TANGER

Нагим Фарид

Фарид Нагим, прозаик и драматург от бога. Права на его пьесы, поставленные во многих театрах Европы, принадлежат Берлинскому театральному агентству «Хеншел Шаушпиль», которое работало с произведениями Горького, Булгакова, Есенина, Вампилова, Петрушевской и Улицкой. Своей театральной родиной он считает Германию — именно там впервые увидела свет его пьеса «Крик слона» (лауреат премии «Русский Декамерон» 2003 года), а также другие произведения.

«Танжер» — дебютный роман автора и этот дебют наконец в России!

Танжер город-рай, остров безрассудства, сладостных наслаждений и вольных мечтаний. На Танжере в свое время были повернуты все французские интеллектуалы. Этот город был их территорией независимости — песок, любовь, наркотики. Они бежали туда из мертвой Европы, прятались от своих жен и любовников. Там же и умирали.

Фарид Нагим пытается найти свой Танжер в холодной и циничной Москве…

 

Бабочка под дождем

бьется о стекло

ведь ждет ее рай

за прозрачной стеной!

Пансион с картонными стенами и бумажными ширмами вместо дверей. Снаружи — Танжер… несколько улиц, темнеющих по мере того, как, мигая, гаснут фонари на старой съемочной площадке.(…)

Я иду следом за женой владельца по картонному коридору. Складная ширма выводит на улицу, и я делаю поразительное открытие: снаружи Танжера нет.

— Там же вовсе не Танжер! — восклицаю я.

Уильям С. Берроуз «Книга Снов»

 

ЧАСТЬ I

 

один

— …Так, а сколько сейчас времени?

Часы на руке. Циферблат. Цифры в круг.

«…скорый поезд Алмата-Москва прибыл на шестой путь…»

Пыльные крыши вагонов. Серое небо, облака, шпиль наискосок. Птицы.

«…пиво, пирожки… пиво, горячие пирожки… пиво, горячие пирожки…»

Закурить. Отойду туда — сразу закурю. Закурю, постою и пойду тогда.

Сколько времени? Так. Одна сигарета. «Казахстанские». Сколько времени? Ты же смотрел. Два часа тридцать минут. Специально посмотрел и даже не увидел. Два часа тридцать минут, надо запомнить. Надо закурить, это последние «Казахстанские». Пачку оставь. Покурю и тогда.

«…нумерация вагонов от хвоста поезда… уважаемые пассажиры, электропоезд Москва — Рязань…»

Как же приятно закурить. Так сжимается горло. И этот дым из легких сквозь губы, этот звук выдоха, который только ты и слышишь. Мурашки по плечам, передергивает. Холодно немеют скулы. Приятно стряхивать пепел на асфальт. Мягкое тепло к пальцам от огонька. И недолгое счастье.

Крыши вагонов, сизый дымок над ними, небо, черный асфальт, старые ботинки, картонные коробки.

Пахнет соляркой, и углем, и долгой дорогой из вагонов. Так, ты уже смотрел — сейчас полтретьего. Крыши вагонов влажные. Отражается. Небо. Анвар, вот я и вернулся. То же серое небо, облака, тот же шпиль среди них как всегда. Дым как-то ярче стал виден, крыши вагонов заблестели — а-а, это же дождик пошел…

Сгорбившийся у парапета старик в пальто. Бомж.

Всегда, когда приезжаю в Москву, моросит дождь.

Смотрит. Лицо такое. Идет. К тебе идет. Сейчас попросит закурить, последняя. Извини, дедушка, это последняя.

— Молодой человек, давай я тебе вещи помогу донести.

Денег-то нет.

— А, спасибо, но у меня денег… это, три рубля, что ли, есть. Три рубля вроде есть, и на метро еще.

— Ну и ладно, я так тебе донесу.

Как же он ее потащит, такой маленький бомж?

Старик, согнувшись набок, подволакивая ногу, тащит коробку, перевязанную шарфом и брючным ремнем.

Не убежит, нет? Куда убежит, тяжелая такая! Голуби под ногами кучкуются. «Все о знакомствах», «Знакомства», «ЖОЗ». «Нелюбимая, ждет меня, вечерами темными, у окна, ждет меня одна…» Эту же песню пели, когда уезжал, в этом же киоске… где старик? Тяжело ему, а тащит, а!

— Ну вот, все, дальше метро, спасибо тебе, дедушка, вот, щас, вот три рубля, честно, прости.

— Ладно, нормально.

Надо же, все-таки взял, не хотел как будто, а взял. Он думал все-таки, что больше дашь. Не-лю-би-май-я ждет меня, вечерами… Надо заранее снять. А то подумают, что это, стыдно как-то. А так это просто из кармана, как будто это… а другое. Испугался, ты ж в вагоне еще снял. Пизде-ец… В кармане. Оно. Я же в вагоне его еще снял. Так достанешь небрежно из кармана, как будто кто-то там дал, допустим, чье-то, как будто… Этот же орден со знаменами, как всегда в этом переходе на Комсомольскую. Вон они стоят. Вот они, здесь, как всегда. Коробки чуть подальше поставить, в сторону от них и так это…

Скупка изделий из золота и серебра

— Здравствуйте, я бы хотел кольцо сдать.

Из кармана так. Мол, так вот чье-то, мало ли кто, мало ли чего.

Мужик вроде ничего. Что это, определитель золота? А нет, это весы такие, электронные. Как у них все это… кольцо, наверное, тысяч на сто пятьдесят потянет по минимуму. Не-лю-би-май-я ждет меня… Да, тысяч сто пятьдесят, маловато, конечно, но что, ношеное…

— Восемьдесят тысяч получается, командир.

Иё-о!.. во сколько… в три раза.

— Восемьдесят, говорите? Та-ак…

— Видишь, оно погнутое у тебя, и вообще видно, что носили.

Боже мой, оно стоило почти триста тысяч рублей! Восемь-десять, восемьдесят, восемьдесят на что, на что?

— Ну, как? Больше тебе никто не даст, оно погнутое.

— Да-а, точно погнутое, даже непонятно отчего, как будто молотком… что ж… хорошо.

Пересчитывай… пятьдесят, шестьдесят, пятьдесят — шестьдесят, так, да — восемьдесят. Раз, два, три, восемьдесят. Спасибо, хули…

— Спасибо.

Еще пятьдесят шагов протащу и отдохну. Главное, чтобы мент не стоял возле той дверки. Как вспотела спина. Постой. Вот так вот просто, Степной барон, на маленьких, плоских электронных весах взвесили всё, и за всё про все — восемьдесят тысяч рублей, а ты переживал, мучился, ночами не спал и все курил. Боже, помоги мне, лишь бы не было ментов, даже билетов нет у меня, боже помоги мне, лишь бы не остановили. Сейчас, еще немножко, еще тридцать шагов… еще вон до той колонны. Все прилипло к спине, дай бог дойти. Еще и на Новослободской переход. Сейчас будут менты. Здравствуй, Димка, я вернулся! Ха-ха… Ты чего? Все, Дим, вот так. Нет, не так. Привет, Дима, это я. Ты что? Уезжал и думал, что на всю жизнь, а вернулся через месяц… Привет, Дим, вот так вот… Мимо. Не заметил. Вон еще двое. Того остановили. Сейчас меня. Точно меня. Прямо передо мной ушел. Биссмилля рахман и рахим…

Вылетает, отойди от края, какой ветер. Ебнет зеркалом.

«Осторожно, двери закрываются, следующая станция…»

Отражение бледного лица в черном стекле электрички.

О! Дима. Привет, Димка. Да, я вернулся. Думал, что уезжаю на всю жизнь, прощался с Москвой навсегда, а вернулся через месяц. Да, так и надо будет сказать. А ты Юрку не видел, Дим? Юра, деньги не высылай, я еду сам. Не-лю-би-май-я ждет меня… Вряд ли выслал… А если выслал? Без денег останешься, вот и все дела. Не-лю-би-май-я ждет меня вечерами тем… Красивая какая…

ФИЛИПС — ИЗМЕНИМ ЖИЗНЬ К ЛУЧШЕМУ!

ТЕФАЛЬ — ТЫ ВСЕГДА ДУМАЕШЬ О НАС!

Места для инвалидов, лиц пожилого возраста и пассажиров с детьми.

— Счастливо тебе, Асель, — и такой у меня вид жалкий.

— Прощай, Анвар.

И снова легла, почти упала, болела.

— И ходит еще, молчит, не разговаривает такой, ничего себе!

— Что? А что мне говорить, Асель, что?

— Уёбище! Отпусти руку!

Чуть не ударил тогда, и только сильно рванул за руку.

— А, Димка, привет, это я, вот так вот, думал, что уезжаю на всю жизнь… Юра, долг не высылай, как договаривались, я сам уже еду…

«…Дмитровская. Осторожно, двери закрываются. Следующая станция…»

Сухо как во рту! Мент… только сегодня приехал, товарищ милиционер, мол, это, можно заплакать, короче, он поймет, мужское братство. Поймет, блядь!.. Пить. Как выйду, выпить. Только сегодня приехал, вот коробки. Только сегодня.

Ту-дум-тум… ту-дум-тум-тум… ту-дум-тум-тум… ту-дум-тум-тум…

Общага, вот я и вернулся, пиздец какой-то.

Круглые часы «ЗИЛ», без пятнадцати одиннадцать. Охранник как будто не узнает. Да, типа не узнает. Это же я. Уже не пустит.

— Пропуск!

— Я только коробки оставлю и назад.

Неужели паспорт потерял?

Комнату Димкину забыл. Она.

«Димка, мы в 605, если что, поднимайся (с гитарой)», — я писал, а будто и не было ничего.

— Дим, открой, это я — Анвар, я вернулся.

Спит, что ли?

Что он смотрит, бля?! Первокурсник, наверное. Сейчас закурить попросит… как сговорились… а ты выглядишь, как лох доступный.

— Извините, его нет, он вчера самоубийством покончил.

— Что?

— Он вскрыл себе вены, «Скорая» увезла. В очках такой, да?

— Да-а…

Круговое мелькание пролетов. Вспученный линолеум коридора, выбоины и следы от окурков на стенах. Двери. Пыльное, грязное окно в конце, в открытой форточке свежее, яркожелтое свечение. Подходит к двери в конце коридора. Поднимает с пола окурок и, опалив зажигалкой фильтр, закуривает.

— Юра, открой, это я — Анвар, — тихо. — Я вернулся.

Стучит. Тишина.

— Нет, что ли, никого?!

Отходит, громко топая. Тихо возвращается, слушает.

Шепот. Звук отодвигаемой задвижки.

Да-да, так надо будет сделать, мол, спокойно, Юра это ограбление.

Дверь приоткрывается и высовывается голова.

— А! Бабай! Ты че, вернулся, что ли?

— Я. Да…

Смеется, обнимает. Как всегда эта Юркина манера стукаться лбом в плечо.

— Давай, проходи, не стесняйся, будь, как дома, обувь можешь не снимать, — ищет кого-то за спиной Анвара.

Комната. Кровать. Маленький щуплый паренек курит. Налысо остриженная голова. Большие уши. Испуганные серые глаза. В углу большая дорожная сумка «Marlboro». Еще одна кровать, полосатый матрас с желтыми разводами. Индийский земляничный чай, маргарин Rama, ЯЛОВИЧИНА — тушкована вермишель… Ели!

— Ну, ты чё сидишь, как будто человека съел?! — склоняется Юра к пареньку. — Поздоровайся с дядей.

— Паша.

— Анвар.

— Как-как?

— Анвар. Был такой еще, Анвар Саадат, если знаешь, конечно.

— A-а… не-ет…

— Ты глянь-ка, Бабай? У него печатка на мизинце. Мол, крутняк, Аль Пачино, на хрен. Откуда вы такие беретесь?! Лучше бы ногти почистил.

— Достал уже, блин! — Паша прячет руку в карман. — А чё тогда сам говорил: подари, подари…

— Это мой друг! Вот. Кровный, без булды, — Юра стукается лбом в плечо Анвара, обнимает его. — Друзья закадык, братья… Да он барон, бля! А ты чё приехал-то, в командировку, что ли?

— Я, Юра…

— О! Хорошо, что ты пришел! Я тебе стих почитаю. Ночью написал. Вот глянь. Сядь, или нет, прислонись к стене, а то упадешь, ха-ха!

Значит, денег нет… скажет «нет» как всегда. А ты еще боялся, как бы он тебе не выслал долг в Алмату.

Вершат унылую работу

метаморфозы естества.

Как будто с фресок позолота,

с дерев осыпалась листва.

— А?! Скажи: клас-с! Или вот, — ищет другую запись на обоях. — Как золото на дне лотка — дни, озаренные тобой. Не то. Вот:

Чернеет ворон на снегу, И на душе тоска такая, Как будто выбрит и покаян, И застрелиться не могу…

— Нет, лучше — а застрелиться не могу, — исправляет букву на стене. — Как будто выбрит и покаян, а… а застрелиться не могу. Так лучше! — отходит и любуется.

И тогда все это было точно, как сейчас, исправлял букву, и было чье-то движение и какой-то вопрос.

— А романы свои тут тоже на обоях пишут? Войну и мир, нафиг! — Паша.

— Он тоже поэт, — Юра, показывая на Пашу.

— Угу.

— Хреновый поэт!

— Пошел ты.

— Тоже учишься здесь?

— Не-ет, я проездом… в Африку еду.

— Серьезно, Бабай!

— В Африку?

— Прикидай, но? — закуривает. — К жене еду. Насовсем, нафиг!

— К жене? Она что, негритянка, что ли?

— Да нет. Она там на фирме работает… Юрок, а где моя барсетка?

— Откуда вы такие беретесь?! Ба-арсетка, — кидая со шкафа сумочку. — Драная, шоферская сумка. Ба-арсетка!

— Вот, визитка ее.

— Гвинея Биссау… Ничего себе. Она еврейка, да?

— Отец еврей, мать хохлушка. Русская, можно сказать. Но.

— А-африка, — «ты так наивно радуйся, играй — ведь ему так хорошо сейчас, хотя действительно у…».

— Охо-хо, боже мой…

— Ты чего, Анвар?

— Да нет, ничего, просто завидую тебе.

— Да я сам себе завидую, нафиг! Даже не верю до сих пор.

— Дай докурю. Фу, свинья! Весь фильтр обслюнявил! — Юра обжигает фильтр зажигалкой, брезгливо осматривает.

— Я вообще курил, а не слюнявил.

— Это все монопенисуально.

— Ох ты, ёпт таю, ученый какой… Анвар, ты в «Барби» разбираешься?

— В чем?

— В куклах «Барби». Я тут дочке куклу купил…

— У тебя дочка есть?

— Окса-анка, три года уже.

Противно так рот растягивает. Ботинки с квадратными носами. Как они могут эту херню носить?! Воротник рубахи грязный. Муж, бля.

— Вот, в ГУМе купил, сказали, что не китайская.

Юра ухмыляется у окна.

— Кла-ассная кукла, Паш!

А тебе, Анвар, ночевать теперь негде из-за этого козла.

— Она при всех делах, прикидай? Даже в животе дырка для ребенка. И дети, как мышатки, ей-богу. Я офигел, когда увидел!

— Придумают-же, а? Лишь бы продать.

— Жене духи купил, — достает коробочку. — Ничего?

— Ду-ухи, блядь! Что, у нее там своего парфюма нет, что ли? — спрашивает Юра. — И вообще, что ты мне здесь свой сидор потрошишь?! А?!

— Кла-ассный запах — горький, он очень идет женщинам.

— Чё там классного, Анвар? Давай, как раньше, — Юра стукается лбом в плечо Анвара. — Сейчас чайку запаганим. Не крепкий, не-ет, но чтоб «купец», чтобы ложка стояла! А? О жизни покракаем…

На улице скрежет тормозов. Жесткий и тупой звук удара. Паша, вытянув худую шею, смотрит в окно.

— Ой, бля-а-а, — болезненно морщится. — Мужика сбили, вон-вон, гля, отлетел куда, лежит весь такой. Туда. Аж нога не туда вывернулась. Не дай бог, не дай бог! Тьфу-тьфу! Тьфу, не дай бог!

— Как же я ему завидую!

— Тьфу-тьфу… Ты че, больной, что ли, на всю голову, Юрок?!

— Как же я завидую, что сейчас приедет «Скорая», его положат на носилки, привезут в Склиф и сразу вколят морфий.

— Какой морфий, Юрок?! — хихикает. — Он умер уже! Если ботинки слетели, значит, насмерть, каждый водила тебе скажет.

— Ну, все. Пора, — Юра стукается лбом в плечо Паши. — Пора идти за чеком, Пашок-мешок. Давай деньжат, я быстренько обернусь.

— Юрок, не обижайся, я не буду.

— А теперь подумай хорошенько и попробуй еще раз.

— Юрок, я завязал.

Так же мог лежать я. И весь мой скарб из коробок по всей улице… пишущая машинка, бумаги, книги, бритвенный станок с потертым лезвием.

— А куда ты, Юр? Что случилось?

— Забвения надо купить, Бабай. Мы с ним вместе начинали. Боже мой! Рисовались, каждому лишнему кубику дозы радовались, в ладоши хлопали, кураж такой был — что ты — все по-взрослому… эх, помнишь, Павлушка? Ну, все, кончай ебать мурочку, давай деньги и я пошел, здесь пять минут всего-то идти.

— Юрок, я уже полгода не ширялся. Слез я, Юрок.

— Ты че, козленок, горя, что ли, не видел?! Фу, бля! Объясняю еще раз. Надо полсотни лавэ. Для тебя! Не для меня! Ведь я приду, и ты попросишь у меня. Да-ай, Юрок ширнуться. Юрок, дай ширнуться.

Смешно, конечно.

— Во-во. Так и будет, Бабай! Вот увидишь.

— Я не попрошу, Юрок. Точно тебе говорю!

— Фу, чушок! Не ожидал я от тебя такого.

— Юр, извини, я не буду.

— Паша, я беру дешево. Задарма.

Как лицо кривится, как будто заплачет сейчас, он всегда так, как будто кожу лица по черепу размазывает.

— Еще раз говорю тебе — чек стоит семьдесят. Я у тебя прошу полста.

— Юрок, однозначно, — Паша невидящим взглядом в окно.

Юра идет к двери. Поворачивает голову и поднимает вверх указательный палец.

— Поцелуйте меня в спину! Ниже… ниже… ниже. О! — вытягивает палец, замирает. — О-о!

Юра одевается.

Новая, бля, кожаная куртка у него, а ты, как бомж, Анвар.

— Бабай, у тебя, случайно, жетончика на метро не будет?

— He-а, Юр.

Юра уходит.

Шесть часов уже! Ебаный ты, ебанный Юра. На иглу меня чуть не подсадил, чтобы в рабство свое взять, это первое. Благодаря тебе у меня пропали туфли и зонт, это второе. И денег не выслал мне в Алмату, как обещал, а я жду, идиот, голодаю там хожу. Музыкальный центр проводникам отдал за место.

— Она такая хорошая! Знаешь, как я ее люблю?!

— Что, что говоришь?

— Про Алинку, жену свою. Я ее так люблю, что хочу, чтобы все были счастливы, чтобы у всех все было хорошо, чтоб был мир во всем мире!

— Да-а. Ты молодец, что ширяться не стал. Тебе в Африке будет хорошо — у тебя челюсть такая. Массивная. Тебя там все за англичанина принимать будут.

— Ага, классно. Море, жара, чунги-чанги всякие бегают. А ты чего, тоже, как Юрок, учишься здесь?

— Учился. Закончил в этом году. Я так приехал из Алматы… в командировку. У меня там жена.

— Кла-ассно. И Алинка тоже хорошая, такая честная, блин!

— Ты молодец, что Юрке не поддался.

— Ага. А ведь это она меня с иглы сняла. А Юрок вообще намного раньше меня ширяться начал.

— А вы как с ним познакомились?

— На стройке, вокзал вместе в Оренбурге строили. Он мне поддержку давал, защищал меня. Он же сидел, ты знаешь? Не-ет, он так-то хороший. Потом уехал сюда, в Литературный институт поступать. А меня там вообще чуть не посадили, прикидай. Алинка ко мне ходила. Я только благодаря ей с иглы слез. Серьезно. Так бы никогда не слез. Она такая хорошая! Честная такая, нафиг!

— А документы там, загранпаспорт, визы всякие?

— Нормально. Все сделали с матерью. Нормально, хлопотно только. Хорошо, что так. Дома работы нет — все сидят, бухают друзья, короче. Ладно, ты не обижайся, я пойду, короче, пока Юрок не вернулся.

— A-а. Ну, давай.

— А это, Анварок. А как, блин, до Шереметьева-2 доехать?

— Сейчас выходишь, садишься на тройку, доезжаешь до метро «Дмитровская». Там едешь до «Менделеевской», подожди… да, с «Менделеевской» пересаживаешься на «Новослободскую», доезжаешь…

Не доедет он.

— Так, ясно, до «Менделеевской», потом на «Новослободскую», я-а-сно.

— Слушай, Анвар, ни хрена не понял, на самом деле!

— У меня тоже так было по первой в Москве.

— А может на тачке?

— На машине с тебя тысяч сто возьмут, по всей видимости.

— Ни хрена здесь цены!

— А самолет во сколько у тебя?

— В восемнадцать ноль-ноль. Завтра, вечером то есть.

— В общем, Паш, ты сегодня оставайся здесь, я сам тебя завтра провожу, время же терпит.

— Да я рад бы, но у меня документы на вахте остались, охранник прикопался и все, блин!

— Да-а, сегодня мудак на вахте, точно… а я тебя через чердак проведу, я сам так. Ты сейчас, короче, выходи и забирай документы, как будто уходишь насовсем. А я спущусь через чердак и во-он возле того светофора встречу, только смотри через дорогу осторожно, сам видел.

Ебаный ты ебаный, Юра!

— Я-асно, значит там, — Паша смотрит в окно. — Все, запомнил, там вон мужик еще стоит в красной куртке.

— Кто?

— Понял-понял, короче, это я уже прикалываюсь.

Веснушки такие, застенчивые, и когда смеется, то как-то сгибается в груди, как будто ждет удара за свой смех. Наверное, так его мама смеется. У таких худых член всегда толстый. Как у Васянки. Да, удивительно.

…………………………

Таганка, все ночи полные огня…

…Извините, я вам не помешаю? …заачем сгубила ты меня. Ух! Ну и чичер на улице! Дай, погрею. У-у, якши. У-у, якши. Уши у тебя теплые, Паш.

Значит, ты дурак! Как еврейка могла такого дурака полюбить?

На черных чуть не нарвался возле комков… ассирийцы, бля, черные…

…Бабай, ты че сидишь, как будто человека съел?

— А? Да так, Юрок, дремлю… голодный был, перепил…

— Анвар, он все уши мне своей Алиночкой прожужжал. А-алиночка, А-алиночка моя. Пивко попивают, богачи, хули… Ты, эмигрант, дверь закрой!

— Пришел, бля, командир! Да, Анварок?

— …Вот оно — забвение. Забвеньице мое! Та-аганка… у эти изиты, давить их…

…Так, из чайника из носика никто не пил? Смотрите мне! Та-аганка, все ночи… Все ночи полные огня… черножопые, бля… У-у эти изиты, слоны… лоси, бля…

…………………………

Юра. Коричневая куртка. Лоснится. Красные руки. Брюки отвисли на коленях. Засаленные. Стоптанные мокасины.

Сжимает ладонями голову Паши, трёт.

Банка пива. «Белый медведь».

Проявляется лицо Юры. Мелькнула рука.

Неподвижный рисунок обоев.

Паша. Закрывает дверь на защелку.

Юра расстегивает брюки, сует руку в пах.

Достает пузырек из-под пенициллина и маленький темно-коричневый квадратик чека в целлофане. Скребет ножом чек. Закопченный ковш.

Ставит его на плитку. Полка, книги.

Достал одноразовый шприц. Ватку намотал на иглу. Набирает воду из чайника.

Снимает ковш с плитки. Покачивает его в руке.

…………………………

Юрка. Юрка поет.

Замерз, видать? Ходит на полусогнутых, как горилла.

Большая у него нога…

Они же дружили когда-то. На стройке, наверное, так грелись?

Ненавидит черных… кавказцы.

Это он тебе говорит, Анвар.

Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве… если закрыть глаза, будет тошнить, да, улетаю… тошнит… пожелай мне удачи в бою, пожела-а-ай мне-е-е…

Он что, и член, что ли, себе отморозил? А-а, ясно, спрятал…

Изиты какие-то, кто такие…

…я-асно — процесс у него пошёл… в туалет, что ли, сходить, если встану — стошнит, надо стошнить в туалете…

Аж дыхание затаил… Чай, что ли, будет пить?

…………………………

…За-ачем сгубила ты меня… опиечек мой, мой опиек, мой опиечечек, радость моя, солнышко!

…опиёчек мой, опиек…

…вот она — моя опиюшечка…

…опиюнечка, моя опиюнечка…

…Фу, чушок! Что он мне продал?! И это чистый ацетон?! Это уксус, а не ацетон! Он же мне все запаганил! Что же мне теперь? Что я вам, а?! Фу, фу! Они всегда мне все паганят! Черные…

— Это ацетон, Юрок.

— А-аце-тон, Йю-ро-ок! Пусть Бабай понюхает…

— По-моему, это цыстейший ацет-н, Юр. Пахнет так… краской…

— Да, а мне что-то показалось.

Опиечек мой, мой опиек… опиё-че-чек-чечик…

У-у-у… Ббббб… ткх-г…

…………………………

Паша. Сумка. Marlboro. Нагнулся над сумкой.

Паша в черных очках. Курит.

Приподнимет ковш, качает в руке, снова поставил.

Снимает ковш с плитки. На стол поставил.

Нюхает какую-то бутылку.

Паша в черных очках. Бутылочка в руке. Нюхает.

Бутылка у меня в руке. Мои пальцы, ногти.

Это я ставлю бутылку на стол.

Набирает шприц. Коричневая жидкость.

Юра… стул… обмотал руку полотенцем… закручивает его.

Прижал руку к колену.

Ноздри раздуваются. Вводит иглу.

…………………………

Прикол, …зачем он надел черные очки, как будто он уже там у себя в Африке? …пальцы дрожат у него.

Так нежно, очень нежно, бережно…

Передразнивает его «Алиночку».

Что он так кричит?! Напугал… Ну и че ты… Как исказилось лицо. Брови задрал. Рот кругом по лицу.

А Паша боится, услужливо так нюхает, как раб…

Про тебя говорят, Анвар. Что-то там пусть бабай сделает.

Бутылка какая-то липкая, вообще ничем не пахнет… вроде краской пахнет… ремонтом таким…

Как бы не ебнулась… язык заплетается…

Так мало… чуть-чуть совсем…

Вены будет перетягивать…

Аж вспотел весь… аж капли трясутся у него на лбу…

…………………………

…у-ух… сука…

…Пашок, помоги, хули смотришь?

— Давай, достал уже ты меня…

— Закручивай сильнее. Все вены попрятались. Боятся. Понимаешь, Бабай, срабатывают защитные функции…

…и ни одной вены, так глубоко уходят. У тебя вон, видишь какие вены… Ах, какие у тебя вены, Пашуля…

— Ты давай смотри мне не вколи по ошибке!

— У меня тоже такие были, вон, как у Бабая. Эй, Бабай, спишь что ли?!

…Видишь, не попал. Крови нет. Кровь должна появиться, Бабай.

— Ну что, Юр, ничего?

— Не-а, Бабай… подожди…

…Паша, ослабь немного…

Закручивай… Ни хрена! Ну вот что мне, блядь, дела-ать, а?!

Закручивай сильнее, гово… да сними ты эти ёбаные очки, ёбаный твой род!

— Пошел ты на хуй, Юрок!

…………………………

Вынимает. Вводит.

Паша. Черные очки. Гитара. Пол.

Вынимает. Вытирает рукавом пот.

Паша рядом с Юрой.

Паша крутит полотенце.

Показывает иглой шприца на Пашу.

Паша отскочил от Юры.

Юра колет руку.

Склонился над Юрой, вижу свои колени. Белая рука Юры. Игла приподнимает кожу.

Жмет кулак.

Вводит иглу. Вынимает. Вводит.

Вынимает.

Рука со шприцем падает вдоль тела.

Паша бросает полотенце, отходит к окну. Закурил.

…………………………

Паша… гитара… пол… это ботинки мои… ушли — это я их утянул сам под кровать.

Что они там, борются, что ли?

А-а, ясно…

…что они там сейчас делают, сидят, наверное, вдвоем с матерью на диване, про тебя говорят, в комнате темно, за окном листья жжёт дворник-казах на бульваре… побывать бы там… так, незаметно совсем, хотя бы минуты на три…

…та-да-дам-там-там… та-да-дам…

…привет, Аселька, как ты там… интересно, выздоровела или нет… на работу…

Про тебя опять, что-то… а, вены сравнивает… как будто заснул, хм.

Посмотреть, что ли…

Мужской такой запах, отцовский…

Как кожа натягивается, как тряпочная.

Паша так отодвинулся…

Пашка-то вспотел тоже весь.

Ни фига кровь не пошла…

Да-а, а главное так просто всё… как я не знаю что… как же просто…

Что это? Он плачет, что ли.

…та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там…

…………………………

— У-у-у, б-б-б! Я ебу в рот такую жизнь! Анвар, бля, хватит пальцами барабанить… мне по мозгам!

…м-м-м-м-м…

…Поймал-а-ал… Все, Анвар. Молодец. Ма-ла-дец, Анварка!

Ф-фу-у-ух… ха-ха… а-ахх

…еще и на утро хватит.

— Нормально?

— Угум, Бабай, спасибо тебе…

Что, …аша?

…а-а-а… ша-ша… хм…

— Да на, Паша, на! Что же ты ебал мурочку? Я же знаю. Знал. На, возьми, я же говори-ил попросишь…

— Спасибо, Юрок! Спасибо тебе!

…Спасибо, Юрок.

…Спасибо тебе, ох…

— Ты че там прячешь, Паш, а?

…………………………

Юра поднимает кулак со шприцем.

Трясет им в воздухе.

Закручивает полотенце. Вводит иглу. Колено трясется. Замер.

Глубоко вздыхает. Дыхание срывается.

Почесывает горло. Медленно.

Почесывает щеку. Медленно.

Смотрит на шприц.

Почесывает ноздрю.

Моя рука трогает Юру за плечо.

Почесывает скулу.

Медленно достает сигареты, закуривает. Смотрит, прищурившись за мою спину, ухмыляется.

Шприц. Юра протягивает мне шприц.

Паша сзади меня выхватывает из рук Юры шприц.

В угол отбежал. Занавеска. Косо мелькнуло в темноте лицо. Черные глаза.

Присел, согнулся, ищет с левой стороны, скрючился, ткнул… надвинулся… качается.

…………………………

…а я что, пальцами барабанил… даже не заметил…

Так скорчился весь, как будто…

Что это?.. как просто…

…как же все это обычно, и не страшно совсем, а главное, как все просто.

Хорошо, видать ему, как будто проглотил что-то большое и такое приятное. Так — А-а-ап! Фу, аж ты сам расслабился. Он аж осветился весь. Паша смеется так… нервничает, очки снял…

Что? Куда он там смотрит?

Там Паша за твоей спиной… что? Что он там… чё он там де…

Что — на? Зачем он мне? Я что… иди ты, бля, я не буду… Это он не тебе.

А, это он Паше шприц… на, выброси, мол, что ли?..

Какая белая кожа… Что это он?

Что он, в карман, что ли, прячет?!

Че он там… приколист какой-то…

Какие красные уши.

Пустой шприц.

…………………………

— …Ох… спа-а-а-сибо тттбббе… хи-хи… …хи-хи-хи…

— Ты чего, Паша? Юр, пиздец…

— Ладно, Бабай, ты не кипешуй…

— Что, Бабай, сплохело?

— Аха, пиздец просто, Юр… две банки на голодный желудок…

— А ведь я, Юр, чего вернулся-то…

— А-а. Бабай… а правда, говорят, что Чубайс цветами на вокзале торговал? Скоро пойду на Киевский лотереей торговать. Постою, зубы вставлю. А потом поеду в Киргизию лечиться. У доктора этого… н-некролога. Потом книгу стихов выпущу. Это будет гениальная… А-ай, блядь!.. книга о любви, блядь.

— Не знаю, Юр, не знаю… тебе бывает страшно просто так?

— Ты знаешь, что у меня после того, как ширнусь, хуй не стоит? Вот такой вот. Сколько раз бывало… уколемся и девчонке… сколько их подсаживается на это дело… Юрок-Юрок… и вот она… ей еще больше хочется… разденемся, она и так и эдак, а у меня вот так вот и все… сколько раз бывало.

…………………………

Медленно качается. Смеется.

Большие красные уши. Я стою над Пашей.

Туалет. В унитазе пиво с орешками, с губы тянется липкое. Раковина. Чьё-то лицо мелькнуло впереди.

Юра. Курит. Покашливает.

Почесывается.

Паша. Голова на столе.

Юра вздрогнул. Обводит взглядом.

Я. Опустил голову. Сижу. Пальцы сцеплены.

Закуривает. «LM». Выпускает дым.

Дернул рукой. Сигарета. Пальцы обжег.

Показывает согнутый палец.

…………………………

Это пиздец бля, какой-то! Это же он себе… вколол… всю дозу!

Это твое лицо в осколке зеркала. Моё?! А там почему ничего? …там зеркала нет.

Тепло в комнате.

Спит, что ли?

Какой мягкий добрый взгляд.

…та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там…

…та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там…

…та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там…

Что?.. Обжегся он… Что гениальная?.. а-а, книга. Не будет уже ничего, Юра… какие деньги, что с него взять, сам дурак, что одолжил…

…………………………

А я заметил. Заметил, что ты тоже заметил, что я это. Что я с опием, как с женщиной. Это я все из-за этого негра. А-а-алиночка моя, моя Алиночка. Но я одно дело понял, Анвар. Бог дает мужчине женщину, и больше ничего. Больше в этом мире нет ничего! И даже если у мужчины нет женщины — ты ищи, где он ее прячет. Когда зайдешь к мужчине, сразу ищи, где он прячет женщину — в шкафу, в ящике стола, под кроватью, в кошельке — и ты ее найдешь! Она может маскироваться под рукопись, под мольберт, под оружие, она может тихо сидеть в скрипке, где угодно. Другого не дано! Просто не дано, понял меня, Анвар. Моя женщина прячется здесь… Видишь, какая маленькая? После нее у меня даже не стоит. Это ревность… Коварная проститутка! Погубила ты меня! Его женщина… думаю, в Африке, а может, и еще где, я пока не знаю, где он ее прячет, а может вообще нет, зачем таким женщина…

— Юрок, че та нет прихода…

…………………………

Показывает согнутый палец.

…резко двигает телом, наклоняется, ищет…

Ищет. Шприц. Показывает на шприц.

Паша.

Паша.

…………………………

Сморщенный член. Женская рука на нём. Сморщенный член.

Блестит в темноте плоскость спины, изгиб бедра. Юра лежит.

Сморщенный член.

…та-да-дам-там-там… та-да-дам- …та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там…

…та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там… та-да-дам-там-там…

…а твоя, где прячется твоя женщина, Анвар… где ты?..

…лица… девушки… лица…

…не слышит…

…………………………

— Ты гля, гля на него! Нет прихода! Да ты в зеркало на себя посмотри. Смотри, какая у тебя морда красная. А? Скажи, Бабай? Ты гля, гля — че та нет прихода. Скажи ему, Бабай!

— Да, классная, то есть красная.

— Да? Анварок, это ты… вот, а, хм?..

— А твоя женщина, Анвар… смотрю на тебя и, честно говоря, не знаю, не знаю, не понял я тебя… ищи, если найдешь — скажешь мне, я запишу…

Тага-анка, все ночи полные огня. Тага-а-анка, зачем сгубила ты меня… Ей, Чунга-Чанга, ты что там потерял?

…опять по пятницам… Э-ей, эмигра…

Анвар! Быстро ложку! Он уже язык проглотил!

…………………………

Юра. Обиженное лицо.

Паша. Поднял голову. Смотрит. Не узнает. Ощупывает лицо. Смотрит на ладони. Ощупывает.

Паша. Нагнулся. Гладит пол под столом. Кряхтит. Слюна. Сплюнул.

Юра. Смеется. Смотрит. Подходит к Паше.

Нагнулся. Рассматривает. Пинает ногой стол. Паша падает.

Вытягивается на полу.

…………………………

…как же Юра испугался, странно… испугался… мол, хороший наркотик, хороший… как будто мы его обвиним…

Точно красная, Паш… Юр…

Как будто оно чужое… как будто от этой херни его жизнь зависит… вот и прилетит он теперь такой в Африку?

Какого же хуя?!

Ёбаный ты, Юрий Дмитрич Разбродных…

Чё-то ищет. Окурок… закурить, что ли? Что он там потерял, может, деньги какие упали?.. пьяные всегда боятся потерять… та-дам-там-там… та-дам-там-там…

…группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве…

…………………………

Надо же, как запали глаза. Как в ямах каких-то, как из синих труб. Сегодня же день седьмого ноября, красный день календаря.

— Ложку давай! Передоза у него! Павлушка, Павлик, не спи!

«Что?.. Зачем он бьет его?!»

…………………………

Удар створок.

Визг и вой лифта.

Приближающийся шум лифта.

…………………………

— Снял!

— Выламывай у него пальцы на ногах. Можешь даже слегка зажигалкой. Он не должен заснуть. Если он заснет, он умрет!.. все, Бабай, теперь до утра не уснем, потащили его в туалет, отливать будем, — выскакивает и выглядывает в коридор.

— Никого. Давай быстро! Берись!..

…устал уже от этой песни… откуда она привязалась?.. это же Паша пел — группа крови на рукаве… не пой её больше… не петь!

Анвар подползает к Паше. Прижав ухо к груди, слушает его сердце. Потом прижимает ладонь к своему сердцу, потом к сердцу Паши. Потом одну ладонь к своему сердцу, другую к сердцу Паши…

…болит уже головка, режет уже, надо слюной… вот так смажь…

…Павлушка, родной мой! — Юра хлещет Пашу по щекам. — Не уходи! Что же ты наделал, Паша?! Ведь я же говорил тебе! — вытирает рукавом пот, хлещет по щекам. — Ведь у меня никого, никого нет роднее тебя! Что же я наделал, сука?! — трясет Пашу за грудки…

…Павлушка, не спи, не спи, мой Чунга-Чанга, тебя Африка ждет. Сто лет она тебе была нужна?! Пропади она пропадом! Я ведь не знал, что тебе и этого хватит. Я же как себе, Паша. Скажи что-нибудь. Не-ет уж, Паша, я тебя никому не отдам! — хлещет его по щекам. — Прости меня, Паша. До свадьбы заживет. Мы с тобой вместе в Киргизию поедем. Паша, не уходи. Паша, не уходи. Паша! Не уходи! Думаешь, ему жалко было Пашу? Нет, конечно, это он для тебя уже играл своё страдание, это он уже для тебя плачет. Прости меня, Паша. До свадьбы заживет. Мы с тобой вместе… Трус ебаный.

— Паша, прости меня!

Лицо так скривилось, сухая волна… как же я сегодня хотел пить, когда из метро вышел…

…не-a, может, хватит уже его мучить, все равно о другом думаешь…

…………………………

…группа крови на рукаве, мой… порядковый номер на рукаве.

Анварок, а ты Цоя можешь сыграть?

…………………………

Визг и вой лифта.

Шум лифта. Удар дверей. Визг и вой двигателя.

…………………………

Большая черная сумка «Marlboro». Паша в ней, сложенный пополам, Юра запихивает дальше вглубь его голую ступню.

— Бабай, на Казанский понесём, он же на Казанский приехал… на вокзале ты один будешь, я не могу, у меня морда уголовная, заберут… ты выбери людей, так попроще…

…граждане провожающие, проверьте, не остались ли у вас билеты отъезжающих пассажиров… носильщик Аникеев, пройдите на шестой участок, носильщик Аникеев… залитое сиреневым искусственным светом пространство, мужчина с женщиной у стены… из темноты Анвар с большой черной сумкой «Marlboro»…

— Извините, вы не могли бы за сумкой присмотреть, я сейчас, сигареты забыл купить… да? Хорошо, спасибо вам…

…и все, Бабай, сразу уходи… да, я тебе денег должен… с деньгами напряг, извини, можешь мои журналы взять «Прически самой», будешь в электричке торговать, я тебе еще текст дам для торговли, заучить надо… И скажи: меня Женя Седой крышует.

…нет, не кончишь… вот я и проводил тебя, Паша…

…здесь на Тайнинскую хохлам маковую соломку привезли, не хочешь поторговать… нет, я сам буду, и буду тебе по сто тысяч каждый день отдавать, иначе не смогу… понял?

Понял, что ж тут непонятного.

…ла-адно, все еще будет хорошо… да-да, точно — завтра к Полине поеду……начну журналами в электричке торговать, «I laer’s how», квартиру сниму…

…а как она пригласила тебя в театр, так странно было, и я ждал ее. Такой теплый свет лежал на жестяных крышах, неслышно проплывали машины, и пахло уже осенью, как будто сгорело что-то драгоценное, с холодным горьким ароматом и ушло тонкой струйкой в синее небо, и так было тепло и приятно, как будто весь мир с этими домами, деревьями, трамваями — это все твоя кожа. Так было жалко ее тогда и себя тоже. Возвращался от неё ночью. Мне было грустно и в то же время радостно и светло. Душа вздрагивала, как будто Полина что-то хорошее сделала для меня, вселила надежду на что-то лучшее и вечное, что когда-нибудь все-таки сбудется. Я стоял у шлагбаума на переезде, пронесся столб прожектора, и мне показалось, что поезд прокричал сиреной именно для меня.

…………………………

Светлые глаза. Длинные губы.

…ТЕФАЛЬ — ты всегда думаешь…

…………………………

Удар дверей. Визг и вой двигателя.

Удар дверей. Визг и вой двигателя.

Удар дверей. Визг и вой.

Удар дверей. Визг и вой двигателя.

Шум лифта.

…………………………

…здравствуй, Полин, это я, я вернулся, как же мне ей завтра сказать все……что это… как темно… лифт… это ты на чердаке… чердак… а-а…

…убери эту руку… чья-то рука… это твоя рука… надо же, как затекла… её поднимаешь, а она падает… …жмет как… встал, бля… ага… ремень расстегни… когда не нужно… голодный уставший, а этот стоит… светает, что ли… бок себе отморозил… ага… все… лифт этот заебал… как бы почки не…

…как нога затекла… подожди не распрямляй… не шевелись… голову пиджаком накрой, так ноги замерзнут… на ноги плащ… а… плащ-то упал…

Я спал на нарах, у бабушки во дворе, лицо Асель висело на яблоне, подмигивало и подзывало меня к себе, я знал, что все остальное у нее голое. Она дала мне закурить, у меня зачесался нос, на кончике вскочила шишечка и как-то тяжелила меня. Потом она ушла на дискотеку, светило в ночи ее голое тело. Я случайно глянул в зеркало и увидел у себя на носу блестящий член с большой шляпкой, похожий на грибок. Я удивился. Потом вернулась Асель с подругой. Асель была равнодушна ко мне, но я видел, что она отдала подруге свое тело. Я застилал постель. Асель равнодушно ушла. Ее подруга что-то спрашивала и терлась о мое плечо большой и полой Аселькиной грудью, она звала меня куда-то всем Аселькиным телом — мягким, сухим, теплым и податливым. Я пошел.

…………………………

Маша, Маша, а мы в каком вагоне…

…Анварок, ты пива…

…носильщик Аникеев, пройдите на второй участок… у меня морда уголовная…

…………………………

…блядь, мы же Пашу расчленили!

 

два

…ту-ду-дум-тум-тум…

…ту-ду-дум-тум…

…………………………

…Лишь бы Полинка была дома, ух как я ее стисну…

…так, блин, ручка, что ли, не пишет… паста кончается… (Пьян, еду в метро к Полине Д., за куском пизды, в ночь 8 ноября 1996 года, то есть хрен знает куда.)

…………………………

Какие-то арабы испуганно пили пиво у метро. Старик бомж топтал жестяные банки от пива и кока-колы и складывал в холщовый рюкзак. Торговка пересчитывала выручку и дула на замерзшие пальцы.

Сел в светящийся в ночи трамвай, но тот так медленно ехал, что вышел на следующей остановке и побежал. Искусственный свет из киоска в темноте. Купил бутылку «Хванчкары», печенье, рулет. Пошутил с продавщицей, ему было так радостно, он задыхался в предощущении встречи. Мелькнул, будто маленькая игрушка, Донской монастырь, и вдруг вновь вспыхнула в ночи эта голая лампочка над входом, проскользила знакомая вывеска «Общежитие Текстильной Академии имени Косыгина». И так сжалась душа, такое странное это возвращение в московскую осень, будто он начал жить назад, а не вперед.

Поднялся по бетонной лестнице на четвертый этаж и сначала пошел в туалет. Сложил покупки на холодный подоконник, помочился.

— Ну что, брат? — сказал он ему. — Радуйся, сегодня я тебя погрею в одном теплом кармашке.

Только бы она была дома, только бы она была дома, только бы она была.

Дверь ее комнаты была закрыта. Записка в двери: «Полина, срочно заходи. Маша! P.S. У меня трагедия».

Прошла какая-то девушка в яркой и необычной самодельной одежде, как и все здесь. Он открыл было рот, но так и не решился спросить про Полину. Смотрел на девушку. «Её, что ли, выебать, — подумал он в отчаянии и усмехнулся. — А ведь запросто вместо Полины могла эта оказаться. А может быть, это она и есть, только замаскировалась каким-то необычным образом, узнала меня уже, но не подает вида, хитро ждет, когда я сам к ней пристану, засмеюсь и скажу, что узнал, даже в другой женской оболочке, почувствовал ее сущность». Подождал. Покурил «Союз-Аполлон». Пустое холодное окно в конце коридора, пустой коридор и пусто за поворотом коридора, пусто на кухне, тишина за хлипкими фанерными дверьми с номерами.

Тяжелым квадратом встала в нем пустота и тоска. И когда он уже собрался покатить это все вниз по лестнице, уже стоял боком, открылась дальняя дверь и из неё со своим глубоким, каким-то рычащим смехом вышла Полина и с ней другая девушка.

— Это ты?! — сказала она и резко остановилась.

Он увидел, как вздрогнуло ее тело под длинным просторным мешком платья.

— Я думал, что я тебя убью, — сказал он. — Если б тебя не было, я б тебя убил.

— Вот все вы меня хотите убить!

Он почувствовал ее недовольство, и еще какую-то досаду и равнодушие, а он ждал, что она засмеется этим своим смехом.

— Ну пошли, — сказала она ему.

— Полина?! — Девушка укоризненно посмотрела, что-то особое сообщая или спрашивая у нее глазами.

— Ну что делать, мать, ладно, ты иди.

Темнота комнаты, этот ее запах.

— А ты чего, как? В командировку, по делам?

Тот же рисунок на стене — окно электрички, длинный, замерзший интеллигент в шляпе, поджал под себя длинные ноги, на коленях портфель, обеими руками держится за ручку.

— Полинка, я уже устал всем рассказывать, — засмеялся он. — Развелся, короче говоря, и вот вернулся.

У нее изменилось лицо, он увидел, что она подсознательно, из женской солидарности осуждает его.

И он вдруг почувствовал, как фальшив его смех, эта легкость в голосе и лицо его замерло и открылось, но он не мог заплакать здесь, это тоже было бы смешно, и он, пряча лицо, обхватил ее сбоку, прижался и сморщился от боли.

Она повернулась к нему, поспешно обняла, привстав на цыпочки. Он узнал вкус ее слюны, и по этой её поспешности, по твердости ее тела, обычно мягкого, податливого, по вялым губам, понял, что она его совсем не ждала.

— А я писем от тебя жду.

— А я вот сам.

— Что делать-то теперь будешь?

— Да у меня здесь, у моих знакомых ребят, подпольная коптильня есть. Рыбные дела буду разруливать, не пропаду, в общем.

— A-а, ясно.

— Но мне кажется, что там не рыба, а наркотики, — он засмеялся.

— A-а, ясно. Ты знаешь, Анвар, так не вовремя все, на самом деле, сегодня Игорь прилетает ночью.

У него сжалось все в душе.

Тот же плакат Гребенщикова на окне, и у маленького зарешеченного окна такой вид, будто за ним военный завод или тюрьма.

— Скоро диплом защищаем, хочешь посмотреть, вот мой диплом.

Он выпуклыми глазами уставился на возникшие в ее руках изящные туфельки под старину, в сафьяновой какой-то отделке.

— Ни фига себе, сама, что ли, делала?

— Туфли нет, здесь только сам дизайн мой…

Во сколько приезжает Игорь… уже ночь на дворе… если я усажу ее на колени, то она это…

— …и сам материал и обтяжка моя тоже.

— А Игорь куда улетал?

— В Швецию. Там какая-то конференция биофизиков.

Он почувствовал гордость в ее голосе. И радость за родного человека.

— Ничего себе. Ну, давай, что ли, выпьем немного, и я пойду.

— Да-авай, — легко махнула она рукой.

И он какое-то насмешливое отчаяние увидел в этом ее жесте.

— Спасибо тебе за рулетик, мы голодные с Машулькой. А я у Машки была. Помнишь Машку?

— Помню.

Твердо стукнули о стол саморучно разрисованные глиняные кружки.

— У нее трагедия, как всегда, — она засмеялась своим смехом. — Машулька.

Он сел на стул в тесноту между тумбочкой и столом, затылку мешала приделанная к стене лампа, грела его, он вспомнил ее.

— …что взять с фанатки Кортасара…

Он слышал только отрывочные слова.

— …то всем нужна эта странная девушка Полина, — засмеялась она.

У нее, конечно, был очень женский смех. Грудной, горловой, всегда такой.

Ему приятно было ее суетливое движение, она как бы оправдывалась, хотя ни в чем не была виновата. «Это женское тело, — думал он. — Со мной рядом женское тело».

Та же пепельница — сапог «Скороход», те же советские деревянные кровати, шкаф перегородка.

«Это женское тело».

Он узнавал ее полные бедра, ее удлиненный тяжелый зад с ямками по бокам, ее маленькие груди, как всегда у таких полных девушек с пышными бедрами, ее нежную, коротко и трогательно торчащую из круглого выреза шею, каре ее волос. Его ладонь вздрогнула, и сама вспомнила выпуклость лобка Полины, мягкость губ, жесткость волос, всё-всё.

Вспомнил, как они прощались у турникетов метро «Чистые пруды», и он, угадав сквозь рубашку ее соски, сжал их на виду у всех пальцами, чуть потянул и стиснул изо всей силы. Она вскрикнула, на глазах выступили слезы, и он чувствовал, что ей очень больно и очень приятно, и она благодарна ему.

Когда она уже хотела присесть рядом с ним, он оттолкнул стул ногою, уронил её на свои колени и, не давая опомниться, обхватил ладонью маленькую грудь, надавил, почувствовав пальцами косточку, а другой рукой зачерпнул между сжатых ног, стиснул, ощущая полноту, мякоть и подтянул ее вверх, прижал к себе. Она обмякла, и сразу отяжелели ее полные, холодные ляжки на его коленях…

…нет, конечно, он так не сделал. Он сидел, сгорбившись, как на вокзале и мелкими глотками прихлебывал вино, не чувствуя вкуса. Она подперла подбородок ладонями и посмотрела на него, он вздохнул, теряясь, что сказать, снова вздохнул, хмыкнул, поёрзал на заскрипевшем стуле, нагнулся, проверяя болтик крепления, снова поёрзал.

— Нормально, держится, — хрипло прошептал он и скашлянул, глаза его округлились, их резало по краям век, это стали какие-то не его глаза. И лицо стало не его, каким-то калмыцким.

Она быстро хлебнула вина, пролила, быстро вытерла губы ладонью, потом встала за тряпкой, замешкалась и присела на его колени, обняла за шею. Пряди ее волос были гладкие и холодные.

— Хм, так странно, — сказал он. — У меня одна рука холодная, а другая горячая.

Он почувствовал, что она уже давно возбуждена, что он появился ровно в тот момент, когда она возбудилась в ожидании Игоря, но уже устала его ждать. Он целовал, и бережно, сильно гладил ее, она вытянулась и вздрогнула, ей всегда нужно было совсем немного.

Потом она резко сдернула покрывало с кровати.

— Ай, укололась, бли-ин, лишь бы не иголка, черт с ней, потом найду.

— Я сейчас, — сказал он и быстро выскользнул в коридор, чуть-чуть только приоткрывая дверь, чтобы никто оттуда не увидел ее обнаженного белого тела.

Он помочился. Постоял, глядя на отражение светлого коридора в черном окне.

— Анвар, — хриплым шепотом сказал он в бетонную пустоту. — Это я ведь, стою где-то, сейчас пойду куда-то. Пойду.

Он так же проскользнул в полумрак комнаты. Её белое лицо из-под одеяла. Шнурок как всегда завязался узлом, и он просто стянул с ноги ботинок, другой. Холодный пол. Потом, стесняясь ее, с трудом соскрёб брюки сразу вместе с подштанниками и почувствовал, как холодно в комнате. Он сидел голый на стуле, смотрел на мрачный советский шкаф, на убогую кровать, на вещи, лежащие в некрасивых позах, и не понимал, что он здесь делает и зачем нужно продолжать делать что-то дальше.

Склонился голый над нею, она откинула край одеяла, и его толкнул в ноздри нагретый запах её тела, какой-то родной запах, очень родной, но не для него. Не ему был родственен этот особый глубокий запах женского тела. Наверное, где-то в небе уже летел мужчина с обонянием, влюбленным именно в этот, немного неприятный запах женщины, что лежала сейчас перед ним, откинув край одеяла, и открыв всё своё тело.

Он приник, прижался к ее мягкой, сырой плоти, смущаясь своего сморщенного члена с холодным кончиком. Её зад и ляжки были холодные, а шея и грудь теплые.

— Замёрз совсем, ой, какие ноги холодные, как льдышки, дай погрею.

— Мне мама так грела в детстве своими ногами.

— Ой, мне тут щекотно.

— Под коленками?

— Ага.

— А под мышками?

— Хм, — по-взрослому хмыкнула она и скосила на него глаза.

Он сжимал, массировал ее горло, чувствуя под ладонью прыгающий кадычок, потом гладил ее девчоночьи груди и между грудей, соединял соски пальцами, ждал, когда начнут сокращаться мышцы ее живота, как это всегда у нее, поначалу ему казалось, что она смеётся над ним. Потом кругами гладил ее большой, выпирающий лобок, двигал пальцем по сухим, жестко свивающимся волосам, пока он не проскользнул в неожиданно горячую и округло податливую влагу.

Она дернула головой, напряженно замерла и покорно и беспомощно заблестела на него глазами, а потом, как в припадке, так мощно «засмеялась» животом, что, казалось, нужно ее сдерживать.

Лёжа на ней, ему всегда приятно было чувствовать, как высоко над кроватью поднимает его ее большое мягкое тело.

Он сжал ее запястья, раздвинул руки, вытягивая ее, и все шире разделяя толчками бедер ее круглые полные колени. Он все крепче вдавливался в широкую и мягкую подушечку ее лобка и уже чувствовал липко раскрывающиеся обжигающие лепестки и капельки. Он всё делал правильно, все так, как всегда любило и хотело ее тело. Он изогнул шею и посмотрел на складки, которые образовывали ее поднятые ляжки, как он всегда любил. Он снова сжимал ее шею, измерял ладонью расстояние между сосками, снова колыхался и «смеялся» под ним её живот, она повела, двинула бедрами, призывно помогая ему, он вжимался, двигался кругами, раздвигая губки, чувствуя хруст ее волос… и все его движения становились тяжелыми, ненужными, бессмысленными и автоматическими.

— Прости, прости, — шептал он, с бессмысленной силой прижимаясь к ней, не переставая двигаться, и чувствуя обидную невесомую пустоту между ног. — Прости меня, Паша.

Она «усмехнулась» животом и замерла.

— Так меня еще никто не называл.

Он приподнялся, поправил волосы у нее на лбу, убрал пряди с губ.

Упал на бок рядом с нею и ткнулся носом в плечо.

— Значит, так и надо было, — легко вздохнула она. — Нос тоже холодный.

Потом поддвинулась под него, бережно взяла мертвую ладонь с негнущимися пальцами, положила на бедро и «усмехнулась» животом.

Я ушёл от неё в четыре часа ночи. Она с облегчением отпустила меня. На улице было холодно, и я сильно мерз в легком плаще. Остановился помочиться и увидел в свете фонаря первые снежинки. Я так обрадовался им.

— За меня другие пра-поют ребята, за меня другие отдадут долги, — вдруг запел я.

Все казалось, меня кто-то окликает, я оборачивался и прислушивался.

Резкие порывы ветра, неожиданный и пугающе живой шорох листьев по краям тропинки, гул ветвей в парке под стенами монастыря.

Вдруг обнаружил себя вблизи метро. ВХОД. Двери замкнуты железными скобами. Развернулся и пошел куда глаза глядят. Поднялся к темной башенке на возвышенности и вдруг из резкого холода сразу переступил в тепло, это был воздухозаборник метрополитена. Оказывается, под ним тепло. Обрадовался открытию. Долго стоял, грелся под теплыми волнами, курил, как будто волнуясь перед встречей. Потом пошел искать подъезд, но в этом районе везде были кодовые замки на дверях. Увидел кошку в окне. Она следила за мной с пустым интересом. Видно было, что ей тепло. Нашел совсем старый дом, поднялся почему-то на четвертый этаж, сел на ступеньки. Мне теперь легко, просторно и не обидно было в своем теле, и я был благодарен ей за сочувствие и щедрость, этой Полине Дон.

И всё это время я как будто видел себя, Анвара, со стороны, и не верил всему тому, что со мной. Это не я, а какой-то чужой, и сейчас не я, ведь у меня все хорошо, я правильный человек, я не мог вот так вот сидеть в чужом подъезде, тяжело забываться, ронять голову, впадать в бредовые видения, опять ронять голову, курить от нечего делать, выпускать пустой дым сквозь картонные губы, вздрагивать, быстро подниматься при малейшем шорохе, принимать скучающий вид и ждать света в окошке, когда откроется метро.

Прилег и услышал свои наручные часы, подумал, что вот и весь мой дом. Лежал, и по тому, как темнело и светлело в глазах, понял, что к ним приливает и отливает кровь.

4.35

Страшно было чувствовать, как долго тянется время.

Смешно, когда Аселька первый раз села сверху, она замерла и сказала, надув губы: «Ну и что теперь, что дальше-то делать»?

— Двигаться, Аселька, как будто ты хочешь там найти что-то, например, дотянутся до чего-то, понять, что ли… смотри мне в глаза, не закрывай.

Так было неудобно с ней, ей было больно, она была тяжелей самой себя, неподвижная, все соединяла, непроизвольно сжимала ноги, с опаской прислушиваясь к тому, что в ней происходит, ей все мешало, щекотало, упиралось, кололо, и когда я кончил, она вздохнула с радостным облегчением.

— Так долго?! — сделала она какое-то свое открытие.

И вдруг сразу почувствовала себя взрослой женщиной Асель, осознала над тобой свою силу, с новой властной заботой стала все вытирать, высушивать, ласкать, с радостным бесстыдством рассматривать и поигрывать, присваивать с гордостью первооткрывателя, расспрашивать и шутить…

— Так все болит у меня… там, — со счастливым недовольством сказала она днем.

4.35

…никто, конечно, так не кончает, как Полина.

— Сейчас закричу, — предупреждает она. Но никогда не кричит громко, ей, наверное, только кажется, что она орёт.

Схватки такие сильные и длинные, что ему ощутимо больно внутри нее и кажется, что он очень большой, кажется, что и ты уже весь там, в этих упругих бесконечных жерновах.

Однажды, в момент такой радости, она своими руками раздвинула прутья решетки на спинке кровати и просунула голову.

И странно, что Полина рычала своим смехом, а Аселька горько плакала.

