уже протягивая к одному из саквояжей руку с указующим перстом. Настоящей дружеской неловкостью было бы отказать сейчас, прервав это фамильярное намерение, поэтому Мартин лишь кивнул, также соглашаясь следовать за другом, по всей видимости, направлявшимся к гужевой стоянке.

— Что-то я разволновался, как-то непривычно много вопросов с моей стороны, не находишь?

— Я могу тебя понять, Энрико. Какие-то из греков, — возможно, ещё до почитаемой тобой античности, — делили людей на живых, мёртвых и тех, кто в море. Девятнадцатый век добавил категорию тех, кто в поезде. И даже факт прибытия на вокзал не гарантирует, что путешествие закончится благополучно, что оно вообще закончилось. Кто может поручиться, что этому стальному зверю не захочется, к примеру, вырваться из упряжи, за пределы вокзальной клети и её ажурных железных силков-опор, выяснить, куда это разбредаются перевезённые головастики, ради чего вся эта беготня, а в итоге — пробить кладку, на мгновение стать нелепым воздухоплавающим и своим глупым толстым лбом придавить несчастную, ни в чём не повинную цветочницу, ощутив среди прочих запахов катастрофы тонкий аромат полевых цветов, неестественных для самого города, но коих полно по пути сюда.

— А ты в своём репертуаре! — спустя пару секунд одобрил Энрико, слегка растянув начало фразы, хотя определённо жаждал как-нибудь остроумно парировать.

— Ну да, стоило-то всего лишь пару минут — я надеюсь, что пару — помедитировать перед циферблатом.

— Итак, как отметим приезд?

— Сегодня бы мне хотелось просто где-нибудь тихо разместиться, а пылкие знакомства, высокие градусы и жаркие тосты отложить на недельку.

— Хорошо, но как изволите это понимать: «где-нибудь»? Тебе отведена одна из упомянутых в письмах, хм, инвестиций в недвижимость. Ты мой гость, никаких скромных отелей и комнатушек, в которых тебя поглотит меланхолия, и, захирев, ты в один из дней в приступе предчувствия скорого конца выпалишь что-то вроде: «Либо я, либо эти мерзкие обои!» — Энрико был доволен тирадой, а её завершение вполне могло сойти за нокаутирующий апперкот.

— Ладно-ладно, — усмехнулся Мартин, — не буду дичиться и противиться приглашению, уговорил, хоть и не уверен, что сейчас сезон, когда душевные недуги торят дорогу телесным.

— Только не вздумай проверять эту гипотезу.

— Намёк понят.

Друзья выбрали себе транспорт. Энрико назвал вознице открытого фиакра — что ж, обзор будет чудесным — адрес, который отличался от известного Мартину, пристраивавшему дорожные сумки, а также указания о маршруте, от которого извозчик, рассчитывавший на более короткие заказы, не был в восторге. По завершении приготовлений четвероного-четвероколёсный транспорт тихонько покатился в направлении Лионской улицы.

— У тебя какой-то задумчивый вид. Что-то забыли взять с собой? Всё мои вопросы. Стоит вернуться?

— Нет-нет, но, кажется, я хотел что-то увидеть или о чём-то пошутить… Ах, да! Говорят, местные жители, несколько столетий паризитировавшие на катакомбах и шахтах под городом, наконец-то обзавелись метрополитеном, а одна из станций должна быть в районе этого вокзала. Однако ж момент упущен, не бывать анекдоту.

— Линию откроют ещё только через десяток недель, но тебе повезло: мы поедем, какое-то время повторяя её маршрут, — ответил он, довольный плодами своего спора с кучером. Последовала недолгая пауза, затем Энрико, поймавший волну, рассмеялся: вот он, шанс отыграться!

— Что такое?

— Мне только что открылась природа твоей внезапной забывчивости: l'esprit d'escalier, лестничный ум! Угадаешь, чьё имя носит бульвар, который мы только что пересекли?

— До чего, в самом-то деле, злая ирония. Нельзя так шутить над теми, чьи занятия и интересы не умещаются в одном городе. Прямо у вокзала, надо же.

Экипаж же вырвался из-под власти лионской топонимики и ныне огибал Июльскую колонну вдоль одной из условных радиальных линий площади Бастилии — волн незримого озера революционной крови, снабжённого ныне изящным ареометром-на-костях авторства Дюка. «Что же будет, сдвинься он и в самом деле?!» — невольно сглотнул мысль Мартин. «Гений свободы» Дюмона стремился к западу города, в том же направлении и знакомый фиакр выруливал — скорее, скорее отсюда! — на рю Сен-Антуан, плавно сливавшуюся с Риволи. Начиналась, можно сказать, торжественная часть урбической инициации, подстроенной Энрико. Мартину предстояло впитать дух обновлённого города эпохи Выставки, для одних всё ещё лицемерного и лживого, для других — диктатного, а для кого-то — вполне пригодного для безопасных прогулок, полных светлой грусти вперемешку с восхищением. «Фланировать, как Бальзаку и не снилось», — таковое желание помимо прочих изъявил Мартин в своём письме, чем несколько смутил адресата, который знал мистера Вайткроу как человека хоть и романтичного и увлекающегося, но всё же не праздного в деловом отношении, и списал это на простую потребность в отдыхе, стремление сменить обстановку, а также расчёт на указанную ранее реакцию.

Возможно, маршрут не был насколько уж и идеальным именно для церемонии посвящения… Ох, что уж там, Энрико можно, должно и следует обвинить в язвительности, а то и оскорблении вкуса. Однако целью поездки всё же было не охватить все необходимые или причудливые места и узлы, что невозможно исполнить за одиночный маршрут, но добраться до апартаментов и в пути задеть по касательной силовые поля, позволить хотя бы некоторым важным, пускай, по сути, и до тошнотворности помпезными и назидательными архитектурными эфирам впитаться в ткани. И потом, барон Осман питал большие надежды в отношении той же рю де Риволи — декумануса правого берега, так почему бы и путнику не предаться набегающим от неё — всё с большим напором по мере увеличения адресных цифр — волнам успеха, борьбы и победы определённого жизненного уклада, настроиться на ритм центральной части города?

И вот уже далеко позади них квартал Марэ и иезуитски-барочный фасад Сен-Поль-Сен-Луи, восхитительно сплавивший итальянское, французское и голландское. Впереди выплывал своим северо-восточным углом Отель-де-Виль, для Мартина невольно вторивший идее Вестминстерского дворца о воссоздании властного облика из предыдущих веков, внушающего должное почтение и отношение. Стены мэрии пожертвовали частью бесполезной толщины ради усиления и защиты конструкции нишами с помещёнными в них статуями исторических деятелей, не всегда представлявших политическую или военную власть — но прежде искусство, литературу, право, науку и предпринимательство, в том и мощь созвездия образов; своего рода секуляризированная версия приёма, использованного и для башни Сен-Жак, нового маяка на маршруте и сборной точки для паломников, следовавших по пути к могиле Святого Иакова в далёком Сантьяго-де-Компостела.

Для наших же путников башня и сквер — свято место цеховой церкви осталось пусто — наоборот означали смену направления (должно быть, приплаченной Энрико суммы хватило лишь на такой крюк), уход из-под влияния Риволи, краткий приглушённый гул Севастопольского бульвара, лёгкую электростатику театра Шатле и плоскость моста Менял. Колёса коснулись земли острова Сите — городского ядра, клеточная ткань пространства которого ныне в большинстве своём отдана под строения и нужды сплава структур, имевших целью правовое, физическое и духовное исцеление нации — или же, с точки зрения представителей радикально настроенных социалистов, репрессивных, воплощавших аппарат подавления; в случае Отель-Дьё, вероятно, — неврологическим отделением. С моста Сен-Мишель фиакр проследовал на одноимённую площадь и прикреплявшуюся к ней рю Дантон, которая сливалась с бульваром Сен-Жермен, по нему проплыл до пятилучевого перекрёстка близ Сен-Жермен-де-Пре — и потерялся из виду, растворившись во множестве потоков, многослойной сетью пронизывавших аррондисманы, с тем, чтобы вновь обнаружить себя на одной из улиц несколькими кварталами далее.

И вот место назначения: одна из всё тех же османовских инсул о семи этажах. Скромная солидность протяжённого песчаникового фасада, прикрытого от дороги липами в половину его высоты. Пунктирные антиколонны оконных проёмов, в ясный день разбавляющих бежевый монолит фасада голубыми линиями, а на рассвете и закате румянящие его оранжево-розоватыми оттенками. Два ряда железных подвязок, одна из которых проходит по бельэтажу и больше символизирует ограду, а вторая — по этажу ниже мансардного и служит утешительным комплиментом за экономность отделки на этом уровне, а также создаёт иллюзию уплотнения и мнимого сужения, переходящего в выпуклый жилой чердак.

— Императив, — резюмировал Мартин.

— Категорический, — подвёл черту Энрико.

Карман возницы приятно припух; лошадь одобрительно фыркнула, но вместе с тем постригла ушами, словно намекая пересчитать полученные деньги; извозчик косо на неё взглянул, издал утробный звук, похожий на «oui-oui», пошевелил пальцами в кармане, буркнул, причмокнул своей пегой кормилице и повёл к северу, на Орсе.

Буржуа-ориентированный первый этаж отдан под ресторан à prix fixe и аптеку таким образом, что заведение фиксированных цен расползлось из угла дома и, как пояснил Энрико, за умеренную плату избавляет жильцов и всю день напролёт хлопочущую и праздношатающуюся округу от необходимости не только готовить еду самостоятельно, но даже и думать, что бы съесть. Что до аптеки, то хоть она и кажется слегка зауженной, однако при этом, — продолжал он объяснять, — её владелец арендовал добрую половину этажа-антресоли, где оборудовал нечто вроде фармацевтической лаборатории и мастерской для изготовления рецептурных суспензий, эмульсий, порошков, настоек, масел и всего того, что в процессе изготовления явно пахнет покрепче какой-нибудь полуготовой рыбы или маринованного лука. К счастью для окружающих, дом был избавлен от одорического проклятия, выражающегося в том, что из-за особенностей перекрытий и вентиляции все соседние помещения по вертикали и горизонтали от источника запаха пропитывались характерными, далеко не всегда аппетитными ароматами, что на удивление часто бывает в подобных домах. И ведь как избавлен — усилиями обладающего новаторской жилкой аптекаря. Он предложил сконструировать простенькую, с минимальными потерями для интерьера, систему вытяжек, попрятав трубы по углам, а на концах расположить по прокладке, набитой специально обработанным углём. Примечательно, что уголь предоставил проживающий на бельэтаже промышленник, проявляющий интерес к созданной технологии. Теперь, кажется, дело шло к спонсированию патента. Так этот город и живёт.

Остальных жильцов Энрико знал не так хорошо, да и в краткие моменты пересечений не заметил за ними ничего любопытного. Но нет сомнений, что приметил бы, ведь он вновь поймал и скользящий по дорожным сумкам взгляд Мартина, и гасящую лишние колебания напряжённость несущей поклажу руки. Прикусил губу, укорив себя за то, что не подумал о возможной хрупкости груза, когда при встрече подхватил саквояж: там ведь наверняка не только одежда, но и какие-нибудь милые сердцу безделушки и агрегаты. Напомнил, что им нужен шестой этаж. «Не в экономии дело, но в виде!» — продекламировал он, отворяя дверь.

Пред Мартином предстали две весьма компактных комнатки, последовательно соединённые коридорчиком. Первая, по всей видимости, отводилась для дел, предполагающих сидяче-стоячие положения тела, а вторая — стояче-лежачие, не подразумевая промежуточных положений, разве что на краю кровати. Хотя, в общем-то, обе приглашали расслабиться, помечтать, возможно даже, шопенгауэровски погрустить — всё благодаря монотонно выкрашенным стенам. Какой-то тёплый и густой оттенок тёмно-голубого, но не циан и не один из сизых, почитаемых в эмблемах американской «лиги плюща». Возможно, это и есть подлинный греческий ɣλαύκος, именно это определение отчего-то рисует воображение для описания. Энрико был верен себе — и, несомненно, тосковал. Диван и кресла первой комнаты, стоявшие на голом тёмном полу, обшиты серебристой объярью с неясным рисунком и выполнены, кажется, из берёзы, как и приставленный меж ними столик и расположенный в углу противоположной стены шкафчик для книг и бумаг, вряд ли составлявшие единую гарнитуру с означенными предметами мягкой мебели. На каком аукционе всё это приобретено? И ведь явно в едином порыве. Потолок был светло-серым, но не от хозяйской лени или копоти, но для придания общему цветовому решению большего спокойствия. Таким образом, получалось, что немногочисленная мебель была ярче и реальнее границ заключавшего её пространства, выступала акцентом, а сами плоскости, за исключением пола, будто размывали глубину и дальность, а при нынешнем освещении — полдень только близился — создавали эффект дымки. Подобное цветовое решение было выбрано и для второй комнаты, в которую были помещены также светлые берёзовые платяной шкаф, комод и простая кровать.

В атмосфере апартаментов явна была какая-то магия отчуждения, но она пока не подействовала на Мартина и тот слегка засомневался: возможно, желтушные обои в цветочек были бы и лучше. По возникшей особого рода тишине Энрико уловил мысль друга и с лёгкой улыбкой сообщил:

— Да, это и в самом деле не квартира для круглосуточных посиделок, а просто тихая гавань, пристанище от штормов дневной суеты. Ну, и поразмышлять в гордом одиночестве.

— Это я, пожалуй, оценю, — подбодрил гость, но подумал: «С мебелью-то из древевсины, столь подверженной загниванию?»

— Но всё же тебя уверяю, что особенно надоесть квартирка тебе не успеет. Так что если вдруг захандришь и подхватишь студень — до чего ж англичане лелеют это слово! — это будет проявление французского насморка.

— Как можно?! Пошляк вы этакий, я благочестивая девушка!

— О, миледи, я заверяю вас в своём благородстве, и потому прошу принять вас предложение расположиться в сих покоях и распоряжаться ими, как собственными.

— Спасибо, Энрико, мне бы и в самом деле сейчас не помешала тишина на несколько часов — сон в поезде не сон, а какой-то противный дурман.

— Как угодно. В таком случае, я воспользуюсь возможностью и завершу кое-какую писанину в редакции, а на обратном пути захвачу что-нибудь из харчевни внизу. И чуть не забыл, держи ключ.

Стоило только двери захлопнуться, и Мартин буквально на рефлексах снял пиджак и аккуратно повесил на спинку стула, расстегнул жилет, подхватил сумки, прошёл в дальнюю комнатку и задвинул поклажу под кровать, на которую мгновение спустя бесцеремонно рухнул. Голова слегка кружилась — кажется, со скоростью секундной стрелки. Мысленно подстроившись под темп и замедлив его, смог на пару часов заснуть. Просто провалиться в темноту, выключиться из окружающего света. Но и того было достаточно, чтобы освежиться к предстоящему вечеру. И надо бы разобрать поклажу.

Мало городу одной внешней мембраны фортифа, так на въезде поджидает ещё один фильтр в лице октруа — чиновников вокзальной таможни, подготовленных к летнему наплыву гостей, ещё не выдохшихся, не удовлетворяющихся простым устным заверением в дозволенности предметов багажа, а в целом же сколь деликатных, столь и дотошных в своём намерении собрать пошлину за ввоз определённых предметов. Инспектор, не обнаруживший у Мартина того, что по обыкновению подпадает под обложение, то есть съестных припасов и напитков, отчего-то решил проявить настойчивость и, довольно бесцеремонно запустив руку в кожаное нутро сумки, выудил оттуда прямоугольный стеклянный контейнер с чем-то белёсым внутри: не то паста, не то… «Помада», — подсказал Мартин. Должно быть, инспектор принял его засаленную от путешествия, но уложенную шевелюру за доказательство тому, свидетельством чего Мартину послужило полученное в ответ стиснуто-фыркающее: «Франт, а помада-то ваша уж и без жары в своём соку плавится». Ретивость, напоенная и попотчеванная ехидством и ощущением чужой неудачи — вот с них бы, до того пьянящих, пошлины брать, — наконец-то была удовлетворена, и фигура из вагона номер шесть превратилась для города в мистера Вайткроу.

«Помада, конечно. В своём соку, как скажете», — Мартин повертел в руках тот же контейнер, проверил упакованные в махровую ткань запаянные колбочки с аналогичным наполнением, не замеченные при досмотре, а затем поместил обратно на законные места. Также провёл осмотр самого саквояжа: плечи, пружины, каркас, кожа, прочее содержимое — всё без повреждений. Вторая половина багажа, преимущественно с бельём, тоже благополучно пережила странствия. Вряд ли что-то могло случиться, но нахлынувший прилив педантизма принёс дополнительную каплю успокоения и вернул ощущения контроля над собой и действительностью. Нет, власти Двадцати округов, их уносящему течению он отдастся позже и на своих условиях.

По приходу, Энрико предложил открыть окно первой комнаты настежь и придвинуть к нему стулья, дабы во время трапезы филе дорады с соусом песто под белое вино — что ж, незатейливо, зато сытно — иметь вид, недостижимый для наземных кафетериев и ресторанов.

Так за дружеской беседой о всём и ни о чём, синхронизирующей их сознания и мироощущения, за улыбками и шутками, за сплетнями и спорами, летели часы. И вот, нежданно для них разыгрался позднемайский закат: уже почти летнее, плодоносное Солнце налилось цветом и ныне, сочившееся мёдом, обливавшее им дольний мир, грузно клонилось к горизонту.

Обзор снизу несколько ограничивал пятиэтажный дом напротив, экстерьером несравненно более простой и вдвое старше соседа. Но всё равно можно было оценить разбегающееся по нерегулярной решётке многообразие городских обиталищ, чьи гребни крыш в тонах, даруемых наплывавшим закатом, приобрели любопытный неясный оттенок. «Винноцветный», — вырвалось у раздобревшего Мартина, разглядывавшего какой-то сектор через призму бокала и пожалевшего, что ляпнул подобное. Впрочем, Энрико кивнул, выражая согласие, — магия начала действовать. Не мог Мартин не отметить и сочетание порыжевших стен и тенаровой сини крыш, в закатных лучах и впрямь ставших мутно-фиолетовыми: «Такое должно нравиться невротикам», — подумал он, припомнив описание интерьера из одной известной книги без интриги.

Пришла очередь игристого и взглядов вдаль. Только сейчас ум, раскрепощённый и способный мыслить масштабами мечтателей, распознал источаемую мощь пламенеющего, будто в память о славных жертвах, золота, что покрывает купол Дворца Инвалидов, и матового отсвета ажурного скелета башни, что зовут Эффелевой. Мартин повертел в руках одну из бутылок.

— Не понимаю недовольства местных. Неужели они до сих пор не находят, что она похожа на бутылку игристого? — повёртывал он в правой руке, как державу или увесистое яблоко, бутыль означенного. — Особенно с утолщением у вершины. Это же идеальный венец работ модернизации города! Рискнули и выиграли. После всех проложенных Второй империей тоталитарных горизонталей… Горизонтальных тотальностей? Или тотальных горизонтальностей? Ну, ты меня понял. В общем, Третьей республике нужна была какая-то притягивающая и стягивающая вертикаль. Понимаешь? Что-то в иной ориентации, затрагивающее иные плоскости, иначе организующее пространство.

— Через месяц-другой метрополитен начнёт свою работу — чем не альтернативная горизонталь, недоступная режиму Баденгэ?

— Да, конечно, это тоже, но она, во-первых, появляетсяся слишком уж поздно для подобной манифестации, а во-вторых, считаю, что возврат республики к горизонтальному мышлению это своего рода тревожный симптом. И нет, колонны или арки посреди площадей тоже не подошли бы, они прочитываются иначе, да и все военные триумфы уже запечатлены. Резурекция столпов, растерзанных коммунарами — опять-таки нет, реставрация с целью инкорпорирования суть другое. О живущий в этом городе, только взгляни на эти сходящиеся… м-м-м, как же геометрически корректно называются эти кривые? Или так и называются?

От необходимости вспоминать и угадывать Энрико избавило то, что Мартин отвлёкся на нечто неестественное для его сознания. Небо за силуэтом башни Эффеля медленно пересекал, поигрывая алыми оттенками, напоминающий пухлую сигару объект с выпяченным брюхом, размерами сопоставимый с самой башней.

— Энрико… Кажется, ты не рассказал мне что-то важное. Что это ещё такое?

 

2

Дирижабль «Александр ІІ Освободитель», единственный представитель проектного класса «Серафим», завершал уже обыденный для него моцион над центральными округами, проплывая севернее Трёхсотметровой башни в направлении Булонского леса. Если точнее — близлежащего ипподрома, ставшего для него посадочной площадкой. Вокруг новой городской черты только д’Отёй и подходил на роль базы обслуживания. Французское правительство без особых возражений пожертвовало ипподромом, главное спортивное событие которого — конная программа Олимпийских игр, также проходивших тем летом и в которых, мягко говоря, не видел особого смысла главный комиссар выставки Пикар, была перенесена на ипподром Лонгшам, в Венсенский лес и седьмой округ на Марсово поле, для чего последнее на три дня подвергалось небольшой модификации, главным образом означавшей расстановку препятствий для конкура. Особый колорит эквестрийским соревнованиям придавало расположение временной арены: кони и их наездники демонстрировали свои умения в окружении дворцов технологий и машин, по отношению к которым уже второй десяток лет официально не применялось сравнение мощности лошадиными силами, мерой в техническом отношении иносказательной и слегка лукавой, некогда введённой Джеймсом Уаттом в рекламных целях, и заменённой на более строгую единицу, названную в честь самого парового гения.

И сейчас шесть работающих на нефтепродуктах оппозитных двигателей эксплуатационной мощностью по четыре сотни киловатт каждый производства предприятия Огнеслава Костовича несли громаду «Александра ІІ Освободителя» на постой для планового пополнения ресурсов — необходимых для движителей и человеческих. Махина была требовательна. И ведь она лишь одна из флотилии! Младшие братья — проектного класса «Херувим» — ревнивы, более активны и капризны, в том числе и по причине применения в них иной конструкции. Тысячи компонентов, сотни расчётов и соотношений — всё требовало внимания ради изящества, лёгкости и комфорта, каковые ныне присущи полётам на русских дирижаблях.

Не проще и с логистикой, потребовавшейся для нынешней дислокации в д’Отёй. Вспомнить отправившие в медвежью спячку не одного клерка многометровые декларации о затребованных и полученных деталях и веществах для общего их подготовительного складирования. Или сами особенности складирования и хранения с соблюдением надлежащих сроков: части материалов нужно отапливаемое помещение, какие-то баллоны и сосуды наоборот лучше держать не только подальше от тепла, но и вне закрытых пространств, на уличном холоде (работы начались ещё в конце февраля), либо же на уличном холоде, но не под солнечными лучами. Или последующую погрузку на товарные составы.

О да, здесь следует сделать реверанс паровозам и железным дорогам, стратегическое значение которых вряд ли будет присвоено дирижаблями в ближайшие годы, а то и десятилетия, даже если серийное производство воздухоплавающего судна-транспортника всё-таки будет одобрено, и проект получит развитие. И потом, наземному — паровому, дизельному, бензиновому и, без сомнений, электрическому — транспорту на Выставке всё же отводится гораздо большее значение в силу практических и финансовых причин. В особенности, если учитывать заявленную в последний момент для русских павильонов тематику: внутреннюю колонизацию, переоткрытие ресурсного богатства малозаселённых земель, — то устройство железнодорожной сети суть назначение векторов развития и освоения, материальное доказательство серьёзности намерений. Дирижабли же хороши для воздушной разведки просторов и быстрой малотоннажной переброски, а в рамках Выставки, стоит признать, они по большей части суть рекламный ход с ограниченным финансовым предложением, призванный поражать воображение.

И вряд ли кто-то мог подумать, что первым делом они поразят воображение их создателей, обслуживающего персонала и администраторов. Поразят, заклинят и закоротят. Начисто, насквозь и напрочь. Перечень работ, материальной номенклатуры и разбивки по этапам был таков, что потраченные на запись бумажные листы можно было бы пустить на папье-маше и изготовить из него корпус для нового «серафима». Или скормить паровозной топке и без остановок домчаться до самой Франции. Утрирование, конечно, но стальной караван, отправившийся в центр Европы, был вполне сопоставим с предшествовавшими ему, которые перевозили будущее содержимое выставочных павильонов. Из привезённого вполне можно было, как кажется, собрать ещё один, а то и два полноценных «херувима». Но чтобы их собрать, нужна площадка, а её тоже предстояло собрать практически с нуля своими силами; все требования к ней французской стороне известны не были, ипподром арендовался под условия дружбы наций и честное слово вернуть его в состоянии не хуже прежнего, ремонтные работы и объявили официальной причиной временного закрытия, заставив любителей конного спорта искать места в пригородах. И пока возводились фермы простеньких ангаров и крепились стыковочные штанги, с сортировочных платформ в восемнадцатом округе, а иногда и с вокзалов в десятом, гужевым транспортом доставлялись, насколько возможно тихо, запчасти и ёмкости.

