MCM

Надзари Алессандро

V. Fluctuat nec mergitur

 

 

26

Уже через пару дней после открытия первой линии метрополитена город освободился от раскалённых оков, избежал сокрушения давящей толщей и вновь дышал. Лёгкий ветерок приглашал к прогулкам, а при изредка случавшихся порывах как бы подстёгивал навёрстывать упущенное, спешить по делам и приятным хлопотам. Заставлял приятно шуршать вновь напоенную светом и соками листву площадных гледичий, придомовых и набережных лип, украшавших долгие проспекты, аллеи и прямые линии конских каштанов, платанов и айлантов, пригодных для хороводов павловний, ангелоподобных соцветий альбиций и акаций… Улицы и парки полнились трелями птиц, мелодиями аккордеонов, бойкими криками мальчишек-газетчиков и цветочниц, звонким и полным энергии смехом. Во всяком случае, так казалось на контрасте с почти что месяцем ожидания и ощущений, будто некое существо из недр ада и в самом деле подбиралось к городу.

Город вновь входил в привычный темп и дышал пневматической сетью, наравне с электрической, питавшей оборудование клиник, станки лёгкой промышленности, лифты и насосы, трамвайный парк, но самое важное — часы, делившиеся на уличные — общественные, каковые можно было найти и на фасадах мэрий, и приватные каковые любой желающий мог заказать себе на дом или в контору, оплатив подключение к пневмомагистрали и согласившись на абонентскую плату в размере в среднем полутора франков в месяц с понижением её стоимости для каждых последующих. Сжатый воздух через равные интервалы времени поступал в их механизмы и одномоментно во всём городе переводил стрелки. «Пш-ш» — три часа дня. «Пш-ш» — четыре часа дня. «Пш-ш» — пять часов дня.

Под одним из таких публичных идолов, фыркнув при воспоминании о сотнях и тысячах глаз, Мартин ожидал Селестину. Опоздала ли она? Да какое это имело значение? Теперь всё время мира он готов был разделить с ней. Если переложить на настоящий момент и что-то менее абстрактное, то в этот день выражением сего желания быть вместе намечалось посещение цирка «Пятерни и шестерни», в котором благодаря чудесам прогресса акробаты попирали физические ограничения тел, — следствие врождённых пороков или увечий, — и тем возносились над калечным бытиём, а также пошлостью и подлостью цирка уродцев, чем вдохновляли и зрителей; а были среди таковых и те, кто даже находил привлекательными сии усовершенствованные тела, во многих случаях прикрытые лишь ремнями креплений механолимбов. Мысли об эхоматах совершенно не посещали Мартина и Селестину и не могли бы испортить, вновь возникни по прошествии почти пары донельзя спокойных недель, впечатление от представления, на которое они собирались в эту минуту. Но мистер Вайткроу и мадмуазель де Кюивр были столь увлечены друг другом, а также ожиданием того, что увидят сейчас, и обсуждением планов предаться ринкомании будущим вечером, что не заметили в проезжавшем мимо них автомобиле знакомую фигуру, восседавшую подле иной, которой не только не были представлены, но и которую постарались избавить от знания об их существовании. Знакомая фигура тоже не сразу опознала счастливцев, но, сделав это, не решилась подать им знак и как-то поприветствовать. Её поглощали иные думы.

Лейтенант Евграфов сопровождал господина Менделеева на обратном пути с Четвёртого психологического конгресса, где тот не выступал, не был заявлен участником секций и вовсе предпочёл наблюдать из дальнего и тёмного угла, — Михаил позаботился, чтобы во дворце не осталось ни единой подозрительной лампы, пусть даже и в ущерб освещённости, — не афишируя собственного присутствия, а иной раз еле сдерживаясь от хохота. И Дмитрий Иванович позвал Михаила Дмитриевича для того, чтобы тот увидел плоды своего труда — вернее, одни из. Михаил наблюдал очень внимательно, но только после данного уже в автомобиле комментария смог оценить по достоинству виденное им.

Всё шло чинно-благородно — доклад о душевной деятельности человека как представлении себя, единстве и продолжении «я», доклад об универсальности эстетического суждения с группировкой категорий по ощущениям от органов чувств, интеллектуальному наслаждению и ассоциированным элементам, доклад о сознании умственного усилия с ведущей мыслью о том, что человек подыскивает содержание для имеющихся схем и вступает в борьбу представлений за полный образ, доклад о гербатарианских и физиологических теориях наслаждения с мыслью о неотделимостью наслаждения от жизни и стремления, доклад об определении перцепции, доклад о перипатетизме и экспериментальной психологии, краткий и урезанный доклад об отношении едва заметных к более чем едва заметным разницам, доклад о грамматическом типе словесных ассоциаций, доклад о развитии памяти у детей, представлявших группу из 494 мальчиков и 193 девочек, доклад о цветной индивидуализации на основе наблюдений за госпожами С., К. и И., представлявших людей или поэтические произведения окрашенными в разные цвета в зависимости от их качеств, доклад об опытных исследованиях творческого воображения у детей с различением по ассоциации и случаю, весьма уместный и оценённый Михаилом доклад госпожи Иотейко, как он запомнил, об утомлении в центральных и периферических органах с использованием эргографа — ровно до тех пор, пока не был прочитан не внесённый ранее в программу доклад «Психический институт».

В докладе сообщалось о создании подобного учреждения под управлением Международного общества Психического иститута с такими членами его организационного совета, помимо прочих, как Майерс, Джемс, Ломброзо, Сюлли-Прюдом, Шренк-Нотцинг, прочие, прочие, о которых Михаил ничего не знал, а также читавший сей доклад Охорович и… Менделеев. Тогда Дмитрий Иванович чуть не выдал себя, но удержался в предвкушении последующих баталий. При этом во временный исполнительный комитет должен был войти уважаемый Жанэ, а секретарём общества назначался некий Юрьевич, бывший камер-юнкером при посольстве и, как пояснил Дмитрий Иванович, протеже Муравьёва-Амурского. Последний, к слову, наравне с Менделеевым, Охоровичем, Мечниковым, графом Апраксиным и другими входил в попечительный совет Психического института.

В чём же дело, в чём проблема? Да в том, что Психический институт был представлен как, помимо прочего, способствовавший спиритическим и смежным с ними исследованиям. Разумеется, предполагалось соблюдение чистоты проведения экспериментов и прочее, прочее. Последовали выступления в защиту и оправдание. «Мы должны быть и смелы, и осторожны, а потому должны держаться одинаково далеко как от слепой доверчивости, так и от ещё более слепого недоверия, отказывающегося исследовать факты только потому, что они представляются в непривычном виде…» Но большинство членов Конгресса, не желавших иметь дела со спиритами, решительно не могли этого понять и принять, восприняли идею в штыки и весьма настойчиво обозначили стремление дистанцироваться от деятельности данного учреждения. Впрочем, почему и нет, ведь даже из самого названия института следует разобщение: отчего употреблено сколь мутное, столь и расплывчатое «психический», а не общепринятое в науке «психологический»? К слову, вопрос остался без ответа. А Дмитрий Иванович, об участии которого в этой авантюре уже шептались от ряда к ряду, держал кулак у рта и закашливал смешки. На слушание докладов о спиритических явлениях он не остался, за ним из зала вынырнул и Михаил.

— О, это будет стоить мне нескольких недель полной недоумения и обид корреспонденции, — бодро, в приподнятом настроении взбирался Менделеев на пассажирское кресло, — но на такую жертву я пойти готов. А заодно и проверим, есть ли у моих знакомцев чувство юмора и — не знаю, можно ли так сказать, — стратегическая жилка. А у вас, Михаил Дмитриевич, они наличествуют?

— И всё же в какой-то мере их досаду и огорчение понять возможно, если они не знают всей подоплёки или далеки от политических манёвров в Империи, — последним уточнением Михаил пытался вновь подцепить одну тему, старую, очень старую после этих месяцев, но к которой ныне изменил отношение; повисла пауза, и он вернулся к теме этого дня: — Вот вы четверть века назад…

— Э-хе-хех, — выдохнул старик одесную от него.

— Простите, Дмитрий Иванович, простите, не к тому напомнил… Вот выводите спиритов на чистую воду, разоблачаете и оставляете постыдно нагими пред наукой и обществом, а вот спустя какое-то время уже добровольно надзираете за их попыткой в науку влиться, воспользоваться средствами международно признанной институции. Конечно, как тут в лучшем случае не увидеть что-то вроде покаяния: «Если у них и впрямь что-то получится, то я в первых же рядах и признаю их притязания»?

— Пожалуй, что так. Ведь я, в конце концов, даже не господин Охорович или мистер Крукс, остающиеся видными учёными и авторитетными умами в своих основных областях знания, но при этом и уделяющие внимание спиритическим опытам.

— Вы уверены, что репутационные издержки не превосходят некоего допустимого лимита?

— Ах, вот вы себя и выдали, Михаил Дмитриевич! Но ничего, молодость для того и нужна, чтобы впитывать новое и учиться у более опытных. Заметьте, что избавляю вас от аналогии с двумя губками, а то больно уж мерзкая картинка рисуется. Слукавлю, если скажу, мол, а на что мне её, эту репутацию, ныне поддерживать. Нет, эти, как вы выразились, издержки нашему делу только на руку. Вернее, разумеется, не они сами, а их причина. Вспомните, кем и чем пропитывается двор. — Михаил как-то не сразу сообразил, о котором велась речь.