Но с ней это все произошло только спустя месяц наших взрослых отношений. Как-то случайно, наспех, на неудобном, не разложенном диване, в перерыве между чтением учебника и записью в тетради. Её тело вдруг стало легким и агрессивным, куда-то исчезли колени, локти, волосы, которые ты постоянно придавливал. Она вдруг вцепилась в меня с неожиданной силой, она ударялась и билась, она нечаянно нашла, наткнулась и уже дотягивалась, убегала куда-то мимо тебя, неистово стремясь к той бесконечно удаляющейся точке. Только теперь она начала понимать эту жалкую сладость взрослой женщины, эту вечную, невыразимую муку и дорожить ею, преданно благодарить и бессильно зависеть, презирать и снова покоряться ей. И от всего этого она умерла на мне, на моём плече умерла девочка с большой грудью, а потом уже горько зарыдала, и весь день молчала…

— Как же так, Асель? Как же так, а?! Пизда ты!

Так неожиданно, так горько и коротко она плакала, когда кончала… и тело моё всегда было на каком-то расстоянии, из-за ее больших грудей… и говорила, что любит меня… любимый, любимый мой… любимый два раза, потом — мама.

Ступени надо вытереть, вон картонка или газетка, плащ испачкал.

4.36

 

три

Темно. И саму электричку не видно, только ярко освещенные окна. Словно плоские платформы, а на них в ряд включенные телевизоры. И в одном из телевизоров, среди людских голов, я — немо открываю рот, пропадаю, снова появляюсь с журналом в руках, перехожу в другой телевизор, вот мелькнул еще в одном, машу журналом «Haer,s how» — «Прически самой», считаю деньги, сглатываю, смотрю на свое отражение в стекле, говорю, а сам думаю о другом, слушаю и пролетаю.

…не забудь про уникальную!.. ту-ду-дум-тум-тум.

«…вы также узнаете уникальную информацию: какие достоинства вашего лица подчеркивает та или иная прическа, а какие недостатки маскирует… вот хорошее слово — скрывает… вы узнаете, как легче сделать ту или иную… только сегодня, в рекламных целях, фирма идет на уступки».

— Анвар, — позвал я и не услышал собственного голоса. — А! А… Только минут через пять я понял, что стою на станции, что под ногами твердый асфальт платформы. Еще через какое-то время я услышал тишину, увидел черное звездное небо над головой и почувствовал, что очень холодно, даже ногам. «Только сегодня, в рекламных целях издательство идет на уступки… издательство надо было сказать, а не фирма».

Под фонарем посмотрел расписание, последняя электричка на Москву прошла в 23.48. Следующая только в 4.41. Почти пять часов. Потом доставал из карманов скомканные деньги. Журналов осталось мало, два или три. Однако на удивление прилично я заработал — моих было девяносто тысяч.

В одинокой машине у переезда грелся мужчина. Я постучал в окно.

— До Москвы не подбросите?

— Двести.

— Что?

— Двести кусков!

— Двести тысяч рублей?!

— Ну не тугриков же!

Когда я уходил, он закурил. Потом завелся и уехал. Я тоже закурил.

— Да ты охренел, что ли, мужик?! Двести кусков!

Я даже не представлял, как идти, и проситься переночевать. Да и не пустят, конечно, я же похож на светлого чеченца. Конечно, не пустят.

«Ну, конечно, ты же в Алмату уехал, а у нее только Игорь остался… она была уставшая и поэтому неприязнь в голосе»!

Я засмеялся. Вспомнил и достал жевательную резинку. Внутри был смешной рисунок и надпись: «Любовь — это когда понимаешь… что материнство — не всегда блаженство». И у меня захолонуло внутри. Я представил Полину беременной.

«Ну да! А потом, ты так вот взял и сказал: все, я теперь свободен! Мол, давай теперь вместе друг другу мозги трахать, так тебя понимать»?

— За меня другие пра-поют ребята, за меня другие отдадут долги.

Где-то далеко залаяли собаки, как в деревне. Я отошел помочиться. Зажимал пальцами плоть и грел головку и уретру горячей мочой. Потом спрыгнул на рельсы и забрался под платформу, сел на журналы, сжался в комок. Показалось, что здесь теплее.

«Да-а, красиво жить не запретишь, Степной барон, которую ночь уже не ночуешь дома, все гуляешь где-то, все гуляешь. Адом мой — чердак. Спина мерзнет».

Только теперь стал слышать свой внутренний голос. Только теперь вернулся в себя и протрезвел.

— А! А! — точно слышу.

Бесшумно, как сгусток ночи, выползла в круг фонарного света крыса, растворилась в темноте, потом проявилась в другом месте. Так двигается, будто она без костей, будто жидкая. И не боится. Тихо, пустынно, сыро и так тепло, как бывает только в Ялте, в ноябрьский день. В тёплом тумане мы спускались по улице Найденова, и далеко внизу я увидел серую заснеженную степь. Прошли еще немного вниз, и в степи появилась длинная баржа.

— А что этот корабль делает в степи?

— В какой степи? — словно очнувшись, спросил Серафимыч. — Где?

— Вон там.

— Это же море.

— Море, а я подумал, что это степь. А почему там снег?

— Погоди, я ж слепой… это не снег, Анвар, это же барашки на волнах белые.

В Ялту мы приехали ночью, а утром я впервые в жизни увидел море.

Потом мы сидели на этой скамье в Гурзуфе. Вокруг не было ни души. Казалось, что мы сидели здесь вечно, как самые первые люди на земле. Море спокойно и тихо раздвигало даль. Солнце скрывалось за горы, и красные отсветы дрожали между морем и небом. Мы хорошо говорили о фантастичности вселенной и такой досадной краткости жизни. Потом пили тяжелое густое вино из пластиковых скорлупок. Холодные заснеженные вершины гор с редкими соснами светились красным, и теплое неподвижное море, и небо, сливающееся с ним, все тоже было прощально красным. Мы молча слушали радостный шепот прибоя, он говорил о возможном счастье, о красоте, о фантастичности и бесконечности жизни.

Красное неподвижное море. На фоне моря скамейка без спинки. На ней маленький, сгорбившийся мужчина, и большой ушастый мальчик.

Мужчина медленно оборачивается, вскрикивает и толкает мальчика, я вздрагиваю и падаю, выкатываюсь из-под перрона. Хотел встать, но сразу упал, не чуя ни рук, ни ног. На локтях выполз на свет. Издалека глянул на часы на руке, прошел только час! Я полежал на журналах, постепенно выпрямляя ноги и руки, набитые стеклом и электрическими шариками. Во рту мерзлый вкус древесного спирта. Я так сопьюсь с этой работой.

Потом случайно увидел огонек. Это в моих глазах огоньки. Нет. Огонек. Нет, это в глазах. Нет, не в глазах. Пошел туда. Казалось, что ноги вставлены не в ботинки, а в громоздкие, грохочущие валуны. Потом, рядом с огоньком увидел маленькое светящееся окно. Это были бомжи. Они сидели, как 12 месяцев из сказки. Услышал тихую музыку, так странно звучащую в лесу. Вышел на свет. Это были узбеки. Они сидели на деревянных ящичках из-под фруктов и смотрели индийский фильм. На пригорке стоял видеомагнитофон, а на нём телевизор. К нему, прямо из темноты неба свисали провода.

— …………………………………— сказал я, но губы не слушались.

Они не обратили на меня внимания, как будто приняли за своего.

— Ребята, можно возле костра погреюсь? — кое-как выговорил я. — Я на электричку опоздал.

Один парень пощелкал пультом и остановил фильм, потом вынул из темноты бутылку пива, отхлебнул.

— Да, давай, братуха, садись, короче.

Он был в круглой кожаной шапочке. Драповое пальто. Широкие плечи и прямая как доска спина.

— …………………………………— сказал он.

Все засмеялись, мелькали у огня лица.

— …………………………………— попросили его.

Значит таджики. Я не понимал их речи. Сел на сумку. Неудобно было подсаживаться ближе к костру, но все равно тепло. Лицо ломило. Пальцы стиснуло, и они заныли.

Парень вытянул руку и запустил кино. Я когда-то в детстве уже видел этот фильм, не помню названия. Приятная музыка. Разглядел большие коробки в темноте. Здесь, недалеко от станции, был целый картонный городок беженцев.

— ………………………………… — писклявым голосом сказал другой парень, и своим костылём осторожно поправил головешку в костре. — ………………… — помолчав, добавил он.

Все рассмеялись.

Он как будто говорил про костер, но я чувствовал, что это про меня. Я улыбнулся им и пожал плечами.

— …………………………………— сказал главный парень, показывая пультом то на телевизор, то на писклявого парня.

Все снова засмеялись. Писклявый в чем-то оправдывался, а другие его уличали, и смеялись, тем сильнее, чем больше парень оправдывался.

Потом Писклявый легко поднялся и без костылей пошел в темноту. Он дурашливо прихрамывал, и корчил жалобное, глупое лицо. Все снова засмеялись. Я понял, что он уже играет это для меня.

Я очнулся от громкого смеха. Кто-то тормошил меня. Темно. Главный парень отсоединил провода и куда-то понес видеомагнитофон и телевизор.

— …вай… ай, туда, братха, — со страшным акцентом говорил Писклявый, показывая куда-то.

Это была большая картонная коробка из-под холодильника, с полосатым матрасом и одеялом из мешковины. Внутри неожиданный, очень вкусный и жаркий запах семечек. Я закрыл глаза и вдруг вспомнил, как в детстве тетя Венера очищала во рту семечки и давала мне это вкусное сердечко изо рта в рот, как птенцу. Я чувствовал скользкое семечко, округлую мякоть ее больших полных губ, упругую силу и нежность самого кончика ее языка, ее удушливый запах.

Я, конечно, не мог понимать тогда, почему мне так нравилось все это, почему я обмирал, задыхался и просил еще и еще.

Стало совсем тихо, но во мне всё звучала эта пошлая и прекрасная индийская музыка.

Пригрелся в электричке и немного заснул, а когда открыл глаза и посмотрел на людей, на светлый день и мелькающие столбы, мне показалось, что сегодня воскресенье, что у меня все хорошо, что еду к Асель, и она ждет меня дома.

На Киевском вокзале купил в кафе жирную котлету по-киевски, чашку кофе со сливками и ел за столиком в углу. Так было вкусно, что глаза слезились. Смешно было бы, если б я сегодня ночью замерз.

На чердаке снова пересчитал деньги. Если работать каждый день и откладывать по пятьдесят тысяч, то через двадцать дней уже можно будет снять комнату или даже квартиру. Лишь бы не спиться.

Разделся до гола и лег. Голуби скребли жесть. Натянул Димкино одеяло на голову. Так мучило ощущение ненужности моего обнаженного тела. Напряженно вытянулся и повернулся на бок в пустоту стенки. Член мой выпрямился и с какой-то особой твердостью завис в пустоте. Поднял пятерню. Как я хочу положить ладонь на женскую грудь. Почувствовать зыбкую мягкость вокруг соска и как твердый сосок щекочется, и успокоиться уже — я держусь за верхушку земного шара. Меня не сбросит с него, и я не буду один.

Потом гладил свой зад, представляя, что это роскошная попа какой-то женщины, гладил ее пышные бедра, ее жесткие волосатые ноги, трогал ее мускулистую грудь. Там были еще другие взрослые женщины. Мы с этим взрослым мужчиной сильно целовались взасос, и я чувствовал его округлый стальной член в гуттаперчевой оболочке.

 

четыре

— …ченька, как же так?!

— А я что вам?! — осподи!

— Хоть господи хоть не господи…

— Господи, доченька, как же так-то, что пенсии нет?

— О, боже…

— Ведь мне же звонили насчет пенсии…

— Кто вам звонил, бабушка?!

…………………………

Сделал это, не помню с кем. Но кончил только с Асель, как всегда, и заснул. Во сне меня кастрировали. Просто оттянули и отрезали без всяких приспособлений. Пугающе странно было, что теперь, без Асельки, могу идти сразу на все четыре стороны, а идти-то, оказалось, в итоге и некуда. Позвонил Гарнику.

— A-а… это ты… при-ивет… как дела? — голос у него был мёртвый, как будто я не живой. Я долго не говорил ему, откуда звоню, было приятно чувствовать расстояние.

— Я из Москвы звоню, Гарник, — я вернулся.

— Да ты что?!.. Ничего себе… да ты что! — голос ожил, будто я ожил для него. — Слушай, можешь мне для Билайна слоган придумать?

— Слоган… Я сейчас соображаю что-то плохо.

— Ну, ты звони, если что, — сказал он, что-то пережевывая. — Не пропадай, заезжай, если что.

Все горело, сжималось и мучило меня. Стал собираться. Надел черный костюм, в котором женился, легкие туфли с узкими, красиво закругленными носами, свой плащ. Я хотел, чтоб они видели, что у меня все хорошо, даже лучше, чем было, что я деловит и полон разных планов, что я успешен. И я так заспешил, будто опаздывал на важное свидание.

В троллейбусе и метро на меня смотрели девушки. Я тоже смотрел на них. Купил Ксении розу, купил бутылку красного вина, как будто у меня все хорошо и ничего не случилось. Доехал до них на холодном, неосвещенном 70 автобусе, все боялся пропустить остановку «Флотская». Перед их дверью у меня сразу изменилось лицо — странно, насколько я страдал в одиночестве, настолько я был весел и беспечен, когда встречался с кем-то, не выдавал своей боли.

Я обнял Ксению.

— Ну, привет, привет, — дружески хлопал ее по спине. — Привет, Аселька!

Женька сам встал в своей кроватке, держась ручками за перильца, и смотрел на меня. Я нагнулся к нему, он замер, соображая, а потом широко улыбнулся, словно защищаясь, на всякий случай.

— У-у, какой Анвар пафосный, Гарник, посмотри на него, какой он пафосный!

— Эй, бала, кала капай? — спросил он, не отрываясь от компьютера.

Когда он был маленький, их армянская семья какое-то время жила в казахском ауле, и он немного говорил по-казахски.

— Жаксы, жаксы махан кал. Рахмет сахан! — ответил я.

…………………………

стрейнджерс ин де найт ту лавью ппплс и ай лав ю-ю-ю…

ла-ла-ла… ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… л а-ла-ла и ай лав ю-ю-у… стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…………………………

— С почты.

— Никто Вам не звонил… Вам может месяц назад звонили.

— Звонили, доченька.

— О, боже мой…

Доченька!

— Я Вам не доченька, достали уже!

Бог ты мой…

Хоть помирай ложись…

…………………………

— Жок-жок, кирек имес, сахан рахмет!

Я решил, что ничего не буду рассказывать.

— А что мать ее?.. А Аселька?.. — все выспрашивала Ксения на кухне.

Я вдруг увидел на шкафу пластиковую игрушку, которую привез для Женьки, она так же лежала там, как я ее и положил два месяца назад.

— Они же всю жизнь прожили вдвоем, Ксения, — сказал я. — Ведь отец их бросил, когда Асельке было семь лет. С тех пор они только с матерью.

— У нее мать страшная женщина, скажу я тебе, я же ее тогда видела, так все запущено! Мы выпили.

— Я пас, — сказал Гарник. — Надо слоган для Билайна придумать.

— Мне так жалко тебя, Анвар, — вдруг сказала Ксения. — Ведь ты тоже был маленький, как Женька, тебя тоже мама рожала…

— И я заметил, Ксения, когда у нас с Аселькой все хорошо, матери ее плохо, она одна… а когда мы с Аселькой ссорились и не разговаривали, то мать расцветала, она даже ко мне начинала хорошо относиться, представляешь? А я приехал с грошами, у меня там не было работы, там вообще мало у кого есть…

«Какие-то художники их знакомые, весь день играли в пинг-понг. Их деревянный дом казался заброшенным, умершим. И только звон пинг-понга. Там такой густой вдруг повалил в октябре снег. Ночью я слышал, как ломаются, трещат и обрушиваются от тяжести снега ветви. А утром все растаяло, и земля была зеленая от листьев. Ночью снова ветрено и холодно. Густо сыпались вдоль стен домов и по всей улице желтые листья, как беженцы какие-то, а между ними летала летучая мышь и сиротливо цеплялась за жестяной подоконник ярко освещенного окна. Кипение листьев в сухих арыках… И вот там, в Азии, все это мне вдруг так напомнило Крым. Я шел по улице, а мне навстречу, из темноты парень казах, что-то не так в нем было, он подошел вплотную, посмотрел в мое лицо, блеснул глазом, блеснул смешными золотыми зубами и пошел дальше, я медленно обернулся и тогда увидел, что у него в руке нож с длинным лезвием».

— …мало у кого есть работа, я все пытался устроиться, Ксения, но у меня ничего не получилось…

— А мать её что?

— …………………………… — говорил я.

…………………………

…стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…………………………

«Скорую» вызвать?!

Не стучите, это стекло!

…………………………

А перед глазами фото, где они с мамой: санаторий на Кавказе, на тропинке под пальмами невысокого роста женщина казашка, уставшие, измученные жизнью глаза, держит за руку высокую худую и нескладную девчонку, бантики, гольфы; девочка смотрит открыто, с беззащитным интересом, подогнула ножку и одну ступню в сандалике поставила на другую.

— Сейчас, — я ушел в ванную. Эта фотография разрывала мне сердце. Я, наверное, слишком громко застонал.

— Ты чего, Анвар?!

— Зуб… зуб заныл, Ксения… — я защелкал языком. — Где его теперь лечить?!

— А Аселька что?

— Может быть, я не любил ее, общажная связь? Боялся сказать ей, что ее не люблю? Жалел?

— Ей самой надо было думать.

Я все-все рассказал Ксении. От этого мне было нехорошо.

— А Гарник все на компьютере.

— А-а.

— Я иногда жалею, что мы его взяли у мамы.

— Компьютер?

— Да-а… вино купил, деловой такой! Слышь, Гарник, Анвар уже работает… Ты молодец.

— Да какая там работа, Ксения.

— Ты хоть стараешься. Ищешь способы какие-то, не ждешь…

— Ну, как я буду работать, когда у меня прописки нет? — неожиданно нервно отозвался Гарник. — Я сто раз тебе говорил!

— Гарник, ты не понимаешь, как я тебя пропишу, это же не моя квартира, мама и бабушка не доверяют тебе, ведь тебе невозможно доверять, ты поэт!

— Меня не возьмут нигде без прописки!

…………………………

стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…………………………

— Вы здесь неправильно написали, как я вам перевод оформлять буду, у нас даже в книге такого нет!

— А что сделать-то?

— Вот здесь, здесь ставьте число.

…………………………

— Но ведь Максим уже предлагал тебе хорошую работу.

— Он пидор.

— Ну разве это имеет значение?

— Ты хочешь, чтобы я стал пидором? — нараспев, протянул он. — Анвар, она хочет, чтобы я стал пидором и попал в их пидорскую мафию, тогда ей станет легче, ей по барабану все…

— Извини, что я начала, но ты просто не хочешь работать, Гарник, ты на компьютере играешь!

Женька заплакал.

— Я не играю, я изучаю Корэлл Дро.

— А, правда, Анвар, Женька такой хорошенький стал?

— Ребенок плачет!

— Ты, извини, тоже его отец, между прочим.

— А ты женщина.

— Это его мать этому научила, Анвар, он сам мне рассказывал.

— Что ты выдумываешь?!

— Он даже к матери своей не ездил, Анвар. Три года не ездил, прикинь, как все запущено!

— Поеду.

— У тебя денег нет… вон, Анвар же работает все-таки…

— Я не хочу так работать.

— А ты знаешь, Анвар, он Таньке, моей подруге, ночью руку на бедро положил, когда она у нас ночевала! Прикольно, да?

— Я ошибся.

— Ничего себе ошибочки у тебя, чувак!

— Я ее за тебя принял.

— Вот этого я тебе никогда не прощу!

— Я думал, что это ты, ты всегда с этого края лежишь!

— Ты просто отговорки ищешь, чтобы на компьютере…

…………………………

стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

…………………………

— Нету, нету пенсии, ну сколько можно говорить, не пришла.

— Где-где? В Банке, где!

— На Руставели пятнадцать, туда езжайте, если доедете уже.

…………………………

Гарник пошел и сильно шлепнул Женьку, он заревел еще сильнее. Ксения вздрогнула и посмотрела на меня круглыми черными глазами.

— Прикинь, как все запущено.

Звонил Кирилл. Мы договорились о встрече, я надеялся, что он пригласит своих студенток сексуальных.

Потом звонил Артемий, и Гарник долго обсуждал с ним новые стихи. Я играл с Женькой. Так приятно было находиться в теплой, уютной квартире. Ксения смеялась над Женькой, помогала мне учить его словам и читать детские стишки. Читали вместе. Было видно, что она соскучилась по этому.

— Зато у нас мальчик хороший получился! — вдруг сказала она. — Правда же, хороший?

Я остался ночевать. Ночью играли на компьютере в «Мортал комбат». Гарник проигрывал и злился, как ребенок. Ксения спала. Потом он по Интернету общался с какой-то «Киской», занимался с ней виртуальным сексом и возбудился. Он потряс головой, взял резинку в губы и как-то неожиданно женственно собрал блестящие черные волосы на затылке в хвостик, перетянул резинкой. Я почувствовал, что мне нужно уйти. Посидел на краешке ванной. А потом лег на раскладушку на кухне и уснул.

Утром приехал в общагу. Голуби скребли жесть над головой. Было плохо. Не находил себе места. Очень захотелось позвонить Асель. И вот сижу на почте, пишу.

Так и не смог позвонить, сидя в кабине, я почувствовал, что в доме у них темно и обе они молчат.

У Ксении в старом журнале «Вог» вдруг увидел девушку, чем-то похожую на Асель. Один глаз казался чуть меньше другого, будто она его немного прищурила. Она была красивее Асель, она была такой, какой Асель могла быть в идеале. Вырвал эту страницу.

Сижу на почте. Бабка ругается. В голове песня о странниках в ночи. Не петь ее. (Ноябрь 1996 г. Уже поздно.)

…………………………

…стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у…

…стрейнджерс ин де найт ту лавью пиплс и ай лав ю-ю-ю… ла-ла-ла… ла-ла-ла и ай лав ю-ю-у-у…

 

пять

В метро люблю садиться рядом со спящими девушками, смотришь искоса и воображаешь, что она спит рядом с тобой на подушке, сейчас проснется, повернет лицо и улыбнется.

Видя свое отражение в черном стекле электрички, часто размягчал окаменелое лицо, чтобы люди не обращали на меня внимание. Где-то читал, что нужно насильно улыбаться, тогда и настроение изменится. Насильно улыбал свои губы, поднимал их кончики кверху, подташнивало и, казалось, слышно, как хрустит лицо.

Они целовались. Их глаза были закрыты. Она детскими пальцами в дешевых перстнях гладила его затылок. Он прижимал ее, приподнимал вверх и шов ее джинсов врезался, красиво разделял ее зад. Трусики ее, наверное, тоже натянулись, свернулись и впились между губ. У него, наверное, встал. И она чувствует это, он чуть отстраняется, наклоняется, чтобы не было видно. Иногда открывает глаза и снова быстро зажмуривается.

«А ведь он ее любит. Любит этот некрасивый нос, это острое лицо. А мне она не нравится, и мне смешна его любовь».

Стоял в переходе метро «Кузьминки», выход из первого вагона, и смотрел на целующихся. Обходил, курил, искоса посматривал. Вот этот вот хлюпик с рюкзаком Puma на спине обнимает ее. И это колечко у него в ухе. У нее перчатки и сумочка дамская. Он ее ровесник, конечно, но выглядит гораздо моложе. А если она его бросит, он будет страдать, а мне будет все равно, я не буду понимать его боли. И кому-то также все равно твои страдания, Асель, и так далее, да.

Они целовались, а у меня рот наполнялся слюной. Ладно, Кирилл пригласит своих студенток-москвичек… нежные, до дрожи шероховатые молоденькие тела. Я воображал все, что у нас будет с ними, дрожал и радовался.

Резкие порывы ветра из метро, то теплого, то холодного. В стекле витрины на коробочках женского белья выпукло сияют ягодицы и груди. В конце перехода появился Кирилл. На голове модный картуз, короткая теплая куртка, расширяющая его и узкие обтягивающие джинсы и эта его деревенская походка, эта его сутулость.

— О, привет, Кир!

— Давно ждешь?

— Только что пришел… ты такой модный стал! Я тебя даже не узнал!

— Ты знаешь, — он мучительно задумался. — Ну-у, хочется как-то выглядеть. А ты такой интеллигентный — панама эта, шарфик.

Идем в сумерках, звонко скрипит снег. Одинаковые коробки домов, черный голый кустарник, одинаковые тропинки к подъездам. Скамейки. Обледенелые ступени.

Я был весел, энергичен, это была энергия издыхающего человека. Меня самого удивляла веселость, усталая энергия, все еще двигающая меня, переставляющая по Москве, открывающая мне рот, ведь все уже кончилось у меня, жизнь по инерции привычки. Что-то последнее не дает упасть прямо здесь, возле урны.

Однокомнатная квартира. Голые стены. Телевизор с видеомагнитофоном на полу. Полированный раздвижной стол. Старый большой телевизор на шкафу. Шифоньер с пыльными коробками наверху. Радиоточка, кажется, что если покрутить ручку, то услышишь советские новости из параллельной жизни. Удивительно, как эти съемные квартиры похожи друг на друга. Как похожи друг на друга и те, кто их снимает здесь, в Москве.

— Так смешно, Кирилл.

— Что?

— Непривычно как-то, что ты такой хозяйственный. Водки купил, виноград, и что это, нарезка какая-то.

— Ты знаешь, я даже и не знаю, нужно же что-то на закуску.

— Ты ж совсем не пил, Кирилл?

Он ходил по коридорам общаги в выцветшей рубашке навыпуск, в старом трико с оттянутыми коленями, длинные прилизанные волосы были, как схимник какой-то. Вечная алюминиевая кастрюлька в руках.

— Так смешно, Кирилл, что ты разливаешь водку.

«Кириллу тоже не понятна моя боль, слушает только из уважения к моей личности и удивляется, что я могу страдать из-за какой-то там Асель».

Он вздохнул.

— Никогда бы не подумал, что мы будем с тобой вот так сидеть в какой-то квартирке на окраине Москвы, зимой, пить водку и на дворе уже девяносто шестой год. Куда летит время?

Он вздохнул.

— Ты извини, я много не буду пить, завтра занятия.

— Кирилл, я всегда, когда стучал в дверь твоей комнаты, вначале слышал звук отодвигаемого стула. Стук в дверь, а потом такой дребезг — д-р-р.

— Да-а, — вздохнул он и сунул руку глубоко в карман.

— А потом заметил на полу возле стола две борозды от ножек стула.

— Да-а, я много занимался тогда, — вздохнул он.

— Это знаешь, как скульптор какой-то, Торвальдсен, что ли, который так много ходил по своей мастерской, что протоптал канаву.

Он вздохнул и поправил волосы, будто удивляясь, что они короткие.

— Ты сильно изменился после Германии, а я знал, что она тебя изменит.

— Почему?

— Не знаю, Кирилл. Я ведь тоже много занимался, хотел изменить мир, и не заметил, как сам изменился после армии, что-то такое понял в жизни, и это повисло на мне грузом каким-то, с которым стало легче, конечно.

Он вздохнул.

— Ты чего вздыхаешь?

— Что? Да-а. Ты знаешь, я даже и не знаю.

— И вот я, Кир, той осенью, стою на нашей остановке и вижу тебя — ты идешь в красных обтягивающих джинсах, и у тебя короткая стрижка, я даже не узнал тебя, а потом обрадовался, я знал, что ты изменишься после Германии.

— Как ты после армии?

— Не-ет, в другую сторону, но все же изменишься.

— A-а, ну да.

— И все еще говорили тогда: вы видели Кирилла в красных джинсах? Вы видели Иошкина в джинсах?

— Да-а?

— Да, говорили. И в тебе уверенность какая-то появилась.

Он вздохнул и сунул руку в карман.

— А мне так страшно было возвращаться в Россию, Анвар. Самолет завис над Москвой, я увидел приближающиеся огни и подумал: вот Россия, лагеря, смерть. Я испугался.

— Да-а, я понял твое чувство… Нелли Рубер работу предложила. Редактор. А, Кирилл, ну какой я, на хрен, редактор? В этой интеллигентной панаме, шарфике и чужом пальто крадусь через чердак в общагу, живу там и прячусь, важным, кредитоспособным голосом звоню московским журналистам с таксофона. А мне никто не звонит.

Он мучительно задумался.

— Ты знаешь, ну позвонят еще, скоро же Новый год, никто не работает уже, на самом деле. Не переживай, — он вздохнул.

«Да, финансовый год заканчивается… Что он все вздыхает?»

— А это чьи сигареты, Кир?

— Мои, кури.

— Ты же не курил?

— Так, иногда.

— «Счастливый удар» или «Тебе повезло», сигареты американских рабочих, говорят.

— Ты знаешь, я же немецкий учил.

Черное окно. Голая лампочка под потолком. Водочный озноб. Вот моя рука с сигаретой. Такое чувство, что за Кириллом кто-то прячется. Приятно закурить после водки, почувствовать, как дым сжимает трахею.

— Спасибо, тебе, Кир.

— Ла-адно.

— Я так наелся и, можно сказать, напился. Странно все-таки, что они мне не звонят. Журнал нужно сдать в январе… а ты как в РГГУ устроился?

— Через Аллу Адамовну.

— A-а, она хорошо к тебе относилась.

— Я французский начал учить, на курсы хожу.

— Ого!

— Познакомился там с кубинцами, парень с девушкой, достаточно эротичные люди, Анвар, раскрепощенные сексуально.

— Так смешно, Кир, что ты об этом говоришь… эротично, сексуально… просто не видел тебя давно. Что ты все вздыхаешь, Кир?

— Да? А я и не заметил.

Он закурил, пальцы его дрожали.

— Ты знаешь, эти кубинцы такие открытые, яркие! Я так комплексую со своей внешностью.

— Ты красивый, Кирилл. Я давно уже заметил, что ты красивый. Вот повернись в профиль. У тебя профиль красивый. Нос такой изогнутый, как у старорусского витязя, который из леса смотрит в степь!

— Скажешь тоже.

— И подбородок мужественный.

Он мучительно задумался.

— Нет, я не верю тебе, нет.

— Ну точно тебе говорю! Ох, ну как мне доказать тебе, а?!

Он вздохнул, сунул руку в карман.

— Как думаешь, Кир, вряд ли Нелли может обмануть?

— Ты знаешь, я думаю, что она все-таки деловой человек, единственный среди нас, а потом я полагаю, что ей еврейская мафия помогает.

— Да какая там мафия, Кир, я ж ее видел, не скажешь по ней, что ей помогают, даже очень не скажешь.

— Ну не знаю, Анвар… нет-нет, ты пей, я нет.

— А как дома у тебя?

— Деда жалко, — его серо-бледное лицо покривилось. — То ли цыгане, то ли узбеки его корову зарезали, кости и голову на берегу нашли.

— Вот суки!

— А это единственное, что у него было, теперь только пенсия. Про деревню вообще вспоминать не хочу.

Он встал и, сутулясь, проскользил мимо меня в ванную. Я закрыл глаза. Нормально. Я оставался на одном месте. Темнота в глазах и в голове не вращалась. Снова Кирилл напротив меня.

«Говорит что-то. Что он все вздыхает?.. Если не съедешь с общаги, дадим пизды… Хорошо, Сергей Петрович, через три дня… Хоть бы Нелли позвонила! Сколько платить корректору? Он же спрашивает».

— …я тоже смотрел этот фильм, Кирилл.

«Сколько будет получать верстальщик? Сколько он согласен работать за предложенные деньги? К кому обращаться? Буклеты фирм по детским товарам. Оператор получает столько-то. Сторонние заказы. Процентное участие»…

— Не знаю, Кир, просто не нравится и все, у него жирные какие-то фильмы, отвратные, патология какая-то чувствуется.

— А для меня, знаешь, это какое-то откровение в последнее время. Он же был гомосексуалистом, знаешь?

— Да-а… «Фотографии детей необычные. В заголовке вместо круга выпуклый шарик, как бы беременность».

— И такая страшная смерть. Ведь любовник проехался несколько раз по его телу на авто.

— Пазолини проехался?

— Нет, его любовник, юноша.

— А да слышал что-то такое… надо же… пойду-ка я спать уже, Кир.

Я разделся и лег. Он что-то говорил, сидя на полу возле видеомагнитофона. Ушел в ванную. В телевизоре голый мужчина ласкал и покусывал клитор, все влажно блестело, как это всегда блестит в порнушке и эти липкие звуки, стоны, постоянно приходилось приглушать звук. Мне почему-то понравилось, когда там женщин трахали в зад. Было видно, что им больно, что им надоело и жутко раздражает все это, и они еле сдерживают себя, чтобы не заорать и не оттолкнуть этих крупных мужиков. Они вздрагивали, сдерживали себя, и тем мучительней и загадочней улыбались в камеру, тем более страстно притягивали к себе толстые зады этих мужиков и сладко стонали, а внутри разрывались от бессмысленной и бесконечной боли. Жалко было их. Дрочил по-тихому и смотрел на свое лицо в зеркале. «Смешно, Кир, мы что, вот так и будем с тобой смотреть порнушку, как два идиота?!»

Он пришел и, намеренно не смущаясь меня, стал раздеваться. Показывал, что он такой же простой мужик, как и я. Бледно-синие, большие трусы. Худые ляжки. Голое, вообще без волос, тело.

— Кир, ты зачем порнушку поставил? — засмеялся я и скашлянул.

— Что с твоим голосом? — прошептал он.

— Что? — шепотом спросил я.

— Ты охрип как-то.

— Да, кгм, — громко сказал я.

— Это гормоны сажают голос, Анвар, — громко сказал он. — Прости.

— Надо же, правда, что ли, кгм?

Он лег. Пахло его сухим мужским телом.

Было странно, что это мы с ним лежим здесь, как братья, и оба не смотрим в телевизор. Только слышны липкие, хлюпающие звуки и захлебывающиеся стоны.

Он отвернулся. И я вдруг почувствовал. Он молчал. Он ткнулся в подушку лицом. Я ждал. Я знал, что он сейчас сделает это. Его ладонь осторожно, будто по ошибке, легла на мой живот. Он замер.

И я взорвался в этой маленькой квартирке на окраине зимней Москвы. Я извивался и боролся с его невесомым и растерянным телом. Напрягался, и мышцы выстреливали в стороны моими руками и коленями. Вытягивал шею, упирался затылком, вставал на мостик и падал. Мы слетели с кровати. Я перебросил его через плечо и на постель. Встал на одно колено, стиснул его затылок и сильно взасос поцеловал его неприятные скупые губы. Я отдавал этому мужчине все, что так долго хотел взять у женщин, я безжалостно дарил ему то, чего они все, словно сговорившись, лишили меня, припрятали, отложили до лучших времен. Я вытворял с ним те самые вещи, какие они могли бы делать со мной и никогда не делали, потому что не умели или не хотели, потому что боялись или кокетничали или не надеялись на достойную плату, просто потому, что они всего-навсего женщины. А эта женщина извивалась и корчилась от испуганных ласк этого мужчины, комкала и скручивала свои мышцы, выгибалась напряженной дугой, словно бы вся хотела выпрыгнуть через мой член, и я бился и стонал, едва замечая рядом растерянное, оглушенное и безвкусное тело Кирилла.

И вот это удивительное сочетание мягкости, почти водянистости мошонки и твердости члена. Ого, какой горячий и прямо вспухает под ладонью, будто хочет стать больше чем его оболочка и отдает волнами. Удивительно, что какое бы горячее тело не было, член всегда горячее, и это сочетание — холодные и тонкие его пальцы и горячий член. Даже чувствуешь венку на нем, и как пульсирует кровь. Бедный, беззащитный. И это странное чувство во рту его самостоятельности, его пресной безвкусности и резиновости, кажется, что слышишь резиновый хруст. И эта тошнота, когда касается нёба. И это наслаждение, и это восхищение мужской красотой.

— Скольких баб ты мог бы осчастливить, Кирилл?!

Он упал с кровати на колени.

— Я даже не… я… я не предполагал.

Что он не предполагал?

Пополз, встал, убежал и принес баночку с разбитыми острыми краями.

— Что это?

— …лин… Вазелин, я разбил баночку, осторожно. Была «Нивеа», не найду, прости.

Приятное ощущение холодной мази на горячем.

— Ты что из холодильника?

— Вот так, ты можешь вот так, пожалуйста, Анвар.

— Что?!

Я вытер ладонью лицо. Какой-то резкий, горький и бархатистый вкус на губах. Что это?! Пот такой горький? Надо же, горький?

— Да! Мне хорошо, почему мне хорошо?! Почему ты лучше Пепе?

— Кого?

— Пепе, кубинца, мне никогда не было так хорошо. Почему?

— Потому что я люблю женщин, Кирилл!

— Этого не может быть, не-ет.

Потом он пытался войти в меня. Она красиво прогибала талию и двигала пышными бедрами, струились желтые волосы по заострившимся плечам. И я думал, что мне так же будет хорошо, как и ей. Он так вежливо все советовал, и мне нравилась его вежливость, и его советы, я не умел так говорить с женщинами, я всегда стеснялся слов, не мог их подобрать, а он мог, у него получалось. По его уверенности и спокойствию было видно, что он уже не раз проделывал все это. Но мне было больно. И когда он резко и нетерпеливо, просто потому, что ему уже хотелось, дернулся, я изогнулся и схватил его за горло… который несколько, много раз переехал на машине тело режиссера Пазолини… и я вдруг понял этого итальянца, понял, что если сейчас не сниму с горла пальцы и не прогоню себя, то я задушу Кирилла, и еще раз задушу уже мертвого, и на следующий день про меня напишет «Московский комсомолец» в отделе криминальной хроники.

До утра стоял в ванной. Кирилл робко стучался в дверь и что-то говорил.

Ожесточенно тер мочалкой свои губы и язык, сплевывал, несколько раз обмыливал и тер член, но не чувствовал воды и чистоты. Шершавая струя глухо стукалась об меня и все сильнее натягивала горячую кожу.

Кирилл спал так, как будто я его убил. На полу валялась эта баночка и осколки черного пластика от раздавленного пульта управления. Вдруг громко поздоровались два алкаша на улице. Квартира, как оказалось, была на втором этаже. За окном проступали из темноты очертания домов. Шумели машины на автостраде.

Все какое-то другое на кухне, будто не мы вчера сидели. Я выпил всю воду из чайника, выкурил сигарету «Счастливый удар» или «Мне повезло», тихо и быстро оделся. Трусы свои не нашел. Мистика всегда какая-то с этими трусами.

Смешно конечно, было бы теперь просить у него сто долларов взаймы. Замер перед выходом. Еще раз отметил себя, стоящего в этой квартире, глянул на продавленный диван, ножку шкафа, погрызенную собакой, зафиксировал и вышел.

Было неожиданно холодно и свежо. Долго не мог найти метро. Какая-то женщина с маленькой, хнычущей девочкой объяснила дорогу.

Несколько бабушек в ряд и один дед торговали у метро сигаретами, семечками, квашеной капустой, яркими ломтями тыквы, грибами. Свежий, энергично подергивающийся милиционер. Толстый таксист, серый от бессонной ночи. Бомж, аккуратно причесанный с похмелья, мнётся и строит глазки. Девушка с глупой фигурой на высоких каблуках. Голуби хаотично снуют и дергают головками, мелкие воробьи легко подпрыгивают и воруют у них семечки. В стекле витрины на коробочках турецкого женского белья выпукло сияют ягодицы и груди.

Глядя на пустую бутылку пива в вагоне, вспомнил горький бархатистый привкус и понял, что это было: вот и ты узнал вкус вазелина — горький.

 

шесть

Сто долларов занял у Германа. Димка нашел комнату. Я ее снял.

Переночевал уже на новом месте. Купил шампанское и спрятал в шкафу, все казалось, что кто-то должен придти ко мне в гости. Повесил вырезку из «Вога» на стенку, снял и снова спрятал в карман, так лучше.

Засыпая, видел огни Ялты, мерцающие в море. Где сейчас Серафимыч? Ночью в дверь стучали.

31 декабря, сутра был в общаге. Собирал вещи и укладывал в коробки.

Нагрузил очень много. Опять обвязывал электрическим шнуром, брючным ремнем и шарфом. Вспоминал, как это делал в маленькой комнате в Алмате, а в соседней сидели Асель с мамой.

Стоял на лестничной площадке. И все проверял этот московский ключик в кармане. Темно. За окном розово светили фонари. Сколько обманутых надежд и сломавшихся судеб в этой общаге, сколько здесь повесилось, сбросилось в шахту лифта и сошло с ума людей. Отпусти меня. Почему же ты не отпускаешь меня?

Красный снег, зеленый снег на остановке под светофором. Ехали с Аселькой на этом же трамвае. Вот здесь покупали мясо, а в этом магазине для новобрачных купили кольца. В этом кафе мы ели с нею, и она вспоминала детство, кафе-стекляшку, я смеялся и сравнивал ее детство со своим, и удивлялся, что мы были маленькие, далеко друг от друга и ничего не знали. Достал из кармана и смотрел на девушку из «Вога». Она как будто подмигивала мне.

«Остановка „Полиграфический институт“, следующая остановка кинотеатр „Байкал“. Уважаемые пассажиры своевременно и правильно компостируйте абонементные талоны. За безбилетный проезд взимается штраф. Уважаемые пассажиры, переходите улицу только в местах, предназначенных…»

Когда трамвай сигналил, в нем гас свет. В окнах квартир, как символ счастья и уюта, горели ёлки. Казалось, что я в Советском Союзе, что у нас совсем другая с Аселькой жизнь. Уютно плыть по ночной Москве в этой железной лодочке. На поручне тонко сиял и пугал меня серебристый дождик, на полу конфетти.

«Да, сегодня же Новый, 1997-й год».

Потрясающе, что номер дома — 23, ровно столько лет Асельке, а квартиры — 26, как мне. Заржавелые почтовые ящики с болтающимися дверками. Только рекламные листовки, выгреб их и заторопился, затряс ключами.

Выкурил сигарету и набрал номер Асель. Удивлялся, что не узнаю эту квартиру, самого себя в ней, этот новый, приторный и дешевый запах чьей-то жизни. Услышал гудки, и что-то щелкнуло и заныло внизу.

— Алло, — в трубке мужской голос.

— Вы не могли бы позвать Асель?

— Да-да, конечно, — с поспешной вежливостью осведомленного человека.

— А, это ты, — голос у нее был намеренно равнодушный, и я знал, что это специально для того мужчины.

За этим полированным советским столом в ярко освещенном углу, с этим красным телефоном, как я был далек от нее.

— Привет, как дела?

— Ничего, как у тебя?

— Хорошо.

— Поздравляю тебя с Новым годом, Асель, и желаю всего самого лучшего. Прощай! — и быстро придавил трубку к аппарату.

Это был голос Булата Мулюгенова, помощника акима Алматы, про которого они говорили всю осень, а я даже не обратил на это внимания. Я видел накрытый новогодний стол в их квартире, цветы и шампанское, видел, как весело и возбужденно суетится Аселька, красиво так ходит, как она ходила, когда знала, что я смотрю на нее, а Булат сидит в кресле, смотрит на нее и покачивает ногой в моем тапочке. Все горит, искрится и сияет в их квартирке на углу Гоголя и Мира. Он знает, что будет с ней сегодня, сглатывает слюну, все у него дрожит: женщина под Новый год особенно сладка… особенно, блядь, нужно с кем-то переспать, чтобы весь год потом с кем-то спать, чтобы…

Лег и заснул. Я теперь очень много спал и догадывался, что это мое спасение. Что-то отключалось во мне. Анатоль стучал в дверь. По коридору тяжело ходила Нина Васильевна.

Нет у меня денег, ничего у меня нет. И уже не будет!

Проснулся и вспомнил все. Было так тяжело, так бессмысленно все вокруг, такая усталость и лень, что казалось, если сейчас умру, то даже душа не станет вылетать из моего тела.

«Алло. Извините, Вы не могли бы позвать, Асель? Привет, как дела? Ничего. А как у тебя? Желаю тебе всего наилучшего, прощай, Асель».

Даже сам не знаю хорошенько, где я сплю. Сердце так тяжело замерло. Я заметил, что, когда думал об Асель, голову склонил набок точь-в-точь, как она это делала, и стал похож на нее, будто и во мне часть ее.

Конечно, этот Булат не мне чета, такой значимый в Алмате человек, такой взрослый. А ведь она переживала, когда он в октябре сломал ногу. Да это он был, а ты и не знал, про кого они говорят с матерью, какой-то там Булат.

Шампанское не поможет, и водка, конечно, только хуже станет. Уткнулся лицом в пыльный ковер с невидным в темноте рисунком. Вспоминал детское чувство радости и ожидание чуда.

Сквозь сон уже слышал крики и смех. Темно. Скрипящий, истончающийся свист в воздухе и взрыв. Синий свет. Крики. Темно. Скрипящий свист и взрыв. Красный, розовый, зеленый. Освещались и вибрировали нижние слои атмосферы. Девушка из «Вога» в майке, и больше на ней ничего не было. Она ставила ступню мне на лицо. Потом опаздывал на Чимкентский поезд, и какие-то итальянцы хотели зарезать меня, я отстранял от горла руку с острой жестянкой, искал глазами Асель, переживал.

Новый день нового года казался особенно обыденным, серым, холодным и тяжким, как железка во рту. Долго вспоминал, зачем я вышел. И не вспомнил. Под ногами валялись пустые бутылки из-под шампанского, обгорелые китайские петарды, трубочки, рейки от ракет, конфетти, на скамейке чей-то шарф в снегу. Снег черный от гари, осыпавшиеся ветки. Собака с человеческим испугом смотрит на меня. Интересно, мог бы я переспать с собакой? Говорят, какая-то женщина спала с догом. Достал бесполезный презерватив, в серебристой, истершейся уже упаковке. Подержал, усмехнулся и выбросил его.

Купил пива в киоске, выпил и вернулся назад.

В квартире остро воняло сигаретами, килькой в томатном соусе и водкой. Из пещеры, покачиваясь, вышла какая-то женщина, с перекошенным лицом и слежавшимися волосами, посмотрела на меня и, желая что-то сказать, с шершавым звуком открыла и закрыла рот, голоса не было. Долго пила воду из-под крана. Потом звонко мочилась в туалете. Потом Анатоль просил взаймы. Дал ему денег в честь нового года и новой жизни. Они пили в своей пещере. Звякали рюмки. Я смотрел из окна на маленький, пустынный уголок, с редкими, хилыми деревьями. Пробежала дворняжка.

Как Аселька, моя Аселька, которая зимними вечерами спрашивала меня, как пишется «кочерга» во множественном числе, или интересовалась, почему я отпустил на щеки баки, а у этих вот моих джинсов сместился шов, как могла она отсасывать сейчас чужой член?! Это же ужас какой-то. Ведь она видит меня оттуда, знает, что я бы не выдержал этого зрелища.

Мы справляли дома Новый год. Было темно в зале. Водили вокруг елки хоровод: я, Лилька и маленькая, коротко остриженная, белобрысая девчонка. Она танцевала, смешно дергая лопатками, у нее было короткое с блестками платье. Флюра была с нами. И все время кто-то хотел встать в наш круг и не мог. Я очень хочу ей помочь, и ничего не получается. Я отодвигаю всех от елки, все равно нет места. Я отодвигаю стул, раздвигаю танцующих, двигаю елку.

 

семь

Это был «мой домашний» телефон. Я даже удивился. В трубке голос Германа. Мне в первый раз звонили по московскому телефону, а не на вахту в общаге. Он сказал, что придет. Они с Соней жили почти рядом, на «Тимирязевской». Я объяснял дорогу, а потом решил встретить, чтобы он не заблудился. Подождал немного и вышел. Прошел мимо этой брошенной, заснеженной «Волги», возле нашего подъезда. Начиналась метель. Над фонарями шипел, шуршал и клубился огромный снежный шар. Легковые машины, грузовики, трамваи, освещенные светом своих фар, светом фонарей, под густым снегом казались маленькими, игрушечными. Снег не был виден в темноте, но от снежинок у меня чесалось лицо. Зашел в магазин, вздохнул в свободном от снега пространстве, купил пельмени. Ждал Германа напротив кинотеатра «Байкал», но он появился с другой стороны, из-за угла магазина, шел, как всегда чуть склонившись набок. Карман старой куртки, в которой он еще в институт ходил, оттягивала большая бутылка «Мартини». Я смотрел, как он идет, как бутылка тянет карман, и мне так стало жалко нас, всех приезжих в Москве.

— А я без машины, мужик. Меня лишили прав. У тебя нет прав?

— Какие права, Герман, смеёшься, что ли?

— А, ну да.

Он сел в кресло, смущенно осматривался. Я поставил пельмени.

— Так, мужик, я должен тебя предупредить, — он приподнялся, и подлокотник кресла остался в его руке. — Это клей ПВА нужен. Берешь ПВА и клеишь, — он установил подлокотник на место, и стукнул кулаком. — Значит так, я скоро напьюсь и скажу тебе: давай блядей позовем? А ты мне скажи: так, мужик, успокойся, не надо блядей.

— А как я пойму, что ты напился, Герман?

— На самом деле я и так уже пьян. Значит так, я скажу: давай блядей позовем, и еще начну по поводу и без повода говорить «цимес». Как услышишь «цимес», все, значит, я готов. Соня уже знает и смеется надо мной, особенно когда я хочу скрыть, что бухал.

— Ясно.

— Нет, я не буду, ты ешь сам, я дома поел.

— Ну, смотри, Герман.

— С Соней поругался. Пашку жалко, маленький еще, не понимает.

Было удивительно слышать это от Германа, он всегда скрывал все своё.

— Пашка меня поймет, конечно, но это сколько времени ждать придется?

Потом, как всегда, вспоминали общагу, и он говорил, что всех там имел, кого хотел.

Мне было радостно, что он пришел в такой тяжелый вечер, и я могу быть гостеприимным, приятно, что он смущенно осматривался, и даже приятно было, что он поссорился с Соней, и я от счастья льстил ему.

— Все-таки трудно мне понять женскую психологию, Герман.

— Я даже Корзунскую имел!

— Да ты что?!

— Ей-богу! Она у меня в рот брала.

— Дану?

— Точно тебе говорю, причем сама, точно тебе говорю!

— Корзунская?!

— Вот ей-богу! Я даже жениться на ней хотел.

— Слушай… да-а. Удивительно! Даже представить себе не могу.

— Причем весь цимес в том, что она сама от этого кончила, такое я видел первый раз в жизни.

— Кончила, когда в рот брала? Испытала оргазм, от того что…

— По идее, любое место, где есть слизистая, при трении может вызывать оргазм.

— Даже ноздри?!

— И ноздри, но это если только мизинцем трахать, что ли? А потом Соня появилась, и было полное ощущение судьбы… Пашку жалко.

— Представляешь, Герман, точно такой же ковер с оленями висел у нас дома, в деревне.

— Да-а, точно. И у нас, ну там, дома, у бабушки в спальне, — он покачал головой и засмеялся. — Давай выпьем, брат.

Мы выпили. Было приятно молчать и чувствовать общность.

— А давай блядей позовём? Сюда можно?

— Герман, ты же сам говорил.

— Так, мужик, не пизди, ничего я не говорил!

Скулы приятно отяжелели, казалось, что губы набухли и вывернулись. В ногах появилась легкость, и руки летали рядом с телом, будто сами по себе. Я осмотрелся, не узнавая комнаты. Герман тоже осмотрел комнату.

— Газет нет? «МК» или «Из рук в руки» хотя бы? Там объявления насчет досуга.

Я искал. Даже заходил в пещеру, блуждал по коридорам, составленным из старых шкафов и шифоньеров.

— Это смешно, Герман! Нет ни клочка. Вот, правда, какая-то строительная газета.

— Не то, тут только про евроремонт объявления… Мне тоже надо ремонт делать. Придется на Тверскую ехать.

— Да ладно, не надо, Герман. Потом как-нибудь.

— Я же органайзер с собой специально взял, — сказал Герман. — А денег нет, придется домой ехать за деньгами.

Мне было так неловко, что у меня мало денег, что я вдобавок ко всему ему еще и должен. Я достал припрятанную бутылку шампанского.

— Новый год же наступил, Герман!

— Да, на горло.

Мы сидели и пили шампанское. Так хорошо было в комнате. Я думал, что он расхотел уже. Иногда в окно задувало, и на секунду был виден вал снежинок у черного стекла. Неужели расхотел?

— А она в очках у тебя в рот брала или нет?

— Кто?

— Ну ты говорил, что Корзунская у тебя брала?

— Не помню, сняла, наверное? Даже я не ожидал от нее, конечно… Ну, что, пойдем?

— Пойдем! — сказал я.

Странная неподвижность столбов, бетонных заборов. Прошли мимо брошенной «Волги». Дул какой-то мягкий, словно бы южный ветер.

— Тепло как! — крикнул я, отворачивая от ветра лицо и отплевывая снежинки.

— Тепло, ёптыть! — Герман почти пополам согнулся. Очки залепило снегом, он их снял, протер и нацепил, снова залепило, снял и несколько раз промахивался мимо кармана.

У меня был кураж. И я все оглядывался, чтобы найти какое-то приключение, чтобы развеселить еще кого-нибудь, но вокруг было тугое полотно снега, как на хлопчатобумажном комбинате.

Остановилась маленькая машинка, вся залепленная снегом. Герман договаривался с мужиком и предлагал какие-то бешеные деньги.

— Это дорого, Герман, — дергал я его за рукав.

— Так, молчи, мужик! — сказал он. — Ну что, поедем, командир?!

Мы сели. Было уютно. Хрустели, скрипели и пищали дворники стеклоочистителя.

— Герман, ты что так дверью хлопаешь? У тебя дома холодильника нет? — смеялся я. — Так всегда говорят, да, товарищ? — спросил я у водителя.

— Просто двери тяжелые, — буднично сказал он.

Мы приехали. Герман вышел из машины и канул в снег. Сидели в тишине, под фонарем. Вокруг снежинки и тени от снежинок. Шорох вдоль бортов и на крыше.

— На Тверскую собрались! — сказал я.

— Понял уже.

— Это какой-то капитализм, бля!

Водитель закурил.

— Можно, я тоже? — и я закурил с невероятным наслаждением.

Появился Герман почему-то со своей собакой спаниелем. Он смотрел прямо на нас и не видел. Собака жалась у ног. Водитель моргнул фарами.

— Генка, в машину!

Генка был мокрый, с коротким и теплым язычком.

— Сказал, пойду с Генкой гулять. Всё, поехали, — сказал Герман, сурово блестя очками в темноте.

Проехали мимо старинного круглого здания, слева парк, справа Тимирязевская академия, это место всегда казалось мне мрачным и страшным, каким-то обособленным в Москве. Дорога была пустая. Впереди клубились снежинки, вспыхивали и бросались из стороны в сторону вслед за световыми раструбами.

— А я же из Алматы приехал, совсем недавно! Там вообще света нет, горячей воды, газ подают только на несколько часов в день, прикиньте? — я говорил так, будто Герман с водителем были незнакомые мне люди.

«Неужели мы купим проститутку?!»

— Она была актрисою и даже за кулисами играла роль а… — приятно светила в темноте панель автомагнитолы, и звучал голос певца.

— …а мы его по морде чайником, а мы его по морде чайником, а мы его… Раздумываете, кому что подарить? Начните с Нескафе Классик… улыбайся с нашим радио… официальный курс доллара не изменился и на завтра составляет пять тысяч семьсот тридцать девять по курсу ММВБ… Че-е-ерный дракон не нарушай счастья за-акон, че-е-орный дракон…

— А вы классно водите машину! Уверенно так. А прикиньте, я один раз ловил частника, до общаги доехать, а остановились менты, ну и подвезли меня. Так я пока с ними ехал, всю свою жизнь вспомнил, родных, и раза три с ними со всеми простился, так они гнали! А всего-навсего какие-то «Жигули», прикиньте!

— Так у них же движок форсированный.

— Лучше вот здесь проехать, я здесь всегда сворачиваю.

Генка, услышав голос Германа, упруго зашевелился в ногах.

Я вольготно развалился, раскинул руки по спинке, широко раздвигал колени и двигал бедрами.

…а ты опять се-егодня не пришла, а я так ждал, надеялся и верил, что… колокола и ты войдешь в распахнутые двери… — на блатной манер пел голос радио.

Головой я понимал всю примитивность мелодии и слов, но сердце откликалось на них и стонало от горя и счастливого предчувствия. «Это же я. Я в какой-то машине. Светятся огоньки. Куда-то еду в снежной ночи, и что-то будет с тобой, Степной барон»?

— Как поедем, от Белорусского?

Свернули в темный переулок и вдруг выскочили и уперлись в гигантскую стену света на Тверской. Повернули и наша машинка, извиваясь, проскользила в черной блестящей витрине. Елка на площади. Её не было видно, только огни фонариков и звезда наверху. Реклама MARTINI и DAEWOO дымилась от снежинок. Торцы сталинских домов подсвечены снизу сильными фонарями, и снег в их свете поднимался вверх, в небо. Разноцветные огни и полосы освещали салон, скользили по нашим головам, по моим синим рукам с надувшимися венами. Иногда Генка вспыхивал, сиял глазами и языком у моих ног и также резко исчезал.

«…что ла-ла-ла колокола, и ты войдешь в распахнутые двери… что ла-ла-ла колокола, и ты…»

— Слушайте, не может быть, это же капитализм какой-то?! — мне приятно было играть простака и наивно удивляться.

— Вот здесь остановись, — сказал Герман.

Генка, услышав голос, перелез к нему на колени. Остановились возле киоска. Кучка девушек.

— Стройся! — повеселевшим голосом крикнул Герман, и они вдвоем с Генкой высунулись из окна.

Широкое лицо толстой деловой женщины.

— Ой, девочки, они с собакой! — весело крикнула она в сторону.

— Ой, какая собачка! Как тебя зовут?

— Генка.

— Да не вас, а собачку.

— Генка!

— Может, вот эту девушку возьмете?

Подошла девушка, нагнулась и выставила отрешенное лицо. Она жевала.

— Нет, так не пойдет.

Герман передал мне Генку и вышел. Он о чем-то говорил с толстой, тепло одетой женщиной. Извивалось и хлопало сорванное рекламное полотнище.

— А она не кусается у вас? — подошла еще одна девушка, она тоже жевала.

Водитель не ответил.

«…что ла-ла-ла колокола, и ты войдешь в распахнутые двери… что ла-ла-ла колокола, и ты…»

— Поехали дальше, — сказал Герман.

Мы тронулись. Я не удержал Генку, и он снова перелез к Герману.

— Вот здесь остановись.

— Вас сколько будет? — спросила другая толстая женщина.

— Трое вместе с собакой.

Она засмеялась.

— У нас девочки только от ста долларов. Вы сколько будете брать?

— Одну.

— Ой, смотрите, собака!

Подошли две девушки. Обе жуют.

— Возьмите нас двоих за сто пятьдесят.

— Генка, тебе нравятся эти? — спросил Герман.

Генка дружелюбно и радостно лизал девушкам руки.

— Может быть, вон ту маленькую возьмете? — вдруг сказал водитель. — Ничего так вроде?

— Где? Эта? Как она тебе, Анвар?

— Не знаю, Герман, сойдет, ты сам смотри.

Герман вышел вместе с Генкой договариваться. Девушки сутуло поднимались из подземного перехода и выстраивались в ряд, закрываясь ладошками от снега и ветра. Им было холодно в легкой одежде.

— Это капитализм. Это капитализм…

— Поехали дальше.

— Смотрите-смотрите, клиенты с собакой! А она у вас тоже будет трахаться, ха-ха?!

— Генка, они тебе нравятся? He-а, не нравятся.

— А чё?

— Он говорит, что ему не нравится!

— Ничё девочки? Чё не берете?

— А тебе как, Анвар?

— Вон та вон ничего, скромная такая, — снова сказал водитель.

Герман промолчал.

— Ой, бляха, Тань, смотри, здесь клиенты с собачкой!

— Ой, какая собачка, а ее можно погладить? Собачка, собачка.

— А она не кусается?

— У нас девочки по сто! Скидок не делаем, даже в честь праздника. Вон ту вон можно взять, Га-ал, подойди сюда!

От кучки отделилась замерзшая девушка. Она жевала, и было видно, что она шмыгает носом.

— Повернись, Гал.

Она повернулась.