Мир далеко не первый десяток лет знаком с аэростатами и парением, но — управляемый полёт, позволяющий пренебрегать границами и особенностями ландшафта? Реализацию этой возможности следовало подать сколь эффектно, столь и осторожно. Человек научился подниматься выше уровня земли, строя высотные сооружения и используя их в повседневности, уже пятый десяток лет он способен оторваться от неё, зависая в сотнях метров ради своих исследовательских или художественных, как у Надара, целей, тем не менее, в большинстве случаев будучи связан с поверхностью канатом. Однако не только подниматься ввысь, не преследуя при этом научных или ритуальных интересов, но потехи и коммерции ради; перемещаться, контролируя направление, скорость и высоту, скрываться за горизонтом — в этом была определённая мировоззренческая опасность. Эмоции публики будут ярки, но кто даст гарантии, что во свету не зародится искра, которая сожжёт святотатственную машину. Кто знает, какие претензии и идеи возникнут и будут подхвачены на невротической волне? И это не говоря о новом этапе гонки вооружений, подразумевающей контроль над воздушным пространством. Но факт остаётся фактом: дирижабли были приняты воодушевлённо. И чем больше слухов доходило по мере их приближения, тем большим был ажиотаж.

Несколько дней назад состоялось торжественное открытие Всемирной выставки, однако русский павильон близ дворца Трокадеро ещё был закрыт для посетителей. Кроме того, как заверяла афиша над центральным входом, предполагалась отдельная церемония, которую уважаемым посетителям никак нельзя пропустить в свете её грандиозности. Этакая оказия с задержкой случилась не из-за разгильдяйства на стройке или халатности заведующих отделами, как можно было бы подумать, но по причине известного к тому моменту опоздания флотилии ввиду погодных условий и лишних суток в Польше, потраченных на приготовления к беспосадочному перелёту «херувимов» сквозь берлинскую лазурь неба над Германским рейхом. Перелёт удался, однако «серафим» сделал значительный крюк, взяв южнее, и продефилировал над участком тройственной границы между Баварским королевством, Австрией и Швейцарской конфедерацией — то есть над Боденским озером. Как разъяснили экипажу, — чтобы подзадорить конкурентов из группы графа Цеппелина, готовивших в тех краях свой летательный аппарат к пробному полёту. Было решено не возвращаться в германское воздушное пространство, а проплыть над кантонами до французской границы, попутно сделав серию восхитительных фотоснимков местности по специально разработанной методике Прокудина-Горского (то же самое по возможности делали и остальные экипажи), после чего двинуться на северо-запад и в ночи подойти к пункту назначения по дуге со стороны Мёдона.

Краткий отдых и сон, а на заре — последние проверки и инструктаж. «Александру ІІ Освободителю» большую часть времени надлежало величаво парить над городом, деятельное же участие отводилось его сиблингам, в особенности «Великим реформам» — одному из четырёхмоторных «херувимов». По сути, именно он — настоящий «херувим», прототип грузового дирижабля с уплощённой, более широкой гондолой, в связи с чем его оболочка, выкрашенная в сизый, приобрела в разрезе вид пухлого треугольника; остальные же, — также о четырёх моторах, но более компактные, — формально представляли подкласс «Офаним». Однако этот авраамический термин обнаруживал себя лишь в базовой документации и не имел свободного обращения за пределами конструкторской лаборатории и офицерских кругов Воздушного флота по тому разумению, что, как подсказали руководителям проекта, более известен последователям Талмуда, нежели христианам, в ангельской иерархии которых херувимы и офанимы практически не разделяются из-за их функционального сходства, описанного в Ветхом Завете, — то есть из-за опасений, что употребление «слишком иудейского» обозначения могло бы вызвать неприятие и отторжение у неразборчивых представителей правых взглядов на барашке очередной антисемитской волны. А это, в свою очередь, ставило бы под вопрос коммерческий успех предприятия: именно «офанимы» ограниченно предлагались к заказу как частным лицам, так и представителям государства; при этом за французским правительством уже было зарезервировано два существующих экземпляра, которые надлежало передать в его распоряжение осенью того же года, а в отношении прочих заказчиков предполагалось строительство только новых аппаратов с учётом персональных требований.

На деле, это был весьма продуманный шаг, решавший несколько важных, стратегического масштаба, вопросов. Во-первых, он одновременно и следовал фритредерской тенденции, предоставляя доступ к новейшим технологиям всем желающим, и создавал дополнительный временной лаг, пока заказы выполняются на выделенной и контролируемой в плане производительности линии, в течение которого Российская империя, для которой морской вопрос всегда был болезненным, завершит основную фазу наращивания воздушного флота. Во-вторых, также используя время ожидания, надлежало подготовить несколько баз технического обслуживания: не в Россию же заставлять летать для дозаправки газом и дизельным топливом или мелкого ремонта и санитарных процедур; причём расположить базы следовало в таких точках, которые бы отвечали и требованиям клиентского сервиса, и потенциальным военным нуждам. В-третьих, следовало в кратчайшие сроки завершить всю патентную рутину и, по мере накопления практического опыта, внести корректировки в некоторые конструкционные решения — у дирижаблей впереди долгая эволюция.

В соответствии с графиком за «серафимом», вновь взмывшим в небо, на ипподром поочерёдно садились для пополнения запасов и вновь с него взлетали «херувим» и «офанимы». Каждый следовал своим курсом над городскими кварталами так, чтобы любой житель, оторви он или она взгляд от повседневных дел либо же просто при случае темпераментно возведи очи горе, мог увидеть хотя бы один. Флотилии предстояло воссоединиться уже над Марсовым полем, а её появление должны были предварительно огласить перед почтенной публикой, сопровождая зазывную речь пояснительными комментариями о характере воздушных манёвров и последовательности событий. Собиравшимся также было сообщено, что «по географическим причинам» представление, без ущерба в зрелищности, в дальнейшем раздвоится: приветственная речь русской делегации состоится у Шато д’О, а по её завершении в два часа пополудни официально, с особой помпой откроется и русский павильон у Трокадеро, поэтому гостям Выставки предстоит либо избрать для себя приоритетное направление, либо немножко позаниматься физической культурой.

Старшие воздушные акробаты степенно выписывали фигуры, приняв за центральную точку башню Эффеля: дирижабли сходились и расходились, подставляя зрительским взглядам то брюшину, то бока, разыгрывали сцены, подсмотренные из истории морских баталий, раскручивали воображаемый маховик, удаляясь друг от друга, и вновь сжимали небесную пружину, ощутимую бегавшими по коже мурашками и разлитым в воздухе волнением, а кому-то казалось, что и Трёхсотметровая башня постанывает, вот-вот готовая скрутиться. В небесную карусель вбегали малые дирижабли, наряженные в белое, овечками перепрыгивали через гигантов, крутились вокруг них, поддразнивали их резвыми петлями и уклонами, подныривали и взмывали, вили узоры и танцевали. Ужас и грация сплелись тогда. И только когда настало время приземляться, в толпе на Марсовом поле заметили переговаривавшихся по-русски людей в униформе, окружавших странные приспособления на станках, установленных на чудных самодвижущихся платформах, появившихся по сигналу, которым служил не весьма условный хронометраж представления, а знак в небе: дирижабли перешли от забав к парадным построениям, напоследок выстроившись в небе довольно плотными прямоугольниками, которые складывались в триколор сперва российский, а затем и французский.

Отсалютовав обоим флагам, ответственный за швартовку персонал принялся за прицеливание по специальным стыковочным гнёздам в корпусах платформ. По команде глухо грохнул салют пневматических пушек, выехавших из корпуса «херувима», и с неба низверглись хитро загнутые стыковочные крюки, влетая в те гнёзда и схватываясь за внутреннюю механику сцеплений. На платформах заработали установки внутреннего сгорания, источая подле себя масляный запах. Особо наблюдательные зрители при этом могли заметить, что в нижней части гондолы зажглись лампочки, порой перемигивавшие с синего на оранжевый по мере работы лебёдки: по ним причальные расчёты регулировали скорость сматывания тросов. Четверть часа потребовалась на всю процедуру, чтобы плавно и без перекосов притянуть «серафима» к поверхности в весьма ограниченном для его габаритов пространстве. Впрочем, публику просили не расходиться и не прижиматься к строениям вокруг, так как «Великие реформы» остановят движение в сорока футах от земли. Тем не менее, в массах произошло некоторое движение: очутиться прямо под махиной в основном отважились лишь также невесть откуда взявшийся почётный караул и бравые усоносцы — гражданские франты или же военные в увольнительной — со своими экстатическими спутницами; большинство детей, рвавшихся под самую тень, создаваемую аппаратом, увлекли за собой дамы, составившие плотное кольцо по периметру корпуса.

Корма судна, под фанфары, разверзлась: люк откинулся параллельно земле, из потолочных перекрытий выкатили рельсы, члены экипажа в уже знакомой униформе резкими и скорыми движениями подцепили свисавшие с рельсов канаты к ушкам на люке, потом проделали отточенные тренировками манипуляции с нижней частью люка, прикрепив к нему ещё пару канатов и расцепив его с полом, проверили крепления и построились вдоль борта, дав дорогу нескольким людям. Те расположились на новопревращённом лифте и двинулись вниз на десять футов, Иовами проповедующими выйдя из чрева газо-механического зверя, вскидывая руки в приветственных жестах. Вслед им из корпуса потянулся угольный микрофон, нисходящую делегацию могли видеть все собравшиеся. Повисла тишина, замерла толпа, стих ветер. Пару мгновений спустя вновь запустила движение акустическая волна, шедшая из громкоговорителей на дирижабле.

Оживив окрестности пущенным звуковым разрядом, пожелала доброго дня всем собравшимся фигура — это был директор Департамента торговли и мануфактур Ковалевский, уже второй раз возглавлявший комиссию по подготовке русских отделов. Подле него по правую руку стояли генеральный комиссар князь Тенишев и главный архитектор Мельцер. По правую же одиноким утёсом высился Менделеев.

Ковалевский от всей души приветствовал гостей Выставки, представился сам и представил других, благодарил французские власти за оказанную поддержку, надеялся на дружбу наций, обещал, что Россия удивит всех и каждого, немного рассказал о процессе подготовки к Выставке. Старик Менделеев, не являвшейся членом российской делегации, но занимавший должность вице-президента Международного жюри, провозглашал новое светлое столетие, где каждая нация привносит свой вклад в мировое благополучие, где реализуется во благо весь интеллектуальный потенциал человечества. Князь Тенишев напомнил о структуре и содержании отделов, о всеохватности представленных материалов и о стремлении составить достойную конкуренцию другим странам по части привлекаемого внимания и возможностей — в том числе и «вот этим чудом воспарившей инженерной мысли». Мельцер отметил, что самодвижущиеся аэроскафы — или же, используя корень из дружественного французского языка, дирижабли — будут доступны для посещения и даже коммерческого заказа всем желающим уже с этого часа. («Найдись на то смельчаки», — вставил Ковалевский, воспользовавшись паузой, чем изрядно повеселил усачей внизу.) Для этого следует либо пройти к набережной, где организованы трапы к пришвартованным воздушным судам и информационные стенды, либо ко Дворцу Трокадеро на том берегу, где не только может быть обнаружен один экземпляр, но и через несколько минут состоится открытие Павильона русских окраин, соцветием собранных в нём предметов которого он особенно гордится, не принижая значения архитектурных решений, использованных при возведении остальных павильонов и демонстрируемых в залах. Ковалевский произнёс прощальные слова и также пригласил всех в русские секции, сопроводив слова мягким жестом; люд последовал совету, восхищённый не столько речами, сколько невесомым монстром над головами.

Пока толпа покидала площадь, лифт двинулся наверх и вновь превратился в открытый люк, а сами «Великие реформы» возобновили спуск, направляемый на подставленные снизу крепления. Наземный почётный караул, похоже, не был проинструктирован должным образом, а потому какое-то время смешно суетился, подгоняемый выкриками на русском. Из Дворца электричества к «Великим реформам» двинулась группка французских чиновников и учёных в сопровождении дипломатов, её члены немного помялись и поёжились, стоя у кормы, но всё же взошли на борт. За этим последовал приказ отдать швартовы, и дирижабль с почётными гостями на борту аккуратно, втянув обратно причальные хоботки, поднялся над территорией седьмого округа с заложением виража так, что со штирборта можно было какое-то время наблюдать происходящее на территории шестнадцатого.

Народ предвкушал. Нужный настрой поддерживался любопытной оркестровой аранжировкой. В кульминационный момент ширма, закрывавшая фасад павильона, по всей своей площади сперва покрылась испариной, а после и вовсе начала источать туманчик. Собравшиеся слегка заволновались, вопрошая: не пожар ли. Туман стал гуще, влага от него стала явственно ощущаться первыми рядами. Воздух, как в знойном мареве, задрожал, размывая картинку впереди. А затем ширма растворилась, будто её и не было. Из чего она вообще сделана? Была ли она? И из чего сотворено открывшееся за ней? Не мираж ли? Нет, всё было реально. Но вместе с тем и странно. Да, это было ожидаемое подражание кремлям — Московскому и Казанскому. Однако в пустотах меж башен не было видно дневной голубизны, с ней было что-то не то: небосвод застилал причудливый синтез в обход готики, барокко и неоклассики. С башнями соперничали взмывавшие в небо, начищенные до блеска, искрящие промышленные трубчатые контуры металлоконструкций, сплавленные с коренастыми грозными сфорцианскими чертами кремля. В них отражались, преломлялись, искажались, расщеплялись и умножались белокаменные грани; а теперь в их кривых зеркалах растворялись и плавились люди. Шипами аркбутанов и отводных каналов впивалась сталь в камень плоскостей и граней. Металлические патрубки, штыри, иглы, трубы и клапаны завершали шатры, пробивали скаты крыш, натягивали и кололи поверхности, неспособные избежать их, пронизывали стены, подменяя ряды ласточкиных хвостов. Сложные схемы соединяли сооружения на различных уровнях, обвивали кладку, душили строения, бежали по фризам вместо изразцов. Штампованное железо крыш, кажется, было готово совершить предательство, примкнув к родственным конструкциям. Создавалось ощущение, что золото двуглавых орлов, где они ещё были уместны, — и то должны были заменить не меньше, чем столбы фигурно извергнутого пламени. Кремлик подавлялся и поглощался. Кремль был распят. Жестокой пластикой стремился ввысь, прорастал из белеющих костей индустриальный не то собор, не то орган, готовый восславить новое божество или же его отсутствие и исторгнуть музыку нового подступавшего века. Ужас и грация вновь сплелись. Конечно, к этому можно было подготовиться: достаточно было взобраться на какой-нибудь холм или подняться на смотровой этаж тур д’Эффель, однако таких счастливчиков было немного; с земли же обзор надёжно закрывала пропавшая ширма, которая, как сейчас припоминают, сверху была, кажется, изогнута и покрыта отражающим материалом.

Те, кто отважился войти, за главным входом обнаруживали приземистые палаты, покрытые росписями, мехами или тканями, заставленные утварью, стендами или экспонатами, повествовавшие об истории, традициях и связи поколений. А за ними — внутренние дворы-улочки, на которых можно было встретить и аутентичные избы, и старомосковское боярское жилище, и комнаты в стиле ампир, а также особо выделенные зал приёмов и просторный «сибирский ресторан» с ротондой для музыкантов; по отдельному крылу досталось Сибири и Дальнему Востоку, Средней Азии и Кавказу. В каждом был и свой колорит, и нечто, что сплетало его с соседями. Часть стен была избавлена от экспозиционного нагромождения с тем, чтобы порадовать проходивших почти тремя десятками панно — само собой, огромных и искусных, — в основном, авторства Коровина. Это был город в городе в городе, над которым вздымался ещё один город. И то здесь, то там пространство непостижимой для беглого взгляда инженерной организацией резали элементы промышленного каркаса, перенаправляя потоки света и посетителей, но своя логика в том всё же была. Определённые участки улиц и переходов внезапно превращались в пандусы и лестницы, которые вели на подземный уровень (блестящая идея использовать наклон Трокадеро), а он, в свою очередь, являл собой художественное представление промышленно-промысловых секций и процесса добычи и обработки полезных ископаемых, живой и косной материи — всех тех ресурсов, что залегали в недрах или плодились и размножались на бескрайних просторах за пятидесятым градусом восточной долготы.

«Да-да, вам, Созонт Иванович!» Найдётся ли и сейчас Потугин, который рискнёт в сырцах выпалить, что России не даётся то и это, а в лучшем случае она способна только к повторению?

Все вокруг полагали и заявляли, — вплоть до того момента, когда появились печатные материалы с наконец-то провозглашённой центральной тематикой, — что Российская империя не представит ничего касавшегося колонизации в связи с отсутствием у неё какой бы то ни было колонизационной политики и заморских владений, не говоря уже об обычной вялой экспансии, но человек прозорливый уже по самому расположению Павильона русских окраин мог догадаться, что вот это и есть внутренняя колонизация, вот так она и будет представлена. Но не мог он ни догадаться о подвальном этаже, ни вообразить, что металлический этот айсберг в половину высоты Трёхсотметровой башни прорастает в землю, а корни его оформлены и зафиксированы так, чтобы вызывать неподдельный интерес, не отторгать внимание, но завлекать и манить. Чеканка, эмаль, гравировка, инкрустация, насечка, штамповка, ковка, скань, крепление и травление, даже гальванопластика — не было ни одной детали, ни единого устройства из железа, цинка, меди, хрома либо из их разнопримесных сплавов вроде латуни, бронзы или различных пород стали (сплавов железа с углеродом), особенно чугуна, обходившихся бы без улучшения своего облика хотя бы одним из этих приёмов. Всё играло на желании создать триаду: к ужасу и грации прибавить если не доверие, то, во всяком случае, уверенность.

Увы, всему этому внушительному подавляющему хаосу не хватало простоты и открытости, изящества иной металлоконструкции, когда-то ещё на этапе проектировки встреченной в штыки, приговорённой к смерти на свой двадцатый день рождения, но всё же наверняка в будущем выстоявшей и не умерщвлённой, со временем мифически тонко расцветшей и, помимо прочего, начавшей служить обществу — тур д’Эффель.

Таковое заключение вынес Михаил Евграфов, перебрав в памяти весь тот суетный день и дополнив его подслушанными разговорами и заметками в прессе, с усталостью и удовлетворением от результатов трудов своих облокотившийся о портик линзовидной смотровой площадки, что на корме «Александра ІІ Освободителя». Он тоже рассматривал ажурную конструкцию «Железной дамы», при этом старался не думать о смущавших его ассоциациях с бельём и чулками, ворча на общую откровенность нравов эпохи, и в который раз восхищался смелыми гиперболическими изгибами творения воли Эффеля — зачато оно было в других умах, но в глину жизнь вдохнул именно он. И именно изгибами — «кривыми» он бы ни за что не посмел их назвать. С текущего расстояния он мог и без бинокля, благодаря подправленному очками зрению, разглядеть каждую деталь на поясках с высеченными именами инженеров и учёных. Тех, что своими трудами приближали время, когда возведение подобных архитектурных чудес станет возможным. Каждый раз, глядя на ныне слащаво позолоченный, силуэт, он испытывал волнение, переходящее в душевный подъём. Он знал, что его тяга к ней немного неестественна, а потому молчал, не делился с сослуживцами своими чувствами — да, пожалуй, что чувствами, какие только может производить на человека застывшая в железе музыка. Он был очарован ею. Она влекла его. Он наслаждался тем, что её железо пошло не на оружие или железные дороги, но на подобную легкомысленную скандальную роскошь. Ему нужно было присесть. Приступ головокружения неясной этиологии — не настолько уж его разум и особо впечатлителен. Хорошо, что поблизости оказался диванчик, в меру комфортный и роскошный. Михаил Евграфов прикрыл глаза. В реконструируемой мозаике дня не находила себе места пара последних элементов.

Во-первых, он всё никак не мог подобрать ключ к утренней сцене. Тогда он был на борту «Великих реформ». Транспортник был модифицирован под текущие потребности, обычных кают осталось по минимуму, погрузочная палуба же была разделёна на зальцы лёгкими пробковыми либо бумажными, на японский манер, перегородками: в каких-то должны были разместиться переговорные, лекторий и пресс-комната с беспроводным телеграфом и радио, в каких-то — макеты, мелкая техника и прочее демонстрационное оборудование. Дирижабль завершил разворот по широкой дуге над восточными левобережными кварталами и возвращался к территории Выставки, придерживаясь линии набережной. Очертания и цвет обшивки «Великих реформ» рифмовались с покатыми мансардами османовских домов и их утреннему маренго. Со штирборта открывался вид на воду и накинутую на неё сбрую из дерева, камня и металла — такая вот невольная стихийная «дружба против». Вот серия связанных с островами мостов, вот железный мост Искусств, вот изрядно потрёпанный мост Каррузель, предваряющий вокзал Орсе мост Руаяль, изрядно побитый баржами мост в честь битвы при Сольферино, вечно востребованный мост Согласия… Наконец, над очередным мостом один молодой подпоручик с особым торжеством в голосе, содержавшем слишком уж мальчишеские обертона, сообщил, что дирижабль «Великие реформы» пролетает над мостом имени Александра ІІІ и набережной в честь Николая ІІ. Только что вышедшие из кают-компании Тенишев, Ковалевский, Дмитрий Иванович и Савва Иванович, услышавшие это верещание, сперва хохотнули, тем самым смутив подпоручика, которого Дмитрий Иванович по-отечески хлопнул по плечу, чем и успокоил, а затем сдержанно улыбнулись и украдкой переглянулись. Вот это краткое, но отдельное действо — и улыбки, и перегляд — Михаил так и не смог охарактеризовать. Было в этом что-то заговорщическое, но — касательно чего? И стоит ли поспешно связывать это с императорским домом, а не с тем, что названо в честь его представителей?

Отчасти из этого вытекало «во-вторых». Во-вторых, он никак не мог ожидать, что против него, так же как и против остальных членов экипажа, применят звукоизолирующие свойства пробковых стен. У него были достаточные ранг и образование для присутствия на переговорах, а если они касались вопросов технического сотрудничества, так и вовсе по протоколу он должен был участвовать в качестве советника. Тем не менее, и его похлопали по плечу, остановив, когда французская делегация взошла на борт во второй половине дня. То же, как ни странно, касалось и другого офицера одного с ним чина, которому могли отдать предпочтение, и Михаил бы с этим не спорил, но не отдали. Можно было заключить, что обсуждались какие-то неофициальные вопросы. Финансового плана? Что-то связанное с новой железнодорожной сетью? Тогда зачем на столь раннем этапе нужны были, как позже выяснил Михаил, химик и инженер? Кроме того, он не знал некоторых соотечественников, которые, в отличие от него, всё же были допущены за пробковые кулисы.

«Ох, как бы не политика, как бы не разочароваться в этих прекрасных людях, в этом временном начальстве. Пускай, пускай же это будет всего лишь какой-то сумасбродный проект, авантюре которого разум непременно объявит порицание, и который так и останется лишь в планах, а ещё лучше — в воздухе той самой сымпровизированной каюты, и так же безвредно со временем выветрится, как любая другая импровизация», — думал Михаил, прикусив губу. Но в гораздо большей степени он был обеспокоен тем, что подоплёка его нынешней работы может иметь те же корни, что и та встреча, а он совершенно не хотел играть втёмную, вдобавок оказывая услугу ещё какой-то другой державе, кроме родной, и, подтвердись это, был бы крайне возмущён — вплоть до подачи рапорта через голову, две, десять, если понадобится. Его обязаны уведомить. Когда он вновь лично предоставит отчёт почтенному Дмитрию Ивановичу, не побоится спросить, что происходит. Пока же он мудро выжидал, набирая профессиональный авторитет в глазах Менделеева. Да и с того дня уже почти как месяц прошёл, больше подобные встречи не назначались. (Или они стали более законспирированными? Нет, к чёрту!) Всё было достаточно тихо, и он честно не хотел ломать над этим голову, особенно учитывая, что теперь он обременён и «в-третьих».

«В-третьих, теперь и это», — вертел он в руках заполученный прошлой ночью странный хронометр. Часы — да не часы, показывают время — да не время. Не только часы и не только время. В работе дополнительных стрелок и назначении чего-то вроде зеркальца Михаил не смог выявить закономерности. Ещё и с двумя зеркальцами, таинственно тёмными. Загадка. Как и та, что обронила их. Разбирать было опасно: можно и не собрать обратно, а это, похоже, не тот случай, когда безапелляционная аутопсия даст все ответы, в особенности о незнакомке. Ему бы не хотелось, чтобы его работе снова помешали, чтобы поняли, чем он занимается, а он не смог этому воспрепятствовать. В общем, на эту тайну следовало пролить свет. Михаил удержал в голове это выражение и, кажется, нащупал кое-какую мысль. Дальнейшее он ушёл обдумывать в свою каюту, поигрывая причудливым «никак не хронометром», прятать который, как ни удивительно, было не от кого: коридор уже пуст, никто не шагал по тисовому полу, все, кто не на вахте, разбрелись по койкам или отправились в камбуз и кают-компанию. Да, он абсолютно неметафорически прольёт свет на механизм.

 

3

Просыпаться в квартирке было тяжеловато: ей определённо недоставало утреннего света, какими бы расчудесными ни были вечера, а приглушаемый высотой этажа шум пробуждавшихся улиц тоже не способствовал дисциплине бодрствования. Так что оставалось уповать лишь на привычку и внутренний будильник, который не подвёл. Мартин привёл в порядок себя и костюм, вышел из комнаты и увидел, что Энрико, оставшийся здесь переночевать, уже на ногах — и на руках: делал зарядку повышенной акробатической сложности.

— С бодрым утром.

— И тебе привет, — сказал он и принял позу, более соответственную homo sapiens sapiens. — Кстати, я тебя рано или поздно представлю местному обществу, так и знай. Никак не позднее ближайших трёх дней.

— Чувствую, мне не отвертеться. Что ж, быстрее с этим покончим, быстрее можно будет заняться другими делами. Хотелось бы свести возлияния к минимуму, я всё-таки не компанейский человек.

— Делами? На отдыхе-то?