— Тем не менее конфронтации касательно тех же северных проектов избежать не удастся, даже с учётом, что нам теперь более-менее известны основные игроки и группы влияния.

— Что ж, хотя бы понимаю, куда вы смотрите и каков ваш охват перспективы. Не зацикливайтесь, рассматривайте более системно и более же приближенно к означенной деятельности организации. Тайно подкинутая мной идейка создания Психического института преследует довольно утилитарную цель. Пускай, пускай спириты и прочие оккультисты, столь стремящиеся к наукообразию, заглатывают наживку и утоляют потребность в приближении к академическим кругам. Пусть добиваются воспроизведения экспериментов в лабораторных условиях, пусть довольствуются собой. Чуть позже я подброшу и мысль, что неплохо бы институту выпускать собственный журнал. Чем больше и быстрее будет наращиваться бумажная масса, тем лучше. И нам, и им — но первое время. Международное признание, публикации в периодическом издании с авторитетными соавторами, верификация опытов… О, как тут не вскружиться в голове?! И когда это произойдёт, и они совершат непоправимую и законом преследуемую глупость либо же окажутся в таковую втянуты, мы прихлопнем их, как углекислым газом окуренных насекомых. — Дмитрий Иванович в подтверждение слов даже пристукнул кулаком по борту. — Инициируем — разумеется, также, через посредников — коллективные судебные тяжбы и тьму исков. Никаких шатких свидетельских показаний. Упор на документальное подтверждение. Они сами этого хотели. И они узнают, что наука — это ответственность. Как можете заметить, кое-чему меня процесс того субчика всё же научил. — Михаил опять не сразу определился, о каком процессе говорил почтенный Дмитрий Иванович, хоть в материалах, переданных ему, и фигурировал всего один, поэтому осторожно спросил:

— А гнева их не боитесь?

— У них будут либо покровители — о, одни «черногорские вороны» чего стоят с их влиянием на императора и в особенности на его супругу, но с Милицей, когда-то вовлёкшей и свою печальную сестру Стану, вы и сами пересекались, если верно понимаю, так что опустим рассказ, — либо же школы влиятельных учеников, вне сомнений, но так и я приму некоторые меры для выведения своей персоны из-под, выразимся так, обстрела. Чего я опасаюсь, так это повторения судьбы упомянутого Крукса или того хуже. Опасаюсь дня, когда не смогу понять свою ошибку, осознать ошибочность знания — и продолжу упёрто отстаивать старую теорию и не признавать величие пришедшей на смену. Буду продолжать верить в то, что отметёт новая наука. И в этом смысле чем-то уподоблюсь спиритам. А, впрочем, нет, и того не страшусь, но то, по чести сказать, уже дурное проявление прививаемого наукой антидота: не бояться неизведанного. Вот только предполагается, что боязнь эта лечится познанием, а не самодовольством. Кто знает, не появится ли, к примеру, такая фундаментально отличная физическая теория уже в ближайшее пятилетие? И я уж молчу об общественно-экономических науках, в них спор нескончаем. Вы слышали о господине Озерове?

— М-м, признаться, нет, — Михаил отказался соображать и определяться, но почему-то был уверен, что Мартин наверняка или знал такового и успел с ним пообщаться, или занёс его в блокнотик для запланированных бесед.

— О, Иван Христофорович — восходящая звезда российской экономической мысли. Недавно защитил докторскую диссертацию о развитии прямого налогообложения в рейхе, а до того — магистерскую о подоходном налоге в Британии. В ближайшие пять-семь лет он, как чувствую, напишет важнейшие для России книги. На данный же момент мы согласны с тем, что России необходима дальнейшая индустриализация и значительные перемены в системе образования для взращивания светлых голов, способных к управлению предприятием — промышленным или банковским — или, что ещё лучше, созданию такового, а также пригодных для научной деятельности. А вырасти такие головы могут, если избавиться от превалирующей в нашем обществе установки на то, что предпринимательство — дело неблагородное, жульничество и спекуляция в дурном — и единственно известном — смысле слова. Старая феодальная мораль.

— И это при том, что во Франции, с чьей аристократии наша столько лет брала пример, для человека благородного происхождения не считается зазорным заниматься горным делом, — добрался он всё-таки до Онэ, воспользовавшись передышкой последних дней десяти.

— Ну вот, ну вот. Однако вижу здесь такую связку, что это тоже в своём роде владение землёй и уже потом — управление богатствами её недр. Но неплохо, да. Зато дальше с Иваном Христофоровичем начинаются трения и прения. И начинаются они как раз с налогообложения и доверия. Я-то, видите ли, постепеновец, а вот он не против борьбы — только поймите в правильном ключе. Он, что ли, более гуманистически ориентирован, он более доверяет человеку и менее — государству. И индустриализацию, создание отечественной промышленности он рассматривает как процесс становления за ней творческой, амбицизной, ответственной личности; рабочих это в какой-то мере также касается: они должны понимать, что делают, чего им стоит добиваться, на что должна быть направлена их деятельность, — и тихо, доверительно: — и я вам этого не говорил, но Охранное отделение уже присматривается к нему, добродушному, как к возможному будущему лектору курсов в рабочем обществе под негласным приглядом филёров, — и продолжил обычным голосом. — И потому ратует за преимущество прямых налогов — и сразу с прогрессивной шкалой, как вы уже поняли, в каких странах. А ещё ему совершенно не нравятся разработанная нами акцизная политика и то, что она, по его словам, привела к посажению российского бюджета на винно-водочный столп, в зависимости от погоды и урожая то стоящий крепко, то шатающийся на ветру спроса и особенно предложения, и сответственному обороту денежных средств и капиталов. В частности, ему не нравится оформляющееся их движение в европейские банки, а не в карманы населения, что стимулировало бы внутренний рынок и не входило бы в противоречие с политикой протекционизма. Не уверен насчёт того, что внезапно привалившее рублями счастье при том самом отмеченном ханжеском отношении к индустриальному производству что-то простимулирует, и деньги действительно пойдут в оборот, извлечение прибыли и дело. Но то мой скептицизм о квалифицированности. А, ну да я уже забыл, к чему завёл этот разговор. Возможно, чтобы убедить прежде всего себя, будто на смену придёт толковое поколение, которое и нам приговор вынесет, и аудит дню сегодняшнему подведёт, и программу оздоровления предложит и исполнит.

— В таком случае позвольте вновь о Психическом институте. Не обрушится ли карающая длань закона только на тех, кто действительно пытался найти научное зерно, на не самых вредоносных представителей спиритического сообщества? Подлинные же шарлатаны, подозреваю, как раз выскользнут, увернутся, не будут даже пытаться попасть в корреспонденты института, осознавая, что их и безо всяких судов обличат?

— Не скрою, так получиться вполне может. Но поэтому и требуется зафиксировать как можно больше, иметь в архиве широчайший спектр документов. Все их методики так или иначе похожи друг на друга, что-то по аналогии да сходству непременно отыщется. И это не «авось — небось», а уже вопрос статистики.

По приезде в д’Отёй они поднялись на борт «Александра II Освободителя» и из-за позднего часа договорились продолжить разговор следующим днём. Впрочем, экспедиционные команды только-только собирались в очередной рейс до Выставки, его же — отдыхала, так и оставалась резервом по особым поручениям и некоторые благоприятные для полётов ночи пропускала. То было обычно впустую, но уж если что и случалось, то рассказывать об этом было никак невозможно. В частности, не далее как в двадцатых числах пришлось заниматься обыском отдела Рачковского в русском же посольстве и эвакуироваться, — с доставкой-то проблем не было, а вот уход уже могли заметить и задать неприятные вопросы, — на своих двоих, усиленных пневопружинными механизмами, оставившими на крышах пары соседних зданий отметины, о происхождении и виде которых ещё непременно пойдёт молва, породив страшилку для детей и пьяниц. Государственные и частные учреждения, поиск документов и наблюдение из темноты — Михаилу начало казаться, что это уже была проверка новой концепции применения экспедиционных отрядов, не особо ему приятной.

А пару дней назад он осмелился в подобной манере вломиться уже в каюту к Дмитрию Ивановичу, пока тот отсутствовал. Михаилу нужно было покончить с одним вопросом. Но всё больше он убеждался, что это не его ума дело. Среди бумаг на столе он нашёл чертежи некой итальянской винтовки авторства капитана Чеи-Риготти, рассчитанной под несколько необычный для такого оружия патрон 6,5 × 52 мм и… «Стрельбу очередями, не уступающую пулемётной? До девятисот выстрелов в минуту?!» К чертежам был приложен доклад о том, что испытания не были признаны успешными ввиду большого количества осечек и сбоев при экстракции гильз, но Михаил сразу прикинул, что это решаемые проблемы и уменьшение калибра было верным подходом. Просто это был слишком скоропалительный ответ — не только в переносном смысле, но отныне ещё и в буквальном — на милитаризацию великих держав. Обнаружил он и наспех начертанную почерком Дмитрия Ивановича записку: «До чего бестолковая, безумная, ужасающая автоматизацией и промышленного масштаба смертоубийств война нас ждёт!»