— Ну как? Она нравится клиентам, жалоб не было. Просто гейша.

— Может, вон ту возьмем, Герман?

Я вдруг заметил, что ищу девушку, похожую на Асельку. Как-то автоматически, будто не желая изменять ей.

Мы остановились возле магазина «Дары моря».

— У нас все девочки хорошие, жалоб не было.

— А? Как ты, Анвар?

— Возьмите, не пожалеете. Еще приедете, вот увидите.

— Не знаю… а не скажете, кто вон та вон девушка по гороскопу?

— Что? Какая?

— В короткой белой куртке.

— Анжел, повернись, ты у нас кто по гороскопу? Ха-ха. Она не знает. А вам не пох? Кто? А? Телец? Она Телец.

— Ну как, Герман?

— А ты как?

— Или вот эту возьмите, которая сбоку, у нее грудь третий номер!

— Кто?

— Корнелия, повернись!

— Что-то не очень, а может быть, вы сами с нами поедете?

— Нет, я сегодня не работаю, то есть я работаю, но только со своим материалом.

— Как это?

— Решайте скорее, а то холодно.

— Нет, Генка не хочет тельцов, Корнелий, поехали дальше.

— Ну, смотрите, дальше будет только дороже.

Меня так удивляла эта простота, веселье и легкость продажи, будто мы все сообща покупали кого-то третьего. Медленно ехали и останавливались везде, где они стояли. Герман выходил договариваться, рассматривал девушек, шутил с ними. Всерьез подбирал партнершу для Генки. Генка прыгал на колени девушек, ласкался, крутил хвостом. Девушки жевали, смеялись и заигрывали с ним, как простые люди. По Тверской шли иностранцы с красными лицами, с рюкзачками за спиной и смотрели на нас круглыми, детскими глазами сквозь круглые очки.

— Бля-адь, я не знал, — играл я. — Это капитализм.

Мы поехали дальше. Становилось все темнее и безлюднее. В темноте, возле машин напротив «Интуриста», стояла высокая черноволосая девушка в светлом и длинном шерстяном пальто.

Герман вышел и говорил с кем-то в заснеженной машине. Девушка не смотрела в нашу сторону.

Ничего уже не получится у него, нет никого.

— Все, Анвар, двигайся… Садись, — сказал Герман. — Все, можно ехать.

Я подвинулся, и она села ко мне, пытаясь как-то устроить свои длинные полные колени в черном, тонком и прозрачном. Вдруг установилась какая-то особенная тишина. Поток машин с сияющими и скользящими по ним огнями. В метели Большой театр, будто призрак, на секунду возникший из прошлого. Она заторможено и равнодушно жевала жвачку. Машина наполнилась приторным дешевым запахом. Я не мог заговорить и только искоса посматривал на нее. В ее черных волосах паутинно блестели капли. Вспыхнула полоска на выпуклой нижней губе. Внутри меня все замирало в предощущении, мышцы рук вздрагивали.

— А как тебя зовут?

— …ана, — неожиданно вяло, заторможенно.

— Анна?

— …Яна, — недовольно, тяжелым и непослушным языком, двигая жвачку.

— Как? Яна?

— Да, — грубо сказала она.

— А ты откуда?

Она что-то пробубнила и раздраженно закрыла глаза, продолжая отрешенно жевать.

— A-а, с Украины.

Она открыла глаза, осмотрелась, медленно и тяжело поднимая и опуская веки. Снова закрыла. Челюсть ее двигалась. Густая тушь на длинных ресницах.

И я вдруг понял, что мы же ее купили, что это наша девушка, что я уже могу делать с нею то, что хочу, могу начать уже прямо здесь, в машине. Все просто. Я смело обхватил руками ее голову и повернул к себе. Она открыла глаза, недовольно и, словно не узнавая и не понимая, чего я хочу, нахмурилась, раздраженно вздохнула и хотела убрать мои руки. Быстро поцеловал ее и задохнулся, пораженный. У нее были необыкновенно большие и полные губы. Скользкая, гладкая и безвольная плоть заполнила собою весь мой рот, вообще не привыкший к таким размерам, показавшийся маленьким. И оттого, что губы ее были так вялы, они казались еще больше. Хотелось длить и длить этот момент, мять и перекатывать эти податливые словно бы целлулоидные валики, ласкать, упираться, охватывать и дотягиваться языком, продавливать и пробовать их зубами, посасывать это нечто, кажущееся уже отдельным от нее и от всего вокруг. Хотелось сглотнуть. И невозможно приятно было сочетание сладких губ, с ее синтетически сладким и свежим от жвачки дыханием.

Я отстранил ее голову с заторможенным взглядом и смотрел на ее тяжелые губы, как на некий музейный феномен. Складка делила нижнюю губу пополам, будто она треснула. Чудилось, что ее губы все еще шевелятся у меня во рту.

Потом я снова целовал ее, а правой рукой расстегивал пальто как-то слишком нагло, все еще боясь своих действий, не веря. Она недовольно и заторможено мычала и сопротивлялась. Казалось, ей просто тяжело выговаривать слова и двигать руками. Кроме белой мохеровой кофточки, черных узких трусиков и длинных тонких чулок, на ней ничего больше не было. И я представлял себе, как ей задувало снизу ветром и снежинками. Меня обжигала холодная, гладкая и нежная кожа живота, чуть более теплая, и еще более гладкая, нежная и липкая кожица ее ляжек. Я протискивал клин ладони, она сильно стиснула ноги, и я почувствовал эти ее хрящики.

— Пусть он отстанет… что он… бля… скажите ему!

«…что ла-ла-ла колокола… что ла-ла-ла колокола, и ты…»

Было так странно, что мы сидели в машине. Какой-то мужчина склонился вперед. Это был водитель. Тихо играет музыка. Германа не было. Потом кто-то нагнулся и втиснулся на переднее сиденье. Оказывается, Герман уже отвел Генку домой, и вернулся, хлопнул дверью. Я как будто заснул. И очнулся не дома, а уже в другом сне.

Поехали, и я так ясно все видел. Метель немного утихла, сырой, блестящий асфальт. Задние огни машин горели особенно ярко, словно зерна граната.

Остановились у ночных киосков напротив пруда.

— Счастливо вам отдохнуть, — сказал водитель, стараясь как можно больше всего вложить в это простое пожелание.

Я купил в киоске «Смирновскую» водку, апельсиновый сок и нарезку.

— Только не ныть! — тихо сказал мне Герман.

И я испугался.

— С двух сторон ее будем, в два смычка, да?

— Хорошо, Герман.

— А то бывает, не хочу, не могу, не ныть. Вдвоем ее будем трахать, с двух сторон, — снова сказал он.

— Да, Герман, да.

Мне все казалось, что она сейчас весело скажет: ну все, ребята, хватит прикалываться, спасибо вам, я пошла, увидимся. Или: спасибо, что подвезли, поздно уже, я пошла, увидимся. Или: до скорого, классный был фильм, особенно Джим Керри, я пошла, а то кто-нибудь там беспокоится, какой-нибудь Кеша, я же ему не позвонила. Но она, заторможено осматриваясь, хлопая ресницами, покорно ждала, потом шла с нами. Я внутренне общался с ней и замирал, подбирая смешные какие-нибудь факты. В подъезде странный свет. В коридоре валялась обувь диковинных существ. В пещере храпели. Я повесил ее пальто в шкаф на плечики. Невероятно сияли голые бока ее бедер над чулками. Она села на мою кровать, откинулась к стене и закрыла глаза.

— Давай выпьем, Герман, — сказал я.

Выпил залпом полстакана, чтобы унять дрожь. Пошел в ванну и снял теплые спортивные штаны.

Девушка будто спала и тяжело дышала.

— Странная она какая-то, Герман.

— Они ее таблетками накачали. Матушка, ты спишь, что ли? — он похлопал ее по щеке.

— Чё… чё надо? — грубо сказала она и мутно посмотрела на него.

— Давай еще выпьем, Герман?

— Мне чуть-чуть, мне уже хватит.

Я выпил и запил соком.

— А они мне ведь так и не заплатили за декабрь, Герман.

— Кто?!

— В журнале.

— А сколько они тебе положили?

— Триста долларов.

— Ты знаешь, что столько получает какая-нибудь секретарша. А остальное ей босс доплачивает.

— Ну а где я вот так сразу буду заместителем главного редактора?

— Это все херня, мужик, шел бы ты к нам, там у нас есть каталог…

Была особая сладость в этих наших разговорах, когда мы пили, и оба знали, что у нас впереди, и мы с особым наслаждением оба оттягивали этот момент.

Я понял самую главную радость от проститутки. Ты общаешься с хорошей девушкой такое долгое время, все пытаешься что-то из себя представить, мучительно боишься обидеть ее, потерять и вот приходит момент, тот самый день, когда и ты и она, вы оба уже знаете, что сегодня между вами произойдет это. В этот день ты особенно весел, и в сто раз лучше самого себя и даже того, кого ты пытался из себя представить, и даже, наверное, лучше, чем тебя сам бог задумывал, и ты все откладываешь ночь, и хочется сделать что-то такое, чтобы это было незабываемо, прекрасно. И еще ты особенно грустен, грустью какого-то предчувствия. А с проституткой этот момент наступает сразу. Отдал деньги и все. И ты можешь даже не прикасаться к ней, а только смаковать этот момент и отодвигать его хоть до самого утра.

— А сколько у них «Вип-охрана» уже издается?

— С год где-то, Герман.

— Если они за полгода не раскрутились, значит, журнал скоро загнется. Бросай ты это дело, мужик.

Вдруг кто-то захрапел. Мы оглянулись и засмеялись.

— Давай еще выпьем.

— Хули пить?! Матушка, вставай, — похлопал ее по щеке Герман.

— Работать, матушка, работать.

Он начал раздеваться. Я ушел на кухню и подергал свой член в темноте. Помочился в раковину.

Герман будил Яну, он был в одной водолазке. Светился его вялый член и светлые волосы.

— Матушка, работать… Ты что, не разделся еще?

Я ушел в туалет, подергал член, особенно маленький и сморщенный, как испуганный зверек перед своей занятой кем-то норкой.

— У тебя презервативы есть? — спросил Герман, переминаясь с ноги на ногу.

— Нет, — испугался я.

— Блядь… Матушка, у тебя презервативы должны быть. Матушка!

Она сонно покачала головой и отрицательно промычала.

— Вот блядь, проститутка! Посмотри у нее в пальто.

В одном кармане я нащупал упаковку с таблетками, жевательные резинки, а в другом лежали презервативы.

— Я же говорю, мужик.

Я выпил еще. Водка была как вода.

— Герман, это водка?

— Ну конечно водка, ёк макарёк!

Я ушел и разделся в ванной до трусов, подергал член: «Отец, ты будешь сегодня работать или нет, а?»

Хотел выпить еще, но не стал. Хули пить, действительно. Яна храпела, Герман беспомощно склонился над ней, беспомощно посмотрел на меня.

— Вот блядь, а! — сказал он. — Если, бля, всё по любви, они наглеют до предела. А если переебать ей, у меня же самого не встанет тогда.

— А ну-ка иди сюда!

Я наступил одной ногой на кровать, рванул Яну и усадил. Резкими грубыми движениями, подбрасывая ее руки, дергая за волосы, стянул через болтающуюся голову кофту. Расстегнул лифчик. Бледные кончики холодных маленьких грудей вздрагивали вразнобой, красные полосы под ними от жестких косточек. Она мычала.

— Работать, матушка, работать, — суетился Герман.

Я перевернул ее на спину, приподнял и положил на колено. С каким-то наслаждением сдергивал ее трусики с обеих сторон, стягивал с бесконечных ног этот черный лохматый жгут, я хотел быть особенно грубым, агрессивным и умелым. Она мешала мне. Я хлопнул ее ладонью по белой большой половинке, зная уже, что Герману это понравится.

Яна замычала.

— Работать, матушка, работать, а ты что хотела?!

Наконец снял их и стал скручивать черные чулки. Казалось, что ее ноги состоят из трех частей.

— Не надо, оставь, оставь, так лучше!

Да, так было лучше. Черное красиво оттеняло белизну ее ног. В этих чулках она казалась особенно голой. Я видел, что Герман с благодарностью и уважением смотрит на меня.

Он забрался на кровать, прислонился к спинке и широко раздвинул колени. Я грубо подтянул Яну, одной рукой стянул свои трусы и встал сзади. Герман пододвинулся и прижал ее голову к себе.

— Работать, матушка, работать.

Я сильно сжал ее половинки, раздвинул их и жестко терся об нее своей пустотой, бился лобком и болтающимися холодными яйцами. Ее длинные волосы разметались и накрыли бедра Германа, голова по-кошачьи двигалась вверх-вниз. Я видел ее длинную шею с ложбинкой под затылком, заострившиеся плечи. У нее было дорогое тело, дороже, конечно, ста долларов. У меня никогда не было такой красивой девушки. И я понял, что мне не нравится ее тело проститутки, казавшееся особенно вялым, ватным, чужим и кукольно послушным. Она словно была одета в костюм женщины. Это тело можно было повернуть так или эдак, раздвинуть ноги, сдвинуть, перевернуть, повесить на пальцы елочные украшения, все, что угодно, но только не любить его. Она мучительно не возбуждала меня. Я отстранился, сжал её лобок ладонью и приподнял.

Она дернулась и что-то хотела сказать с полным ртом. Я ласкал ее пальцами. Она снова дернулась и что-то промычала. Вырвала голову.

— Что он там делает? Пусть не делает, — задыхаясь, сказала она. — Мне не нада, бля-о…

Кисло пахло слюнями. Я толкнул ее к Герману, надавил, прогибая талию, и снова ласкал и ласкал ее. Она сжала длинными пальцами простынь, комкая и собирая ее. Она двигала ногами, приподнимала пятки. Видно было, что она хочет вытянуться. Я не знал, что мне еще сделать с нею, механически ласкал ее, толкая на Германа, и он дергался.

«…что ла-ла-ла колокола, и ты войдешь в распахнутые двери… что ла-ла-ла колокола, и ты…»

Я видел его странное, обмякшее и уставшее лицо, подслеповатые, будто бы удивленные глаза. Он сидел, широко расставив голые колени, и смотрел на меня с каким-то странным вызовом. Я снова терся об ее холодные выпуклости своей кожаной тряпочкой, подталкивал ее и равнодушно смотрел на то, отчего раньше просто бы задохнулся, поперхнулся бы кровью. Проклятье… Пятки ее увидел с жесткой, растрескавшейся кожей, и они были грязные. Из-за этих черных пяток мне так жалко стало ее, и еще от этого у меня вдруг отяжелело снизу, набрякло и приподнялось чуть-чуть. Я пропустил его в презерватив, сморщившийся, хрустящий, широко раздвинул и просто вложил, чувствуя сквозь пленку только сухой жар ее влагалища. Она вздрогнула и промычала, я крепко сжал ее талию, потянул на себя, чувствуя, как он распрямляется в ней, и замер. Голова ее остановилась, она пошевелила бедрами. Я чуть отодвинулся и сильно вошел в нее, ударив своим лобком, они оба вздрогнули. Я понял, что это нравится Герману. Я сжимал ее все крепче, и входил все резче и грубее, все сильнее бросая ее на Германа. Ему нравилась моя сила и грубость, ему нравилось вздрагивать от моих ударов. А она все вытягивала и вытягивала из Германа этот бесконечный шланг. Я входил в нее все сильнее, приподнял ее громоздкую, голенастую ногу и грубо тыкал в нее сбоку. Я все бил и бил через этот странный переходник в Германа и смотрел, как он дергается и вздрагивает от моих ударов, а он смотрел на меня с вызовом и благодарностью.

Она сильно замычала, не останавливаясь, однообразно двигая головой вверх-вниз.

— Что, матушка? — сказал он. — Больно?

Она все клевала и клевала низ Германа. И я вдруг вместо нее почувствовал, как я ненавижу Германа.

— Теперь наоборот, — сказал он.

Мы поменялись местами, и я своим членом снова почувствовал и поразился, какие у нее большие мягкие губы. Она, наверное, даже не заметила, что поменялось что-то. Герман встал. Его блестящий член плавно водило из стороны в сторону, как куклу на ниточке. Он спешил, сжимал его одной рукой, а другой теребил презерватив, надорвал упаковку зубами, он боялся, что за это время член опадет.

Герман попросил меня войти в нее и прижать к себе. Я почувствовал, какая у нее маленькая грудь и колючие соски. Герман задел пальцами мой член, потом задел яйца.

— Герман, ты в зад ее, что ли, хочешь?

Яна замычала и дернулась, я сильнее прижал ее.

— Герман, крем после бритья мой хотя бы возьми тогда, вон.

— Где?

— В первом ящике стола.

Он послушался меня. Он смазывал член и задевал меня пальцами.

— И у нее там смажь, смажь, тебе же лучше будет.

Он пытался войти в нее. Прицеливался. Вошел. Плечу моему стало горячо, и я услышал, что она плачет.

— Герман, не надо, она плачет, бля!

— Да они все плачут, вот сейчас переебу ее! — он снова задел мои яйца. — Ты в ней?

— Да, Герман, да!

Сквозь тонкую перепонку я чувствовал своим членом упругое движение Германа. Она всхлипывала.

— Ты тоже двигайся! — он снова задел мои яйца. — Ты в ней?

— Да.

Я тихо двигался и чувствовал через нее наше совместное трение. Он смотрел на меня, как бы обозначая глазами, это наше соприкосновение сквозь ее тонкую стенку.

Он бился все сильнее, и мне становилось тесно в ее влагалище, я просто держал его там. Она сильно вжималась в меня низом, чтобы как-то выскользнуть из-под Германа. Я ждал, когда он кончит. Она скользила между нами скомканным и потным мешком. «А он пьяный… Герман, когда же ты уже кончишь, бля, а?!»

— Ты тоже… тоже… трахай… её!

Он напрягался и снова опадал. Стискивал челюсти, катал желваки, кончики его волос мелко встряхивались. Пот капал со лба. Он быстро отирал лицо ладонью и снова надувался, и не мог. Кровать передвинулась и стала стучать об стол. Я подставил пальцы.

— Т-ты… тоже трахай ее! Ты в ней?

Он подталкивал свой зад рукою и не мог. Я вместо нее уже ждал и мучился, когда же он кончит.

— Кричи, кричи что-нибудь, — сказал я в ее ухо.

Но она молчала. Герман отвернул лицо, вена набухла и двигалась по шее… какая-то сила колотила его об нее, покривились губы, обнажая зубы… и он у него выскользнул. Дрожащей рукою, уже без всяких усилий… снова погрузился в нее. Его бросало на нее и снова отталкивало, его водило из стороны в сторону, пригибало к ее спине, а потом отклоняло назад, трясло его голову, напрягало и скручивало все его мышцы. Он опять стиснул челюсти и бил и бил, бесконечно приближаясь, нагоняя, и уже гримаса начала кривить и как-то расслаблять мышцы лица.

— Нога! Нога! — громко застонала она и стала выпрямлять ногу.

Герман отодвинулся и бил.

Она выпрастывала ногу, а он отодвигался, дергал ее за собой и снова припадал к ней. Я поймал и крепко сжал скользкую руку Германа, потянул на себя, будто Яны уже не было между нами. Он стукнулся об нее, стукнулся еще раз, уже мимо, уже неважно куда.

Его еще раз встряхнуло и убило.

Они оба лежали на мне, и казалось, даже не дышали. Сирена автомобильной сигнализации на улице. Кто-то стучал в дверь. Потом снова постучал. Тишина.

Герман откатился, отечески и как-то независимо, похлопал меня по руке. Долго пил сок. Потом ушел в туалет.

— А ты что, так и не собираешься кончать? — трезвым голосом вдруг спросила она.

— Я, наверное, перепил, — сказал я. — Не могу.

Пришел Герман.

— Короче, мужик, ты с ней делай что хочешь, а я спать.

Я выпил водки.

— Сок будешь? — спросил я у нее.

Она покачала головой, но все же взяла и отпила немного, а потом ушла в ванную. Я курил.

Герман лег на Димкину кровать. Я дал ему своё одеяло. Ждал ее. Она вошла, высокая, с розовеющими сквозь черные пряди волос сосками, и у меня сжалось сердце. Легла. Я снял в шкафу свой плащ. Выключил свет, лег к ней и накрыл нас плащом. Я сжимал в пригоршне ее грудь и поедал ее губы.

— Зачем я тебя просто в метро не встретил? — шептал я. — Я тебя найду.

Она молчала. В темноте мне казалось, что я весь лежу на ее губах. Я дул на них, ласкал и исследовал языком их выпуклости и утончения, мягкие ребра и шероховатости, терся щекой и ухом, и снова поедал, пока язык и губы не потеряли осязания.

— Оставайся со мной?

Меня все же мучило, и я, крепко сжав ее руки, лег сверху. Оказывается, так неудобно все делать с этими длинными красивыми ногами. Она лежала безучастно, тяжело и презрительно, как ртуть, и я понял, что не кончу никогда, и не стал мучить себя и ее.

Она усмехнулась и мгновенно заснула, будто я нечаянно нажал какую-то кнопку на ней.

Тело ее пылало. Во сне она забыла, что она проститутка, что рядом чужой мужчина, который насиловал ее, она повернулась и положила на меня свою горячую, громоздкую ногу, а потом обняла, как самого любимого человека на земле. Я замер, животу было тяжело, но я боялся пошевелиться. Дыхание ровное, безмятежное и счастливое. Она что-то сказала. Я переспросил, а потом понял, что она во сне, и тихо засмеялся.

Просыпался от мучительной, невыносимой уже эрекции, и от ее длинной кисти на лобке, улыбался в темноте, радуясь, что впереди еще вся ночь и снова засыпал, с безмятежным счастьем путая времена и лица.

«А ты опять сегодня не пришла, а я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола, и ты войдешь в распахнутые двери». Было совсем светло, Герман вдруг резко сел на кровати. Волосы стояли пузырем на его голове. Он недоуменно осмотрел себя. И вспомнил. Мучительная гримаса искривила его лицо, серое, с мешками под глазами. Он обхватил руками голову, качнулся. И я увидел, что он любит Соню, любит своего маленького сына и Генку, и ему так плохо, что он поссорился, что он в чужой комнате, на чужой кровати, в одной водолазке и без трусов. Я закрыл глаза. Он, наверное, с отвращением посмотрел на нас, быстро одевался, звякал ремнем. Уходил, приходил. Замер. Я понял, что он не решается разбудить меня, и открыл глаза.

— Анвар, я пошел, ты сам с ней смотри, я пошел, позвони мне.

Я не стал ему предлагать чай и завтрак, видно было, что он не задержится здесь ни на секунду.

Он ушел. Вернулся.

— Денег ей на такси не давай, вообще спрячь деньги, если есть, — сказал он шепотом и ушел.

— Пока, Герман, спасибо тебе.

Потом я любовался очертаниями ее большого тела под моим плащом. Смотрел на ее пальто в моем гардеробе. За окном все в снегу. Снег был пышный и девственный. «А ты опять сегодня не пришла, а я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола, и ты войдешь в распахнутые двери». Песня с утра в голове. Поставил чайник. Хлеб, нарезка, меня подташнивало. Пошел в туалет, но вытошнить не смог. Почистил зубы. Она проснулась, глаза у нее были ясные. Она стеснялась меня.

— А кто там?

— Это хозяева, не бойся.

— Ты что, комнату снимаешь, что ли?

Ей было неловко выйти, она обмоталась моим полотенцем, выглянула за дверь и выскользнула.

Потом она так и ходила обмотанная полотенцем. Мы пили чай, и было дико, что она проститутка и скоро уйдет. Я так много говорил и рассказывал ей, и все равно задыхался от переполнявших меня слов и историй. Она осматривала комнату, с фальшивым интересом прислушивалась и не скрывала своей насмешки надо мною, она все поняла про меня. Я расспрашивал ее про их жизнь, терялся, как назвать, и называл их — «вы, женщины легкого поведения».

— Ты хочешь сказать, мы, бляди? — покривила она запекшиеся губы.

Теперь это была рядовая, меркантильная девушка, со своим интересом в большом городе. И все же очень хотелось, чтоб она осталась. Она отерла большие губы ладонью. Осмотрела себя. Нашла трусики и чулки.

— Отвернись, я оденусь.

Потом я подал ей пальто.

— Дай мне денег на такси.

У меня оставалось только пятьдесят тысяч на жизнь. Я вспомнил Германа и автоматически сказал, что денег нет, очень мало.

Большие запекшиеся губы шевельнулись в усмешке.

— Я вчера кончила от тебя, — сказала она и посмотрела на меня мягкими глазами. — У меня такое первый раз с клиентом, а ведь это вредно для нашей блядской психологии.

«А ты опять сегодня не……». Я просто пожал плечами.

— Можно, я твой телефон запишу? — попросила она.

И я дрожащей рукой написал на бумажном квадратике номер и свое имя. Потом перепроверил номер. Ошибки не было. Точно. Да. Не было.

— Номер, наверное, не тот записал? — она с мягкой, родственной усмешкой посмотрела на меня.

— Да ты что?!

Она бережно свернула бумажку и положила в карман. Я достал из плаща пятьдесят тысяч и вывернул перед ней все карманы.

— Это последние, точно!

— Спасибо, — сказала она.

Я открыл перед ней дверь и все не верил, что она уйдет. Она вышла на площадку, спустилась на три ступени вниз и обернулась:

— Думаете, это вы меня трахнули? Это я вас трахнула!

Я представлял, как она идет по улице и постепенно теряется в толпе.

Вся кровать, вся моя одежда и особенно плащ были в белых волосках от ее мохеровой кофты. Подушка пахла дешевым и приторным запахом. Жалко было ее красивого тела и грязных пяток, и долго еще жили у меня во рту ее полные сладкие губы и сладкий синтетически свежий запах жвачки.

 

восемь

Одинокому так легко вставать ранним утром. Дрочил, подсчитывал в уме, сколько уже должен людям. И вставал.

Итого: Герман — 150 $, Гази — 200 $, Флюра — 400 тыс. руб., Магда — 100, Полина Д. — 100, Нелли — 50, Димка — 50, Валя — 30.

У этих утренних часов был свой особый привкус и запах. То ли так пахло в этой съемной квартире, то ли снег, мягко желтеющий за окном, привносил холод и запах тревоги, то ли так пахло мое одиночество и отсутствие будущего.

И работал я как-то отчаянно, будто из последних сил держался сам за себя обеими руками.

В метро удивился, что нужно идти в двери вагона. Ехал, и удивление вступало в мышцы от неизбежности цепной реакции — подъезжает поезд, открываются двери. Входишь, закрываются. Открываются, выходишь, закрываются. Все ищут, где сесть, и бросаются к свободному месту. Вдруг вспомнил, и рот наполнился ее губами, услышал ее свежий сладкий запах. У девушки напротив были красные, блестящие и жирные губы, словно на масле пожаренные. Наверное, у всех брюнеток такие губы, как будто вкусно смазанные маслом. Их бы еще кунжутом посыпать или маком. Она сцепила руки, по пальцам разбросаны красные сочные лепестки ногтей. На следующей остановке вошла толстая аппетитная тетка. От нее так пахло ванилью, что я чуть не вышел следом за нею. Сглотнул. В желудке заурчало так громко, что я осмотрелся. Вроде бы не услышали. Внутри такой вакуум, что, кажется, меня сплющит, втянет голову внутрь. Сегодня ел только два куска хлеба у Гарника с Ксенией с утра, в офисе немного орешков и кофе. Столько выпил кофе, что кажется, будто и моча пахнет кофе. Слушал указания Нелли, и подташнивало, хотелось присесть. «Да, хорошо, Нелли, понял, сделаю… белье для беременных, тест в Институте сертификации по детским бутылочкам, ок, понял»…

— Анвар, голубчик, ты прости, что такая задержка с деньгами.

— Ничего, Нелли, зато я сижу в чистом и теплом офисе, в центре Москвы, и с этой работой я все забыл, я почти не вспоминаю Асель.

— Голубчик, шел бы ты домой…

Толстая аппетитная тетка открыла кошелек, и меня так удивили деньги, удивило, что они есть у людей. Это какой-то заговор против меня. Откуда у людей есть деньги? Это не деньги, а некие секретные карты. Если бы все, кто здесь едет, заплатили б мне по рублю, по десять рублей… Смотрел на фонари в метро, и слюны во рту становилось больше. Хотелось закурить. Вдруг почувствовал вкус и запах колбасы, будто отрыгнул. Девушка глянула.

Что же в ней похоже на Асель? Толстая верхняя губа. Не накрашенное лицо и от этого как бы укороченные ресницы и подслеповатый блеск глаз. То, что она говорит с подругой, видит мой взгляд, и у нее немеет и кривится верхняя губа. А может быть, эти вечные весенние конопушки на носу? Эти как-то по-особому выпуклые щеки? Девушка достала книгу и… очки. Потрясающе, а может быть, это она? Это же Асель и есть. А разве что-то случилось? Ну да, притворились, что не знаем друг друга, сели в разных углах вагона, чтобы познакомиться заново, сдерживая смех, удивляя пассажиров, и сейчас мы познакомимся, рассмеёмся и дальше уже поедем вдвоем, к нам домой, и только у меня в душе на какое-то время задержится страх и, выходя вместе с ней из вагона, я оглянусь и вдруг увижу себя в электричке 1997 года, без денег, без работы, регистрации, и без Асель, с этими вот мыслями в голове.

На «Петровско-Разумовской» стоял возле киоска с курами гриль. В Москве всегда возле еды восточные люди. Они какие-то масляные и будто прожаренные или прокопченные, с добрыми, сытыми и сонными лицами. Доехал на автобусе до «Байкала». Вдруг запах шашлыка, особенно острый и кислый из-за снежинок в воздухе. Пластиковые пакеты у женщин в толстой зимней одежде. Москвичи так много и вкусно едят! Откуда у людей деньги? Ведь никто ничего не делает, закрываются заводы и фабрики, но один за другим открываются рынки, все время говорят о каком-то среднем классе, который вот-вот появится в России и это станет спасением для всех. Какие-то люди начинают верить, что это они средний класс, это их греет. Все это рухнет когда-нибудь все равно. Как может появиться что-то, когда никто ничего не делает, а только продают друг другу на рынках китайские и турецкие товары. Всё думал-думал, и оказывалось, что у человечества есть только нефть. Долго смотрел на освещенные витрины киосков. «Вот бы мне эти „Суперчипсы“ и эти „Чипсы со вкусом сыра и лука“ тоже мне. „Чипсы картофельные со вкусом сметаны, укропа и бекона“, тоже было бы неплохо, хотя и не наешься, конечно. Что там, чипсы какие-то? А вот, смотри, „Рулет 7 Days“, это, конечно, с утра хорошо, с кофейком. Миндаль жареный. А у этих „Рыба-песчанка“, „Кольца кальмара“, ты их не любишь, правда, но сейчас бы съел, точно съел бы. Нужна тебе эта рыба?! Смотри, какой бекон, перетянутый сеточкой, так, что образуются на мясе выпуклые ромбики, да-а. Какая сочная колбасная нарезка! Это же химия все, ты же знаешь! Да какая разница. Прямо почувствовал на языке тонкий ломтик. Заварить кипятком вот эту китайскую лапшу в стаканчике, приправить китайскими специями из прозрачных пакетиков, подождать, пока разбухнет и есть вот с этой нарезкой, да-а. Зачем она берет этот торт? Простой, слоенный вафельный торт, им же не наешься? Взяла бы лучше этот бекон. Я бы, конечно, этот бекон взял на ее месте. Сладкий сухой тортик, он уже небось просроченный. Ла-адно, ты бы и этот тортик сожрал с удовольствием. Мог бы я так делать: раз, щелчок пальцами, и сумки этой женщины оказываются у меня в руках, а она вообще ничего не замечает. Или, раз, и кошелек этого мужика у меня в кармане. Прямо почувствовал, как оттопыривается карман и колет грудь. Да-а. Может, и вправду этот кошелек уже у меня в кармане… нет, конечно. Это было бы чудо. Да-а. Какая золотая и жирная скумбрия! А сколько этой скумбрии плавает в океане просто так?! А здесь специально устраивают дефицит и завышают цены. А где-то ее так много, что на нее смотреть не могут».

Я стоял и всё перекатывал пальцами, переваривал в кармане холодную копейку, и рот от этого наполнялся слюной.

Что за манера сучья пошла — денег людям не платить за работу?! Получу зарплату и скажу: «Спасибо, Юрий Владимирович, разменяйте ее по доллару, сверните в трубочку и по очереди вставьте в свой хитрый зад».

Пидор. Дать ему в торец с самого утра. Вообще все деньги за три месяца потеряешь. А он еще и рукопашник! Ну что за пидоры, а?..

Внутри все дрожало, руки и ноги казались необыкновенно легкими и тоже подергивались. Закурил, чтобы хоть немного унять голод.

Вдруг я резко вспотел и почувствовал, как течет холодный пот по ложбинке спины. У меня онемели руки и ноги, как будто кто-то потихоньку собирал меня внутрь тела, в маленькую точку. Онемела и похолодела кожа головы, неприятно онемело все тело, подташнивало. Мне становилось все хуже и хуже, я испугался. Тело мокрое, а рот сухой. И вдруг снег начал чернеть в моих глазах, а шум машин становился все тише, глуше и наступила полная тишина, мужчина у киоска немо открывал рот, беззвучно смеялся — и он, и весь мир вокруг пульсировал под стук моего сердца. Я почувствовал во рту свой обездвиженный цинковый язык, громадные зубы и увидел множество черных пирамид. Стена покосилась и стукнула меня в голову, я услышал посторонний звук удара, и все еще стоял, но киоск был надо мной. Я лежал на снегу между киосками. Потом из темноты появился милиционер, он зачем-то потыкал меня дубинкой, открыл рот, нагнулся ко мне и снова открыл рот, а потом ушел. Я поджал ноги, так было легче. Я не увидел в рукавах своих рук — кисти так побелели, что их невидно на белом снегу. Сел и долго о чем-то думал. Видел ноги идущих мимо людей. Чьи-то сумки с неприятной едой. Рука стеклянно лежала на снегу, и в то же время я вдруг почувствовал ее на небритом подбородке. Издалека приближался гуд машин, грохот все усиливался, будто медленно открывали дверь. И я снова почувствовал волосы на голове, и вдруг вдохнул ртом новый свежий воздух.

Промозгло горели огни витрин и фары машин, сиял зимний проснеженный воздух, людская толчея, и я вдруг почувствовал эту ясную усталость в душе от невозможности продолжать дальше бессмысленную жизнь. Я радостно вздохнул, не слыша в себе никакого страха, и удивленно посмотрел перед собой. Обстоятельства с равнодушным самурайским упорством готовили, настраивали меня на смерть. Прошел к остановке, прислонился к железу и часто вздыхал, ленясь продолжать свое существование и тоскуя от этого.

Хотелось возвращаться домой другим путем, казалось, что если поеду другим путем, то обязательно встречу девушку своей судьбы. Руки стекленеют от холода. На столбе трепещет и журчит, как пропеллер, оторванный уголок объявления.

Ночью позвонила женщина, будто специально ошиблась номером. Оказалось, что еще только десять часов и звали ее Надежда.

 

девять

Зная, что будет этим вечером, занял денег у Нелли, выпил своего энергетического напитка, зеленую баночку джин-тоника, зажевал жвачкой. Она, также как и в первый раз, ждала меня на остановке — Надежда с испуганной надеждой. Купил Чинзано и рулет в киоске. Ей было неловко, что я трачусь. Она все оборачивалась, словно бы ждала кого-то еще.

Дома она сняла только куртку. Пил я один.

— Я не буду пить, — сказала она. — У меня трахеонелёз, еще заразитесь от стакана, Андрей.

— День святого Валентина сегодня.

— Может, совсем чуток, я потом вымою стакан с содой.

— За любовь и надежду! — солгал потерянный и чужой мужчина во мне.

— Да-а… да-а… А я ведь ветеринаром работала, здесь, в Тимирязевке, — задыхаясь, сказала она.

— Интересно.

Она встала и ткнула в брюхо лося на советском коврике.

— Прямо из бока у него торчала фистула, вот здесь. У него льется, а я подкручиваю, у него кап-капает, а я подкручиваю.

Ей не хватало воздуха.

«Надо сказать: Вы волнуетесь? А потом погасить свет».

— Мне жалко так было из-за болтов этих…

— Вы волнуетесь, Надя?

— Што?

— Вы волнуетесь, Надя?

— Да.

— Я тоже, — сказал я и потушил свет.

Присел и расшнуровывал ее сапожки в темноте.

— У меня чесотка от дочери… нет-нет, Андрей, я не дам целовать в губы, у меня трахеонелёз.

Я раздел ее. Трусы неожиданно большого размера. У неё было удивительно, застарело жесткое тело, как хоккейная шайба, обтянутая женской кожей, даже попа и маленькая грудь. От нее пахло мамой. Я знал, что ей понравится моя сила, поднял ее, и положил на кровать. Она была так испугана и беззащитна, что у меня сразу встал. Глядя на нее и едва слушая ее слова, я почему-то думал, что там у нее холодно и сыро, как у морской селедки. Но там у нее было все как у всех. Я крепко сжал ее голову и сильно поцеловал в губы, мне нужно было замкнуть круг, мне не хватало ее губ. Она вначале сжимала их, втягивала внутрь, а потом отдала. Ее удивляло, что я по-разному вхожу в нее, сзади и даже сбоку, будто они никогда так не делали с мужем.

— Ой, сколько время, уже поздно. Вы так долго… ох… Андрей… ой, мама… Андрей, я устала. Вы долго… дочка…

Я кончил на ее большой живот, она радостно вздохнула и хозяйственно размазала все по себе.

— Пусть подсохнет, это полезно.

Я тихо лежал за ее большой спиной, у стенки. Мел снег, возле окна сонно, плавно, а в свете фонаря упруго и стремительно. Он шуршал в сухих «вертолетиках» клена. Громоздкий и гулкий звук самолета высоко в небе. В пещере играли в карты и монотонно разговаривали, иногда взрывалась аплодисментами и криками передача «Поле чудес». Мне казалось, что я лежу где-то в богом забытой глуши, с чужой, никому не нужной женщиной в годах, и я уже не я, а какой-то Андрей, недалекий и уже родной этой женщине, а моя Аселька где-то в ослепительном Центре, среди молодых, перспективных и веселых людей, и она вдруг на мгновение вспомнила обо всем нашем с грустью, сожалением и радостью, что все кончено. Уехать далеко, покончить с собою по-тихому, спрятать себя, чтоб никто не узнал, что ты проиграл и сдался.

— Лежишь?!

— А что делать?

— Я ничего, так… Андрей, прыгать хочется!

Голая, сидит рядом. Искоса, как-то ненароком, боясь обидеть, осматривает меня. Одинокие женщины особенно остро боятся заразиться.

— Что ты его все изучаешь?

— Интересно! Мне так было хорошо, у меня так первый раз в жизни, Андрей, правда… я не верила.

— Да ну? У тебя, рожавшей женщины?

— У мужа был большой, и мне было больно всегда.

— Очень большой?

— Да-а. И я только боялась, что снова будет больно.

— Надо же?!

……………………

— Неужели так и есть, что смысла нет?

— Что, Надь?

— Шесть ящиков соберешь если, то давали ведро черешни, я ее продавала, килограмм за два рубля пятьдесят копеек. Потом с мамой работала, она была проводником вагона Севастополь — Москва. Летом отдыхали с ней в Ильичевске, там только директора отдыхали — мужики пузатые, как будто беременные или арбуз съели, несут живот в море и плю-ю-юх туда. А в Севастополе ходила на танцы, там было два училища, Голландия и Нахимовское. Голландия лучше, конечно. Тетка мне говорила: не дружи с первым курсом, Надюш, их еще долго ждать, когда они окончат, а с четвертым или пятым. Они когда заканчивали, получали китель и фуражку… Но я не захотела ехать на Север, а сейчас думаю, что, может, и не судьба, а пигалицы, вот такие ручки, что она там настряпает этими ручками, выходили за таких статных парней.

Затаила дыхание и осторожно, словно боясь, что я ее ударю, положила ладонь на мой член. Прислушалась ко мне. Подержала его в кулаке, потом сжимала пальцами, исследовала, потом перекатывала яйца, словно удивляясь им, и не веря, что ей разрешают делать все это. Её маленькая рука вспоминала давно забытые ощущения. Она приподнялась и внимательно посмотрела на него, будто что-то такое увидела.

— Что там? — спросил я.

— Ху-уй, — тонко и радостно пропела она.

Расстались, как два человека, случайно разговорившиеся в привокзальном буфете. Или она приходила делать социологический опрос неудачника?

Мне было уютно, как это бывает только в квартирах алкоголиков, когда ветрено и холодно за окном, когда понимаешь, как хрупка и бессмысленна твоя жизнь, и когда кажется, что эти обшарпанные стены, хромые диваны и облупленные трубы начинают сиять грустным светом беспомощного сочувствия и любви к тебе и твоему состоянию.

 

десять

Какого-то хрена сижу в малом зале ЦДЛ, какого-то хрена слушаю чей-то бред. Куда только не пойдешь, что только не сделаешь из-за одиночества.

Здесь я читал свой рассказ, меня видел Серафимыч, ему понравилось, но он так и не подошел в тот вечер, сказал, что стеснялся своего старого пальто.

В носу так щиплет, может, действительно выпить, выжечь микробы внутренним жаром. Она бы смеялась надо мной, конечно, если бы знала, что я здесь сижу. Все красное почему-то. Это давление крови в глазах.

Я вышел и сразу увидел их, они все стояли вокруг Эммы Бурдаковой: Артемий, Гарник, Нелли и Юрий Владимирович, с барсеткой под мышкой.

— Вот, Эмма Рахатовна, это Юрий Владимирович, о котором я вам рассказывала, — с какой-то странной иронией на лице говорила Нелли. — Директор и владелец нашего издательского дома «Хармор».

Юрий Владимирович заранее уже смущался, переминался с ноги на ногу.

— Да, здравствуйте, очень рад! — тихо сказал он и услужливо подался к ней. — Юра.

От смущения он покраснел, и ярче стали видны его редкие светлые волосы. Он застенчиво улыбался, обнажая свои белые крепкие зубы, и все поправлял под мышкой толстую барсетку.

Эмма Бурдакова была похожа на стареющего накрашенного гомосексуалиста в женской одежде. Она изогнула нарисованную бровь и медленно подала свою крупную жилистую руку. Одного, в меру равнодушного и недолгого взгляда хватило ей, чтобы все понять про Юрия Владимировича Воробьева и Нелли. Нелли с радостью сообщницы поймала этот её взгляд уже на излёте.

Артемий стоял рядом и тоже чувствовал себя сообщником, а потом мило общался с Нелли, тусовались, как малознакомые люди. И я как-то растерялся, неловко стало перед ними, я не смог бы также общаться с Аселькой, я даже в глаза ей не смог бы смотреть.

Спустился в дешевое кафе в подвале. В сигаретном дыму плавали, переходили от столика к столику и пили за что-то разные личности. Взял пятьдесят грамм «Гжелки» и выпил.

«Когда я был бездарным, я ходил пить в кафе ЦДЛ», — сказал я этому журналисту внутри себя.

«Почему?» — он сделал вид, что не понял, это их блядская журналистская привычка.

«Сейчас выпью и скажу».

«Хорошо, я подожду».

«Жди, хули».

Я взял еще сто грамм водки, выпил половину, накопил слюну во рту и сглотнул, чтобы снять жжение, закурил.

Пьяный старый пердун целует женщине ручку. А она теряется, ей неловко. А он все ловит ее ручку и размазывает по ней водочно-розовые губы. Это вечная блядская ЦДЛ-овская манера, как бы утонченная.

Длинный, небритый мужик рассказывал двум неопределенного возраста женщинам, что он продал немцам сценарий фильма. Они курили и, щурясь, выпускали дым. Вот уже час он это рассказывает.

Странно было сидеть внутри своего горячего тела, и гул голосов и пьяные крики доносились издалека, мягкими волнами. Я поскреб щеку, а показалось, что кто-то снаружи поскреб бочку, в которой я сижу.

Черноволосый мужчина в белой рубашке склонялся над столами и агрессивно требовал налить ему. Если подойдет ко мне, я молча пну его ногой, представил, как пну, и снова выпил.

Черная, страшная старушка сидела в углу и курила, щуря глаз.

Нет ни одной молодой девушки. Даже барменша, и та старая. Это тоже показатель. Показатель неуспеха. А где мой журналист? Ушел.

— Ты чего здесь сидишь? — удивилась Нелли.

— Так, слоганы для Билайн придумываю.

— Не понимаю… Я же говорила тебе, что мы с Юрой будем ждать тебя в Пестром зале.

— Да? Вообще не помню.

И я пошел в Пестрый зал. Когда-то это тоже было дешевое кафе, и поэты писали прямо на стенах свои строки. Потом эти поэты прославились и попали в учебники по советской литературе, потом ушлые бизнесмены сделали дорогой ремонт, обвели золотом пьяные строки на стенах, ставшие теперь ценными советскими брендами, и все стало очень дорого, и другим писателям сюда уже не попасть. Теперь за стойкой бара сидел и смущался Юрий Владимирович, а рядом с ним Нелли. Ненавязчивый молодой бармен в белой рубашке перетирал бокалы, а ему больше делать было нечего, не онанировать же.

— А я не пошел сюда, здесь же дорого, — сказал я.

— Ничего, — смущенно заулыбался Юрий Владимирович.

— Анвар, давай выберем какой-нибудь коктейль? — предложила Нелли.

— Б-52, сразу скажу, я его еще ни разу не пробовал.

— Ну и я тогда тоже, — обрадовалась Нелли. — Юр, ты как?

— Я пас.

В полумраке бара приглушенно сияли и сверкали бокалы, хромированные ручки большой, антикварной кофейной машины из Америки. Знойный запах кофе, будто спрессованный жар бразильских плантаций. Сбоку, в глубине зала люди за столиками. Серебряными рыбками вздрагивали по потолку блики от вилок и ножей. И я понял, что писателей больше нигде не осталось, все продано и здесь сидят одни покупатели, в карманах у которых только бумажки с малолитературным текстом. Сидят и ждут чего-то. Чего-то богемного, наверное, драматичного. А ничего же не будет.

Передо мной появились две стопки с бурой жидкостью и пенкой. Руки бармена щелкали над ними зажигалкой. Обычная зажигалка «Крикет». Непорядок, бля. Над стопками, отрываясь и снова припадая к ним, колыхался бесплотный, синий язычок.

— Соломинки? — Глаза бармена вопрошали, на всякий случай. Вдруг мы мазохисты и пьем без трубочек.

Он был более бармен, чем бармен на самом деле, он прикидывал, каким должен быть бармен, он подражал бармену, которого видел в каком-нибудь идеологическом фильме про западную жизнь, и поэтому, конечно, был совсем не бармен, а бывший комсомолец или пионер. А я прикидывал, каким должен быть журналист. А здесь кругом сидели одни подражатели, одни «как бы». Пили кофе, курили, и им было особенно приятно и уютно оттого, что за стеной нищая зимняя страна. Все они, бывшие неподкупные советские люди, вдруг разом открыли для себя философию продажи, силу денег, и одни вольготно чувствовали себя хозяевами, будто всю жизнь ими были, другие уважали их за все худшее, что может быть в человеке, и были счастливы мстить своей советской неподкупности, и с наслаждением первооткрывателей продавались и верили в свое лучшее капиталистическое будущее. В общем, все делали все, чтобы действительно не было жаль за бесцельно прожитые годы.

Журналист (иронично): Если Вы такой умный, почему такой бедный?

— Ребята, а у меня водка внутри не загорится?

— Юр?

— Надо быстро, раз и все.

— Боюсь.

— Это не страшно, Нель, — улыбнулся Юрий Владимирович и посмотрел на меня, ему было неловко, словно я сейчас увижу что-то, чего мне не нужно видеть. — Я не могу показать, потому что придется выпить тогда. Пей.

— Тянем через соломинку и все.

Я сильно потянул. Вкусно и, конечно, не так крепко, как я об этом слышал. И мало, конечно, хотя так дорого. На донышке еще мерцал, крутился синий пузырёк.

— Ну как тебе, Анвар?

— Ничего, Нелли, скоро взлечу, и буду бомбить.

— Устал, Юр? — спросила Нелли.

— Ничего, нормально, — сказал Юрий Владимирович.

— Сегодня тиражи пришли, и они вдвоем с Борисом, братом, таскали эти кипы по лестнице на четвертый этаж, — жаловалась мне Нелли.

— Ничего, — смущенно улыбался он. — Для нас это как разминка, и деньги сэкономили. Борис все плакался, а я ему — таскай, давай.

— Он у вас другой, конечно, хозяйственный мужичок, а ты романтик.

Они говорили между собой, как родные люди. А я сидел и вел себя, как приличный человек. Бармен тоже вел себя, как приличный человек, и всем видом говорил: да, я ненавязчив, но доступен. И самое удивительное, что мне была приятна эта волна, которая шла от обаятельного, застенчивого лица Юрия Владимировича.

— Жаль, что я не могу угостить вас коктейлем, — вдруг сказал я. — Вернее, я могу вас угостить чем-то, но мне тогда не хватит на метро.

— Ничего, расслабься, — сказал Юра.

— Ой, смешно, Анвар напился, — Нелли захлопала в ладоши.

Оставила ладони сжатыми у груди и смотрела на меня. Глаза у нее блестели. Я не чувствовал себя пьяным, только грустным.

— Кто, я пьян?! Я могу тест… нет, здесь не буду.

Мне стало хорошо, и я хотел рассказать Нелли что-то веселое, чтобы она хохотала, а я бы сидел и улыбался, простой такой чувак. Юре было бы приятно, он любит простых таких чуваков. Но не мог ничего вспомнить. Такая упертая пустота в голове.

— Пойдем, уже, ты как? — Юра с пидорской вежливостью посмотрел на Нелли.

— Пойдем, Анвар? — Она всегда так трогательно выговаривала «р-р», что ее хотелось обнять.

Он расплачивался.

— Товарищ бармен, а у вас коктейли из жидкого золота что…

Нелли зажала мне рот ладонью и засмеялась, а у меня вздрогнуло сердце.

Мы вышли на улицу. Юрий Владимирович вытянул руку. Пикнула невидная в темноте машина, было слышно, как открылись замки.

— Ну пока, Анвар, голубчик, — сказала Нелли. — Смотри, не буянь…

Он крепко пожал мне руку. У него странно короткие пальцы. Когда сжимаешь его руку, такое чувство, будто у него пальцы отрублены наполовину.

Они сели в машину. Длинная представительская «БМВ». Я посмотрел на них. У них радость была впереди, а у меня позади.

«Поэтому они и не подвезут тебя, потому что Юре надо спешить к жене в Солнцево, Нелли — к Лефтереву на Савеловском, а до этого им еще нужно потрахаться в этом красивом, просторном салоне, на кожаных сиденьях», — сказал мне журналист.

«Неужели это так? А может, и нет, сейчас по дороге, другими уже голосами, будут обсуждать журнальные дела, и Нелли будет нервничать. А потом он поедет в свое Солнцево, к жене и дочкам, а она, в своих дешевых, детского размера кроссовках, пойдет к Лефтереву, но все равно грустно как-то», — ответил я.

Я шел, и это нарастало в моей душе. Стоял каленый, каторжный мороз. Снег визжал под ногами так громко, что казалось, кто-то большой идет мне навстречу, и я слышу его шаги, а потом эхо его шагов. Я перешел на другую сторону и дошел до конца улицы Герцена. Проносились машины по Садовому кольцу, ночью, в мороз, они сияли особенно ярко. Я остановился в темноте, у старинного дома светилось маленькое зарешеченное окно. И это случилось со мной возле этого дома. Я стоял и смотрел на него. Это был дом. Мне никогда в жизни не было так плохо, как возле этого старинного и как-то по-старинному заснеженного дома в конце улицы Герцена. Никогда в жизни не было так пусто и безысходно на душе, как после этого вечера и возле этого дома, это была физическая боль. И я засмеялся. Потом замолчал. Я попался. Выхода не было. Я смотрел на него, как на мучительную загадку, на это тусклое окно. Я знал, что нужно что-то сделать, чтобы это кончилось, завершилось. Я не хотел идти домой, но и не знал, что мне делать, и все стоял возле этого дома. Я не хочу обратно, там мне станет еще хуже, ты умрешь там среди этих поэтов. Я не хочу домой, там мне тоже станет еще хуже. Если я сейчас сделаю хотя бы шаг, я буду рыгать. Я буду блевать, я буду пить, курить, я буду долго дрочить, но легче мне уже не станет, что сделать против пустоты? Дом давил и бесконечно заваливался на меня своим круглым углом, он зависал надо мною, кренился и заходил то с одной стороны, то с другой, выгибался скобой вокруг меня. Он открыл мне весь ужас моего положения, мучил и не отпускал от себя. Я сел, скорчился и застонал. Услышал хохот и громкий говор. Две девушки, не заметили. Видимо, что-то случилось со мной, как будто я стал прозрачным для всех женщин, будто закончился во мне какой-то пигмент, и я стал мужчиной-невидимкой, даже без ферромонного запаха.

Исчезли, будто их умыкнули. Я встал, также сияли, наливались светом, вспыхивали и пролетали машины по проспекту, снова вспыхивали. Также заиндевело светилась в высоком черном небе сталинская высотка. И также стоял за спиной этот ужасный каменный старик… и вот только после этого, потом я потащил себя вперед, склонившись набок и вжав голову в плечи, с ужасом ожидая спиной еще чего-нибудь. Ноги подкосились, сел посреди проспекта, и мне сразу стало тепло.

Два мента трогали меня дубинками, и я понял, что это мои ангелы взмахивают крыльями и влекут к метро.

Как сильно я замерз снаружи и как мне жарко внутри, все органы вспотели, наверное. Когда пьяный еду домой, так всегда надеюсь, что Асель ждет меня. Иногда шевелил губами и пожимал плечами, разговаривая с ней, за нее задавая вопросы самому себе.

— Анвар, а как электричка в метро снимает электричество с рельс?

— Не знаю, Аселька.

Доехал до Петровско-Разумовской, пустой «стаканчик» у эскалатора. Запоздалые люди в каком-то ужасе разбегались от метро в темноту. В ночном автобусе сильно прижался головой к заиндевелому окну. Автобус пустой, казалось, что даже водителя в нем нет. Почувствовал, как холодно голове, и вдруг ужаснулся. По-настоящему ужаснулся, что у меня была Асель — моя жена. Пытался ее себе представить и не мог. Не мог представить, что у меня нет Асель, будто увидел самого себя в зеркале и удивился, что я есть, и я — это я, и я проживаю свою жизнь. Только когда выпью, тогда вылезает наружу весь мой трезвый бред: что мы не любили друг друга, что это была нелепая общажная встреча, что необходимо было расстаться, только, когда пьяный, признаюсь самому себе, как я любил ее и как мне сейчас плохо и как безысходно там, куда везет меня случайный автобус.

Потом думал о Нелли, как бы у нас все было хорошо, как мы помогали бы друг другу. А ей почему-то стало так неловко, она покраснела и сказала: «Вернулась». Нет, это удивительно — Асель вернулась. Причем она искала меня в общаге. Я так и представил по ее рассказам, как она металась возле нашей бывшей 412-й комнаты. Только Асель может так метаться, будто случилось что-то страшное или случится в будущем, если она быстро не найдет меня. Мы встретились с нею в общаге, и она прятала от меня свои глаза, говорила про маму, что-то утешительное для меня, а я заплакал и счастливо тер лицо занавеской. Потом у нас было это. И я снова узнавал ее тело, и меня потрясал сухой жар и бархат ее кожи, будто тугие струи нежного песка. Причем возникло то самое недовольство от нее, и то, что я узнал его, вспомнил, было очень приятно. Нас вспугнула мама, я убежал в спальню этого дома и боялся спиной.

И даже когда я проснулся, то долго еще видел свою спину в этой спальне, и долго-долго мне еще было хорошо, и я был счастлив.

Ночь особенно темна перед рассветом. Дворник заскреб лопатой.

Решил больше не вставать. Юрка живет только ради дозы, это его энергия. А я жил пустыми надеждами, какой я писатель, какой муж?! Нищий бездарь, с детства запрограммированный на жалкое колхозное существование. Ну и что? А кто тебе сказал, что должно быть хорошо? Удивительно, откуда у меня эта уверенность, что все должно быть хорошо? И я вдруг понял, что я все придумывал о себе, и даже то, что мне плохо, это я тоже придумывал, а теперь мне действительно пришел пиздец натуральный. И будет только хуже. Еще и времена эти совпали со мной. Так меня хотя бы на комсомольском собрании обругали бы. Зажигались и гасли окна в доме напротив. Вот, снова горят отдельными квадратами сквозь ветви деревьев. Люстры разные, а свет одинаковый. Оторванная телефонная трубка болтается на ветке. Разъезжаются и съезжаются машины. Пьющий мужчина с батоном хлеба в целлофановом пакете. Странное и такое быстрое зимнее время, только рассвет и сумерки. Неужели в этой щели в стене нет хотя бы десяти рублей, или в этой дырке, какая-нибудь мышка могла утащить туда пятьдесят долларов, или вот под этим отставшим уголком старых обоев. И вдруг удивился, даже привстал, что такая большая Москва и все-все в ней есть, но невозможно найти денег. Удивительно, что они нигде не валяются. Точно нигде их не найти. С утра и днем смотрел на ветви деревьев, на которых болтались чьи-то старые, порванные штаны, пакеты, еще какая-то тряпка. Как же я умудрялся жить все время до этого? Снова ворочать эти будущие дни, как свинцовые валуны. А зачем? Ртуть и свинец вступали в кровь и немели ноги, все кажется отдельным и тяжелым, подгибается рука. В голове плоские воспоминания, картинки из жизни и телевизора, а зачем все это? Дворник скребёт лопатой уже где-то далеко. Женщина маячила у окна, ходила по кухне, открывала дверь холодильника. Хорошо было бы подойти к стене и вдруг отлепить от нее сто тысяч. Положить ладонь и ждать, когда под ней выпуклится купюра.

Устаешь жить бесплатно. Какой-то я лишний во всем. Зачем ты меня сделал, бог?

Онанировал на телевизор, кое-как спустил и вдруг от голода и горечи съел свою сперму. Клейстерный запах.

В пещере играли в карты и монотонно разговаривали. Зашла черная пантера и чесалась в комнате моего глаза. Я лежал обугленный под одеялом и думал, что уже не встану, и эти мысли все больше становились реальностью. Мочился в банку и сливал в форточку. А потом и мочиться перестал. Ничего уже не надо было делать, не хотелось курить, не хотелось женщин. И даже голод уже не мучил. Мыслей о самоубийстве не было, просто умирал, как томагочи.

 

одиннадцать

— Его нет дома! Он на работе, в камандировки… Свои, бля, все дома сидят! Свои…

Открылась дверь, и повалились узлы, загремела гитара. Я приподнялся — советский, аккуратный и смешной чемодан, похожий на самого Димку; маленький телевизор и видеомагнитофон «Грюндиг», видеокассеты с мультиками для Димкиной работы в «Союзмультфильме», странный парфюм «DRAGON NOIR». И эта его книжка «Голый завтрак», которую я всегда видел у него в общаге.

— Анварка, так ты здесь! — Он протирал запотевшие очки и щурился.

«Здесь», — хотел сказать я, но только захрипел.

— Анварка, как здесь жить?! Сарай, ёпть! Там какие-то гамадрилы ходят! — Он испуганно засмеялся и шмыгнул носом. — Уже червончик у меня стрельнул, этот мужик, Анатоль. Я даже среагировать не успел. А-на-толь, бля!

— Да, Дим, у меня тоже.

— Сюда даже девушку приличную стыдно привести… И-ё-о, а ванну ты видел?! — Он достал пузырек и закапал в нос. — Ваа-ще говорить нэ могу.

— Пройдет, Дим.

— Пройдет, — засмеялся, захрипел носом. — Хронический гайморит, бля.

— A-а. Ну как дома, Дим?

— Нормально, Анварка, — сказал он и ушел сморкаться в шкаф слева, где уже начал развешивать свою аккуратную одежду мальчика-отличника. — Нормально, ни дня без грамма.

— Я-асно, Дим.