— Ну, у меня этакий творческий отпуск за свой счёт, подразумевающий столь же творческий подход к изучению обстановки за столь же свой счёт. Период обдумывания собранного материала и сбора нового, не обременённый сроками, установленными заданиями или рамками приличия и законности.

— И на что это вы, почтенный, намекаете?

— Из нас двоих Генри здесь ты, хоть и просишь друзей обращаться к тебе как к Энрико. Вот и соблазни меня чем-нибудь.

— Ладно… Дориан, — промурлыкал он. — Но учти: это город соблазна, так что хотя бы намекни, что из всего порочного ассортимента станет объектом твоего контракта с дьяволом.

— Общество и группы, конечно.

— Та-ак, и что же интересует нашего великого… даже не знаю, какой специальностью бы тебя поименовать.

— А устрой мне свидание с… bizzare!

— А вы ничуть не изволили измениться, сэр.

— Перестань.

— Нет уж, пока не сделаешь жирный намёк. Я мог бы провести тебя к ребятам, ради которых вырядился, как вчера. По меркам своей среды и обывателей они достаточно bizzare, но подойдут ли тебе?

— Хорошо. Я ведь не только учёных интервьюирую и составляю профиль их интересов. Есть некоторое любопытство, проявляемое не только мной, в сравнении подпольных и полулегальных радикальных групп здесь, на континенте, и у нас, на островах. По традиционным, социалистического и революционного толка, материала достаточно, нужна какая-нибудь оттеняющая экзотика. Чтобы не битва за набившие оскомину права угнетаемых масс, а нечто иное.

— Витиевато, mon ami. Но кое-что и в самом деле есть. Или может быть. Весной что-то такое начало проклёвываться. Попробую протащить тебя — да и себя, чего уж, — на одно из собраний для неофитов, — было видно, что он напрягся, что-то подсчитывая. — Это потребует какое-то время.

— Я признателен уже за то, что после этого ты не бежишь от меня куда подальше — в полицию, например. — На самом деле, признателен он был за то, что Энрико-Генри косвенно подтвердил определённую информацию, а к рыцарям котелка и дубинки — или каково здешнее обмундирование? — он бы, разумеется, в жизни не отправился.

— Ха-ха. Тебе повезло. В этих апартаментах можно говорить не только это, но и столь неприличные слова на «б», как буры и боксёры, — храбрил он себя.

— А «Буэнавентура»? — раззадоривал Мартин его журналистскую жилку.

— Коль помнишь.

— О, бесстрашный наследник дома…

— Ни слова боле! Пока я ищу контакты, — а мне почему-то кажется, что редактору эта затея придётся по нраву, — не намерен ли ты, хм, изучить что-то более обыденное и безопасное? Ну, знаешь, такое, что собирает самые разные группы людей, разные культуры и всё такое?

— Позволь-ка прикинуть… А нет ли в городе какой заметной выставки?

— Ты знаешь, а ведь совершенно случайно именно этим летом именно в этом городе проходит очередная Exposition Universelle.

— Всемирная выставка! Какое восхитительное совпадение, какое заманчивое предложение! Нет, правда, мы бы так с тобой и обменивались письмами ещё год или два, не случись этот безудержный праздник жизни и техники. А ещё, пожалуй, даже выделю денёк, чтобы добиться встречи с кем-нибудь вроде Дюркгейма, а лучше всего именно с ним, если не для упрочения академических связей — я всё-таки особых постов в альма-матер не занимаю, — то хотя бы на человека посмотреть: поговаривают, у него весьма любопытные, основанные на нюансах взгляды.

— Не припомню такого имени.

— Вряд ли для прессы какой-то особый интерес может представить учредитель журнала с говорящим названием «L’Annee Sociologique» или автор работы вроде «Правил социологического метода». Впрочем, мне казалось, что книжка с ободряющим названием «Суицид» должна была произвести… fou rire? фурор? И, коль скоро речь в ней идёт о немецкоговорящих католиках и протестантах, заинтересовать французские власти и реваншистов. Уверен, вечерами кто-нибудь из них нет-нет, да и прыгнет в койку с этим томиком — и давай, по-девичьи подрыгивая ножками, уминая зефирку за щёчкой и повизгивая, перечитывать разделы о самоубийствах в германской армии. — Тут они оба прыснули. Мартин откашлялся и продолжил: — И потом, он, как я понимаю, не сдастся и всё-таки продавит идею создания в Сорбонне социологического факультета, несмотря на нынешнее сопротивление и непонимание. Так что надо успеть прощупать почву, пока он в шаткой позиции.

— Вот он: холодный и трезвый расчёт, который предстоит лечить тёплым…

— Пивом? Но-но, мы же не на родине!

— …И мягким…

— О!

— Солнечным светом! — прищёлкнул пальцами Энрико.

— О.

— Всё, пойдём уже на свежий воздух. Хотя нет, постой. Ты же просил раздобыть карту Выставки, — произнеся это, он полез во внутренний карман лежавшего на столе пиджака, свободно вместивший брошюру. — Ориентацию подобрали словно специально для прибывающих с восточных вокзалов.

— Для лучших друзей года — русских?

— Если и так, то вряд ли подобную географичекую заботу оценят: они, как помнится, прибывают не то на дю Нор, не то на де л’Эст — и пусть тебя не обманывает название второго: оба расположены по соседству на севере города. Но главный вход Выставки и впрямь чем-то похож на кокошник, сам увидишь. На карте он — вот этот треугольничек внизу, то есть на географическом востоке.

— И получается не прогулка по Выставке, гляжу я, но целое восхождение — анабасис.

— Ха, скорее, суть в том, что не получается — катабасис, пусть это и этапы одного сюжета. Хотя некоторые черты, скажем, одиссеевского катабасиса прослеживаются: тут и народы диких стран с края колониальной ойкумены, и многократное пересечение водного потока — не столь всеобъемлющего, как Океан, но и так сойдёт — и берега, мрачные от теней павильонов на набережной, и страшный безлиственный лес металлических каркасов, столбов и опор, и влажные туманы от паровых труб промышленных секций, и циклопический центральный русский павильон, натурально monstrum horrendum, informe, ingens, qui lumen ademptum… Если, конечно, заказчики или редактор брошюры принимали это в расчёт. Впрочем, не удивлюсь, что так и было: сейчас каждый любитель философии и некоего — непременно с заглавной буквы — Знания состоит братом в шести обществах и в девяти — великим мастером.

— Ого, да с городской топографией я знаком хуже, чем думал, — Мартин несколько растерянно повертел карту. — Солидную площадь выделили. Хм, секундочку… — с этими словами он извлёк из жилета серебряные карманные часы и начал прикладывать их к карте.

— И откуда у британцев подобная тяга ко времени? Но продолжай, эта игра сулит увлекательное и яркое времяпрепровождение. Прямо как слово «времяпрепровождение».

— Нет, ну ты сам посмотри. Вот эта фигура, которую образуют Большой и Малый дворцы. Она похожа на молоточек, который должен ударить по горлышку сифона с дворцом Трокадеро и Мадагаскаром в вершине и откупорить переполненной всякой всячины, шипящий и искрящий сосуд. Но вместе с тем она похожа и на указывающую ход стрелку, помещённую на стрелке часовой. Или — а то и вернее — даже минутной. Если принять Север за двенадцать и верить указателю на карте, то получится что-то около одиннадцати часов и пары символических минут сверх того.

— Всё-таки обычно часовая стрелка короче, а минутная длиннее. В таком случае не без пары минут час ли выходит? Может, скорректировать по магнитному полюсу?

— Нет-нет, он где-то в районе островов Королевы Елизаветы, так что смещение только усилится. Что до стрелок, то могу напомнить: это лишь игра и хвастовство, условности допустимы.

— И вполне возможно, что в данном масштабе насыщение и классовое разнообразие содержания выставочных площадей как раз и придают стрелкам их относительные габариты.

— А и правда! — живейше подтвердил Мартин кивком своё согласие. — Итак, получается зачин последнего часа. Может ли быть это случайным намёком на подступающий конец уже не века, но эпохи? Знать бы ещё, когда эта эпоха началась — выяснили бы, чему эквивалентен её условный час. А до того, согласись, важно узнать, чья это эпоха. Мира, Европы, Франции? Менее или более приземлённых материй?

— Ну, хорошо, для начала можно попробовать выбрать Францию и восемьдесят девятый прошлого века. Тогда получится… Получится, что у очаровательной Импереспублики в запасе ещё почти десяток лет… Однако Марсово поле и Эспланада не за год появились, и, конечно же, их взаимное расположение определяется помимо прочего и изгибом Сены, а реки тоже изменчивы. Вдобавок, это если считать, что, случится нечто плохое, пробей часы двенадцать, что двенадцать вообще что-то значат. В наши годы негативные рефрены, безусловно, довлеют, но на всё той же Выставке нас из года в год пытаются убедить в обратном.

— А вот эта тема нуждается в отдельном разговоре и самостоятельной гипотезе, к которым мы обратимся уже на месте, — намекнул он Энрико, что не прочь уже и проветриться, как тот и предлагал, но… — Но вернёмся же к часу двенадцатому. Мы ведь говорим о «стрелках», которые не движутся. А потому — всё-таки позволь мне сейчас закончить, придерживаясь декадентской линии, — выходит, что мы имеем дело с символом постоянного угасания, символом вечно готовящейся сломаться машины, из краха которой родится новая машина, новая махина, которая также, ещё не появившись на свет, уже норовит ломаться. За это время страна может обзавестись новым Османом или идеей ещё более крупной Выставки, чьей волей этот символ угасания будет соскоблен с тела города.

— Раз ты избрал такой подход, я для контраста обращусь к христианскому опыту. Мне на ум приходит Матфеево Евангелие. Ты помнишь притчу о виноградаре и работниках?

— За день работы одинаковую плату получили и те, кого наняли первыми, и те, кто пришёл в последний час. Пахавшие с утра остались недовольны, поскольку проделали большую часть работы — однако ж, мы не располагаем сведениями о продуктивности двух групп работников, — на что им резонно возразили, напомнив о договорённости трудиться за динарий в день, таков их неписаный контракт.

— Ха, из твоих уст эта притча прозвучала так, словно пришла к нам не из Нового, а из Ветхого Завета, благо что хоть без смертоубийств обошлось. А то и вовсе из средневековых книг по основам коммерции. Но суть в том, что под возделыванием виноградника подразумевается возделывание души. Не важно, в каком часу ты пришёл к религиозной мудрости, — важно, что пришёл. И поработал над этим. Рады всем. А уж размер награды, то есть спасение души, зависит от божьей воли. И потом, целее и больше одной — своей — души не получить. Так вот, предположим, что Выставка суть виноградник, но речь идёт уже не о будущем христианской души, а о будущем наций. Экспозисьон Универсель самой своей формой обещает, что не так важно, насколько поздно нация запрыгнула в локомотив технического прогресса, — в сотрудничестве и честном соревновании все страны придут к процветанию.

— Что не отменяет важность того, чтобы сесть на поезд пораньше и попасть в вагон своей нации. Вагоны первого и второго класса — ну, ты понимаешь. А кому-то и вовсе, к сожалению, грезятся роли машиниста и кондуктора.

В ответ на это Энрико лишь тяжело вздохнул.

— А ведь стрелки ещё должны где-то сходиться и получать энергию от часового механизма. Что там на пересечении линий? Площадь, сквер, дом?

— По-моему, там площадь Бретёй. Не ручаюсь только, — произносил он слова прерывисто, как если бы подзаводил извилины пружинного механизма памяти, — в честь кого из них, как и проспект. Но вряд ли последнего бурбонского министра или того, что служил Королю-Солнцу, хотя жаль: он был отцом Селестины дю Шатле.

— Моя очередь сказать: не припоминаю такого имени, — это заставило Энрико воссиять.

— Можешь считать, что она была французской Адой Лавлейс XVIII века, так что, скорее, это Ада Лавлейс — Селестина дю Шатле XIX века. Только при том маркиза поосновательней графини. И её Бэббиджем ни много ни мало сделался сам Вольтер.

— Солидно.

— Но, как я и говорил, вряд ли то её родитель. Была ещё парочка, присягнувших Возлюбленному: один был дипломатом-лизоблюдом, а второй — канцлером Франции, хранителем печати, военным министром и главой Ордена Святого Духа.

— Прекрасная память!

— Не особо. Просто недавно в кабаке обсуждали, слой чьих имён покрывает улицы.

— Что ж, лучшей подсказки, чем таковое описание, не найти.

— Да. Так или иначе, если усреднить по всему семейству, то получим, что стрелки сходятся на площади в честь чиновника. А это значит…

— А это значит, что бюрократия и послужит часовым механизмом. Красота какая.

— И вполне сходится с тем кавардаком, что от рождения бичует Импереспублику. Разве что нынешнее правительство наконец-то вселяет хоть какие-то надежды. Сплав кабинета любопытный, ему только на воле лидера и продержаться бы.

Энрико только сейчас заметил, что Мартин так и застыл в той позе — несколько подавшись вперёд, подобно персонажам с карикатур на злободневные темы, и с прижатым к бумаге ташенуром.

— А знаешь, что мы не учли в пылу измышлений? При ориентировании на местности двенадцать часов полагается принимать за юг.

— Но тогда мы будем иметь дело с чем-то вроде, если усреднить, шести часов и двадцати трёх минут, а 6:23 представляют для меня уже какие-то совершенно незнакомые библейские глубины. Да и без них ничего подходящего припомнить не могу, — и жестом сокрушения вывел себя из эксцентричной позы.

Последний взгляд на часы — и впору собираться. Вот уже топчут они лестницу, здороваются с кем-то из безынтересных соседей, спускаются на первый этаж, выныривают на улицу — и обратно примагничиваются к дому, чтобы впитать в себя заряд из кофейных чашек и смазанных конфитюром рогаликов. Теперь можно и на выставку. «К молотку», — как выразился Мартин. Энрико предложил добраться до площади Согласия омнибусом. Так они и поступили, по пути миновав Бурбонский дворец, искорёженный несуразно смотрящимся на нём наполеоновским портиком-намордником. Площадь Согласия также произвела на Мартина негативное впечатление. Подлинным пространством подавления счёл её, и эффект бы только аккумулировался, будь она окружена домами со всех сторон, а так — её энергия гасилась мягкой, но явно недостаточной декоративной зеленью и отводными каналами рю Руаяль и пон де ля Конкор, где поступающие токи либо стекали с моста, рассеиваясь в водах, либо — избери они другое направление — процеживались и трансформировались в здании более многострадальном, чем только что виденный Бурбонский дворец, то есть в Мадлен, фасады которых, по задумке, срифмовывались. Пале Бурбон хоть и перестраивали, но ему ни разу не угрожали превращением в вокзал; до чего зло и пакостно, словно экстраполируя и переворачивая католический образ Марии Магдалины: из места сакрального, места единения — в проходной двор.

Откуда эта мрачная энергия? От Луксорского обелиска, разделённого со своим близнецом. От него буквально веяло пустотой, а утраченный пирамидион заставил Мартина почти что увидеть, как в воздухе, вопреки гравитации, висит точка, которая и производит тёмные флуктуации. И наверняка сейчас по ту сторону Средиземного моря над парным обелиском находится такой же комок, также производящий нечто, и оба они откликаются на состояния друг друга, уравновешивают их и перенимают. И можно утверждать, что состояния эти описываются не только отталкивающими чертами, но и притягивающе-заряжающими. Тот, кто устанавливал обелиск на площади в центре города, как будто это чувствовал и сам, а потому и выбрал подобное размещение: потоки через центральную площадь должны быть многочисленны, но и быстры, здесь не должен скапливаться народ, он должен перемещаться дальше — такой вот контроль. Однако Мартин был способен почувствовать лишь то, что испытывал сейчас, а потому предпочёл более не задерживаться, ретируясь к выставочному входу № 1.

А вход и впрямь был похож на затейливый кокошник. Разве что с Марианной или её эквивалентом на вершине и двумя маяками по бокам. Энрико также обратил внимание на тот факт, что сея арка трёхнога, в то время как Эффелева башня, служившая входом предыдущей Выставки, — о четырёх ногах, но на том он и закончил, не продолжив высказывание каким-либо выводом.

И вновь барьеры, и вновь фильтры в виде ни много ни мало двух рядов пропуска: продажи билетов и их — пытался подобрать Мартин термин — безотлагательной консуммации.

— О, — едва не забыл Энрико, — возьми это. Только, прошу тебя, не повторяй утреннего опыта, смилуйся над вскипевшим мозгом!

— Я, конечно, постараюсь по старой дружбе, но что это?

— Bons-ticket… В общем, да, боны-билеты. Новое слово в любимом финансовом инструменте последней полусотни лет. Обеспеченный обмен на обычные разовые билеты или возможность получить скидку на платные услуги и аттракционы на территории Выставки, а также — для обитателей регионов — на проезд к выставке по железной дороге. В целом, неплохое вложение.

— То есть, несмотря на «Панаму», люди снова готовы довериться этой системе?

— Предшествовавший Суэц же и вправду удался, да и османовские bons de délégation поспособствовали реализации градостроительных планов.

— Стало быть, устроители выставки решили обратиться непосредственно к тем, для кого она и предназначена, и их вложениями обеспечить их же предстоящее развлечение?

— Но ты учти, что предыдущие экспозиции были больше для профессионалов и специалистов. Эта же, по задумке, более открыта, праздник труда и труд празднества… Да, даже несмотря на то, что ты видел на входе.

— Марианна без покрывал, картина машинным маслом. Движима будущим, отправленным под залог. Испытывает терпение и лояльность своих граждан. Но… — Мартин осёкся и начал надеяться, что не произнёс ни одной из этих рубленых и раздражённых фраз вслух. По физиономии компаньона нельзя было сделать чёткий вывод, так что шанс не испортить день своим неожиданным нытьём ещё оставался.

Они неспешно отмерили шагами пропилеи древесных насаждений и оставили без комментария растянувшийся практически на всю длину аллеи гараж для личного транспорта. Занятно, конечно, что стоянку разместили внутри, а не вне пределов, несмотря на запрет пользования бисиклетами на территории Выставки, но, если подумать, причины на то довольно просты и поверхностны, обсуждать и впрямь нечего.

Спокойное представление достижений лесоводства сменилось площадью у моста Александра ІІІ, на котором в это время как раз загарпунивали из небесных пучин малый дирижабль, из которого, едва дождавшись трапа, высыпали с адреналиновым хохотом барышни и их кавалеры. Не сразу Мартин заметил, как корпус судна сочетается с выполненным в эклектике боз-ар окружением, в особенности мостом: к слоновой кости оболочке примыкала белевшая свинцовой краской гондола, под лентой иллюминаторов проходила гипсовая, со вставками красного золота, гирлянда, подобная той, что опоясывала мост, а некоторые консоли, кромки и скосы оттенялись серым пигментом, нос же был украшен расплывшимся по нему раззолочённым гербом, явно легковесным, — триумф возможностей, не хуже бронзовых фигур по углам моста, облачённых в торжественное золото, воспевавших потребовавшиеся для создания конструкции искусство, науку, промышленность и коммерцию. Впрочем, друзьям не удалось понять, что связывает каждую из Renommée с прильнувшими к ними аллегорическими ипостасями Франции эпох Карла, Ренессанса, Короля-Солнца и текущей.

Но и в этом великолепии Мартин увидел дурное. («Да что со мной такое?» — незаметно ущипнул себя он.) Боз-ар был стилем мёртвым, мертвее ницшеанского бога. Торжество статусных трат, академически утверждённая роскошь. Один лишь государственный церемониал без личной мистерии. Энрико, с интонацией подначивания, предупредил впечатлительного друга от посещения половин «молоточка», поскольку тот если и способен что-то разбить, так это сердце Мартина. Ещё на подступах к Гранд-Пале, выходящему на авеню Николая Второго открытыми рёбрами романской колоннады, Мартин уловил, как в его сознании французское «palais» срастается с английским «pale», но лишь на отведённых тому дню ступенях отметил, что мир — выцветает. А оказавшись внутри, ощутил, будто перенёсся на кладбище. Казалось бы: вот колосья на колоннах фасада, вот золочёные лиственные элементы — всё должно подсказывать, что собранное во дворце — долгожданный урожай возделывания человека, на который льётся августовское солнце. Однако, скученные в фойе, как в музее с бестолковыми кураторами, как в имении у нувориша, обесцвеченные и обесчещенные своей толчеёй статуи и композиции напоминали надгробия. А вот и «Первые похороны» Барриа. Мемориалами были и венчающие левый фланг перистиля женские фигуры аллегорий ушедших египетского, греческого, римского и визатийского искусства.

Обычно пририсовываемую гротескным готическим кладбищам стелющуюся дымку заменял реденький поток шепчущихся голов посетителей, а хлопки вороньих крыльев — акустически искажённая нестройная хрипота аплодисментов. Но пространство отчего-то не звенело стеклом грандиозного купола. Лишь пёстрое созвездие картин ярусом выше вернуло некое подобие жизни — базарное, рыночное, ле-алевское. Вот «Людовик Толстый» Мюллера, вот «Байи» Конье, вот «Наполеон І» Лефевра, — а вот лежащие фигуры «Сиесты» Курбе, известного низвержителя столпов общества и фигур вертикальных.

Разумеется, всё оттого, что и столь огромного пространства было мало, чтобы должным образом представить все нации, и это, на самом деле, должно вселять уверенность в том, что искусство будет жить и плодиться в век технологий. Ах, если бы не этот мертвенный дворец, если бы не это детище царства ар-бюрократии. Его можно только закопать, вот прямо сейчас, со всем содержимым, со всеми экспонатами, со всей мягкой и двуногой мебелью, и предоставить далёким потомкам шанс не обременять себя поисками разрозненных сокровищниц — всё будет в одном культурном слое на одной археологической площадке. Вот и сейчас он углядел пыльную взвесь, парившую в воздухе, подсвеченном — никак не окрашенном — простерилизованным куполом песочного оттенка солнечном саване. Скорее на улицу.

Мартин решился заглянуть в Пти-Пале, отданный сугубо под французское искусство от дошестиугольниковых времён по наше время. Всё-таки его содержание должно быть куда организованней и осмысленней. Но то был больше проект моделирования официальной, государственной культурной истории. Под единую национальную арку, подобную аркам и сводам входной группы и купола, украшенного чешуйчатым окном — что ж, тонкий намёк, — в единый округлый переплёт сведён в компендиум материальный культурный капитал племён и обществ, населяющих территорию, именуемую Францией. Неизвестно, у какого процента от всех посетителей найдёт расположение данная затея, не будь они любителями истории и симпатичных штучек, но понятно, что водить посетителей по залам следует группами, обособленными по каким-то признакам, а сама пропагандистская махина хоть и наглядна, но вне сомнений нуждается в вербальной фокусировке аккредитованным гидом. Что ж, успехов в этом начинании. На сегодня достаточно.

Само собой, Мартин внешне никак не выказывал пережитого и впитанного, и если что-то проявлялось на его лице, то Энрико об этом снова тактично умалчивал, лишь заверил, что худшая часть позади, остальные выставочные площади суть сплошное увеселение и игра, можно будет пройтись и по машинным залам, и по набережной павильонов, где также полно любопытных предметов. Более того, сейчас ещё попросту недостаточно посетителей, а потому экспозиция кажется более унылой, чем есть. Может быть, и так, не было причин не верить. Может быть, он погорячился, и дело было не в его избалованном, пресыщенном и развращённом уме, — что-то высасывало из мира красоту. И раз уж на то пошло…

— Знаешь, коль скоро с официальным, задекларированным искусством мы разобрались, не согласился бы ты сопроводить меня до полицейской префектуры? Мне, как остающемуся в городе на длительный срок, вроде бы, положено задекларировать себя.

— А, так ты весь день для этого мариновал мину? В таком случае — на Сите, набережная Орфевр!

Обошлось без лишних приключений, полицейский аппарат отработал чётко и экономно. Чтобы не садиться в транспорт на улице, по которой в день приезда пролегала часть пути до квартиры, друзья предпочли прогуляться по улочке, ведущей к соседней магистрали. Разрыв, именуемый рю де Лютес, давал отдушину и свободу перемещения меж многомерных во внутренних дворах-колодцах ведомств и маяках куполов и башенок сооружений, сиблингов по функциональной натуре. Асимметричный порядок взаимосвязей, констант и переменных, понимание которых доступно только тем, кто умеет открывать нужные двери.

Мартину хотелось резко сменить обстановку, а потому он нанёс упреждающий удар: обнадёжил Энрико, что непременно вольётся в местное небеспорядочное общество, а на следующей неделе и вовсе отважится на затяжную экспедицию в какую-нибудь обособленную область Двадцати округов. С тем они и поплелись к омнибусу и скрылись где-то на городском севере, чтобы вновь быть замеченными — в основном благодаря тяжёлому дыханию — на подступах к Монмартру, во многом ещё деревне, не растворившейся в городе, да он и не спешил её ассимилировать, сохраняя на правах заповедника. Само собой, взгляд Мартина резанул абрис возводившегося Сакре-Кёр — тоже белёсого. Чтобы вычеркнуть громаду из сознания, решил забить её болтовнёй, сперва спросив у Энрико по поводу заведения, к которому они подкатили:

— «Бато-Лавуар»? Зачем нам прачечная? И почему это вдруг она плавучая?

— А вот узнаешь. От тех, кого мы там с собой прихватим, и кто даст ценные советы насчёт предстоящей, как ты выразился, экспедиции. Весьма занятные экземпляры.

— Если очень занятные, то лучше установить ценз.