Но искал он не это. «Хм, а вот это, кажется…» Нашёл. Что-то, больше напоминавшее подготовительные материалы для мемуаров, нежели планы и руководства — разве что для будущих поколений. «Заветные мысли». Раздел, естественно, о промышленности. Промышленности, «которой нет ни у каких животных, то есть она как государственное устройство и как наука составляет одно из сложных и высоких по значению людских изобретений. Она же стремится всеми способами приноровиться к прочим наукам, а ей сверх идеальных её целей показывает чисто реальные, поэтому науки, так сказать, дружат с промышленностью, и они совокупными усилиями хлопочут, как могут, об „общенародном благе“. Она, умножающаяся с возрастанием количества и качества потребностей, вызывает рост „изобретательности“, то есть нахождения новых способов удовлетворения старых и новых потребностей с наименьшею затратою всякой работы и труда — иными словами, с наибольшею дешевизною. Удовлетворяя реальным общественным потребностям, в то же время отвечает и личным, потому что участие в ней свободнее, чем в большинстве иных дел людей, и потому еще, что в ней необходимо участие множества лиц с разнообразнейшей подготовкой и со всевозможными склонностями, это сочетание общего с личным более всего делает промышленность делом передовым или прогрессивным, а более промышленные народы — наиболее сильными во всем отныне и впредь». Не совсем то.

А, вот и о «желательном для блага России устройстве правительства». И это уже схема. Сохранение власти государя-императора, — всё, дальше Михаил мог читать без опаски за Дмитрия Ивановича, — переосмысление роли Государственного совета, создание Министерства промышленности, введение функциональной должности премьер-министра, или же канцлера, который бы стоял над министрами и координировал их работу под собственным единоначалием. Разграничение прав и функций и смещение центра тяжести. Хорошо. Такой, стало быть, противовес придворным интриганам Дмитрий Иванович намерен поставить, освежив и наладив работу правительства. А вот это презанятно. При кабинете министров предполагалось учредить Главный статистический комитет, который бы не только ведал всенародными переписями, но и «составлял и публиковал ежегодные отчёты о государственных приходах и расходах, о ходе народного образования, о состоянии путей сообщения, торговли внутренней и внешней, горной, ремесленно-фабрично-заводской и торговой». И не просто так, а с последующей обработкой и анализом, прогнозированием. Как же сдюжить это, не создав аппарат, подобно саранче бы застлавшей поле, с коего кормится? Были подколоты эскизы некой машины, видом напоминавшей орган. «Или Павильон?» — не сразу Михаил верно определил масштаб, поскольку едва заметил внизу, у подножия, маленькое сочленение чёрточек и круглешков, правившего другими чёрточками и круглешками — человечка, машиниста. Одного. Справлявшегося, надо полагать. Таков был идеал. И Михаил не мог сказать, что не был готов его разделить. Но объективность статистики зависела от вводимых данных и их интерпретации, от математического аппарата, инструкциями на перфокартах закладываемого в машину — в общем, от человека. «Ложь, наглая ложь и статистика», — как-то мимоходом, кого-то процитировав, определил Мартин три уровня недостоверности информации. Можно ли исключить из процесса человека? А если можно, то не станут ли колёса Лейбница, на которых человечество въедет в новый век, его же неумолимыми — а к кому взывать с мольбами? — жерновами?

Михаилу казалось, что под давящим обилием вопросов у него растёт горб, уподобляя его фигуру выражающему их знаку. В каюте-аквариуме более он оставаться не мог и не считал нужным. Некоторым вопросам суждено повисать в воздухе, вызывая неловкость, или прятаться в иле, выжидая подходящий момент. Но можно ли к такомым отнести неопределённость того, что же Михаил желал добиться? Из склизких объятий подобной сумятицы, в которой уму не за что ухватиться, но которая, обвиваясь, его же и душит, он вырывался погружением в работу, возложенную обязанностями или же провоцируемую чтением журналов.

Вот и на сей раз он попытался зарыться в страницы «Вопросов философии и психологии» и «Мира искусства», приложил обыкновенно требуемые для того усилия, но в концентрации сознание ему отказывало. Подшивку первого пришлось оставить с закладкой на статье о психологии насекомых — сфексах и халикодомах — сразу после абзаца, передававшего то мнение одного из исследователей, что в мире насекомых, с одной стороны, наблюдается высочайшее знание у вида, наследственно закрепляемое его преставителями, но, с другой стороны, на уровне особи проявляется полная бессознательность, удивительная глупость и поразительное невежество. На полях кем-то была оставлена запись: «А ведь насекомые те же автоматоны. Возможен ли коллективный ум у механоидов?» В подшивке второго он просто полистал иллюстрации и понял, что надо бы всё-таки сходить в павильон Великого княжества Финляндского, представлявший северный модерн и венчавшийся приветственным маяком — башней с короной из восходящих солнц.

Что ж, раз с литературой не задалось, придётся закончить с добытыми две недели назад трофеями. Не все их тайны ещё были разгаданы, назначение оставалось туманным, и Михаила терзало подозрение, что без помощи Директората вряд ли удастся продвинуться дальше. Но и это была патовая ситуация: допустим, если он выйдет на контакт, то Директорат без сомнений настоит на изъятии находок из Нотр-Дам-де-Консоласьон. Текущее отсутствие требований и некоторая забывчивость Селестины и Мартина ему подходили куда больше. Возможно, придётся искать кого-то вроде них уже в Санкт-Петербурге.

Оставался лишь один предмет, внесённый в опись, но никого из исследователей не заинтересовавший, — о, зато лампы, странные сквозные сосуды наподобие дьюаровских и ещё кое-какие компоненты обнаружили живейший интерес к ним, — а то и вовсе, должно быть, позабытый, назначенный к сбору пыли и конденсата, пока не будет выброшен для освобождения места под некий прототип или набор тех же ширм. То было укрытое плотной тканью, — как ему позже передали, сам он воздерживался от приближения, — зеркало. Возможно, что самое обычное, не проявлявшее эффектов того вогнутого.

Михаил ходил перед забранным тёмным бархатом предметом интерьера взад и вперёд, размышлял и ждал некоего интуитивного прозрения. Вот оно приближалось, но, послав смешок и воздушный поцелуй, вновь покидало его, приводило его ум в неприятное возбуждение. Почему зеркало не хочет открыться ему? Не просто так же оно там стояло. Ткань была слишком чистой, а значит, Бэзи в него не заглядывался — больше было некому. А впрочем, то могла быть его последняя шутка. Последняя акция для последнего избранного зрителя. Лежал ли ключ в философском поле? Homo homini speculum est? Таков был посыл? Михаил понимал, что утрачивал самообладание, но пошёл порыву и страсти навстречу: смял бархат в ладони, как юбку вожделенной девы, и стал медленно приподнимать, возжелав и страшась.

Он видел себя. И тень. Она более не скрывалась. И она была. Михаил повернулся на пятках — она оставалась. Голову прикрывал чёрный капюшон, но черты лица, подсвеченные отражёнными зеркалом же лучами потолочного освещения, от него не укрылись. Девушка! Смуглая кожа, колониальные пропорции, но глаза — они европейские, такое меланхоличное выражение можно встретить только у немца. Телосложение субтильное. Под стать тонкому клинку, что метил острием ему в подъязычный нерв. Михаил попробовал обратиться к ней по-немецки, но та осекла его, цокнув языком и дав понять, что если бы захотела поговорить, то давно бы уже это сделала, а не пыталась его придушить, не таилась бы где-то на борту, не собирала сведения о дирижабле, — в этом он нисколько не сомневался, — из охотничьего инстинкта изредка дозволяя поймать себя периферическим полем зрения. Она бы и продолжила игру, но та, как можно было понять, подошла к концу. Ему очень хотелось спросить, почему именно он и как именно она его использовала, но — хладная искорка смерти у шеи, что затушит тихое пламя его жизни. А может, она не умела говорить, была нема? Что ж, это можно было проверить только одним способом.

Молнией сверкнул кончик стилета, что он отвёл от себя, сжав рукой в рабочей армированной перчатке — вот только отразить от кулака та перчатка должна была осколки зеркала, кое он намеревался разбить, не удовлетвори его увиденное в нём, что в каком-то смысле и произошло, — о, он тоже не был прост, кое-что понимал в атаках и их отражении, но достать форменный кортик, пока поворачивался, и не подумал. Тонкий звон стали, и он, уже вооружённый обломком, сблизился с тенью. Она была вёртка и гибка, но акробатика её натренирована не на скорость, а на выдержку, и на открытом пространстве у неё не то, что преимущества, а и шансов не было. Следовало убить его пятью минутами ранее, проткнув затылочную область. Михаил достал её один раз, второй, трещал её костюм, она сопротивлялась, отвечала выпадами и попаданиями, ещё сжимала в руке сломанный стилет, но его Михаил вскоре выбил, вывернул ей руку, прижал к стенке, дал время понять, что сейчас всадит ей в кисть утраченное острие, но демонстративно воткнул его в пространство меж пальцев и, тем самым, намекнул на переход к схватке без оружия. На крайне близкой дистанции она отыграла несколько очков, дав ему отпор хуком и пощёчиной, он сорвал с неё колпак — коротко подстриженные волосы, непонятная, вызывающая косая чёлка. Зашёл сбоку, затем за спину, сделал подсечку и повалил, чтобы наказать, чтобы нанести окончательные удары обнажённым гладиусом. Только когда он прорвал ткани и вонзился в её плоть, она тихо вскрикнула. И ещё раз. В крик не было вложено ни буквы. На третий выступили слёзы. Михаил делал это механистично. Когда всё было кончено, орудие отмщения от крови он отёр о тёмный бархат.