— Так, Анварка, может, как всегда, а? Я сейчас мясо приготовлю, а ты сходи в магазинчик… бля, Анварка, ты смешной какой-то… ты в запое, что ли?

— Да-а, есть маленько, — ноги мелко дрожали. — Что пить-то будем, Дим?

— Только не коктейли! Надоели коктейли. Вина что ли красного взять?

— Точно, Дим, мясо же все-таки.

Собирался и, казалось, что нас трое, оборачивался. Брел в магазин и смеялся по дороге, вспоминая, как Димка недовольно бурчал на кухне: «Твою мать, это тараканы, что ли?!»

Прикольный этот Димка. Твою мать, это тараканы что ли?.. И так аккуратно раскладывал зимние шерстяные трусики, платочки, полотенца, чувствуется, что мама ухаживает за ним, заботится, думает, как он там, в Москве…

— «Хванчкару», пожалуйста, вон, та, которая за тридцать.

Выгреб листовки из ящика. Еще на лестнице я услышал музыку.

«Опять Меладзе слушает, прикольный этот Димка!»

— Дим, я «Хванчкару» взял.

— Ты знаешь, что Хванчкара — это маленькая деревня в Грузии, и у них маленький виноградник, а здесь в Москве это вино разливают тоннами.

— Поддельное, значит, но оно вкусное, Дим, я пил.

— А, действительно, какая нам хрен разница?

— Дим, вот все-таки, как ты так вкусно готовишь суп, а?

— Да, Анварка, — засмеялся он, подняв голову с гладко зачесанными назад волосами, блестя круглыми очками. — Крошу все подряд туда.

— Ты повар настоящий, на самом деле.

«Она была актрисою и даже за кулисами играла роль, а зрителем был я, — пел Меладзе. — В душе ее таинственной скрывались ложь и истина, актрисы непростого ремесла».

— У нас сегодня какой-то вечер достижений Грузинской культуры, Дим.

— Что ты говоришь? Ага, вкусное, на самом деле, наливай, — сказал он. — Буду знать теперь. «Хванчкара».

«Красота актрисы так обманчива и влечет напрасными надеждами. Ничего слова ее не значили, и в душе моей все по-прежнему».

— Зачем ты это слушаешь, он что, нравится тебе, Дим?

— Знаешь, Анвар, — сказал он, жмурясь за очками. — Ведь он это про меня поет, про мою бывшую жену. Вот все точно так и было: она тоже была актрисой, играла роль даже в нашей жизни, а сама изменяла мне, а я верил ей.

— Да, Дим, извини.

— Стоял уже за кулисами нашей жизни, а все верил ей. Правду говорят, что про свою жену узнаешь самым последним. Смешно и очень верно, это так. Тупо, смешно и верно.

— А она кто у тебя была по гороскопу?

— Телец.

— Ну-у, Дим, Телец не подходит Деве.

— А все говорят, что подходит. Все гороскопы, которые я читал. Есть счастливые союзы, Анварка.

— Точно, все говорят, но на самом деле абсолютно не подходит, точно тебе говорю, Дим!

— В этот раз с дочкой встречался, — сказал он. — Гуляли с ней так долго, потом отводил ее домой. И знаешь, Анварка, я задумался о чем-то и долго-долго так шел в своих мыслях, а потом вдруг как-то почувствовал ее ручку в своей руке и вспомнил про неё, что я с дочкой иду, испугался даже. И знаешь, Анварка, она тоже притихла и тихо шла, только искоса посматривала на меня, она поняла, что с папой что-то происходит, и она переживала за меня, ей тоже стало больно, как и мне, ведь мы с ней родные, связанные, а ведь она еще такая маленькая…

Он вдруг увидел, что я смотрю на его руки, на эти его большие шрамы, похожие на кривые улыбки, и я уже не мог спрятать взгляд.

— Слушай, Дим, у тебя руки такие волосатые! У тебя грузин каких-нибудь не было в роду?

— Нет, Анварка, мама говорит, что прибалты были.

— A-а… А что за книжка «Голый завтрак»?

— Не знаю, не читал.

— Я ее у тебя всегда вижу.

— А хрен знает, зачем-то таскаю с собой.

— Да, бывает такое. А ты, знаешь, Дим, как в Москве журналы издаются? Восемьдесят процентов картинок, Дим, сканируются из старых западных журналов. Мы тоже сканируем. Пиздим, короче говоря.

— Я знаю. И в музыке так же.

— Дим, знаешь, что я ненавижу больше всего?

— Что, Анварка?

— Я ненавижу пословицу: если ты такой умный, почему такой бедный?

— И я, я тоже ее ненавижу. Ван Гог был тупой.

— Дим, а как твое имя будет по-американски?

— Не знаю, ну, допустим, Джон, а что?

— А мое?

— Анджей, нет, это польское… Анди… Энди, вот как ты будешь по-американски. А что?

— Я понял, Джон, — сказал я с ленивым пренебрежением. — Ты — неудачник!

Димка закурил.

— Вот что я тебе скажу, Энди. Ты, бля, тоже неудачник, Энди.

— Как это нелепо, говорить кому-то, что он неудачник.

— Энди?

— Ну что, Джон?

— Я знаю, что у тебя есть шампанское!

— Ты видел, что ли, уже?

— Я что угадал, что ли?!

— Точно есть.

— А потому что, Анварка, у тебя всегда есть шампанское заныканное.

Я достал шампанское. Он веселился, как ребенок.

— Вот блядь, Энди, это мясо горит!

— А что, еще и мясо есть?

— Не знаю, не знаю, по-моему, уже нет. Блин, но какой-же все-таки проигрыш на саксофоне хороший — па-ба-рай-ба-пай… па-ба-рай-ба-пай… вспомнил сейчас… ани были так-сис-ты… па-ба-рай-ба-пай…

— Дим, а прикинь… дым, бля, какой… а прикинь, у нашего Юрия Владимировича пальцы короткие и когда он здоровается, такое чувство, будто у него пальцы отрублены на половину.

— А это кто?

— Да так, есть там один. Дим, я же здесь бабу недавно трахал.

— Да ты что? — посерьезнел так, замер.

— Да, в возрасте уже, Надежда. Познакомились по телефону, она номером ошиблась… У нее, Дим, видать так давно никого не было, что она смотрела на меня, вылупив глаза. И вот я это, вхожу в нее, короче, а она такая: ой, мама, я вхожу, а она: ой, мама, ой, мама, ой, мама… ей лет сорок уже, а она — ой, мама. Я как расслышал, мне так смешно стало, а она: ой, мама, ой, мама, я терпел, а потом тоже говорю: ой, папа, ой, папа. И вдвоем с ней, она: ой, мама, я — ой, папа, о-о-х мама, о-о-х, папа, ой, мама, ой, папа, причем оба серьезно так, главное, что серьезно.

Димка заржал.

— Как-как ты говоришь?

— Ой, мама, а я — ой, папа, ой, мама, ой, папа.

Делал что-то с мясом и все повторял: ой, мама, ой, папа, и хохотал.

— Надежда умирает последней, а я ее законный наследник, — пропел я.

— Анварка, а может нам девчонок каких-нибудь снять?

— Давай, Дим, здесь поблизости, да?

Мы быстро оделись и вышли. Как только появлялись девчонки, весь наш запал пропадал. Я надеялся на Димку, а он на меня. Когда они появлялись, Димка становился серьезным и равнодушным и как будто бы совсем не пьяным. Так и стояли на остановке, два идиота.

— Дим, а ты знаешь, что если в Германии мороз чуть выше десяти градусов, то там жизнь замирает?

— А в Индии, Анварка, минус два — уже со смертельным исходом…

— Я понял, Дим, у нас не получится, мы не созданы для этой роли.

— Я вот тоже думаю.

— Это надо Гарника.

— Да.

— Или Германа.

— А нам, на самом деле, не это интересно, неудачник Джон.

— Но хочется же, неудачник Энди.

Дошли до светофора, подождали зеленый и не стали переходить. Снег. Тетка с догом. Мусорный бак с выломанной балконной дверью.

— Дим, скажи, а правда дог похож на гомосексуалиста?

Он смотрел и хмыкал.

— Да, точно, что-то есть такое… Ну что, так и будем идти?

— Дальше и дальше, — сказал я, и мы оба остановились.

— Может, педику Кириллу позвонить? — засмеялся он.

— А ты что знаешь про него? — я тоже засмеялся.

— Мне Артемий Финецкий говорил, да про него все знают, он сам бегает и всем рассказывает, что стал педиком. Он, конечно, приедет, если ему позвонить.

— Да уж, Дим.

— А Гарникян чем занимается?

— Слоган для Билайн хочет придумать.

— A-а… Может водки выпить?

— Коктейли не надо, коктейли не надо! Если водки выпьем, Дим, у нас такой коктейль внутри будет, Северное сияние, бля!

— Надо выпить, а то насморк замучил.

Купили водки. Смотрели на девчонок. Прошли мимо этой жалкой, занесенной снегом по самую крышу, «Волги».

— Так бы и сказал, Дим, что водки хочешь, а то — девчонок снять, мы не созданы для этой роли.

— Я вот сам не люблю в себе это, нерешительный, бля.

— И я тоже, Дим.

— Поэтому мы и оказались здесь. Сейчас позвоню Кириллу и скажу: педик-неудачник Кирилл, дело есть, короче, смазывай задницу и к нам, — он захохотал.

— Поэтому, Дим, мы здесь, а Гарник и Герман с женами. А мы здесь с водкой… — рот мой вдруг наполнился ее губами, и я услышал синтетически свежий запах жвачки… — забыл тебе рассказать, мы после Нового года с Германом проститутку сняли.

— Ой, мама, блин, я пропустил. Ой, папа, бля.

— Хорошая, только она какая-то сонная была, и Герман ее все время будил, мол, работать, матушка, работать.

— Это он так говорил?!

— Но! Работать, матушка, работать, а она спит.

— Ой, мама, бля, работать, матушка, работать?! — Димка захохотал.

— Давай, Анварка, по капельке.

Мы выпили. Я выпил только потому, что Димка хотел.

— А я вот, Анварка, смотрю на эту губку для обуви и думаю, как просто все сделано. Но почему это китайцы придумали, а не я. Так хочется что-нибудь придумать нужное всем.

— И мне.

— Может, нам тоже проститутку снять?

— Денег нет, Дим.

— Блин, и у меня нет, работа есть сделанная, а денег нет. А может, нам по объявлению проститутку вызвать?

— Ни одной газеты нет у них, мы уже искали с Германом.

— Вот, блин! А вот как можно без газет жить?! Это же дешевле, если по газете искать.

— Дешевле.

— Неудачнику педику Кириллу, что ли, позвонить? — снова сказал он и засмеялся. — Как странно, Анварка! Так странно, что в этом огромном городе, мегаполисе, очень много одиноких девушек, девушек уставших без любви, и мне хочется подойти к ним и раскрыть свою грудь, и сказать — посмотри, какая у меня душа, зачем тебе «мерседесы» и счета в иностранных банках?! Ты знаешь, какой кроется внутри меня мир и какое счастье я могу тебе подарить! А они ищут совсем другое, обманываются, их используют, и все равно, бля…

— Нет, Дим, такое поколение женщин вымерло. Вымерло, как класс. Декабристок больше нет.

— И наверное, сотни, сотни тысяч из них в данный момент мастурбируют и мечтают о мачосах, а мы не можем никого найти. Я прямо чувствую их, слышу, как они стонут, и умоляют нас прийти. А мы ищем проституток.

— О-о, Димка, о-о, Анварка, наконец-то, о боже, о-о-о…

— Ой, мама, бля.

— Ой, папа.

— Говорят, в Японии наносят такие штрих коды на плечо, девушки, парни на дискотеках, и у всех считывающие устройства. Считываешь, а там написано: «хочу трахаться» или — «не прочь».

Я засмеялся и понял, что пьян, тяжело и устало пьян. А потом смотрел телевизор с выключенным звуком. А Димка что-то искал и все двигал меня.

— Где же он может быть?

— Дим, ты чего ищешь-то?

— Ключ ищу.

— А-а.

Он уходил, приходил и снова двигал меня.

— А что за ключ-то?

— Старинный такой, длинный должен быть ключ, резной.

— А-а.

— Не видел?

— Нет, какой ключ-то, Дим?

Он налил себе, немного налил мне и выпил.

— Анварка, там, в глубине моего шкафа какая-то дверь в стене, и прорезь для вот такого ключа.

— Ни фига себе, а я не видел.

— Странная дверь, эти гамадрилы ничего тебе не говорили про нее?

— Нет.

— А Вова, тоже ничего? Странно, я вот думаю, что же там такое, что за нею, дверь-то старинная?

Я почти весь влез в этот встроенный шкаф, но только стена, шероховатая гладь обоев.

— Где, здесь, что ли, Дим? Или сбоку? Штаны твои мне на голову…

Он сидел с гитарой, курил разноцветную сигаретку и спокойно смотрел на меня.

— Нет?

— Нет, конечно, Дим!

— А я думал, что, может, ты ее увидишь.

— Я-асно, Димон.

— Так грустно, Анварка, всегда ищу потайную дверь, а нигде нет. Почему нет потайной двери?

Я тоже закурил его необычную сигаретку.

— Дим, удивительно, где ты такие сигареты цветные находишь?

— Да-а, Анварка, так хочется, чтобы в этой хрущобе была хоть одна потайная дверь, — он засмеялся и замолчал, уткнувшись в гитару. Почесал струны где-то у себя сбоку. — Мимо белого яблока луны, мимо красного яблока заката, облака из неведомой страны все плывут и плывут, плывут куда-то. Облака-а, белогривые лошадки, облака, куда вы мчитесь без оглядки? Не смотрите вы, пожалуйста, свысока-а, а по небу прокатите-ка вы меня…

Меня так поразило это его пение, тихий гитарный фон, я затаил дыхание и боялся пошевелиться. Я вдруг почувствовал, что такого не услышу больше никогда в жизни.

— Мы помчимся в заоблачную даль мимо гаснущих звезд на горизонте…

Эта детская песня, которую в мультфильме весело и задорно пели ежик, заяц и какая-то белка, была так трагична в его исполнении и так безысходна, что хотелось закричать. Я вышел в коридор и столкнулся с Анатолем. Он сжимал в кулаке большую отвертку, темное лицо его кривилось, щеки ярко блестели.

— Андрей! — членораздельно сказал он. — Как же хорошо ты поешь, бля! Ты мне всю душу порвал!

— Да это не я, Анатоль! Если бы я еще умел и петь! Это Димка.

— Димка? Этот, что ли? Все равно хорошо, а пиздец мне, ребята! — он закрылся в ванной.

Я думал, что не засну с горящим светом, но заснул, и проснулся. Димка допил водку и казался трезвым, касаясь языком нёба, он тихо выщелкивал какой-то мотив. Записал что-то на клочке бумаги. Принес чайник с паром, нарезал кружочками банан и полил сверху вареньем. Я смеялся про себя, глядя, как аккуратно и с любовью он это делает. Интересно наблюдать за человеком, когда он не знает и не обращает внимания на то, как он сам выглядит со стороны, и оказывается такой хороший в этот момент. В одиночестве человек святой.

— Дим?

— Что, Анварка?

— Ты знаешь, что мы с тобой, как Шерлок Холмс и доктор Ватсон.

— Почему?

— Они ведь тоже снимали квартиру на Бейкер-стрит и даже не переживали по этому поводу. Потом Ватсон женился, ему уже лет много было…

Надо будет выпросить у Вовки тот чуланчик, чтобы не болтаться скрюченной фигурой в Димкиных ночных грезах.

 

двенадцать

К вечеру необыкновенно синее небо. На ветке, рядом с моим окном, сидел маленький черный человек. Я вздрогнул в своей новой комнате, боясь еще раз повернуть голову… Он также сидел и чистил крыло, это был грач, такой большой, что я испугался. В открытой форточке стеклянно колыхалось теплое марево, и ветви дрожали, будто лежат в воде. Я замер и в этой тихой секунде вдруг услышал слабый, нежный запах весны, и обрадовался этому большому грачу, этим дрожащим ветвям и этой мрачной комнате с матрасиком на полу, все уже было весеннее и радостное, во всем сквозила жизнь — я пережил эту зиму, все пережил.

— Кам ту Марракеш, — пел и брился. — Кам ту Марракеш.

С удовлетворением замечаешь, что невозможно бриться и петь одновременно. Да, невозможно бриться и петь одновременно. Вообще-то мне плохо, но именно сейчас радостно, я весел и ироничен.

Брил это свежее, резиново-хрустящее и как всегда некрасивое с утра лицо, особенно татарское и некрасивое с утра лицо.

Чайник вскипел. Заварил прямо в чашке Димкин чай «Принцесса Нури», покрепче, чтобы зубы хрустели. Нашел газетку и гладил свою белую рубашку с глупой надписью «Charli». Я в ней женился, глупец. Потом гладил брюки, капли воды упруго и весело скрипели и хрустели под днищем утюга, подбрасывали его.

Солнце. Пение птиц. Запах разогретого утюга и распаренных брюк.

И сиюминутная уверенность в возможности счастья.

«Филипс — изменим жизнь к лучшему». Поднимался на эскалаторе, и вдруг в воздухе взблеснуло, я зажмурился, отшатнулся, подумав, что в меня брызнули водой, а это ветром со станции вздуло волосы девушки, и они блеснули, как мириады капель.

Беременных стало больше, надо записать… А здесь мы ехали с Серафимычем когда-то.

Задумался и очутился возле общаги, даже сам не поверил. Теряешь контроль — и вот снова у общаги. Часы «ЗИЛ» на стене также показывали без пятнадцати одиннадцать. Доехал на лифте до четвертого этажа. Очень мрачно в коридоре, еще и оттого, что не было света. Долго стоял возле своей двери, делая вид, будто пришел к кому-то. Уже почти не узнавал ее, только номер тот же — 412. Странно, что мы здесь жили с Асель, что она ходила в халате, и я видел ее в коридоре. Потом вдруг увидел след от китайского карандаша против тараканов на косяке. Заболело сердце. Ведь это она чертила той зимой. Она еще писала какие-то буквы. Оказывается, это были не буквы, а крестики-нолики, и получалось — охо-хо. А вдруг она сидит там, в темной пустой комнате, одна, в халате и ждет меня все это время. Хотелось окликнуть ее. Я прижался к двери, прислушиваясь. Охо-хо, охо-хо… Как может быть так, что время все лечит? Как мучительно и невозможно, кажется, ждать, когда пройдет время боли.

Потом был на пятом этаже. Проходил мимо 528-й комнаты. Стоял на площадке, курил. Вот сейчас из 528-й выскочит Асель, мимоходом обрадуется мне и вдруг почувствует, что случилось что-то непоправимое.

«Что?» — спросит она.

И снова стоял возле 412, как проклятый. Потом, зажав свою боль, задумчиво курил на лестничной площадке. И не поехал на работу. На № 3 троллейбусе проехал по Бутырской, Новослободской, Долгоруковской, мимо того старинного дома. В нем жила какая-то тайна, там меня ждали дореволюционные цыгане, и я чувствовал, что надо повеселиться напоследок, на мне была белая рубашка и черное проклятие. Пил с ними, видел всю их фальшивость и нерусский цинизм, но все равно приятно. Проехал по Чеховской. Ослепительно блистают хромированные детали машин. Доехал до Пушкинской площади. И пошел по Страстному бульвару, мимо «Нового мира» до клиники № 24, до больших тополей, где мы когда-то целовались с нею, и толстые стволы тополей так тяжело стояли на земле и качали тени ветвей на асфальте, будто двигая бульвар и нас вместе с ним. Вышел на Петровку, как всегда удивило и обрадовало своей красотой здание № 38 с колоннами, дошел до парка Эрмитаж, где мы были с ней. «Где же та развалистая скамья?»

Солнце было всюду — окна, очки, циферблатики, лужи. Блестели кончики волос, спадающих мне на глаза, искрились ресницы. Бешенство солнца. Сводит солнцем глаза, как скулы лимоном.

Смотрел на косое полукруглое здание на той стороне Петровки, и с надеждой думал о друзьях. Потом свернул на Большую Каретную улицу, странно, все влажное, а из переулка пыльный ветер. Все искал, где тогда мы гуляли с Асель. Пошел дворами и вышел к церкви. Смотреть на нее было радостно: заброшенная, голуби на карнизе казались мертвыми, старыми, как она сама. Я обошел ее и увидел маленький вход и доску, на ней было написано «церковь Знамения Пресвятой Богородицы за петровскими воротами 1679–1681 конец 1819». Она невысокая, кресты на ней маленькие, можно удержать в одной руке. Рядом с нею тополь, над ним синее небо. Потом пошел к другой церкви, а там двор и все церкви, церкви, у одной купол из черной треугольной чешуи. Большие кресты. Старая церковь, кирпич крошится из решетки кладки. Вошел. Вверху железные перекладины, на них фонари. Деревянные полы. Тихо потрескивают свечи. Я оставил свечу за счастливую радость.

Потом пошел в то кафе, где мы летом сидели с Асель, когда искали материал на свадебное платье. Вспомнил голубей, и что было необыкновенно грустно рядом со Столешниковым переулком, и хотелось что-то написать, чтобы передать грусть всех времен. Может, я что-то предчувствовал или помнил? «Я приехал в Москву, я был, как голубь у мусорного бака на сырой земле. Я хотел счастья, и не знал какого, и грустил, что его никогда не будет, гули-гули-гули».

Взял коньяк «Белый аист», кофе черный и вот сижу, курю.

Это случилось на Пасху девяносто четвертого года. Вечером в общаге стало необычно тихо и пустынно, все вдруг поверили в бога и ушли друг за другом в церковь на всю ночь, радуясь своей новой общности, своей серьезности и возможности быть чистыми и светлыми. Остались только мы с Аселькой и Юра Разбродных. Мы очень много выпили с нею. Так много, что, казалось, сейчас откроется некая жестокая правда, откроются наши настоящие лица. Догорала свеча в пепельнице. И часто мы замирали с нею — настолько смешались наши ауры, что даже на расстоянии мы вдруг чувствовали себя обнаженными, соединяющимися инью с янью и нечаянно задевали себя друг в друге. С такой остротой ощущал ее лицо, шею, груди, жестко сморщившиеся соски, все её тонкие хрящики, что хотелось вскрикнуть, как от ненависти. Вся её мучительная женская сладость не ограничивалась вагиной и её-моим телом, а была повсюду, даже в деревяшке столешницы, на которой лежали ее пальцы, растопыренные с такой силой, что казалось, между ними перепонки; она длилась дальше, сквозила в горлышке опрокинутой бутылки шампанского, и терялась где-то в сером сужающемся мраке. Наверное, распятому человеку было так же невыносимо больно, как нам сладко. Было страшно за это наше счастье, сам себе я казался грешником и богоотступником, которого неминуемо покарают. Тихо светил телевизор. И бегал, выл в пустых коридорах Юра от своей наркоманской боли, стучал в нашу дверь, убегал, выл и снова стучался.

Мы спали, и казалось, что у нас семь рук и трое ног.

В обед мы вышли погулять, так, недалеко, по району. Взяли конфеты и початую бутылку «Амаретто». Было так тепло, до дрожи, мир нес нас в своем тепле, и мы пошли в солнечном тумане, а потом поехали и уехали далеко. Были в парке «Эрмитаж», и я хотел залезть на крышу, а потом спрятался на стройке и помочился, потом спряталась Асель.

«Так и не нашел я сегодня этого бульвара».

Улица забирала круто вверх. Подниматься было тяжело. На высоком, ажурном балкончике целовались парень с девушкой. Солнце ярко било меж их лиц и слепило. Девушка выгибалась, опасно отклоняясь через перила. Я показал Асель на них, и она демонстративно не смотрела. Садились на лавочки, выпивали. Невероятно драгоценным и сладким казался этот поддельный «Амаретто», с искусственным и потому очень сильным вкусом и запахом жженого миндаля. Целовались и обнимались. Воздух был свежий и острый. Иногда казалось, что он пахнет слезами. Листва едва-едва показывалась, нежная, будто зеленый дымок. Пили и шли дальше. Воздух стал холоднее. Есть что-то тайное, захватывающее, быть с девушкой вечером в огромном городе, в тихих и пустынных переулках, как бы затерявшихся во времени.

— Правда, кажется, что эти деревья как будто потеют — нет еще листьев, чтобы дышать им?.. А ворона ходит, сложив руки за спиной…

Я захлебывался от пустых слов, а она восхищалась мною. Я искал крышу, на которую можно было бы залезть вместе с нею, греться на последнем солнце, смотреть на город и пить, но так и не нашел. Мы сели на развалистую скамью в каком-то парке, в котором вырубили деревья и торчали одни пеньки.

Солнце быстро покраснело. Осветилась красная кирпичная стена. Жестяные крыши старых домов загорались розово в самых неожиданных местах, иногда было видно дерево чердачных балок, кирпичные трубы, заляпанные желтой краской. — сказала она.

Я посмотрел на ее лицо сбоку, и мне стало странно, что я с нею, будто со мною рядом незнакомая женщина. Я ее не знаю, а она меня каким-то образом знает, и я ей что-то должен. Мне захотелось отодвинуться, встать и уйти. Странно, думал я, это лицо — лицо какой-то женщины — лицо моей жены. Мне пусто стало и одиноко.

— Да? О чем ты думаешь? — спросила она.

Я смотрел на нее и не узнавал. Я часто так не узнавал Асель.

Потом я целовался на этой скамье с Полиной Д. Так страстно, что она вскрикивала и отталкивалась, будто и от меня, и от самой себя. Сидели прямо, отстранившись, не узнавая парка, по которому бродили какие-то существа. И снова стояло сзади это чувство. Я видел, что место рядом со мною все-таки пусто, но всё играл себя, веселился между собой и ею. И мучился потом: где-то бродит в этом огромном мире та душа, с которой моей душе не было бы так? Я бы смотрел на нее и думал, что вот можно жить, а можно уже и не жить, потому что я увидел ее. Есть ли она? Это место всегда будет пустым, кто бы ни сидел со мной. ЭТОГО нет. Так же понятно, как и умирать.

ООО «ПУСТЬ»

№ Н1С960

«Белый аист» — коньяк — 50 гр. 2 — 10.000

Кофе черный — раствр. — 3.000 13.000

Обслужв. 10 % 1.300 Итого: 14.300

Спасибо. Приходите еще.

 

тринадцать

— Слушай, как тебе… (— Это Артемий, — прошептал Гарник), как тебе: с Билайн на новую высоту?.. а, ну ясно… С Анваром сидим.

И он передал мне трубку.

— Привет, Артемий… да так, ничего… нормально, в общем.

«Сейчас про Нелли спросит, как мне под ее начальством?»

— Суходолов передавал тебе привет, — сказал он.

— А он что, в Москве?! Ты тоже передавай ему привет от меня!

— Он просил тебя позвонить ему, если будет настроение.

— Обязательно! Передай, что позвоню.

«Серафимыч в Москве!»

— Ты так обрадовался, — сказал Гарник, не отрываясь от экрана компьютера.

— Гарник, Суходолов, оказывается, в Москве!

— Понял, не дурак… Мне кажется, что он «голубой», — сказал Гарник, нащупывая рукой зажигалку.

— Вот все так думают, а это совсем не так, — засмеялся я. — Просто он преданный искусству человек.

— Ну-ну.

— Так смешно, Гарник, он очень боится машин. И если даже машина далеко, он все равно ждет. Фобия.

— Не знаю, Анвар, он такой женственный, обтекаемый какой-то, непонятный, короче.

— Я тоже думал, и даже боялся, когда мы с ним в Ялту ездили тогда. И мне стыдно было, стыдно, что я боялся. Скорее я был ненормальный, чем он. И еще меня так удивило то… Гарник, вот всегда так — ты постоянно за компьютером, с тобой даже поговорить не о чем. Ты только мычишь и смотришь в экран.

— М-м.

Играли с Гарником в Мортал-Комбат. Потом мылся в их красивой ванной. Видел свое голое отражение в хромированной выпуклости распылителя, даже виден член. Очень сильный напор воды. Тугие, колючие струи. Опустил распылитель в воду, и когда поднес под струю пальцы, почувствовал в воде упругое, округлое и нежное волнение, совсем как у женщины там.

Я лежал на раскладушке, а Гарник стоял у книжной полки.

— Ты читал «Мэри и вино»?

— Нет.

— «Возвращение в Эдем»?

— Нет.

— Ну, надеюсь, «Унесенные ветром» читал?!

— Нет, Гарник.

— Ну, вот и поговорить с тобой не о чем.

Я засмеялся.

— Друг называется, мало того что поговорить не о чем, так он даже слоган для Билайн придумать не может.

— Билайн — заебись!

 

четырнадцать

«Амэ-эрика-а! Амэрикэн страр-р!» За фанерой, в пещере, на двух советских телевизорах, вымученная, опустошающе смешная передача «Белый попугай».

Лежу на матрасике и дрочу на американскую рекламу про лимфодренажный массаж. Удивительно развратно растрясают эти ремни роскошные негритянские ляжки. Невероятная попа и трясется такими длинными восьмеричными волнами.

В мире что-то сломалось. Удивляют деньги у людей в метро, на рынке.

«И сразу позвоните по этому телефону»… Ну покажите еще раз эту задницу, хрен ли мне ваш пиздеж?! Я все равно не куплю!

Уже не удивляют цены. Удивляет реклама. Кажется, что все зависит от них. И если они не захотят, то все сломается.

«Амэ-эрика-а! Амэрикен стар-р! Позвоните по этому телефону и закажите прямо сейчас»…

Кончил два раза, уже научился спускать даже с абсолютно вялым членом, парадокс, но легче не стало. С особой силой чувствовал через этот переходник полноту внутри и мучительную пустоту вовне. Видимо, женщина во время секса выделяет смазку, жизненно необходимую для мужчины. Вспомни, как ты успокаивался после этого с Асель. Да-а. Да, я даже показывал ей его. Смотри, Аселька, какой он спокойный, словно бы умащенный, у него даже кожица другая стала, вот, потрогай, это после тебя, от твоего сока, я думаю. А до этого такой жесткенький, испуганный, как будто его в хлорке помыли.

Если бы возможно было выделить эту смазку химическим путем или закупать у женщин, и продавать для таких, как я, в аптеках. Да, этот доктор озолотился бы тогда. Такой пузырек «Любовный сок женщины» или «Экстракт любви эспешели фо ю» или «Выжимка эспешели фо неудачник Джон от Кристины (брюнетка)» или «Сандаловая настойка от Сандры (блондинка) для неудачника Энди». Закажите прямо сейчас.

Надо собраться. Да. Сколько нужно голодать, чтобы поумнеть. Итак, я ушел с работы. Сижу в комнате, которую снимаю за 85$. Не знаю, что со мной будет. В голове вертится «Детство», «Наш малыш», «ВИП-охрана», «Детектор лжи», «Психофизиологическая реабилитация телохранителя», «АО БУРДА МОДЕН», «Перидуральная анестезия», «Статья про простатит» и подозрения, что Юрий Владимирович так и не выплатит оставшиеся 500 $ и со мной скоро уже ничего не будет. Итак, надо собраться, сосредоточиться.

Бывают моменты, когда напьешься, и видишь себя со стороны особенно трезвым взглядом, и реально ужасаешься, как особенно трезвый человек.

Они руководят фирмами и становятся банкирами в двадцать лет, они издают культовые журналы, Билл Гейтс каждую минуту зарабатывает три тысячи долларов, а ты дрочишь хуй, уже даже вялый хуй. Стряхнул его и вскочил в отчаянии, с неистовым желанием немедленно изменить свою жизнь, прекратить все это, и замер, выпучив глаза, понимая, что ничего не изменишь, и помочь себе не сможешь ничем, кроме самоубийства.

 

пятнадцать

«АСМО-пресс» С пожеланиями успеха в Вашем бизнесе!

Итак. Работаю под начальством этой красивой женщины Юлии, знакомой Германа, в каталоге «Золотая книга московского бизнеса».

— Димка, надо про «Связь-банк» придумать слоган. Я придумал: наша связь не ударит лицом в грязь!

— Анварка, лучше Гарнику позвони, вдвоем попробуйте. Димка посмеялся и ушел.

— Я придумал, — сказал он вечером.

— Что придумал?

— Слоган.

— Ну-ка.

— Мы существуем, чтоб не прервалась времен и судеб призрачная связь.

— Пиздец, Дима, сразу видно, что ты поэт!

— А в конце текста — Связь-Банк — ваша связь с будущим!

И мы начали работать вдвоем. Я бегал на интервью, заверял тексты и относил их Юлии Алексеевне, а он придумывал слоганы и писал тексты. Ей нравилось.

«Кам ту Марракеш… Кам ту Марракеш…» Влетела электричка, и я подумал, что вот в этом вагоне прямо сейчас встречу свою самую настоящую любовь, но нет, конечно. На «Менделеевской» ожидал удара лицом, уже почти чувствовал губами твердую боль и вдруг вспомнил, что Димка потерял свои ключи и, наверное, давно уже меня ждет. Очень хотел, чтобы он меня ждал. И я увидел его еще издалека, он пошел ко мне от подъезда.

— Манту марэ, Димка, убей меня! — радостно сказал я. — Катался на трамвае «Аннушка», слушал Вайю Кон Диос и забыл!

Димка не обиделся.

— Я думал, Анатоль будет дома, а он, оказывается, тоже уехал на дачу.

— У тебя на воротнике пятно красное, Дим, кровь что ли?!

И когда он наклонился, я легко сжал кончик его носа. Он засмеялся.

— Анварка, поехали арбуз купим? Тут, недалеко, на Коптевский рынок, на трамвайчике, а?

— Поехали, Дим, может, девчонок каких-нибудь зацепим?

Проехали в тряском трамвае по Михалковской улице, свернули. Ехать становилось все тяжелее. Выходили и заходили летние люди. Казалось, что должно что-то случиться, а арбуз это так, отговорка.

На рынке было пыльно и многолюдно. Ужасно танцевала в пыли старая, грязная бомжиха, возле нее стояла молодая, хихикала и морщилась, трогая рукой опухшую щеку.

Мы ходили по рядам. Как всегда трудно и лень было гадать, спелый арбуз или нет. Молодой, равнодушно привязчивый азербайджанец вырезал и вытянул из его бока красную длинную пирамидку. Купили. Слепило холодное, болезненное солнце. Было грустное, тупое и неизрасходованное чувство в душе, и накрученный и не лопнувший шарик в простате.

— Не выручите двадцаточкой? — пробубнила молодая бомжиха.

Я оглянулся, она смотрела на меня, и в душе появилось это.

— Двадцаточку просит, Дим, — сказал я и засмеялся.

— А что такое? — испугавшись чего-то, спросил Димка.

— Отморозок дал колечко продать, а мы его потеряли, он теперь кердык башка нам сделает.

И она как-то ответила на это мое чувство. Грязная, вонючая бомжиха с флюсом.

— Поедешь с нами, дадим, — сказал я.

И Димка странно обрадовался нашей игре.

— Поехали, — согласилась она и позвала старуху: — Поехали, мать, слышь, это наши пацаны.

Та пошла с неохотой и недоверием, вскарабкалась на ступени трамвая уже перед самым отправлением. Народ косился. Димка с арбузом встал в стороне. Холодное, пыльное солнце билось меж людских голов. Старуха что-то шептала ей на ухо и косилась на меня.

— Да не колотись ты, это наши пацаны, я их знаю, — усмехнулась мне.

— А что за колечко-то?

— Обалденное колечко, с брюликом!

— А что так дешево? — «Грудь бултыхается… грязная… пуговиц нет».

— Отморозок украл где-то, сам побоялся продавать.

— А-а.

— А мы потеряли с этой мандой.

— Водку будешь с нами пить?

— Буду. И еще двадцаточку дашь, как договаривались.

— Дам.

Возле «Байкала» купили водки.

Молодая пошла с нами, а старуха осталась внизу. Сидим на кухне. Димка режет арбуз. Понял все. Он хочет сказать что-то прикольное, чтобы поддержать нашу прикольную игру.

— Ты, я все …озку расскажу! — орала снизу старуха. — Блядь!

Молодая вышла на балкон.

— Дим, будешь ее трахать?

— Можно, — неуверенно сказал он, будто боясь меня обидеть отказом.

Выпили еще. Она полоскала водкой рот и глотала.

— А мы братья с ним, — сказал я.

— Да ну? Не-ет, — сказала она. — Вы не похожи.

— Ну вот, все так говорят, а мы братья, да, Дим? — «Какие ногти грязные».

— Точно, — он хотел еще сказать что-то прикольное.

— А ты говоришь — не братья.

— Ну, вы же не похожие, че ты мне втираешь!

— Да как не похожие, да ты посмотри на нас.

— Тем более не похожи.

— У нас просто отцы разные.

— А-а.

— А он даже в Чечне служил, — показал я на Димку.

— Он вряд ли, не верю.

— Точно.

— Он молодой.

— Ну и что?! Слушай, а что я тебе все доказываю, на хрен мне это нужно?!

Димка засмеялся. Выпили еще.

— А я ведь не дождалась своего парня из армии. Он мне письма писал про любовь. Я ему отвечала, фотку послала ему. А потом другого встретила, другого парня, который уже отслужил. У нас свадьба была. А тот пришел и смотрел на меня, а я в фате и уже чужая невеста. А он стоял у порога и так смотрел на меня.

«Пиздит, как и все они».

— А ты где живешь?

— Там, на Михалковской, в старой кочегарке у Отморозка. Димка ушел. Мы еще выпили с ней.

— Старая сказала, что не скажет Отморозку, если я ей денег дам.

— Я тебе сорок дам, понимаешь?

Испугались глаза. Даже в этих глазах просквозило что-то женское.

— А я что, не поняла что ли, зачем вы меня сюда позвали? И ощущение этой своей женской, короткой власти и некой ценности.

— Хорошо, что поняла.

— А я сразу поняла.

Мы допили с нею бутылку.

— Я буду только с одним, понял!

— Подожди ты, я узнаю.

Димка напряженно стоял посреди комнаты.

— Дим, ты будешь ее трахать?

— Нет, Анварка, я, наверное, не буду, я только посмотрю на вас.

— Хорошо, Дим. А презерватив у тебя есть?

Он дал. Я заметил, что ему даже презерватив давать мне было неприятно.

— Пошли, — сказал я ей.

— А этот не будет?

— Нет.

— Только деньги сразу.

— Само собой.

— А чё он, не хочет, что ли?

— Не хочет.

Дал ей сорок тысяч. Она спрятала их. Потом стряхивала легкие кожурки одежды и снова перекладывала деньги, прячась от меня. Легла на спину и с легкой готовностью, обыденно раскрыла колени.

«Какие женские и блядские глаза. И тело такое же дешевое, запущенное, как и ее жизнь».

Завис над нею на руках. Несколько раз ударился об твердую кость лобка.

— Ох, ты, блядь козел… ох, ты блядь козел… скорее, а то Отморозок…

Хотелось разозлиться на нее, но это было бы смешно. А потом обнял ее сухое, воробьиное тело, прижался к ее жидким, шершавым грудям, словно жижа в целлофановых пакетах. Она цыкала языком, проверяя дупло зуба. Он входил в нее как бы между двух смятых и старых газетных листов с помойки. Он хотел выйти из меня. Он ощерился в страшной улыбке и протопал по этому коридорчику в кишку презерватива.

— ………………………, — радостно говорила.

— Бери… одевайся… — мышцы живота передернуло волной.

— ………………………, — радовалась она.

— Уходи, уходи, я сказал! — тошнота наполнила рот, прыснула, я оглянулся, куда бы слить, и сглотнул ее назад.

— ………………, — говорила еще в коридоре.

— Иди ты, иди, — я был голый и не стеснялся Димки.

— Дай мне еще десятку на такси! — сказала в дверях.

Сильно оттолкнул ее пятерней в темноту площадки.

— Увидимся, — сказала она с этой женской простотой и уверенностью из темноты площадки.

Захлопнул дверь, ткнулся головой в унитаз и еще раз вытолкнул его из глотки вместе с желудком и трахеей. Как будто сделал выкидыш изо рта. Потом упал на пол. Увидимся, бля.

Ночью позвонили, я услышал в трубке далекий голос Суходолова, я трезво сказал, что звонил ему, но попадал на Морокова, и перевел дух, чтобы еще…

— …передавал, что ты звонил…………, — говорил он что-то о встрече.

— Да, да, конечно, хорошо, надо встретиться, — я хотел, чтобы он скорее уже заканчивал разговор, еще раз перевел дух.

— …деле………тра……ника….сево… — говорил он.

А меня уже тошнило прямо на пол.

Я отбросил трубку и изо рта ударил фонтан. Я поливал комнату.

Снилось, что кто-то пьет очень много воды и не может напиться. Опять вспоминал Асель или видел ее во сне.

Проснулся от громких коротких гудков в трубке возле моей головы. Думал о смысле жизни. Видел себя, худого, морщинистого с пустыми мутными глазами, алкоголически пляшущие ноги в белых тапочках. Задумался о смысле и понял, что нет его. Все, что есть — это смысл и отсутствие его, для кого как. Даже писать не знаю зачем, для чего и кого это надо. Показалось, что земная жизнь, все, что вокруг — это лишний этап в моем существовании. Все бессмысленно, все книги похожи друг на друга, все фильмы об одном и том же. Все. Дожил до потери смысла.

«Кам ту Марракеш… Кам ту Марракеш…»

Моча пахла этой бомжихой. Вода в ванной и зубная паста тоже пахли ею. Вспомнил, что звонил Серафимыч, и скривил лицо. Плакать слезами не могу после армии.

В автобусе так сильно пахло бомжихой, что я все оглядывался, искал, может быть, где-то рядом сидит бомж, а я не вижу.

За окном в черном салоне легковушки заразительно и неслышно для меня захохотал водитель.

Дождь. Сижу в ЗАО «Горнопроходческих работ I». Старое здание на Малой Дмитровке. Они роют тоннели. Димка придумал для них слоган: …И БУДЕТ СВЕТ В КОНЦЕ ТОННЕЛЯ.

Потом на запись в «КРАФТ ВЕЙ» недалеко от станции метро «Алексеевская». Устал уже от подобострастных, проплаченно-радостных отчетов про 850-летие Москвы.

Потом надо было ехать к Юлии Алексеевне.

На улице Чехова проезжающая мимо легковая машина с зеркальными стеклами резко схватила мое отражение и уволокла с собой. Я растерялся и замер перед дорогой, как перед пропастью.

 

шестнадцать

Я вдруг заметил, что на мне улыбающееся лицо.

Как хорошо, что он позвонил! Хорошо, что мы снова встретились. Ехал и все собирал улыбку на лице, прогонял ее, а она снова проступала изнутри. Смешно, что все-таки боялся, что Суходолов «голубой», задолбали, бля, советчики всякие и завистники. И как всегда не было денег угостить его Массандрой, что за жизнь, бля…

Был в ЗАО «Вторчермет» — тоже отчитались по 850-летию. Усталый возвращался в душном автобусе. Выпукло золотился пруд. Много купающихся. Так захотелось искупаться.

Сейчас приду домой, переоденусь, куплю баночку джин-тоника и тоже пойду купаться, как молодой француз. Выгреб рекламки из ящика, кроме них, там ничего и не было. Зашел в свою комнату в пещере, посмотрел на матрас и понял, что спать хочу больше чем купаться. Разделся и лег. Лежал и успокаивал бьющееся сердце. Считал до десяти и наоборот. Дрочил просто так, чтобы успокоиться и не думать ни о чем. Зазвонил телефон. Блин, надо было выключить!

— Анвар, ты чего сейчас делаешь?

— Дро… так, ничего, Ксения.

— Анвар, мне вырвали зуб, я сейчас отхожу от заморозки, может быть, встретимся?

— Ксения, как хорошо, что ты позвонила! Я так хотел искупаться, а пришел и спать лег.

— А, ну ладно, прости, что я… просто Гарник уехал на какие-то свои переговоры.

— Да нет, нет, обязательно встретимся, искупаемся. Я все лето хотел искупаться. Ты где сейчас?

— Я? Я не знаю, я спрошу.

Я засмеялся.

— Ну да, я же на «Водном» стою.

— Садись на семьдесят второй и доедешь прямо до «Байкала», я буду ждать тебя на остановке.

— А как ты думаешь, мне можно пить после анестезии?

— Давай встретимся и там решим.

Так было радостно на душе. Я немного полежал, слушая, как бьется сердце. Потом оделся. Подвернул снизу джинсы и босиком вышел на улицу, радуясь от этого, как городской мальчик в деревне. С радостным чувством в душе прошел мимо этой грустной заброшенной «Волги», купил в киоске две зеленые банки джин-тоника. Сидел на корточках возле остановки, ждал автобус и с радостью слышал за спиной лай собаки, звук плюхающихся тел, крики детей, тихое радио из открытых дверей машины, большое гудение города. Солнце жарко давило на веки, холодные банки джин-тоника стояли на земле передо мной. Подъезжали автобусы, выходили люди, смотрели на меня и, наверное, думали, что я жду свою девушку. С радостью покурил, но пить не стал. Появился длинный семьдесят второй. Она вышла из дальней двери и поразила меня своей красотой. Короткие черные волосы, черные, блестящие глаза и белое трикотажное платье до пят. Оно так облегало ее фигуру, и оказалось, что она худенькая и очень стройная.

— Ты сидишь тут такой пафосный, как хулиган.

— Так здорово, что ты позвонила, я б так никогда и не собрался купаться, наверное. А уже лето. Лето, а вот только казалось, блин, как время летит.

— Я, наверно, не буду пить, Анвар, мне же анестезию делали, еще как-то не так повлияет.

— Ладно, Ксень, надо подождать.

— Ой, смотри, Анвар, какой котя, прямо как наш Женька, — она проводила взглядом маленького мальчика с мамой. — А покажи, как ты показываешь, как наш Женька улыбается незнакомым.

Я замер, доверчиво и беззащитно посмотрел на нее и вдруг широко улыбнулся, будто защищаясь. Она счастливо засмеялась.

— А ты знаешь, мы однажды с Гарником ругались, не однажды, мы теперь всегда ругаемся, а он лежал в кроватке, и мы что-то замолчали, знаешь, как передышка. И вдруг он говорит: «Папу жалко». Мы даже испугались: кто это сказал?

Я засмеялся.

— Почему папу, а не маму? Может быть потому, что он мальчик, как ты думаешь, Анвар?

— Не зна-аю.

Мы обошли пруд, сели в траве. Я открыл банку.

— Интересно все-таки, можно мне пить или нет, как ты думаешь?

— Думаю, что уже можно.

— Почему?

— Анестезия, это же не антибиотик, понижающий давление, правильно?

— Думаю, да.

— Тогда можно. Спиртное опасно только вместе с понижающим давление препаратом, точно.

— Думаешь?

— Точно, я прямо почувствовал сейчас, что можно и ничего не будет.

— Тогда выпью. Ты будешь виноват, если я умру, и наш Женька останется сиротой.

— Не дай бог.

— Не дай.

Мы стукнулись с ней тонкой жестью банок и выпили. Тонкие пальцы ее казались морщинистыми, как у многих брюнеток.

Холодный, радостный и приятный запах новогодней елки. Я крутил банку в руке.

— Так надоело, Анвар, эти любовные романы переводить! Мне кажется, что у меня из-за них зуб разболелся.

— Да?

— Ладно, если б были французские, а то ведь американские.

— А сколько они тебя платят?

— Шестьсот долларов. А где Гарник может быть, как ты думаешь?

— Он же что-то про итальянцев каких-то говорил, что он будет насчет дизайна их торговой марки говорить.

— Вкусный этот тоник, я именно Greenalls люблю, Анвар.

— А я только его и беру, Ксения.

— Ой, смотри, Анвар, какая маленькая котя!

— Кто?

— Девочка, маленькая, как наш Женька.

— Где ты их видишь всех?

— Да вон же.

— А, там. А где Женька?

— С бабушкой, на даче. Я тоже хотела уехать. Анвар, а ты Асельку любил?

— Я… я тут зимой так напился, что понял, что я все-таки очень сильно ее любил, Ксения.

— А она тебя любила?

— Иногда, кажется, что любила, а иногда, кажется, что нет.

— Прости.

— Нет ничего, уже проходит. Да, проходит. Время — лучший доктор, говорят.

— Хорошо, что у вас детей не было.

— Славу богу, Ксения. Если можно так говорить.

— Тебе тогда совсем плохо было бы, да, Анвар? Ты бы скучал по сыну?

— Точно, Ксения, э-эх…

— И не говори, Анвар.

Вода блестела ртутью, и гладь пруда казалась дырявой, эти дыры переливались с волны на волну, растягивались во все стороны.

— Я не буду купаться здесь, Анвар, тут какая-нибудь зараза плавает. А они еще и детей здесь купают.

— В «МК» смотрел, Ксения, этого пруда не было в числе запрещенных для купания.

— Да? Анвар, а ты кого в детстве больше любил, маму или папу?

— Смешно, Ксения, у меня в детстве всегда спрашивали: а ты кого больше любишь, папу или маму?

— Да? А у меня нет. У меня же папы не было.

Я закурил.

— Ты, наверное, любишь эти сигареты, я заметила, что ты их всегда куришь.

— А-а, они для меня все на один вкус, я вообще хочу бросить это дело.

— А можно я у тебя закурю сигаретку?

— Ты чего, Ксения?

— Захотелось.

Я щелкнул зажигалкой.

— Противно. А я ведь раньше курила. Можно, я загашу?

— Га-аси, Ксения.

— А я ведь раньше толстая была.

— Я помню, когда вы с Гарником познакомились.

— Что, очень толстая?

— Ну не так, чтобы очень, сейчас ты другая.

— А меня парень бросил, он оказался «голубой», я была в депрессии. А потом Гарника встретила в вашей общаге. А ведь ты первый пригласил меня на танец.

— Но, а он подскочил, как испанский мачос, отстранил меня, и вы начали такие страстные испанские танцы танцевать под «Джипси кингс». Бамболео-о, бамболео-о…

Она счастливо засмеялась, глаза ее блестели.

— Анвар, давай пойдем к вам, позвоним, может быть, он уже дома?

— Сейчас, я искупаюсь, я весь день хотел искупаться.

— Ну не знаю, Анвар, как ты не боишься?

Я разделся. Обняв себя руками, вошел в воду по щиколотки, оглянулся. Ксения сидела на корточках и мелкими глотками отхлебывала из банки. Вода показалась грязной и липкой. И как-то холодно стало.

— Мне кажется, что ты права была насчет воды, Ксения. Не буду купаться, расхотелось, — я одевался, пощипывало щиколотки.

Наверное, так и не придется искупаться в этом году.

— Анвар, а давай еще купим выпить?

— Точно, давай, я сам хотел тебе предложить. Иду и думаю, может ей еще предложить выпить?

— Не надо, я сама куплю, у меня есть деньги. Только я не буду джин.

— И я, надоедает этот вкус. Всякий специфический вкус надоедает.

— Ага. Может, «Хванчкару» купим? Ты пил ее?

— Нет, — серьезно сказал я. — Но, говорят, вкусная. Очень. Советую.

Летом квартира не казалась такой страшной, как зимой. Я варил пельмени, разгонял наглых тараканов. Она сидела в моей комнате склонившись, приобняв трубку. Удивительно, как женщина может быть красива и грациозна во всем, даже когда звонит по телефону, даже когда на нее никто не смотрит.

— Ксения, а давай стол поставим напротив телевизора, будем пить и смотреть «Андеграунд».

— Что ты говоришь? Давай…

— Окно откроем, будто у нас там персиковый сад… Та-ак пельмешки-мельмешки, вино-шмино, стол-шмол, сделаем все, чтоб культурно-мультурно посидеть…

— Мне есть еще нельзя, наверное?

— Почему?

— А сколько времени прошло?

— Да уже часа три, точно, прошло… блин, как же время летит!

— Где же он может быть?

— Появится, лазит где-нибудь, хоть делом занялся. Ты просто привыкла, что он всегда рядом.

— Ну да, — обрадовалась она. — Точно. Вот почему. Ты это хорошо объяснил.

В дверь позвонили. Она вздрогнула. Димка был такой нарядный и модный, точно заскочил в дом с летнего карнавала. Туфли с узкими, квадратными мысками, черные джинсы «Версаче», ремень с железными пластинками и серебристая рубашка в клеточку — все поддельное.

— Пьете? — сказал он и посмотрел, будто ища третьего. — Хорошо. Я прямо как чувствовал. Я сейчас приду.

И ушел.

— Он смешной такой, так волосы аккуратно зачесаны, эти круглые очки, как отличник, — сказала Ксения. — И видно, что он такой хорошенький и послушный был в детстве. Его, наверное, мама очень сильно любила.

— У него тоже отца не было… Ксения, ты знаешь, как он поет, даже странно… Лучше бы он вовсе не пел!

— Можно я еще позвоню?

— Здесь мужик один, он сидел в тюрьме, так он даже плакал, что за воздействие такое?

— Ни за что бы не подумала, что Димка в тюрьме сидел!

— Нет, я говорю, мужик сидел, который здесь живет.

— Так и не появился Гарник. Может, я номером ошиблась, еще раз?

Вернулся Димка с двумя бутылками «Хванчкары».

— Дим, ты че, совсем что ли, зачем две-то?

— Да? А я все думал, может, три взять? Анварка, вот увидишь, мало будет! У меня сегодня настроение такое какое-то.

— Ксень, а ты знаешь, что Димка грузин?

— Не-ет.

— Смотри у него какие руки волосатые.

— Дим, ты грузин?

— Грузин.

— Ни за что бы не подумала.

— Ох, я так люблю этот момент, ребята! — Димка показал на экран. — Вот смотрите, он сейчас ей скажет: «Твои руки тако бели, тако нежни…» Анварка, сделай громче!

— А где пульт?

— Блин, я сейчас свой принесу! — Он убежал и вернулся с большим пультом от «Грюндика».

— «Твои руки тако бели тако нежни…»

— Блин, я сейчас назад перемотаю. А она скажет: «Лажешь, лажешь Марко».

— Анвар, может, вообще звук убрать, пусть Димка сам озвучивает?

— Она сейчас ему скажет: «Како лепо ты лажешь, Марко!»

— «Како лепо ты лажешь, Марко»!

— Как я люблю этот момент, когда их бомбят, а они танцуют, и он наливает ей вина из этого графина.

— Я так всегда хотела выпить из этого графина!

— Ты смотрела этот фильм, Ксения?!

— Конечно! А как она потом сама будет пить, а ведь она до этого вообще не пила, всегда вы так мужчины…

— Дим, оказывается, у Нины Васильевны есть еще один сын, и он сидит в тюрьме.

— У вас тут что, все сидели в тюрьме? — засмеялась Ксения. — Этот сидел, и Димка сидел.

— Я сидел? — удивился Димка.

— Да, мне же Анвар сказал.

— Нет, Ксения, я сказал, что Анатоль сидел.

— Да хрен с ними, Анварка… Выпьем за то, что мы сидим… мы сидим вне времени и пространства, — сказал Димка и поправил очки. — И может быть, мы монголо-татары или варяги, главное, что мы вдруг встретились в летящих с ужасной скоростью разных мирах… за вас, ребята. Может быть, мы никогда больше не увидимся.

Я пил с невероятным наслаждением это дешевое вино. И с какой-то жаждой.

— Мы увидимся, неудачник Джон, — сказал я. — Я вот сейчас почувствовал, когда мы все будем ТАМ, мы вдруг вспомним, как мы сегодня сидели, и вдруг узнаем этот земной момент, и узнаем друг друга и вспомним, как ты это все говорил.

Мы снова выпили.

— Я так сопьюсь с вами, а у меня бабушка алкоголичка. Ей недавно на соседней даче налили кружку водки, и она пошла к себе, и тут ливень ливанул, и она шла осторожно, чтобы не расплескать, и закрывала кружку ладонью, чтобы дождь не капал в водку. А дедушка был разведчиком в Италии, в сталинские времена…

— Правда, что ли, Ксень? Ничего себе у тебя дедушка!

— Это называется резидент, Энди неудачник.

— Да-а, он иногда в бреду пытается выкрасть какие-то секретные бумаги, типа книжки оплаты за коммунальные услуги, а потом гоняется за нами, хорошо еще, что наградной пистолет забрали…

Мы пили, а за окном телевизора пили и веселились югославы. Мне было так хорошо. Я веселился так, будто уже никогда не буду веселиться. Только жалко было Ксению. И я звонил Штрому, звонил Артемию и поздравлял его, а он испуганно и сонно переспрашивал, что случилось. Я даже позвонил давно забытому Петьке Николаеву, и мы все передавали привет ему и его жене, и тоже поздравляли их, но Гарника нигде не было.

— О, ка-ляй-ка ма-ляйка, о, каляйка маляу… — вдруг запел я, раскинув руки. — О, ка-ляй-ка ма-ляйка, о, каляйка маляу.

И мне так жалко было, что я не знаю других слов этой песни.

— Это что, какая-то татарская песня?

Они смеялись. Потом позвонил Гарник и сказал, что ищет Ксению, и я его позвал к нам. Мы допили вторую бутылку вина. Приехал суровый, скучный и недовольный Гарник и сел как-то отдельно. И мы наперебой с Ксенией стали говорить, как мы искали его, как он был нам нужен. Мне так хотелось развеселить его.

— А мы с Петькой Николаевым обсуждали один телевизионный проект, — сказал он, зевнув. — Задержался, его жена привет тебе передавала, — глянул он на Ксению.

Димка засмеялся. А Ксения посмотрела на меня черными, выпукло блестящими глазами.

— Что? Ты, наконец, вырвала свой зуб? — раздраженно спросил Гарник.

Ксения молчала и почему-то смотрела только на меня.

— Ты уже дома должна быть давно, а ты здесь пьешь с двумя…

Ксения молчала и смотрела на меня. Глаза ее заблестели сильнее.

— Я не пойму, Ксения, когда я не работаю, ты недовольна. А когда работаю, ты тоже недовольна!

— А давайте еще бухло купим, у меня есть деньги, — вдруг сказала Ксения.

— Я сам дам, — повел ладонью Гарник и полез в карман. — Только мне завтра рано вставать на переговоры.

— Слушайте! А давайте пойдем на пруд, и там будем пить! — сказал я. — Классно я придумал?!

Я так обрадовался этой своей мысли. Я взял редакторский диктофон, поставил кассету с музыкой из «Криминального чтива», и мы все вышли на улицу. Гарник шел с Ксенией и что-то говорил ей, она молчала.

— Неудачник, тебе жалко эту «Волгу»?

— Жалко, неудачник.

— Мне тоже так жалко ее всегда, Дим. Она меня удручает постоянно.

— И меня.

Возле дальнего подъезда, как всегда, сверкал в ночи «Мерседес».

— И этот «Мерседес» такой, да, Дим?

— Ага.

— Не спешите, пацаны, — Гарник приобнял Ксению за плечи.

— А хотите, мы сейчас все побежим? — сказал я.

— Беги, если хочешь, — сказал Гарник. — Ты напился уже, Анвар, на самом деле.

— Напился, говорите? Я вам не позволю, знаете ли… Что это вы себе позволяете, знаете ли…

Я подошел к «Мерседесу» и изо всей силы пнул по колесу. Особенно громко в ночной тишине заверещала сигнализация. Я захохотал и побежал. Димка, Ксения, мелко и быстро перебирая ногами, тоже бежали за мной и смеялись. Гарник специально пошел еще медленнее, в развалку. Ну и черт с ним!

А потом мы услышали его дикие прыжки, и он с побелевшим лицом выскочил из темноты, не видя нас.

«Бежит, бля, смельчак!»

— Да ну вас на!.. Там какая-то братва выскочила с оружием, — сказал он, задыхаясь.

И мы все рванули.

— Стойте, — сказал Димка. — Вина купим.

Мы купили с ним по бутылке «Хванчкары».

— Анварка, — сказал он шепотом. — В этом киоске такая красивая девчонка работает, я так с ней познакомиться хочу… потом познакомлюсь, напомнишь мне, ладно?

— Ладно, Дим. В этом да? Надо запомнить. Второй от этого края, ага.

Дорога казалась особенно яркой, сиреневой. Ходили милиционеры, и от них полукругом ложились тени.

Пруд не был виден, только черный провал, а на середине вспыхивало несколько лунных чешуек. Я включил диктофон на полную громкость. Все равно тихо.