— Ха, всех за один присест и не охватишь. Не волнуйся, будет не как в Большом дворце. Эти бы друг другу глотки перегрызли, расставь их кто подобным образом. Ну, а потом бы, конечно, побратались и использовали зияющие раны в горле, чтобы прямо туда, минуя рот, вливать те отвратительные пьянящие помои, что кабачный бог пошлёт. Всё будет цветисто и цветасто, вот увидишь.

Этого Мартин и хотел. Что-то высасывало из жизни краски, но больше об этом думать он сегодня не мог.

— Да, и помни: для них я не Генри и не Энрико — Анри.

— У тебя голова от этого не раскалывается?

— Разные звучания, одна мелодия.

 

4

Щебетали язычки, перфорирующие ленту телеграфов системы Бодо, звонко порыкивали телефонные аппараты, хлюпала и шмыгала пневмопочта, гулко щёлкали реле, потрескивали силовые кабели, шлёпали бумагу каретки пишущих машинок, шуршали гроздья документов и, переспелые чернилами, гулко грохались с облачённых в сукно ветвей. Дамы и господа, функциональная симфония купюр, разрывов, повторов, различений и прерывностей!

Селестина хотела как можно скорее пройти через своеобразный наос и хоры храма коммуникации, сумма элементов которого питала, — как она сама для себя определила это состояние после долгих и несвойственно кропотливых поисков в журналах, — темпорально-бюрократическую ангстмахию. Питала её ложной гармоничностью и бесцветностью. Питала тем, как она пренебрегает своим расположением в архитектуре комплекса, превратившись в какой-то технический коридор, достойный подземелья Фонтхилл-эбби. Тем, как всё эстетичное в ней вынужденно подменяется множащимися техническими агрегатами, лимбы которых уже особо и не пытаются упрятать в ниши и менее приметные полости, в негативные объёмы. Питала её колоннами, обвитыми плющом кабелей, и стенами, на которых, где ещё возможно разглядеть, изображены переплетающиеся серые и бежевые лиственные узоры. Тем, как вдоль одного из боковых нефов, покрытого этим имитирующим основные городские цвета гербарием, шли, чередуясь, чертежи и планы, черно-белые гравюры и сепийные фотографии, образующие диптихи и триптихи одних и тех же сооружений и территорий. Тем, как на капителях и нервюрах — в этот момент она возвела очи горе, прифыркнув, — приютились, угнездились и сплелись в сочащиеся липкостью узоры многочисленные чёрные провода, в свете настенных бра выглядевшие маслянистыми и готовыми капнуть чем-нибудь до противного жирным и пахучим. Тем, как пол был выложен плиткой в шахматном контрастном порядке. Тем, как противоположный боковой неф был поколонно разделён перегородками, и каждый получившийся альков служил кабинетом для усидчивого накрахмаленного и напомаженного клерка, сосредоточенно считывавшего приходящие со всех сторон сведения — и так закуток за закутком, будто где-то есть ещё одна, оригинальная, коморка, вокруг которой хитрым образом так были расставлены зеркала, что сейчас они раз за разом воспроизводили её образ в полном объёме. Бюрократическая тщета удержаться на плаву чернильного океана, не заплутать в мелованной метели. Мчаться, грести — лишь бы остаться на месте. Вот ты какое, Зазеркалье Алисы. Как можно не то, что успеть, а даже уследить за ходом времени, если циферблат расколот, расщеплён на тысячи осколков с соотношением сторон 1:√2?

Во всём этом были свои извращённые стиль и таинство, — но приняли бы подобную визуализацию древние боги? Даже с учётом того, сколь неординарными вещами занималась контора. Это пространство словно предназначалось для того, чтобы у проходящего сквозь него оставались в голове только факты, свидетельства и доказательства, невзирая на их природу — но никаких эмоций, чувств и иных накладывающих свой отпечаток на информацию аффектов.

— Я не рановато для аудиенции?

— Как насчёт свериться с хронометром… Нет? Ой, так, стало быть, это правда, — с уколом заметил Селестине секретарь, также сидевший в закутке, но отличавшийся от остальных тем, что его стол и шкафы были повёрнуты на девяносто градусов, и располагавший помимо обычных аппаратов собственным телефонным коммутатором.

— Надо же, Саржа способен не только утомлять косноязычием распоряжений, но и злорадствовать.

— Я делаю тебе одолжение, затягивая этот разговор, — осклабился он, не отвлекаясь от манипуляций со штекерами и контактами со скоростью паучьего набора конечностей.

— Ага, значит, я пришла раньше срока.

— И уйдёшь тоже. Безвозвратно. Впрочем, я не знаю, как у нас с увольнениями. На моей памяти ещё ни одного не было.

— Как так, даже инструкций на сей счёт не предусмотрено?

— Наверняка есть. А если нет, но понадобятся, меня же и попросят их написать.

— В смысле — прикажут?

— Я снова забыл, на какой помойке тебя подобрали, и зачем взяли на воспитание, потому как на манерах явственно продолжает сказываться гнилое происхождение. В вашей большой бандитской семье с неустановленным родством, может, и принято соперничать и погибать в драках за мелочное господство, но я был воспитан на признании иерархии и порядка. Не выйдет спора.

— Угу-угу. Аж напыщенно-длинных фраз отслюнявил, как купюр из кармана. Воспитан — да в том же приюте, что и я, позволю тебе напомнить. И, похоже, когда образование продолжилось в Директорате, из мальчиков совершенно не готовили лидеров, не говоря уже о преемниках. Не находим ли мы здесь, многоуважаемый господин, цивилизованное проявление животного патриархального эгоцентричного доминирования? — Тут она облокотилась о стол и вкрадчиво спросила: — Слушай, из-за этого сплошного стола не видно, но на тебе сейчас случайно не кюлот-курт?

— И, пока никто не видит, уплетаю леденцы. — Выдохнул он и наконец-то дал рукам отдых. — Попробую втолковать тебе ещё раз, несмотря на все наши разговоры за эти годы: я и так, и так не существовал бы для этого мира. Я уже давно понял, что, по сути, я никто и ничто. Ко мне никогда не придёт ощущение самодостаточности. Так что меня устраивает, если я растворяюсь во всех этих трубках, проводах, лентах и бумагах, даже дополняюсь ими, во благо какой-то важной цели. А если повезёт, то моё имя сохранится для последующих поколений на каждом из бланков, что я подписывал. А уж какой я был по характеру — это додумает история, найдись определённый спрос на мой типаж.

Он замолчал, зарываясь в пену рутины, она не решалась ему ответить. «Проклятый храм коммуникаций», — подумала она. Заминку разрешил вспыхнувший на его рабочем столе огонёк — оба знали, по какому поводу, а потому своё сообщение прекратили обоюдным кивком. ТЧК. Ей надлежало проследовать за медные двери, декорированные морской растительностью и зеленеющие окисью.

— Моя прекрас-сная С-селес-стина. Моя прекрас-сная и бес-спечная С-селес-стина. Моя прекрас-сная в с-своей бес-спечнос-сти С-селес-стина.

— Папá Блез, я… — начала она было отвечать тихому шепчущему голосу, неизменно растягивавшему и артикулировавшему аффрикаты и фрикативные согласные.

— Селестина, дорогая, мне не нужны оправдания или извинения, ведь из них я узнаю лишь о лизоблюдстве рассказчика, а меня интересуют подробности случившегося и отношение рассказчика к ним. Подробности из твоих уст. Письмо не передаст всех акцентов. Так что положи рапорт на стол и забудь тот неполезный кондитерский крем, каким ты хотела его украсить. Знай: у меня уже есть версия твоей очаровательной напарницы. Лучше дополни моё знание деталями, какие ей недоступны.

— Папá Блез, всё же начну с того, что повторю: мне так и не давал покоя тот инцидент месячной давности.

— На тебя столь сильное впечатление произвела смерть девяти человек?

— На меня произвело впечатление то, что мы в это время зафиксировали всплеск умбрэнергии на авеню де Сюфран. А обрушившийся мост, как и положено мосту, располагался над каналом указанного проспекта, пересекал его. Это… это как если бы чайник закипел от того, что под ним, а то и вовсе рядом, размахивали факелом.

— Сомнительны что сравнение, что интерес. Произошла регистрация смерти. Резкой остановки движения. Моя витающая Селестина, вспомни уроки, — обхватывал он тот чайник прихваткой и убирал с жару и глаз долой.

— А по мне, так кто-то воспользовался новолунием и взорвал мост. И регистрировали мы не факт смерти, а приказ смерти. Не какое-то там уведомление, а инструкцию немедленного исполнения, эхо эффекта которого в точности совпадает с заданием, наложилось на запись, скрыло собой… Кто-то знает, как этим пользоваться. Понимаете? Да, мы экранировали и оцепили Выставку. Кое-как. И вот нашлась лазейка. Подрядчик сколько угодно может говорить, что дело в австрийцах-злопыхателях и бельгийцах… эм… в общем, бельгийцах-бельгийцах. Но — серьёзно, железобетон не по нраву? Из чего тогда вообще строить мосты? Он был не настолько уж и крупным, чтобы так драматично проявилась разница работы материала на сжатие и растяжение! Понимаете? — повторила она. И самой себе: «Пш-ш! Спокойнее, Селестина, спокойнее».

— Понимаю, что это стало твоей мотивацией, и иного умысла у тебя не было. Хорошо, можешь продвинуться на три недели вперёд. Или за это время произошло ещё что-то, что ты б хотела подключить к рассказу?

— Нет, всё было тихо. И, наверное, через какое-то время я бы успокоилась и вымарала из памяти сочетание «апрель» и «29», отбросив любые предположения. Если бы не новый всплеск. Радиусом в сотню метров. Без антропогенной причины, на которую его можно было бы списать. Накануне безлунной ночи.

— Накануне безлунной ночи, когда ты была на дежурстве. И когда носимые аппараты бесполезны.

— Д-да. Оставь я его в штабе, всё кончилось бы слегка по-другому.

— Итак, что ты сделала?

— Раз носимое было бесполезно, я заставила телеметристов сделать копию снимка флю-мируа с наложением на карту района, и, пока они возились, растормошила уже сонную Сёриз…

— Хоть что-то по уставу. — «Тихо, девочка, тихо».

— И мы вдвоём отправились к периметру выставки. Прибыли к авеню Мот-Пике. По флюграмме получалось, что после всплеска энергия всё-таки рассеялась установленным барьером, но в районе набережной ещё оставался размытый очаг — чертовски близко к Тур-де-труа-сан-мэтр. Её, конечно, дезактивировали на ближайшие полгода, но…

— Но проверить не мешало, это я тоже могу понять. Но всё же не имею оснований полагать, будто вне нашего ведома кто-то смог бы ей воспользоваться.

— Здесь спорить не стану, имея то основание, что не в ней было дело, предметом интереса не было воздействие на неё. Событиям не хватает… грубости, что ли, прямоты.

— Как я догадываюсь, это последнее, в чём ты уверена?

— Н-нет. Это была игра вслепую. Мы решили разделиться, зайти под разными углами. И надеялись, что остатки всплеска отразятся на носимых флю-мируа. Я выбрала маршрут по направлению к набережной, западную половину Марсова поля, а Сёриз предложила начинать уже с набережной, проверить башню, затем двинуться на тот берег и прощупать обстановку там. Она согласилась, мол, давно не играла в «трёх слепцов и слоновий хобот» — хи-кхм, извините, папá. И потом, преодоление открытых пространств для неё не проблема, у неё со скрытностью всегда было лучше чем, у меня. — Селестина сделала паузу, но…

— Комментария, за его очевидностью, не будет.

— В общем, Сёриз устремилась дальше по авеню Бурдоннэ до входа № 15-бис, а я направилась к ближайшему — № 19. Проблем с проникновением не было. Преодолела Дворец электричества, залы сельскохозяйственной техники и котельного оборудования — всё было тихо. С охраной не пересекалась, но решила всё же при первой удобной возможности подняться выше, на эмпоры. Возможно, оставайся я внизу, и разминулась бы с теми ребятами, но высота открывает перспективу…

— И поэтичность слога. Итак, те «ребята».

— Трио с военной выправкой. Действовали слаженно, один явно командовал двумя другими. Однако общались редко, больше жестами, а если всё-таки случалось обронить слово, то по-французски, с заметным акцентом, славянским, как по ощущению. Позже у меня укрепилась убеждённость, что — русским, насколько доступно сопоставление воспоминаний о погоне и моём, столь усердном, исполнении роли дичи, с тем, что всё чаще можно услышать в городе в последние несколько месяцев. А, и с учётом того, что один из них сорвался и перешёл на родной язык — от шока нежданной встречи.

— А помимо этих двух лингвистических заключений были сделаны ещё какие-то? И чем эта троица занималась?

— Помимо выправки и слаженности выделялась их основательность. И дело не только в том, что они окружили один из стендов какими-то аппаратами и делали замеры, я бы сказала, по установленной процедуре, но и в том, что эти аппараты утром ещё как-то вывозить нужно, тихо и незаметно. Можно предположить, что они им нашли укрытие прямо в галерее. Укрывать они умели и себя: я едва смогла заметить пояс ширм, предотвращающий их обнаружение, скажем, простым охранником Выставки, даже будь у него фонарик. И время идеально выбрали: ночь без светила. Да и оно, полагаю, им бы не особенно помешало. Короче говоря, это не случайная шайка бандитов, но профессионалы своего дела. Но вот каково их ремесло? Уж точно не ремонтом без свидетелей они там занимались.

— То, что они делали, весьма похоже на описание приёмов нечистоплотной конкуренции, скажу тебе так, внимательная Селестина. Пускай, что и весьма причудливым.

— Значит, они в любом случае преступники. А, как говорят, преступники часто возвращаются на места своих нечестивых дел. Учитывая их оснащённость и крайнюю дотошность в действиях, можно предположить, что это был не последний визит — явно сорванный. Можно попробовать прийти туда днём и понаблюдать за теми, кто крутится рядом.

— Разве тебя не опознают?

— Лица он не разглядел.

— «Он». Заключаю, что внимание ты собралась сконцентрировать на поисках одного.

— Моего преследователя, да. Его поведение к этому подталкивает.

— Но знаешь ли ты, кто «он»?

— Нет, его лицо я тоже не разглядела. Кажется, он и вовсе был в маске. Но рост и пропорции я запомнила.

— Между прочим, как он тебя догнал?

— Я не… Я не поняла, но слышала какие-то лязг и шипение за своей спиной, а потом — и его самого, бывшего уже на моём этаже, необычайно высокого и быстрого. Я пыталась выжать из пассов всё, что могла, но перемещалась за раз лишь на несколько метров, долбаные азимуты…

— Сладкоголосая Селестина…

— Простите, папá. Но он всё равно мог догнать меня ещё внутри. Помещение уже кончалось, мимо меня что-то просвистело и разбило окно, я в него выпрыгнула и приземлилась на тент, сползла в сторону и затаилась. Он меня потерял из виду. Так мне казалось. Я продвигалась к набережной, прячась в тенях. Луна уже скоро должна была выйти на минимально допустимый азимут. Я надеялась, что Сёриз увидит меня с той стороны, и поймёт, что надо удирать.

— Она застала финальную сцену этого авантюрного приключения, хоть и немногое разглядела с того берега.

— Ага. Было тихо и чисто, я прокралась через павильоны и киоски, не поняла, где там Сёриз, но осознала, что ждать всё равно нельзя, а ей опасность не угрожает — в крайнем случае, перемещусь прямо к ней, — и вдруг снова он. Должно быть, как-то заметил отблески флю-мируа, пока я вертела ис-диспозитиф и пыталась активировать… хоть что-нибудь. Только он схватил мою руку и собрался её вывернуть, как появился спасительный сигнал. В последней отчаянной попытке я наподдала своему ухажёру — не тащить же его за собой? Тот, казалось, отпрянул, но всё-таки продолжил борьбу и неуклюже свалил меня в воду… Вот только я до неё не долетела.

— Но оставила ему на прощание частичку себя.

— Да, папá Блез, такая уж у нас, молодых, романтика.

— И всё же, несмотря на пережитые злоключения, ты не считаешь, что он связан с апрельской трагедией.

— Спасибо, что не придали утверждению форму вопроса. Не считаю. Трио занималось какими-то своими мелкими, но вполне конкретными и материалистическими делами, а местоположение было на периферии очага флюграммы.

— Простое совпадение?

— Простое совпадение с неприятными последствиями. Уж если где мёдом намазано, туда и пчёлы, и мухи…

— Что ж, тогда оставим этих негодяев полиции, если соизволят попасться. У нас другие заботы.

— Но…

— Я помню, что ты хочешь найти его, однако устраивать засады и ссориться с русскими мы не будем.

— А если это другие русские? Нанялись в услужение кому-то другому?

— Наёмники промышленного шпионажа? Совсем не наша забота, моя чуткая Селестина. Могу послать весточку в генеральный комиссариат Выставки и на Орфевр, — но на том и всё.

— Как скажете, папá Блез, — покорно ответила она, не найдя место, куда направить взгляд. Посмотреть ему в лицо не посмела, признавая свою грубую оплошность. Уткнуться в грифельно-серые стены? Нет, чудаковато. В позолоченные — или и впрямь золотые? — египетского стиля элементы и предметы, без перебора и со вкусом расположенные то здесь, то там, добавлявшие благородства монотонности стен? Тоже нет: можно начать бесстыже глазеть. И уж явно не в неопределённого цвета потолок или черно-белый, вызывающий своим частым контрастом тошноту, шахматный пол, каковой только и объединяет кабинет папá Блеза и остальные залы… Который вдобавок пронизывала стеклянная, наполненная водой и уходящая глубже под землю пирамида, этот пугающий саркофаг прямо посреди… Ох, надо уходить.

Селестина уже взялась за ручку двери и, встретив взглядом на предплечье непривычно простую, ничем не скрытую ткань платья, ощутила тоску.

— И что теперь будет или уже случилось с моим ис-диспозитифом?

— Ничего. Мы не можем послать сигнал агрессивной деградации компонентов. Точнее, сигнал не находит адресата.

— Его куда-то вывезли?

— Разве что за двадцать тысяч лиг, говоря утрированно. Полагаю, он в городской черте, но во время отправки сообщений устройство не сообщается с урбматерией и Течением ни при каком посредстве. Забивать же канал зацикленным сообщением, как ты понимаешь, я не намерен, так что оставляю попытки поиска техническими средствами. Остаётся думать, что через какое-то время всплывёт на блошином рынке, будучи недооцененным. Твой ночной спутник вряд ли способен воспользоваться им. Скорее уже разломает в процессе, каким бы педантом ни был. Верно ли предположение, что ты перевела устройство в пассивный режим?

— Сообразила это сделать. Ещё до выезда.

— Что ж, в крайнем случае, через полгода пошлём сигнал по реактивированной башне.

— Стало быть, ис-диспозитиф в городе, но не откликается?

— Да, такое возможно, если он либо на выключенной и экранированной или ещё не подключённой территории, либо, коль скоро не сочленяется с городской тканью…

— …Находится над ней!

— Ты сама подбрасываешь — себе, прежде всего, — этот вывод, заявляя, что слышала русскую речь. Моей задачей было показать, как ты увлекаешься, моя милая Селестина. Тем не менее, дозволяю проверить в дневное время ту местность в поисках ис-диспозитифа — его могли выбросить или припрятать, — а также предписываю на ближайшие две недели вывести патрули для проверки территории Экспозиции в часы прилива — особенно главного в этом году. При наличии свободных ресурсов персонала. Выплёскивание есть выплёскивание, хоть, как по мне, то лишь стекающая с бокала пенка. Кто я такой, чтобы спорить с нашей машинерией?

— Спасибо, папá Блез!

— Но новый ис-диспозитиф до следующего месяца не получишь, отдаю тебя во власть напарницы. Как бы ты не предполагала обратного, она тоже подвергалась опасности. Минимизируем риски на ближайшие недели.

— Спасибо… папá Блез.

— Не успокоишься ведь, если не конвертирую твои донесения в действия. Всё для вас, дети мои. Ну, ступай, целеустремлённая Селестина.

«Брысь отсюда», — приказала она себе. Добрые глаза сытой змеи и ласково шепчущий голос папá Блеза провожали её тем же пожеланием.

В приёмной её уже поджидала Сёриз.

— Что ж, с возвращением в мир живых!

— Да я не то, чтоб Эвридика — или кто там ещё возвращался? И вряд ли мир живых начинается здесь, — кивнула она в сторону клерков. Саржа не встрял с репликой, поскольку был занят телефонным разговором.

Напарницы и подруги перешли в другое крыло здания, где поверхности ещё не были поглощены токопроводящими лианами, перекинулись парой слов со встреченными коллегами, в том числе донеся и последние распоряжения, добрались до комнат отдыха, и, безо всяких манер, шлёпнулись на диван.

— Знаешь, а могла бы и сказать, что была у папá до меня!

— Попробуй тебя найди. Ай!

— Ай!

— Ай! Прекращай!

— Ай! Нет, ты!

Так завершилась ожесточённая война щипков.

— Ну, каков план, Сели?

— Шаг первый. Нужно будет туда вернуться. И ночью, само собой, и в светлое время суток. Шаг второй — придумать шаг второй.

— Краток, что твой Наполеон, вот только с амбициями хуже.

— Ну, папá не против осмотра Выставки, так почему бы в процессе пару раз не удлинить маршрут обхода? Честно, всё будет зависеть от того, с кем мы имеем дело. Знают ли они вообще, что урвали? Если знают, то как применят? И способны ли применить?

— Полагаю, хуже всего будет сочетание «не знают, но способны».

— Точно. А это вполне вероятно, хоть и не призналась папá. Не они вызвали тот всплеск, но это вообще будет чудинка грядущего века: не знать, как что-то работает, но знать, как этим пользоваться.

— Будто только грядущего. Но для использования в качестве инструмента им всё равно потребуется кто-то вроде нас. И это ещё нужно знать, что нужен кто-то вроде нас. Или даже знать, что нужно знать, чтобы знать, что нужен кто-то вроде нас.

— Ты не видела всей той аппаратуры, что они притащили с собой, — найдут, к чему прицепить.

— Так, может, нечего нам здесь рассиживаться?

— Нет, время у нас ещё есть. И потому, что они, скорее всего, ещё не знают, и потому, что сейчас их вожак, судя по всему, получает точно такой же нагоняй, что и я. Без сомнений, они туда не просто так зашли, не сэкономить на входном билете. Но интересуют их сугубо приземлённые материи. Папá Блез предположил, что они срисовывают приборы соперничающих фирм, чтобы облегчить жизнь учёным и инженерам нанимателя.

— Ты, кажется, говорила, что это русские.

— Которые от безделья или безденежья могли кому-нибудь продать свои услуги.

— Прекрасно. То есть у нас и старая проблема осталась, и новую теперь решать надо. Причём неизвестно, связаны ли они между собой. А если связаны, то насколько плотно. Обожаю такие развилки.

— Во славу старых богов. Эта дрянь на Сюфран не случайна. Кто-то будто проводит эксперименты, настройку, тесты. Возможно, откуда-то по-тихому подпитывает. Но почему там?

— Стоп-стоп. Для начала сойдёмся на том, что кто-то делает это намеренно. Чудненько. Значит, мы ещё не утратили контроль. Но кто-то пытается его у нас отобрать. Точнее, откусить от пирога. Всё это действия обратимые и локальные.

— Как-то я не уверена, что «откусить от пирога» — обратимое событие, разве что сама попытка. Но, вероятно, именно из-за видимого масштаба папá и не придаёт этому особое значение: ну да, миноры иногда находятся, пару раз даже с жертвами, но серьёзной конкуренции мы не встречали уже давно.

— Ага. А если не встречали, то и не знаем, как они, если бы существовали, могли развиваться, на какой машинерии выстраивали своё влияние. Что подводит нас ко второму пункту: мы не понимаем, что это было. Ты говоришь, что тогда была отработка приказа. Но сейчас-то моста нет. Что такого на авеню Сюфран?

— Да всё и ничего. И на флюграмме всё такое размытое… Да ещё если и картографическую погрешность принять…

— Сели, не отчаивайся! У меня есть соображение. Допустим, эти два инцидента связаны лишь лицом, инициирующим их, — но не намерениями. В первом случае он, скажем, проверял силу и чёткость своего воздействия. А во втором — просто использовал уже обкатанный участок.

— Использовал, чтобы что?

— И у меня вновь есть соображение. Ареал размыт не потому, что ночь была безлунной, рядом река, куча строений, почва имеет особые физико-химические свойства. И не по причине прочих недостатков геологии и телеметрии. Скорее, из-за этого как раз второй случай, в условиях общей тишины, и не прошёл незамеченным. Я в большей степени готова поверить, что мы успели пару таких случаев пропустить ещё ранней весной. Нет-нет, суть в том, что мы не учли и неправильно восприняли для себя направление движения всплеска: он был центростремителен, а не центробежен.

— Кто-то снимал лёгкую пенку…

— Ага-а. Погоди, откуда у тебя такое сравнение?

— Мы же на одной волне, дорогая.

— Во всяком случае, он не жадничал. Брал отовсюду понемногу, докуда мог дотянуться. Такое, что, если не трогать, штабные флю-мируа и не отразят. Прошлоночный случай я, таким образом, называю включением в сеть, подпиткой чего-то другого.

— Тоже не очень радует, поскольку означает наличие развёрнутого во времени плана. Но пока не о том. Ты говоришь, что всплеск центробежен и был подпиткой. Но мы на флюграмме не видели, хм, «соломинки», которая бы и вытягивала пенку, прихлюпывая.

— Вот потому и не увидели, что «прихлюпывая». Говорю же: он не жадничал, впускал и пустопорожнее; что затянулось, то затянулось. А отводил, на то похоже, не одним каналом — рассредоточивал между несколькими. Но куда-то же они всё равно должны вести. И это третий пункт, который пока что останется без ответа: куда?