Нет, ему не мерещилось: в это время откуда-то снаружи и в самом деле доносились звуки стрельбы и попаданий пуль в корпус. Оправившись, он без оглядки выскочил в коридор. Была объявлена общая тревога. Но что происходило?

— Ваше благородие, угоняют! — нашёл его Авксентий.

— Кого или что? И куда?

— Один из «офанимов», обычный. Все экспедиционные на заданиях.

— Точно? А то, быть может, речь не об одном?

— Неизвестно, все ещё только отчитываются по экстренным кодам.

— Дмитрий Иванович в безопасности?

— Да, конечно, Никанор этим лично занимается. Но нас прижимают пулемётным огнём. Пулемётным! Я думал, что орудия Максима поставляют только армиям и флотам.

— Как-то агрессивно и отчаянно…

В это время откуда-то сверху, что было крайней неожиданностью, донёсся барабаном прозвучавший удар.

— Что это было, бомба?

— Мда, отчаянно… Нет, похоже, что нашим стыковочным крюкам нашли новое применение. И ведь даже не скажешь, является ли это нарушением гаагских деклараций…

— Но ведь ими оснащены только «серафим», «херувим» и те «офанимы», что осенью передадут Франции!

— Два, два пытаются угнать! — встрял какой-то взъерошенный фельдъегерь, которому, должно быть, было поручено обеспечить передачу приказов разрозненным группам. — Одним прикрывают отход второго! Ваше благородие, вы же из экспедиционных? Срочно отправляйтесь на поле, Савва Иванович пытается организовать погоню с целью абордажа, но надо вывести «офаним» из ангара и постараться, чтобы его не изрешетили!

— Идея сомнительная, но всё понял, уже бегу. Авксентий, я за оружием, а ты найди Никанора или кого-то ещё и расчехляйте компрессор для разгона толпы. Что ж ещё этого никто не сделал? Так, вы. Вы пойдёте со мной и останетесь меня ждать, где скажу.

Михаил быстро сбегал в оружейную за табельным «браунингом» и пневмоштуцером, который снял со стойки-нагнетателя под его краткое, недовольное даже не шипение, но фырчание жадного телёнка, отнятого от вымени, после чего выскочил из аварийного люка с противоположной от обстрела стороны, повелев оставшемуся внутри фельдъегерю никуда от люка не отходить. Немножко поползал брюхом по примятой траве и песку, оценил обстановку. Точек обстрела было всего три, но довольно злые и прилично окопавшиеся. Взглядевшись во тьму разбитых фонарей, он понял, где застряла «абордажная команда». Окинул взглядом небосвод и выяснил, что два угнанных «офанима» пока не вылетели за пределы ипподрома; людям, управлявшим ими, были известны принципы управления, но не его практические особенности. Хорошо, скрыться им будет сложнее. Но скверно, что против флота использовали его же приём с безлунными ночами, да к тому же облачными — наблюдение было пристальным, а его и проворонили. Михаил снова вгляделся в глубины неба и наконец-то приметил третий дирижабль — патрульный, китово взвывавший деформируемым каркасом, мертвенно качавшийся в потоках ветра, неотвратимо обмякавший к катастрофе. Его брюхо вспороли плотной очередью, на то похоже, употребив весь боезапас, — снизу вверх, ещё в самом начале штурма, с расчётом лишить преимущества наблюдения с высоты, — а из вспотрошённого чрева по свисавшим кишкам канатов чудесным образом соскальзывали жирными каплями пережившие нападение свинцовых пираний, сливались ближе к концам и ожидали, когда можно будет спрыгнуть, не разбившись. Михаил вернулся к «Александру ІІ Освободителю» и крикнул в люк, чтобы огневые точки обхватывали клешнями: одна группа отвлекает на себя внимание, другая подкатывает компрессор и разносит всё в щепки, затем первая быстро добивает или захватывает в плен тех, кого выбьет с позиций. Особенно мудрить с тактикой было некогда.

По этой части свою работу Михаил посчитал выполненной и направился к ангарам — ещё целым. Вот что значит сочетание, с одной стороны, огня на подавление и правильного складирования взрывоопасных и горючих веществ — с другой. Он нашёл путь, позволивший зайти с тыла к зажатым пулемётными очередями. В его сторону пальнули, но скорейше поспешили извиниться. Ситуация оправдывала.

— Лейтенант Евграфов для отвоевания преступно захваченного имущества российской короны прибыл! — слишком бодро и раскатисто отрапортовал он.

— Лейтенант, да, это выглядит чрезмерно авантюрно, но что ещё вы предлагаете взамен бездействию, в котором мы и так вынужденно пребываем под ливнем пуль, а? И кто вообще дерзнул учинить подобное?

— Сомневаюсь, что кадровые германские военные, но наёмники на службе той же державы, — встал перед его глазами образ той материализовавшейся тени, — м-м, вполне. Не спрашивайте, не время.

— Это точно. Ну, и когда нас вызволят из тисков?

— С минуты на минуту. Хм, а им приходится удерживать позиции дольше, чем хотелось бы. Длина очередей уменьшилась.

— И какими ещё наблюдениями блеснёт любимчик Дмитрия Ивановича? Да-да, я вас узнал. И не принимайте это определение близко к сердцу, я сгоряча.

— Понятно, Савва Иванович. Вопрос: почему вы не хотите дождаться экспедиционных «офанимов»? Они прибудут во всеоружии и перехватят каперов-неумех. — В это время, кажется, Никанор и Авскентий при поддержке других обитателей «серафима» практически в буквальном смысле смели первую точку.

— Ах, вот как? Сидеть, вытянув ноги и опёршись о ладошки, и смотреть, как кто-то без моего ведома мои же инвестиции — крупные и тайные, возможно, последние — у меня уводит из-под носа? Нет, это дело личное! И, напомню, добровольное. Если вы не готовы ради меня подставлять шею, так тому и быть. Но знайте, что нам по силам исполнить задуманное.

— Да, конечно, но реализацию обсудим позже. Ещё вопрос: почему не «херувим»? Ему пули атакующих не так страшны.

— Ох, борт нашего левиафана уже испещрён дырами, так вы хотите, чтобы ещё и бегемот кровавым потом обливался? Нет, что-то из нашего флота должно завтра подняться в воздух невредимым! И потом, нам нужно что-то манёвренное, а не угрожающее.

— Всё ясно, — подтвердил Михаил под буханье пневмокомпрессора, возвещавшее контратаку. — Третья огневая точка для нас не представляет угрозы, можем выдвигаться.

Группа состояла сплошь из офицеров, притом выходцев из иного рода войск, но Михаилу никто не перечил. «Офаним» быстро вывели из ангара и на всех парах готовили к полёту. По радиотелеграфу поступали первые полезные соощения. Похоже, противник освоился с управлением и увеличивал отрыв от преследователей.

— Зато хотя бы знаем их курс, верно?

— Д-да, так точно, — укладывал в голове данные навигатор. — Если не заложат хитрый манёвр, то продолжат движение в направлении Нантера.

— Хорошо, значит, всё случится не над Двадцатью округами.

— Что случится? Я же сказал: абордаж.

— Савва Иванович, прошу, поверьте, что оба захваченных «офанима» придётся сбить. Насколько аккуратно — отдельный вопрос. Всё равно завтра газетчики будут трубить о подозрительной канонаде на ипподроме д’Отёй. Вот и скажем, что причиной была крайне неудачная подготовка к фейерверку.

— Но — сбить?!

— На этом «офаниме» нет крюка и каких-то специальных приспособлений. Можно попытаться зайти над каким-то из угнанных сверху и заставить прижаться к земле, но тогда наверняка упустим второй, и тут нам ни наблюдатели с земли не помогут, ни возвращающиеся экспедиционные «офанимы». Засечь, может, и засекут, но преследование уже не организуют. Как минимум один придётся уничтожить. Хоть захватчики и надеются, что мы этого не сделаем.

— Э-эх… Ладно, действуйте, — махнул руками Савва Иванович и обхватил ими голову, а Михаил скомандовал догнать и, зайдя с бакборта, поровняться с тем дирижаблем, что прикрывал отход. — Нантер… Почему они идут к северо-западу? Хотят укрыться в Вексене?

— Могут попытаться, но не это их пункт назначения. Думаю, или Амьен, или Руан, если уйдут на норд-вест-тень-вест. Да, пойдут на Руан, а то и сразу к Гавру. Сена куда шире Соммы.

— Вы это о чём?

— Они наверняка погрузят «офаним» на баржу, выйдут в речное устье, а там по проливу доставят к месту назначения. Никакого демонтажа в лесной чащобе.

— А-ах! Пролив! Может, это никакие не германцы, а британцы? Взглянули на формулу «мощь нашего флота равняется суммарной мощи флотов двух следующих по мощи держав», просчитали, как на неё повлияет включение флота воздушного, а там и увидели, что, во-первых, возможно, лучше и дальше поддерживать нейтралитет и не ввязываться в стесняющие союзы, а во-вторых, надо бы прикрыть дыру в обороне собственного воздушного пространства — от любого, кто посягнёт. Как вам такое?