— Ксения, будешь пить?

— Нет, вы пейте, я потом.

Продавили внутрь пробки и пили с Димкой с горла из двух бутылок. Я увидел лодку, как будто зависшую в черном воздухе у берега.

— О, смотрите, здесь лодка! — крикнул я.

Она была на длинной цепи. Я залез в нее, сразу стала видна вода под луной. Лодка легковесно качалась на воде, выскальзывала из-под ног. Ксения сидела рядом с Гарником на берегу, а Димка грустно стоял в отдалении с бутылкой вина в руке. Я знал, что он страшно хочет веселиться, но смущается. Он всегда смущался.

— Димка!

— Ау!

— Ты! Ты молодец, Димка!

— Анвар, не ори, там милиция! — сказал Гарник. — Нас заберут на!

С Гарником всегда было неинтересно, я с разочарованием и отчуждением в душе чувствовал, что он не гибельный человек. Он никогда не пойдет на веселое хулиганство. Он интересен только в первый момент знакомства с девушкой, которую хочет трахнуть, все.

— …форс-мажорные обстоятельства… торгово-рекреационный комплекс… восемьсотписитилетие Москвы… — говорил он Ксении.

Я поставил диктофон на сиденье на носу лодки. Она так упруго приседала под моими ногами.

— Однако! Ой! Ребята, мне кажется, что я могу упасть. Прошу прощения, я сниму штаны, — снял джинсы, куртку и свалил на нос. Хотел снять трусы, но не стал из-за Ксении. Встал на сиденье на корме. — Милиция! — заорал я изо всех сил. — Милиция!

— Да ну тебя на, Анвар! — привстал Гарник.

— Милиция! — заорали мы вместе с Димкой.

Я знал, что Димка всегда недолюбливал Гарника.

Был слышен шум большого города, а здесь, у воды, затаенная тишина.

— Вот как раз поэтому они и не придут, Гарник… Ми-ли-ци-я-я! Помогите!

— Насилуют! — тонким голосом закричал Димка и смутился.

— Да ну вас на, пацаны!

— Блин, ребята, какие же вы не художественные. Бездн у вас нет, как говорил… О, ка-ляй-ка ма-ляйка, о, каляйка маляу… А я с Серафимычем встречался, да и с ним вместе набухался… Прощайте, друзья! — я раскинул руки и упал плашмя на воду. Ночная вода была неожиданно теплая, мягкая и странно не похожая на воду.

— А-а, так он с Суходоловым встретился, — услышал я Гарника. — Ты…

— Ребята, я понял, почему мы все вышли из воды! — отплевываясь, булькая и хохоча водой, сказал я.

Они все молчали.

— А что, имеет право этот бомж хоть раз в году искупаться в грязном пруду?! Я весь день сегодня мечтал искупаться! Да я все лето… Ничто не помешает нам быть счастливыми! Или вы скажете, помешает? Димка!

— Неудачник Энди, я с тобой! Шоу мает! Гоу он!

— Ну их на, Ксень, пошли, мне завтра вставать рано, я с итальянцами встречаюсь…

— Ну, еще немного посидим. Я не знала, что Анвар такой классный, правда же классный?.. Анвар, ты такой классный, вообще!

— О, ка-ляй-ка ма-ляйка, о, каляйка маляу… — пел я, раскинув руки, и как будто выкрикивал смех из самой глубины груди.

Вспомнил и с наслаждением отпил еще из бутылки. И снова танцевал на корме. Курил, орал и танцевал, и будто бы нечаянно, с наслаждением падал в эту материнскую воду.

— Ребята, я теперь понял, почему люди всегда селились возле рек и водоемов!

Потом услышал крики и смех на улице.

— Ребята! Идите к нам! — заорал я с лодки.

Они не слышали.

— Позови, позови их, Анвар! — просила Ксения. — Или ты боишься?

— Кто? Я боюсь?!

Я выбрался на берег и бежал по холодной тропинке, подтягивая трусы и гулко топоча пятками. Я орал им, но они меня не слышали, как будто мы были в прекрасных, но разных мирах. Просто они сами по себе тоже орали.

— Ребята! Ребята… эх, ребята — вы не моряки… Прощайте навсегда!

И я снова громко звал милицию. Потом забрался в лодку и с наслаждением вошел спиной и затылком в эту женственную воду пруда.

— Вова! Вова! — услышали мы крики с той стороны пруда. — Где ты?!

Потом в воде появились машущие руки и голова. Подплыл парень и уцепился за лодку.

— Ты Вову не видел? — спросил он, отирая лицо от воды.

— Нет. Мы Вову не видели.

— А это кто?

— Это Димка, он не Вова.

Он посмотрел на меня, словно очень хотел узнать, и поплыл назад, пропал в темноте. «А может быть, этот Вова утонул, а? А может быть, это я — Вова, бывает же такое. Я — Вова, удивительно!» — подумал я, хотел спросить у Ксении и тут же забыл об этом.

— Прощай, друг! Ай-ля-ляй-ля-ляй… А я с Серафимычем встречался, да и с ним вместе набухался, — я выпил не очень много для себя, но никогда у меня не было такого хорошего опьянения, никогда я так хорошо себя не чувствовал, никогда я не купался с таким наслаждением и в такой странной воде, никогда так не сияла луна. Все было так красиво, что хотелось рыдать и хохотать, кто-то другой дурачился во мне, а второй молчал, будто что-то предчувствовал, какую-то трагедию, и от этого было еще веселее. Было так хорошо, что, если бы у меня было две жизни, я бы с наслаждением расстался с одной из них. — Эх, ребята, бездн у вас нет!

Я снова упал плашмя в воду, и она податливо раздалась подо мною, будто бы нежнейшая целлофановая пленка. Казалось, что я не могу утонуть в этой странной субстанции.

Они не выдержали и забрались в лодку: Димка в своей нарядной и модной одежде, в своих туфлях с квадратными мысками, и Ксения в своем длинном трикотажном платье. Пока я орал и купался, они там выпивали и сговаривались. И мы дурачились вместе, в этой лодке, висящей в черном упругом воздухе, пускающей от бортов длинные лунные волны. Я пробрался на нос, чтобы перевернуть кассету в диктофоне.

— А давай прыгнем вместе? — услышал я тихий, дрожащий шепот Димки. — Давай, Ксень?!

Я нажал кнопку и махал диктофоном, а сам следил за ними. Они склонились и сильно оттолкнулись ногами от борта. Я бросился за ними и услышал, с каким глухим пузырящимся взрывом мы ворвались в воду. Повернулся под водой и в замедленном движении увидел странно вытянувшиеся тела Ксении и Димки, они сияли в лунных лучах, постепенно высвобождаясь из упругого облака пузырей, отрываясь от шлейфа. Я зарыдал в воде от хохота, услышал свои собственные звуки, махнул им и почувствовал у себя в руке диктофон, вытянул ее вверх, вынырнул сам. Димка с Ксенией держались за борта лодки, и странно было услышать их резкую человеческую речь и смех. Из диктофона доносились протяжные булькающие звуки.

— Ребята, диктофон накрылся!

С хохотом мы полезли все вместе в лодку, она поднялась и перевернулась, и мы снова ушли под воду. Вынырнули, и я вспомнил, что в лодке была моя куртка и джинсы, нырнул и наугад пошарил рукой, ухватил что-то. Это была куртка, а мои красиво протершиеся джинсы с таким классным ремнем утонули. И снова заметил, что у меня в руке диктофон. Этот японец окончательно захлебнулся, и я его выключил.

— Да ну вас на, пацаны! — злился Гарник. — Как мы теперь домой поедем?!

Он помог Ксении выбраться на берег. Она выпрямилась под светом этой большой луны, и невозможно было не смотреть на ее грудь и бедра, так облепленные платьем, как будто его не было вообще. С нее и Димки вода лилась ручьями.

— Все, пацаны, мы домой на, хватит!

— Пока, неудачник Джон, классно! — кричала Ксения, закрываясь руками. — До завтра, неудачник Энди! Ой, слушайте, я сандалию потеряла. Давайте поищем!

Видно было, что она хотела остаться с нами. Гарник накинул на ее плечи свою джинсовую куртку и подошел ко мне.

— Анвар, тебя надо спасать!

— Меня?

— Тебя надо спасать от самого себя, — сказал он.

— Прощай, друг!

Милиционеры оборачивались на Ксению. Она шла босиком, от нее на асфальте оставался мокрый след, будто она диковинная рыба. Остановилось такси, и Ксения забралась внутрь, следом сел хмурый Гарник.

— Прощайте, друзья! — крикнула она в окно.

Я тащил свою отяжелевшую куртку.

— Вот этот киоск, — сказал Димка. — А давай сейчас дома нарядимся бомжами и придем сюда.

— Точно, давай, — мне стало холодно. — А зачем, Дим?

— Мы же договаривались…

И я вспомнил, что он что-то говорил про девушку в киоске.

— Давай, Дим, видишь, я уже забыл, хорошо, что ты мне напомнил.

Мы быстро дошли до дома, я пощупал карман джинсов, и стало еще холоднее.

— Бля-а, Димка, а ведь ключи-то вместе с джинсами утонули!

— Твою мать, а?!

Мы стояли у подъезда и мерзли. Даже сигарет не было, перекурить. Потом я посмотрел и понял, как можно залезть.

— Через балкон, Дим.

Он испугался. Я зашел в подъезд, поднялся до лестничного пролета рядом с нашим балконом. Открыл окно на улицу, вылез из него и перемахнул на балкон. Прошел в темноте по сухому полу, открыл дверь Димке.

Я нарядился в одежду Нины Васильевны, надел ее шапку, похожую на старое грачиное гнездо, а Димка был Анатолем.

— Ну, хули, пошли, хули, — сказал он, смешно подражая Анатолю.

— Хосподи, Анатоль, мы одни… а где жи эти провинциалы, Анатоль?

Он долго говорил с девушкой в этом киоске, ненавязчиво пытался позвать ее с нами, закрыть киоск. Я знал, что она не пойдет. Она не хотела идти, но и не хотела отталкивать Димку, поэтому так долго все. А ведь могла бы остаться с ним навсегда, ведь он такой хороший. Только я один знаю, какой прекрасный и богатый мир в его душе, только нужно найти эту дверцу. Искала бы с ним эту дверцу.

В сером-сером рассвете мы шли по холодным трамвайным путям назад.

Я упал на матрас и заснул, как под водой.

 

семнадцать

Он стоял напротив МХАТа, щурился на солнце и хлопал сумкой по коленям. Мы поздоровались, как всегда смущаясь, комкая первые слова, будто мы спешили поскорее перейти к чему-то другому, более важному. Он был такой некрасивый. Я снова увидел его сухую, не развитую и тонкую, как у мальчика, правую руку, а левая была обычная. Он старался прятать ее, потом перестанет, привыкнет ко мне. Он был такой некрасивый, что даже привлекал взгляд, на него хотелось смотреть и смотреть.

— Так странно, на этом месте когда-то был подземный туалет.

— Да?

— А теперь будет памятник Чехову.

— Да, и тоже в честь 850-летия Москвы, — засмеялся я. — Какой же он будет, интересно?

— Вечно ему не везет, жизнь продолжает шутить свои шуточки.

— … ты, старая голубая обезьяна, сколько тебя ждать?! — вдруг заорал в мобильник какой-то мужчина. Увидел нас и продолжил злобным шепотом.

Мы сели на скамью. Мимо проходили люди.

— Он был москвичом тысячу лет, — сказал Серафимыч. — Кажется так у Бунина в каком-то рассказе. Лет двадцать тому назад я стоял на этом же месте, надо мной, вон там, — он обернулся на пустое место на стене, — висел огромный градусник, и люди бежали в подземный туалет. Я ждал Лившица и злился, что его долго нет, а вот там висели афиши МХАТа имени Горького. Потом вышел Лифшиц и говорит: «Вы знаете, там такое на дверях пишут?! Я зачитался», — он засмеялся. — А там мужики друг другу предлагали знакомства.

— А Лифшиц это кто?

— А был такой еврейский полусумасшедший философ, я с ним через Тагеров познакомился, он еще за могилой Пастернака ухаживал, а потом умер на ней, и «Московский комсомолец» дал об этом несколько строчек.

— Боже мой! — удивился я. — Я же читал эту заметку, в отделе криминальной хроники это было.

— Вы знаете, говорил он, эта могила меня зовет. Ему даже сон приснился, что эта могила его зовет.

На входе в зал стояли актер с актрисой, я их часто видел по телевизору, они быстро здоровались и с улыбкой извинения направляли женщин в одну половину зала, а мужчин — в другую. Так, видимо, было задумано режиссером. Хорошо, что мы с Алексеем Серафимовичем были мужчины. Сели вместе. Сцена была в центре, и я через нее смотрел на женские лица на той стороне. А потом, как всегда в театре, смотрел на потолок и думал, что будет, если упадут эти светильники, или те прожекторы, или вон та подвеска. На ту вон женщину точно попадут. Над нами нет. На нашу голову не попадут. Пьеса была хорошая, но актриса играла так же, как она всегда играла в советских фильмах, с этой своей отчаянной женственностью и такой узнаваемой женственной походкой. А потом появился тот молодой актер, которого я видел на всех телевизионных тусовках, и в глянцевых журналах, и в клипах на современные песни. Он знал, что ему идет вот так широко и немного смущенно улыбаться, и что эта его улыбка нравится женщинам. Он улыбался, и было видно, что это он, а не герой пьесы. Так и хотелось сказать: хули ты лыбишься?

А потом вдруг заиграла музыка, и я вздрогнул. Это было какое-то итальянское хоровое пение, но мужчины и женщины там пели не как в хоре, а как будто они сидели на краю моря. Они пели так, будто у них настоящее горе и ты верил в их боль, их было жалко и сжималось сердце, хотелось хоть чем-то помочь им, хотя бы энергией боли своей души. Они пели так грустно и так светло, и только они одни и сказали все, что хотел выразить автор в этой трагедии из жизни итальянских эмигрантов в Америке, и даже больше. Я слушал их и слышал, что они куда-то уходят и прощаются навсегда. И было радостно — ты знал, что и те эмигранты, и эти поющие мужчины и женщины все равно выстоят и победят, потому что они по-настоящему любят. И страшного ничего нет, если есть любовь.

После антракта все перемешались, и женщины сидели теперь вместе с мужчинами. В его кресле сидела девушка с мальчишеской стрижкой.

— Извините, это наши места, — интеллигентно сказал он.

— Какая разница, вон здесь сколько мест.

— Позвольте, но мы привыкли уже к этим местам.

— Какая разница, — настырно повторила она. — В билетах места неуказаны.

Он растерялся. Я потянул его, и мы сели поодаль от нее.

— Я думал, восточные мужчины более суровы с женщинами, — как-то официально заметил он.

— Какой я восточный мужчина? — усмехнулся я.

— А ты не мог бы мне дать программку? — девушка обращалась ко мне.

Он злобно фыркнул.

— Кошмар, вместе с этими школьниками смотреть спектакль!

Чего он так разъярился? Я протянул ей эти листки.

— Ага, а я могу тебе бинокль дать…

— Не обращай на нее внимания, Анвар, не отстанет!

— Спасибо, — усмехнулся я. — У меня дальнозоркость.

— Прикол, а у меня близорукость, — засмеялась она.

— Смотри, Анвар, та самая сцена, про которую я говорил, — сказал он.

Ну, чего он так раздражается, она безобидная…

Снова актер выговаривал объемные слова, будто к его нёбу прилип кошачий волосок, а я сидел и чувствовал ту девушку.

— Но я очки не ношу, — прошептала она. — Они мне не идут, а линзы противно, хотя прикольно, когда разные цвета…

— Я-а-сно, — сказал я, чувствуя боком его дрожь.

Волна ужаса прошла по телу Суходолова, он вскочил, и ушел далеко, к батареям отопления.

Вот чудак… Может быть, пригласить ее в кафе, деньги есть как раз? А как же он? Он не пойдет с ней, а она с ним не захочет сидеть. Почему со мной знакомятся такие «пацанки»? Что ему сказать? Спасибо за вечер, Алексей Серафимович, и до свидания, я пойду с этой девушкой? Вот чудак…

Но девушка утратила ко мне интерес, выискивала что-то, а потом махнула кому-то на той стороне, парень ответил ей. Хорошо, что так, она нарушила бы нашу литературность, о чем бы мы могли говорить все втроем, о Тарантино?

Был серый теплый вечер. Огромные стены домов, такие холодные и враждебные зимой, сейчас казались теплыми и мягкими. Мы зашли в Елисеевский, и я, радуясь, что у меня наконец-то есть деньги, купил бутылку массандровской мадеры и пластиковые стаканчики. Шли вниз по Малой Бронной. Все было теплое и казалось не настоящим, обманчивым, как в странном театре. Все замерло перед началом действия, в котором ни единый человек не знает, как будут развиваться события и чем все закончится.

— Жалко, что отцвели и осыпались каштаны. Они мне так нравятся.

— Да это хоть какая-то южная примета в Москве, — грустно сказал он.

— А я вдруг недавно заметил, что хожу по Москве и подсознательно жду, что вот сейчас, за этим поворотом увижу море, или вот в конце этой улицы будет море, или что вместо Красной площади будет море.

Мы шли, не замечая дороги, и неожиданно вышли к Патриаршим прудам, будто сговорились. Казалось, это место само притянуло нас к себе, вышло нам навстречу и затаилось. Этот вечно не работающий туалет, похожий на дворец богатого лилипута. Еще одно приземистое здание, с таинственным кодом МОГЕС.

Я продавил пальцем пробку внутрь бутылки, и он восхитился мною. Выпили. Молчали и смотрели на воду пруда, в окружении деревьев и высоких старинных зданий. Последним красным отсветом вздрогнуло солнце в маленькой форточке.

— А ты мне приснился перед приездом, — сказал он. — Как всегда веселый, в белой рубашке. Ты вышел и сказал: «А на поминках Канаевой ты будешь есть шоколад». Так и сказал — ШЕКОЛАТ, и ушел.

Я вдруг снова почувствовал, что улыбка словно бы застыла на мне с самой нашей встречи.

— От всей нашей жизни с женой у меня остались только две коробки с пишущей машинкой, рукописями, книгами и одеждой, — сказал я и закурил. — Одна была перетянута моим шарфом и брючным ремнем, а другая — электрическим шнуром. Еще на мне самом было много одежды. Так сильно хотелось закурить. Я толкался среди пассажиров, будто куда-то спешил. Вышел на перрон Казанского вокзала и закурил. Я стоял один и у меня был такой вид, что ко мне подошел старик бомж и сказал: парень, давай я тебе помогу. А у меня совсем не было денег, и он помог мне бесплатно. В метро в скупке золота и серебра продал свое обручальное кольцо. Мужик так легко и равнодушно взвесил его на своих плоских весах и дал всего восемьдесят тысяч, а оно стоило триста, — мне хотелось говорить и говорить бесконечно. Его глаза косили, и казалось, что он смотрит в сторону, но я знал, что он смотрит на меня, и я с горечью высвобождал перед ним свою душу. — А накануне в Алмате валил такой снег. Он сыпал и сыпал на зеленые деревья. И ветви с листьями не выдерживали, всю ночь я слышал треск обрушивающихся ветвей. А утром все улицы были завалены ветвями и листьями, все было зеленое. Потом снег быстро растаял. Она уже не разговаривала со мной и все время сидела со своей матерью в другой комнате, а я лежал в маленькой комнате на диване у стены и не знал, что мне делать дальше. А потом вдруг увидел в темноте огни Москвы, огни Ялты, подумал про вас, и обрадовался. А потом мне Артемий позвонил и сказал, что вы в Москве.

Он слушал меня и дышал в кулачок.

— Блин!

— Что такое?

— Я вот рассказывал вам все и только сейчас понял, что я забыл там свои белые штаны. Такие красивые белые летние штаны, жалко так!

Он засмеялся.

Ярко и мягко сияли фонари среди пышной листвы, и тени деревьев волновались на глади пруда, и туфли у меня классные.

— Прости, Анвар, но так хорошо, что шестого ноября девяносто шестого года ты уже возникаешь на Казанском вокзале со своими коробками, а я в это время бегаю по Ялтинской набережной и ищу Воинову, которая пошла то ли позвонить, то ли поссать в кусты, и сидит там, пересчитывает деньги, — его глаза косили.

— Слушайте, как мы быстро уговорили вино.

— А давай еще купим?

— Давайте, — обрадовался я.

— Поедем к полковнику, там хоть закусить можно.

— Точно, мне все равно, в какую сторону ехать.

Мы быстро поднялись и пошли. Под луной у наших теней были длинные ноги. Свет фар был еще далеко, а Серафимыч стоял и ждал. Я засмеялся и потянул его за собою. Он нервно замер и побежал, прижимая рукой сумку и быстро перебирая ногами, кепка сползла на затылок.

— Да вы их не бойтесь, — засмеялся я. — Главное не растеряться. Когда вы теряетесь посреди дороги, то и водитель тоже теряется, и вы оба начинаете вилять в одну и ту же сторону. Замечали? Вот это опасно.

Он стеснялся своего страха и все поправлял кепку.

На дорожке к высотке полковника нас снова облаяли бездомные собаки.

— Да не бойтесь вы их, — засмеялся я и так крикнул, что они заскулили.

— Ну ты даешь!

— Запомните, если на вас бежит большая собака, вы сразу садитесь на корточки, собаки почему-то теряются от этого.

Он ходил по кухне и от волнения засовывал свою сухую ручку глубоко в карман и все говорил. Внизу под нами было пятнадцать этажей. Из окна редкие машины на дороге казались плоскими. Я начал перебирать вещи на столе, проверяя, сильно ли я пьян.

— Там у меня родственники по материнской линии живут, потом, после Ялты, можно будет вернуться этим путем, через Льгов, — сказал он и еще глубже всунул руку в карман, даже согнулся набок. — Такие красивые тургеневские места… А ведь они задушили свою мать, ну старшую сестру Сани Михайловны, там в деревне. Саня Михайловна злится, говорит, не мели ерунды, а я знаю, что они ее подушкой задавили. Устали от нее, измучили ее, а потом задушили. Вот такая история… давай выпьем.

— Давайте.

— Ты не думай, что я алкоголик, нет, я душой пью. Я только с тобой могу пить. С Мороковым пятьдесят грамм стоит только выпить, он сразу драться лезет.

— Не-ет, что вы.

— Вот только Юку жалко. Ему уже двенадцать лет! Они мучают его. Канаева его до истерики довела. Я взял сковородку, у меня бывает такое, я тогда страшен, и говорю: если ты его еще раз тронешь, я тебя сковородкой переебу!

Я захохотал.

— Да, у меня бывает такое, — он тер маленькой ручкой редкие седые волосы. — Я тогда страшен, бля!

— А давайте мы Юку в «Макдоналдс» сводим?

— Да? Ты правда хочешь?! Я давно хотел, ты как угадал! Он давно хотел в «Макдоналдс». Он ведь голодный, с корочкой хлеба ложился спать, и я боялся, что он поперхнется… Завтра тогда ты нас подожди там, возле кинотеатра «Варшава», знаешь, и мы выйдем.

— Давайте, нормально, — мне было радостно, что у меня есть деньги, и мы все втроем завтра пойдем в «Макдоналдс», и я буду радоваться радостью того мальчишки. Мысль эта привязывала меня к жизни, грела меня.

— Давай выпьем за завтрашний день!

— Давайте.

— Пью душой!

Я выпил и увидел динозавра на пачке «Кэмэла», хотя я знал, что там должен быть верблюд.

Он стучал кулачком по столу, хорохорился и казался особенно маленьким и беззащитным. Я закурил. Все равно на пачке вместо верблюда стоял горбатый динозавр с длинной шеей. Странно, под каким же углом зрения тогда смотреть на эту пачку? Интересно, конечно.

— А… …ты иди, ложись тогда, я здесь еще посуду уберу, потом лягу.

— Да, я что-то уже все…

Я еще раз глянул на пачку «Кэмэл» и пошел в большую спальню полковника, разделся и лег на широкую тахту, к стенке.

Пришел Алексей Серафимович и долго раздевался в темноте, устало вздыхал. Потом я очнулся, он задумчиво сидел с брюками в руках, блестела пряжка ремня, блестели белки глаз.

…………………………

— А, да-да…

— Я их согрею.

…………………………

Как глаза блестят у него. Задумался.

— Ложитесь, вы чего?

Смешно, головой к моим ногам лег. Ты так с мамой в детстве спал, но. Вздыхает так.

Не спит, тело замерло. Может быть, перепил?

Отвернулся, мутит его, видимо.

Снова повернулся. Ноги воняют у тебя, наверное? Помыть надо было, а… Вздыхает.

Как злит эта ночная сигнализация машин.

Ноги обнял. Смешно.

Да нет, этого не может быть, он перепил.

Крепко прижал ноги к груди. Не шевели пальцами.

Какие сильные руки у него!

Этого не может быть?!

Блядь, не надо!

Не может быть. У него руки трясутся.

Целует ноги.

Точно.

Этого не может быть.

Не может быть! Нет. Просто обнимает ноги от чувств. И все. Просто трется об них лицом. И все. Не шевели пальцами. Пнуть его, что ли?! Ты что. Аж нога дернулась.

Этого не может быть?! Это просто смешно было б! Никогда такого не было. Жизнь.

Алексей Серафимович… Сейчас скажу ему: хватит, Алексей Серафимович!

Нет, этого не может просто быть?! Что за год?

Боже мой… Это же сердце у него так бьется, просто колотится об ноги. Как у мальчишки. Никогда не слышал, чтоб у взрослого человека так сердце стучало.

…………………………

Гарник: Ты знаешь, Анвар, он, по-моему, «голубой». У него ладошка такая…

Асель: Твой Суходолов «голубой».

Ну, какой он голубой, Асель, он просто предан литературе! Асель: «Голубой», он женщин ненавидит!

…говорили, что Суслов, главный гомосексуалист Кремля.

Кирилл: А ты в Гурзуф с ним, что ли ездил?

И усмехнулся. Я понял, что он тогда подумал. Ну и что. Суходолов: я в той комнате свою книгу забыл.

Книга Дж. Болдуин. «Комната Джованни».

Флюра: Анвар, он мою ногу щупает!

Тот дед в кинотеатре щупал ногу Флюры. Дает бумажку. Я увидел у себя в руках три рубля. Отталкивал его руку с колена Флюры, щипал его руку. Как будто играл с ним.

…………………………

— Что?

— варинька…… варинька…

— Анваринька, Анварик…

— Ну, чё ты, бля… а? А чё ты, бля…

— ……………

…………………………

Так бьется его сердце. Так сильно стучит, как будто сейчас выпрыгнет. Хм, бедолага.

— Алексей Серафимович? Ложитесь сюда головой, там же неудобно, а здесь подушка.

Сидит, трет волосы рукой.

Пусть рядом лежит.

Прижимается, бля. Этого не может быть!

Варенька?!

Он что, тебя Варенькой называет?! Это пиздец, бля.

Это пиздец… Варенька. Тьфу ты, бля! Варенька?! Он что, меня Варенькой называет?! Это пиздец, бля!

А-а, нет, Анваринька, он говорит: Анваринька, а тебе слышится Варинька. Просто Анваринька или Анварик, все, надо уходить. Надо отсюда уходить. Вставай.

Просунул руку. Сейчас нащупает маленький членик. Трогает. Сжимает. Крутит.

Какая у него маленькая ручка. Сухенькие пальчики.

Как будто мальчик.

Он говорит: А чё ты, бля. Чё ты, бля, мол, а чё он у тебя маленький, чё он у тебя не встает. Матерится еще. Он одурел что ли?!

Так и есть, бля! Какая хуйня!

Пиздец, он сейчас у тебя встанет. Напряглась спинка. Чувствую. Сейчас встанет, и все! Он сейчас почувствует, что встает. А он у тебя всегда к утру встает, сам по себе. Возбуждается, как всегда к утру. А сейчас вот возбуждается. Уходи. Все, вставай. Вынимай его руку. Не резко. Пусть. Хуй с ним. Ладно. Не резко. Бывает. Что.

— Алексей Серафимович, я пойду… — отстраняю его руку, перелезаю.

— Я пойду… пойду в туалет.

Что-то говорит тебе. Одурел. Какое серое лицо. Пиздец ему. Бабку в деревне задавили.

…………………………

Я бежал, бежал…

Мама: Ты что, сынок, смотри, как у тебя сердце стучит, сейчас выпрыгнет!

Гарник: Он, по-моему «голубой».

Да нет, Гарник, он литературу…

Усмехающийся Кирилл.

Огни Ялты. Закат. Скамейка. Море.

Пальцы, сжимающие член.

Аселька: Твой Суходолов «голубой!».

«Голубой» твой Суходолов, он ненавидит меня.

…………………………

Стою в туалете. Да, было, бля. В туалете было светло и чисто, унитаз сухо сиял. Я вернулся и взял свою уставшую жидкую одежду. Приоткрыл дверь туалета и одевался в коридоре.

— Анвар?! Ночь… — он стоял в соседней комнате, я видел только его тонкие пальцы, обхватившие косяк.

Он казался обиженным.

— Надо идти мне… метро уже работает… я пойду, — «Фу, пиздец, бля, какой-то… Светает».

Он закашлялся и затрясся там.

— Я пошел.

— А в «Макдоналдс» пойдем?

— Да… пойдем, — я не мог открыть дверь. Одной ручкой открывал, другой защелкой закрывал.

Он очень сильно кашлял.

Я открыл дверь и вышел.

Двери лифта открылись. Потом закрылись.

ВНИМАНИЕ

Детям дошкольного возраста без сопровождения взрослых пользоваться лифтом запрещается.

Адрес завода-изготовителя: Москва, Ж-391, Рязанский пр-т, дом 2.

Я снова нажал кнопку, двери лифта открылись, я, оказывается, уже спустился и просто стоял в лифте. Наверное, долго стоял.

Я побежал изо всех сил. Бежал, стараясь что-то обогнать в себе. Собаки едва успели тявкнуть на меня. Так гулко отдавались в предрассветной тишине мои шаги, как будто за мной кто-то гнался.

Метро было закрыто. Я сел на корточки и обхватил голову руками.

Самое противное, что он рассказал, что они эту бабку в деревне задушили подушкой.

Сигареты там забыл. Я искал окурок, и мне показалось, что ничего не случилось. А потом все вспомнил заново. Нашел длинный окурок «Винстона». Хорошо. Опалил фильтр зажигалкой и закурил.

Зачем он рассказал? Какой это ужас и мрак, что они старуху задушили!

Потом нашел еще один окурок «Винстона». Здесь, наверное, компания пила пиво и какая-нибудь девчонка курила «Винстон». Только фильтр сильно изжеван. Димка так всегда жует фильтр. Ой, бля, эта бабка, фу, фу!

Милиционер открыл дверь метро. Он зевал. Болталась дубинка на поясе. Я посмотрел на него. Потом почувствовал, что смотрю на него с ненавистью и презрением. «Да, это со мной было, это я лежал, а какой-то…»

Ехал в пустом и потому, наверное, очень тряском вагоне.

«Здесь были Сушняк и Митя». «Здесь были рейверы». «REPPER» «HARDCORE» Миха SEPULTURA

«Какой ужас, бля!»

SULA, без сахара, впервые в России. SULA — вкус, о котором ты мечтал.

«Блядь, какой ужас! Лучше бы он не рассказывал этого!»

— Еб твою мать! — неожиданно громко сказал я.

ГЛАВМОСМОНТАЖСПЕЦСТРОЙ при Мосгорисполкоме.

Ну, чё ты, бля, а, а чё ты, бля… Это пиздец, бля, Анваринька. Анва-а-аринька. Анваа-аринька. Анварик. Я так замер, что даже не мог оттолкнуть. И почувствовал, что член начал напрягаться. А он у тебя всегда возбуждается к утру. Смешно, вот дурак!

Два парня в кожаных куртках, две большие сумки ADIDAS, и две коробки.

Какие большие и жесткие у этого парня колени… Твою мать, какой ужас, бля!

Электродепо Метрополитена объявляет набор на курсы машини…

Это значит, все, что он тебе говорил про твой талант, про твой гениальный рассказ — это обман, это только потому, что ему нравишься ты, а не то, что ты делаешь. Просто этот примитивный пидар хотел с тобой переспать. Блядь! Ну, неужели Гарник и Аселька оказались правы?! Сто раз правы, оказались они, а не ты, тупой ты человек! Ну почему все так?! Фу, и еще этот рассказ про задушенную старуху, о-о, какой кошмар, как грязно и мрачно, еб твою мать, сука! Ебаный ты в рот, пидар! Старый маленький пидарас! Болотников… Мороков… пиздун ты хуев! Это значит, что ему похуй твоя литература! Просто похуй. Он говорил о литературе, а сам думал о хуе, вот же…!

— Блядь, — сказал я.

Рыбак в резиновых сапогах читает «Спорт-Экспресс» «L&M представляет». Он странно посмотрел на меня, и я снова почувствовал на своем лице застывшую маску ненависти и боли.

«Ну, чё ты, бля… а, а чё ты, бля? Да, он так и сказал!»

Муж с женой решают кроссворд в газете «Мегаполис-экспресс».

Тысячи картин вспыхивали в голове, пролетали и скукоживались. И снова скукоживались. И то, что случилось ночью, странным и мерзким образом мешалось с этой задушенной в прекрасных тургеневских местах деревенской старухой.

«…ути Московского Метрополитена приглашает на постоянную работу в дневное и ночное время с двумя вых…»

И Суходолов превратился в того, кем он был на самом деле, мелкого, похотливого и бездарного человечишку, и вместе с ним обидно загибался и я, обыкновенный, как показывает жизнь, паренек, которого даже жена бросила. Все теряло смысл, сыпалось сквозь руки, казалось, я видел, как небо срывается со своих крючков, сминается, морщится, как старый рекламный плакат о счастливой жизни.

Мне хотелось встать и станцевать пляску смерти. Я смотрел на этот равнодушный мир, широко раскрывая удивленные глаза и не чувствовал себя в нем.

«Да, Анвар, он понял, что ты разведен, один, значит, можно»…

— Да, Асель, так и есть, выходит, ты оказалась права.

Электричка орала и сужалась и уносила меня в сужающуюся, мертвенно зияющую глотку, и я прижимался к поручням, прижимался изо всех сил, чтоб больно было.

Приехал домой, рухнул на матрас и со всего размаха ударился лицом об угол нового дня.

По телевизору шла уфологическая передача. Показывали Горбачева. Он говорил о космической угрозе.

Я с ужасом вспомнил задушенную бабку. Этот ужас нарушал что-то в моей жизни, опускал её, и я тоже был как-то связан с этой старухой.

Он всерьез продолжал говорить о пришествии инопланетян.

Я вдруг вспомнил, как колотилось его сердце об мои ноги, как будто хотело выпрыгнуть, и у меня что-то ослабло в душе. Как он обмирал.

Горбачев договаривался с Рейганом о взаимодействии в борьбе против космической угрозы. Это было смешно и грустно, и я с презрением смотрел на Михаила Сергеевича.

И вдруг я вспомнил, как он кашлял. И понял, что он не кашлял, а плакал, сжимая маленькой рукой косяк двери. И я подумал, как ему сейчас плохо. Он конечно же знает, что я думаю теперь о нем, и о его литературных разговорах, и он думает, что я никогда не приду к этому кинотеатру. В первый раз ушел к Асель на два года, а теперь уйду навсегда. И в этом уже будет его вина. Подтвердились самые блядские и примитивные предположения людей, над которыми я посмеивался и которым никогда не верил. О, тупой ты. Надо сделать так, как будто ничего не было. И этот мальчик будет меня ждать, у Суходолова, наверное, не будет денег. Будут стоять вдвоем, и ждать, а мальчик не будет знать, кого они ждут. Он что-нибудь соврет, и в «Макдоналдс» уже не пойдут.

Я пил чай. Мимо ходил бодрый Димка и выщелкивал языком мелодию.

— Тебе вчера опять Кирилл звонил.

«Да, он просто обезумел, когда говорил: а ты че, бля? Че ты, бля»?

— Я говорил с ним, мы потеряли его, окончательно свихнулся на голубой тематике, любит сперму…

«В тот момент он уже не соображал, что делал и говорил».

— Знаешь, Анварка, видел в книжном портрет какого-то поэта в юности, Байрона, наверное, и надпись такая: «Уже одинок»…

«Да, надо будет пойти к этому кинотеатру. Ты доброе дело сделаешь. Чтобы он себя не казнил там, но. Еще под машину бросится. Да, пойду».

— А сколько сейчас время, Дим?

— Третий час.

«Успеваю».

— А что одиночество? Самое поэтическое состояние, бля.

«Как же все-таки сильно и беззащитно колотилось его сердце».

— Да, самое прекрасное божественное состояние, бля!

«Не может так колотиться сердце у конченого человека, факт».

— А сколько сейчас время, Дим… а, да, я уже спрашивал…

«Он знал, что может все разрушить одним движением, все наши братские и такие мужские разговоры двух понимающих литературу людей, двух неподкупных людей, может быть одних во всей Москве. Он именно этого и боялся, что я все не так пойму. Ебаное тело».

— Так хочется любви, Анварка! — вдруг сказал Димка и бессильно засмеялся.

С таким отчаянием он это сказал, и я очень хорошо его понял и почувствовал, и засмеялся вместе с ним.

— Да, Дим, точно… Так, а сколько сейчас время?

Был ослепительно солнечный день. Солнце утомляло лицо. Я стоял в тени возле парадного входа кинотеатра «Варшава» на «Войковской». Два парня дождались своих девушек и сразу стали другими. Еще один парень ждал девушку и держал розу бутоном вниз, чтобы ее лепестки не устали и не осыпались раньше времени. Еще одна девушка не выдержала и побежала к своему парню. А я ждал Сух од олова. Жалко, что проходит лето.

Я издалека увидел его. И потому, как осторожно он шел со своей вечной сумкой через плечо, я понял, что он не надеялся увидеть меня здесь, шел просто так, на всякий случай, убедиться, что меня нет, и в то же время, боясь, что меня нет. Я увидел, как он идет, понуро склонив голову, по привычке пряча свою сухую ручку, и обрадовался, что все-таки притащил себя сюда.

Мы поздоровались, как обычно. На его равнодушном лице ничего не было. И мне, наверное, было более неловко, чем ему. Хотелось пошутить.

— О, а почему Юки нет?!

— Что? Да-а, он так радовался, собирался, а его Канаева не пустила.

— Почему?

— Почему? — он косился на меня, но я знал, что на меня он сейчас не смотрит, не видит меня. — Да меня как будто черт за язык дернул, и я сказал, что ты с нами пойдешь, я тоже радовался. А она, как узнала, что ты с нами пойдешь, устроила скандал и не пустила Юку. Он плачет там.

— Дура она, что ли?!

— Я не ожидал от нее такой реакции, — он пожал плечиками. — Она считает тебя «голубым».

Он тихо и неразборчиво сказал что-то и кашлянул. Прокашлялся.

— Она, наверное, мне назло, — хрипло сказал он. — Она почему-то ненавидит, когда мы вместе.

— Все равно давайте сходим в «Макдоналдс», раз уж это…

Молча прошли через парк. Казалось, что листья шевелятся от жары. Я положил ладонь на макушку. Горячие, гладкие волосы. Вышли из парка, и я подумал, что также тихо мы сейчас разойдемся в разные стороны, боясь обернуться, ежась спиной, кривя лицо от стыда. Какой сейчас может быть «Макдоналдс»?

Еще жарче обрушилось солнце на открытом пространстве. В голове красная, жаркая, арбузная отупелость и тяжесть. Мне показалось, что у меня насморк.

Ослепительно блистают трамвайные рельсы, выгибаясь дугами на далеком бугре. Из сияющей пустоты выезжали половинки машин, потом к ним присоединялись другие половинки. Из сияющего клубка вдруг материализовались люди. Потом снова пропадали в слепо мельтешащем велосипедными спицами воздухе. Из-за бугра поднимались трамвайные рожки. Потом выскользнула, неожиданно проявилась и поплыла сбоку от них белая крыша, под которой пустота. Потом отдельно от крыши вытянулась, потянулась и резко выпрыгнула оторванная желтая половинка кузова. Весь трамвай, разложенный на три части, дрожал и плавился, будто на тряпочном экране, по которому провели рукой.

Мы осторожно ступили на трамвайные пути, я медленно повернул голову, посмотрел на Суходолова, на его лицо сбоку, на блистающие вдали дуги трамвайных путей, и что-то произошло… какая-то невидимая вспышка, нечто мелькнуло, переставилось между нами, я вздрогнул… И мы оба вышагнули из этой полосы, я все ещё слышал истеричный и насморочный трезвон трамвая. Я не знал, сколько прошло времени, и что это было. Но это случилось, и я оглянулся абсолютно другим человеком. Было прохладно. Промелькнула «скорая помощь», смешно, если б меня сбила «скорая помощь».

— Слушайте, я сейчас подумал, а зачем нам «Макдоналдс»? Я знаю одно кафе.

Он неуверенно пожал плечами.

— Вам там понравится! — засмеялся я.

— Да, я тоже думаю.

— Это французское кафе, — я снова засмеялся.

— Такой хороший у тебя этот смех.

Мне тоже понравилось, как я засмеялся. Я никогда раньше так не смеялся. Это был очень хороший смех.

Мы пошли в «Дели Франс», в котором я хотел посидеть с Полиной. Ей бы понравилось здесь. Было видно, что ему здесь нравится. И чувствовалось, что сейчас ему везде было бы хорошо. Как и мне. Он спокойно говорил, что Канаева и Мороков, как всегда, в августе уедут в Ялту, и будут жить у его матери Сани Михайловны, а он останется один в их квартире, и я тоже могу пожить у них до сентября.

— Я никогда не спрашиваю, где ты живешь, что ты делаешь, просто останется свободная комната, и ты можешь до сентября пАжить там, если хочешь. Ты же знаешь, мы там встречались с тобой. Там чисто и светло.

Я теперь знал, что он поднимает это «А», когда волнуется.

— Если бы ты знал, где я все это время жил, конечно, поживу!

Он радостно потер макушку.

— Это сахар, Алексей Серафимович.

— А я думал, это леденцы какие-то.

— Нет. Вот так отрываете и сыпете, все.

— Надо же, удобно — сахар из трубочки.

— Вы только с этими сливками аккуратнее.

— А что?

— Да, они как будто специально созданы для того, чтобы на штаны брызгать… о, у Вас получилось!

— Я сразу понял, как надо сделать.

— А у меня никогда не получается, я их боюсь.

— Можно я у тебя возьму сигаретку?

— Конечно, пожалуйста.

— Так, подымлю просто, такое кафе…

— Вы неправильно подкуриваете, — засмеялся я. — Нужно втягивать воздух через сигарету.

— А-а.

— Вот, тяните и подносите зажигалку, тогда подкурится.

— Так?

— Не надо так сильно тянуть! Давайте я. Вот, я сейчас зажгу, а вы тяните, — я засмеялся. — Ну тяните же!

Он курил, не затягиваясь, просто набирал полный рот дыма и выпускал обратно, смешно морщился и кривился. Я старался не обращать внимания на то, как неумело он курит, не нужно было смущать его. Ему казалось, что сигарета придает ему шарма. Он, наверное, совсем другим сейчас видел себя в этом кафе, высоким, стройным, с сигаретой в длинных пальцах.

— А давай пойдем на Поварскую, посмотрим на эту памятную доску, где Бунин жил? — сказал он, закашлялся и стукнул сигаретой о пепельницу, хотя пепла еще не нагорело. — Там еще эта надпись, не помню наизусть, — он посмотрел на сигарету, стряхнул ли он пепел.

— Я помню: «Как ни грустно в этом непонятном мире, он все же прекрасен и нам все-таки страстно хочется быть счастливыми и любить друг друга».

Delifrance

ул. Тверская, д.31

Касса N100033

Лента 267 чек 450

20:02:14 Кассир:

Гусева Лариса

Форма оплаты: рубли

 

восемнадцать

Деньги были на исходе. Однажды вечером позвонили. Трубку первым взял Димка. Я тоже взял трубку на своем аппарате, услышал голос Димки, а потом деловой, холодный голос Полины Дон.

— Извините, я могла бы поговорить с Анваром? — холодно спросила она.

— Привет, Полинка! — сказал я в свою трубку.

— Приве-ет, это ты?!

Это удивительно, насколько он был чужим и холодным, когда она говорила с Димкой, и насколько он изменился, стал теплым, нежным, родным и женственным, когда она услышала меня. У меня сжалось сердце от этого женского в ней и только для меня.

— Анвар, тут вот Игорь уезжает к себе, — сказала она и замолчала. — Это правда, Игорь? Ну, вот, он уже собирается, — она снова замолчала, я слышал ее дыхание. — Ты снова оставляешь меня одну, — она что-то говорила там, было еле слышно, видимо, она прикрыла трубку ладонью. — Анвар, короче, Игорь уезжает, а я могу завтра приехать к тебе!

— Приезжай, Полин. Давай встретимся на Петровско-Разумовской, я буду ждать тебя наверху, выход из первого вагона.

— Хорошо, — она снова что-то сказала в сторону. — Расскажи мне, как ты поживаешь, Анвар?

— А, в стиле той музыки, про которую я тебе рассказывал, — радовался я, и не хватало дыхания для голоса. — Отношусь к жизни, как суфий, и чувствую, что умру под забором неизбежно.

— Я не дам тебе умереть под забором, — сказала она. — Я у тебя есть.

Я весь вечер радовался. Шутил с Димкой, который не понимал моей радости. И мне было странно, что она говорила со мной при Игоре, это казалось какой-то ловушкой. Я стоял в своей комнате и вспоминал ее тело, ее «хохочущий» живот и то, как она стискивала зубы и спокойно предупреждала: «Я сейчас закричу», и никогда не кричала. Посмотрел на свой матрас и замер: «У меня же завтра на нём будет женщина!»

Ночью думал о ней, снова вспоминал ее тело, кончил и заснул.

Утром не знал, как часто это бывает в праздник, с чего начать: себя приводить в порядок, комнату или идти в магазин?

Димка болел. Я сходил в магазин, купил картошки, майонеза, большую курицу и литровую, пластиковую бутыль Джин&Тоника.

С дачи приехал Анатоль. Я разделал курицу, обмазал в майонезе и поставил в духовку на маленький огонь. Наводил порядок в комнате, разобрал постель на матрасе, подмел и вымыл полы, постелил на пол «ковры».

— Бабу ждешь, — Анатоль стоял в дверях и весело смотрел на меня.

— Жду, Анатоль, — радостно, как сообщнику, сказал я ему.

— Что ж, это дело хорошее, — вздохнул он.

— Деньги нужны, Анатоль? — засмеялся я.

Он вздохнул и склонил голову. Я дал ему червончик, оделся и поехал встречать ее. Димка, лежа в постели, читал «Энциклопедию анархиста», он посмотрел на меня поверх очков.

Купил в киоске баночку джин-тоника за 9.500 и жвачку. Пил в автобусе. Возле метро выбрал розу за 15.000. Ждал. Купил кофе и мясной буррито. Увижу ее и с ужасом скажу: «Там у меня уже курица горит!» Пил кофе. Повернулся. Она стояла, опершись локтем на турникет, и с манерным вызовом ждала, когда я, наконец, замечу ее. Меня поразила ее красота: пухлые, яркие губы, тяжелые гладкие волосы каре, льняное, просторное платье со шнуровкой и голые сильные ноги в легких сандалиях римских патрициев. Я смотрел на нее и с ужасом и жалостью вспомнил Надю и ту бомжиху. Я видел насколько она красивее их, и думал, как давно у меня не было красивой девушки, и как низко я пал и в какой барахтался грязи, и от этого влюбился в нее, и еще раз поразился ее красоте, от которой уже отвык. Я резко отставил недопитый кофе.

— Там же курица горит! — громко, на весь вестибюль, сказал я.

Она засмеялась своим тревожным смехом. Я поцеловал ее и почувствовал, что ЭТОГО мне уже не очень и хочется. Я с тревогой стал осознавать, что когда доходит до дела, то мне становится неинтересно, и нет особого желания, будто и здесь утрачен смысл. И от нее все еще пахло той бомжихой.

Она сказала, что не будет пить джин.

— Было у меня с ним знакомство, знаешь ли, — нервно сказала она. — Больше не хочется.

И мы купили по дороге «Хванчкару».

— Анвар, я же скоро уезжаю в Германию, — сказала она и оглянулась. — Я тебе не говорила?

— Нет… Ничего себе, в Германию!

— Расслабься, — усмехнулась она и оглянулась. — Еду туда на студенческую работу, буду на фабрике пряники в коробку упаковывать.

— Ну заработаешь там.

— Да, я тоже на это надеюсь, потому что я уже столько денег назанимала, что просто страшно. — Она внимательно посмотрела на парня у нашего дома. — Но уже все готово, осталось только фотоаппарат купить.

Она снова посмотрела на парня, и мне показалось, что внутри себя она облегченно вздохнула.

Курица не подгорела, я принес ее на противне из духовки и поставил на «ковер».

Пили: она — вино, я — джин-тоник. Зашел Димка.

— Познакомьтесь. Это девушка, которую я люблю, — сказал я. — А это парень, которого… который…

— Которого я люблю, — засмеялся Димка.

— Ну да, — засмеялся я.

Снова смотрели «Андеграунд».

— Он сейчас скажет: а завтра я угощу тебя обедом в ресторане «Русскому Цара», то есть «Русский царь», — снова переводил Димка.

Она слушала его и смеялась и смотрела на меня. Когда Димка уходил, мы целовались и сидели как ни в чем не бывало, когда он возвращался.

Выпили джин-тоник, выпили две бутылки «Хванчкары». Потом Димка ушел и вернулся с двумя литровыми пакетами какого-то дешевого красного вина.

И все это время я смотрел на нее, чувствовал ее и с наслаждением сознавал, что скоро у нас будет ЭТО, я всю свою твердость окуну в ее мягкость. И от этого хотелось быть добрым. Хотелось длить и отодвигать этот момент. Потом Димка пел: «А я милого узнаю, да по походке»… Прибежал Анатоль. Она испугалась его. Анатоль сидел на корточках у порога, влюблено слушал Димку, косился на Полину и подмигивал мне, когда она не видела.

— Дремлет притихший северный город, синее небо над головой. Что тебе снится, крейсер «Аврора», в час, когда утро встает над Невой… — пел Димка специально для Анатоля.

Потом мы танцевали. Я видел, что Димка хотел танцевать с Полиной, и уступал ему. Он обнимал ее.

И уже ночью я снова позвал всех на пруд и обрадовался, что вспомнил про него. Я надел свой свитер на голое тело, про который знал, что он мне идет. А Полине дал свою куртку. И мне казалось, что ей очень хорошо в ней. Только Полина была такой маленькой в этой куртке. Странно.

Я хотел пнуть этот «Мерседес», но его не было. Потом я спрашивал у всех: «Не скажете, а где здесь хлебный магазин?» Некоторые терялись и пугались, а некоторые начинали объяснять, не видя, что я шучу. Я внимательно слушал, и мне было смешно.

Димка снова пристал к этой девушке в киоске.

— Вот он, вот он, — говорил он, показывая на меня. — Ты знаешь, что он Степной барон?!

Та девушка грубо говорила с ним.

Димка обнимал Полину. Было темно. Они не стали купаться, стояли и жались на холоде, отворачиваясь друг от друга. Он, наверное, мог и поцеловать ее, когда я купался. Мне было тепло, но того счастья уже не было. Я не видел самого себя в этой черной воде. Казалось, что я кричу где-то в стороне от себя. Вода была слишком жидкой, чужеродной и безрадостной.

— Э-эх, ка-ляй-ка маляй-ка, эх, каляйка маляу, — орал я в воде, но счастья не было. Вода щипалась.

Потом вылез и серьезно убеждал всех, что я не пьяный. Хотел обидеться на них. Делал тест на трезвость, закрывая глаза и попадая указательным пальцем на кончик носа. Потом, чтобы окончательно убедить всех, решил стоя натягивать носок, и упал.

Вернулись. Анатоль с другом играл в карты за шифоньером. Пили.

— Это невероятно, как много вы пьете! — сказала она. — Ужас какой-то.

Я заметил, что она нервничает. Даже здесь, в комнате, ей хотелось оглянуться. Димка стал засыпать у нас на полу. Я отвел его. От красного вина у него были черные губы, будто на них запеклась кровь. Наверное, такие же губы были и у меня. Мне так жалко было оставлять его одного, я обнял его и поцеловал, а он отшатнулся, и странно посмотрел. Так и стоял, отстраненно, словно не узнавая, и глядя на что-то пустое между нами. Я ушел.

— Полина, я не могу, пойду, помоюсь после пруда.

— Я сплю уже, на самом деле…

Я помылся. Потом так быстро брился и так шатался у зеркала, что немного порезал нос. Заклеил его бумажкой.

Она лежала, накрывшись простынею. Она была в платье. Я опустился на колени и начал расшнуровывать.

— Нет, нет, Анвар, — сказала она, некрасиво морща лицо. — Извини, мне легко с тобой, да, но я все же люблю Игоря, я люблю его, понимаешь?

От меня шла такая тяжелая волна, что мне казалось, ее тело должно было прогибаться, раздавливаться по матрасу.

— Он любит меня, я не могу, он ведь доверяет мне, — сказала она, глядя мне в глаза.

И я понял ее. Никогда не понимал женщин, а ее понял, наверное.

— Хорошо, конечно, — стараясь быть как можно более равнодушным, ответил я. — Все, спать, спим.

И я поцеловал ее, желая пропустить сквозь нее всю невидимую тяжесть этой своей волны. Я целовал ее губы, всасывал ее подбородок, ласкал языком ее кадычок, охватывал губами и скользил по этим ребрышкам на горле и все двигал рукой по ее животу, я ждал, когда он вздрогнет в своей первой «усмешке».

— Да нет же, нет! — вскрикнула она, крепко сжав руками мою руку. — Я не могу так, я обещала. Не делай этого, прошу тебя!

И он вздрогнул так, что у нее вскинулась голова. Я сжимал ее живот, а локтем водил по ее грудям, надавливал. Ее разум и сердце говорили мне: «Нет, Анвар!»

Но когда я замер, она еще сильнее сжала мою руку, словно боясь, что я уберу ее. «Да, да!» — кричало ее измученное лицо, ее грудь, ее «хохочущий» живот и непроизвольно дергающиеся ноги.

— Нет, Анвар, я сказала! — она оттолкнула меня. — Извини, меня, — удержала меня.

— Я тебя очень хочу, Полина! Я хочу тебя со вчерашнего вечера. Я всегда тебя хочу, стоит лишь тебя вспомнить. Я только обнаженной и вот такой вспоминаю тебя. Я уже два раза кончил в тебя вчера ночью. Считай, что я тебя уже трахнул. Один раз даже в извращенной форме.

— Свет потуши.

— Не буду, я хотя бы глазами трахну тебя.

Я сильно поцеловал ее, чувствуя сквозь губу зубы и кость челюсти, сдвинул рукой подол, провел по волосам и хотел сжать ее губы ладонью — она у нее была мокрая, раздавшаяся и будто сама втянула руку. Я всей рукой ласкал ее, водил там так сильно, что приподнимал ее. Мне хотелось попробовать ее всю, я потому и брился там, в ванной и думал об этом, и у меня шевелились там губы и язык. И я вдавил свое лицо меж ее ног. Раздвигая лицом. Снова почувствовал, узнал этот горьковатый запах и вкус. Я алкал ее, лакал из нее.

— Да что же это такое?! — ожесточенно вышёптывал ее рот.

— Да-да! — «хохотал» ее живот.

— Да-да! — стискивали меня ее бедра, удерживали и подталкивали руки.

Я хохотал в ней, втягивал ее плоть и обласкивал во рту языком и зубами, скользил в ней лицом и размазывал его. Она стала такая мокрая, что сильно щипало бритое лицо. Руки ее заколотили в воздухе, ища спинку кровати, повисли, она подтянулась и ухватилась за трубу батареи. Приподняла голову. Уронила.

— Я сейчас закричу.

А потом тихо и долго «хохотали» мышцы ее живота.

А я, лежа на своем твердокаменном члене, смотрел исподлобья на эти ее судороги, чувствовал упругие толчки под ладонью. Потом вошел в нее, и мне нестерпимо хотелось кончить это и в то же время продолжать бесконечно. Она была несравненно лучше Нади. И она была лучше Асельки. Развратнее, телеснее и блядски слаще. И конечно, мне тоже подходила ее смазка, она успокаивала и умащивала меня.

Я отвернулся и смотрел на нас в зеркало серванта, видел ее ляжку, выпроставшуюся из-под меня, блестящую от влаги, бьющуюся об «ковер». Увидел побелевшую, блестящую выпуклость груди. Увидел, как он поднимается и опускается в нее. На секунду увидел, как мелькнуло лицо Димки в темноте двери. Бледное. И он у меня будто бы вдвое стал больше от этого. Мне и самому захотелось стоять и дрожать там, в темноте двери, ужасаться этой картине, обмирать, и онанировать на нас.

— Я тебя люблю, Полина! Я все готов отдать тебе!

— Тише, тише! — она прижимала ладонью мой затылок. — Нас услышат!

— Всё готов отдать тебе!

— Замолчи, Анвар! Ты… я… з-замолчи!

— Я так благодарен тебе, дарю тебе свою куртку, я бы еще подарил что-то, будь у меня еще что-то.

— Я уже ус-стала, Анвар.

— Да?

— ………………

— Что… что ты сказала?

— Мне больно.

И там у меня заныло, замерло на секунду, ослепительно щелкнуло, лопнуло, и прорвались эти разновеликие, разноцветные, тугие, разрывающиеся внутри шарики.

— Бросай ты своего Игоря, — сказал я.

И сразу почувствовал себя в своем теле, почувствовал, что моим ногам холодно, что замерзли ступни. И резко замутило от выпитого.

— …ты чем покрыл?!

— Чем видел, бля!

— Падажди, браток! Что у нас козыри были? Эге-ге… Ни фига себе!

— Да сам посмотри.

— Хули ты мухлюешь?

— Я?

— А того, кто мухлюет, мы будем бить по хитрой рыжей морде…

Вспоминал, что видел Димку. Хотелось говорить, но было тяжело ворочать языком. Подташнивало.

— Полин?

— Да?

— …………… — сказал я.

— Что ты говоришь?

— А ты что, без трусов ходишь летом? — снова выдохнул я и хрипло засмеялся. Когда я говорил и смеялся, не так сильно мутило.

Она тоже засмеялась, затряслась.

— Нет, я сняла, когда ты в ванной был, я не могу в трусах спать. Они здесь под подушкой, чтоб не искать утром.

— Все равно будем искать, мы всегда с тобой ищем.

Она снова затряслась. Мне хорошо было с ней, но так тяжело заснуть. Я падал, скатывался, обрывался, неожиданно просыпался у себя и узнавал ее, и снова зависал в черно-красной пустоте, что-то видел и слышал.

Утром показалось, что если я сейчас встану, то оторвется только душа, а тело так и останется распластанным на матрасе, с моей рукой на ее груди. Поднялся осторожно, вместе с телом, собирая его с нее и с пола.

Когда я вернулся из туалета, она сидела и тряслась от смеха.

— Ты чего?

— Чего? Трусы не могу найти.

У меня снова набрякло все снизу.

— Я же говорил.

— Ты их, наверное, спрятал? — весело разозлилась она.

Я повалил ее на матрас.

— Не надо, Анвар! Надо найти.

Мы нашли их под матрасом.

— Вспомнила, я же их показывала тебе ночью, а потом сама под матрас убрала.

Она быстро оделась.

— Одевайся, Анвар… смотри, у тебя растяжки на коже по бокам, как у женщины…

— Надо же, точно, что ли?

— Да. А сколько уже время? Ого!

— Чай будем пить?

— Нет. Игорь должен вернуться к четырем.

— Я тебя провожу.

— Не надо. Отдыхай.

— Провожу.

— Тогда одевайся скорее!

— Возьми мою куртку, я же ее подарил тебе.

— Она мне велика. Классная, но большая. Она тебе самому идет.

— Я тебе фотоаппарат подарю.

— Пошли, Анва-ар. Мы не успе-йем… Не обижайся, вот такая я странная девушка Полина.