— Потому что в целом сопряжён с вопросом «как». Мы видим не то, что нужно увидеть. Здесь, пожалуй, и моя вина: я слишком близко встала к полотну.

— И даже протёрла его носом. Что, если рассмотреть совокупность вопросов под другим углом? Пойти не за тем, что находится в нашей компетенции — так мы обречены бродить впотьмах, — но за теми, кто может проявить интерес к тому, что находится в нашей компетенции.

— В доме, который построил Джек. Твоя любимая конструкция на сегодня, да? Ай!

— Ай!

— Ну, хватит! Стало быть, пойдём в обход. Думаешь, кто-то из миноров и этантов может и вправду что-то знать? Стал бы такой интриган связываться с ними?

— Действо не обошлось без приготовлений, а то и поиска кредиторов, если в основе лежит расчёт.

— А «развёрнутый во времени план» этого требует, должна я согласиться.

— Где-то да остался след. Если он и не связывался и не консультировался, то они всё равно могли что-то почувствовать или подслушать-подсмотреть.

— Ой ли? Ты сейчас точно говоришь об этантах?

— Ну, ты поняла, я про первых, про обычных. Благо что они любят сбиваться в компанейки и побузить об утраченном и не давшемся. И кто их будет слушать?

— Никто, кроме подобных и таких же маргиналов не из круга. А ты знаешь: непременно найдётся богатенький последний представитель рода, готовый в поисках субстратов, утончённых, как его траченые наследственным сифилисом извилины и нервная система, профинансировать подобную бредятину.

— И всё непременно ради какой-нибудь утопии.

— Правильно, а где утопии зарождаются лучше всего?

— На дне бутылки. Утопать дальше некуда.

— И в творческой среде. На их пересечении.

— Не-ет, — хмыкнула Сёриз, — только не этот дурацкий холм. Ну, пожалуйста! Уверена, что не где-нибудь на юге или на востоке? Отчего не в Латинском квартале?

— Можно и там. Уж не знаю, отчего это ты подумала, что я строго про разврат Монмартра? Ай!

— Ай!

— Тем более что юг у нас действительно есть: Монпарнас куда лучше подходит для подготовки к подобным проектам. Но, возвращаясь к Холму и Латинскому кварталу, скажу, что разговорить там кого-то — значит, пококетничать, а потом надеяться на то, что он возьмёт и проболтается в пылу страсти или пьяном безволии. Меня эта перспектива не очень радует. Более того, наш потенциальный подозреваемый или его покровитель наверняка уже вылетели из Сорбонны либо же никогда там не учились. Без знания, каким арсеналом пользуется наш любитель авеню де Сюфран, сложно предположить, какой направленности образование он получал и к чему тяготел. Также слегка бесполезно у местных щуплецов спрашивать: «А у вас тут радикалы не пробегали?»

— Могут и на свой счёт принять.

— Угу. Проще сразу, держа ушки на макушке, покрутиться в церквях возлияния на ролях служки, где бражируют… тьфу, барражируют все интересующие категории.

— Это ж прорва забегаловок!

— Попрошу выделить нам подкрепление. Или хотя бы предоставить кого-нибудь на флю-мируа, чтобы тот откалибровал его под нужные эманации. Благо что миноров отследить — не проблема.

— Э-эх. Пойду искать наряд «привет, становлюсь катринеткой, подкормлю гения галеткой».

 

5

Михаилу Евграфову снилось дурное и чуднóе. Если кто-то и утверждает, что во сне возможно разрешить задачки, неразрешимые перегруженным повседневностью сознанием, то это был определённо не тот случай. Если сравнивать измятую постель с исписанным листом бумаги, то всякий мог бы заключить, что сегодняшний сон Михаила был подобен признанию обитателя дома скорби.

Отвратительный сон без перерывов и пауз, совершенно монотонный. Он видел чудовищную машину, отдалённо напоминавшую паровоз, собирающий рельсы и шпалы впереди себя. Аниматическими клешнями, следующими сложным механическим алгоритмам, не то из отливавших чугуном и латунью зиккуратов, не то из вагонов, следовавших за ним, брал компоненты и раскладывал их с нечеловеческими точностью и быстротой, перемещался вперёд, и начинал процесс заново, однако в какой-то момент что-то изменилось, и паровоз перестал двигаться, но нарастил манипуляторы в длину — по одному за раз поочерёдно каждый из них был улучшен соседями — и протягивал пути, насколько хватало структурной выносливости металла, а потом стал собирать некую машину, по завершении сборки ставшую паровозом невиданной аэродинамической конструкции, и вот этот современный паровоз оказался прямо впереди своего предшественника — и укатил вдаль, через какое-то время сойдя с недостроенных путей, тогда паровоз-старичок повторил сборку, на сей раз его детище не укатило, но и двигаться не стало, тогда он добавил ему манипуляторы и начал передавать рельсы и шпалы для дальнейшей сборки, тот исправно выполнял обязанности, но потом отчего-то начал разбирать и своего творца на детали, причём какие-то из них, вроде клёпок, шли для улучшения дороги, а какие-то — наращивались на его обтекаемый корпус наподобие клыков, рогов, бивней, гребней и прочих костных наростов, и так, пока не остались одна лишь топка с котлом, колёсные пары да какие-то продырявленные картонки, — Михаилу каким-то образом удалось оценить поэтичность их содержания, — тогда топку рассекли многочленные манипуляторы, соорудили из неё и колёсных пар что-то вроде фонаря-коляски и поставили впереди состава так, чтобы жар и свечение оповещали дикое пространство впереди о приближении, остальное тоже как-то рассосалось, и завершилось всё тем, что картонки были применены как губная гармошка, нахлобученные вместо свистка на одной из труб, и издавали они мелодию совершенно неудобоваримую, сообщавшую нечто, одному лишь организованному нагромождению металла известную, и разжигала она огонь в топке, и двинулся состав, подцепив пустующие вагоны, и поезд этот почему-то двинулся на Михаила, очутившегося на линии его движения. И Михаил уже буквально начал чувствовать его жар, как поезд-монстр отнюдь не чуфыкнул — зверино взревел, затрясся на путях так, что они пошли волнами, а затем… Взорвался. Мгновение ничего не происходило. Глаза застил пар, будто готовившийся превратиться в белёсую смолу, что заключит и Михаила, и поезд в гигантскую каплю столь же белёсого янтаря. Но всё же он рассеивался, и Михаил увидел, что на расстояние аршина к нему неспешно подкатился тот поезд — с развороченным паровым котлом, десятки труб которого внезапно высвободившееся давление превратило в подобие железных щупалец — отчего-то уже ржавых. И этой ржой, особенно сильной на рваных краях со стороны отсутствующей дверцы дымовой коробки, они, описав уродливую параболическую дугу, метили в Михаила — жалкого человечка, которого вывороченная махина готовилась если не употребить в пищу, то уничтожить, сделать неживым, подобно себе; быть может, присовокупить, наполнить паром его кишки… И он бы им отдался… Да, ржещупальца медленно, но неукоснительно придвигались к Михаилу…

Проснулся он с горячим лбом и в поту, достойном кочегара, но мозг его продолжал выдавать образы и переваривать мир всё в том же ритме — или его отсутствии. Но всё же он смог сформировать главную для него на данный момент мысль: в секцию паровозов на Выставке он не пойдёт. «Ну, эти Од, Ѳ и Ц».

Тут он провалился во второй сон. То было также видение о паровозе, но отличное от предыдущего. Он видел паровоз, у которого на приводных колёсах вместо поршней были лошадиные ноги. А затем он увидел, что паровоз этот движется по путям, проложенным по гигантской часовой стрелке, и уже близится катастрофа, но тут поезд взмыл пегасом и исчез. А часы остались. И стрелки были готовы отсечь Михаилу голову неумолимой медленной гильотиной. Но чем ближе они становились к горлу, тем больше изгибались, обхватывая его шею. Но вместо того, чтобы задыхаться, он ощутил духоту. Слово родственное, но означающее другое. Стрелки тоже начали казаться никакими не стрелками с игрушечной железной дорогой на них, но щупальцами, лишёнными присосок, зато испускавшими из своих окончаний лучи света, которые, правда, не делали предметы ярче, зато мгновенно приближали их, пожелай того Михаил. Но желал он лишь разрешиться от обвившей его мерзости, и потому направил лучи друг на друга и сгорел в потоке света.

Сгорел для того, чтобы фениксом возродиться в своей каюте. Был уже давно не тот час, когда трудолюбивому человеку пристало покидать кровать, — но ничего, его график большей частью ночной. Из дел на сегодня ждал отчёт, кое-какая возня с чертежами и новая экспедиция, если на то дадут разрешение. Думая об этом, он также размышлял и о том выговоре, каковой непременно получит от руководителя за тот провал. Если речь и вовсе не пойдёт об отстранении. При этом он почувствовал странное ощущение в районе шеи, будто его не то что ударили, но и впрямь пытались придушить. «Вероятно, реакция от слишком тугого форменного воротничка», — предположил он. Хотя было и что-то другое. В перерыве между снами, в том горячечном пробуждении, казалось, в его каюте притаился кто-то ещё, какой-то непонятный тонкий тёмный контур нависал над ним. Прикинув варианты, предположил, что то была тень от дерева или столба на ипподроме, куда ранним утром дирижабль опускался. Но духота-то откуда взялась? Он ведь оставлял иллюминатор приоткрытым… Хотя сейчас он был закрыт на поворотную щеколду. Неважно. Его взбодрили разминка и холодный душ, — Солнце отчего-то так и не прогрело трубки, связанные с резервуаром. Однако бриться он не стал — щетина позволяла лишние двенадцать часов подобной вольности, — чтобы не усиливать раздражение на шее. Далее его ждали завтрак сытным офицерским пайком в кают-компании под общение с командирами других отрядов, выходивших этой ночью на смену и уже сдавших не слишком интересные короткие отчёты — и пора уже самому на ковёр. Признаться, Михаил этой встречи не страшился, но ждал.

Его беспокоило то, что трое суток представленный им отчёт не находил адресата. Физически, безусловно, дошёл — для того курьерская служба, увитая проводами, радиоволнами и бумажными лентами, и существует. Во всяком случае, беглое знакомство состоялось. Но ведь донесение было не из тех, что можно положить в долгий ящик, какое-то ответное распоряжение должно ему воспоследовать! Впрочем, то могла быть небольшая уловка, чтобы проверить, не замутит ли кто омут, — но на уровне исполнителей всё было тихо. Значит, свидетелю их дел так и не удалось найти применение своему знанию, либо же раскрытие этой информации могло быть невыгодно по тем или иным причинам. Или это тоже было ответной уловкой: не занервничает ли кто? Возможно, в это самое время подбираются крючок поострее да леска потолще. Что ж, вот и повод узнать, для чего это всё на самом деле.

Михаил, насупившись от дум, продвигался к именной каюте на верхней палубе «Александра ІІ Освободителя», флагмана воздушного флота, чересчур роскошного, чтобы быть летающей лабораторией и чертёжной мастерской. Но, пожалуй, все призванные на борт заслуживали эти месяцы великолепия, какими бы чудаками или посредственностями при том ни казались по первому впечатлению. Дирижабль внушал достоинство каждым своим элементом, — но не себе самому, будь у него самосознание, а всем, кто был причастен к его созданию и эксплуатации. Это был лучший монумент человеческому гению. «Не безошибочному, не идеальному, но подошедшему к самой грани совершенства», — набирался Михаил источаемого судном духа. Он был готов и собран, он создал в сознании понятийно-поведенческий конструкт, отвечавший запросам предстоящего.

Вот и каюта в носовой части, прямо над рубкой, больше похожая на аквариум, до краёв залитый светом и со столь превосходной, не допускающей сквозняков, вентиляцией, что, казалось, та была способна не только поддерживать воздух свежим и чистым, но и отфильтровывать из пресыщенной фотонами среды отринутые наукой — ещё прошлого века — флогистоны.

— Ваше превосходительство, лейтенант Императорского флота Евграфов для дачи показаний по предоставленному рапорту прибыл!

— Хорошо, лейтенант, походите. И запомните: я ведь человек не военный, и более ценю дисциплину ума, нежели всю эту муштру. А у вас ум, надо признать, дисциплинирован. И я это говорю, имея в основании не только поданные вами за всё это время бумаги. У вас за плечами Минный офицерский класс и Императорский электротехнический институт с отличием, а также рекомендации моего хорошо знакомого коллеги Александра Степановича. Да, молодой человек, он вас запомнил. Вот почему вы и были выбраны в экипаж. Я лишь убедился, что не зря. Сейчас же я хочу подвергнуть испытанию некоторые свои и ваши выводы по поводу произошедшего. Прискорбно, что сорвались мероприятия по исследованию вискозного аппарата. Чудесный материал, чудесная технология. Я уже вижу её применение для воздушного флота, да и не только. Надеюсь, появится возможность воспроизвести технологический цикл в условиях нашего маленького летучего института. Но простите мне эту стариковскую мечтательность. Есть ли у вас какие-то дополнения и замечания по поводу визитёра, вызревшие за время ожидания этого разговора?

— Господин Менделеев, я не включил это в отчёт, но, похоже, за нами наблюдала женщина.

— Вот как? Женщина!

— Да, её костюм был более похож мужской, но всё же скроен по фигуре… И я уверен, что мужчинам подобные пропорции физиологически не вполне пристали.

— Так-так. Это вы разглядели, а что же лицо?

— Оказалось затемнено по естественным причинам, как я и отметил в рапорте.

— Но откровенно пол отчего-то не упомянули, пошли на лингвистическую хитрость: в вашем рапорте фигурирует то «нарушитель», то «наблюдатель», а то и «неустановленное лицо».

— Прошу простить моё плутовство. И покорнейше прошу простить, если оно оскорбило ваше превосходительство. Манёвр предназначался не для вас, но звеньев фельдъегерской цепочки…

— Которые могли бы слишком эмоционально воспринять упоминание слабого пола в эдакой комедии. За это, лейтенант, прощаю. Тем не менее, что же вас заставило в совершенно первобытном духе побежать за ней — вместо принятия боевой стойки и спокойного произведения выстрела из табельного оружия, как предписано штабными гуманистами? Вряд ли выстрел из «браунинга» оказался бы громче той погони по железным мосткам, что вы устроили, и звона стекла от залпа пневмоштуцера. Залпа, под который могли попасть и вы.

— Да, к сожалению, мичману Деспину удачная позиция так и не подвернулась. Моему же поведению твёрдого оправдания нет, однако двигало мной желание задержать любопытную персону: те шаблоны, что мы себе изобрели для подобных случаев, к ней не подходили. И продолжают таковыми оставаться.

— Слишком обширное заключение, чтобы с ним спорить. Любопытно иное: кто же способен додуматься использовать женщину в столь деликатном деле?

— Ваше превосходительство, вынужден с вами не согласиться: история знает примеры, когда женщины наносили решающий удар.

— Ядом, кинжалом и подлогом, но не в роли «наблюдателя», чтобы затем — что? Засвидетельствовать увиденное без материальных доказательств? Вы ведь при последовавшей за этим уборке не обнаружили никаких оброненных блокнотов или тем более разбитых фотоаппаратов и их частей?

— Н-нет, ничего для фиксирования информации, — тут он почувствовал в кармане вес точно-не-хронометра.

— Не могла ли она оказаться там случайно? Тайное свидание? И побежала она от вас, потому как испугалась вашей грозной униформенной ватаги — как вам такое?

— Обычная девушка с большей вероятностью оцепенела бы от страха. И вскрикнула. И уж тем более постаралась бы не задерживаться там, где очутилась, если, разумеется, встреча не была назначена в химической секции, в чём так же можно усомниться.

— Ну почему же, там рядышком парфюмерный отдел. Достаточный повод для ветреных голов и пламенных сердец — не находите?

— Где же тогда ухажёр? — удивился своей дерзости Михаил и потупил взор.

— А хороший вопрос. Сбежал, завидев вас? Или же так и остался незамеченным?

— Мы в соответствии с инструкцией установили ширмы, всё это время они работали, как и задумано, наш ярус был чист, а стук обычных каблуков по железу верхней галереи мы бы и сами услышали.

— Обычных. То есть тем самым вы намекаете на два возможных обстоятельства. Первое: вы не установили зонтичную ширму. Второе: подошвы у гостьи были необычными. Неподготовленные вы, подготовленная девица. И костюм у неё непростой, и обувь бесшумная, и час для прогулок выбран неслучайный… Выходит, она там была неспроста? И сообщников не было? Любопытно. Без доказательств и уличённая. Даже для некой дипломатической, в широком смысле этого слова, игры этого мало. А каких-то других улик не получить. Что лучше в условиях неполноты данных для оценки ситуации: отнестись снисходительно, как к курьёзу, или со всей возможной серьёзностью, как к прологу трагедии о стольки-то актах? Думаю над тем, чтобы не выпускать мобильные группы в рейды, переместить всё наземное оборудование и свернуть операцию на какое-то время.

«Вот оно!» — тут Михаил понял, что можно попробовать поднажать, начать вести беседу. Потерять он мог многое, но прояснить этот вопрос всё же стоило хотя бы в рамках расследования, дабы отмести одну из версий.

— Ваше превосходительство, господин Менделеев, не возьму в толк столь уверенное предположение о том, что это может быть часть какой-то игры. В стране-шестиугольнике весьма развита журналистика. Наша фам-фаталь могла быть из газетчиц, а им для своих статеек порой достаточной одних лишь голословных измышлений. Растиражировали мнение, а дальше само покатилось.

— А газетами будто никто не владеет? — с прищуром взглянул на него стоявший напротив пожилой господин. — Вы, ваше благородие, кое-что упускаете. Если она и в самом деле пришла туда из-за вас, это означает, что она знала либо когда вы придёте, либо откуда вы придёте. Первое предполагает разглашение тайны одним из членов экипажа, имевших доступ к графику этапов операции. Второе — либо подобной изменой, либо осведомлённостью о способах доставки и эвакуации, а для этого пришлось бы не меньше месяца каждую ночь просиживать где-то неподалёку, выжидая удобного случая. Случая, каковых, наверняка, было полно и до этого. Для какой-то там газетчицы, пусть и подозрительно экипированной, это слишком много и слишком долго, не говоря уже о проблематичности получения отчётливых кадров с безопасного расстояния при таком-то естественном и искусственном освещении. И вперёдсмотрящие уж наверняка бы разглядели блеск линзы и тем более фотографическую вспышку. А если бы снимок или фильм были сделаны, то зачем же пытаться подойти ближе? Чтобы подслушать речь, непохожую на родную, и поглазеть на малопонятные мельтешения? Да чёрта с два! Следующим же утром картинка, сочащаяся чёрной патокой остервенения, украшала бы первую страницу, а сопровождал её — полный пустых намёков и пространных обвинений текст. Будь это индивидуальный, авторский репортаж. В случае фильма — экстренный сеанс для всех желающих, освещающий поразительные и неожиданные ракурсы дружбы наций. А заодно, прямо скажем, и прорыв в области синематографии. Как мы знаем, так ничего и не опубликовано. Такой материал завернуть никак не могли. Это же скандал года. А скандалам нужно кипеть и бурлить, обжигать едким горячим жиром. Вы правильно сказали: растиражировать мнение, а дальше само покатится. Но что дальше-то? Изданию — популярность, но мы, хоть и сели в лужу, а вышли бы сухими из её мутной воды.

— Так Генеральный комиссариат Экспозисьон Юниверсель и готов всё простить?

— О, отнюдь, месьё Пикар потратил немыслимое количество времени и капель для горла, убеждая экспонентов в безопасности размещения машин и продукции на отведённой под Выставку территории, а потому в крайней степени счёл бы подобное оскорбительным и недозволительным. Но факты, улики-то где? При текущем политическом раскладе даже представители оппозиционных друг к другу группировок будут в унисон нашёптывать одно и то же: всё сговор, всё клевета против русско-французского союза, всё от возмутительного пропагандистского успеха самой Выставки.

— Стало быть, вы исключаете, что то мог быть заказ раздосадованных партнёров? Ведь вы тоже правильно сказали: газетами кто-то владеет.

— Каких ещё партнёров?! А-а, я прямо-таки вижу, как ваше небритое лицо ощетинивается. Знаю, куда вы клоните. Ещё в тот день я понял, что вам не по нраву. Только не спешите с выводами, молодой человек. Могу вас сразу заверить: всё, что вы делали, вы делали для отечества. И только для него. Допустимы предположения о банальном шантаже и происках конкурентов. Однако первое исключается, поскольку к нам бы уже обратились с предложением выкупить материалы, пока мы не пошли в контратаку и не подготовили опровержение. А второе следует понимать следующим образом: кто-то поделился с газетчиками информацией о том, что за дирижаблями стоит приглядывать вне, скажем так, конкурсной программы и предлагаемых российской стороной, то есть нами, мероприятий. Не скопировать технологии — а похоже, что ресурсов хватило только на незначительные сведения, — так выставить всё в невыгодном для нас свете, опозорить и дискредитировать. Почему газетчики? Да потому что их не жалко, сработай на них аналогия третьего закона Ньютона. Хотя совершенно не настаиваю на том, что так и было. Рекрутировать для своих нужд могли и кого-то ещё, просто удобный пример, к которому вы сами и подвели. Кто знает, каких диких пинкертонов сегодня можно встретить и нанять?

— Вы не…

— Всё я да. Теперь насчёт предполагаемых партнёров. Их нет. Мы намекали на кооперацию в вопросах промышленной разведки, однако они хотели только проверенной грубой силы и готовой продукции; отчасти потому, что опасались разглашения этой договорённости членами очередного развалившегося кабинета, так что понять их можно. Ну и чудесно. Прекрасно вписывается в нашу концепцию протекционизма: они нам капитал, мы им товар. Уж извините за циничное упрощение, вы и так, полагаю, прекрасно знаете её суть и особенности. А, возможно даже, и мою книжонку полистали. Но оставаться царём горы Россия сможет, только если постоянно будет предлагать что-то новое. А для этого необходимо не просто знать, но быть в курсе, — и здесь я прошу вас оценить финансово-навигационный спектр выражения, — технических преимуществ и недостатков остальных участников рынка, а также общем векторе развития технологии. Когда ж ещё представится возможность с минимальными затратами собрать сведения о как можно большем числе игроков, как не на Всемирной выставке? Мы не воры, уж поверьте. Нет никакого смысла делать копии оборудования, а затем развязывать патентные войны. Во многом ваша работа — выявлять ошибки и просчёты, а также спорные особенности; заниматься конструированием будут, если так необходимо, на родине, если уже не начали. Исключение — вискоза, уж извините, ей прямо сейчас применение найдётся. Чертежи — вещь превосходная, но реальность не так совершенна, как фантазия. Мечты не изуродованы земным тяготением. Понимаю, вы не этого ожидали, когда в первый раз поднимались по трапу, но я рад, что вы справляетесь не хуже, а то и лучше тех, кто начал проходить подготовку гораздо раньше вас.

— Мне лестно, но те переговоры…

— Да-да, переговоры. Вас, как и других офицеров, не позвали по той простой причине, что вы были не нужны. Учёные, бывшие тогда в составе иностранной делегации, — мои давнишние знакомые по переписке, мы прекрасно общаемся между собой и без технических советников. Чинуши и дипломаты — безобидные, им просто передали последние документы. Это была более дружеская, доверительная беседа, нежели официальная встреча. Кроме того, я получил у них кое-какую консультацию по развитию наших северных проектов.

— Северных проектов? О чём же консультироваться, если их так грубо, уж простите мне мою прямоту, заворачивают? Если они только для демонстрации на Выставке и пригодны? Известно, господин Менделеев, как они важны вам, но — ретроградам в раззолоченных мундирах?

— Вот потому и за закрытыми дверями, вот потому и за пробковыми стенами, что никто из их числа не знает и знать пока не должен. Будьте любезны посмотреть на стеллаж справа от вас, — Михаил обнаружил там модель некоего корабля. — Это, лейтенант Российского Императорского флота, модель ледокола. Вот такими ледоколами планировалось расчищать путь для торговых судов в Северном морском коридоре. Проходить его за одну навигацию! Использовать как транспортную артерию! Вы только вообразите: доставлять товары из Азии в Европу и наоборот не по размашистой дуге через моря у Китая, Индийский океан и Суэцкий канал, сквозь всю эту жару и влагу, — а в случае последнего, так ещё и надеяться, что никто не забудет о Стамбульской международной конвенции, — но через заполярье, по водам Северного ледовитого! А если и не торговля, то практически круглогодичный проход к впадающим в океан великим сибирским рекам для снабжения опорных пунктов нашей мирной внутренней «реконкисты», переводящей декларативное владение землями в действительное. Но, как и было сказано, — «планировалось». Не дали даже сделать опытный образец, чтобы оснастить уже буквально через месяц стартующую Русскую полярную экспедицию. Такое громкое название, такая возрождающая ушедший век географических открытий цель — найти Землю Санникова, — а поплывут, смешно сказать, на шхуне, «обшитой противоледовым поясом». Погубят Толля. Погубит Толль себя…

— Разделяю ваши тревоги. Я знаком с лейтенантом Коломейцевым. Тот уверен, что средства, которыми по высочайшему покровительству весьма щедро снабжали экспедицию, и о необходимости обеспечения которыми господа Толль и Колчак периодически напоминали Императорской Академии, не пропали зря, а ежели обнаружится недостаток чего-либо, и это приведёт к долгим выяснениям отношений на морозе, то разгонит участникам кровь розгами… Чтобы обратно к мозгам прилила.