— Хороший вопрос, Савва Иванович. — «Даже слишком. Спросить бы кое с кого. Но Мартин может быть и не осведомлён, не его профиль. И всё же… Вспомни, Михаил Дмитриевич, какая страна не ратифицировала гаагскую декларацию о метании снарядов, а потому и не подумала ограничивать фантазию приватиров на нецелевое применение тех же крюков? До чего ловко получается! Нет, здесь что-то другое… И те глаза…» — Насколько мне известно, заявленной программы разработки воздушного судна, курируемой военным или морским министерством, у них нет. Но что помешает начать её тайно при получении образца, затеять таковую путём обратной разработки, принципы которой так подробно изучены опять же нами в последние месяцы?

На ум Михаилу пришла подпись под одной журнальной картинкой: «Клюв антарктического гигантского кальмара из желудка антарктического клыкача, пойманного за южной сорок пятой параллелью». Тем временем гондола погрузилась в океанскую толщу тишины; все на борту слишком, слишком сосредоточились на своих обязанностях, спрятались за ними подобно морской живности в кораллах и водорослях, будто могут притвориться неотъёмной частью вот этой панели с волнующимися рукоятками и вентилями или зарыться в бумажный ил навигационных карт. Остаётся лишь надеяться, что эта мимикрия — хищная.

— Собственно, — прочистил горло Михаил, — проблема ведь не в том, кто завладеет, а в том, что в принципе завладеет. А нам и признаваться неудобно будет в плане репутации. И если это сделаем, то с потенциальным оформлением и предъявлением иска тоже не всё ясно…

— Ладно, сбивайте! Вот, вот первый! — И в открытый иллюминатор противнику, которого нагнали: — Выкусите! На север ходят только мамонты, слышите?!

Они услышали: били стёкла и щетинились винтовочными стволами. Михаил не стал дожидаться, когда они выпустят яд, и вознёс пневмоштуцер в направлении отданного на заклание дирижабля. Не обычный — уснащённый болтом Мартина, претерпевшим некоторую подгонку и, технически, превращённым в мушкетную гранату. Недолгий полёт, попадание под верным углом, клякса желтоватого пламени на выбеленном холсте оболочки, призрачное оранжево-красное с синевой обжигающее облако, воспламенение конструкций, люциферианское падение с небес. Вдали сотнями и тысячами огней сияла «Железная леди», люминисцировали золотом — нет, никак не медью и бронзой — Двадцать округов. Михаил добродушно усмехнулся. «Какая-нибудь влюблённая парочка в городе или его окрестностях сейчас заворожённо смотрит на небо и воображает, что это — падающая звезда, и на счастье загадывает желание».

 

27

Конверт бело-пепельным хвостом кометы гас и таял в тени почтового ящика. Мартин опускал его в щель с теми же тактом и позой, что иллюзионист — кролика в цилиндр. Селестина произнесла напутственное, не вполне цензурное заклинание. Оставалось надеяться, что через три дня, неделю или когда там бюрократическая машина пропустит письмо сквозь зацепления и ленты по пищеварительной системе, прожуёт и переварит, подав к столу лобастого эльфа, тот присмотрится, распробует и отрыгнёт удовлетворительный ответ. Мартин уведомлял о намерении и далее оставаться в Двадцати округах, обосновывал важность его пребывания в городе, а также, для повышения качества оперативной деятельности, необходимость создания постоянной штаб-квартиры — больше квартиры, нежели штаба — их конторы на континенте на основе ранее купленной Генри недвижимости, управление и потенциальное наращивание которой, с целью превращения в постоянный источник дохода, должны былы перейти к нему в случае назначения координатором; и если для этого потребуется изменение статуса Мартина или организация его перевода по линии Форин-офиса либо как-то иначе, то он был готов стать публичной фигурой. В конце письма он заверил, что его «академическая» сторона работы также не пострадает, а во многом даже выиграет, хоть и несколько сменит вектор. Искренне форхэдов, Мартин Вайткроу. Заодно снабдил письмо водяным — вернее, молочным — сигилом, позволявшим сохранять видимые холодность и твёрдость, но при этом означавшим, что прочитанное следует воспринять как покорнейшую просьбу и должок на будущее. Мартин ещё вертел в руках смоченное молоком перо, не касался бумаги, раздумывал, соразмерно ли увеличение шанса одобрения планов приобретаемому обязательству, но тут Селестина утащила у него из-под руки стаканчик и отхлебнула из него, чтобы запить банановый десерт, после не поспешив стереть приподнятые в улыбке молочные усики. Всё было решено.

— Так почему всё-таки не барочные? Да-да, Директорат пока не нашёл разумного объяснения. Ха-ха. Зато, кажется, появилась зацепка по оратории эхоматов, неприятным образом намекающая на причастность салона мадам Бибеску. Но об этом я подробнее расскажу завтра, когда всё проверим с Сёриз.

— Хорошо. Но не знаю, насколько моё предположение можно счесть рабочим, ведь мы нашли нашли исключение из, как считали, правила.

— Да, ль’Оратуар-дю-Лувр. Но здесь, возможно, одна ему всё-таки была нужна, на ещё как минимум одну — кроме той, на месте пожара — он мог согласиться. Всё-таки она не такая, как прочие: и протестантская, и само её название кое на что да намекает.

— Пожалуй. Вероятно, для Игнациуса это по большей части было механико-математическое осложнение: геометрия барочных сооружений генерирует гипертрофированно-смазанное поле с неудобным для расчётов числом переменных и констант… Проклятье, я говорю языком той своей теорийки.

— Мартин, всё хорошо, — милая улыбка, приподнятые брови и, по взвешивании всех «за» и «против», готовность к монологу.

— М-м, зайду с другой стороны. Возможно, то и другое — одной природы. Затруднение Директората — одновременно и частный случай, и следствие того, что выявил Игнациус за время приготовлений. Так или иначе, это своеобразное подтверждение его гипотезы. Думаю, дело в спекулятивности стиля, в его умозрительности. В том, что он чрезмерно завязан на точку зрения, множество точек зрения и их сопряжение. Ансамбль формируется более не объективно и рационально статикой и пропорциями, но во многом теперь зависит от точки обзора и охватываемой ею совокупностью элементов. Кажется, что он одновременно и эфемерный, и телесный. Для стиля становятся важны не только и не столько понятия объёма и пространства, а сколько — или хотя бы в равной степени — дистанция и время наблюдения. Сама композиция строится на игре света и тени, при этом они словно бы обретают массу и текстуру. Свет и тень были и у Витрувия с антиками, но здесь иное. Здесь концепт пространства выстраивается на концепте света. А почему бы и нет? Концептом был для Витрувия и человек — через идеализацию пропорций его тела, притом тела строго мужского, а затем и выстраивание идеальных сооружений по этим идеальным пропорциям. Барокко — архитектура не общего представления о пространстве, а о его определении, заполнении. Барокко вязко обволакивает. Основным становится вопрос перспективы и проекции, выхватывания подмножества из множества. Барокко кажется избыточным, приторным, а временами и пошлым, — позволю себе допустить подобное упрощение в контексте измышлений, — ровно по одной причине: оно признаёт физическую ограниченность отдельного человека, отходит от соразмерности, антропоцентризма и гуманистической гармонии. Замещает пробелы-искажения собой, некой внечеловеческой натурой. Привлекает внимание к себе, транслируя мощь обретённой в формах динамикой; да, в барокко появляется не пластика, но динамика. Сообщает зрителю определение сооружения и образ формируемого им пространства, основываясь на непосредственно очевидном, притом очевидном в данный момент времени. Впрочем, тем же образом барокко себя множит: здание одно, но неизменно манящих ликов его — светлых и тёмных, прекрасных и уродливых — десятки и сотни. Не только целое имеет смысл — или власть. И не только материальное формирует пространство и отношение к нему, восприятие его назначения и способ употребления. Другой вопрос — доступность стиля для понимания на символическом уровне его элементов, обоснование ансамбля, логика его построения, источник его единства, его истинность и необходимость. Это диктатура и доминирование телесности, но орудие её силы — едва ли не эфирные субстанции, принимаемые за данность, неуловимые и прозрачные, но присутствующие в каждом кубическом футе и метре нашего мира и при первой возможности заполняющие его, а также вступающие во взаимодействие с барочной текстурой. Мощь форм определяется их зрительным объёмом. Барокко — экспансия вовне. Оно хочет быть увиденным. Как угодно, но — увиденным. Говорят, что Пиранези вооружился светом, чтобы явить мир, от начала своего существования населённый тьмой и тенями. Но, быть может, светом вооружился не он, но тот мир мрачных грёз — иначе как в том мире родились бы тени? И кто кого куда впустил? Кто был чьим орудием и проводником? Чьи это пропорции, кому ведома иная гармония? Ну вот: риторические вопросы. Сейчас бы для обратного примера Бернини-младшего или Борромини. Или хотя бы какой-нибудь провокационно-итожащий афоризм, на какой снизошёл бы Энрико. Эх, Генри…

— Если подытожить, то получается, что барочное — «ладно, это было не сложно и не так уж больно» — не просто манифест и памятник, ему неизменно нужен наблюдатель, фиксирующий изменчивую природу и волю к могуществу? Хм, из этого следует, что Игнациусу тут было не до игр и интриг, а растворение четвёртой стены не означало и срыва кулис. И что сценарий включал также особую, машинную, часть.