В этот день все смотрели на нас, как будто мы были единственные мужчина и женщина на земле. Мы обнимались в метро, я остро чувствовал ее тело сквозь одежду. Вспыхивало в голове все наше ночное, и мышцы сводило судорогой. Она и сейчас была обнаженной передо мной, так хорошо я знал и чувствовал все ее тело. Потом сидели в вагоне, и я прижимал ее к себе. И было до удивления удобно обнимать ее, уютно ехать с ней под боком, даже странно становилось, как я умудрялся все это время ездить один. Потом уступили место старухе. Даже старуха посмотрела на нас. Стояли у стены в тряском вагоне. Между нами были наши странные одежды, прозрачная стена дневного, шумного и такого бессмысленного людского мира, но мы все еще продолжали любить и ласкать друг друга. Я чувствовал свой отяжелевший член у нее внутри, он напрягался, и она смотрела на меня так, будто тоже чувствовала его там. Я знал, что она сейчас возбуждена, и у нее там скользко и намокли волосы, я почувствовал их на своих губах. Видел сквозь холстину платья ее грудь и знал, что ее возбужденным соскам больно тереться о жесткий лён. На нас смотрели. Он скользил и разбухал в ней, а я смотрел на нее.

— Да ты же меня любишь, — сказала она.

Я посмотрел на нее и испугался, что мои зрачки могут треснуть.

— Я чувствую себя женщиной с тобой.

Парень посмотрел на нас и опустил глаза. Обернулась и задержала взгляд женщина на выходе.

— Я подарю тебе фотоаппарат для Германии, — говорил я, понимая, какая это малость из того, что я бы хотел подарить ей.

Она кивнула, поджала губы и быстро глянула на запястье. Прошли к дверям. «НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ». Я обнял ее. Она глянула за мое плечо. Я понимал, что она хотела узнать время, не обижая меня.

Шли с нею по городу и шли с ней истинно вместе, шагали как одно целое. Я чувствовал ее тело как свое. Мои маленькие с нежной жидковатой кожей груди вздрагивали при ходьбе. Тесно было в платье моим полным округло-гладким бедрам, мягкой и холодной попе.

Она захотела мороженое и купила его сама себе, предлагала мне. Мы шли по этим старым и коротким переулкам Москвы. Тихо проехала роскошная машина, остановилась. Это по мою душу, подумал я. Вылез парень и крикнул мне: «Анвар, поехали с нами!» «Я с подругой!» — крикнул я ему. Нет, конечно, никто не остановился, не крикнул, и не позвал меня, и машина уехала вглубь теплой, уютной, загадочной и богатой московской жизни, параллельной нашему существованию. А мне так хотелось сделать что-нибудь хорошее для нее. Когда-нибудь так и будет: остановится машина, и меня позовут в ресторан «Русский царь», но только ее уже не будет со мною и не будет у меня такого состояния, как сейчас.

Проходили мимо открытого кафе, где я хотел побывать. Остро пожалел, что одолжил Гарнику двести тысяч. Полина смотрела на это кафе. Там сидели наши веселые ровесники.

— Золотая молодежь, — сказала она.

Ей очень хотелось туда, но она ничем не попеняла мне.

— Анвар, — сказала она. — Если хочешь, пойдем ко мне в гости?

— А твой Игорь однофамилец Гусинского?

— Однофамилец. Пойдем!

Мы вышли на «Ленинском проспекте» и пошли пешком. Эти места казались далекой и заброшенной заводской окраиной Москвы. Было пустынно.

— Надо продуктов купить и вино. Будешь вино? — спросила она, с готовностью доставая свой плоский кошелек.

Я пожал плечами и отвернулся. Мне было страшно жалко ее. «Она будет думать, что мне все равно, что я просто не хочу тратить на нее свои деньги, ведь она приглашает». Я уже понял, как сложно ей все дается в жизни, и как мало подарков она получала от мужчин. Мы зашли в маленький супермаркет. Вдоль рядов ходил пожилой грузин, я знал, что он следит за покупателями.

— Смотри, сколько стоит настоящая «Хванчкара», — тихо сказала она, сообщая мне это просто, как факт.

«Хванчкара» стоила в пять раз дороже, чем в киоске.

— Да-а, — протянул я. — Да-а.

«Да-а»… И когда грузин отвернулся, я быстро сунул эту бутылку под куртку, сжал ее изнутри, через карман. Сразу услышал, как громко стучит мое сердце. Пульс бился так, что меня пошатывало.

— ……………………, — сказал я Полине, не видя ее.

— ………, — сказала она. — Хорошо?

— Хорошо. Что вы будете, то и я.

Я пошел на выход, видя свою спину, обмирая с каждым шагом.

— Стой! Падайди сьуда!

У меня вспыхнуло в глазах. И на губах стала появляться виноватая, дурашливая и отдельная от Полины улыбка.

— Сколка раз нужно гаварить?! Положи туда, туда, — кричал он на грузчика с большой решетчатой тележкой. — Ты мне галава паламал уже.

Я стоял на улице. Колени вздрагивали, хотелось убежать в разные стороны. Я закурил и засмеялся. Я не мог поступить иначе. Если бы я не украл ее, эта бутылка сама материализовалась бы у меня под мышкой. Снова закурил. Я не мог иначе, я должен что-то дать ей. Я не…

Она вышла как ни в чем не бывало. Я взял пакет из ее рук.

— Не тяжело, Анвар.

— Ладно.

— Ты чего улыбаешься?

— Это тебе, Полина, — сказал я, показывая горлышко бутылки.

— Ты украл ее, что ли?! — она остановилась и оглянулась.

Она испугалась больше меня, растерялась.

— Я не мог поступить иначе, Полина.

Она хотела скрыть, что ей неприятно. Неприятно стало и мне. Бутылка была скользкой, тяжелой, я начал злиться и на эту бутылку, и на себя, и на Полину.

— Ладно, выпьем ее вместе, — сказала она и так посмотрела на меня, будто увидела впервые.

Дорогу перегородил автокран. Встал над нами, громоздкий, грязный и жестоко агрессивный. «АТП МО — № 352». «НЕ СТОЙ ПОД СТРЕЛОЙ».

Было состояние жаркого безумия, тяжести, полной потерянности и страха в душе. Я обнял ее в грохоте грузовика и крикнул:

— Я даже и не знал, что я тебя люблю. Возьми бутылку, я не пойду.

— Я тоже тебя люблю, — поспешно сказала она и оглянулась. — Мне с тобой так легко!

Она уже осторожно отталкивалась, высвобождалась, вынимала все мое из себя, отлипала, уходила измотанная, скомканная и нервная, ставя по какой-то своей линии ступни в сандалиях римских патрициев.

Возвращался в пустоте звонкого отупения. Меня будто переставляли в метро из одного вагона в другой, двигали по переходам, протягивали эскалатор под ногами. Уступали дорогу, обтекали. Потом посадили в автобус, и я вдруг увидел телевизионное движение городского вида за окном.

— Прощай, Полина.

Каждая девушка несла в себе какую-то узнаваемую частицу ее и стеснялась меня.

— Прощай, Полина.

Денег не было вообще, и я как всегда думал об этом вечном чемодане долларов, который вот-вот найду. Вот сейчас сверну за угол и найду, вот сейчас, у тех подвальных дверей он будет одиноко стоять. Я бы не поверил, что доллары настоящие. Сначала разменял бы для пробы долларов пятьдесят, а уж потом ликовал…

Пришел, упал, заснул. Даже во сне было жалко ее и приснилось, что я ворую у Гарника с Ксенией фотоаппарат, чтобы подарить ей.

 

девятнадцать

— Ничего, сейчас придет, — сказал он.

— Да, они же до часа ночи ходят.

— Сейчас приеду, чай попью, лягу и сразу засну, — сказал он. — Там пусто, Мороковы уехали.

Я думал, что скоро увижу Димку, может быть, выпьем с ним.

— И я, я тоже устал.

— Трамвай будет обязательно, — сказал он.

— Будет, они до часа ночи ходят, по идее.

— Я же тебе подарок купил, провожал Мороковых и забыл пакет, — сказал он.

— А-а, спасибо.

— Можешь остаться там, я тебе уже говорил.

— Могу, по идее, до вас все равно ближе ехать.

— А может, нам на такси доехать? — зевнув, сказал он.

— Подождем еще.

— Смешная эта реклама, да?

— Что они Турцию рекламируют, как будто Крыма нет?

— Выгодно агентствам разным.

— Думаешь, придет?

— Должен, по идее.

— Да-а, что-то нет ничего.

— Будет.

— Думаешь?

— Они же до часа ходили всегда.

— Можно на такси, у меня есть деньги.

— Подождем еще.

Прошла женщина и сказала: «Не ждите трамвая, ребята, они до двенадцати ходить стали, автобусы до часа». И пошла, оглядываясь на нас: «Не ждите».

Мы все-таки дождались автобуса и доехали до «Войковской».

Как всегда, казалось, что в теплом мраке квартиры есть кто-то еще. Может быть, из-за этого мы говорили громче обычного. Он широко распахнул створки окна, и квартира словно парила в ночном воздухе. Сидели со свечой, и она не гасла, так тихо стоял воздух у окна. На далекой круглой башне красиво, радостно реял холодно освещенный флаг. Казалось, что это живая материя, опадающая и вновь взмывающая, со странно переливающимися складками.

Он ходил и вздыхал в темноте, за кругом света свечи. Я искоса смотрел на него.

— ……….вевается этот флаг, — говорил он и вздыхал.

«Что он всё вздыхает?»

— В нас с Вами все-таки много женского, — сказал я.

— Может быть, природа художника такая? — он глубоко в карман всунул руку и вздохнул.

— А в настоящих голубых нет женского, а что-то страшное, — с убежденностью сказал я. — Что-то серое и липкое. У них блядство.

— Да, — с радостью согласился он. — У меня было одно такое знакомство, когда я устраивался в юности на радио. Я даже не понимал тогда, что он от меня хочет. Только потом… Мне достаточно просто лежать с тобой, — сказал он и вздохнул. — Лягу, обниму твои ноги и больше мне ничего не нужно, Анварик.

«NIVEA».

Мы выпили еще, и мне показалось, что и его лицо, и все предметы в комнате обведены красным и пульсируют. Отчетливо увидел свои руки на столе, длинные выпуклые вены на них. Очень красиво и свободно реял в ночи этот флаг. А воздух у окна тих, едва колеблет огонек свечи.

«NIVEA».

— Его, наверное, в честь 850-летия Москвы установили?

— Да, красиво и так свободно развевается.

Он выпил за меня. Он пил с отчаянием и болью, даже прищелкнул языком и посмотрел в дно тяжелого стакана, будто жалея, что все выпито.

— Все-таки очень красивый и странный этот флаг, да?!

— Да, как живой.

— И освещен так красиво.

— Да, как будто заиндевелый.

— Да-а…

Мы легли на эту невысокую тахту, напротив окна и того флага, который рвался на ветру и, наверное, хлопал там. Он лег головой к моим ногам, обнял их, ткнулся лицом и замер. Мы замерли. Вспомнил, что так Барсик обнимал ноги и скулил от счастья, когда я приезжал в деревню, и он узнавал меня после долгой разлуки. Услышал ногами стук его сердца. Он весь дрожал и держался за мои ноги, как за последнее спасение в этой жизни. Я осторожно вынул их, сел рядом с ним на колени.

— Что? — испугался он. — Ты чего?

— Давайте вот так.

— А? Что ты хочешь?

— Я по-другому хочу.

— Как?

С его немого согласия снял с него трусы, стянул свои. Потом быстро встал в темноте, прошел и положил ладонь прямо на баночку с кремом «NIVEA».

— Ты что? Ты куда, Анвар?

— Я здесь.

— Ты не уходишь?

— Вот так, вот так, встаньте на колени. Повернитесь.

— Так?

Масляные, жирные руки скользили по коже. Вдруг с удивлением и разочарованием почувствовал узость бедер, жесткость, сухость и мужскую дряблость кожи. И от неожиданности сжал сильнее, желая добраться до женского, и снова удивился, что нет того женского.

Вино в бокале улавливало свет лампочки из туалета и зыбко дрожало серебристым плоским кругом. И снова колыхалось от моих движений. У меня было знание, что я делаю с ним то, о чем он всегда втайне мечтал. И чем сильнее он стонал и вырывался, тем резче и увереннее я входил в него, было мужское превосходство и насмешка, ты понимаешь сокровенное. Было приятно, что и эта замена доставляет удовольствие, и была благодарность за это.

— Мне хорошо… понравилось, — я услышал удивление в своих словах.

А потом это подступило снизу и удивляло, что так же, как и с женщиной. И приятно было изливаться на его спину, зная, что и ему это приятно.

Я повернулся в темноте и на долю секунды посмотрел в глаза всему человечеству, вдруг разом, полностью, всеохватно и до последнего грана понимая нашу земную жизнь, и сердце замерло перед пустотой.

Услышал радиоприемник, будто усиливший свою громкость.

— Вот ты меня отодрал, бля! — сказал он.

Я улыбнулся.

— Твоя сперма на мне… Сколько Анвариков я тебе мог нарожать, — говорил он, прижимаясь.

У него был уже другой, такой певучий голос, немного в нос. Я подвигал губами, проверяя улыбку на своем лице.

— Анварик, мы с тобой уедем в Крым, и нам уже не нужны будут эти люди, мы растворимся в нашем счастье, только ты не пропадай, мой Анварик-фонарик…

— Да, хорошо.

— Как же ты меня, бля, как суку какую-то, — он счастливо пел своим другим голосом немного в нос.

А я улыбался и широко раскрывал глаза. Порхала бабочка и от нее лунное сияние.

В комнате проступали из темноты полки, стол, шевелились стулья, вздрогнула вешалка, а флаг угас и померк. Угасла и свеча, расплывшись белой каменной лужицей.

Проснулся, тело просторно лежало на тахте. На кухне что-то шипело. Во всех бокалах, вазах, на всех металлических деталях дрожало солнце, паркет в центре сиял золотым шаром, где-то на кухне, видимо, двигалась открытая створка окна и двигала по комнате солнечный угол, и у меня было светлое чувство на душе. Он что-то жарил и был такой звук, будто на улице идет дождь.

На сияющем лаке паркета оставались прозрачные следы ступней.

Было особенно приятно не смущаться и не скрывать перед ним своего тела, знать, что оно несет в себе мучение и сладость для него.

— Доброе утро.

Он молча кивнул.

— Я хорошо выспался здесь.

Он снова кивнул.

— Кашу овсяную сварил, — еле слышно сказал он.

— О, хорошо.

— А потом еще и рис отварил, вдруг ты не захочешь кашу?

— Нормально, мне нравится каша.

Я увидел в небе шарик, посмотрел вниз — по аллее шли две женщины, пожилая и молодая, а в середине мальчуган. Он тер кулаком глаз, до меня донесся его плач. Пожилая толкнула молодую в плечо. Услышал смех молодой женщины, извиняющийся и в то же время насмешливый. Шарик высоко поднялся в небо, выше ласточек. От того, что долго смотрел на него, показалось, шарик взмахнул крыльями. Облака нежные, тонко белые.

— Шарик улетел.

Он промолчал.

Потом я мылся. С восторгом мыл свое тело в этой просторной ванной комнате, пахнущей летом, и с новой силой чувствовал в себе мужское.

Он заново разогрел кашу. Я сидел, ждал.

— Все болит, — тихо проговорил он, сел и сжал ладони меж колен. — Даже там, где сказать нельзя.

— А вы что, не будете есть?

— Что? А-а… нет, ты ешь, я уже перекусил… ешь…

— Вкусная каша. Овсянка же полезна, это настоящая клетчатка, она прочищает желудок от шлаков. Мне кто-то говорил, что ел ее по утрам и от гастрита вылечился.

— Тебе надо ложку оливкового масла выпить, оно полезное, бактерицидное даже, — сказал он. — Все болит, как будто разорвал…

Потом он лег отдохнуть и заснул. Я посмотрел телевизор, все передачи казались необычайно глупыми и ненужными людям. Вышел на жарко нагретый маленький балкон и закурил. Солнце лакировало стену и окна. Смотрел вниз на трамваи и людей с чувством превосходства и насмешки.

Вечером пошли погулять в парк Покровское-Стрешнево. На прудах купались люди. Было много собак.

Он молчал и вздыхал. Потом сорвал травинку и смотрел на нее.

— Удивительно, конечно.

Я смотрел на собаку с ее треугольной, словно бы механической мордой, с механическими глазками, с угадывающимися страшными зубами.

— Это самая страшная собака, — сказал я. — Питбультерьер. Собака новых русских. У нее сила сжатия челюстей двадцать атмосфер. Представляете? Она может перекусить руку взрослому мужчине.

— Боже мой, — громко вздохнул он, хотел сказать что-то еще и промолчал, а потом спохватился. — Да, я не расслышал, ты про новых русских говорил?

Я посматривал на купающихся и загорающих женщин, на их красиво и туго перетянутые купальниками тела. Прислушивался к себе. Как смешны женщины. Как смешно это их холодное равнодушие.

— А это доберман, она была полицейской собакой в дореволюционной Рос…

— Как удивительно, боже.

— …сии, да. У нее очень острые зубы. Ей дают в зубы толстый журнал, а потом дергают, и ее зубы рвут журнал на полосы, представляете?

— Боже мой, как удивительна жизнь.

— Да-а, удивительно. Что?

— Ничего.

— Я думал, ты что-то спросил, Анвар.

Ночью, когда я ткнулся туда, он вскрикнул.

— Ты мне там всю губу разорвал, — сказал он и выругался, это у него получалось смешно и жалостно.

Я понял уже, что он ругается непроизвольно, от смущения. Но меня все равно коробило это.

— Давайте вот так тогда…

— Да-да, сейчас принесу.

У него дрожали руки, и он залил маслом паркет. Долго и увлеченно затирал, а потом замер, не зная, что делать дальше. Я притянул его к себе.

— Нет, я не могу… он в тебе? Я как будто тебя насилую, он там или нет?

Я чувствовал его в себе, и было такое холодное ощущение, как будто хочешь в туалет.

— Нет, я лучше не буду, блядь на хуй… он в тебе?

— Да-да, во мне.

«Смешно… ноги устают… руками держи под коленкой. Значит, у женщин они тоже устают?»

И вдруг я услышал голос своего отца. От боли я вскрикнул и в своем голосе узнал его интонации, как если бы это он лежал, задрав ноги, на диване в чужой квартире в год 850-летия Москвы, а Суходолов резко и недоуменно вошел бы в него.

«Удивительно, эта интонация была у него в голосе, когда он кричал на корову, которая не хотела идти в сарай, на глупых баранов или на собаку, которая вдруг погналась за петухом».

И я увидел, как он замер на нашем заднем дворе, в фуфайке и кирзовых сапогах.

«Устают ноги… У меня золотистые длинные волосы, у меня полная, колыхающаяся в такт движениям грудь, выпуклая пушистая задница, вот такие бедра и тонкая талия — очень крутой переход, мне хорошо, да. Нет, он точно не кончит, он потом захочет… ох ты, как глубоко… чтобы и я его тоже».

— Так, подождите, я задом встану, ноги устали.

«Весь там почти… у меня глубоко изогнут стан, роскошно выставленные ягодицы… не так больно, когда дрочишь… у меня округлые нежные белые смуглые страстно расставленные бедра… нет, не встанет он у тебя. Странно, что вялый, какой-то особенно маленький… Женщинам также больно, когда клитор не возбудился… Аселька спит, наверное, уже… ого, как будто в печень ткнул… сколько там сейчас время в Алмате? Лежит там сейчас одна в темноте, расставив свои колени…»

— Любимый, единственный мой Анварик-фонарик.

«О, Аселька, как мне хорошо с тобой…»

Асель лежит на диване, расставив колени, лаская ладонью меж ними, и смотрит, приподняв голову вперед: «Как я скучала, Анвар, когда же ты войдешь в меня, я вся раскрыта перед тобой, о, хорошо, любимый мой, сожми меня, как тогда!»

«Как сладко ты сидишь на нём и сжимаешь его в своей глубине»…

«Да»?

А в Германии, наверное, утро, и Полинка ворочает своей рыхлой задницей, смеется своим смехом… Смеющаяся Полина в косынке, на немецкой фабрике. Замирает, распахивает халат и стонет: «Да, да, Анвар!»

— Как хорошо… как хорошо… мой… мой… Анварик…

«Полинка, как тогда, когда она сидела на нем между моих коленей боком, держалась за коленку и двигалась… ох какая сладкая у нее пасть, как она утягивает, облегает и лелеет его. Как колышется ее тело… как я всегда нечаянно ударял плечом в Аселькину челюсть… прижимался к ней и чувствовал упругие круги ее грудей».

— О, как я тебя люблю, мой… мой… мой… Анварик… тебе не больно?

«Даже на эту и Асельку не встает»…

— Я не больно тебе делаю?

«Замолчи! Когда говорят на ухо во время этого, невозможно сосредоточиться. И Аселька, наверное, злилась, когда я, захлебываясь от чувств, шептал ей на ухо во время этого всякую херню? А нужно было давать ей тишину. И Полинка тоже. А она и говорила мне: замолчи! Да, теперь ясно, что нужно молчать, у них же свои там идут фантазии… Как же хорошо отсасывала та проститутка Яна, и не видно было ее лицо и его за волосами. И какие же у нее были эти губы, и этот сладкий свежий запах. Как ей было больно, когда Герман ее сзади, и она от этого сильнее сжимала мой член и скользила своей грудью по моим ребрам. Вы думаете, это вы меня трахнули… не надо об этом… И красивый широкий промежуток между ногами был, когда она их расставила, и я сзади, и он прямо расправился в ней, о, как бы я ее сейчас выебал».

Интересно, значит, если женщине больно или уже надоел секс, то она массирует клитор, как бы услащая боль от мужчины, перебивая её.

— Ох, Анварик, я щас кончу, бля, прямо в тебя…

«Ох, Яна, Яна, какие у тебя губы».

— Ан-ва-рррри… у-у-ух, ой, бля… ох, еб твою мать… о-о-о…

«Еще, еще чуть-чуть, не вынимай. Бля-а, как напрягся, так что тот внутри сжался. Ой, ббб… У-у-у. Янка».

Я чувствовал, как тяжело провернулась и ударилась об ствол его члена простата, и в моем, дребезжащем от напряжения члене взорвались рубины и посыпались в невидимый рот проститутки Яны.

— Что мне для тебя сделать?! Я все тебе сделаю, я все тебе отдам, я так благодарен тебе. Я завещаю тебе свою квартиру в Ялте.

«Так и не подарил Полинке фотоаппарат, даже не проводил ее… Какая липкая и кислая у него слюна. Странно, это какой-то закон, что мужчина чувствует себя во время секса виноватым и должным, будто чувствует что-то».

— Боже мой, Анвар, как я благодарен богу, что встретил тебя.

Он крепко обнял меня.

— В своих онанистских занятиях я кричал: Анвар, Анвар. Я вспоминал и думал о тебе все два года. Я вымолил тебя у бога и даже не верю, что это ты… Ты не обиделся? Тебе не больно. Я не люблю так. Мне не нужно этого.

— Нет, мне хорошо.

Было приятное женское чувство измученности, необычной раскрытости и заполненности, разделенности пополам и успокоения, будто мною и им исполнена миссия. С наслаждением чувствовал свое тело чьим-то, что его кто-то видит, хочет и ласкает, может перевернуть и грубо использовать его.

Было удивительно, что могу протянуть руку, сжать. Протянул и сжал, как я всегда хотел, чтобы сжимали мне.

«Довольно-таки большой и какой-то плоский, не такой, как у тебя». Я протягивал руку, сжимал его, а лицевые мышцы автоматически меняли мой облик, придавая глазам женское испуганно-начальственное и собственническое умиление и этот мягкий неизбежно блядский свет. Это было невозможное сочетание мягкости, округлости и твердости. Возникло постыдно-родственное чувство отцовскости и материнскости одновременно. Во всей вселенной ты вдруг нащупал что-то невозможно тайное и главное между собой и миром. Я с наслаждением и особой силой женщины чувствовал сейчас, что плоть — моя душа.

— Как красиво и гордо развевается этот флаг.

— Ага. Это флаг нашей любви.

— Да.

— Пойдемте, барон, допьем наше вино.

— Пойдем.

— Я сейчас принесу сыр и бокалы.

Было невероятно приятно сидеть полуголым на ночном балкончике.

— За тебя, Анвар! Мы уедем с тобой в Ялту, скроемся от всех этих людей, ты будешь выбегать из моря, а я укутаю тебя простыней, как своего ребенка.

Мы стукнулись тяжелым стеклом. Приятная холодная горечь вина на гортани. Я курил и смотрел на город далеко вниз. Мне было радостно, что Серафимычу хорошо со мной, что я для него — праздник. В ночной тишине тяжело вздыхали и длинно скрипели тормозами большие грузовики. Разносилось эхо. Одновременно вспыхивали по всему городу светофоры — красным, желтым, зеленым. Виден черный провал парка, а в небе редкие звезды.

 

двадцать

В вагоне метро меж людских ног каталась пивная бутылка. Она блестела, отражая свет ламп и своим хаотичным, бездумным движением как-то объединяла людей. Чтобы не чувствовать этого, они старались не обращать на нее внимания, не шевелить ногами и сидели еще более чужие друг другу. Бутылка уткнулась в носок туфельки, и девушка замерла, видно было, что она уже не может читать свою книжку, что нога ее немеет. Вагон дернулся, тормозил на станции, бутылка дернулась, покатилась в обратную сторону и стукнулась об мой ботинок. Вагон тронулся, она вздрогнула и снова откатилась к туфельке той девушки. Я непроизвольно усмехнулся. Потом, когда электричка притормозила в тоннеле, бутылка развернулась и по старой линии прикатилась ко мне. Я увидел, что девушка улыбается и, пряча от меня невольную, нежеланную улыбку, отворачивает лицо. На следующей остановке бутылка по чуть измененной линии подкатилась к другой её туфельке. Я проследил за нею, и мы с девушкой одновременно улыбнулись друг другу, будто между нами бегал дурашливый и знакомый нам щенок, и также отвернулись каждый в свою сторону. Но, даже глядя в разные стороны, мы теперь видели и чувствовали друг друга, словно появилось обязательство между нами. И я мучился, что мы можем выйти на одной станции, и нам, может быть, придется идти в одном направлении. Мне будет неловко идти следом за нею и еще более неловко обогнать ее молча, и уйти, обрывая и комкая что-то в душе, думая о каком-то следующем разе, нужно будет как-то заговорить, как-то отметить эту смешную бутылку и, наверное, провести с этой девушкой всю свою жизнь. Девушка вышла раньше и, напоследок, улыбнулась бутылке, которая каталась теперь между мною и пустым местом.

И вдруг это взблеснуло рядом со мной. Я увидел её боковым зрением. Чьи-то женские бровь, глаз, скулы. На долю секунды некрасивый профиль вспыхнул в воздухе между двумя дверьми. Челка, серые глаза, некрасивое лицо и стройная фигура. Она в длинном облегающем платье защитного цвета, на ногах высокие ботинки военного образца. Я узнал и понял её, эта женщина имела прямое ко мне отношение, она была я. Мне показали её. В душе застыло тяжелое ощущение постыдной родственности и тревожного страха. Её лицо также блестело в воздухе, но теперь только в моей памяти, а потом я уже сам почувствовал ее большую, упругую, с твердыми сосками грудь, большие бедра, ее по-женски полный зад и то, как напрягается ее клитор в моем члене. Фигура у нее была красивая. Мне стыдно было дать ей какое-то имя, известное хотя бы мне одному, нет. Её мгновенно взблеснувший профиль оттиснулся в моей глазной памяти. Она, родившаяся вместе со мной, теперь выдала и обозначила себя, и во мне поселилось недоуменное и равнодушное знание нашего тайного и вечного сожительства. Это она прорывалась из меня иногда громким женским смехом, которому даже я сам удивлялся. Это она выбирала для меня друзей, и потому я не мог объяснить себе опасной дружбы с некоторыми из них. Они ей, видимо, нравились. Это она задерживала мой взгляд на красивых юношах в транспорте, и мне становилось неловко, и я равнодушно продолжал смотреть сквозь них. Это ей могла быть неприятна Асель и все ее слишком женское. Я поднялся, уже ясно чувствуя и неся ее в себе, она смотрела из моих глаз. Поправила шнурок ботинка и одернула платье.

«Привет, чувак».

Заехал на «Байкал». Никого за звонком. Покурил, надеясь дождаться Димки. Пришлось лезть через балкон. Собрал кое-какие пожитки, взял свои лакированные туфли, сложил в пакет. Так же вылез через балкон.

На «Войковской», прямо на трамвайных путях меня остановили менты.

Мне было уже все равно. Они вызвали патрульную машину. Поехали. Смотрел на солнечный свет из-за решетки. Отделение было рядом с кинотеатром «Варшава».

Сидел в «обезьяннике» за обычной, сваренной из арматуры решеткой. Пакет остался у дежурного.

Мимо прошел милиционер.

— Ты, казел, отдай мои сигареты! — вдруг завопила бомжиха рядом со мной.

— Я щас так дам, что у тебя «давалка» отвалится, — усмехнувшись, сказал он и замахнулся дубинкой.

Просидел час. Читал вырезанные на скамье надписи тех, кто здесь был. С грустью и насмешкой над собой, вспоминал Асель.

«Деньги ненавидят меня, просто с каким-то наслаждением кончаются, и мои карманы свободно и радостно вздыхают, даже кошелька нет».

Привели еще одного человека, чисто, с иголочки одетый кавказец, он брезгливо смотрел на бомжиху, морщился и цыкал языком, когда она орала.

— Кто Бегичев? — спросил дежурный.

— Я.

— Бегичев, в компьютере пробито, что ты отбыл на постоянное место жительства в Алмату.

— У меня российская прописка, я россиянин. Я к жене уезжал.

— Значит, будем высылать назад к жене… О, захвати одного к Сурикову на Казанский, — остановил он кого-то там за углом.

— Некуда, некуда мне их сажать.

Я устало усмехнулся.

— Я россиянин, товарищ майор, а жена в Алмате живет.

Он сидел за пультом, склонив голову, и я понял, что он не знает, что со мной делать. Потом он отпустил меня на полчаса. Я снова поехал домой. Никого не было. Залез через балкон и раскопал в своей коробке паспорт. Сидел в тишине и оглядывался. Вдруг зазвонил телефон, я вздрогнул от неожиданности и засмеялся.

— Анвар, голубчик, это ты?! — вскрикнула Нелли.

От злости я чуть не выронил трубку, но у нее был странный голос.

— Анвар, меня теперь могут убить…

И я услышал, что она плачет.

— А что такое, Нелли, подожди-подожди?

— Юра попросил занять денег у Волкадаева под журнал, и я заняла, он сказал, что в четверг отдаст… Волкадаев, который «Кобра — Зет». И вот Юры нет нигде, а уже пятница, я уже всем звоню, на всякий случай, извини, Анвар, я автоматически твой номер набрала, даже не поняла куда звоню, извини…

— А много денег?

— Пятьдесят тысяч долларов, вот такая, не очень толстая пачка, оказывается, извини, Анвар…

— Нелли, может тебе скрыться? У нас можно… в Ялте можно.

— Пока, извини, — она положила трубку.

Я послушал гудки и долго вспоминал, что я здесь делаю? Страшно заболел зуб. Нашел у Анатоля чекушку водки, но вспомнил, куда сейчас еду, и решил терпеть. Вспомнил это и тут же забыл о Нелли. Ехал в каком-то тумане.

Майор сказал, что с меня, как с россиянина, штраф 10 тысяч рублей. Денег не было. Я снова отпросился и побежал к Алексею Серафимовичу. Было даже радостно, что у меня все так непутево, что я такой некультяпистый. Я не ожидал, что он так сильно испугается. Трясущимися руками он расстегнул кошелек и вынул деньги.

— Возьми, возьми все.

— Надо только десять тысяч.

— Боже, какой ужас, я с тобой пойду, какой ужас, я буду тебя ждать, я не оставлю тебя.

Шли уже в темноте, и он обгонял меня. Я поднялся на крыльцо отделения и видел, как он сжимает кулачки. Отдал майору деньги. Он выписал квитанцию.

Гр-н Бегичев А. С. задержан за нарушение ст. 178 АК РФ

Дежурная часть ОВД МО «Войковский» ОАО г. Москвы.

августа 1997 г.

Было очень плохо. Лежал, не раздеваясь, как настоящий бомж, скрючивался. Не хотелось жить. Наверное, что-то вроде «месячных». Он принес какую-то сильную израильскую таблетку, и боялся что-либо сказать. Ушел, я слышал, как он ходит из конца в конец длинного коридора и вздыхает. Проглотил таблетку и ужаснулся тому, что потерял всякий жизненный смысл. Вспомнил Нелли и снова ужаснулся потери смысла. Он ускользал из каждого воспоминания, вымывался из всех слайдов примитивного диафильма моей жизни.

Я снова услышал его длинный вздох и позвал к себе.

— Я там, там лягу, чтобы не раздражать твою боль, — шептал он.

Оттого, что он был такой уродливый, было особенно жалко его и особенно приятно любить. Необычные, чужие, ЕЕ мысли, чувства, движения и некое телесное знание, что все это его такое липкое сообщает мне жизнь, подпитывает меня.

Из тех, далеких моих лет пел японский магнитофон на полу. Вспоминал свои юношеские любови, и было грустно и жалко всего несостоявшегося, несбывшегося, чистого и потерянного.

Ночью он меня окликнул: «Анвар!»

— Что? Что, Алексей Серафимович? — спросил я.

Он спал, и я понял, что мне это приснилось. Лежал и смотрел на него, на тонкую, вздрагивающую руку мальчика на моем бедре.

Они наступали. Далекий гул канонады. Потом ближе. Что-то обрушилось. Бегает Витька Балаев, другие мои одноклассники. Из соседней двери вышла беременная Аселька. Попросила закурить. Я страшно возмутился. Задохнулся, а потом понял, что она не соображает, она снова забыла, что беременна. Она послушала меня. Замерла, посмотрела в сторону гула, а потом прилегла на носилки на колесиках. А я видел, что уже давно пора отступать, и не знал, как ей сказать об этом. И от страха близкой смерти тоже лег и прижался к ней, почувствовав ее большой жесткий живот с вывернутым пупком. Мне стало хорошо. За окном снег и война. Все отступили и бросили нас. Скоро сюда ворвутся враги и примут нас за мертвых. А мы лежали, прижавшись друг к другу, и я щупал, разминал пальцами её большой и вялый член.

 

двадцать один

Снял с карточки деньги. В магазине решил померить джинсы, чтобы просто посмотреть на себя в этих джинсах «Левис», серых и бархатистых, как мышиная шкурка. Одел и почувствовал их своими, не выдержал и купил. У меня с ними начнется новая жизнь, с девушкой познакомлюсь. Отложил часть денег для Димки, и купил Суходолову бритвенный станок «Жиллет».

В сиреневом летнем вечере я брёл от метро «Тверская» к метро «Маяковская». Прошел мимо каменных львов, похожих на лягушек, возле Музея революции. Во дворе музея броневик, с которого вроде бы выступал Ленин, и железный фонарный столб 1905 года с дырой от снаряда. Машины обгоняли меня, а потом я догонял их, застывших в пробке, потом они снова обгоняли меня. Я любил эту дорогу, мне всегда казалось, что я встречу здесь новых друзей. Никого не встретил, было особенно пусто на душе оттого, что так много людей вокруг. Их громкие разговоры, новые жесты, оживленная радость, все слишком, потому что радость была фальшивой, вымученной, и за ней таился страх неминуемого наказания и вечное ожидание того, что все это скоро кончится.

Я дошел до «Маяковской» и вернулся назад к «Русскому бистро». Серафимыча не было. Я считал в уме, чтобы досчитать до тридцати, как всегда, и уйти. Досчитал до ста, потом снова до тридцати. Его не было.

«Может, он и вправду попал под машину, слепой дурак?!»

Я зашел в кафе, взял синтетическую медовуху, пил и смотрел в большое, во всю стену окно.

«Может быть, его сбила та иномарка, про которую я только что подумал? Почему не купит очки?! А потому что он хочет казаться молодым и красивым. И да, в очках сильнее будет видно, что он косой, да, точно. Ну и что, зато под машину не попал бы!»

Он ходил возле окна с большой сумкой и подслеповато всматривался в проходящих мимо парней, заходил вперед и всматривался.

— Привет, это я. Вот, вот я, — громко сказал я, вставая перед ним.

— А-а, — сказал он равнодушно.

— А ты чего с такой сумкой?

— Да так…

— Может, зайдем сюда?

— Я не хочу, — брезгливо сказал он.

— А что тогда?

— Не знаю, пойдем вон туда отойдем.

— Пойдем, — сказал я и закурил.

В какой-то момент увидел его лицо, его плешь среди длинных серо-седых волос, и стало омерзительно, страшно. Почти ненавидел его.

— Что случилось, Алексей Серафимович? Вы можете сказать?

Он нервно обогнал меня, будто хотел уйти совсем, дошел быстро до маленькой ограды в Мамоновском переулке, быстро поставил сумку, просто ткнул ее в землю, вздохнул прерывисто, как долго плакавший ребенок, сел на ограду.

— Они меня выгнали! — некрасиво, истерично сказал он. — Выбросили на улицу!

— И чего? — спросил я. «Он сам так всегда спрашивал».

— Ничего, ничего особенного. О, какой же я беспробудный мудак! Мечтатель, я — магнитофон «Романтик». Я… что уж теперь говорить.

— Ну и что, все равно скоро в Ялту уедем, хули они нам?

— Мороков двадцать лет жил у нас с Саней Михайловной.

— Да, я знаю…

— Они так всегда дрались со своим братом Толькой, я думал, они убьют друг друга. Толька бил его головой об асфальт, а я подставлял под его затылок свои руки, — он вытянул передо мной свои ладони, одну большую мужскую, а другую мальчишескую. — Я думал, он убьет его, у меня все руки были в крови. Толик, Толик, что ты делаешь?!

— А чего это они, вот так выгнали? Что случилось хоть?

— Это она, Канаева, это она его подговорила, они уже заранее спланировали это, она еще в поезде накрутила его, и он…

— Ну ладно, ладно, Алексей Серафимович, — я смотрел на его скрюченное тельце, улыбался и оглядывался на прохожих.

— Они не успели войти, и сразу все началось, она еще прочитала мое письмо, где я написал, что Баранова хочет устроить меня на работу, она прочитала, и вот с такой рожей аж вывалилась из туалета. Вова, ты знаешь, что он за нашей спиной договаривается с нашими врагами, он предатель, он предатель, Вова. Мне только Юку жалко, он один пожалел меня в этой семье, я видел, что ему жалко меня. Все там осталось: книги, моя любимая английская чашка, только трусы и носки собрал, вот, под жопу лет, оказался на улице.

— Закурите…

Он взял сигарету и просто мял ее в руке, как успокоительное средство.

— Как мы теперь с тобой будем жить? Не бросай меня, Анвар?

— Не брошу.

— Он кричал, что я испортил тем маслом паркет. Это он, который, фу…

Он искрошил всю сигарету на землю и недоуменно смотрел вниз.

— Всё, мне надо успокоиться, как баба, все, это можно было предположить, все…

— Да.

— Я спокоен, мне все равно.

Из офиса вышел охранник и хмуро закурил.

— Что, мешаем? — иронично сказал Суходолов. — Мы вам мешаем, да? Вы думаете, что нас можно вот так, как мусор какой-то, да?! Я не уйду, Анвар, я здесь буду сидеть!

— Пошли, пошли, — сказал я, подмигивая надувающемуся охраннику.

— Где здесь написано, что тут нельзя сидеть?! Это что — Тауэр?!

— Пошли же…

— Скоты! Кто они такие?! Кто им дал право устанавливать свои правила здесь?! Понастроили здесь свои бессмысленные офисы!

Я взял его сумку, в которой звякала кружка, пошли вниз по Тверской.

Когда переходили через дорогу на Пушкинской, он держался за мой рукав. Потом он звонил полковнику из телефона-автомата, потом еще раз звонил возле Центрального телеграфа, чтобы пожить у него. И пьяный полковник сказал, что у него сейчас баба, и он не может его принять. Так всегда, все одно к одному.

Он потер волосы и пошел вперед, будто у него была цель. Потом пошел очень медленно.

— Почему мне всегда так не везет? Даже мать не могла меня нормально родить.

— Ладно. Можно будет попробовать вдвоем снимать квартиру, — говорил я и не верил в свои слова.

Было видно, что и он не верит тоже.

— Почему?! — сказал он и остановился.

Потер волосы и снова побежал. Потом он долго стоял возле освещенного киоска, бессмысленно глядя в витрину.

— Принцесса Диана погибла, по радио передали. Так жалко ее, она так мне нравилась.

— Может, это «Молоко грешницы» купим?

— Давай… Такая слабая нить чужих телефонов связывает в Москве двух бездомных, — шептал он вслед своим мыслям. — Анвар, я на всякий случай твой деревенский адрес запишу. Я больше не хочу тебя терять, не пропадай, а, Анварик?

— Не пропаду. Алексей Серафимович, давайте купим «Молоко грешницы» и поедем к нам на квартиру.

— Я не могу, не могу, Анвар, я лучше на вокзале переночую.

— Там нет никого, хозяева на даче, а Димка, это мой сосед, он, наверное, домой уехал, перед осенью.

— Да?

— Да, там точно никого нет.

— Я сам куплю вино, Анвар. Давай, вот то «Токайское» купим в Елисеевском? Я его еще в Советском Союзе пил. Его и Вовка любил… фу, боже мой, боже мой, какой я беспробудный мудак!

— Давайте, оно легкое, приятное. От «Массандры» тоже устаешь.

Когда я полез с лестничной площадки на наш балкон, он потянулся за мной.

— Куда вы? — шептал я.

— Я с тобой, я тебя поддержу.

— Не надо. Я залезу и открою вам дверь.

— Я сейчас спущусь и встану внизу, чтобы поймать тебя, если что.

— Да уж, Вы поймаете, Алексей Серафимович.

— Я боюсь.

— Не бойтесь! Я сто раз уже лазил.

— А где же ключи?

— Утонули, а они кованые какие-то, никто не берется дубликат делать, проще замок сменить… я полез, а то нас заметят.

— Я буду ловить тебя.

Он стоял внизу, широко раскрыв руки, глядя вверх.

Я пролез, прошел в темноте и открыл дверь.

— Где вы там?

Он так и стоял, широко раскрыв руки, глядя вверх.

— Я здесь, идите сюда, — тихо засмеялся я.

Пили в моей комнате.

— Вы замечали, что когда открываешь вино, то вокруг горлышка мелкие такие мошки вьются, даже зимой? Всегда вьются.

— Да-а.

— Знаете, кто это?

— Мошки-алкоголики, вероятно?

— Это духи вина.

— Я, на самом деле, не вижу, про кого ты говоришь, Анвар.

Я хотел сказать ему про очки или про линзы хотя бы и не стал. Ладно.

Ночью проснулся от его кашля. Он не захотел спать в другой комнате и лежал на матрасе, приткнувшись к стене. Он тихо, чтобы не разбудить меня, плакал, шмыгал носом и снова плакал. Я хотел хоть как-то успокоить его, но не находил слов и притворялся спящим.

— Анвар?

— Да.

— У меня аллергия на пыль, я задыхаюсь.

— А-а.

— Поедем в Ялту, Анварик-фонарик, там будем вместе с тобой, я буду покупать тебе фрукты и показывать дворцы, ты будешь выбегать из моря, а я буду укутывать тебя простыней, как своего самого любимого ребенка.

 

двадцать два

ту-дум-тудум

ту-дум-ту-дум

ай… офе… реты… кол ад…

чай, кофе, пиво, сигареты…

Здесь желает кто-нибудь?

— Постель уже выдают. Ты будешь брать?

— Ну а как, нельзя не брать.

— Дорого, конечно. Сюда когда ехала, была одна цена, сейчас уже другая.

— А они как в рублях или в гривнах берут?

— И так и так можно, в пересчете если.

— А-а, у Вас загранпаспорт.

— А-а, ла-адно!

…………………………

Так странно было в этом баре.

— Странно, что здесь одни парни.

Кирилл все вздыхал и будто бы ждал кого-то еще.

— Анвар, что такое «заматерел»?

— С мужчиной это происходит обычно после женитьбы. Женщина что-то такое выделяет — мужчина становится мягким, более женственным, что ли… А что?

— Мне кажется, ты заматерел.

— Да? Хм. Я бросил курить, поэтому, наверное.

— От этого сразу полнеют.

Открылась дверь, и все, кто был в баре, обернулись.

— Я потерял смысл жизни, Кир. В Ялту поеду.

— Думаешь, ты его в Ялте найдешь?

— Не знаю, вряд ли.

Выпили, вернее пил я один. И снова все разом оглянулись на дверь, чтобы посмотреть, кто пришел, и оживились ненадолго.

И я тогда понял, чего они ждут, чего я жду вместе с ними. Мы ждали, что откроется дверь, и вместе с влажным воздухом донесется тяжелое дыхание океана, а в черном проеме будут колебаться и вытягиваться огни прекрасного города, а потом увидим красивых, свободных и загорелых моряков, которые пришли к нам.

Ночью меня разбудил таможенник. Я дал ему свой паспорт. Он начал его листать. Остановился. Дальше листает.

«Какой загранпаспорт?» И отдал его мне. Потом подошел к женщине. Она долго рылась в сумке, ища паспорт.

Махнул он рукой и ушел, не стал ждать.

…………………………

— Всё, Анвар, проехали! Я так боялся, ведь у тебя там нет прописки! — сказал Суходолов, и я увидел его лицо, светящееся в темноте с нижней полки.

— Я уже и двадцать долларов приготовил для взятки! Вот. — Захлебываясь от радости, шептал он.

— Не-ет, это украинская, я молился, чтобы пронесло, слава богу!

ту-дум-ту-дум ту-дум-ту дум ту-дум-ту-дум ту-дум

…………………………

Хамски пьяный, я валялся на верхней полке, а он всю ночь трясся за меня и с ужасом ждал таможенников.

— А я думал, что это русская таможня.

По вагону пробегали световые полосы. Я свесил голову. Его глаза радостно и выпукло взблескивали в темноте. Хотелось подшутить над ним. Изобразить какой-нибудь припадок.

Тишина. Звонко-пустой стук молоточка внизу, подо мною. Потом уже вдалеке. Еще дальше. В проходе валяется обувь. Чья-то голая ступня свешивается. И этот приятный страх в душе, когда куришь в тамбуре.

…………………………

И вдруг в этом громко вспухающем шуме прибоя, будто напоминающем о себе, и в его борьбе с берегом, находишь сочувствие к своей борьбе за жизнь, что-то родственное. И длинный всасывающий звук его отступления.

— Сдается мне, что вода холодная все-таки.

— Да ничего она не холодная, она в самый раз сейчас.

— Да? А вы чего не купаетесь?

— Да я… что я… ты купайся…

— Сначала энергетического напитка выпьем, а то холодно все-таки.

— Да ничего не холодно, ты даже не попробовал.

Волна набегала, приподнималась, заворачивалась и стекленела, чуть приоткрывая прибрежное дно. А потом отступала с журчащим, картавым звуком струясь по гальке и шевеля ее.

— Такой звук, как будто горло кто-то полощет.

— Иди, купайся, Степной барон.

Своей тонкой ручкой он теребил сумку. Он так хотел, чтобы я радовался, как всякий человек, который что-то дарит, открывает новое для другого.

Галька была холодной, а вода еще холоднее. Приятно было вдавливать ступни в мокрый песок, крутить ими, шевелить пальцами. Прибой пошатывал меня, нужно было стараться, чтобы удерживать равновесие. Как-то сами собой приподнялись плечи и руки сжались в кулаки. Я оглянулся — он, улыбаясь своим мыслям, осторожно вынимал из сумки простынь. Я поплыл, и через какое-то время кожа перестала чувствовать холод. Вода была тяжелой, сопротивляющейся, со странным горьким вкусом. Я нырнул и головой почувствовал, что вода все-таки очень холодная.

Он оглядывался и то разворачивал, то сворачивал простынь. Пошел с нею мне навстречу, заранее радуясь и предвкушая, как укутает меня. Но по лестнице спускались два мужика в плавках, тапках и с барсетками в руках. Они как-то особенно громко говорили по-украински. И он смутился, скомкал и прижал простынь к груди, а потом пошел за мною. Я сам взял у него простынь и вытерся ею. Он смотрел в сторону.

— Боже, какие идиоты… Специально так громко разговаривают, чтобы еще раз показать, что Крым принадлежит им… Наше, наше… А он никому не принадлежит.

— Мне так легко стало после воды.

— Вот, я же говорил тебе!

— Я даже не ожидал.

— Вот, и не холодная, ведь не холодная же?

— Да, только кажется, хорошо, что вы меня уговорили… боже мой!

— Что?

— Слушайте, только сейчас понял — я же сегодня первый раз в жизни искупался в море, представляете?! Блин, как же я забыл, надо было это как-то особенно так…

— Ну да, наверное, нужно было, чтоб оркестр здесь играл туш, а ты по красной дорожке спускался к морю?

— Ну, что-то хочется, хоть выпить за это энергетического напитка.

Он быстро разлил вино в розовые пластиковые стаканчики. Красное вино казалось черным и шершавым. Тело высыхало и согревалось.

— За то, что Степной барон сегодня первый раз в жизни омылся в морских водах. Я так рад, что тебе понравилось, за тебя… и все.

Когда мы замолкали, было слышно прибой. Он шумел то тихо, то громко. То близко от нас, то смещаясь в сторону, и он мог удлиняться, укорачиваться в своих вздохах. Волны выплескивали из глубин и улавливали солнце из-за гор позади нас, от этого море казалось пыльным. Это невероятное, невыразимо живое и переменчивое море, мучительно тревожило душу. Вот я выпил, теперь я закурю. Вот я выкурил сигарету, а что дальше, что мне еще сделать, чтобы почувствовать жизнь?! Вот мои голые, подсохшие от морской соли ступни на гальке, рядом уставшие московские туфли. Вот я снова слышу прибой и мне страшно, что он не устает в своем однообразном, неумолчном движении, уже который век. Вот я снова слышу шум прибоя и крики чаек и киваю головой каким-то грустным словам Сух од олова. А ведь я в Ялте, да, это я в Ялте, так странно. 15 сентября, сегодня первый раз в жизни искупался в море, и мне не понравилось. Лежа в заснеженной Алмате, я думал, как растворюсь в его мягких объятиях, сам обниму его и закричу от счастья, но только устал от встречных морщинистых волн и своих бессмысленных движений в пустоте воды и замерз.

— А вода не соленая, а горькая… и запах какой-то.

— Иодом пахнет, это очень полезно…

Жидкими зеркалами колеблются, перетекают, бесконечно разбегаются на одном и том же месте волны. Особенно серебрится у горизонта, а небо глухое, ватно-серое. Море дышит, взблескивает нежно, свежо, словно тело, с которого только что сняли кожу. Море блестело, как клитор.

Потом мы долго поднимались к Ливадийскому дворцу. Вдоль тропинок стояли старые, советские еще таблички с указанием, сколько пройдено метров. Море шумело все глуше и ниже. Наверху было теплее, воздух казался стеклянным, и пахло нагретой солнцем хвоей.

На боковой тропинке появились люди.

— Вова, а это?

— Дуб.

— А то?

— Пиния.

— А ему сколько лет, Вов?

Мы обогнали их. Грустно шли по старому асфальту, над нами веером зависали плоские и ровные лапы деревьев. Солнце еще таилось кое-где на бронзовых мускулисто изогнутых ветвях, на толстых шишках. Дальше начинались какие-то советские постройки, и вдруг я услышал песню, будто и это холодное море, и этот дворец, ставший теперь коммерчески невыгодным музеем, саккумулировали для меня всю свою грустную, прощальную энергию в виде этой мелодии.

— Как я люблю ее! — я задрожал и пошел через кусты.

И он встрепенулся. Я чувствовал спиной его радость, созвучную моему счастью и грусти. Он был счастлив, если что-то могло сообщить мне хоть малейшую радость. Это была спортивная площадка санатория, из которой сделали кафе без названия, просто кафе. В центре одинокий пластиковый столик и два стула, другие столы и стулья были свалены в кучу у трибуны. Девчонка, загорелая, как скумбрия, грызла семечки.

— Вот интересно, девушка, где вы нашли такой бархатный янтарь?

— Какой бархатный янтарь?

— Который у вас в глазах.

— А-а, — сказала она и опустила глаза. — Папа подарил.

— Тогда дайте, пожалуйста, портвейн «Ливадия», два по сто, нет, по сто пятьдесят и два кофе.

— А кофе со сливками?

— Без.

— А чё вы? Возьмите со сливками.

— Да нет, девушка.

— Возьмите, так вкуснее, все равно по одной цене.

— Спасибо, девушка, просто сливки с вином не очень сочетаются.

— A-а, ну да.

Она засыпала кофе из пакетика и, пряча глаза, ждала, когда вскипит чайник. Super Eagle. Amerikan Flavour.

— Как же мне нравится песня, которая сейчас у вас играла.

— Это на кассете, а мне «Отель „Калифорния“» нравится.

— Хорошая песня. Мы вон там сядем.

— Где хотите. Все равно никого нет.

Я шел к нему и весело и развязно нес в пятернях стаканчики с вином и кофе. Мы сидели за столиком в центре этой площадки. Сквозь чернеющие уже кипарисы, с вялыми метелками верхушек, виднелось море, оно как будто стояло до неба. Тихо. Пусто. И вдруг снова заиграла эта мелодия, я обернулся. Девушка ждала моего взгляда. Я показал ей большой палец.

Мелодия поднималась и плыла над парком, над дворцом и морем, по-над всеми нами, распространяясь все дальше. Чайки кружили в небе. Как, откуда в его югославскую голову влетела эта мелодия о России, о погибшей семье, о расстрелянной яхте «Штандарт».

Мы хрустнули пластиком и выпили молча, за то грустное облако общих мыслей между нами.

— На этом месте, где мы сейчас с тобой сидим, — сказал он, — когда-то стоял деревянный дворец Александра Третьего, мы, по сути, сидим на его фундаменте… он умер в этом дворце, и его сын Николай в ужасе выбежал и просил отца: «Сандра, научи! Сандра, научи!» А в сорок первом году, когда наши отступали, этот дворец сгорел от окурка неизвестного русского солдата… И вот теперь здесь спортивная площадка, эта песня, и мы с тобой сидим, и что-то будет еще.

И я увидел этот дворец, этого юношу царя, ужаснувшегося своей участи правителя огромной империи, как будто он все предчувствовал, увидел этого солдата, докуривающего свою самокрутку, и увидел нас, странным образом объединившихся в этом мире, застывших на мгновение в этом потоке, в Ливадии, с одноразовыми стаканчиками в руках.

Девушка принесла нам тяжелую пепельницу Winston, хотя мы не курили.

Она специально сняла фартук. Хотела что-то сказать, но промолчала. Протерла стол.

— Может, еще что-то принести?

Он нахмурился.

— А есть вода без газа?

— Не-ет, только с газом.

— А вы газ вытрясите.

— Что? — испугалась она.

— Да так, шутка, — засмеялся я.

— А-а, поняла.

Я посмотрел ей вслед. Такое худенькое личико, и такое женственное уже тело. Закурил. Он смотрел в другую сторону.

— Как жалко людей, — сказал я. — Миллионы ни за что погибших людей, как жалко.

Девушка ходила за своим лотком и трясла бутылку «Ялтинской» газированной воды.

В Ялту мы приехали уже ночью. Из-за гор темнело очень быстро. Ночь падала. У причалов высоко качались белые яхты в невидной воде, как в черном эфире. Одна опускалась, а другая взлетала. Натягивались и опускались в воду канаты. Было видно светящиеся капли. Смыкались и скрипели мачты. Море колыхалось мощно, бесшумно и страшно. Когда волна вздымалась особенно высоко, верхушка ее стеклянно освещалась.

Яркая дюралайтовая надпись «ФИЕСТА». Много молодежи. И танцевальная музыка. Серафимыч пошел и встал в очередь к барной стойке. Я подсел за столик. За ним сидели пожилой мужчина и девушка.

— Не помешаю, товарищи отдыхающие?

— Конечно, садитесь, — сказал мужчина и подвинулся, хотя и так было много места.

— Привет! — сказала девушка, прямо и открыто глядя в мои глаза.

— Привет.

— А ты чего не танцуешь?

— Мы только пришли. Как видите.

— A-а, ну да. А мы давно сидим, но все равно не танцуем…

— Хочешь? — сказал мужчина, подвигая мне свой коктейль с трубочкой.

Было темно, слепили крутящиеся прожекторы. Я отодвинул трубочку и отпил глоток.

— Так это джин с тоником.

— A-а, это она купила, — устало сказал мужчина.

— А ты откуда? — спросила она.

— Из Москвы.

— А мы из Сибири, может быть, знаешь Ханты-Мансийск?

— Слышал.

— Я ее дядя, — сказал мне мужчина.

— Я-асно, а вот мой дядя!

— Здравствуйте, — сказал мужчина и снова подвинулся.

— Познакомьтесь, это Алексей Серафимович, я — Андрей, мы московские бомжи…

Она засмеялась.

— А это товарищи из Ханты-Мансийска.

— Да-а, интересно. Я же там работал… Вот, Анвар, я сок взял и херес.

— А ты чего не танцуешь?

— Я танцую.

— Тогда пойдем.

И мы пошли с нею в круг, по которому струились полосы и световые вихри. Очень хорошо танцевала девчонка в короткой юбке и белых кроссовках.

— Это рок-н-ролл.

— Что? А? Знаю, что рок-н-ролл.

— Вот так, закручивайся ко мне.

— О-ох, не кружи, — она быстро одернула подол.

Она не ожидала, что я буду танцевать с ней так сильно, резко и жестко. Я закрутил ее к себе и сквозь платье почувствовал грудь, она будто ударила меня своими жидкими колбами. Наверное, оттого, что мы были пьяными, у нас получалось все легко и свободно, мы угадывали друг друга, будто репетировали.

— У-у-ух, устала, упаду, голова кружится, нет, не кружи меня!

Она смотрела с испуганным удивлением. Меня поразила эта мгновенная покорность в ее лице и самоотдача. Потом мы танцевали медленный танец. Странно было танцевать на этой залитой искусственным холодным светом площадке под черным звездным небом, видеть замершие черные деревья вокруг, и вдруг вспухающую пену в черном пространстве за парапетом, и за музыкой не слышать прибоя.

— А он мой дядя, — сказала она мне на ухо.

— Да-а, знаю.

— Да, я же говорила. Мы из Ханты-Мансийска.

Музыка прервалась. Ветер трепал зонтики, сдувал салфетки и пепел из пепельниц. Мы стояли обнявшись. Снова заиграла. Она вспотела под платьем. Я чувствовал ее упруго-мягкие груди, крупный, пуховый живот. Её бедра стукались об мои ноги. И она снова открыто и прямо посмотрела мне в глаза, когда поняла, что я уже знаю, что она под платьем абсолютно голая. Она прижалась, я слухом тела услышал, как хрустнули волосы ее мягкого лобка об твердую джинсу моей ширинки. Оттого, что на ней не было лифчика и трусиков, оттого, что ткань платья была такой тонкой, ее тело казалось особенно мягким, обнаженным, интимно открытым мне. Я повернулся в танце и посмотрел на Серафимыча.

Он сидел, закинув ногу на ногу и, склонив голову, слушал того пожилого мужика. Они, наверное, были ровесники. Я махнул ему рукой, он поднялся из-за стола.

— Не грузись, он просто дядя, мы отдыхаем, — повторила она.

У нас очень хорошо получалось танцевать, значит, и секс был бы легкий и страстный.

— Ребята, я тоже из Баку, дайте развернуться старику! — вскрикнул Серафимыч и смутился.

Он, как и все замечательные люди, абсолютно не умел танцевать, но очень старался. Я смотрел, не смеется ли кто-то над ним. И даже в этом жарком и смешном танце он не забывал припрятывать свою руку. И я знал, что никуда не пойду с этой девушкой, ведь я для него праздник. А потом, когда он уедет, у меня будет много других девушек, а эти дни пусть я буду праздником для него. Когда он еще так порадуется? Потом приду сюда. Да, потом. Кафе «ФИЕСТА».