— Вот-вот. Комиссия, в которой, к сожалению, было слишком мало сторонников прогресса, постановила, что с задачей подпитки экспедиций при желании можно справиться и при нынешнем оснащении, даже с издержками на поэтапность, не вкладывать государственные средства (несмотря на все отходящие казне паи) в нечто, что при всех своих возможных гражданских и военных преимуществах пригодно лишь в Арктике, а в случае той же панконтинентальной коммерции становится, по их мнению, бесполезным, стоит конвою отдаться тёплому течению Гольфстрима. И, как они подчеркнули, становится в особенности бесполезным, если учесть, что Российская империя не контролирует начало и конец маршрута: что так на Суэцком канале нужно кланяться англичанам и немножко французам, что эдак после всех трудностей Севера пришлось бы разгружаться по одну из сторон Английского пролива. «Хоть и союзнички, а ощущеньице как от Босфора!» То есть России, если пунктом назначения не значится Санкт-Петербург или какой-то из портов Белого моря, можно рассчитывать лишь на услуги сопровождения, европейцы предпочтут свои суда возможности арендовать наши, какими бы превосходными они ни были. В общем, предстоит заново обдумать то, как подать идею Транследовитого пути. Пусть так, но есть для ледоколов и иное применение, отчасти способствующее этому: множество открытий ждёт нас в Арктике, уверяю вас, в том числе нефтегазовые месторождения. А если ещё и Землю Санникова найдут, — то речь пойдёт уже и о металлах, минералах и камнях. Вы несомненно осознаёте их важность для нашей растущей как на дрожжах промышленности. Но залежи ещё как-то нужно разведать. А добыча? Ещё один сложный вопрос. Для этого потребуются специальные, разработанные на тех же принципах плавучие платформы, каких мир ещё не видывал. Увы, ввиду расстояний дирижабли в том регионе не столь эффективны, добычу даже с «серафимов», само собой, вести невозможно, только осуществлять доставку материалов; ещё и базы обслуживания устраивать пришлось бы, куда более частые, чем для наземных и морских вариантов. Поэтому придётся первые приготовления осуществлять по суше и морю, пробиваться через льды. То есть на судах, представленных данной моделью. Увы ещё раз, высочайшего одобрения и этот проект не получил из-за козней неквалифицированных господ в золотом шитье, которым нужен быстрый результат, которые уверены, что для нужд Империи достаточно и Баку с другими разведанными месторождениями, несмотря на сугубо капиталистический характер тех промыслов. Что ж, спасибо за подсказку, попробуем достучаться, опробовав некоторые вещи и гипотезы на Каспии. Одно мне стало понятно: интерес к Арктике, да и в принципе к прогрессу, нужно воспитывать. Однако и проект сети железных дорог, которым мы в эту самую минуту хвастаемся на Выставке, также встретил ожесточённое сопротивление в высокоблагородных кругах. Того и гляди: обглодают до одной линии Транссибирской магистрали. И деньги наши высокородные да узколобые выделять не хотят, а частные вложения, необходимые, но всё же недостаточные для полного покрытия расходов, принимают с опаской, хотя в их стеклянных крысиных глазках явно читается желание найти удобных им инвесторов, а потом устроить судебную расправу по факту растрат не только государственной доли организованных фондов, — я называю вероятный сценарий, — но и частных вложений с целью отобрать всё под непосредственное управление государства, то есть себя, без оглядки на других акционеров и основателей. Вот мы в тот самый день сидели и думали, можно ли как-то организовать систему, подобную институту бонов, или иным образом оформить предприятие, минимизируя риски партнёров. Мыслили, как устроить паевую систему, как не повторить ошибок других амбициозных проектов, которыми мир накушался за последнюю четверть века — и всё прочее. Более того, если рассматривать идею шире, то введение кредитивных обязательств со свободной подпиской для граждан означает превращение предприятия в народное дело; Север станет не какой-то географической абстракцией для всех, кроме поморов, но частью самосознания народа России, предметом реальной инвестиции. Так привьём шкурный интерес к родной земле и вопросам управления ею. Некоторые теоретические варианты нашлись, но их нельзя назвать оптимальными. Иными словами, прошу вас, не огорчайтесь и не считайте это ударом по вашим амбициям, просто для нас тогда была не лишней парочка знатоков права, а не проводки, если позволите каламбур.

Этому человеку науки нельзя было не верить. Он говорил убедительно и открыто. Пожалуй, даже слишком, — и в этом следует заподозрить умысел испытания. Но как Михаил мог заподозрить его в каких-то сомнительных мелочных заговорах, когда есть вполне реальное сопротивление в верхах, реакция благородной патины, прикипевшей к забронзовевшей от успехов государственной машине, и необходимость считаться с этим? Конечно, это политика, которой он и опасался, но тревогу следует признать ложной, никаких сепаратных переговоров не было. Неплохо бы получить более веские аргументы, но теперь он был почему-то уверен, что со временем он их получит. Его конструкт рухнул, так толком и не пригодившись. Он испытывал потребность извиниться.

— Ваше превосходительство, господин Менделеев, позвольте…

— Для вас я теперь Дмитрий Иванович. В уместной для этого обстановке. Извинений не нужно. Напротив, я рад состоявшейся демонстрации остроты вашего ума в непривычном для офицера-электротехника жанре детектива. Но, боюсь, я вынужден буду теперь предложить вам некоторую смену деятельности. Очередную, м-да. Но что поделать, ведь и я не хотел заниматься тем, чем мы занимаемся. Экая невидаль, на старости лет заделаться, по факту, главой секретной инженерно-технической службы, подсматривать что-то у других, сличать конструктивные возможности… Да что там «у других» — у друзей! Вот так использовать «серафима», «херувима», «офанимов»… Я ведь к их идее пришёл, делясь мыслями с Джеймсом Дьюаром, Уильямом Рамзаем и другими людьми, достойными свободного обмена интеллектуальным капиталом людьми. Но нет, золотой лис Витте убедил меня, что прорывные достижения нужно придерживать, доводить их до рабочего состояния и поставлять как готовую продукцию. Продукцию, которую мы же и будем способны обслуживать. И на всё — патент, патент, патент. И презентации! Такие, чтобы все знали, что мы это уже сделали, исчерпали тему на годы вперёд. Как Рёнтген с исследованием прославивших его лучей: ни один из публикующихся ныне по теме не обладает ни размахом, ни глубиной его влечения, подхода и результатов, лишь по мелочи что-то обмусоливают до противного — всё сказано на десятилетие вперёд.

При упоминании Х-лучей Михаила как током ударило. Он скрыл пронизавшую его однократную судорогу, вытянувшись по струнке и, пожалуй, слишком рьяно задав вопрос:

— Что же прикажете делать, Дмитрий Иванович?

— Вам предстоит заняться, хм, контрразведкой, лейтенант Евграфов… К слову, как вас по батюшке?

— Михаил Дмитриевич.

— Дмитриевич, стало быть… Вот что, Михаил Дмитриевич. Подозреваю, вскоре появится кое-что… требующее ваших способностей, но большей деликатности и выдержки. Хотя данные по вискозе, смею заметить, я всё ещё рассчитываю получить. Касательно текущего положения дел, не могу более отправлять вас вновь спускаться и исследовать образцы, с этим чернотуфельным действом справятся и остальные. И пусть думают, что так вас отстраняют от полевой работы. Вы и ваша команда займётесь же, когда это по тем или иным причинам понадобится, калькированием документов, расположение которых вам будут указывать; всё-таки полусерьёзная должность вице-президента Жюри даёт мне некоторые преимущества. Разумеется, должно разобраться и с проблемой, послужившей предпосылкой нашей встречи. План действий вы набросайте сами. Я послушаю. Да-да, сейчас, не расслабляйтесь, молодой человек.

— В таком случае, — откашлялся Михаил, — во-первых, всё же не помешает тихая проверка офицерского состава с целью выявления болтунов, в Санкт-Петербурге должны сделать то же самое, а если уже начали, то пусть повторят и расширят круг подозреваемых. Во-вторых, следует проинспектировать наши детектирующие и маскирующие системы, каковые ещё остались здесь и содержатся в наземных хранилищах, чтобы исключить вероятность слежки за другой группой благодаря незамеченной бреши; заодно будет повод побеседовать тет-а-тет с обер-офицерами.

— Бреши, вроде той, что вы отчего-то допустили, полагаясь на акустику в вопросах визуального? Хм-хм.

— Благодарю, что напомнили. В вашей формулировке это… Это становится кристально ясной процедурной ошибкой вследствие подмены. — Кивок служил сигналом к продолжению. — В-третьих, узнать, нет ли в каком местном печатном издании специального корреспондентского отдела; это не потребует никаких действий, кроме общения с продавцами в киосках и беглого ознакомления с парой важных с точки зрения периодичности номеров. В-четвёртых, коль скоро не будет зацепок, подумать о том, что ещё могло привести туда кого-то кроме нас; возможно, образно говоря, я всё ещё стою посреди залы и задираю голову в надежде что-то разглядеть наверху, вместо того, чтобы на этот самый верх подняться и смотреть оттуда. В-пятых, если вообще ничего не поможет, — устроить мелкую, но яркую провокацию.

— Мне нравится, что вы формулируете, используя глаголы. Действуйте, выполнение первого пункта я обеспечу, а также поспособствую вам со вторым: назначу внеплановую ревизию оборудования вами в качестве инспектора; рутина да послужит вам наказанием. Главное, не утоните в этой деятельной круговерти. Полагаю, сей диалог сохранит приватный характер. Не смею более отнимать у вас времени. Заходите, когда я буду на борту, не стесняйтесь делиться гипотезами и наработками, какими бы хлипкими они ни казались. Желаю успеха. И результатов.

Они пожали друг другу руки, и Михаил покинул каюту, при открытии выплеснув в коридор солнечную лужицу. Он чувствовал облегчение и успокоение, ему стало светлее от того, что в их взаимоотношениях, если таковые раньше и предполагались, осталось меньше тёмных пятен. Меньше — но не «ни единого», поскольку всё сказанное не смогло прояснить утреннюю сцену с улыбками и взглядами. Также он не смог подобрать момент ни слова, ни момент, чтобы рассказать об устройстве, которое до сих пор таил от всех остальных. Но понимал, что имеет на это некоторое моральное право — ему нужен был козырь в рукаве. В чём выражались те «теоретические варианты», действительно ли они обсуждали только это? И что должно случиться в скором будущем? Проклятые эмоции: не дожал. Проклятая секреция: не может без чувства тревоги и подозрительности. Он жалел, что не взрастил в себе, когда следовало, здоровый скепсис. Теперь же он был порчен аффектами. Что ж, хотя бы новые негласные полномочия появились, можно вести самостоятельную игру — в разумных пределах.

Прямо сейчас он намеревался, раз уж был настрой, встретиться со своим отделением и уведомить о новых обязанностях, а затем заглянуть в кают-компанию и найти там кого-нибудь из офицеров, ответственных за маскировочные и детекционные системы, и начать проверку последних, каковые ещё по тем или иным причинам оставались на борту флагмана. По возможности — с перепоручением своим подчинённым непосредственного осмотра, раз теперь было понятно, на чём сосредоточить внимание; самому же — сконцентрироваться на мягком и тактичном допросе. А далее… Тут у него вновь закружилась голова, он прижался к отделанной перкалью и дамастом, преимущественно багровых оттенков, стене из арборита — вновь честь и хвала гению Костовича — и слегка утратил ощущение реальности; явственно сказывались дурные сновидения. Михаилу представилось, что он сам подобен спруту, вытягивающему щупальца и ждущему, пока мимо них кто-нибудь не проплывёт, и что два из них тянутся к его же шее. Но он не понимал, что этими образами подсказывают глубинные отделы мозга — его внутреннее пелагическое.

 

6

Сидевшая в клетке яркая птичка, заменявшая чириканьем дверной колокольчик и тем оповещавшая о новых посетителях, сейчас готовилась к заливистой трели, подменявшей и предварявшей творчество задерживавшихся или готовившихся к выступлению музыкантов, и чистила клювик об os sepia. Когда Энрико-Генри — «чёрта с два на счёт три ты, mon ami, Анри!» — говорил, что особо часто ночевать в его квартирке не придётся, Мартин как-то не подумал о тех местах, где ночевать придётся. Как и о том, что какой-то отдельный район города может задержать более чем на день, будто пути отсюда, кроме как на вечно отсутствующем пароме или нерегулярном дилижансе, не существует. На самом деле, разумеется, не было никаких проблем с общественным транспортом, но так, во-первых, неинтересно, а во-вторых, транспорт и его пассажиры также принимались за объекты наблюдения — это же экспедиция!

Конечно, для размещения выбрали они по местным меркам вполне пристойную гостиницу, чья владелица была в курсе таких сложных понятий, как гигиена и комфорт постояльцев. Но приходилось порой заглядывать и в места настолько паршивые, что у тамошних клопов были блохи, а на грязи — пыль. Наверное, как-то так и выглядели средневековые городишки, наступавшие на деревни. В этих халупах, закутках и улочках рождались особые миазмы, заражающие и портящие организм, но вместе с тем и дарующие ему болезный творческий импульс — иногда достаточный, чтобы убраться оттуда. Хотя многих устраивал просто переезд на соседние, чуть более обустроенные участки.

Мартин же смирился с доминирующей громадой Сакре-Кёр. С её необычными призрачными контурами, вроде как неовизантийскими. Город не хотел поглощать Монмартр, однако утвердил поверх него свой сигил. Белёсый его призрак предотвращал проявление иных духов — коммунаров, носителей революционного нрава. Но белизна эта обязана не символизму чистоты, примирения или сакрального, но мраку катакомб, вырытых вокруг и под холмом, в которых — и в котором — добывался гипс, материал декоративный, бесполезный для местных обитателей — разве что для виноградников, какие оставались. Сакре-Кёр котлом накрывал пустоты под Холмом, когда-то служившие и как укрытие для изгоев давних времён — христиан, и бродившие и закипавшие в его окраинах речи, он прикрывал собой полный знаков и смыслов горб, он закупоривал и предотвращал взрыв, хотя — до чего же просчитались создатели! — ведь известно, что избыточное давление следует выпускать, иначе произойдёт именно то, чего так боялись заказчики сооружения, причём масштабов Кракатау. От этого пока что спасала незавершённость базилики.

«И это уже третье упоминание виноградарства вне непосредственного употребления вина», — изумлённо отвлёкся Мартин, со временем выяснив, что тема начала играть с ним ещё в день приезда: фасад мэрии XII округа, к которому относится Гар-де-Льон, украшен фигурами краснодеревщика и винодела. «Дионисиев град!» — в просветлении меж пьяного угара выпалил он как-то. «Вино-град!» — скаламбурили ему в ответ и вновь ввергли в вакхический хаос, изрядно подлив.

Однако на Монмартре и в Латинском квартале, — дуэт экспедиционного корпуса урбанистов доберётся и туда, никаких сомнений, — Город огней поистине вспыхивал ярким, бисалтийским пламенем в честь Диониса и по его причине, как если бы боги и впрямь существовали и выбирали резиденции.

Незатейливая жизнь простых, совсем простых людей, давнишних обитателей Холма и его подножий, тех крестьян, пасших и доивших коров, тех рабочих, тащившихся в северные пригороды, тех клерков, шествовавших в кварталы южнее, — тех, кто ранее мог туманным утром взглянуть на город внизу, на выныривавшие из блёклого моря чешуи из плитки, шифера и цинка, а затем от всей души плюнуть, помянув других чешуйчатых, то бишь гадов поменьше, вивших суетные клубки своих скользких помыслов и нечестивых дел на его дне и в каменных скелетах, — оказалась разорвана, а точнее даже, памятуя об истории Монмартра, испещрена эффектами быта тех чудаков, что поселялись здесь из экономии в надежде вырваться отсюда или из соображений не попадаться где-то ещё. Аттракцион «деревня в городе» освежал, очищал от абстрактных тревог, насыщал творчество, но сам же и вбирал всю муть, все нечистоты, все экскременты, порами шахт впитывал это всё подобно губке.

К последним годам процент бедноты здесь превышал показатель соседних округов до четырёх раз. Возможно, местные и ранее были бедны, но бедность их была самодостаточной и по-сельски обыденной. Сейчас же их, если не учитывать пришлых неимущих, можно было счесть обокраденными. Рабы и слуги муз, облюбовавшие окрестности Холма, только культивировали долговую — а в лучшем случае бартерную — систему. Особого выбора у них, бедняг, зачастую не было, картина за суп и пачка фотографий за салат были явлением нормальным, но уже поднадоедавшим содержателям заведений. Да и потом: чем не аналог и порождение той финансовой машинерии, на которой вся Третья республика и держалась? Если масштабировать, то даже риски были схожи: пейзажик бедного сегодня художника мог через какой-то срок — смешной или печальный — принести владельцу щедрейшие дивиденды. И пока папаши-кабатчики в очередной раз разоряются на брань — честь и хвала вам, мадам Саломон, мадам Сегонде, мадам Курэй и остальным чутким консьержкам, без которых прогорело бы гораздо большее число инвестиций.

Впрочем, чудного предпринимательства хватало и без того: вот кто бы, как не самозваный барон, догадался открыть Морской союз Холма? И почему? От самодурства — или же он уловил что-то недоступное пониманию разума, накрытого воображаемым пробковым шлемом первооткрывателя-англосакса, не проницающее его? Непременно следует расспросить бретонцев, не отказывающих в чести быть членами союза. Ведь что-то же — вполне возможно, что и то же самое, — побудило устроить могилу сердца Бугенвиля, ответственного за первую французскую кругосветную экспедицию и вообще опытного мореплавателя, здесь, на самой вершине. На маленьком кладбище Голгофы, на чьих воротах изображён Христос, парящий над морем людей не то на облаке, не то, на связке хвороста, не то — ох! — в лодке. Что, что побудило мастера инвертировать дугу холма, дугу Голгофы, дугу Монмартра — и обратить её в лодку?! «О, адмирал, я прощу вам участие в Войне за независимость, я променяю шлем на ваш убор!»

Но готов ли оставить Холму своё сердце? Нет.

Если здесь и правит бал Дионис, то не старый, не Загрей, не Дионис-в-дереве, но Дионис-эпикуреец. Увы, то и дело встречается фальшь — даже и особенно в том, что касается попытки удревнения — и удеревенения? — Диониса.

Новые туземцы пристрастились ко вниманию туристов и праздношатающихся. А там, где всё было искренне, уже подступал тлен. Громкая на название — La Tournée des Grands Ducs — прогулка в нынешнее время большей частью монмартрского эпизода способна обернуться для искушённого сердца ни чем иным, как лишь громким звоном его разбития. Из boîtes de nuit хозяева вынимали уже затёртые и побитые игрушки. Золотой век был позади, приходила осень жизни. Осень жухлая, некрасивая, но, возможно, и гниение пройдёт интенсивней и основательней, Холм очистится быстрее. «Chat Noir», кабаре с политической и масонской подкладкой, уже успело укрыться чёрной кошкой в тёмных комнатах памяти, кануть в небытие — но не в Лету! — и не дать эксплуатировать своё имя, оставшиеся шесть или семь жизней сберегая для далёкого светлого будущего.

Буат больше не были нартексами за мистической рекой, не приоткрывали двери в новые миры, поэтому прохвостам пришлось возводить эрзацы. Естественным образом сделался популярным загробный, как это называют баварцы, der Kitsch. «Le ciel», «Cabaret du diable», «Cabaret du nêant» — китч неба, дьявола и небытия. Упиться и забыться. Впрочем, «Кабаре небытия» было верно себе и клиентуре от и до; его легенда поддерживалась вовлечением посетителя в труппу, хоть и на правах статиста. «Принимайте трупы!» — встречали на входе в череду подвальных зал-склепов. «О, как смердят!» — демонстративно обнюхивая, провожали туда же. Как только посетители в полутьме чёрных свечей и траурного же сукна находили пустой гроб — ой, то есть стол, но в его же форме, — на него опускались, подобно молоткам, вбивающим гвозди в крышку, кружки с пойлом. «Отравляйтесь, это плевки чахоточных», — желал приятного аппетита официант-гробовщик, шмыгавший меж скелетов и сочетаний останков, заменяющих кадки с зеленью и некоторые предметы декора вроде канделябров и вешалок. Сорта пива «холера» и «чума» разжижали преграду зрительского недоверия — и позволяли устроителям сего аттракциона перейти к следующей фазе. С помощью довольно простых и действенных оптических трюков и при весьма грамотном использовании планировки помещений удавалось вызвать к проявлению духов, паривших над сценой и под потолком, а также любому желающему подвергнуться полному разложению до скелета и обратно без каких-либо физических последствий, чему способствовали белый саван на свежем трупе-добровольце и повёрнутое на 45° стекло перед ним. И, разумеется, всё под обязательный хохот-смертоборец, делающий всех соучастниками, а также гимны-шансонетки, производящими всех в неофиты и мистагоги, без которых немыслим ни один культ, считающий себя проводником Истинного.

За ваши деньги — любые капризы. Только, на случай чего, не забудьте приберечь пару оболов настоящему Харону: тот же Бульвар преступлений хоть и был уже преступно предсказуемым — но за поддержание определённого качества и был ценим, — однако бедность, каковая встречается за уводящими от него поворотами, порождает уличное насилие. И отчего преступников не выставляют в человеческих зоопарках, почему бы не сделать — прямо так, в черте города — заповедник, где они бы грабили, убивали, насиловали друг недруга на потеху и нотацию публике, взирающей на них с ограждённых мостков и из-за хитрых стёкол, скрывающих зрителя. К чему их прятать по тюрьмам и разделять по камерам, если они и так только и ждут, чтобы, сотворив непотребное, вернуться в свои норы? Нет, их оттуда нужно выкуривать и оставлять на свету. В единую армию они всё равно не собьются: не хватит ни ума, ни воли — в том числе пойти против своей натуры, — а если и да, то всегда можно поднявших бунт придавить и раскидать бомбой. Идея паноптикума основана на незнании и механическом разделении, идея такого криминопарка — на знании и разделении естественном.

Мартин понял, что хмельно рассуждает вслух, а последние фразы явно привлекли лишнее внимание, но не запаниковал, а спокойно откашлялся и пригубил чего-то градусов эдак под пятнадцать. Ленивые доносчики, какие захаживали сюда, уже давно примелькались, и о них сразу предупреждали жестами, если не спроваживали. Кроме того, Мартину нужно было подтолкнуть Генри, слегка подзабывшего об уговоре, чтобы тот начал наконец-то закидывать удочку и искать выход на каких-нибудь чудиков. Может, потому территорией экспедиции и был выбран Холм. Может, он это и так делал, незаметно для всех посторонних, включая друга, которого тем самым стремился обезопасить от возможных и без того возникающих нежелательных взглядов. Но всё же вряд ли, скорее, эти измышления были вызваны сентиментальным алкогольным порывом. И потом, Генри сам виноват, ведь когда они первый раз пришли в это заведение, произошёл следующий диалог:

— Ещё одно место, где можно говорить два непечатных слова на «б»?

— И даже заказать два других! А вот и одно из них, — то была свободных нравов девушка, подрабатывавшая на раздаче харчей. Она-то и стала тем клеем, который присовокупил Мартина и Генри к остальной заседавшей — да и залежавшейся, прямо скажем, — братии. Впрочем, разговор с ней был весьма необременителен, хоть и полон пустой светскости местного пошиба. Была ли она, с учётом её вопросов, информатором? Нет, памяти ей явно хватало лишь на подсчёт сантимов — долги во франках были прерогативой хозяина пивной-сводной. Гетера просто любила звук голоса Генри и надеялась продолжить разговор уже наедине с ним и его мошной. Тут Мартин то ли хохотнул, то ли кашлянул и подкрасился в лице пунцовым от двусмысленности.

— Так как это ты, Анри, познакомился с тем зардевшимся мальчиком?

— Ты только не смейся… ну вот, ты уже, но я всё равно расскажу. Знаешь, что такое Гранд-тур? Нет? Есть такая забава, перекочевавшая от аристократии к более-менее крепким семействам: отправлять юнцов в турне по Европе. Ну, там, обязательные для культурного обогащения города и регионы, а кому и языковая практика.

— Как старомодно. Погоди, Анри, так ты из благородных?

— Ты не представляешь, насколько старомодно и утомительно в организационном смысле, — проигнорировал он вопрос, — ладно хоть с поездами быстрее выходит. И потом, если бы не это, я бы здесь не осел.

— Да, ты бы здесь не осёл! — проснулся за соседним столом какой-то шляпник.

— Ой, ну вот, — надула губки противоположность барменши из «Фоли-Бержер» в исполнении Сюзон и Эдуарда.

— Да, так что, может, звучит и пафосно, зато теперь я могу шлёпнуть и ущипнуть самую милую девушку в округе, — последовали визг и смех.

— Но нашего молчуна-то ты как встретил?

— А, да мы с ним на одном пароходе из Дувра плыли. Сначала даже взглядами старались не пересекаться и понятия не имели, что нам по пути. Он считал меня повесой и селадоном, а я его — обыкновенным занудой.

— А оказался занудой необыкновенным? — подал голос обладатель зашитой заячьей губы.

— Он и сейчас такое впечатление производит, — пыталась она втянуть Мартина в разговор, но тот ещё зрел.