— В каком-то смысле он хотел быть уверен в цепях и якорях.

— Что они не утянут его на дно…

Часы пробили, прошипели и отмерили пять часов дня. У Селестины только сейчас должен был начаться трудовой день — довольно короткий и необременительный, особенно с Сёриз в напарницах. Вот только что-то она не появлялась. Ис-диспозитиф тоже подозрительно молчал: ни уточнений задания, ни общей сводки новостей по приливу. В голове промелькнула одна очень неприятная мысль. Селестина на всякий случай перевела устройство в пассивное состояние, подождала, а затем вернула в активное. Всё то же самое.

— Даже косточка блуждает, — постучала по стеклу того, что и Мартин принимал за компас, но убедился, что стрелка если на что-то и указывает, то точно не на магнитный полюс. — И нет, я всё равно не расскажу: кошачья она или нет.

— Всё-таки реванш? — уловил он мысль Селестины. — Не все сгинули той ночью?

— Ну, кого-то мы и через неделю изловили. Думали, что последних. Возможно, какой-то план отложенного действия. Как те рёнтгеновские лампы.

— Или выход на бис. Не вспомню, есть ли миф о труппе-призраке.

— Мне надо в штаб.

— Нам. И лучше бы сначала осмотреть территорию вокруг Директората.

— Мы оба знаем, что он один, — отрезала Селестина возвращавшему контроль над координацией Мартину уже по перемещении.

Что-то определённо случилось. Она хотела появиться в спальном крыле, где думала найти Сёриз, но попала в храм коммуникаций. Удивительно пустовавший. Тихий. Тёмный. Не подогреваемый машинами. Мартин невольно указал на потолок, о чём, идиот, сразу же пожалел, этого Селестине лучше было не видеть. Там, в трубках, кабелях и проводах, переплетённых двудольным графом кирхерианской диаграммы познаваемого космоса, что-то было. Что-то — оставшееся от тел флю-мируистов и других штабных работников. Что-то — разорванное, намотанное и перевитое; ещё рефлекторно дёргавшееся, как в дурном подобии опыта Гальвани, — должно быть, от редких, осиротевших адресатом импульсов в электрических сетях. Селестине было плохо. Мартин оттащил её и усадил. И тут же заметил какое-то движение под соседним столом. Наставил «апаш» и приказал выйти.

— Ладно-ладно, только тише вы… Селестина?

— Саржа! А ты кого ожидал увидеть?

— Не узнал ваши голоса. Но ожидал Сёриз. Она ушла на поиски тех, кого Игнациус мог пропустить. Кого не тронул.

— Я не понимаю, Саржа.

— Без пятнадцати пять отказали абсолютно все коммуникации, в них прекратилось всякое движение, они застыли, как незапитанные. А через десять минут, когда по авралу были подняты все, он обрушился на Директорат как смерч. Восточное крыло, потом западное, потом южное… Он проходил — не оставалось никого. Забирал всех. Кто пытался оказать сопротивление — ну, вы видели.

— Что значит «забирал»? И почём знаешь, что было в других помещениях, если «забирал всех»? И почему он тебя оставил?

— Просто касался кого-нибудь рукой — покровительственно так, пользовался ростом и клал руку на темя, — и те пропадали, как если бы перемещались, вот только он сам при этом оставался. Можно догадаться, что не вышвыривал их из штаба, куда подальше, а собирал в каком-то месте, одному ему ведомом. А знаю об остальном, поскольку в момент его появления был с Сёриз. Когда всё началось, мы ещё были в западном крыле, выпроваживали последних посетителей, которые не понимали более мягких намёков, что часы приёма истекли. И кто же это был? Миноры! Из тех, что ещё как-то ориентируются на закон. Надумали учредить орган совместной защиты. Наглость. Мы — их орган защиты. Неблагодарные. И теперь послали к нам представителей, чтобы допытаться о судьбе задержанных по подозрению в, э-э, анархитекторской деятельности. На то похоже, они, как это ни парадоксально, совсем не чувствуют момент. Нет, вы представляете?

— Ты отвлёкся.

— Д-да. Итак, за последним едва успела закрыться дверь, когда он объявился и начал сеять смерть и пустоту. Сёриз сообразила, что нужно не биться, а убегать. Она переместилась со мной в южное крыло, мы попытались предупредить остальных, но они не поняли очень чёткую и простую команду: «Бегите из Директората, живо!» Не успели. Нас тоже чуть не изловили. Вернее, чуть не уничтожили. Не знаю: не то благодарить Сёриз за то, что приняла удар на себя, не то ругать за то, что вообще попыталась контратаковать и затормозить продвижение, обвалив перекрытия. Нам оставалось только двигаться в восточное крыло. Там… В каптажной умбрмашинерии всё уже было кончено. Возможно, поэтому с восточного крыла и начал. Если кто и остался, кроме нас, успел затаиться, то Сёриз вернётся с ними с минуты на минуту. Какой-то полуорганизованный бой преторианцы попытались дать только здесь, у приёмной. Мы уже не могли им помочь. Никому. А он… Он за медными дверями.

— Что, он в кабинете папá? И там остаётся?

— Да. И живы оба. Я не понимаю.

— Вот и я не понимаю, как жива осталась, — тихо подошла к ним Сёриз, которую Селестина крепко обняла, а сделав это, увидела, что костюм на спине был исполосован и обожжён. — Я в порядке. Встретила по пути пару сбежавших из камер людей Бэзи, но, как выразился бы Мартин, vae victis.

— У фразы не вполне однозначная история, — начал было в привычной манере, но осёкся. — Однако я безоговорочно рад исходу. И всё же этот след на платье…

— Это… Ну… Понятия не имею — что. Жаркое приветствие Игнациуса, благо что дар Фабриса уберёг. Мы-то для атак, в конечном счёте, пользуемся урбматерией, а Игнациусу и того не нужно. Он просто бьёт умбрэнергией. Мне что-то даже как-то страшновато. Если эту мощь употребили для выжигания регистраций на теле-скрипторе, а её не хватило… Саржа, что там с папá?

— Сейчас узнаем, — на цыпочках двинулся он к своему рабочему месту. — Перед появлением гостей я заметил, что телефонная линия, проведённая в кабинет, ещё работает. Мы можем их подслушать, если с той стороны снята трубка.

«Нет нужды», — донёсся из динамика незнакомый голос, — «Я знаю, что вы там. Входите. Вчетвером». Мартин почувствовал на себе косые взгляды и понимал, что получил приглашение в святая святых, куда и не каждый сотрудник Директората имел дозволение ступить. И всё же его не остановили.

Да, что-то подобное в плане оформления интерьера он и ожидал увидеть. Похоже, дело было не в самом кабинете, а в том, вокруг чего он был выстроен. И к этому чему-то — сиренариуму — стоял, прислонившись, Игнациус. А на коленях перед ним — папá Блез.

— Вас не постигнет участь остальных. Вы пригодитесь здесь и сейчас. Блеза отчего-то не убедило то, что я сотворил с остальными. Не убедили сотни заложников, жизнь которых зависит от моей. Не выживу я сегодня или не получу требуемое — от Директората останутся три мушкетёра и этот д’Артаньян. Ну, может, ещё пара-другая ангерон, инвалидов да отставников, так и оставшихся в городе. Молчишь? Хорошо, поговорим с вами.

— Мы же истребили эхоматов! — Селестина рассекла воздух рукой, но Игнациус предупредил её насчёт телодвижений. — Причём использовав вашу же систему. Оцените-ка ход.

— А, вот и славно, что мы начали с главного. Видите ли, Блез всегда мог убить её. У него всегда был персональный ключ. Вот только не хочет он избавления от неё. А хочет всем смерти. Блез, я повторю: я их отправил прямо туда.

— «Туда», — взял слово Мартин, так и не знавший, будет ли толк от его револьверчика, — это ведь не место, а время? Переместили их, для условности предположим, на день вперёд, конструкт которого выбран вами, и теперь, если музыка момента будущего заиграет из иных вибраций момента текущего, то для нас настоящих это будущее может и не настать, мы вернёмся сюда завтра, но не обнаружим их возвращения. — «Что, — между тем додумал он, — подразумевает следующее: с семнадцатого на восемнадцатое июля всё происходило в рамках сценария Игнациуса. Но вот чем было вызвано обрушение зеркала-портала?»

— Тогда, под землёй, ваши мысли были оформлены несколько иначе, вы были ближе к истине, но и так сойдёт. Впрочем, я застал только первые умопостроения. А, ну и не «сюда», нет-нет, место особое. Блез о нём знает. Да и вам Алоиз наверняка рассказал. Он ведь упоминал помещение, полное белого пламени? Атанор здесь, под нами, на глубине… Нет, пусть хоть что-то останется секретом.

— Поверьте, у меня — да у нас всех — осталось немало вопросов по тому инциденту. И, возможно, уничтожение сущности — действие верное. Но что тогда Директоратом, что на сей раз вами была создана угроза для всего города. И были жертвы, а некоторые ещё только предстоят. А теперь подтверждается, что возможна, хм, более тонкая хирургия, нежели гильотинирование или трепанация.

