Старый деревянный поленовский дом Оли находился в глубине сельского замоскворецкого двора. Она сказала, что заезжать туда не стоит: народ разбудим.
– Я провожу вас,- крикнул я, когда она выпрыгнула из машины. И тихо спросил Сашу: – Что случилось?
Он боднул воздух лбом.
– Она поцеловала мне руку.
– Зачем?- тупо спросил я.
– Не знаю.
– А дальше что?
– Ничего. Что же могло быть дальше?
– Гнилой интеллигент!- крикнул я и кинулся со всех ног за Олей, решив взять с нее за себя и за того парня.
Нагнал я ее в подъезде. Тут хорошо пахло старым деревом, паутиной и теплой пылью. Оконные ниши, широкие подоконники, батареи – все располагало к любви, но Оля целеустремленно цокала каблучками по скрипучим ступеням, и я поспешил за ней.
Она отомкнула обитую клеенкой дверь и пропустила меня в сумрачную прихожую. Приложив палец к губам, открыла другую дверь и зажгла свет.
– Олька, ты, что ль?- послышался старушечий голос из-за ситцевой занавески.
– Я, бабушка, спи.
Посреди комнаты стояла детская кроватка, в ней находился раскаленный младенец, заткнутый соской.
– Жарко бедняжечке!- Оля подошла и стала что-то делать с младенцем, который продолжал спать, кисло жмуря глазки.
– Девочка или мальчик?- обреченно спросил я.
– Пацанка.
– А отец где?
– Кто его знает? Нам никто не нужен. Мы сами по себе. Кто-то тяжело, по-животному задышал. Мелькнула бредовая мысль, что за стеной обитает корова.
– Бабушка,- сказала Оля.- Астма у нее. Хорошая у меня дочка?
– Замечательная. Как звать?
– Надя. Наденька. Надюша. Надюнечка. Надежда.
– Ну, я побежал,- сказал я деловито.
Саша курил, широко раскинувшись на заднем сиденье.
– Тебе привет от Наденьки.
– Кто это?
– Надя. Наденька. Надюша. Надюнечка. Надежда. Дитя любви.
622
– У нее дочка? Сколько ей?
– Не знаю. Совсем новенькая. Еще есть бабушка. За занавеской. Я не был ей представлен.
Саша засмеялся.
– Не злись. Это же здорово! Вот увидишь: всякие варфоломеевские ночи, как говорит наша лифтерша, забудутся, а это – нет… «Вот наша жизнь прошла, а это не пройдет».
– Чье это? Ранний Коноплев?
– Нет, поздний Георгий Иванов, тоже прекрасный поэт.
Вот так мы «пожуировали жизнью», по выражению лесковских купчиков, вернувшихся из Парижа…
Совсем иная история разыгралась в исходе жаркого, душного лета пятьдесят третьего года, когда люди наконец поверили, что хотя бы в физическом смысле Сталин действительно умер всерьез и надолго. И пусть в ушах еще стояли заклинания, что долг советских художников до скончания века воспевать вождя, соборно творить сагу о его житии, пусть газеты еще сопливились фальшивой скорбью, пусть тело его торжественно водрузили рядом с тем, чьим полным отрицанием он был, развенчание творилось ежедневно, ежечасно, ежеминутно: выражением лиц, громким смехом, прямым, не проваливающимся внутрь себя и не ускользающим взглядом, как бы враз полегчавшим воздухом и тем, что люди начали строить планы на будущее и ждать, робко, неуверенно, потаенно ждать своих исчезнувших в Зазеркалье того социального разврата, который издевательски называли социализмом. А может, это и есть социализм?…
Эту историю мне хочется рассказать из сегодняшнего дня.
Я никак не мог отыскать нужную мне улицу возле метро «Молодежная». Уж больно противоречивы были объяснения, на что я впопыхах не обратил внимания: выходило, я должен одновременно ехать в двух прямо противоположных направлениях – к кунцевскому метро и от кунцевского метро.
Я мыкался по Ярцевской улице, которая оказалась вся перекопана, застревая то у светофоров, то в объездном потоке встречного движения, натыкаясь на заграждения и бездействующие катки, и еще раз убедился, что Москва – Богом проклятый город, а все москвичи – чокнутые. В двух шагах от большой магистрали никто и слыхом о ней не слыхал. Вопрос мой почему-то казался оскорбительным местным жителям, и отвечали они соответственно. Обхамленный и оплеванный, я все же отыскал эту унылую новостроечную улицу и как-то высчитал дом, проехав его поначалу, поскольку на нем не было номера.
Когда я разворачивался, в машине что-то заело – я до