— А, это, а где здесь… — она облизывала губы, глаза влажные, смеющиеся.

— Туалет? Не знаю, должен быть, надо у официанта спросить.

— Ты подожди, я сейчас приду, — она быстро уходила в темноту и оглядывалась на меня.

— Ну, ты здорово танцуешь! — обрадовался Алексей Серафимович. — Хорошо так, мне понравилось.

— Ты тоже. Пошли, пошли отсюда.

Мужик глянул на меня исподлобья и снова ловил жесткими губами соломинку коктейля. Мы ушли.

— Как мне хорошо с тобой, Анвар. Хорошо, что мы от них ушли. А Толька бы не ушел, точно! Он бы еще потом и подрался бы с кем-то, а я…

По «Московской» мы дошли до улицы Куйбышева, вдруг слышно, как журчит вода в арыке. На «Подъемной» лишь один фонарь.

Он раздвинул куст и дико покосился на меня. Наверное, хочет помочиться. Я отошел, а он протянул руку во тьму, и вдруг в ней взблеснула серебристая ручка. Кусты будто бы отодвинулись, и то, что мне виделось фиолетовыми кляксами в глазах, оказалось необычным светом из маленькой двери в стене. Мы поднимались вверх по каменным ступеням, я оглянулся на болтающийся свет последнего, земного фонаря, и дверь закрылась. Поднимались все выше и выше. Пахнуло душистым кизячным дымком. Мы почти протискивались меж узких стен татарских домишек, проходили мимо маленьких, укутанных виноградными лозами двориков, в которые спускались деревянные лестницы с веранд. К перилам привязаны почтовые ящики. Всё хрупкое, шаткое и таинственное, как театральные декорации. На свету лампочки были видны капилляры и косточки виноградин. Свернули и снова поднимались. Может быть, мы заблудились? Так долго подниматься невозможно.

— Айдам мин синэ йюратам, — вдруг явственно услышал над самым ухом.

Оказывается, я стоял у фанерной стены, за которой странные существа с мужским и женским голосами. Так темно и это радостное чувство любви к ним, будто я уже растворен в их голосах и телах. Эта была кодовая фраза, и она что-то значила в моей судьбе, следовало ее запомнить. В кромешной тьме я увидел сиреневые пути, и с каждым новым шагом, с упертой в коленку ладонью, я все меньше слышал и чувствовал самого себя, от моего тела, истончая его, раскрывались два огромных сияющих отверстия.

— Анвар, Анвар! — сквозил в них тихий голос.

— Анвар, Анвар, — тихо звал я.

Он вышел из темноты.

— Все правильно, — сказал он. — Я уже стал забывать имена.

Такой шкодный в этой своей хулиганской одежде.

В темноте я различил странный, никогда прежде не виданный мною летательный аппарат. Он стоял на виноградниках, над огнями незнакомого города. В нем три места. Впереди сидел пилот.

Мы лежали с ней на лоджии. В открытое окно было видно черное небо и еще более черную гряду гор. Громко, длинно свистели, шелестели и простригали ночной воздух цикады.

Потом она привстала, и мы сжали наши ладони, пальцы между пальцами.

— Ты садись сверху, осторожно, медленно, чтобы не больно.

У нее получилось, и она сидела, по-настоящему чувствуя его внутри себя первый раз в жизни, а потом стала двигаться, все сильнее, резче, вырвала ладони, застонала и мелко, как утка крыльями, замахала руками.

— У-у-у… все… пиздец мне!

Он стал невероятно красивым, словно бы киноактер в самом удачном своем кадре, когда вдруг проступает вся доселе скрытая красота человека. Я остро почуял в его словах страх и обреченность, словно он предчувствовал беду. Он так это сказал: «пиздец мне», что и мне стало страшно, я понял, что все это не шутка, что я и сам попался. Только сейчас, в осенней Ялте, на этой ночной лоджии, я увидел эту женщину в нём. Она проступила, засветилась из него. Это была совсем молоденькая, хрупкая, белоснежно изящная и самоубийственно преданная девушка, преданная настолько, что уже страшно и за самого себя, за свою спокойную линию жизни.

Я видел ее всю. И она смотрела на меня открыто, бесстрашно и словно бы с вызовом, оттого, что стеснялась и любила меня, понимая, что никого еще так не любила и ни на кого еще так не смотрела. И я не думал сейчас о том, как бы мне так сделать, чтобы не кончить до наступления ее оргазма, чем бы отвлечь себя? Ей не нужно было этого, сама того не зная, она управляла мной, доставляя мне наслаждение, она сама умирала и плакала, просто потому, что любила по-настоящему, и я это чувствовал уже на физическом уровне и подчинялся ей, потому что не мог не подчиняться. И мне снова стало страшно.

— Почему ты такой жестокий? — влюблено шептала она. — Ты трахнул меня со страшной силой… С какой-то татарской силой.

Я проснулся от шума дождя и грома. Хлопала влажная занавеска. Верхушки гор освещались как днем, отчетливо и резко проявлялись отдельные сосны, трещины в скалах. И снова вспышка. И снова иссиня-серый прыжок вершин и сосен. Вспышка, и новый скачок всех вещей вокруг. Вспышка и снова моментальная фиолетово-черная, кособокая перестановка всего вокруг. Я встал, закрыл окно, пошел в туалет и замер. Я увидел Саню Михайловну, она стояла, прижавшись к стене телом и руками, меня она не замечала. Была такая вспышка, что еще полчаса, наверное, в кромешной тьме я отчетливо видел весь мир, каким он оттиснулся в моих глазах. И девушку я запомнил тоже как вспышку. И эти его слова: все, пиздец мне. Он был моя самая лучшая женщина на земле, легкая и удобная, как шелк на эрегированном члене.

«Малако, сметана, яйца! Туарог!.. Малако, сметана, яйца! Туарог!»

Я выглянул в окно, пасмурно, но на вершинах гор солнце. Внизу, глядя вверх на окна, стоял мужик и с перерывами кричал: «Малако, сметана, яйца, туарог».

— Ночью была такая гроза!

— Да?

— Вы что, не слышали, разве?

— Нет.

— Не может быть?

— Просто понял, что дождь был, полы мокрые и сырость… я отварю яйца, сыр возьму, а скумбрию взять?

— Ну, много уже.

— Возьму, проголодаемся там.

Он собирал продукты, мыл ложки и посуду холодной водой с содой и напевал. Из ванной я услышал шаркающие шаги Сани Михайловны.

— Алексей, ты не болеешь?

— Нет, с чего ты взяла?

— Ты плакал ночью, я подумала…

— Выдумаешь тоже! Иди, иди к себе.

— Может быть, тебе женьшень пожевать, у меня есть?

— Ну-у, заладила, иди к себе. Мы сегодня на Чертову тропу поедем.

— И куда тебя несет, Алексей? — раздраженно сказала она.

Ехали на машине с мужем его одноклассницы. Он сел впереди и общался с ним солидно, по-мужски о зарплате, о ценах в Москве, о политической ситуации.

— Кругом одни пидарасы! — соглашался водитель. — Что в Москве, что в Украине.

Потом Серафимыч рассказывал ему про его жену, какой она была, когда они учились в одном классе. Мужик смеялся, как мальчишка, заново узнавая свою жену.

— Так радовали эти спутники, потом Гагарин, Хрущев приезжал.

— Да-да, — радовался водитель. — Точно.

— И когда американцы залетели на Луну, даже наша учительница говорила твоей ленивой Черфус.

— Точно, ленивая, — радовался водитель.

— Говорила: «Обратная сторона твоей жизни не интересна, как обратная сторона Луны». А что Луна? Что эти названия ее кратеров. Что они ей? А мне по-прежнему интересна обратная сторона жизни задумчивой еврейки Черфус.

— Нормально, нормально живем, — водитель смущенно усмехался и потирал ноздрю. — Точно задумчивая.

И все время пока они разговаривали, я видел, что он чувствует мое присутствие и думает только о нас.

По верхней дороге мы проехали Ливадию, Мисхор, Ласточкино гнездо, Алупку, Симеиз, потом выше в горы. И странно было, что у этой раздолбанной машины хватает мощности так высоко подниматься в гору. В некоторых местах асфальт был разрушен из-за оползней, дорога срывалась со склона. Потом появился провал. Дальше ехать было невозможно. Мужик взял с нас деньги только за бензин. Мы долго не могли найти вход на эту тропу. Он все искал табличку в память о партизанах.

— Давай пройдем здесь по Сократу.

— В смысле по сокращенному пути, смешно.

— А все здесь так говорят: по Сократу пойдем.

Тропы не было. Был удобный подъем среди скал. Мы лезли все выше, и виднее становился простор и море. Появлялся азарт подъема. Порой становилось страшно, когда понимал, что нет пути наверх, и назад уже невозможно спуститься. В некоторых местах камень похож на отполированное изогнутое железо, действительно, много ходило здесь людей. Видны были желтые потеки от воды, стекавшей здесь весной. Передохнули, сидя на макушке камня, почти парящего в воздухе. Снова лезли. Слоистые, изломанные, как халва, глыбы. Жутко было отклоняться и чувствовать спиной высоту и провал с морем внизу. Впереди была зеленая пещера, образованная склонившимися низкорослыми деревцами. Мы пролезли в нее и вдруг сразу оказались в другом мире, будто произнесли какое-то заклинание, или как птичка, неожиданно влетевшая зимой в открытую форточку теплой квартиры. Пыльный, железный и опасный камень закончился. Открывался удивительный вид — невысокие тонкоствольные деревца на нежной зеленой траве. Подлеска не было, чисто, словно бы подмели и отчетливо видны густые солнечные лучи, сквозившие наискосок стволам. И стволы и трава, истончаясь в этом рассеянном тумане, казались еще более нежными, бестелесными.

— Как жаль, что это из бука мебель делают.

— Да, понял уже.

Мы шли медленно, как зачарованные. Потом открылось зеленое плато с пышными, отдельно стоящими матово-голубыми деревьями. И я все удивлялся этой равнине, зная, какая страшная высота под нами.

Позади огромный провал, будто здесь конец земли, и дальше только эфир. Я пошел-пошел туда и понял, что это море, расстилающееся вдаль, вдруг встает до вершины огромной скалы справа от меня, и незаметно сливается с небом. И казалось, что небо поменялось с морем местами, а может быть, и вовсе нет ни земли, ни моря, ни неба, ничего нет. Я стоял на самом краю земли, и какая-то сила вздрагивала во всем теле, и подталкивала меня спрыгнуть. И снова вздрагивала, и я замирал, спохватывался, утишал неожиданное сердцебиение. Хотелось стоять бесконечно, растворяться, как море в небе и наоборот, но я видел, что он страшно боится за меня и еще более страшится подойти к этому обрезу.

— Смотри, какие-то ягоды.

— Это же кизил, ты что, не ел?

— Нет, конечно.

Ягоды по вкусу были похожи на вишню, только без приторной сладости. Рот стал бархатным, сухим, язык цеплялся за щеки.

— Если ты ешь ее в первый раз, то нужно загадать желание.

— Да, раньше надо было говорить.

— Это не поздно. Вот… начинается.

— Что?

— Это старая римская дорога.

Под ногами камни, похожие на отполированные желтые кости, утопавшие в земле, поросшие травой.

— Представляешь, эти камни выкладывали римские легионеры и тащили по ним свои повозки, жезлы с орлами, а потом спускались на побережье.

Времени больше не было в мире. Мы шли с ним вдвоем по дороге римских легионеров, в абсолютной тишине. Справа зеленая сочная равнина в тумане, впереди над нею серые, голые скалы, странно светящиеся в этот пасмурный день, а слева, в двадцати метрах обрыв и эфир. Он молчал. А я перекатывал во рту кизил. Казалось, еще чуть-чуть, и там, за поворотом этой римской дороги откроется страна, о которой мы мечтали, в которой нас давно ждут. И смешно было нести в руке пластиковый пакет с вином и закуской, будто я в Москве, иду от киоска до дома.

— Странно, — сказал он. — Я ведь выше всех в классе был, я как-то быстрее всех вырос, и такой сильный, меня боялись.

«А я наоборот был ниже всех и думал, что больше не вырасту».

— А оказалось, что это и был весь мой рост, с тех пор больше…

— Смотри, там дом, что ли, какой-то! — досадно было видеть здесь чужое человеческое присутствие.

— Что там, не вижу? — он сощурил глаза. — А-а, это метеостанция, ее разбомбили во время войны.

Мы нашли уступ. Невысокие деревья образовывали комнату. Мы сели в ней, трава была сухая и пружинистая.

Он расстилал салфетки. Я не помогал ему, он сам любил это делать, и хорошо так получалось, как будто он работал в ресторане.

Я прополз вперед и замер над самой пропастью. Далеко внизу Форос. С этой высоты все различалось до малейших подробностей. Светло-серое небо, море, постепенно отделяясь от него, синело, потом сгущалось до темноты, а у самого берега, возле длинных и тонких бун, оно было зеленовато-голубое. Ослепительно белый асфальт набережной, два белых домика, почти невидных под шиферной, наверное, крышей, маленькая машинка неизвестной марки. И снова показалось, что мы на самом боку земного шара, дальше белый космос. Я не стал говорить ему, что мы очень близко к краю сели. Было сладостно сознавать, что мы сейчас поедим, выпьем вина, и я после этого закурю, выпущу густой дым, как продолжение дыхания своей жизни, и он поплывет, растворяясь в ветвях.

Зашевелилась трава впереди, равнина скрывалась в тумане, резко захлопало по листьям над нами.

— Дождь.

— Хорошо, что сюда не попадает.

— А ты почему не ешь ничего?

— Я ем.

— Ну, я же вижу.

— Ладно, вот, ем.

— Жалко, что костер нельзя разводить. Давайте за вас выпьем?

— Давай, — он поднял стакан.

— Осторожно, бутылку свалите.

— За тебя, Анвар.

Я засмеялся. А потом курил лежа. Он сфотографировал меня.

— Так смешно у тебя сигаретка изо рта торчит.

— Представляю.

— Знаешь, Анвар, если лицом вниз лежать, то в траве целый мир.

— Странно, что мы здесь с московскими сумками, да?

— Да, как в метро. Смотри, у меня ключи остались от квартиры на «Войковской».

— Выброси их!

— Да? Да, я их выброшу.

— Давай их в пропасть выбросим.

— Давай. На, ты выброси!

Он стеснялся своей руки и потому дал их мне.

— Давай, я их закину, а ты думай, что это ты сам их выбрасываешь.

Я встал и швырнул ключи. Они звякнули в воздухе и канули в пустоту.

— Егор Ассаев одобрил бы мой поступок, он буддист.

— Ассаев, Ассаев. Это который лагерный поэт?

— Да, диссидент. Я его знаю немного через Канаеву. Представляешь, он живет летом в Переделкино, а зимует где-то в Мордовии, где он сидел когда-то, там у него жена. Просил меня в прошлом году пожить у него, присмотреть за дачей.

— А вы?

— Я же у Канаевых-Мороковых жил, в центре, как настоящее лицо московской национальности. Надо бы возобновить переговоры, вдруг удастся пожить у него? Ты как, барон?

— Вы шутите, что ли, я не пойму?

— Я вполне серьезно, барон.

— Конечно, Алексей Серафимович! Это же Переделкино!

— Точно! — вдруг подскочил он. — О, какой же я идиот, как же я забыл?!

— Он говорил, что там какой-то старичок-писатель присматривает. Пойдем, пойдем скорее, Анвар. Я вдруг все наперед увидел сейчас, как мы с тобой будем жить в Переделкино, присматривать, хули! Я ему такое письмо напишу, что он не сможет нам отказать!

У него тряслись руки. Я засмеялся.

Было уже темно, когда мы спустились на Севастопольскую дорогу. Снова пошел дождь. Остановился рабочий автобус с надписью «СМЕНА». Я напоследок посмотрел вверх. Очень высоко над землей, в черной пустоте неба, почти в космосе, зависла и светилась эта Форосская церковь, ее купола и кресты, она казалась очень маленькой. Странно, что совсем недавно я стоял у того маленького окошка с горящей свечкой в руках.

— Сколько стоит до Ялты?

— A-а, не дороже денег, полезай.

Я хлопнул дверью.

— Ты че так хлопаешь? — весело крикнул старик-водитель.

— Холодильника дома нет?

— Есть, «ЗИЛ» называется, знаете, какая у него дверь?

— Тогда ладно.

Приятно было ехать в этом тесном автобусе, под дождем, в полной темноте. Сильно трясло. И один парень все чертыхался — не мог нормально выпить пива из пластиковой бутыли, брызгал на лицо, проливал на грудь, и все смеялись, и косились на него, когда он снова хотел выпить.

— Дай сюда, — другой мужик взял у него пластиковую бутыль, отер горлышко ладонью и хотел уже приложиться, но тут автобус так тряхнуло, что пиво, ударившись о дно бутыли, пенной струей плеснуло ему в лоб. Все снова засмеялись.

— Специально что ли, а? — удивлялся мужик, отирая лицо. — Эй, не дрова везешь!

— Да где там повернешь?! — вдруг откликнулся водитель. — Перекрыли, приехал кто-то, шишка какая-то.

— Совсем оглох дедушка, — сказал парень.

Все снова засмеялись.

Иногда, далеко внизу светились огни корабля, и тогда казалось, что мы летим над морем в маленьком самолете. Потом побежали огоньки поселков в стекле водителя, потом скользили в боковых окнах, потом кренились в большом заднем стекле, заваливались назад, пропадали и снова светили, сползая набок. А когда круто забирали в гору, то, казалось, эти огни светят в стеклянное дно нашего аэроплана. Вдруг пропали, будто их накрыли черной шалью. И уже очень высоко над нами, на горе, слившейся с небом, появились огни горного санатория для туберкулезных больных, и казалось, что это иллюминаторы инопланетного корабля. Мелькнули и срезались за невидным в темноте выступом скалы. Сегодня я безмерно раздвинул пространство перед глазами, привыкшими к стенам блочных домов и подземелью метро.

На лоджии сыро и холодно. Саня Михайловна принесла мне толстое одеяло.

— Бабушка Леши стегала одеяла на продажу, а я у нее научилась.

— Вы сами сделали?

— Сами.

— Ничего себе, Саня Михайловна.

Пока он копошился на кухне, я лежал на его стороне тахты, согревал для него место. Цикады сегодня молчали, наверное, отсырели их скрипки.

А потом он лежал рядом со мной и тихо рассуждал сам с собой, что он будет делать дальше по жизни. Меня удивляло и обижало, что он говорит о себе без меня. И вдруг у меня непроизвольно родился этот глупый Аселькин вопрос, который меня всегда раздражал: «Ты что, меня не любишь?»

«Ты меня любишь?» — хотела спросить она у него, но не для того, чтобы просто обрадоваться его ответу: «Да, люблю», а чтобы понять, в её он власти или нет. И я прикусил язык.

Он лежал и думал о чем-то. И я снова поймал себя на этом Аселькином вопросе: о чем ты думаешь?

«О чем ты думаешь?» — хотелось спросить мне, чтобы знать, как ей выстраивать свою личную стратегию. И ни один его ответ сейчас не удовлетворил и не обнадежил бы меня. Мне нужно было, чтобы он отдал мне все. Мне хотелось проверить его зависимость от себя и своего тела, как единственной своей заслуги, убедиться в этом.

— Вот, Анвар, — волнуясь, говорил он. — Это дерево растет только в Никитском ботаническом саду.

— А что это?

— Это китайское дерево любви.

— Какой треугольный лист, жесткий.

— Будто неживой, а он живой.

Он хотел еще что-то сказать мне, но отвлекся на маленький прудик.

— А ты знаешь, что в этом пруду снимали черепаху Тортилу?

— В этом? Такой маленький.

Он фотографировал меня на фоне сада, моря, и я радостно раскидывал руки, играя преувеличенную радость, изображая непосредственность, искренность и детскость — все то пустое, мучительное и необязательное поведение всех содержанок и содержанцев.

После Никитского сада я снова купался на Массандровском пляже, море блестело, и над прибоем прыгали капли, как стеклянные шарики. И снова он разворачивал и комкал простынь. И я выбегал к нему из моря, как в его мечте. Но снова две хохочущие тетки помешали ему укутать меня.

Этот радостный озноб — после вечернего купания зайти в открытое кафе и погреться возле мангала, почувствовать, как сжимается кожа, как болят соски, как все обострено, и кажется, что ничто не кончится и все повторится. Мы пили Мартини. Он сидел и по своей привычке дышал в кулачок.

— Хорошо, что ты простынь взял, а то бы я замерз.

— Да-а, — сказал он и закусил уголок губы. — Да-а.

Море белое, ртутно-светящееся, мягкое, полностью слилось с небом, и казалось, что наш стол и выступ кафе зависли в эфире над пропастью, что мы постепенно соскальзываем в нее. Хотелось подобрать ноги, поджать их.

— Как приятно вермут согревает грудь.

— Да.

Потом слева я увидел две длинных серо-голубых полосы, разделяющих море и небо на горизонте. Потом я понял, что это не кромка моря, а вытянутые облака в небе. Потом я увидел над этими облаками длинный катер, словно некое чудо, и я понял, что это не облака, а просто какие-то пятна на воде. Некая странная субстанция в абсолюте спокойствия, странно обволакивающая и скрывающая низ кораблей. Казалось, что она может налипнуть на руку и стать продолжением тебя или ты можешь стать частью этого моря, как одна большая душа, одно большое сердце, или бесконечно разлитое влагалище. И удивительно разочарование, когда входишь в море, а это просто вода, жидкость, и можно снять плавки, можно снять кожу — мучительная, прозрачная безысходность.

Мы не успели съездить в Гурзуф, к той скамье, на которой сидели в ноябре девяносто третьего и которую я вдруг с такой счастливой грустью и надеждой вспомнил в заснеженной Алмате, когда Аселька со мной уже не разговаривала. А так хотелось снова услышать тот шум прибоя, пить вино, бесконечно убегать глазами в море и оставаться рядом с собой.

Темно. Старик тащит с рынка какой-то щит. К ноге прицепился пакет и шуршит. Старик, то ли от лени, то ли от усталости, не снимает его и бредет мимо светящейся витрины английского магазина «BRADLYS».

Пили еще вино в открытых осенних кафе. И так приятно пьяному мочиться в писсуар заброшенного пляжного туалета, вжиматься лбом в стену и слушать шум прибоя, и чтобы это никогда не кончалось.

А потом уже ночью поднимались с ним в кабине по канатной дороге. Тихо проплыли рядом с башней, большой циферблат остановившихся часов, лунная зыбь на жестяной крыше. Шум набережной и большой Кировской улицы все тише, слышно как скрипит своими суставами кабина, как гудит колесико. Она утло вздрагивала при каждом нашем движении. Мы проплывали по-над дворами с умывальниками, над старыми жестяными крышами, мимо освещенных занавешенных окон с тенями людей, мимо больших мрачных санаториев с пустыми, занесенными листьями террасами, расступались и клонились по бокам кипарисы, опадала вниз дорога. Полого спускались и отражались, дрожали в море огни набережной, маяк равномерно ронял зыбкий столб. И вся ночная Ялта сияла по обе стороны под нами, будто отраженная в воде. Когда мы слышали людские голоса во дворах, мы замолкали.

— Ребята, огоньку не найдется? — спросил кто-то из темноты под нами. Мужик сидел на корточках на опорной стене дороги и смотрел на нас.

— У меня спички есть! — обрадовался Серафимыч.

— Вот ловите.

Мы сбросили ему коробок.

Было видно, как выходит в море корабль. Скользя по черному стеклу воды, он бесшумно и мощно разворачивался на световых столбах из иллюминаторов. А потом печально прокричал, прощаясь с городом.

— Вот, сейчас покажу тебе, — он поправлял рукой волосы и копался в сумке, снова поправлял волосы.

Я ждал.

Он осторожно достал из сумки маленький сверточек и развернул.

— Вот, смотри.

На его ладони лежал старинный, четырехгранный, кованый гвоздь.

— Это гвоздик из крыши Чеховского дома в Ялте, мне плотники дали.

— Ничего себе.

— Он у меня уже семнадцать лет, это мой талисман. Я его никому не показывал.

— Можно, я посмотрю?

— Тебе можно, — он с опаской протянул мне его.

Я смотрел, а он мучился и наслаждался тем, что показывает его здесь, где была опасность выронить и потерять навсегда.

— Надо же, даже не ожидаешь, что он такой тяжелый. Возьми…

— Да, — он вздохнул с облегчением, сам того не замечая, и так же аккуратно завернул его и спрятал в сумку.

Вечером, доставая из холодильника курицу, он разбил тарелку.

— Жалко, это была моя любимая английская тарелка.

Горячей воды не было, он мыл кастрюлю холодной водой с содой и два раза выронил на пол крышку. Это неожиданно раздражало.

— Что я сегодня все роняю? — шептал он.

Потом, когда он варил суп, неудачно выскользнула стеклянная крышка и плеснула на него кипящим жиром.

— У меня сегодня, наверное, опасный день.

А под конец он порезал палец осколком тарелки.

— Точно, опасный день!

Он смазал палец йодом, а я залепил его пластырем.

Саня Михайловна затаилась в своей комнате.

— ………рум…вар, — сказал он и грустно задумался.

Я пьяно и внимательно посмотрел на него. Все, что попадало в поле зрения, не сразу проявлялось в моих глазах — предметы как бы догоняли взгляд.

Он вздрогнул, как во сне, или у него локоть соскользнул, и заговорил. Потом задумался. Склонив голову набок, смотрел в потолок. Глаза блестели, зрачки дрожали, дергались. Он что-то сказал и хотел еще говорить, но потому что мог говорить долго, он молчал и гладил пальцами край стола. Лицо его разгладилось, освободилось от мелкого мусора морщинок и складок, скрывающих его истинную красоту. От грусти и боли расставания он стал мягким, светлым и женским — женщины всегда искреннее, ярче и трагичнее мужчин, когда грустят перед разлукой. Мне хотелось потрогать его. Чтобы удостовериться, что это он.

— …го ноября 1982 года в Ялте было страшно холодно. Приехал Болотников. Он тогда женился на еврейке Тане и все говорил, что у Набокова жена тоже еврейка. Мы с ним поехали в Севастополь, сидели в этом кафе в Херсонесе и в последний раз видели Брежнева в кадре, он только едва так делал рукой, а через два дня умер. Потом смотрели на море, и в траве, под ясным солнцем копошилось что-то, какая-то скорпиона. Болотников пересказал мне свою прекрасную повесть, напечатанную в «Юности», говорил о нашей вечной дружбе.

Он говорил, подперев голову рукой, веки опущены, лицо замерло, только губы шевелятся, а я пьяно смотрел на него.

— Ясный синий свет жизнь прокручивает. И уже в этом свете его трехкомнатная квартира в Москве, его Таня, пишущая бульварные романы под псевдонимом Таня Волконская, и он, Набоков, моющий посуду, опубликовавший одну-единственную повесть, предавший нашу дружбу.

Странно, этот человек любит меня. Любит так, как никого никогда не любил. Любит так, как и меня еще никто не любил. Любит так, как будто бога нет.

Загорались и гасли окна в общаге напротив, синели во тьме телевизоры, мелькали фигуры, вспыхивали огоньки сигарет, а мы сидели на этой кухне, как в светящейся колбе. И я физически чувствовал его любовь на себе, как тепло, как загар. Он так прощался, что становилось страшно, казалось, мы никогда больше не встретимся.

И я вдруг понял, что это последняя в моей жизни любовь. Скорее всего, так, потому что такого не может быть два раза.

— …самоубийца Лида покончила с собой в три часа ночи. А в Ялте был дикий гололед, и машина не могла ее подобрать и увезти в морг. На каких-то тряпках ее несли в гору милиционеры.

Я хотел разлить вино по бокалам, а оно не лилось. Он сказал, что надо вынуть пробку, но я и сам это уже понял.

Потом звонил телефон.

— Что там? — спросил он.

— А, позвонил кто-то, и тишина, — пожал я плечами.

— Такие щелчки и молчание, да?

— Ну да. Гулкое молчание, а что?

— Это местный гэбэшник, по старой памяти.

— Как понять — гэбэшник?

— Бывший кагэбешник, ныне безработный… Так они звонили мне и молчали в советское время. Виселицы рисовали в письмах. Уничтожали меня… А ты должен что-то написать, я знаю, я верю в это.

Только он один и верил в это.

— И я хочу выпить за тебя и за твое творчество.

Он говорил о моем таланте, и мне показалось, что я безмерно талантлив, я с такой силой ощутил и ясно понял это, что меня удивляло, как я еще ничего не написал, и верилось в то, что я напишу очень много и очень хорошо. И казалось, что даже уже написал. Он был гипнотизер, наверное.

На вокзале я отстранено обнял его, и вдруг он сделал такой звук горлом, что я вздрогнул — точно такой же звук делала Ольга Шнуркова, которая преданно и бессмысленно любила меня в школе.

— Малако, сметана, яйца, туарог… Малако, сметана, яйца, туарог… — как всегда по утрам кричал под окнами крымский татарин.

Я съел вареное яйцо, будто попробовал мясо женщины, мягкое, гладкое, сырое, холодное. Во рту, на нёбе, на кончике языка чувство женского, ощущение женской кожи. Я вдруг услышал этот нежный, сыроватый, резиново-детский запах женских сосков. И снова губы и кончик языка тронула плоть соска. И ладонь сама вспоминала лак и мучительную шероховатость всего женского тела, жесткость волос, и все-все.

Я лег и встал, посмотрел на вещи и предметы вокруг, казавшиеся особенно обыденными и немыми. Посмотрел на мучительное море. Потом на чаек, заблудившихся в девятиэтажных скалах общаги напротив и кричащих.

Я не избавился от своей муки, она только затаилась, как будто копила свою страшную силу.

Ходил по набережной как в тумане. Навстречу попадались одни и те же люди. Пошел на Массандровский пляж. Сильный ветер трепал куртку. Сидели люди на ветру за столиками, хлопали большие зонты кафе, сдувало салфетки, две тетки разливали вино по бокалам. Летали чайки, и все время казалось, это что-то или кто-то падает вниз. Падает-падает и вдруг взмывает против законов природы. На тележках стояли вынутые из воды скутеры, и от этого было еще холоднее. Снова слышен прибой. Утопиться, что ли? Вот было бы самое время и состояние. На холодной гальке пляжа сидела по-турецки девушка и читала книгу, ни на кого не обращая внимания. На странице схематичная фигура человека. Как можно вот так сидеть и читать? Какие-то хиппи лежали на своих резиновых, грязных ковриках, один из них был в юбке — она, оказывается. Дальше отдельной группой компания азербайджанцев. Две девушки с ними. Парень тянул одну из них за ногу в белом трико, все смеялись. Дальше, напротив парня сидела девушка в одних трусиках и прижимала колени к красиво сплющившейся по бокам и побелевшей груди. И было мучительно больно смотреть на худенькую спину с обозначившимися ребрами и округлую тяжелую полную грудь, а со спины большой таз и складки там, где приподняты и расставлены чуть в стороны бедра. И я делал вид, что не смотрю. Дальше у стены сидели и ругались бомжи, потом семья, потом распластанный толстый мужик, дальше еще один, уткнувшись головой в гальку. Как будто рогом уперся. Потом уже машины и деловые мужики. И длинно шипел прибой. Я пошел назад — семья, бомжи, азербайджанцы, опять тянет ее за ногу. Прибой. Где они? Хиппи спят, это не она, это он, это у него цветные штаны похожи на юбку. Та же схематичная фигура человека на странице. Где она? Прошел мимо. Вернулся. Вот она: та же худенькая спина, ребра и тяжелая грудь, удивительное и мучительное сочетание, так же сидит, прижав колени — стесняется. Как бы я хотел потрогать ее сзади, хотел, чтобы вот так же сидел кто-то напротив меня…

Женщины в кафе уже отпили из своих бокалов половину. Больше никогда сюда не приеду, что мне здесь делать, идиот. Снова упало, взмыло — чайка. В напряженной пустоте мучительной безысходности брел по улице Рузвельта, единственной в Советском Союзе. Отель «Бристоль», старая морская мина у дверей ресторана, тепло укутанная аптекарша за витриной. СПИРТА НЕТ.

Вечерами я задыхался от чувств и спускался к набережной в счастливом ожидании необычной встречи, исполняющей и завершающей мою жизнь. Когда той ночью я услышал запах дымящегося кизяка, я почувствовал, что уже был здесь когда-то давно, этот дым вскрыл тайный код к моей душе. У меня что-то было в этом месте. И под конец пути я не выдерживал и бежал, выбегая на «Московскую». И если бы счастье случилось и позвало меня с собой, я мог бы решиться на многое.

До набережной я сворачивал на Массандровскую, странным образом меня манила к себе эта улица лунных пятен. Замирала душа при виде этих деревянных комнат, прилепившихся к каменным стенам домов и зависших над улицей на деревянных сваях. Я шел так уверенно, будто знал цель своего пути, будто кто-то назначил мне здесь встречу и уже давно ждет меня и моего условного знака. Таинственно светились окна домов, все выше взбирающихся по отвесному склону, а с другой стороны низенькие крыши, и уже слышен шум прибоя, смешивающего и примиряющего все времена. Я шел, повторяя все ее изгибы, и с замиранием в душе чувствовал себя то ли контрабандистом, то ли фанатиком тайной религии, потом останавливался перед лунной стеной впереди, предчувствуя что-то, но, зная, что еще не время, поворачивал и шел назад, не оглядываясь. Когда-нибудь вернусь сюда и дойду до конца.

Толпа заметно поредела. Летние люди разъехались. Возле банка «Украина» сидел нищий старик в парадной форме моряка, с орденами на груди. Я дал ему пять гривен.

— Моряк?! — с радостною надеждой спросил он.

— Моряк, — соврал я.

Мы по-братски пожали друг другу руки, и я пошел раскачивающейся походкой.

Хорошее было настроение.

Снова сижу в дискоклубе ДИАНА. Взял пива, потому что от вина уже болят почки или печень, но что-то там болит. Руки холодные, как лед. Дрожу, даже кружку боюсь взять. Так вздрагивает рука, что даже смеюсь. Увидел молоденькую девушку, одиноко сидящую в углу. Такой нежный белый свитер и черная юбка. «Девушка, можно вас угостить?.. Девушка, вы одна? Девушка, вы не одна? Какая улыбка красивая. И так далее, и так далее… Девушка, девушка. Подойди да спроси, что ты сам с собой общаешься?!» Потом пришло много людей. Пьяные турки компанией, иностранные моряки, наверное, с американского военного корабля, все остальные — местные. Я курил и улыбался своему состоянию. Под этим сиреневым светом моя зеленая зажигалка вдруг стала голубой, а ее красная кнопка — яркооранжевой, и белые одежды исходят, дымят иссиня-фиолетовым светом, будто люди растворяются. Страшным упругим боем бьют динамики. Вздрагивает ложечка в чашке, и брючина шевелится на ноге. Если не двигаться, то сердце начинает сбиваться со своего ритма. Вдруг мне стало хорошо и радостно, и люди показались не такими плохими, и даже дружными, и так уютно вокруг. Зачем-то подмигнул кому-то. Выпил еще две кружки холодного местного пива «Оболонь». Губы приятно онемели и затяжелели скулы, будто на них железные пластины. Захотел, чтобы продавщица цветов вернулась. Она вернулась. Я купил розу за десять гривен и попросил передать ее той девчонке в углу, нежной и хрупкой. «От кого?!» «А хрен уже знает от кого, от Степного барона скажите!» Девчонка издали пожала плечами. Потом подойду к ней. «Ты показалась мне такой нежной и хрупкой, что я решил передать тебе хрупкий подарок природы»… и так далее, короче, пью. Уши горят и вот-вот отделятся от головы, а может уже, да и по фигу.

Мама-ма-марихуана, это не крапива, не кури е-ё-е-о-о-о… И вот я уже хорош. Вхожу в эту музыку, закрываю глаза и танцую так, будто утром умру.

Моя нежная, моя маленькая девочка, которой я подарил цветы, куда-то исчезла, пока я танцевал. Ее уже нет, и официантка спокойно убирает стол… САМБА! Дижанейро… Па-па-па-па-пау-пау. От грома тошнит, и немеют руки. Они поубивать, что ли, здесь всех решили, на хрен?!

Мелькнула лестница, как быстрый эскалатор. В туалете… в зеркале издалека, как из тумана проявилось мое отражение… я даже провел по зеркалу рукой, чтобы проверить реальность лица… женская прокладка валяется внизу. Чувствую, уносит и тянет назад, хватаюсь за кран, и кран вместе с холодной струей, вместе со стеной, вместе с зеркалом и моим изображением в нем скользит вверх и наваливается на меня. Потом вдруг… Не помню перехода. Снова в «Диане». Мелькнула девушка с большой грудью и длинной улыбкой. Свет падает, как снег, будто сижу в зеркальном новогоднем шарике. Вдруг в глазах рекламный щит — ЗАВЖДЫ КОКА-КОЛА. Вспомнил, что я в Крыму и что Ялта — это Украина! Пробежали охранники в казино. Кто-то присел напротив. Толстые пальцы с печаткой. Сигарета. «Парламент». Что они так серьезно сидят, как будто только что договорились банк грабить! Вот еще пальцы с наколкой. Пью. Пальцы ушли, на столе уже тонкие нервные руки. И вдруг уже пью бутылку вина вместе с Верой. Как-то быстро. Да, Вера, Рак по гороскопу. Я узнал ее, и очень обрадовался, что она одна.

— Ты вчера такая грустная была с этим бандитом, это же убийца какой-то, честно говоря, он так мучил тебя в танце, я видел. Мне так жалко было тебя, честно говоря.

— Что?! А он и есть убийца, он из Новороссийска.

— А ты чего с ним тут делаешь?

— ……………………

— Чего? А-а-а, ясно.

Она сегодня, наверное, очень долго была на солнце — её зеленые глаза так горели, что казались пустыми. Все в них видно, даже бархатную шероховатость самого дна. И все равно даже из-под донышка идет свет, будто ее голова наполнена солнцем, его сиянием. Она моргнула, и я увидел в глазах тень от ресниц.

— Что? Я? Я Степной барон.

— ……………………! — засмеялась она.

И я смеялся вместе с нею. Я казался трезвым сам себе. Надо же. Потом мы танцевали. Она была удивительно стройная и худенькая под своей большой джинсовой курткой. Маленькие твердые груди, как удивительное и приятное продолжение тела, а не что-то отдельное, двигающееся само по себе. И красивая, крепкая попка, как у многих курортных девушек, потому что часто плавают в сильной воде моря.

— А я думала, что ты «голубой».

— Я?! Ты что? Почему?

— Игорь Петрович сказал, что ты пидор.

— Надо же… Азнаешь, Вер, говорят, что пидоры всегда чувствуют других пидоров.

— Да? A-а. Хорошо, что он тебя не слышит.

— Вер, а что у тебя на майке написано?

— ……………………

— СЕНЕГАЛ. Удивительно — целая страна Сенегал на твоей груди умещается, и даже буква Е посередине растянулась… Вер, ты знаешь, они здесь все так ходят, будто у них два пистолета под мышкой… Ты, братан, походку сделай попроще!

Она закрыла мне ладошкой рот. Такая маленькая и крепкая. Удивительные у неё глаза, казалось, что они в темноте будут светить на ее лоб и щеки. Они были старше ее самой на сто лет, такая трогательная в них женская доброта и мудрость. Мы спешили говорить с ней, пока не было музыки, потому что потом ничего не слышно.

— Вер, у тебя глаза в темноте светятся?

— Нет.

— Вер, а ты знаешь, в Ялте даже у кошек теплые глаза.

— Здесь у всех солнечные глаза.

— Кроме вашего Игоря Петровича.

— Давай уйдем отсюда?

Мы пошли к выходу, там почему-то толпился народ. Мы спустились вниз по железной лестнице. По переулку вышли на набережную.

— Вера! — крикнул я. — А что это?

— Ты что?! — кричала она. — Это же шторм.

— Да? Я же оглох от музыки.

— Ты вообще глуховат, по-моему.

Море поднялось высоко, наверное, на метр. И странно было стоять на статичной набережной и видеть в нескольких метрах что-то кошмарное, зыбкое, клокочущее. Не замечая того, мы попятились, казалось, что и все дома пятятся назад. Я прижался виском к холодному камню стены. Мелко дрожала крышка старого почтового ящика.

— Что?!

— Голова кружится! — крикнула она.

— Ага!

Гигантская, жидкая глыба, крупно вздыхая, набегала свободно и размашисто, стеклянно вспыхнула в луче фонаря и пропала… вдруг набережную потряс удар, а потом над нами поднялось и выросло заиндевелое дерево. Замерло на долю секунды, и обрушилось вниз тысячами кипящих капель. Нас накрыло свежим и холодным дымом мельчайших брызг. Странно было, что море черное, а взрывающиеся волны — кипенно-белые.

— Ни-че-го себе, Вер!

— Знаешь, какие у нас в Новороссийске штормы? Ого! А в мороз из-за штормов так намерзает. Такие наледи на сто метров, ого! У нас ветер 50 метров в секунду.

— В Новороссийске?

— Да, про которую Малую землю Брежнев писал.

— Отойди, это очень сильная волна катится, очень!

— Что, очень?!

— Да!

— Давай, наоборот, подбежим.

— Давай.

Что-то лопнуло, треснуло и с жестким хрустом сломилось. Кипящая лава вздыбилась, легко перемахнула причал, зависла над парапетом набережной и рухнула на фонарь. Я прижал Веру к себе и поцеловал скользкое и горькое лицо. Нас снова накрыло влажным прозрачным облаком.

— Хм, — спокойно и отстраненно хмыкнула она, как мальчик.

Пена схлынула, осталось несколько густых клоков. Потом только я понял, что это осколки керамических плафонов. Фонарь стоял, словно облетевший цветок. Остро-затхлый запах древних водорослей с морского дна и сырой рыбы.

Мы шли, прижимаясь к стенам домов. А впереди и позади нас то и дело вспыхивали белые взрывы, замирали в черноте неба и резко осыпались. Мусор из опрокинутых урн утягивало в море.

— Давай еще посидим?

— Давай.

— Сюда зайдем, здесь тихо.

Тушь растеклась по щекам. Удивительно, что никто не замечал, какие красивые у нее глаза, какой мягкий зеленый свет. Сидели в «Ностальгии» и как бы пытались скрыть, что мы насквозь мокрые. Официант с охранником, отодвинув занавеску, смотрели в окно. Официант охал и смешно отшатывался, сам того не замечая. Я посмотрел на два окошечка под потолком и понял, что в советское время здесь был кинотеатр.

— Вер, я здесь такую классную песню слышал: позови меня с собой, я пройду сквозь злые ночи… все про меня, и так точно, я думал, умру от тоски.

— Это Пугачева поет.

— Странно, я иногда совсем не узнаю ее голос. Точно, Пугачева?

— Точно. А почему ты Степной барон?

— А вот смотри — есть наркобарон, есть цыганский барон, кто еще, да газовый барон, а я просто Степной барон, ну просто, я родился и вырос в степи, значит, Степной барон, просто сочетание красивое.

Я знал, что она хочет есть, я и сам проголодался, но у меня уже не хватило бы денег, и я снова взял выпить. Потом подошел охранник и сказал, что вход платный. Да, хорошо, что не заказал еды. Я рассказывал ей про «Чертову лестницу», про то, как Пушкин поднимался по ней, держась за хвостик мула, про этот сказочный буковый лес, просвеченный солнцем и зеленую нежную траву, про дорогу, выложенную римскими легионерами. Она сидела, ссутулившись, сунув ладошки в карманы куртки, и слушала с трогательным вниманием. Это была та девушка. Она так слушала, что хотелось рассказывать бесконечно. И конечно, эти ее глаза.

— Я завтра позвоню, — твердо сказала она. — И пойдем с тобой по этому маршруту.

И было радостно от этих ее слов, от шторма, беспричинное ликование от всего, что вокруг. Жалко, жалко, что я так мало взял с собой денег.

— А ты знаешь, АНВАР, в ялтинских подъездах и домах слышно море, оно шумит, как в раковине. Давай выпьем за море.

— Хм.

— Подожди, сейчас ударит, и выпьем.

Ударяло часто, и нам не пришлось долго ждать. Тело слышало сквозь стену, как волны бьют в берег.

— Прикольно, — сказала она. — Смотри, соломинка вздрагивает от ударов, прикол.

Спокойно, красным светом без лучей, вспыхивал маяк. Шипели и дымились фонари. Мы дошли до конца набережной, странно, что под этим мостиком вода журчала как обычно. «А Игорь Петрович… — хотел спросить я. — А твой Игорь Петрович»… и не решался.

Я увидел в темноте железную табличку гостиницы «Крым». Как я ее раньше не замечал.

«Надо снова её поцеловать».

— Ты позвони, там будет Саня Михайловна, но я постараюсь взять трубку.

— Я позвоню.

«Вот сейчас».

— А если нет, то я в субботу буду ждать тебя в «Диане»… Я буду с книжкой, а то ты меня не вспомнишь.

— Я позвоню.

Она нажала кнопку вызова.

«Вот сейчас, да».

— Ну ступай, иди спать, — раздраженно сказала она.

Внутри загорелся свет. Охранник открыл ей дверь. Пропустил, видимо, уже знает ее. Я смотрел, где загорится окно. Ни одно окно так и не загорелось. Она тихо вошла в номер и легла рядом с убийцей.

Шел по «Московской», увидел светлую выемку кафе на той стороне речки, на «Киевской», и обрадовался, так не хотелось идти домой, но там сидели одни только парни. Помочился в кустах напротив цирка. Постепенно, из сереющего воздуха проступали деревья и стены домов. В ночном киоске у объездной дороги догорала свеча, женщина спала, положив голову на руки. Несколько огарков на банках с пепси-колой.

Сижу в дискоклубе «Диана» и читаю «Ночи Кабирии». Фильм не понравился, а читать приятно. На танцполе дурачатся только две маленькие девчонки и мальчик на одной ноге и без руки, как он забрался по этой железной лестнице? Танцует брейк на спине. Их собака сидит, смотрит и лает иногда.

Взял водки с соком. Допью и уйду отсюда, все ясно уже и так. Закурил, от этого света голубые пятна на сигарете. Выдохнул дым, и он плоскими клубами заструился в лучах светомузыки. Хорошо. А зачем мне уходить, раз уже пришел? Можно выпить еще пятьдесят с соком и потанцевать напоследок. Да, надо выпить. Лучше сразу сто выпить, быстрее опьянеешь.

Пришли крымские татары со своими серьезными застенчивыми девушками. Девушки сидели прямо, сложив руки на коленях. Официант смешной и трогательный с этой своей блатной походочкой. Школьники наливают водку из-под полы, суровые и смешные, тоже подражают каким-то бандитам. И не знают, что настоящий бандит — это я. Какой ты на хрен бандит, Степной барон? Да, ты прав. Сейчас два глотка сделаю и закурю. Приятно закурить. Так вздрогнула нога, будто хотел сорваться и убежать. Бывает. Им смешно, конечно, что я здесь с книжкой. Зато я отличаюсь. Оригинал. Идиот ты, а не оригинал. Мей би, мей би.

Снова эти важные богатые турки. Сейчас составят столы. Волосатые руки в перстнях и браслетах. Это итальянцы.

Собака скалится, прижимает уши, поджимает хвост. Убегает, отпрыгивает от танцующих, не понимает, что делают люди. И ты здесь, как эта собака. Вера не придет.

Выпил и ушел. Сидел на набережной, курил и все удивлялся огромной несуразности платана, будто это первое дерево, которое начал строить бог без учета земных законов, и эти громадные рычаги ветвей, каждое, как отдельное дерево, держатся, вопреки физике, только на силе бога. Можно было Вере его показать. С платана сорвался лист, но, не долетев до земли, исчез, потом другой, пропал, и я понял, что это летучая мышь.

И вот я снова в «Диане», как проклятый. Зашел к диджею и заказал песню. Вот сейчас. «Песня „Побег“, для пацанов из Днепропетровска». Нет, после этой. «Для Веры из Новороссийска, в память об ее зеленых глазах, „В машине смерти“ от Степного барона, в подарок». Какая классная песня. Какая грустная. Так жаль, что она ее не слышит.

Я очень люблю танцевать, когда мне плохо. С замиранием вхожу в толпу людей, поднимаю руки, закрываю глаза и рыдаю в танце, и забываю, где я есть, может быть, это уже не я, а только извилистые волны этой грустной мелодии. Я так хотел бы войти в транс и раствориться в нем, вообще раствориться во всем этом мире. Мой танец для печали. Это единственное, что у меня есть, в чем я могу забыться и потому мне так больно и так хорошо. И я улыбался с закрытыми глазами.

И вдруг уже танцую с этой, с улыбкой. Медленный танец, так сказать. Крашеные волосы. Полные и длинные губы, помада размазалась по щеке. Ненормально большая грудь. Все мерзко, все пошло, но улыбка все-таки приятная, неимоверно женская, развратная и приятная.

— Я запомнил твою улыбку.

— А?!

— Я! Запомнил! Твою! Улыбку!

— ……………………

— Что?!

— Ты! Меня! Смущаешь! — губы так и поползли…

— Будешь что-нибудь пить?

— Да, джюс.

— Что?!

— Джюс. Водка с соком.

— А я тоже сегодня пью только водку с соком.

— Что?!

Бармен странно посмотрел на меня и сделал нам водки с соком. Этот коктейль он назвал «отверткой».

— А ты чё, «голубой»? — вдруг спросила она.

— Я?! Почему ты так решила? — они что, сговорились все? Её серые глаза испугались. Я понял ее испуг, она же не знает меня и подумала, что я могу ее ударить.

— Ты танцуешь так… особенно, когда сводишь ноги вместе, это ужасно.

— А ты местная?

Как же гремит эта музыка.

— Нет, я из Джанкоя, я здесь работаю.

— Кем?

Она замялась, посмотрела на меня и по сторонам.

— Я проститутка. Сто долларов за ночь, — сказала она с какой-то гордостью. — Я с подругами.

Это странное чувство, когда узнаешь, что девушка проститутка. Эта пауза. И стараешься не изменить лицо, чтобы не обидеть.

— Всего сто долларов, — просительно сказала она. Махнула кому-то за моей спиной, улыбнулась этой своей улыбкой.

— Это дорого для меня, извини, Ира.

Она сказала, что я «голубой», только потому, что она проститутка. Ей легче было признаться в этом гомику и не стыдно с ним общаться. Я, видимо, ей и так понравился. И она бы, конечно, хотела со мной. Телец. Везет мне с Тельцами!..

Подруги смотрели на нее с ленивым вниманием. Все или крашеные блондинки, или жгучие брюнетки. Она снова кому-то улыбнулась, раздвигая улыбку, как щит, рекламный щит. И грудь. Улыбка и грудь. Очень красивая улыбка, длинная, томная, наивная и безобидно развратная. Развратная уже от природы. Жалко ее. Я ей понравился, но деньги все разрушат между нами.

Потом все куда-то сорвались, и она тоже. На работу забрали, видимо.

И вдруг вижу себя со стороны стоящим и орущим у барной стойки. Рассказываю барменам, уставшим от пьяного дружелюбия, как сделать газировку без газа, как самим сделать текилу: нужна минералка, спирт, сок алоэ и еще кое-что, некоторые баронские ингредиенты, о которых я им сказать не могу… изображал из себя и говорил, что я тоже бармен из Оренбурга.

Они тактично кивали головой и автоматически двигали руками с посудой. Бармены были Рак и Скорпион. Скорпион учился в мореходном училище. Мог стать капитаном. Работают два через два.

Из динамиков что-то скрежещущее, будто наверху, среди огромных, железных и резиновых механизмов, вырабатывающих звук, что-то оторвалось.

Понравилась одна с короткими волосами, в длинном белом свитере с плечиками. Похожа на Асель. И еще на кого-то. Провинциально все знакомы друг с другом. Здороваются. Склоняясь к уху, что-то говорят эдакое. У всех все есть — знакомые, мужья, дети. И только я остался один во всем мире уже навсегда. И я испугался, показалось, что я — другое существо, но сам не замечаю этого и хочу, хочу быть с ними. А они все удивляются и из деликатности не говорят мне об этом. Может быть, действительно, со мной что-то не так? Но ведь я же родился от женщины. У меня есть сестра, она тоже женщина. Они нормально общались со мной. Что же не так? Бог, видимо, еще не определился со мной.

Снова этот официант, с этой своей развязной, блатной походкой, будто он не официант, а так это, прогуляться вышел.

— Эй, братан, походку сделай попроще!

— Ты чё, крендель! — скривился он, как настоящий вор. — Отдыхаешь — отдыхай, а у нас тут свои законы!

— Законы? А ты чё, в законе, что ли?!

— Нет пока.

— Тогда что — блатуешь, что ли?!

Жалко рубашку. Хорошо, что только с официантом подрался, и охранники только раз ударили, тот козел толстый, исподтишка. «Ночи Кабирии» жалко. Серафимыча книжка. Будь я больше и страшней, официант сделал бы вид, что не расслышал моих слов. Эх, ребята, вы не моряки.

Потом уже, издалека пробился в уши шум невидимого моря. Такое чувство потерянности в мире, и Ялта — уже не Ялта, а город вообще. И я — это не я, а кто-то другой в моем теле — нет ни Серафимыча, ни Москвы — какой-нибудь вор с потерянной судьбой, придет в каморку, тихо ляжет в угол, глянет на знакомую трещину в стене, а там идет пьянка, и что-то делят.

Обтянутые кровавыми многоточиями дюралайта странно светятся деревья и арки закрытых летних кафе. Сквозь мятущиеся листья льется свет маленьких витрин. Огни пустых аттракционов. Теплоходы с горбатым дном и большими винтами, на подставках. Вокруг фонаря, как привязанная, то и дело вспыхивает летучая мышь. Такой черный и бездонный провал Черного моря, так гулко звучат мои шаги, так похоже на шаги робкого человека шуршит за мною грязный целлофановый пакет, что тускло освещенная набережная с огромными декорациями зданий, платанов, магнолий и пальм кажется подмостками моего одиночества, на которые меня вытолкнули, а я горблюсь, пытаюсь спрятаться и ничего не понимаю.

Замер у подземного перехода возле телеграфа.

— Ну что, довольна твоя душенька? — спросил сам у себя и удивился, насколько у меня пьяный голос и что я вдобавок еще икаю.

Шаги каблуков из тьмы переулка. Двое. Я замер. И тихо выступает на свет фонаря маленький ослик, похожий на сумасшедшего. Откуда он здесь? Мы стояли и смотрели друг на друга. Как будто хотел попросить закурить.

Шел, вздыхая и замирая, чтобы не икать. Дальше, там, где начинается улица Куйбышева и всегда журчит вода в арыке, что-то непонятое в сером утреннем тумане. Тихо бормочет радио в «БМВ» с распахнутыми дверьми, милицейская машина, люди в дешевой гражданской одежде склонились над кем-то. Вижу труп, накрытый целлофаном, черная жидкость, кровь, торчат ноги. «Такие классные, почти новые ботинки». Стоял в отупении. Икота прошла.

Саня Михайловна ходит. Светящийся угол дверных щелей. Та вечерняя тишина, когда отчетливо слышно людей на верхнем этаже, как они что-то двигают по полу, звонки их телефона. Изредка, когда сверху, с объездной дороги в окна попадал свет фар, на стене возле дивана появлялись полоски, светящиеся квадраты с мелкой в них жизнью, пятна, похожие на бабочек — все это беззвучно, невесомо двигалось, переставлялось, кружилось и порхало по комнате.

Страшно. Как страшно каждый вечер, а чего страшно, и сам не знаю. Без денег, без работы, осенью в чужом городе, один на диване в углу — я, Энди-неудачник, и это уже не смешно.

Саня Михайловна включила телевизор. Он свистит, как радиостанция, но экран не загорается.

— Не показывает, — жалуется она. — Двадцать ноль семь уже. Это в Москве, значит, уже двадцать один…

Хрен знает, чего я хочу. Хрен.

— …ни ухадай мелодию, ни пик час. Другой раз интересно бывает.

Потерял нить в лабиринте. Что-то сломалось в мире, или сломалось во мне. Хрустнуло, и все полки попадали.

— Покажет, Саня Михайловна. Как ваше здоровье?

— Как немазаная телега, так и я. Честно.

Стоит, держась за косяк, сонно хлопает веками и тихим голосом в нос, привычно и почти радостно, жалуется на здоровье.

Вспомнил, что давно не курил. Забилось сердце, и загорелись кончики ушей.

— Боже, дай мне женщину.

Что же ты сразу не дал мне женщину, которую я бы раз и навсегда полюбил и не мучился бы так?! Странно, всегда, когда обращаешься к богу, замечаешь, что рука сжимает член. Не буду ждать звонка от Веры. Все еще жду. Зачем она тебе? Что бы вы делали? Здравствуй, пишу тебе о своих… Нет, не так. Здравствуй, моя самая любимая женщина на земле… Здравствуй, моя самая любимая женщина на земле, которой нет у меня.

Внизу, рядом с лестницей общаги, сидела женщина на скамье. Дискотека — тупик. Безысходно. Опять потом всю неделю из темной воды глаз будут выныривать женские, лиловые головы, и в ушах сама по себе биться перепонка.

Смотрел телевизор. Где-то упали акции. Перещелкнул на другой канал. Показывали «Крепкий орешек» на украинском языке, это, с непривычки, было смешно, но я знал, что голых в этом фильме нет, кроме Брюса Уиллиса. Перещелкнул. И на этом канале упали акции, хоть бы женщина какая-нибудь об этом рассказывала. На ОРТ говорили, что в Америке упали акции, но потом стали неуклонно расти. Выключил звук. На всех биржах маленькие человечки в одинаковых рубашках с надрывом открывали рты, кривили лица, ерошили себе волосы, дергали галстуки и махали во все стороны руками, складывая из пальцев кружочки и крючки, даже подпрыгивали. В напряженной тишине вдруг громко и сладострастно застонала где-то женщина и замолчала. В телевизоре все вздрогнуло и замерло. Потом снова этот стон.

— Не может быть?! — я застыл оглоушенный.

Что-то сломалось в сердце. И когда это повторилось снова, я с ужасом… и вдруг понял, что это на улице так лает собака. Собака. Это же собака.

— Вообще уже, — голос прервался, и горло самопроизвольно сглотнуло.

Чуть не рассмеялся, увидев в зеркале приспущенные штаны и свое бледное, искаженное лицо. Вышел на лоджию и глянул на общежитие. Также сидит женщина внизу. В синем свете вестибюля золотились ее локоны. Муж, наверное, выгнал — так склонена голова.

— Это Вера! — звонил и звонил телефон.

Я схватил трубку. Тишина. Потрескивание и шорох, явное присутствие человека там. Я вспомнил Алексея Серафимовича, и увидел того кагэбэшника алкоголика, которого мы встретили нечаянно в Гурзуфе.

— Пошел на хуй, — осторожно сказал я. — Его нет.

Послушал тишину, будто записанную на граммофонную пластинку, и повесил трубку.

Машина. Дерево осветилось, неприятно, будто летучие мыши вспорхнули. Эта все сидит на скамейке. Волосы жидко золотятся по плечам. Челка. Лица не видно. Подперла подбородок рукой и ждет чего-то. Еще одна вышла — большая, мужеподобная женщина в спортивном костюме. Впереди собака, мускулистая, приземистая, лопатки в стороны торчат. По-хозяйски обнюхала сидящую золотистую и побежала во двор. Большая женщина посмотрела на сидящую, видимо, что-то спрашивая.

— А ты че здесь сидишь? — наверное, спросила она.

— …………………, — грустно ответила сидящая. Было видно, что ей не до разговоров.

— ……….па-а-аня-атно, — видимо, вздохнула большая женщина. — Опять поссорились? Охо-хо, — она закурила.

А сидящей даже не дала закурить. Я бы угостил. А может, и предлагала.

Мол: «На хоть закури». А та не захотела с горя.