— «Сущность»? Вы до сих пор не знаете или не уверены? О-о, а я-то думал, что вам оказано большее доверие. Хорошо ты их подготовил, Блез, умеют приоткрывать тайны. Вот только на лицах читаю недоумение. Да-а, про ключик-то и не знали…

— Если вы могли взять его у Блеза, — Сёриз была скептична, — что вам мешало прийти сюда раньше и провернуть те же жестокие и кровавые фокусы, что устроили сегодня? Зачем такие сложности? Кроме как убедить папá Блеза, что это выше его сил и он стал бесполезен, что тело-скриптор отторгает коммуникации Директората?

— Да, вы неплохо прочитали элементы сценария. Вы даже поняли, что это — сценарий. Аплодирую. Вот только что толку от одного визита? Блез не отдаёт ключ сейчас, не пожелал бы сделать этого и тогда. Боится проронить лишнее слово, но — не новых жертв. И я не про тех заложников. Блез-з, опас-сное ты с-сущ-щес-ство.

— Будто смерти, причиной которых стали вы, что-то оправдывает, — фыркнул Саржа. — Что вы такое увидели тридцать лет назад, что заставило вас думать подобным образом? Вы были верны Директорату, но губите его. Что ещё за иной порядок времени? Видимо, я здесь самый тупой.

— «Тупой»? Ни в коей мере. Вы, все вы одурачены Блезом. Как были и мы когда-то. Дети эпохи коммуникаций. Директорат коммуникациями, способом регистрации делит мир и время на упорствующие прошлое и будущее, безграничные, но конечные как момент. На зафиксированное свершившееся и желаемое предстоящее. Время Директората — время поверхностей. И вам оно кажется единственно возможным. И нам так казалось. Мы не замечали не то, чтобы противоречия, но несогласованности. И дорого заплатили за знание.

— Директорат инъектирует сущности антипроизводственные желания, и это работает лишь потому, что для сущности они выглядят частями настоящего. Следовательно, то время, в котором она пребывает — иное — бесконечно как момент, но ограничено.

— Да, вот теперь узнаю вас тогдашнего. Помимо времени Директората, что позвольте назвать Эоном, есть и Хронос, момент которого действительно простирается в мир горний, но также и в мир хтоний. И, хм-хм, сущность всё более предпочитает давление глубины, обволакивающее и искажающее. И не так далёк тот день, когда момент переполнится, и она попробует перейти в следующий. Что нас тогда ожидает? Это укрыто даже от меня. И вот мы подошли к сути того эксперимента. Блез всегда мог убить её — и сейчас можешь, слышишь? — без фатальных последствий для остальных. Но вместо этого решил обнулить, опустошить, вычистить момент, настоящее, в коем она покоится. Не захотел или страшился узнать, какой она станет в моменте новом. Ну, какое такое знание ты унаследовал от Градлона, а?

— То есть… То есть кто-то и в самом деле создал протез тела-скриптора? Лишённый истории, что записывал бы её с чистого листа? И вы тогда вносили ложные регистрации, расшевелившие тело-скриптор, чтобы осводобить место для подключения этого протеза?

— За годы в архиве черви тронули, похоже, не только книги Алоиза. Но я рад, что есть светлые головы, — в прямом и переносном смысле, — способные восстанавливать концепции по неполным источникам. Всё верно. Да только о том я узнал незадолго до эксперимента: всё-таки в иерархии я был на две ступени ниже Блеза и Атанасиуса. А, вы и об этом не знали. Да, консулов должно быть двое. А не один, предпочитающий доверительно-замыкающее обращение «папá». Последствия диктаторской власти, стягивающей информационные потоки на себя и выступающей их единственным распределителем, вы и сами видите, — и Игнациус поводил ладонью по черепу стоявшего на коленях так, как обычно гладят набалдашник трости.

— Так и что же вы намерены сделать с сущностью и её временем?

— Ох, никто ему так и не скажет? Позвольте мне. Называйте её Дахут. И она сущее проклятье — и для города, что погубила, и для города, что посмел наследовать ему, впитал его гибнущее величие. Гибнущее по её вине. И вы верно догадываетесь, что Хронос, несмотря на бесконечность, бесконечен подобно уроборосу. Это время мифов, мифического сознания. Только цикличное не двухмерно, — не считая самого измерения времени, — но трёхмерно. Спираль, в которой каждый новый виток — новый момент, отстоящий от предыдущего и различающийся с ним, заполняемый телесным…

— Вы отвлекаетесь от вопроса: вы её убьёте, а дальше что? Не займёте ли её место? Не стремитесь ли распространить этот Хронос? Выплеснуть его за пределы тела-скриптора и сиренариума?

— Вас ведь, кажется, зовут Саржа? Безгранично верный Директорату, пытаетесь найти оправдание политике его предводителя. Нет, не такова моя цель. Однако от Хроноса я избавляться не намерен, потому что невозможно уничтожить время. Эон и Хронос сосуществуют. А в случае Директората, скорее, Эон работает на Хронос.

— Что означает: мы будем вынуждены ускорять течение Эона, чтобы напитывать бездну момента Хроноса, поддерживать нагнетаемое давление желаний, лишь бы Дахут не просыпалась, но этим же и приблизим конец цикла, который перейдёт или не перейдёт на новый виток; насыщать момент-Уран, пока что-то не откажется или не сможет быть переваренным и не станет моментом-Кроносом, а затем напитывать момент-Кронос, пока не воспретендует на его роль момент-Зевс… При этом Дахут может быть очень зла, если поймёт, что не жилá, и попробует наверстать упущенное.

— А напарница вам под стать. Увы, столько безумств нужно узреть и учинить, чтобы обрести ясность собственного разума.

— Звучит слегка нелогично. Бэзи говорил, что вы слышите её зов. Может, ваш разум отравлен этим искажающим и сминающим давлением глубинного Хроноса? Вы открываете замок, а она перестаёт притворяться, будто спит и призывает к себе каким-то бессознательным способом, или же действительно пробуждается от соприкосновения с миром — и не позволяет себя убить. Я столько раз слышал слово «сиренариум», что не могу не предполагать, что Дахут и впрямь подобна сирене, а все мы слышали легенды об их песнях. Он пела вам — вы пели ей, пением рассчитывали и освободить от уз.

— И правда что, — с театральным прищуром поддержал Саржа Мартина, — Мы даже не знаем, как вы вернулись в этот мир. И где блуждали до того, если Дахут остаётся в заточении. Не трансмутировали же в чистое желание — и так попали к ней? И не тело-скриптор же высиживало вас, как яйцо?

— Его сестра… Ваша сестра… — это была дневная порция озарения Селестины. — Тогда пропали двое, но вернулся один.

— Да. Мы блуждали в Кер-Ис. В его некой проекции из умбрэнергии и регистраций. Мы видели такие строения… Я был немало удивлён, когда обнаружил, что и в этом времени начали прорастать подобные им. Именно что прорастать. Фасады, будто определяемые подводными течениями и сложенные из листвы, водорослей и раковин. Внутри — винтовые лестницы и колонны, будто позвоночные столбы. Хорды потолков. Сосуды и нервы, проступающие сквозь эпителий стен. Бутоны куполов. Органическая асимметрия во всём. Но были и более привычные, нарочито порывающие с окружением, блистательными кристаллами вырастающие из ила и пород — как тот белоснежный зиккурат с лиственно-древесным декорированием углов, который венчало златолиственное гнездо и над входом в который входящих приветствовали три маскарона, которые продевали змеи — во славу старых богов. Представьте, что я почувствовал, когда такое же обнаружил в Вене? Многие вопросы мне придётся оставить за рамками. Возможно, их зададите и разрешите вы. Вернёмся к Кер-Ис. Поистине город-призрак и город призраков. Но то было нам во благо. Мы могли наблюдать, могли нескончаемо почерпывать знания. Не берусь судить, заняло то годы или дни Хроноса, — всё как одна нескончаемая ночь, — но для Эона прошли два десятка лет. Мы многое узнали об умбрэнергии и власти над теллургической материей, но эти знания должны быть погребены вместе с Кер-Ис. Последние — вместе со мной и Дахут. Но вы также правы и в том, что отведённое мне время на исходе. Агнесса осталась в Кер-Ис. И уже не выберется оттуда. Но она знает, что сейчас происходит. Когда я доберусь до Дахут здесь, она добьёт её там. Если зов всё же возьмёт надо мной верх, окончательный удар ей нанесёте вы. Я в любом случае отвечу за свои действия. И я чувствую, что на вас костюмы Фабриса. Теперь дело за малым, да, Блез?

— Папá Блез? — тот обвёл взглядом четвёрку, начал было двигать челюстями, будто собирался наконец что-то вымолвить, открыл рот, по-змеиному высунул язык, но резко схлопнул челюсти, не дождавшись, пока он вернётся на место. Кусок плоти с брызгами упал на пол, а папá Блез гортанно засмеялся, захлёбываясь кровью.

