— Итак, мистер Дунбей, я готова довести нашу беседу до конца. Наши личные отношения друг к другу, — Эди сказала это спокойно, без тени кокетства, — достаточно ясны. Но пока мы не решили основного вопроса, как нам быть, наш разговор останется незаконченным.

Эди знала, что она не могла иначе поступить. Разрыв с отцом она считала делом решенным. Если же суждено порвать и с Дунбеем, то лучше сразу, сегодня же. Легче будет перенести.

Дунбей понимал, что только что произнесенное им признание, что Эди ему дороже всего на свете, подбодрило ее. Но столько мужества и решимости он никогда не предполагал в ней.

— Эди, ты права, — суровая откровенность разговора заставила его сказать «ты». — Но такие вопросы невозможно решать вмиг. Я думаю, что потерял бы в твоем мнении, если бы принимал свои решения, следуя только порыву страсти.

— Это верно. Но я уверена, что ты, Джонни, — Эди впервые назвала Дунбея по имени, — выслушав меня, примешь решение не только сердцем, но и рассудком. Не мне учить тебя. Я вспоминаю твои слова, твой рассказ о том, «куда идет Америка».

В памяти Эди все ярче и ярче вставали предсказания Дунбея.

— Помнишь ту мрачную картину, которую ты нарисовал, говоря о падении человеческого достоинства в Америке? Как ты говорил об Элиасе Моргане? Я уже тогда понимала, что Америка дошла до крайней черты падения. Мы с тобой в то время не видели выхода. Ты, правда, смутно, но кое-что говорил об СССР Евразии.

Дунбей молчал. Он сидел в глубоком раздумье, внимательно следя за словами Эди.

— Помнишь?..

Дунбей кивнул головой.

— Помнишь? Я рвалась в Евразию. Меня что-то влекло сюда. Невыразимая тоска… Нет, это не была тоска! Меня тянула сюда надежда, надежда — смутная, неопределенная. Джони! Эта надежда сейчас ясна. Я вижу безоблачную будущность человечества. И ты, тоже проживший здесь, в Евразии, уже полгода, должен чувствовать, что та часть человечества, которая обрекается на гибель Морганом, только тогда выкарабкается из трясины и болота, если решительно и бесповоротно станет на ту же сторону, где сейчас я. На ту сторону, где я стою, где должен стать и ты, Джонни!

Было уже далеко за полночь.

Дунбей не мог и не хотел возражать Эди. Не мог и не хотел потому, что не умел кривить душой.

Он решил свою судьбу уже тогда, когда повернулся спиной к дому Мак-Кертика и остался подле Эди.

В мозгу крепко сверлила мысль:

«А обязательства, данные Мак-Кертику?»

И сразу же взгромоздилась другая, третья: план Мак- Кертика… Моргана… завтра снова совещание… Эди… И путались, сплетались мысли. Одна безнадежнее, коварнее, мучительнее другой.

«Я не имею права взять ее за руку и идти с теми, против которых я готовил вместе с Кертиком ловушку. Чем я связан? Словом… Умом или сердцем? Ни тем, ни другим. И что же?! Словом… Я — американец… Но, как говорил Кертик: в ваших жилах, насколько я знаю, течет ничем не запятнанная кровь американца; это обязывает… К чему обязывает?.. Идти против ума и сердца?.. Американец?..»

— Эди, я — американец! — наконец, как-то не в тон, выговорил Дунбей.

— Джонни! — Эди не дала ему договорить. — Я тоже американка. Но я, прежде всего, человек. Человек, который никогда не будет способствовать тому, чтобы один угнетал, эксплуатировал другого. Я, прежде всего, внучка рабочего- литейщика, племянница шахтера. Я сама работала достаточно долго на фабрике, чтобы знать, что мой отец изменил классу, из которого он вышел, но с которым я никогда не порву связи! Джонни, я знаю: тебе тяжело решать вопрос. Но вопрос должен быть решен. Выбирай! Отец или я? Нет: Америка или Евразия? Морган или трудящиеся?

Эди сама не подозревала, как совпадают ее вопросы с самыми сокровенными, еще не оформившимися, мыслями Дунбея.

— Я с тобой.

— О, Джонни! Я так и чувствовала, — голос Эди дрогнул.

— Я немедленно должен разыскать Киссовена или Соколова. Евразии грозит серьезнейшая опасность. Завтра теллит будет за пределами страны. Меры нужно принять сегодня же…

Дунбей бросился вон из комнаты.

Ни Киссовена, ни Соколова в управлении не оказалось.

В шахтах, около мартеновских печей, в лаборатории, на кертикитовом заводе работа шла безостановочно днем и ночью. Дунбей направился в лабораторию. Все его поиски были безрезультатны.

Киссовен и Соколов, по-видимому, ночью выехали в Москву. Это было вполне возможно. Впрочем, ни в конторе управления, ни на квартирах никто не знал, выехали ли они из Адагаде, Клава также об этом ничего не знала.

Дунбей решил продолжать свои поиски.

Около пяти часов утра он вошел в помещение электростанции концессии. В последнее время, в связи с установкой нового двигателя, Соколов и Киссовен почти ежедневно бывали на электростанции.

«Если они не уехали, то я их здесь найду», — решил Дунбей.

Через десять минут (по записи амбулатории, в пять часов двенадцать минут) на электростанцию была вызвана авиетка скорой медицинской помощи.

Немедленно явившийся врач увидел в машинном зале мрачную картину. На полу, около передаточного вала, в луже крови лежал человек, по всем признакам, не принадлежащий к штату электростанции.

Это был Дунбей.

Сделался ли он жертвой преступления или несчастного случая, выяснить не удалось.

Ни рабочие, подавшие первую помощь потерпевшему, ни инженер Кингуэлл, подошедший одновременно с рабочими, не знали, при каких условиях произошла катастрофа.

Начатое энергичное расследование, в котором, между прочим, принимал участие и профессор Мак-Кертик, не дало никаких результатов.

Дунбей, как видно было из характера многочисленных ран, по-видимому, был захвачен передаточным валом и подброшен к маховику, который завершил жестокое дело.

Врач установил перелом обеих ног, сложный открытый перелом правой руки и тяжелую форму сотрясения мозга. Жизнь Дунбея была в большой опасности.

Эди узнала о несчастье лишь утром, спустя четыре часа. Она бросила занятия в конторе и немедленно перебралась в больницу.