— Он очаровашка, вот увидишь. Так вот, высадились мы у Дюнкерка — вновь соседствуем. Я в Бельгию — и он в Бельгию. Ну, как уж тут было не разговориться, чтобы скоротать время? Но истинный его потенциал я раскрыл в Брюгге. Какую же он мне серию лекций закатил о тамошних местах! Но уж извини, то был эксклюзив, обойдёмся без повторений! — «Главное, умасливай её своим сладкогласьем. Позже можешь даже попробовать монетками выстлать наш маршрут у неё на спине — вполне пригодная замена терапии из Спа». — Знаешь, как я его тогда обозвал? Архитектурный эмпат! Для него «музыка в камне» отнюдь не метафора. Должно быть, какое-то расстройство. — «Нет, ты меня в это не втянешь». — Но забавно то, что мы тогда так и проскочили мимо Франции. Мне-то было без разницы… Спокойно, ребята, спокойно, это тогда мне было без разницы! А вот у него маршрут был весьма даже установленный: германские земли, швейцарские кантоны, Тироль, Ломбардия, Тоскана, Рим. Он пояснял это… Как же там было? А, так пальпирует рыхлую Священную Римскую империю. — «Да она же и половины слов не понимает. Твоё счастье. И моё. Но представь, что начнётся, если ещё и я встряну?» — Мол, изучает эволюцию стиля и особенности связи способа администрирования территорий с архитектурным оформлением самой администрации. Я сам до сих пор слабо понимаю, что это значит, и уже забыл, на кой оно ему нужно. — «Ну что ты всё обо мне да обо мне, давай уже о себе или о ней, а? Кто тут кого наблюдает?» — Уверен, у него уже есть, что сказать и об этом месте. Встречайте овациями, мистер Мартин Вайткроу! — «Барнум чёртов. Так свою репутацию историедобытчика и зарабатываешь, да? Теперь, чтобы не обижать почтенную публику и початые бутылки, надо что-то сказать».

А у него, честно говоря, было. Он старался излагать так, чтобы не отпугнуть девицу. Впрочем, это его прорывающееся в устную речь архитектурное философствование нашло живой отклик у завсегдатаев. Вот тут урбография и начиналась. «Ладно, Генри, я сам напросился; хоть и получилось через задницу, но всё-таки своё дело ты сделал, так что спасибо». Какой угодно вечер в какой угодно забегаловке ни возьми, разговоры рано или поздно сводились к городской мистике и неожиданным откровениям. Какие-то были чистым художественным вымыслом, вроде переложения истории о Летучем голландце с паровозом в главной роли, какие-то — попыткой найти объяснение вещам иррациональным. Были и те, кому у Лувра виднелась пирамида, а то и группа. Или даже две из них, со смещением сплетавшиеся между собой. Встречались и те, кто понимал ощущения Мартина по поводу площади Согласия, и говорили, что обелиск похож на застывший в камне момент, когда капля падает с высоты в воду, и образует такой же вытянутый хвост, над которым внимательный и быстрый глаз часто способен увидеть каплю поменьше, — при этих словах Мартин вздрогнул. Оценили и его пассаж о Сакре-Кёр, дополнив его тем, что только неовизантийский стиль и подходил: где, как не в Византии, расположенной на стыке культур, знали цену языкам и символам, а купол-котёл обещал равномерное переваривание семиотических ингредиентов.

А иногда эти рассказы касались не непосредственно географии и топографии, но также и городских легенд. Например, один нормандец, работавший сторожем на Трокадеро, клялся и божился, что уже не в первый раз видит на Йенском мосту одну из, как понял Мартин, dames blanches, и был уверен, что это именно она, белая дама, а не какая-то непоседливая богачка, поскольку по всем канонам легенды была, для начала, в белом или тёмном, но отливавшем под Луной серебром, при этом, в качестве обязательного условия, стояла на мосту, и вдобавок ко всему не убегала или сдавалась на милость, а поджидала, когда он подойдёт, и приглашала на танец, дивно хохоча. Вот только одно не сходилось, говорили новоявленному мастеру логики: на статного молодого красавца, как того требовало сказание, он ни разу не походил. После чего, разумеется, чокались и замиривались — драться сил не было. Не было сил и спорить насчёт того, возможно ли на французской земле увидеть героев зарубежных преданий, в частности британских: ещё один временно трудоустроенный на Выставке и работавший там декоратором по гипсу будто бы видел, как на крыше беснуется — так зовут его на родине — Spring-Heeled Jack, да не один. А упреждая вопрос, откуда ему про таких персонажей знать, то ответил, что-де он и не ведал, но, поскольку трудился он над британскими павильонами, то как-то раз после смены разговорился с английским прорабом, понимавшим по-французски, а тот, услыхав описание чёрта, и предположил, что это не кто иной, как старый злой Джек-пружины-на-пятках с гастролями.

И стоит ли упоминать все свежеиспечённые мифы, кажется, замешиваемые прямо на месте и тут же румянившиеся от жара дискуссий, о самодвижущихся аэростатах, одним лишь чудом и слепым провидением едва втискивавшихся в выставочные площади? О том, как они крадут и пожирают облака. О том, как они, изгоняемые острыми шпилями церквей, вынуждены скрываться где-то за зажравшимся шестнадцатым округом. О том, как иногда они тянут к земле тонкие и длинные хоботки, с помощью которых отрыгивают что-то на землю — возможно даже, что тех, кто захотел на них полетать, собрав гроши по углам протёртых карманов, но не вернулся вечером в свои соломенные постели. О том, как в стаде этих белых барашков завелись чёрные овцы. О том, что они всегда за всеми наблюдают сотней глаз — и спорят с той сотней, что уже имеет город в виде циферблатов. И на этих словах Мартина объял уже ледяной пот — ощущая подобное, он тогда и замер перед башней Гар-де-Льон.

Иногда эту серьёзную мужскую компанию разбавляли, составляя конкуренцию стационарным гетерам, влетавшие совсем юные пташки, щебетавшие, только чтобы щебетать, и порхавшие, чтобы порхать. Ладно, на самом деле не только, и имевшие смелость так врываться в чужие владения только потому, что были под протекцией особенно жестоких и диких молодчиков, чью жизнедеятельность как раз и описывал для газеты Энрико, обитавших как раз на Монмартре, Бастилии и Бельвиле. В вечернюю пору их сменяли гризетки такого вида, что Мартин отметил, как на сей раз в его голове смешиваются французское «gris», лёгшее в основание «grisette», и английское «grease». Замученные женщины, формально составлявшие тот же полусвет, что и их более удачливые кузины, снимавшие мансардные этажи османовских домов, они были совершенно лишены сияния, которым будущее осеняет молодость, ныне увядшую и угасшую. Мартин взял одну из пустых бутылок и расположил её на вытянутой руке между собой и одной из таких барышень, которую увидел через припорошённое пылью и известью окно. «Вот бы взять её и поместить туда, как кораблик, как бабочку под стекло, чтобы сохранить то, что ещё возможно», — проявил он жалость под маниакально-минорную мелодию, выстукиваемую на пианино в сопровождении виолончели, готовивших слушателей к развязному, вороном покаркивавшему, скользящему полуречитативу:

В кабак… Я захожу ’посля конторы. Подонки… Своей лишь жизни воры. Откушал… Бреду под керосина дрожь. ’Муазель… Вам так пойдёт вот эта брошь. И в нумера помчались мигом… Она на мне тряслась как «зингер». Я напорист был как «даймлер». Скреплён прогресса нравов займ. Чулки… Скользят по ножкам светлым. Ноздря… Сопит над яда горкой белой. Веселье… Ничто без пустоты за ним. Ангела напротив… Поиметь бы в нимб. Прогорело страсти пламя мигом… Она на мне тряслась как «зингер». Я напорист был как «даймлер». Скреплён прогресса нравов займ. Рука… Её рука царапает мне торс. Своей… Как упряжью верчу копну её волос. Подарок… Ценою в свете дня растаял до гроша. Тонкий вкус не для тебя? Отведай остроты ножа! Прогорело страсти пламя мигом… Она на мне тряслась как «зингер». Я напорист был как «даймлер». Над телом сломанным я плачу-замер.

По мере того, как Солнце уставало дарить свои лучи всем этим безвылазным пропойцам и тем, кто вечно жаловался, что в студии мало света, а зеленоватой и с синеватым кантом жёлтой люминесценции редких газовых ламп — расслоение и обособленность Холма чувствовались уже на этом уровне — становилось недостаточно, в ход шли лампы керосиновые и масляные. В их огнях и мир казался нарисованным толстыми и жирными мазками, и невозможно было отстраниться от этой панорамы, но лишь больше придвинуться и провалиться, также омаслянев в современной манере. Черты лиц плавились, становились одновременно угловатыми и смазанными. Глаза блестели мутными пятнами. Покатые плечи и сутулые спины облеплял густой спёртый воздух мрачного фона. Руки и ноги становились каучуковыми или растворялись за агеометрической мебелью. А стоило таким мизераблям покинуть питейную, и газовый свет фонаря, установленного близ кабака, не дрожал, как пелось в романсе, — морщился, своим трепыханием тревожа скрывавшихся в тенях бесов; не порывались бежать лишь мигрировавшие с фасадов в тёмные переулки и дворы стаи медуз и кальмаров внизу стен и на шас-ру — порождения рвоты, ей же множившиеся и кормившиеся. Расходившиеся в разные стороны фигурки, казалось, не удаляются, а уменьшаются, истираются и поражаются в деталях, лишённые третьего измерения, соответственного своему слою и плану, и сворачиваются до мерцающих точек, чтобы, скрывшись из виду, взмыть и присоединиться к далёким звёздам, — туда, где им и место. Туда, куда вознесут их труды, оставив от них в глазах потомков один лишь холодный, далёкий во времени блеск.

Возвращение в гостиницу прошло под ожидаемую и благодаря этому совершенно спокойно выслушанную ругань хозяйки, оценившую кроткий нрав своих временных постояльцев, а потому в какой-то потуге на заботу напомнившую, как им дойти до своего номера. Энрико был галантен, как колибри перед цветком, когда, в знак признательности пытаясь чмокнуть даме ручку, завис над дланью, будто уснул, скоро клюнул её носом и шумно втянул воздух трубочкой губ, после чего выпрямился и зачем-то пожал и потряс руку — и был таков. Реакцию женщины определять не было времени, оставалось только поспевать за этим чудо-угодником. Якорем рухнув на мягкий ил кровати, Энрико сообщил, пока ещё помнил, возившемуся с дверным замком Мартину, стоявшему к нему спиной:

— А я, межпрочм, справился.

— С чем? С приступм тшноты или бтинками? В любом случае пздрвляю.

— О-ой, дура-ак… Звни. Справился об этьх твоих ненормальных.

— И что же?

— И то же! Или не то же? Крочь, успех! — Тут Мартин повернулся, благополучно разобравшись с вопросами безопасности.

— О!

— Ик-ага. Во французейшем смысле «au»! Золото! Ой, нет, пгоди, это ж в прдической, хе-хе, прдичскй таблице оно «Au», а у… ау-ау-а-а-у-у-у! А у… К-хах! А у французов ж нет «au», у них «eau», и никакое это не золото, а вода… А у нас есть вода? — Генри поплыл, пора было маякнуть утлому судёнышку его сознания.

— Так что там с ненормальным успехом? — Ладно, вышло преотвратно, но попытка не пытка.

— А, ну вот. Мы попадём на следующее собрание. Им, вродь как, пзарез нужны новые люди. Так мы и проникнем. Ещ… Ещ… Ещ-щ-щё одни сердобольные комки жира на кипящую за правое — нет, левое! — дело сковрду.

— Кипящую? Они что ж, прям такие анархисты-ревлюснеры?

— Анорхисты? С щво ты взял? Не-не, у них всь при себе! А то и большь, чем нужн.

— Расширяется предприятие, хи-хи, а?

— О да! Оказвается, полно желающих псмотреть на этот цирк ближе, чем из первого ряда.

— И мы туда же, — устраивался Мартин на своей койке, расплескав видимые в поднявшейся пыли калейдоскопики дивных сновидческих миров.

— И нас туда же.

 

7

— А, чтоб вас…

— Дорогая, помни о манерах!

Селестина куксилась из-за того, что теперь флю-транспортироваться могла лишь в сопровождении Сёриз, и, чтобы вновь обрести независимость, заново открывала для них обеих счастье пеших прогулок и поездок в общественном транспорте, отводя своей доброй, слишком доброй и рассудительной, подруге роль ведомой. Та и отыгралась: пришлось по обоюдному согласию и естественным причинам смотаться по флю-каналу к, как его игриво назвали, Le Petit Palais du Pipi неподалёку от настоящего Пти-Пале. «Всё-таки в этом отношении город ужасно непрогрессивный и маскулинный, расположенной к длительным прогулкам даме предлагается столь мало удобств!» А переход по флю-каналу для ведомой, то есть на сей раз Селестины, означал неизбежное головокружение, мигрень, комок к горлу, тошноту, холодный пот, слабость или всё вместе в зависимости от слаженности перемещающегося дуэта. Селестина проявила самообладание, так что узнать, что же из всех этих напастей выпало ей, для наблюдателя было невозможно. А выдержка сегодня была нужна, как никогда прежде — день обещал быть хлопотным.

То было двадцать восьмое мая. День всегда предсказуемый астрономически, но никогда — по последствиям. Ещё никогда не была экранирована столь огромная территория, ещё никогда на такой территории не собиралось так много людей — и это несмотря на понедельник. «Уж если где мёдом намазано…» И ещё никогда на такой территории с таким количеством народа не было такого объёма потоков, готовых забурлить и вскипеть.

Впрочем, первая половина дня выдалась на удивление спокойной. Не встречались ни помешанные, ни бесстыдные миноры, ни прочие подозрительные личности, даже в целом по городу, вроде бы, уровень преступности был ниже обычного. Но урбматерия не обманывала: она, как и полагается в подобный день, не была тиха и стабильна. Штабу пришлось поднимать весь резерв, однако не столько для ликвидации уже появившихся прорывов — их-то тоже было меньше ожидаемого, сколько для неминуемо последующих, компенсирующих утренний недостаток. Вот этим-то закладыванием будущего, обеспечивающим ситуации суммарную естественность, и пытались пресечь настороженность Селестины. Да что там: её в «выставочный» патруль-то сегодня сплавили, лишь бы сама во всём убедилась.

Что ж, напарницы, как и в прошлые разы, начали обход с воспроизведения маршрута Селестины той ночью. Снова сельскохозяйственное, котельное и уже транспортное оборудование, вновь смотрители Выставки и отлынивающие от лекций «латиняне» встретили странную парочку механоманок полным непонимания и удивления взглядом.

— Вы что, никогда не видели бициклисток и автомобилисток, чтобы так бесстыдно глазеть?

— А то как же? Еженощно в Cafe d'Harcourt!

— Да как вы… Да как ты, хамло, смеешь? Сейчас твоя щётка под носом мне сапоги чистить будет!

— Тише, тише, дорогая, идём отсюда. — И уже на достаточном расстоянии: — Что ты?

— Да ничего я! Я, я вообще ничто! Пустой звук! «Не беспокойся, всё в норме». «Редко, но бывает». Гр-р. Прости, милая.

— Давай-ка на воздух, здесь мы не узнаем ничего нового.

Они вышли на боковую улочку, примыкавшую к ограде и послужившую пристанищем дополнительных павильончиков, преимущественно подсобных, однако и на ней зачем-то предлагали оценить и резину, и баварское пиво — прямо по соседству. «Миноры встречаются даже тут».

— И вот здесь ты смогла спрятаться от тренированного мужика с грудой новейших штуковин? О, а стекло-то уже вставили. Любопытно, списали на жирного голубя или на отлетевшую от экспоната пружину?

— Я только сейчас вообще осознала, как далеко от тебя была. Будто одной секции тогда и не существовало. Вот этой, художественной. Сразу Дворец оптики, марео— и синеорама… небесная сфера и… О-о…

— Что, падение?

— Разве что моих интеллектуальных способностей. Я дура. Смотри, смотри, что рядом со сферой! Как я вообще могла это не только проглядеть, но и вовсе не учесть?

— О-о. Вокзал Марсова поля. Ладно, я тоже не лучше.

— Вот мы и нашли несколько соломинок. Уже в этом ты была права.

— А ты — в том, что это не всплеск. Кажется, что-то во всём этом мы понимаем. Да только папá больше утвердился в мысли, что никаких «включений» и «соломинок» не было. Задержанный экранированием отток.

— То есть его не смущает, что оно слилось куда-то не туда? Ты же потом указывала, что единой воронки вниз нет?

— Указывала, но если её не было видно на флюграмме, то это, чисто технически, означает, что периметр и впрямь сработал.

— Да, но вокзал? Неужто в штабе вот совсем не придали этому хоть какое-то значение?

— Какое-то — несомненно.

— То есть ничего, что это тоже может быть частью плана?

— Сели…

— Сама рассуди: вот та сфера, вот пустота вместо моста, вот урбматерия, с которой сцедили умбрэнергию, а вот… их доильный аппарат.

— Очаровательное сравнение.

— Очаровательнее то, что на вокзалах традиционно запутываются и наслаиваются потоки, которые отследить невозможно, а если злоумышленники умеют ещё и передавать команды с одного уровня на другой, то перспективы и вовсе безграничны: любой мостик над путями, любой переход, любой переезд — и всё.

— «Они»? Уже не «он»?

— Во-первых, один «он» у меня уже есть, не хочу запутаться…

— До чего порядочная девушка. Ай!

— Ай!

— Ну, не на людях же!

— К-хм. Во-вторых, это уже настолько План, что для его подготовки и осуществления нужны несколько участников.

— Н-ну как скажешь.

— Ты мне хоть немного веришь?

— Ох, старые боги подмигивают таким перипетиям. Отказываться принять это за их знак будет невежливо и неучтиво.

— Дай я тебя расцелую!

— Для публики, полагаю, безумств на сегодня и без того хватит. Слушай, — посмотрела она на предплечье, — пока всё спокойно, а до главного события ещё далеко… Как тебе идея немножко отвлечься? Мы же на Выставке, а я хочу посмотреть же что-нибудь без оглядки на обязанности.

— Да уж, безумством сегодня заражены все. Ай!

Так они, с соблюдением всех правил приличия, и переместились к Малому дворцу. Есть пока не хотелось, так что проигнорировали возможность подкрепиться в «Ледуайен», предпочтя свежий аромат садиков, обрамляющих «дворцовую» часть Выставки и её светлые, лишённые прокуренной желтушности песчаника контуры, сколь угодно противные критикам без доступа к власти, и позолоту декора, яркую, ещё не омрачённую завистью и жадностью. Видели они и лениво взмывающее к своим собратьям облачко — ах, жаль, не успели на рейс! Но ничего, откуда-то за Гранд-Пале доносилась музыка.

Музыка! Скорее, скорее туда! Оркестранты пользовались отсутствием надзора, а потому закатывали мелодии шансонеток. Селестина и Сёриз пустились в пляс, каблуки высекали из придорожной пыли искорки, юбки их развеивались в лисьи хвостики, а ис-диспозитиф Сёриз только и поспевал дарить всем вокруг внезапных солнечных зайчиков, будто бы от хозяек хвостиков и драпавших. Смех! Когда в последний раз они были столь же беззаботны? Да неважно — они счастливы сейчас. Они могли бы взмыть к небесам и без дирижабля, не было ни лишней ноши, ни лишних попутчиков… Но был взгляд какого-то, по-видимому, администратора, вперившегося в музыкантов, покорных его бюромантии и переключившихся на другие сочинения, более спокойные и присталые державности архитектурного ансамбля. Через каких-то полгода, после снятия экранирования, это видение Дворцов станет официальным. Не одной из возможностей, но основной оптикой измерения потоков и каналов, пересекающих здания и транслируемых ими, которое устанавливает правила и законы их связи. Но пока что… Пока что это не их забота. Танцы аж вскружили головы и помрачили сознание, на миг потухли краски мира, до того необычайно яркие, — отчаянными ли стараниями музыкантов, сопрягающимися ли стихиями, собственной ли подруг расположенностью. Фуф, скорее искать рикш — и на Эспланаду.

Само название, конечно, несло отпечаток разрушения, потери и неполноты, но не потому ли нынче Эспланада инвалидов отдана под всё созидательное и необычайно мирное, соперничающее лишь красотой. Не красив ли даже такой приём, как упрятанные под пешеходную зону железнодорожные пути вокзала Инвалидов? «Ой, нет-нет, это всё позже».

В полную противоположность Дворцам место было лишено историчности. Оно связывало не во времени, ведь для всех оно было одним — современностью, но в пространстве. С восточной стороны у ограды расположились особняки провинций Шестиугольника: Пуату, Арле, Прованс, Бретань, иллюстрирующие их нынешние жизнь и уклад — ну ладно, без небольшой ретроспективной справки не обошлось, однако она не в акценте. Но что же это перед ними? Ах! Скорее внутрь! В павильоне открыли свои филиалы «Bon Marché», «Louvre», «Printemps» — бокалы золотистой амброзии меж кувшинов с водой и чернилами! «Вернёмся сюда ночью и оставим себе что-нибудь на память! Ну! Ну-у… Ну тебя». Нашлись даже украшения от дома «Тиффани» и других мастеров ар-нуво, вдохновлявшихся, помимо прочего, и египетской темой: здесь и сапфировые скарабеи, и изумрудные стрекозы, и рубиновые скорпиончики — в меру шокирующе и провокативно. «Вот бы папá это всё видел!»

А что же ближе к Военной школе и с западной стороны? Мебель, обивка, обои, столовые приборы, элементы декора из бронзы и железа — всё также в новейших и проверенных вкусом стилях. Надоедает ли, что все устремились в одно русло? О, нет-нет, не в ближайшее десятилетие — и пока не выродится в массовое да штампованное. «Мне нужно посидеть на этом диванчике!» «Мне нужна эта лампа!» «Мне нужна книжка, подходящая этому дивану и этой лампе!» «Мне нужна книжка, подходящая мне, сидящей на этом диване и читающей в свете этой лампы!» «Фуф, и правда что пора присесть».

После отдыха, чтобы вновь не утруждать себя, отчего бы не прокатиться на уже знаменитой самодвижущейся дороге? «Да они подбираются к нашему способу перемещения!» — подмигнула Селестина. Привычные к внезапным ускорениям, в отличие от многих дам, а то и жантильомов, подруги смогли удержаться на самой быстрой дорожке троттуар-рулан со скоростью, достойной иного творения братьев Рено или Мор. Оторваться от городской суеты. Вознестись и окинуть взглядом дома — те самые, иктерические — на авеню Рапп и Боске, рю де Гренель, Сен-Доминик и де л’Юниверсите, поневоле превратившиеся в заповедник седьмого округа и фактически варившиеся в собственном соку ввиду ограничения сквозных потоков экранированием выставки. В какой-то мере, впрочем, это было справедливо: если на Выставке были антропопарки, представлявшие жизнь людей определённой эпохи или местности, включая город-хозяин предыдущих веков, то отчего не быть и такому же парку, посвящённому нынешней жизни самих горожан? Вы видели народы и племена, покорённые великими нациями, а не желаете ли свысока взглянуть на «воспетый» Бальзаком лё Фобур и его обитателей? Захватывает.

«И вновь привет тебе, Марсово поле. Да сколько ж можно?» Нет, в этот раз они пойдут по его восточной половине, без захода в тяжеловесные металлургические павильоны, сразу к набережной… Секунду, а это что? Дворец костюмов? Дворец костюмов! Так вот, на что могут пойти обнаруженные на Эспланаде атлас, батист, бомбазин, габардин, газ, кисея, коленкор, креп, кретон, лоден, мадаполам, муслин, оксфорд, органза, — Селестина ныряла в одни ряды и выпрыгивала из других, примеривая то одно, то другое, на что Сёриз отвечала неодобрением, но всё же позволяла и себя в это втянуть — пашмина, поплин, сатин, ситец, тафта, твид, тик, туаль, фланель и… — и тут Селестина поймала себя на мысли, что легче и в гораздо большем объёме могла бы воспроизвести по памяти большее число архитектурных материалов и элементов. «Кто ж такую замуж-то возьмёт?» Красота, но одно расстройство. «И вообще, у нас фасончик моднее будет, даже без учёта ис-диса, а с ним — так и вовсе несравненно! Вот!» Что ж, иногда при декларировании дозволительно быть косноязычным для придания заявлению стержня, большей ригидности и недопустимости оговорок — и к чёрту аргументацию! На том, пожалуй, пора было вернуться и к своим обязанностям. Выходили подруги с гордо поднятыми головами.

Нет, правда, портные Директората действительно добротно потрудились над их… даже невозможно называть это «формой № 4, светской». Блузы приглушённых цветов с очерчивающими тёмными поясами в три пальца шириной, гармонирующие с тонкими редкими полосками — лазурно-пепельными у Селестины и вишнёво-шоколадными у Сёриз — на белизне простых юбок-колокольчиков и курток с уменьшенными муффонами плеч. И всё из добротной ткани. Плюс, что немаловажно, без жёсткого корсета вопреки требованию времени. Девушки, бунтующие против этого — что в прямом, что в переносном смысле — набирающего вес предмета туалета уже ввели в оборот фразочку: «Пойдите, сударь, и дирижабль в него затяните, а меня не раздувает!» Инженеры, услышав такое, вероятно, были бы весьма раздосадованы.

Не всё напарницы посмотрели, не всё успели оценить, но до чего же незаметно пролетели…

— Ох, пять часов! — провела простенькие расчёты и слегка ужаснулась на подходе к Йенскому мосту Сёриз.

— Это место непременно следовало экранировать. Всё-таки здесь платят не франками, а временем.

— А точнее даже так: франками — за настоящее, действительное и реальное — выбери по вкусу, — а временем — за будущее, грядущее и неизбежное, — уже догадываешься, что следует сделать.