— Что, ключом было слово? Слова? Думаешь, я об этом не догадался? Заставлял эхоматов петь умбрэнергией просто так? Нет, Блез, ты не победил, — и Игнациус проделал над ним некий фокус со временем, вернув его в прежнее состояние. Кусочек языка остался лежать, где лежал. — Да, Блез, ты растерян и не понимаешь, что происходит и что произошло, но ты видишь, что ты попытался сделать. Второго такого случая тебе не представится. Произнеси же слова-ключ, покончи с этим. Это всё, что остаётся от твоей власти над Директоратом. Так используй же её. Задумайся: если эти слова Градлон сделал ключом, то наверняка желал не того, чтобы они никогда не могли быть произнесены, но наоборот — как отец надеялся, что когда-нибудь если не он, то кто-то из преемников их скажет. Сделает то, на что он не решился — опять же как отец. Он неспроста сохранил последнее слово за собой, он оставил альтернативу. И ты тоже, Блез, понимаешь, что можешь действовать, а не оставлять всё на откуп времени. Что-то ведь тебя убедило не идти в «Sub rosa», а начать сопротивляться моему сценарию. «Теперь в спектакле дай мне быть актёром, чтоб власть мою увидел гордый папа…» И убедило не что-то — их речи. В этом я нисколько не сомневаюсь. Так открой им последнюю тайну. Не цепляйся за Хронос, хоть то и свойственно геронтократам вроде тебя; не мешай Эону, который сам же и взращивал. Взращивал, Блез, но ты отчего-то ищешь смысл существования Директората там, в прошлом, когда он… Лучше посмотри на них… На Сёриз и Селестину. Твои дщери не будут подобны Дахут. В двух я уверен. Что до остальных… Всё остаётся по-прежнему, их жизни угрожаю не я.

Папá Блез поднимался, как зачарованная факиром кобра. Вновь посмотрел на, возможно, последних ангерон. Взор его был не столь холоден, как обычно. Кивнул им. Жестом подозвал Саржу и передал ему в плоской коробочке, выщелкнувшей из потайной дверцы в столе, всё то, что замыкало власть Блеза на нём одном. Мартина же удостоил чем-то вроде шипения. Затем обернулся к сиренариуму, приложил к нему обе ладони, забормотал предваряющие заклинания-регистрации, а закончил всё фразой: «Дахут, Градлон прощает тебя! Дахут, я прощаю тебя! Дахут, Ис прощает тебя!»

Стеклянный — а на деле некая разновидность флю-мируа — пирамидион пошёл трещинами и осыпался. Кабинет залила лимфоподобная жидкость. Папá Блез воздел руки — и был утащен внутрь. Никто ничего не успел сообразить. Из сиренариума выползали белёсые щупальца — нет, что-то вроде пружин, трубок и шлангов, конструкция и материалы которых, должно быть, восходили ещё к технологиям Кер-Ис. Следом являла себя и Дахут, увитая этими наполовину живыми фуникулюсами и потому больше похожая на цефалопода. И прикрытая лишь кровью папá Блеза. Кровавой луной она и восходила.

Мартин, как мог, пытался осознать и воспринять природу её лика и наготы — некогда им уже виденных и столь же полнолунных. От напряжения подёрнулась сжимавшая револьверчик правая рука, а ногти пальцев левой вонзились в мякоть ладони. И так ему открылось её существо: эту свою слабину он смог узреть в одном из тысяч отражений зеркал-осколков стоящей перед ним Дахут, отражавших и множивших мириады образов, большинство из которых, на то было похоже, черпали источник своего существования далеко за пределами кабинета — по всему городу, а, может быть, и дальше. Возможно, что и в самом Кер-Ис. В нём, в этом отражении, как отражению и положено, Мартин действительно орудовал «апашем» непривычной к тому правой рукой и впивался ногтями в плоть левой. Он пытался разглядеть фрагментарное существо получше, удержать на нём взгляд, ему показалось, что его внимание обращает на себя, ведёт за собой мигрирующая из одного осколка в другой фигура с огненно-рыжими волосами и баллонами за спиной… — «вела, вела…» — но почувствовал не то удар током, не то резь, отличную от знакомой ему ранее, а глаза на миг ослепила вспышка. Пришлось спешно отвести взгляд. Селестина, узрев и почувствовав нечто подобное, какое-то время сохраняла контроль и почему-то испытывала подобие влечения, но всё же вынуждена была обернуться к Сёриз и застала её с нетипичной гримасой: с подёрнутым в отращении и удивлении правым уголком рта, отмеченным родинкой-мушкой. Возможно, ангероны только сейчас в полной мере осознали, от чего защищали город.

Дрожь объяла кабинет, а Дахут оглушительно зашипела, булькающе взревела на неведомом языке — «как она воспринимает и усваивает язык уже наш, каким его видит и представляет? логос или эйдос?» — и, на то похоже, принялась за старое. Селестина и Сёриз почувствовали накатывающее течение, а кабинет заполнился щебетанием отнюдь не птичьих клювов. Игнациус не медлил: сразу посёк лучами все лишние «конечности», коими она перестала шарить по поверхностям кабинета, однако притягивала их обратно к себе и как бы укутывалась, превращалась в кокон. Игнациус сблизился с ней, завязалась борьба. Он кричал что-то про баллоны. Потом — просто кричал. Селестина и Сёриз всё поняли. Мартину и Сарже повелели убираться из кабинета и настежь распахнуть медные двери. Пришлось подчиниться. До Селестины и Сёриз донеслись щелчки внешних задвижек. Переглянулись. И применили доселе лишь в теории знакомые знания: они стягивали пространство кабинета к сиренариуму. Пол и потолок прогибались воронками песочных часов, взвывала сталь, скрежетал и песком обращался камень. Сёриз поддерживала поток умбрэнергии, который обычно двери и преграждали, а Селестина сфокусировала его на баллонах за спиной Игнациуса. Вспышка. Ослепительно-белое пламя, жар ещё был терпим. Они увидели танец Эона и Хроноса. Но более — ничего. На ощупь в таком же танце пытались найти выход. Это был он? Или их тоже затянуло в Кер-Ис? Нет. Нет! Нет, это была рука, так знакомая Селестине, ласкавшая её рука. Позади захлопнулись медные врата. И через мгновение вздулись от ударной волны. Что бы Селестина и Сёриз ни сотворили, чему бы ни помогли восторжествовать, дела их отольют в бронзе неба августа.

Следующим вечером, когда Луна вновь поднялась за двадцатый, чтоб его, азимут, удалось разгрести завалы — о, похоже, что та сила, от какой сотрясалось, изламывалось и грозило обратиться в персть здание Директората, неведомыми путями заставляет более пригодные к подробному свидетельствованию речи раскалываться и рассыпаться, истираться в песок ещё на устах и выветриваться с кончика пера.

А под расчищенным — найти заложников. Вымокших, испуганных, не способных удержать хоть толику умбрэнергии, но — живых. Игнациус причинил множество бед, однако, что до остальных? За его деяниями следили все, но так ли мало и ничтожно их собственное участие и безучастие, амбициозность и близорукость? Озябшие, жалкие, немощные — бледными манами рассеивались они по буллеанским просторам Директората и пытались найти себя в новой реальности. Коммуникации, что удивительно, работали. Течение пощадило город. Саржа привыкал к обязанностям «папá» — а вернее, консула — и уже ломал голову над реорганизацией вверенной ему корпорации.

На краю обвалившегося центрального купола, достойного хоть римского, хоть местного Пантеона, сидели, свесив ноги, фигурки, точно рыбаки на пристани, наблюдавшие за безмолвным, но полным ритуала движением подводной жизни, сейчас, правда, едва приходившей в себя во всё ещё взъиленной после бури толще. Закатные лучи дарили наполнявшему Директорат воздуху, — в котором до сих пор висела дымка пыли, крошки и пепла, а гипс, известь и алебастр продолжали осыпаться со стен, — как на взгляд Мартина, тёрнеровские палитру и атмосферу. «Заход с морскими чудовищами… Или уже без них?»

— Интересно, где Игнациус поставил в сценарии точку? — как обычно задавался он вопросами, вызывавшими у окружающих мигрень.

— Важнее то, сколь срифмованы пролог и эпилог, — промурлыкала Селестина, стараясь не отставать.

— Ох, старые боги, вы что, спорите о природе сценария: от Хроноса он или от Эона? — подсела к ним Сёриз.

— А о чём же ещё спорить? Величайшая шутка, если всё случившееся было одной только прелюдией или разогревом хора с оркестром, а подлинные же симфонию или ораторию нам ещё предстоит услышать.

— Либо мы завершили некий цикл и теперь в начале нового, пытаемся понять правила бесконечной игры, либо всё действительно позади, и в будущее отныне тянутся лишь город и люди в нём.

— Можно ли на что-то подобное заключать пари? И что достанется победителю?

— Суть пари не в победе, а в решимости сторон, причём одна неизбежно отстаивает, ведает того или нет, ложную позицию. Впрочем, закон исключённого третьего не распространяется на спор глупцов и дураков. И вот уже насчёт того, окажетесь вы… хорошо-хорошо… окажемся мы ими или нет, я пари готов заключить.

Селестина с добрыми, хитрыми, игривыми улыбкой и взглядом всматривалась в силуэты, абрисы и контуры Двадцати округов, а уловив меж ними что-то, адресовала пожелание-вызов городу, с наступлением сумерек облачавшемуся в золото, зажигавшему огни и искрившему мечтами: «Пари!»

Fin