— Что же, в рецепт не включены «наблюдаемое» и «возможное»? Пессимистично, моя дорогая, — спрыгивала с тени Трёхсотметровой башни на камни моста Селестина.

— Это всё накатывающее и преходящее. Ис-диспозитиф даёт о себе знать.

— Уверена, что это не мелюзга какая-то тебя задела? Такой большой город, а не то, что ходить — разойтись негде!

— Естественное объяснение. Ты утренняя себя бы дневную послушала. Нет, Сели, мы должны быть готовы. Затаимся и будем выжидать. М-м, как тебе вон то заведение? Обзор неплохой, есть перегородки и всё нужное, чтобы не нарушить цеховой этикет.

Мимо них продефилировали пользующиеся увольнительной на берег два моложавых статных офицера в русской тёмно-синей форме и кажется, уделили чуточку больше внимания платьям Селестины и Сёриз, чем рекомендуется в обществе, однако исправились парой лаконичных комплиментов, за что были прощены. Тембр показался Селестине знакомым, но то, должно быть, какая-то профессиональная лингвистическая аберрация, свойственная русской военной языковой школе. И хоть она старалась не сваливать всё в одну кучу и поберечь рассудок, всё равно получалось, что та троица как-то связана с… Ой, ну это.

— А пока мы идём, Сёриз, расскажи, кстати, что ты делала после кульминации ночного приключения? Я-то вот бесцеремонно плюхнулась в штабе, но ты появилась не следом за мной.

— Это такой интерес-извинение, что оставила меня там с кучей догадок? Ну, а что я могла придумать? Твой рыцарь без белого коня, но неплохо гарцующий сам по себе покрутился на месте с минуту и рысью ускакал куда-то в павильоны, так что я пошла туда, где видела тебя в последний раз, думала спуститься к реке.

— Но-о?

— Но мои намерения встретили препятствие. Какой-то невнятный — что в смысле появления, что в смысле вида — охранник увидел меня на мосту. Он — в прострации, а я вся в белом. Начал мямлить что-то про белых женщин на мосту и страшную участь, если он откажется со мной потанцевать и сказать, что я красивая. Позже-то я вспомнила, что это за предание. Нам надо бы взять в оборот. Так вот, не сбрасывать же в реку было и его в отместку за тебя? Я подыграла. Раз-два-три, раз-два-три, всё, молодец-красавец, сторожи дальше. Надеюсь, с ним всё в порядке. Быстро оглядела место схватки, ничего не нашла — да, твой ис-диспозитиф в первую очередь — и переместилась в штаб.

Ротанговые кресла второго яруса двухэтажного ресторана на набережной приняли их в свои объятья. Селестина надеялась, что через них, через каркас строения и почву, через окружавшие их колониальные павильоны к ней перейдёт хотя бы крупица мудрости этих далёких, теснее связанных с природой народов, их тонкое ощущение своего места в этом мире, — однако понимала, что всё окружавшее их было и оставалось лишь подделкой, источавшей хлипкое сияньице аутентичных форм, вызванное безвредным для архитектосферы города — благодаря экранированию — сгоранием сих чуждых, не привитых к нему конструкций. Но ни одной из этих пагод, мандир, ступ, чайтья, сала, ханака — и что там ещё есть — не было суждено простоять более одного сезона: их токсичное разложение, не будь создано экранирование, пресекли бы сносом и, на какой-то срок или до появления особых перекрывающей силы обстоятельств, градостроительным вето.

Единственным объектом, своей статью и органичным, и содержательным, и смыслообразующим, перманентным вместилищем всех возможных собраний был Дворец Трокадеро. Браво гениям Давью и Бурде, умудрившимся сплести в нём мавританское и византийское начала, короновавшим его диадемой статуй наций, давшим ему дуги-крылья, которыми он, как заботливый родитель и воспитатель, укрывал павильоны-сироты, оторванные и воспитанные на чужой земле, отданные на заклание и потеху… «Как пастух с двумя овчарками, погонявший стадо», — пыталась выбить первую аналогию Селестина. Но нет, то была правда, он даже позволял Мадагаскару усесться ему на шею. Это здание источало музыку, переливалось архитектурной полифонией, оно сглаживало противоборствующие теченьица и находило им верные углы сочленений. Но было в нём, в аркаде нижнего яруса, и что-то от мрака Колизея. Да, в него закладывали ложную открытость соперничества и борьбы, она это знала, — но вот чувствовала иное. Пожалуй, только внутреннее благородство сего метиса-полимата и препятствовало тому, чтобы вытекающий из его подножия водопад, рифмованный Шато д’О на Марсовом поле, не окрасился в алый и не стал продолжением и посвящением римскому богу войны — это его поле, не его город.

Селестину отвлекли не знающие устали мальчишки, разодетые по модной морской теме, пробежавшие опасно близко к довольно грубым столикам и показывавшие руками какие-то фигуры, которые, как она позже сообразила, обозначали дирижабли и полёты на них: головы и тельца становились гондолами, а поднятые над головой и разведённые луковицей руки со сцепленными в замок пальцами — волшебные, как для малышей, газоносные оболочки. Не забывала детвора издавать и смешные, а порой и сомнительной приличности звуки, имитировавшие то работу пыхтящих и жужжащих двигателей, то выходивший из разошедшихся швов газ, то, кажется, что-то отдалённо напоминавшее русский военный жаргон, чем неизбежно вгоняли в краску своих нянь и матерей. Селестину же это заставило улыбнуться. «Любопытно, сколько сегодня берут — или уже прямо-таки бесстыдно дерут — за полёт?»

Возможно, это была бы её последняя непринуждённая улыбка на сегодня — подкрадывались минуты сопряжения светил. Последствий предостаточно, если Солнце и Луна просто изволят появиться на небе одновременно. Уже от этого все флю-мируа в неопытных руках могут потрескаться и лопнуть в жалкой попытке регистрации без фильтрации и сортировки всей активной умбрэнергии, выплёскивающейся из недр и вскипающей в пресыщенной сольэнергией среде. Но Луна, встающая в линию с Солнцем, — это и вовсе неуправляемая нефтяная скважина, притом горящая, потоп городского масштаба. О, нет, дело не в каком-то мифическом страхе и ореоле таинственности события. Обыватели и вовсе могут не почувствовать изменения — не моментально. Но значительная часть всех будущих обрушений зданий, пожаров, логистических патов, актов преступности из-за разбушевавшихся миноров, вспышек инфекций, а порой и умонастроений объяснимы затоплением и заболачиванием умбрэнергией, которую не смогли вовремя перенаправить и отвести. Селестина и Сёриз и сами ей пользуются, но масштабы совсем не те, да и противопоставить что-либо стоящее — нечего. Стратегически можно только пытаться сконструировать карту потоков на основе получаемых сведений и посылать урбматерии команды для изменения состояния, а локально, подбирая варианты по ситуации, — справляться с тем, что имеет низкую скоммутированность или не укладывается в общую выработанную схему.

Не могла Селестина, пока поднималась по винтовой лестнице, не встретиться взглядом и с колоссом Павильона русских окраин, бесцеремонно доминировавшего на Трокадеро и над ним. Вновь она размышляла: как поведёт себя он, даже будучи за периметром? Охватывает ли его периметр целиком? И может ли он быть использован в гнусных целях независимо от ответа на предыдущий вопрос?

Положим, Селестина о Павильоне и не справлялась, но ей и в манифест заглядывать не нужно, чтобы по видимой части конструкции определить гуморы объекта. Ей представлялась грязной фальшью его попытка скрыть свои истинные размеры светлым блеском металла, мимикрировавшего под небесную твердь, но на деле — царапавшего и рассекавшего её, впивавшегося в неё. Было странным, но она не обнаруживала признаков горения, только ощущение холода. «Стало быть, это одобрено на самом верху? Ещё и Выставку переживёт? Жуть». Казалось, сооружение зачем-то пыталось соперничать с Дворцом, передразнивало его, выворотив наизнанку само естество, превращало себя в огромный оргáн. Чем дольше она смотрела на него, тем больше была уверена, что оно вследствие извращённой эндотермической реакции изымает из пространства краски, музыку, ароматы и очаровательную квазигармонию, подменяя своими, излучавшими что-то неземное, что-то на стыке первопричин космоса и хаоса. Чужеродный кристалл отталкивающей сингонии, чьи трубы-щупальца присасывались к пространству и времени и притягивали к себе, душили, давили, обвивали, подобно столь же чуждым созданиям из морских пучин — и теперь расплывались чернильным пятном в меркнущем свете Солнца.

Всё, она не могла на это смотреть, и мучить этим же Сёриз не собиралась, а потому уговорила пересесть на южную террасу: затмение видно так же, только без отвлекающих и угнетающих факторов, а официанты начали предлагать закопчённые стёклышки. Впрочем, всё пошло не совсем по задумке…

«Такого-то левиафана проглядел! Вот он, корень моей хандры в те дни! А ты знаешь, есть в этом что-то от архитевтисов, октоподов, каракатиц и прочих милашек — приматов океана, избравших путь трудной морской эволюции…», — услышала она исходивший откуда-то снизу разговор по-английски со стороны близлежащего книжного киоска, за какой-то невнятной потребностью разместившегося здесь, ведь он располагал лишь обычной европейской литературой, а потому больше напоминал… «Миссионерскую лачугу сию перерою, но найду тебе то описание из Гюго!» Точно, миссионерскую лачугу! Нет, она решительно хотела увидеть своего собрата по несчастью, но, повертевшись в кресле, так и не смогла найти удобную позу, а разглядеть общавшихся удалось лишь, как это называется, краем глаза — всё-таки, киоск был не совсем в прямой видимости: его загораживал обструганный лес подпорок, рядок высаженных пальм и какие-то декоративные ширмы, ещё и эти чёртовы котелки и цилиндры — где-то за всем этим и притаился источник любопытных речей. Увы, подняться и подойти туда — вот так, напролом, отбросив правила приличия, позабыв о подруге и, вероятно, опрокинув в полутьме столик, не было суждено.

Непонятно откуда выскочила — и соблюла ли правила цехового этикета? — слегка встрёпанная, замотавшаяся Корнелия, у которой были новости. Тем временем сургучом наплывала Луна на дневное светило, и на ней уже начали проступать тёмные сигилы, де-факто скрепляющие любые заклятия и умбральные контракты.

Селестина всегда умела расставлять приоритеты, а потому довольствовалась доносившимися сквозь фоновые шумы обрывками цитат. В конце концов, в городе помимо миноров хватало приличных эмпатов вне Директората, ещё когда-нибудь пересечётся, в таких обстоятельствах это и не мудрено. Корнелия определённо мчалась к ним на всех парах и довольно долго металась в поисках: жадно хватала ртом воздух, в чём ей совершенно не помогал корсет, и тяжело опиралась на столик, едва ли не расплющив пальцы. У публики, кажется, по поводу неё разово случился приступ светской куриной слепоты.

«Ага, вот! На вас нападает воздушный насос, — декламировал на сносном мурлыкающем французском искажённый прочими шумами голос. — Вы имеете дело с пустотой, вооружённой щупальцами…»

— Селестина, Сёриз, — прерывисто и тихо говорила она, — Зацепка. Одна.

— А что же не по ис-дису?

— Замучаюсь отбивать.

«…Кровь брызжет и смешивается с отвратительной лимфой моллюска. Множеством гнусных ртов приникает к вам эта тварь…»

— Ранним утром, — отдышалась она наконец, — в субботу. Как понимаете, придётся обычным транспортом. Но тебе-то, Селестина, к такому не привыкать, да?

— Пожалуйста, дальше, — взмолила она, но с мольбой обращалась не к Корнелии.

— Агитационное собрание кучки придурков-анархистов. В Нёйи-сюр-Сен.

— Да, на это они горазды, сборища, — просмаковала Сёриз, — единственная форма организации, которую они ценят.

«Вы — пленник этого воплощённого кошмара. Тигр может сожрать вас, осьминог — страшно подумать! — высасывает вас».

— Анархисты в Нёйи, — просмаковала Сёриз. — Нигде в фаланстерах для равновесия не зародились монархисты и капиталисты? Чем они нас заинтересовали?

«Он тянет вас к себе, вбирает, и вы, связанный, склеенный этой живой слизью, беспомощный; чувствуете, как медленно переливаетесь в страшный мешок, каким является это чудовище».

— Дай-ка подумать. Тем, что о них идёт молва среди подонков, неудачников и юных талантов? Тем, что молва стала интенсивней в последние дни? Особенно на Монмартре?

— Сели, Луг и впрямь подмигивает нам. — Та растерянно улыбнулась и взяла Сёриз за руку, провела большим пальцем по тыльной стороне ладони и тут же выпустила. — То есть гораздо позже инцидента и после фиксирования всплеска, который не всплеск?

«Ужасно быть съеденным заживо, но есть нечто ещё более страшное — быть заживо выпитым».

Селестина отметила, что шептаться они могли уже менее напряжённо ввиду освобождавшихся вокруг них столиков — не из-за их разговора, просто затмение уже было не столь эффектным. Однако стоит допустить, что и монолог снизу привнёс свою лепту, если судить по участившемуся тихому, сдавленному детскому плачу.

— Она, эта группка, вылезла на поверхность, когда некие, по признанию местных, нездешние начали расспрашивать о том, нет ли у нас какого политического, как это называют британцы, bizzare. Ну, им и назвали всего одних.

— Какая прелесть! Селестина, у нас новая развилка!

«Вы отрицаете вампира — налицо спрут… Ладно, признаю, декламировать такое в затмение — то ещё развлечение».

— Сели? Селестина! — легонько стукнула её по ноге Сёриз своей.

— Ай, зараза. Да-да. Вы ничего такого не слышите, нет? Ладно, вернёмся к теме. Выходит, то ли чистое совпадение, вызванное праздностью, то ли некто столкнулся с тем же, что и мы, и начал сам искать ответы, то ли…

— То ли это не то какой-то трюк с целью проверить, хорошо ли подчищены следы, не то мудрёный способ заинтересовать в себе публику, раз уж и мы узнали про субботнее, — отметила Корнелия.

— Кстати, передай девочкам, что мы у них в долгу и признательны за избавление от походов в те кварталы.

— Ты ещё пожалеешь о своих словах, — хихикнула и подмигнула Корнелия. — Есть одно обстоятельство. Знаю, оно может быть притянуто за уши, но…

Корнелия складывала в уме следующее предложение, снизу же, тем временем, ничего не было слышно. Селестина прокляла чтеца за отсутствие выдержки и безразличие к ней, будто он мог знать, что его кто-то подслушивает, что его страшная немелодичная серенада нашла своего адресата, что она хочет как можно скорее завершить этот разговор и броситься к нему — да не может. Но для чего он ей? Для совета? Для неопределённой поддержки? Пожалуй, что так. Провидение было милостиво к Селестине, она вновь услышала его голос, уже удаляющийся. Она почувствовала облегчение, но вместе с тем и грусть, ведь всё же он неспешно покидал её. И мигом нашла наиболее вероятное объяснение той паузе: незнакомец покупал впечатлившую и его самого книгу, и теперь, не обременяющий торговца своими шокирующими повадками, полноправный владелец книги, он на ходу, останавливаясь ради поиска лучше освещённого направления, — электрические огни уже в этот час, но отчего-то не в минуты затмения, наряжали площади Выставки в перламутровое с золотом колье, — извлекал мудрость.

«А, вот ещё! Спрут — это лицемер. На него не обращаешь внимания: он обнаруживает себя внезапно. Комок слизи, обладающий волей, — что может быть страшнее! Капля клея, замешанного на ненависти».

— Но оно таково, — соизволила продолжить Корнелия. На самом деле прошла лишь пара секунд, но других таких мгновений, полных чувств, образов и рассуждений, Селестина не смогла бы припомнить, столь редки они в любой жизни. — «Нездешние» что-то понимают в урбэмпатии. Во всяком случае, один из них. И ты себя уверила, что той ночью наткнулась на русских, делавших странные замеры в области, близкой к возможному местоположению… чего бы-то там ни было по твоей гипотезе. Увы, я не выяснила, какой, по мнению «здешних», язык родной для «нездешних». В городе сейчас полно иностранцев, однако в данном случае совпадений многовато.

— На это, моя милая Корнелия, у нас есть своё «одно обстоятельство» опровергающего свойства, даже два, — и Сёриз принялась вводить Корнелию в курс предшествовавших их встрече открытий.

А до Селестины донеслось последнее, уже далёкое, но подкрашенное театральностью интонаций и соответствующей силой голоса, будто обращённое к ней одной: «Спрут вероломен. Он старается сразу ошеломить жертву».

После этого всё внезапно стихло, отчего-то объяла тоска. Но вместе с тем и умиротворённость: из штаба не сообщали о сопутствующих потопу событиях, он будто сам растёкся и рассосался, втянулся обратно в тёмное лоно. Не могли же случайно накануне найти идеальную комбинацию и не заметить этого? Нет, конечно, это тоже утопия. Это была тишина, как после града или крупного дождя. Или артобстрела. Значило ли это, что сейчас, когда богиня войны сказала своё слово, на них пойдут в наступление пехотой?

* * *

До сего дня мою решительность подкрепляли только письма к тебе. Вернее, те их подобия, на каковые лишь и способен — с моей-то «усидчивостью» и «собранностью», с моим косноязычием, с моей изрубцованной тканью сознания. Да, мои послания безответны, но ты не можешь их не получать. Мы это обсуждали. Как приятно вспомнить твой голос, пускай он и возвращает к моменту нашей разлуки, но вместе с тем и заставляет вспомнить, что в будущем есть время и место, когда и где мы — да, да, я помню, помню, что, скорее всего, в последний раз, а наши жизни при этом оборвутся — вновь сблизимся, испытаем прикосновение, каковое не испытывал и, остаётся надеяться, не испытает более никто. Никто, никогда и нигде. Позабудемся и мы. Я прихожу к мысли, что если по окончании всего намеченного нас вымарает история, то это только к лучшему, поскольку более никто не соблазнится тем, на что покушались мы.

До сего дня мою решительность подкрепляли только письма к тебе. Для меня они важны и потому, что остаются тем единственным, что не растворится в пене дней, тем, к чему и ты, и я можем возвратиться в любой последующий миг. Эон их не отнимет. Но они же — и моя эпитафия. Я пишу эти строки, употребив вместо стола надгробную плиту. Из особняка мне пришлось перебраться на кладбище в один из фамильных склепов, окончательно переставших исправно, хоть и всё менее героически и всё более паскудно, — подозреваю, в том и причина, — пополняться. Впрочем, для тебя это излишние подробности. И всё же я оставляю их на бумаге с тем, чтобы ты понимала: Её зов был силён, как никогда. Я поддался. На земле мёртвых я стал к ней ближе, но хотя бы влечение к Ней истязает меня не столь болезненно. Я знаю, что ничего хорошего в этом нет, ведь так Она обретает власть надо мной и в этом тяготении готовится разорвать и поглотить мой разум.

Но только сейчас, как я почувствовал, Она дала понять, что не стремится помешать мне, нет — только подстегнуть, подхлестнуть. Она как-то ощущает, что я веду приготовления, связанные с её освобождением, но мнит, что тем всё и должно завершиться. Такая вот извращённая благодарность. Любопытно, считает ли она меня мертвецом, вернувшимся в мир живых? Способна ли воспринять, откуда я явился? В любом случае, не думаю, что она знает о тебе; Её интересуют лишь мои намерения, мои желания… Но я опасаюсь, что Она почуяла их, поскольку — каюсь! — не оставляю надежды вернуть тебя. Не оставляю этой, как бы ты сказала, детской, наивной, невозможной надежды.

Увы, некому более меня сдерживать.

До сего дня мою решимость подкрепляли только письма к тебе, но теперь стоит признаться: несколько часов назад мною всё же был запущен необратимый и самоподдерживающийся процесс — перпетуум мобиле людской глупости, порочности, страха, веры, жестокости. Элементы и обслуживающий персонал сами к нему притягиваются; исправно играют свои роли и не отказывают всем желающим присоединиться, тем укрепляя вверенный механизм. Если ранее я не мог отступить, потому что не был способен забыть о тебе и оставить наш план, то отныне сил мне придаёт ясность видения того будущего, к которому обращены все мои действия. И его неотвратимость.

Нахожу, что мои компаньоны видят будущее не так, как я, зачастую лишь отдельные его аспекты, но им и мне этого достаточно, тем более что они не были Там и не ведают того, свидетелем чего суждено быть мне. Для кого-то из них будущее — бегство от прошлого, для других — от настоящего. Что ж, своего погонщика и навигатора они нашли. В целом мы сходимся на том, что событие в будущем, ради которого всё и затевается — отсекающая точка. Вот только говоря об этом, они непроизвольно озираются и оглядываются, ну а я…

Я закрываю глаза и вновь вспоминаю один из эпизодов моей сегодняшней вылазки в город. Прости, не смог, не смог отказать себе в удовольствии понаблюдать за горожанами из теней, благо что на несколько минут во тьме растворились все Двадцать округов. И всё же прогулка неожиданно стала небесполезной, когда до моего уха долетели обрывки речи, свидетельствующие о своевременности и успешности доставки распространяемых вестей и намёков. Но для меня важнее было то, что слух уловил куда чётче, будто я не столько слышал, сколько с небольшой подсказкой сам, внутренним голосом, воспроизводил по памяти доносившееся до меня. Я слышал, как кто-то — ох, жалею, что не догадался тогда же рекрутировать в Совет этакого оригинала! — зачитывал отрывки из книги, которую мы с тобой пересматривали незадолго до того… что случилось. И на мгновение я увидел, как мы с тобой перелистываем те страницы. Ни мы тогда не понимали, ни они сейчас, на то похоже, не оказались способны оценить, о каком же спруте речь. Однако нельзя отнять того, что кто-то почувствовал: мир высасывают, жадно, хищно пьют. Но правда ли, что мир безвозвратно пустеет и бледнеет? Не был ли этот день насыщенным, как никакой другой? Соглашусь, для этого необходимо обладать знанием, а даже и чутьём, на что обращать внимание. А с этим у Директората проблемы. Всё, что мы за эти сутки с ними проделали, если к этому присовокупить предшествовавшую многомесячную подготовки не без инцидентов, что так и не удостоились должного внимания, — это обвинение. О, нет, никак не приговор, не мне их судить. Пусть осудят себя сами, пусть сделают признание — достаточно всего одной фразы! и всего лишь от одного человека! — и тем сохранят каплю достоинства. Пусть выжмут из себя эту каплю, даже если капля та обернётся слезой. Ей не под силу будет смыть налёт и копоть, что замутняют взор Директората, но в ней не будет и яда, которым Блез отравляет правду и сам Директорат, заставляя тот пухнуть и разлагаться. Устроенная нами ишемия коммуникаций и без того была неизбежна. Но и ждать более нельзя, иначе… В общем, сыграем на тайном страхе Блеза.

Гладь уже взрывают серебрящиеся круги…

Я закрываю глаза и вновь вспоминаю, как три года назад снова, а в каком-то смысле впервые, увидел Директорат. Знаешь, его здание ведь действительно пухнет. И в последние почти три десятка месяцев, кажется, всё отчётливее. Его купол и выгнутые дугами стены всегда больше напоминали не классические мотивы, — стоит признать, что архитектор уловил жажду вбирать в себя как можно больше, — а наполненные ветром паруса. (И один из углов мне по-прежнему кажется лишним, а даже, пожалуй, и в большей степени, если принять во внимание последние десятилетия работ по обустройству уличной сети; теперь Директорат будто бы в лёгкой дисгармонии с окружением и, что важнее, схемой движения.) И в свете случившегося в последнее время я бы не взялся гадать, выдержат ли они грядущий шторм, с которым им суждено встретиться. Шторм, от которого они не смогут умчаться, и первые представления о котором должны были им дать нахлынувшие в день затмения потоки — отнюдь не воздушные. Им не избежать бури: мы запутали, нарушили и разрушили, обессмыслили систему и принципы функционирования их такелажа. Коммуникационные и каптажные аналоги гардаманов, гиней, горденей, драйков, зубил, лебёдок, лопаток, мушкелей, сваек, талей, шпилей — что там ещё? — всё это перестало иметь хоть какое-то значение, хоть какую-то пригодность, когда мне, по окончании всех хлопот, достаточно дёрнуть лишь за одну-единственную верёвочку и запустить машинерию, единственной видимой движущейся частью которой полагается поднимаемый занавес. Ха! Занавес против парусов…

Я закрываю глаза и вновь вспоминаю, как стоял на противоположной стороне одной из улиц, что — иначе и не сказать — огибали, обтекали Директорат. Сжимал кулаки и пересиливал желание — детское, наивное, невозможное, да-да — ворваться внутрь и побудить тех, кто внутри, сделать то, что должно. Но понимал, что в моих мольбах, доводах и угрозах не будет чего-то, что принудило бы и Блеза; он бы, скорее, как можно сильнее закусил собственный хвост и пожрал себя, а заодно и штабной мирок, что выстроил. Я понимал, что это крайнее средство, а потому остался наблюдать из теней, ведь я и сам остался не более чем смутной тенью в памяти немногих. Если и вовсе остался. А ты… Помнит ли кто-то тебя? Отважится ли кто-то вспомнить? (Впрочем, кое-кому напомнить я намерен. Годы его не пощадили, но всё же не так, как он сам себя изнурял.)

Я закрываю глаза и вновь вспоминаю неумолимый поток света и жара, затем — как он постепенно гаснет и разбивается на искрящиеся брызги, орошает опалённую кожу, оседает пеной у ног… Я вспоминаю соль и воду. Я вспоминаю боль пробуждения Там. И тебя.

Я закрываю глаза и вновь вспоминаю…