— Ты знаешь, я бы тебя пригласила к себе, — искоса поглядывая на сидящую, сказала большая женщина. Что-то крикнула в сторону, видимо, подзывая собаку. — Но у меня же… ну ты сама знаешь, что там у меня… Ты же знаешь, что про меня говорят, будто я лесбиянка… это правда! Что-о, ну и трахайся сама? Ну и сиди здесь сама! — разозлилась большая, посмотрела на сигарету и выбросила ее.

— Да вот же я здесь стою! — удивленно сказал я. — В соседнем доме, на четвертом этаже, за шторой! У меня тепло и целых два дивана.

Нахохлилась. Сидит там, угрюмая. Наверняка в сером мохеровом свитере и «вареных» джинсах. А лицо мелкое и злобное. Ну и сиди.

Пошел, помочился. Кухня. На подоконнике, за тюлевой пеленой: МАССАНДРА. Портвейн. Красный Крымский. Сейчас если выпью, сразу побегу на набережную.

— А ты ее пригласи!

Застучало сердце. Вспотели ладони. И удивился, что хорошие и простые мысли приходят так поздно. Сидит одна на холоде. Вышел на большую лоджию и тихо сказал: «Девушка, пойдемте со мной на дискотеку».

А муж, наверное, спит давно. А она сидит. А муж курит сигареты одну за одной, клянет ее и думает, как ему хорошо было, пока не женился. А теперь вот сердце болит.

Вино. Красное, теплое. Так ведь спиться можно. Ушла уже, наверное? Муж вышел и сказал: «Пошли, хватит тут сидеть, на хрен!» И она пошла с радостью.

00.15 на часах зеленым пунктиром. Лоджия. Штора. Глянул искоса — сидит! Только, кажется, поменяла позу. Зуб сразу перестал болеть. В окнах высотки, на восьмом и двенадцатом этажах, синхронно меняется синий свет.

— Что же она, всю ночь так собирается просидеть?!

Не знаю. Муж уже спит, наверное? Или нет, не спит, порнуху смотрит, точно, что ему. Две девушки в кожаных куртках зашли под козырек. Хорошие ноги. Светят в ее сторону фонариком. Так бесцеремонно, вы че?! Не знают ее или пьяные? Насмехаются над нею.

Приходи ко мне. Просто приходи. Я ничего не буду делать. Но она сама захочет. Увидит меня. Поймет меня. Как хорошо мы канем с нею в темноту. Мягкое, нежное, округлое, теплое и глубокое. Когда мужчина с женщиной ложатся в темноту, то они проваливаются через щель между диваном и стеной в другой мир.

Дрожу и тихо смеюсь у черного блестящего окна. Ушел на маленькую лоджию.

Лучше бы у того окна курил, она бы тебя увидела! И зачем я кончил с этой Верой?! Меня бы больше на эту сидящую осталось. Хва-атит.

Смех прервался, будто во рту лопнул пузырек. Так все дрожит и так меня во мне много.

Темно. Цикады раздвигают ночное пространство. Залаяли собаки. В начале объездной дороги вспыхнул огонь. Угловато очертился в дальнем свете фар куб высотки. Покосился, а потом на его бетонной стене, как на экране, появился и завертелся новогодней елкой кустарник; задрожала и резко встала черная тень кипариса; медленно, издалека проявились и вдруг остро упали на стену черные, длинные, с тонкими охвостьями сучья карагача, извиваясь, поползли по окнам, балконам — до самого верха, переломились о крышу; на угол стены пришла с дороги сгорбленная тень человека, вдруг у нее страшно вытянулись ноги. И все это повело-повело в сторону, все разделилось на резкое и мутное, наложилось — и разом исчезло вместе с машиной. Медленно встала из тьмы глыба многоэтажки.

— Зачем она тебе?! Ни дома у тебя, ни квартиры, ни будущего. Ни тестостерона.

Удивительно, что я во что-то верил когда-то, а ничего уже не будет — один глобализм и жизнь после смерти. Сигарета дрожала в пальцах, думал о миллионе долларов.

Если сейчас гляну, и она там, точно позову ее! Хватит мне тебя слушаться. Хватит тебе мучить меня. Мне уже давно пора повышать свои акции! Точно позову!

Ужас! Она сидит. Она же простудит там все у себя!

И это ее все представлялось, как родная собственность, милая, по-детски беззащитная.

Может, подложила что-то? Если через полчаса еще будет сидеть — точно позову! Уйди, уйди оттуда! Не нужна ты мне. Я знаю уже, как все будет. Уходи. Неужели эта горбатая слоновья сила во мне проходит всего на всего сквозь игольное ушко женщины?

Помыл руки. Пошел помочился. Помыл руки. В зеркале увидел свое лицо, странно бледное и неподвижное.

— А меня Степной барон.

— Странный у вас титул.

— А вас как, девушка… Очень приятно.

Вот гляну сейчас, а ее уже нет. Твой муж ничего не будет знать. Да и что он? Мы не сделаем ему плохо, ведь я так хорошо к тебе отношусь. И мне с тобой так хорошо, что ему ТАМ зачтется за это. А утром ты уйдешь. А он очухается, и будет чувствовать себя виноватым. Если хочешь?

— А с какого ты решил, что она замужем?! Кто мне сказал об этом?

Вот оно! Говорил себе — не ищи любви, она сама тебя найдет. Бога просил. Вот она, пожалуйста! Сидит одна. На холоде. Ждет. Нашла меня, единственного, какой-то интуицией. И не важно ей, что это семейное общежитие, что холодно, поздно и страшно — она чует меня.

— Ну, наконец-то ты все понял, мой милый, как я устала ждать тебя!

И с ней-то у меня все получится. Так, что я сам себе, ей и счастью своему удивлюсь. И глупо захочу мира во всем мире. Слушай, а ведь это все уже не просто так. Она никуда не уйдет, она тоже знает, что она уже не одна. Надо переждать, чтобы убедиться.

Она также сидела в темноте, на скамейке. 02.40. — спокойно высвечивали часы.

— Ничего себе! — преувеличенно удивляюсь я. — Это чудо какое-то! Она что, собирается всю ночь так просидеть?

Открыл окно — неожиданно теплая, как всегда в Крыму, густая волна воздуха. Теплый, дымный и пряный татарский запах. Тихим караваном лежат горы. Небо уже чуть светлее их горбов. Закурил. Затягивался, не жалея легких. Она не может не заметить огонек сигареты. Несколько раз щелкнул зажигалкой, задумчиво смотрел на огонь.

— Смешной. Он хочет, чтобы я его заметила. Внимание привлекает.

— Я хочу, чтобы ты меня заметила.

Как золотятся локоны по плечам. Крашеная, наверное. Челка. Даже пробор виден. Похоже, смотрит на меня исподлобья. Подперла подбородок ладошкой и смотрит. Подними голову, спроси что-нибудь: закурить, время — у меня все есть.

Спокойно выпустил дым, а сам дрожал. Колени подгибаются. Дрожали пальцы, плечи, поджимало живот, и вся дрожь сбегалась к груди, скапливалась, резиново сжималась, пульсировала и снова разбегалась по телу, тряся его, будто кто-то со стороны. Я усмехнулся и задрожал сильнее, даже согнуло набок.

Нет, она ничего не спросит. Ну как она спросит? Это же кричать надо. Нет, я выпью, а то не смогу говорить от спазма. Я и так уже сколько не пил. Скажет, что ты дрожишь, как маньяк? Что я сопьюсь, что ли? Да ведь и она уже у меня есть! Если столько налью, то нам с ней еще хватит.

Потом налил себе еще бокал. Сел за стол, подпер подбородок рукой. Тепло, только челюсть мелко и мощно дрожит, бьет в ладонь.

Мне показалось, что у меня с нею одна большая столешница — девушка касается её со своих ступенек, видит меня со своего края, чует запах вина, у нее вздрагивают ноздри, и слезы щиплют глаза.

— А ведь я так долго искала тебя и столько шла к тебе. Если бы ты знал, что мне пришлось пережить на этом пути!

— А если бы ты знала, сколько горечи и страданий пережил я без тебя, самому себе и стольким девушкам испортил жизнь!

— Я сидела и думала, ну когда же он придет ко мне?! А ты все дурачился, мелькал в окне то с сигаретой, то с вином, эх ты, трус!

— Да, да, я боялся спугнуть тебя, как мираж. Потерять тебя. Невыносимо без тебя!

— А мне без тебя. Я в ужасе сидела на этой скамье.

— Да, я знаю, так бывает — живешь-живешь один, и вдруг так ужаснешься, что ты ОДИН среди людей… И хочется выскочить на площадь и заорать, или сесть и сидеть всю ночь напролет и ждать кого-то, трезво-ужасно сознавая, что он никогда не придет…

— Да так, ничем не занимаюсь. Не могу найти любимого дела.

— А ведь я хотел на дискотеку тебя пригласить. Давай потанцуем… как хочешь…

Сейчас напьюсь, а она уйдет. Сидит. Видимо, заволновалась.

— Дев!.. Девушка! — сейчас ведь крикну громко.

А что крикнуть-то? Надо выйти к ней.

— Фу, ну конечно! Девушка, видите, я уже собираюсь?

Приятно упругое тело, свежий запах майки, острый озноб от одеколонной пыли на шее и за ушами. Уши горели, а руки были холодные, как лед, и от этого казались изящными и утонченными.

— Девушка, вы что же, собираетесь всю ночь так просидеть? Можно я с вами посижу. Мы сидим с вами, как будто у нас обоюдное горе.

Выпил, уже ничего не чувствуя, только ожог в трахее.

Девушка, пойдемте, все хорошо. У меня было вино, но я его выпил, боялся к вам подойти.

И это счастье, что прежде, чем идти домой, мы пройдемся с нею до ночного киоска и купим вина и еды.

Вышел во двор и чуть не вскрикнул, камешки под ногами лопались и взрывались на всю округу.

Привет… Привет… А может, не ходить, Анвар?

Чувствовал себя в своем теле, как в огромной подводной лодке. И удивился темной силе, которая все знала за меня.

Помочился. «О-о, ка-ляй-ка ма-ляй-ка, о, каляй-ка маляу»…

Привет… Девушка, вы что, собираетесь так всю ночь просидеть…

Отошел к кусту. Сквозь листья.

Парень какой-то. Муж? Дурацкая куртка! Познакомиться хочет?

Бросил окурок. Ушел.

«О-о, ка-ляй-ка ма-ляй-ка, о, каляй-ка маляу»…

Привет… Девушка, вы что, собираетесь всю ночь так просидеть? А что? А чего? — скажет она. — А хули?! — нет, она так не скажет. — А что? — устало спросит она… Ничего, девушка, просто мне одиноко. Страшно одиноко, воти все… таки надо будет сказать: страшно одиноко, и все.

Шел, видя и слыша себя со стороны, и в то же время немного держался за себя — изредка чувствовал ноги, шум в ушах, будто кто-то быстро шел по воде.

Страшно одиноко, и все.

Нет ее, что ли?! Не-ет — золотится макушка, сидит. Кошмар — так долго сидеть! Сажусь вон там, на корточки… Ну и что — люди?! Всю жизнь будет кто-то мешать! А может, я ее знакомый? Привет. Привет. Чего? Мне так плохо без тебя…

Там никого не было. По инерции вошел в вестибюль. Щелкает и моргает свет люминесцентной лампы. В отупении постоял у лифта. ГР.ОБ. — Егор Летов.

Посмотрел искоса.

Песок. Перья. Скомканный мешок.

Этого не может быть?!

— Ты же видел ее? Точно видел! Да ты же и сам видел.

Прихожу домой. Курю. Смотрю. Она сидит! Золотятся на плечах ее локоны. Челка. Может быть, я не с той стороны подошел, проскочил как-то так, может, она испугалась и отодвинулась в темноту?

Курю. Жду. Смеясь, парочка уходит.

«О-о, ка-ляй-кама-ляй-ка, о, каляй-камаляу»… Ее как будто не замечают. Спускаюсь вниз, подкрадываюсь. Та же страшная перемена — её склонившаяся голова, макушка с милым пробором…

Это она!

…а через шаг переступаю страшную границу — золотой пух волос темнеет, тускло, плоско, гладко… еще через шаг — замерла, омертвела голова, неестественно сжимаясь в уголок скомканного мешка из-под цемента. Желтый, из многослойной бумаги. Края с зубчиками, середина смята. Уголок из-за ступеней высовывается. И вот с этим уголком я общался всю ночь.

Квартира и все вещи в ней казались маленькими, мертвыми. Долго смотрел на мешок под общагой. Она еще больше повернулась ко мне. Смотрит только на меня. Золотые локоны, челка, серебрится овал лица. Ногу на ногу закинула.

 

ЧАСТЬ II

 

раз

Поезд прибыл тихо, будто прокрался под купол. Мрак московского вокзала. Журчание воды под вагоном. Розовый, распыленный свет.

Смотрел поверх голов, искал, а его голос снизу откуда-то, зовущий, просительный.

— Анвар, Анвар! — светилось снизу его лицо.

И у меня вздрогнуло сердце. Я совсем забыл, как он выглядит.

— Давай, я сумку понесу.

— Она легкая, я сам…

— Скажешь тоже, легкая!

— Саня Михайловна нагрузила, там твое любимое айвовое или персиковое варенье.

Много милиции в метро. Свет в вагоне ярче, чем на станции. Вялые, безрадостные люди с газетами. Они словно специально хотели показать мне, что не изменились с тех пор, как я уехал, что ничего не изменилось.

ФИЛИПС — ИЗМЕНИМ ЖИЗНЬ К ЛУЧШЕМУ!

ТЕФАЛЬ — ТЫ ВСЕГДА ДУМАЕШЬ О НАС.

НАДОРВИ, СОЖМИ И ОТКУСИ — Bi-fi.

— Давай мне сумку, ты устал.

— Хорошо, а я что тогда буду нести?

— Ну, давай вдвоем понесем.

Сумка перекашивалась из-за разницы в росте, и он то отставал, то забегал вперед.

Тепло. Туман. Низко над дорожкой зависли корявые сучья, будто намеренно искривленные. В серых, ватных клубах громоздко мрачнел дом.

— Какой-то детективный особняк, — сказал я.

— Почему?

— Такие любят рисовать в загадочном детективе.

«В котором произошло жуткое убийство», — хотел добавить я и промолчал.

Под ногами хрупко кракали скорлупки улиток.

Комната на втором этаже.

Суходол. Ослепительная, как солнце ночь! Я так жалею, что поздно встретил тебя. Я бы хотел жить с тобою тысячу лет. Я бы хотел иметь от тебя детей… Мы встретимся с тобой на том свете, знаю, и там я буду тем, кем надо! Ты не бросишь меня?! (Тянется к Анвару). Я бы…

Слышен топот ног на крыльце.

Анвар (прислушиваясь). Ничего себе! Кто бы это?

Суходол. Это он — старый окорок! Ты не бойся, я поговорю с ним и вернусь, я быстро…

Входит Сыч. На цыпочках подкрадывается к окну. Палкой отодвигает занавеску на окне, краем глаза смотрит на что-то во дворе.

Отскакивает. Смотрит вверх.

Сыч (тихо). Алексей!.. Алексей! (Громче). Алексей, вы спите?

Суходол (зевая и сонно потягиваясь, спускается по лестнице). Да вот что-то не спится, Георгий Аббакумович… тоже.

Сыч. Анвар спит?

Анвар поднимается с кровати и на цыпочках подкрадывается к двери.

Суходол (рассеянно). Спи-ит, набегался по Москве. Да и я устал, такие проблемы на работе, что куда там, у-у. А холод-то какой! Говорят, что…

Сыч хлюпает носом и вытирает глаза уголком платка.

Суходол. Что такое с вами? Что-то случилось?

Сыч. Да-а… Сказал Андрею разжечь камин…

Суходол. И что?

Сыч. А он сжег все мои газетные вырезки с 48-го года по сей день, другой бумаги не нашел… идиот.

Суходол (зевая). Да не переживайте, у меня один знакомый вырезал-вырезал, собирал-собирал подшивку, а потом умер…

Анвар усмехается.

Сыч (искоса глядя на окно). Вам вон та дача не кажется странной?

Суходол (зевая подходит к окну и отодвигает занавеску). Ох, устал я сегодня… вон та, Георгий Аббакум…

Сыч (толкает Суходола от окна и задергивает занавеску). Вы с ума сошли?! Все не верите мне… Вас могли бы убить, если б не я!

Суходол (растерянно). Спасибо, конечно, я уж испугался, а сколько время-то уже?

Сыч (глянув на часы). Вы у кого на семинаре учились, Алексей?

Суходол. У Яшина. Ох, замерз я что-то! Холодно как!

Сыч. Хороший прозаик, хороший… поднимусь-ка я на второй этаж — там Алексей Мокеич обычно газеты хранил.

Суходол. Вот! По-моему, мелькнуло что-то там, Георгий Аббакумович!

Сыч (недоверчиво). Может, показалось?

Суходол. Точно. Вот опять.

Сыч. В том самом окне? Свечение серебристое?

Суходол. И с некоторым синеватым оттенком таким…

Сыч. Я же вам говорил, я же говорил…

Суходол. А я ведь действительно не верил. Потрясающе!

Сыч. Гляньте во двор, нет ли там кого?

Суходол (выглядывает за дверь.). Нет! Пусто, вроде.

Сыч (иронично). Так нет или вроде?

Суходол. Да! Нет!

Сыч. Может, проводите меня, Алексей?

Суходол. Ох! Да я бы с удовольствием. Да вот что-то не очень важно чувствую себя, что такое, не знаю…

Сыч. Ну я тогда здесь останусь. Погасим свет и будем вести наблюдение.

Суходол. А вообще можно и проводить — чего бы и не проводить?

Сыч. Стоп! И оставаться нельзя, и провожать тоже. Они догадаются, что я раскрыл их психотронные устройства. Надо действовать так, будто ничего не произошло. (Крадучись уходит.)

Суходол быстро поднимается на второй этаж.

Он прибежал ко мне, обнял мою голову и так стиснул, что я непроизвольно заскрипел зубами.

Суходол. О боже… О, Анварик. Ох, я, наверное, рожу, все, пиздец мне…

…………………………

Вера, какие удивительные у тебя глаза. Я никогда в жизни не видел глаз с таким таинственным зеленым светом. Так странно смотреть в твои глаза и ощущать твою обнаженную грудь. Какие черные сосны… как это удивительно все…

…………………………

Невнятный, сонный звук самолета. Далекий гудок поезда. Лай собак в соснах, громкий, протяжный, будто кто-то говорит в мегафон. То частые, то редкие пальцы и коготки капель на жесть пристройки.

— Анва-арик, — голосом Карлсона бормотал он будто уже во сне. — Не бросай меня.

Хрупко и тревожно пульсировала электрическая кровь в трансформаторе.

Днем желтые листья шли по лесу, ночами дождь вставал вокруг дома. Крыша протекала, и в коридоре капало с глухим картонным звуком, а на кухне звонко, будто кому-то в ладонь.

— О, Анварик, какая у тебя тяжелая виноградная гроздь, как я ее люблю! О, мой господин!

Как странно.

— Вот она, моя любимая сигара.

Как это странно все и удивительно.

Мы очнулись, когда увидели свет снега, он пошел с вечера, и шел всю ночь. Все пространство вокруг надвинулось, взгромоздилось. Ночью было светло. Мы лежали «валетом», и он судорожно обнимал мои ноги. И я обнимал его. Мужское и женское переливалось в нас, и чтобы не видеть всего, что происходит, он накрывал голову одеялом, и все говорил-говорил, заговаривая свое смущение, свой страх, свой полет в пропасть.

— Толик рассказывал, что шел сдавать бутылки из-под кефира, они звякали в сетке, и ему от этого было очень светло на душе и радостно… А потом он сел в тюрьму — избил депутата Верховного Совета в ресторане «Юбилейный». Отсидел, с какой-то бабой связался, работал в кочегарке.

Анвар рассматривает его пальцы.

Серафимыч любил, наверное, этого Толика? А потом и его брата Вову, а Саня Михайловна все гадает, почему ее сын с ними связался, шубу прогулял.

— И в марте вдруг выпало много снега. И мне все казалось, он стает. Я тогда уже как-то отходил, отдалялся от Толика. Мы сидели все на Садовой: Машка была, потом пришла Валя, была самоубийца Лида, и я тогда резко открыл дверь, я больше всех боялся шума, а там подслушивал гэбэшник, тот мужик, а потом мы снова немного выпили и пошли на набережную к морю… в четыре часа ночи. И вернулся я уже утром, в каком-то тумане. Светало, да и не было темно из-за снега, и уже собирался лечь, как пришла пьяная Дуська, мать Толика, вот такая коротышка.

— Толька умер!

— Как умер?!

— Угорел, на хуй! — сказала она, и швырнула мне под ноги Толькину шапку.

Я взял ее, она так пропахла дымом, и запах был горький-горький.

По той же дороге, где мы с Толиком собирали подснежники, несли его гроб на кладбище.

 

два

Снег привнес во все запах тревоги. Звук капель, далекий лай собак. Чувство страха, что все умирает, что рядом со мной и далеко вокруг все предельно реально в своей равнодушной жестокости и сексуальности.

Я стоял в прихожей и слушал, как он поет за дверью.

Край небоскребов и ра-а-аскошных вилл… ла-ла-ла… я есть просил, я умирал… за что вы бросили меня за что, ведь я ваш брат, я человек… ла-ла-ла… не признаете вы мое ра-адство, а я ваш брат, я человек… вы вечно молитесь сва-аим богам, и ваши боги все пра-ащают вам… — он пел громко, с чувством и счастливой болью.

Когда я открыл дверь, он сбился и смущенно замолчал.

— Вот, пожарил котлеты!

— А ты?

— Я уже полторы съел. Ничего, — он радостно тер ладошкой волосы. — Дедушка не отравился, как говорили в одной семье.

— Слушай, это удивительно, как у тебя получается так вкусно картошку жарить?!

— Не жалейте масла, как говорят в одной семье.

— Но она же просто сладкая и какой-то необъяснимый вкус.

— Анварик, скоро Новый год, а у нас за окном целый лес елей и сосен!

— Я сегодня уезжаю.

— Куда? Зачем?!

— На Петровско-Разумовскую надо съездить, зимние ботинки забрать.

— Может, не поедешь… я смотрел твой гороскоп — у тебя сегодня опасный день. Даже обведен красным кружком.

— Надо, сегодня выходной, все дома.

— Ну да, ну да, как говорил учитель Санько… Я сегодня видел сон, Канаева стояла вместе с Вовкой, это не к добру.

— Если приснился плохой сон, нужно посмотреть в окно, и он не сбудется.

Он задумчиво смотрел в окно.

— Этот снег, эти вечные проклятые снега! Эта вечная российская безнадега. Как я мог попасться на крючок, и вот остаться вот так вот?

— А как в Ялте Новый год проходит?

— Пошло, как.

— Не хочешь говорить, не надо.

— Как? На площади, под бронзовым мудаком Лениным стоит елка… и дождь идет.

Я ел котлеты, а он хлеб с горчицей.

— Люблю черный хлеб, — сказал он, сморщился и едва не заплакал. — О-о-ох, крепкая… Но вкусная какая!

Встал, чтобы снять турку с огня, и вытирал слезы.

— Будешь кофе?

— Нет.

— Смотри, какой кофе, с радужной пенкой.

— Нет. Кофе — это жареный песок.

— Опять нет солнца! Которую неделю нет солнца! — злился он.

Я тихо собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.

— Пока, — сказал я.

Он промолчал.

— Не грусти. Надо съездить.

Он молчал. Его сгорбленная спина казалась очень маленькой. Очень маленькими казались поджатые ноги.

— Иди, иди, чего ты? — вздрогнул он. — Я же тебя не держу.

— Ну и пойду. А чего ты, как будто умираешь?

— Я не умираю. Возьми мою шапку, она теплая!

— Ты что, она мне маленькая.

— Да, маленькая, блин.

— Но я же вижу, что ты сидишь с таким видом недовольным, как будто обвиняешь меня!

— Я не обвиняю тебя… хотя бы шарф мой возьми, он шерстяной. Настоящая, колючая шерсть.

— Зачем, видишь, как эта куртка застегивается.

— Ты придешь сегодня?

— Ну, конечно приду, мне же только ботинки забрать и назад.

— Деньги возьми… вот… вот жетончики на метро… вот, на.

— Ты все свои деньги мне, что ли, хочешь отдать?!

— У меня еще есть. Возвращайся скорее, Анварик-фонарик. Видишь, как здесь хорошо, какая пустынная красота!

На асфальте дорожки еще виднелись замерзшие слюнные следы улиток. Я уходил, а он смотрел мне вслед. Я махнул рукой, чтобы он закрывал дверь.

Над гостиницей «Киевская» большой билборд с одним только словом «МУЖИК». Что за мужик, какой мужик? Доехал до Петровско-Разумовской. Подумал, что вот и год уже прошел. Успел на автобус. Снова снег за окном и серый холод. Подошел мужчина и показал мне удостоверение контролера. Я притворился глухонемым, засопел носом, задергал руками. Он задумался, а потом кивнул головой и ушел. Хотелось с кем-нибудь заговорить, но я был глухонемым.

Встретила Нина Васильевна. За столом сидел хмурый Вова.

— Ты на меня, наверное, обижаешься, Вова?

— Нет. Что же ты думаешь, что мы звери? — говорил он. — Не можешь отдать, не отдавай.

— Твоя жена приезжала, — по-родственному сказала Нина Васильевна.

И я вдруг подумал, что Асель вернулась, её научила жизнь горьким опытом, и она приехала ко мне, чтоб начать все по-новому.

— Какой-то человек, он назвался твоим спонсором, он позвонил тут и сказал, что приезжала твоя жена и просила передать тебе, что они уплатили все твои долги. Еще он спрашивал, должен ли ты за квартиру, — она посмотрела на меня, словно извиняясь. — Ну-у, вообще-то да, говорю. Думаю, раз он спонсор.

Кто бы это мог звонить, что за мужчина? Значит, не вернулась, раз «уплатили». Значит, не то.

— Надежда звонила какая-то, просила передать телефон, я записала, где-то тут, сейчас найду.

Я догадался, что звонил наверняка Гази, радуясь, что сделает мне больно. Потом подумал, что Асель, возможно, звонила Дудановой. Позвонил. Никто не брал трубку.

Из комнаты вышел заспанный Димка с чайником. Он хмуро кивнул мне и прошел на кухню. Я стоял в его комнате и недоуменно пожимал сам для себя плечами. Консервные банки с окурками, жирные вилки и ножи, комья пыли в углах, кровать без белья, значит, спит в одежде. Мне так хотелось рассказать ему что-то страстное, трагичное или смешное. «Если б ты знал, Дима, как хорошо в Крыму, какой чудесный мир, как мне там было одиноко»…

— Мне не понравился твой Суходолов, — вдруг сказал он сзади.

— А что так, Дим?

— А я думал, что он сухощавый, длинный, я его таким представлял по твоим рассказам.

— А он другой совсем, — засмеялся я.

— А ты где сейчас?

— В Переделкино, на даче одной.

— С этим?

— Да, это друга его дача.

— А этот Суходолов чем занимается хоть?

— Сейчас в какой-то фирме патриотической работает.

— А он невзлюбил меня с первого взгляда, когда мы с тобой на вокзал пришли, как если бы он девушка и любил тебя, а ты пришел с другой девушкой, с которой у тебя даже ничего не было, просто знакомой, а он невзлюбил.

— Ладно, Дим, не понял я, что ты хотел сказать.

— Он мне тоже не понравился.

— Ну и ладно, Дим.

— В нем что-то бабское есть.

— Да нет в нем бабского. Он просто литературу любит и помогает мне, вот и все, Дим.

— Не знаю, Анварка, я бы даже в Кремле не стал бы с ним жить.

— Ладно, Дим. Будешь пить?

— Нет. Мне работу искать надо.

— Ну, смотри.

— Нелли вышла замуж за какого-то крутого телохранителя. Звонила сюда, звала тебя в ресторан, бля.

— Да?

— Да, бля. Работает заместителем в журнале «МУЖИК», скоро будет главным.

Я прошел в свою комнату. Летом казалось, что я никогда уже не вернусь в этот дом, в эту жизнь и ничего из того, что было, уже не повторится, зимы не будет больше в моей жизни.

Достал зимний шарф, который нравился Асельке, понюхал его, он хранил запах её духов. Вряд ли это возможно, я, наверное, просто вспомнил этот запах. Он должен был пахнуть ею. Просто мозг запомнил. Смотрел в темноте на скособоченные коробки. Я всегда думал, что придет время, и будет место, где я поставлю эти коробки и выпотрошу их до самого дна, выверну наизнанку, перечитаю записные книжки, прослушаю кассеты и развяжусь с прошлым.

Пил с Ниной Васильевной и Вовой.

— А ты все так же на даче, Вов?

— Да…

Зачем же приезжала Асель? Наверное, по работе, командировка какая-нибудь. Как же грустно пахнет тот шарф. Если бы мы нечаянно встретились, я бы умер. Ей, наверное, рассказали тут про меня. Она и в Алмате в последний день его носила. А если бы она вернулась? «Анвар, давай простим все самим себе и начнем по-новой. Будем в общаге жить. Ты в аспирантуру пойдешь, тебя же приглашали, а я работать буду у Васьки в журнале „Где учиться“».

— А там не холодно, Вов?

— Холодно, вообще-то…

Ей рассказали, как я здесь бомжую и опускаюсь. Все рассказали. Дуданова усилила все краски, рассказала все про меня, как я здесь нищенствую и загибаюсь, сука.

— Это что, уже семь часов, что ли?! Ничего себе, вот же только было пять, куда летит время?!

— Опаздываешь? — поинтересовался Вова.

— Нет, я так. А где же Анатоль?

— Работаит, вот как ты уехал, устает, командуит даже иногда, — обрадовалась Нина Васильевна.

— Ты ему скажи, пусть он мой маленький телевизор принесет!

— Я ему говорила, Владимир.

— Ну, так что толку-то, что говорила? Говорила-говорила, сам не скажешь, так…

Я пошел и снова набрал номер Дудановой. Никто не брал трубку. Позвонил Надежде. Она сразу узнала меня. Договорились о встрече. Голос ее волновался.

Пошел к Димке, он ел.

— Гази с Аселькой твоей встречался.

— Я так и думал.

— Прекрасно устроена в социальном плане, в квартире сделали евроремонт с матерью.

— Прекра-асно, прекра-асно, — тянул я.

— На какой-то совместной английско-казахской фирме работает.

— Прекра-асно.

— Приезжала в командировку.

— Прекра-асно.

— Прекра-асно, прекра-асно, — сказал Димка. — Ебаный неудачник.

— Да, — сказал я и убрал с его лба прядь волос.

Он вздрогнул.

Пришел Анатоль и обрадовался мне. Он сильно изменился, даже стал красив мужественной красотой. Мы выпили с ним.

— А ты заматерел, заматерел…

— Я курить бросал, Анатоль.

Димка с конвертом. Письмо от Полины. Где она теперь, где ее искать? Оборвалась наша связь, Полина.

— Понимаешь, я тем самым хотел сказать, что я не к тому, а к тому, что я не хотел, чтобы ты обижался… — он был пьян, когда успел, пьяный анархист.

— Слушайте, уже одиннадцать?! Вот же только… Куда время летит?!

Я пошел в туалет и смотрел на свой живот. Да, заматерел, и пупок углубился. Всегда был плоский, а вот теперь углубился, даже какая-то одежная ватка начала в нем скапливаться. Странно, сам чувствую, что я заматерел, но из-за любви ко мне Алексея Серафимовича, оттого, что я с ним делаю это, и он со мной. И он своими руками готовит мне еду, и хорошо кормит меня ею. Я три года прожил с Асель и не заматерел. Нет, я с нею так и не заматерел. Вот как я заматерел, твою мать.

Достал из кармана конверт Полины. Открытка со звездой над пустыней и человечком в углу: Le Petit Prince. Бундеспочта так ударила молотком с печатью, что над пустыней появился еще и круглый оттиск солнца.

«Дорогой Человек! Пусть для тебя всегда горит звезда. Пусть ее свет не дает поселиться в твоей голове дурацким мыслям, и пусть ее присутствие на твоем небе иногда напоминает обо мне. Я поздравляю тебя с Днем рождения. Я знаю, у тебя все будет хорошо. „…Мы ответственны за тех, кого приручаем…“»

Маленький рыжий Лис.

Она писала гелевой ручкой и слово «рождения» чуть смазала пальцем. Потом снова пил, снова ходили с Димкой за водкой, пытались снять девчонок.

К последней электричке я опоздал, пустое табло, снег над железными путями, картонная тара летала по площади.

Ехал один в вагоне метро и казался умершим сам себе. Обращался к Асель и понял некую трагичную и такую безысходно трезвую истину, какую можно понять, только когда ты очень и очень пьян. Искал дом Надежды, постучал в ее окно, ветер сдувал с подоконников снежную пыль. Появилась женщина с распущенными волосами, потом злое мужское лицо. Я заблудился и встал в отчаянии.

Пешком вернулся на Петровско-Разумовскую. Дверь открыл Димка. Лег спать на кухне. Болела голова, хотелось есть. Жевал «Дирол». Аселька лежала с одного края, Алексей Серафимыч с другого, почти под столом, я метался в бреду между ними. Проснулся. Димка сидел в темноте рядом со мной, в руке бутылка водки.

— Ты чё, Дим?

— Страшно, бля, Анварка.

В электричке тепло, уютно и как-то правильно, не так, как у меня. Пьяный или с похмелья, ты обладаешь особой трезвостью, как бы иногда проваливаешься сквозь мягкое стекло этого мира в особо трезвую реальность. Надписи, типа НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ или ВЫХОДА НЕТ, виделись мне как приговор.

На станции было особенно холодно. Все в снегу, только деревья черные и черные гнутые рельсы на белом. На кривой дорожке, издалека огибающей кладбище и церковь, я встретил Алексея Серафимовича. Он показался мне особенно маленьким, обиженным, несчастным, и я пошел скорее, чтобы обрадовать его. Он узнал меня и будто хотел пройти мимо. У него были красные, сырые глаза и красные, набухшие веки. Я увидел, что он непроизвольно обрадовался мне и заставил себя стать равнодушным, холодным. И равнодушное лицо его вздрогнуло, трагически искривилось.

— Ты без шапки! — вскрикнул он.

— А, ну да…

— Твою мать, Анвар! Мороков так же уходил за картошкой… а потом звонил из Владивостока. Иди, я же не жена тебе. Ботинки взял?

А ботинки так и остались лежать в пластиковом пакете в Димкиной комнате, вместе с тем шарфом.

— Странно, как все предусмотрено в этом мире, — сказал он.

Приснилась Канаева, и ты пропал. Значит, они уже знали где-то там, что ты неизбежно не придешь ночью, все уже написано…

Он шел теперь такой важный, смешно распахнув куртку на груди, распустив шарф.

— Заборю тебя сейчас нахер!

— Ох, ты бля, силач Бамбула! — захихикал он и побежал боком.

— А кто это?

— Был такой советский фильм, его Толик любил… А пойдем за водой на источник сходим и на кладбище зайдем?

Шли вдоль ограды, и вышли на большую могилу Пастернака, она выдавалась квадратным выступом, на белом камне его молодой вдавленный профиль. Посидели на длинной скамейке. Казалось, сейчас должно что-то произойти, даже, несмотря на то, что знал — ничего не произойдет и не изменится в жизни.

Он стоял в отдалении, в странной задумчивости глядя на камень, ниже могилы Пастернака, там была выбита одинокая фраза: затопили нас волны времени, и была наша участь мгновенна.

 

три

В воздухе появились редкие снежинки, а потом снег повалил, как из трубы крупными снежными лохмотьями. В комнатах стало светлее, мягче и радостнее. Весь день неумолчный гул, шипение и шуршание снежинок в сосновых лапах, их повсеместное и всепроникающее скольжение и круговерть. Выходил позвонить и встретил радостную Глашу Грошину. Договорились погулять вечером. Радовался этому, как знаменательному событию.

Приходил Сычев, радостный, уютный и мягкий, как снег. К вечеру прибежал Суходол, захлебывающийся от счастья и снега.

Суходол. Анварик, наконец-то я добежал! Это ты?

Анвар. Нет.

— Фонарик, я подумал, ведь уже зима, а мы так мало с тобой потребляем витаминов, я купил крымский херес, ты знаешь, что крымским хересом лечили Брежнева. Его печень уже не принимала никаких лекарств, и именно в хересе были все необходимые компоненты…

— И чего, как говорил твой Юка.

— Давай, это, полечимся.

— Можно.

— Сегодня покупаю котлеты у двух девушек, приятные такие, одна взвешивает, другая помогает ей. Стою, жду. «Вы что-нибудь желаете»? — спрашивает вторая девушка. И я, думая, что мне уже взвесили котлеты, говорю: «Я уже все отжелал». Им страшно понравилось. Они так смеялись. А я только потом понял двойной смысл.

— Да, смешно получилось… Мне позвонить надо.

— А я кА-атлеты пожарю. Возвращайся скорее. Я еще тебе булки с маком, с изюмом купил на утро, как ты любишь.

— Они тебе больше нравятся, вот ты их и берешь, а мне нет, особенно с изюмом.

Снег медленно парил, словно бы завис в ночном воздухе. Глаша ждала меня у железных ворот Дома творчества. Пушок на верхней губе. Брови, натужно хмурящиеся при любом вопросе. Ожидание какого-то подвоха или насмешки в глазах. Крепко сбитая фигурка, словно бы тесная ей. Казалось, что ей трудно переставлять ноги, так тесно они сжаты.

— Давай по парку прогуляемся?

— А ты что, у Жоры Ассаева живешь?

— Так, приезжаю иногда.

— А вы что, родственники, я не понимаю?

— Ой, Глаш, долгая история, короче говоря.

— A-а, а ты где работаешь?

— Помощником. Помогаю тем, кому делать нечего.

— Как это? A-а. Ну, ясно, я не поняла в начале. А как ты живешь?

— На желудочном соке, Глаш.

Снег на еловых лапах просвечивается насквозь и кажется, что он полый, надутый изнутри воздухом. Вдали надрывно кричит паровоз, слышна сирена милицейской машины. Гулко, коряво кракнула древесная плоть, потом еще, а снег все сыпал и сыпал. Все звуки казались странными и неземными. В одуванчике фонарного света снежинки и тени снежинок, тени теней снежинок. От снежинок кружилась голова, и казалось, что снег кружится сквозь тебя, уже парит внутри, будто ты стеклянный. Все уродливые поверхности стали прекрасны, округло ровны, небо работало с математической точностью и любовью.

— А ты сама, где работаешь?

— Я в газете работала, где мама работает, там у меня что-то не получилось. На радио опросы делала, тоже им что-то не понравилось. Потом на телевидении, на РТР.

— Та же фигня, да?

— Нет, но там у них интриги… сейчас, пока не работаю нигде.

Она была абсолютно беззлобный человек и везде ходила с мамой, будто замерла в своем детстве. Спешила за ней следом, если вдруг отставала.

— А вы чего, развелись с Аселью?

— Ага, точно.

— А чего?

— Просто я нехороший человек.

— Да, она мне звонила недавно, сказала, что ты мудак конкретный.

— Может, она не меня имела в виду?

— Тебя. Она мне не нравится, самая воображала была на нашем курсе.

Казалось, что если раздеться донага, то не почувствуешь холода. Так все мягко и глухо вокруг, что неслышно шагов, ничего не слышно, и уютно в одежде, будто ты пушистый. Мир замер в снежном гипнозе, и если сделать еще шаг, то очнешься в своей кровати и поймешь, все это приснилось. Можно было сойти с ума от этих сугробов, составленных из мириады легких звездочек, раздувающихся от движения ног, и блистающих мельчайшими, плоскими гранями; от тонко искрящегося, словно обман зрения, ночного воздуха. И потому особенно странным казалось, что я иду куда-то с Глашей, с которой у меня никогда ничего не будет и не может быть, с чужим для меня абсолютно человеком, с чужими мыслями и желаниями. Странно поражала эта не сочетаемость красоты и гармонии мира с нашей парой. Это было преступление, как антилопа с отрубленной головой, как выкидыш. В пустоте мы дошли до моста у кладбища, постояли в глухом вакууме, по отдельности оглушенные красотой мира, и пошли назад. Я проводил ее к даче отчима. Блестят глаза, блестят капельки на верхней губе. Она ждала, что я буду с ней что-то делать. Просто, на всякий случай, нагло смеясь над самим собой, поцеловал ее. Это были не мои губы. И мне было абсолютно все равно, что они чужие, и что мне их не дают, и озабоченно уже что-то обдумывают в темноте маленькой черепной коробки. Вот только жалко, что такая невероятная красота вокруг. Почему так всегда? Что за насмешка? Когда я шел назад, снова надломилась эта ветвь, а потом одна из биллиона снежных пылинок с оглушительным треском обрушила на землю эту махину, полился следом снежный водопад.

Сквозь оснеженные ветви ярко, сочно и глубоко горят окна. В свете фонаря над входом видна открытая дверь, Серафимыч такой смешной в этой своей высокой ондатровой шапке, в куртке, распахнутой на груди, как пьяный деревенский гармонист. Сейчас я его заборю.

— Ты где был?! — бросился он ко мне. — Где ты был, бля?! — с невероятной злобой крикнул он и вдруг сильно рванул меня за воротник, будто желая ударить. — Я искать тебя бегал, ёпт таю мать!

— Ничего себе!

— Что, что?! — его лицо замерло в пьяной надменности, он соображал и вдруг понял, что сделал что-то не то, а все еще держал меня за воротник, и будто уже хотел погладить.

— Руки убери. Убери руки! — крикнул я и вырвался.

— Что, что?

— Вот этого я и боялся больше всего! — не раздеваясь, прошел на кухню.

— Чего, Анвар? Чего? — вбежал он следом.

— Теперь понятно, почему гомики убивают друг друга, как убили Пазолини.

— Ты что, ты что, Анвар? — задохнулся он. — Это не так, не… зачем…

— Не смей меня никогда хватать! — я ушел к окну. — Ты и так уже один раз дернул меня в поезде за руку.

— Прости, прости… я боялся, что ты упадешь!

— И не трогай мою мать! — я ушел в угол, к шкафу.

— Прости! Прости! — Он снова подошел ко мне. — Прости! Прости, Анвар! Я не больно? Я же не сделал тебе больно?! Нет? Прости!

И казалось, что он задохнется, если я сейчас же не скажу, что прощаю его.

— Прости меня, — умолял он с высоты своего маленького роста и вдруг закашлялся. — Ведь тебя бил отец! Ая грубиян, у меня же не было воспитания. Боже, боже, прости меня… Поешь кА-атлеты, я их… Боже, что я наделал?! Прости… Ты же рассказывал, что тебя бил отец… Я больше не буду, не буду материться, я не контролирую себя, это воспитание, да, да, я грубо ругаюсь, о, боже, но я даже не слышу, я ведь на стройке работал.

— Что, неужели мне нельзя сходить на станцию и купить сигареты? — обиженно сказал я.

А он корчился и здоровой рукой сжимал свою иссохшую правую руку мальчика.

Ночью он тихо кашлял, то есть плакал, ему физически было больно.

— Завтра в город пойду, — спокойно сказал я. — Хоть на молодых людей посмотреть.

Жестко, резко сокращались брюшные мышцы, сгибая и дергая его маленькое тельце, как будто он смеялся.

 

четыре

— Ну наконец-то приехал!

— Что, долго, Надь?

— Не очень.

Постель в большой комнате не застелена, и было видно, что она спит с дочерью.

— А у меня теперь таджики живут. Снимают ту комнату. Они урюком торгуют на рынке, — рассказывала она, блестя глазами, переводя дыхание и волнуясь всем телом. — Они по-русски так хорошо говорят. Чуть-чуть только акценту них… Застелю сейчас. Скоро дочка из школы придет, познакомишься…

В комнате холодно. Серый и ясный свет из окна, словно протертый этиловым спиртом. И в этом холодном свете вывернулся передо мной своей убогой изнанкой письменный стол для школьника, вылезли глупые внутренности постели, стул выказал свою недолговечную жизнь, раскрыл свою бессмысленную суть пыльный палас на полу. В этом безжалостном свете ненужным и мимолетным было мое голое тело, и бессмысленно молодым.

Три алкоголика пили на детской площадке.

Отогревал холодные пальцы, сжимая свои яйца. Повернул Надю спиной, чтоб не видеть в этом свете ее глаз. И сразу сильно сжал ее бока, чтобы за этой болью она уже не почувствовала холод моих рук. Странно податливым, автоматически знающим все движения, послушно быстрым было ее тело. Она сидела на коленях на краю кровати, пригнулась, удивляясь, прислушиваясь к этой новой позе и радуясь, что она хотела делать с утра совсем другое, а вот что теперь с нею будут делать.

К алкоголикам боком подходила бомжиха. Боится, что они ее прогонят. Прижимался, перекатывая, ломая член об ее ягодицы, но неожиданно он отвалился в нее и отдельно от меня чувствовал простуженный жар и мягкую шершавость слизистых стенок. Бессмысленно и неудовлетворенно, как карандаш точить в точилке. И наверное, от этого зимнего света сразу же ноющее и холодное кипение у самого корня. Странно, я же выпил. Лег на жесткий палас, она села на корточки над ним. Она уже привыкла к нему и толкла им сладость внутри себя, взбивала оргазм, резко, хозяйственно и привычно. Уже трудно было сдерживать бульки и пузырьки. Я и сам постучался к ней, ударился пару раз лобиком в ее створки. Дотянулся до ее сосков, один выскользнул, я его снова сжал. Так-так — ножка серванта, детский мяч и серпантин под ним, белый потолок, люстра, пол-лица Нади. Она почувствовала ту мою резкость, вздрогнула, совсем не ожидала, забылась… и заспешила, выронила, снова заправила, насела и уже совсем вялым им что-то раздавила в себе, растеклась, орошая меня всего всем своим телом.

Интересно, налили они бомжихе или нет?

Пробило мой насморочный нос, и согрелись ступни.

Минут через десять нас снова вставили в розетку. Она показывала альбом со своими фотографиями в молодости, потом покормила меня. Я звонил с кухни.

— О-о-о, ка-ляй-ка ма-ляй-ка, о, каляйка маляу, — запел я и засмеялся. — Привет, неудачник!.. Как с работой?.. Ясно, ясно… Как там Анатоль, в хор еще не устроился?

Она стояла у раковины и внимательно смотрела на меня.

— Димка, когда же мы пойдем в ресторан «Русский царь»?! — снова засмеялся я.

Потом я звонил Гарнику и тоже пел и спрашивал о ресторане «Русский царь», и смеялся.

— У тебя такой смех отчаявшегося человека, — вдруг сказала Надя.

— Да? Да, Надя, я и сам чувствую.

— Подожди, не уходи, сейчас дочка придет, сфотографирует нас.

— А она у тебя кто по гороскопу?

— Водолейка моя.

— Да, я же спрашивал.

— Не уходи, уже скоро…

Я, конечно, не стал ждать ее дочь.

— А эти таджики не пристают к тебе? — спросил я с насмешливой строгостью. — Что вы тут делаете ночами?!

А она испугалась и посмотрела на меня испуганным и таким мягким взглядом, что у меня сжалось сердце.

По заснеженному городу доехал до Гарника. У них ремонт. Эта злосчастная гипсокартонная стенка, разделившая однокомнатную квартиру на две конурки. Женька, замерший, задумавшийся и широко улыбнувшийся мне из своей кроватки. Так хотелось рассказать им что-то страстное, трагичное или смешное, но досадная пустота в душе, кислые слюни и никакой художественности.

— О-о, кал калай, агатай? — Гарник лежал в махровом халате поверх одежды на раскладушке в кухне.

— Жаксы, жаксы, Гарник.

— Жок, жаксы имес, мен же блем, бала! Негатив есть в твоем поведении, мен же блем… Лучше бы ты слоганы мне придумывал.

Как всегда приглашал работать в свое креативное агентство, убеждал меня. «Кретинное агентство», — думал я.

А потом он взял веник и стал играть на нем, как на домбре. Затянул, охая, крякая и покрикивая, словно аульный акын.

— Дингль-дингль-дингль… Уй-ба-яай! Агатай к нам кельген… Мен сенэ жаратам нехороший ты бала, ой дэ! Ксенька ванный-хе киткен, а я просто нахрен мен, ой де! Дингль-дингль-дингль, уй яйа-а… Ну что? Будешь работать, агатай! Я тебе визитку криейтора сделаю. «Юпитер-таун». Анвар Бегичев. Криейтор. Звучит неплохо… Квартиру купишь, женишься, а, агатай? Обретешь, наконец, смысл жизни.

А я думал, что у меня уже есть квартира в Ялте, и это как-то успокаивало меня и укрепляло в жизни.

Из ванной вышла Ксения. Она была в черном шерстяном платье до пят, и казалась еще более стройной и похудевшей. Я удивился такому красивому и немного восточному рисунку ее лица, ее губам и большим глазам, все как-то выделилось, и я понял почему — ее волосы были убраны в тугой узел на затылке. Они блестели как виниловая пластинка. Хотелось потрогать этот шарик на ее затылке.

— А я сейчас делаю дизайн одного пидарского клуба, агатай.

— Гарник, ну хватит так говорить, — сказала Ксения, словно бы стесняясь меня.

— Встречался с каким-то пидаром-кокаинистом. Сказал, что делал дизайн билбордов водки «Асланов» и магазинов «Кукабара».

— Они же не приняли, Гарник, — засмеялся я.

— Апох, я же работал, агатай. А то, что они не приняли, это уже не важно.

— Да-а… Так, а сколько сейчас время? Бли-ин, уже пя-ать?! Боже мой, куда время летит, слушайте? Вот только было три часа, уже пять, а…

— Анвар? — сказала Ксения и засмеялась.

— Что?

— Анвар, ты то ботинки чистишь, то каждые пять минут смотришь на время. Такое чувство, что у тебя куча дел, ты, типа, деловой, как будто тебе куда-то надо спешить, Анвар. А ведь тебе некуда спешить, в действительности, и делать нечего.

— Да? — удивился я. — Да. Я не замечал… вернее, замечал, но знаете, как это бывает…

И я замолчал, прислушиваясь к себе.

— Да, да, агатай. Зря ты не хочешь работать, мне к весне офис обещали в одном институте.

— Ну, Гарник, не уговаривай, он же сказал, что не будет работать.

Мы вышли с Ксенией, как с женой.

— Да-а, агатай, — сказала она. — Хорошую ты куртку купил себе. Не то, что в прошлом году. Ты — подпольный миллионер.

Доехали до Тверской. Прошли по переходу, и я мельком увидел, что шапка, которую хотел купить, стоит не 250, а 350 тысяч. На выпивку не хватит, — подумал я и не стал ее покупать. Сели в кафе за барной стойкой. У задней стены что-то ремонтировали. Играла музыка, работала циркулярная пила и падали железные стержни. Вывески кафе менялись так быстро, будто в городе шла война, и он переходил из рук в руки.

— Мне теперь кажется, что везде ремонт.

— Да, так бывает. Ты что будешь?

— Может, шампанское? А сколько оно стоит?

— Ла-адно, Ксень… а я буду коньяк, я уже выпил, коньяк с утра.

Музыка и визг пилы заглушали наши слова. Мы пытались заговорить и молчали, с улыбкой глядя друг на друга. Она отогрелась, у нее было вдохновенное лицо. Я еще взял коньяк и шампанское.

— ……………………, — сказала она.

А я увидел, с какой женской силой и откровенностью засияли ее глаза, и забыл, что хотел сказать.

— …………Несу …ман …издательство, — сказала она.

— Что? A-а, а я съезжу в «АСМО-пресс», к Юле Алексеевне за работой.

— А потом я тебя буду ждать у памятника Пушкину, часов в девять.

— Да, хорошо, Ксения. Можно будет потанцевать где-нибудь… Ксень, а можно твой узел потрогать?

Она засмеялась и послушно наклонила голову Трогая этот тугой шарик, я чувствовал ее тело, словно бы держал не шарик, а все ее тело в миниатюре, и она казалась голой. И одновременно что-то такое «мамино» было в ней.

— Как все-таки хорошо, что ты приехал, Анвар, так весело сразу стало!

— Значит, до встречи.

Купил в «Елисеевском» две бутылки массандровского вина: «Портвейн красный» и «Ливадию».

«АСМО-пресс» С пожеланиями успеха в Вашем бизнесе!

Дверь кабинета была закрыта. Я ее подергал. Открыла Юля. Она очень обрадовалась. Я удивился красоте ее черных глаз, милому овалу маленького лица, красным губам, красной кофте с короткими рукавами, облегающей высокую грудь, и узким бедрам в юбке. Там сидел мужчина. Илья Львович Древешков, еще один редактор. И мне захотелось быть веселым и потрясти их невероятным рассказом, смешным или трагичным. Я говорил сбивчиво о Ялте и смеялся; о Переделкино, и смеялся; о шизе советского писателя Сычева, о двухсоттысячных тиражах его книг, и тоже смеялся.

— У Ильи Львовича тоже были большие тиражи, — кивнула Юля.

Я хотел выпить. И уговорил их попробовать портвейна красного. Юля дала мне каталог. Дала мне адреса новых фирм и сказала, что сохраняла для меня специально, что тексты уже написаны, осталось только заверить. Я включил свой диктофон с французскими песнями.

— Ты не болеешь, Анвар?

— Нет, а что?

— У тебя смех какой-то… простуженный, что ли?

Когда мы чокались, у нее дрожала рука с фужером. Она сказала, что уже отвоевала мне редакторское место и что мне нужно принести трудовую книжку. Потом они решали какие-то проблемы с Древешковым. Юля просила его не делать чего-то. Я услышал, как она тихо отметила, что это ее самые любимые песни. Поправила диктофон, у нее дрожала рука. Потом стали собираться.

— Можно я с вами выйду? — спросил я.

Она снова отговаривала Древешкова не ехать на машине, поскольку он выпил. Он усмехнулся.

— Тогда я с тобой, — сказала она. — Ладно, коллега Анвар…

Она взяла меня под руку. Глаза ее блестели, лицо разгорелось. Погладила меня по щеке, потрогала мою цепочку на шее.

— А что там написано на бирке, я не вижу.

— Дом боли.

Она замерла в синем овале стояночного фонаря. Стройная. Бледное лицо и черные глаза. Махнула рукой.

Поехал на Пушкинскую. Кто-то в черном пошел ко мне из темноты скамей у Пушкина. Это была Ксения. Ждала меня, как возлюбленная. Купил джин-тоник. Выпили. Сходили в туалет в «Макдоналдсе». Яркие перебивы тьмы улицы и галантерейного света. Медленно жующие люди, их отражения в черном стекле. Пошли звонить Гарнику. Он не хотел ехать. Я так и видел, как он лежит в махровом халате поверх одежды. Халат ему купила его вторая жена.

Поехали в клуб «Риверсайд». Искали его в темноте. Пока искали, Ксения захотела в туалет. Зашли в ближайший бар, и выпили там, я водки, а она — вино.

— Хорошее, надо запомнить, как оно называется. Я забыла. Извините, как называется это вино? — переспросила Ксения у бармена.

— «Терале», — сказал он. — Показать бутылку?

— Да, «Терале». Нет.

— Может, еще налить?

— Налейте.

Он подлил ей вина, аккуратно подворачивая бутылку, просто автоматически, не рисуясь своей ловкостью.

— Хороший бармен, да? — тихо сказала она.

— Да… Ксения, можно я твои волосы потрогаю?

Она засмеялась и наклонила голову. И я держал этот шарик, словно бы главный центр в ее теле.

— Тале… Как называется это вино, Анвар? Тарле? Нет.

— Трале, что ли? Телере? Терале!

— Точно, Терале, надо запомнить. Ты запомни, а то я забуду.

Ушли. Странно, «Риверсайд» оказался рядом, через дом.

Зашли. Какие-то провинциальные менеджерские рожи, лет за тридцать. И было смешно оттого, что мы так давно, еще с лета искали этот клуб.

На маленьком круглом танцполе, как бы обрезанная бочка, только мы вдвоем. Обнимались и плотно танцевали с Ксенией. Я не знал, что она может быть такой гибкой и пластичной. У нее было вдохновение. Я снова трогал тугой шарик ее волос на затылке. И заметил, как она замерла, увидел ее послушную истому и понял — она чувствует, что я трогаю через этот узел всё её тело и чувствую его обнаженность.

Сидели с ней в углу и листали журналы, как в библиотеке, я казался сам себе простуженным, из окна тянуло. Девушки играли в бильярд, радуясь возможности оттопырить задницу, и поглядывали на свои отражения в зеркалах.

Ксения с завистью разглядывала фоторепортаж из какого-то ночного клуба. Там, на последних страницах, было много фотографий жарко веселых, отчаянно-свободных и творческих людей. Новая российская богема. Они жили совсем другой жизнью, они творили, каждый свое, но складывалось что-то общее, они двигали вперед жизнь, им подчинялись законы времени и удачи. За ними было будущее. Ксения все кого-то искала, казалось, что она ищет себя среди них.

— А ты знаешь, что главный редактор этого журнала «голубой»? — с какой-то гордостью сказала она. — И говорят, что там афигенные гонорары.

— Эта вот девушка похожа на тебя, Ксения.

— Неужели я такая? — Она внимательно смотрела и узнавала себя другими глазами.

Я завидовал тем, про кого пишет журнал, и мне очень хотелось, чтобы и мое лицо жарко и бесстрашно хохотало с фотографии на последней странице. И казалось, еще немного и настанет прекрасное время, все свершится, и я буду грустен и растерян, потому что буду счастлив, и мне нечего больше будет желать.

— А давай пойдем танцевать в «Секшн» на Арбате?

— Давай, тут скушно.

— Давай Димке позвоним и позовем его.

— Давай, — засмеялась она.

Охранники разрешили позвонить. Димка спал. Я его разбудил.

— Мне же побриться надо, — сказал он. — Брюки погладить…

— Дим, кто брюки гладит в наше время?!

— Да, — сонно и лениво сказал он. — Неудачники гладят, наверное.

Он тоже гладил брюки через газетку, спрыскивая водой изо рта. Он тоже любил это упругое, хрустящее шипение капель под утюгом.

— Ты приедешь?

— Не зна-аю, Анварка… А ты с кем?

— С Ксенией.

— Приеду.

— Мы тебя возле кинотеатра «Художественный» будем ждать.

ОФИЦИАНТ Саакян СТОЛ N

Суп дня 2 10 000 20 000

Хлеб 6 600 3 600

Водка 2 15 000 30 000

Мартин/бьян. 1 17 000

ИТОГО 72 600

Доехали до «Арбатской». Ждали. Тепло. Пусто. Медленно идет снег. И я видел в этой пустоте наши фигуры вниз головами. Я — у «Художественного», и она у «Арбатской». Тонкое покрывало снега и только наши следы. У нее было старенькое пальто. Хорошо, что она не стеснялась этого. Не жаловалась Гарнику. Мы вернулись в метро и на коленях проползли под турникетом. Я позвонил из таксофона. Трубку взял Анатоль.

— Это ты, Анвар? — обрадовался он. — А Димки нет, он побрился и куда-то ушел, на ночь глядя. По-моему, к бабе, — хихикнул он.

Стояли с ней у эскалатора, в пустоте гулкого вестибюля. Ночное метро очень таинственное. На эскалаторе медленно вырастал Димка, сияющий очками и гладкими щеками. Прямой, как военный, в облегающем пальто, ладони в карманах, только большие пальцы наружу.

Шли под снегом, в пустоте и тишине. Ксения захихикала.

— Нет, нет, ничего, — она прижала варежку к лицу.

От Димки крепко пахло парфюмом. Наверное, это ее смешило.

— Анвар, — сказала Ксения. — Димка порезался бритвой, а бумажку не отлепил.

— Ох, ты! — Димка ощупал лицо и сорвал бумажку с щеки. — А я думаю, чего на меня все девушки смотрели в метро.

— Нет, ты действительно красивый, Дим.

— Вы знаете, — обрадовался он. — Оказывается, горилла бьет себя кулаками по груди, и самки всегда выбирают того, у кого громче всех звук. А ученые взяли самого неудачливого самца и привязали к его груди барабан, представляете?

— Да?! Англичане, наверное, — засмеялась Ксения.

— Но, и все самки пошли к этому доходяге! А крутые все загрустили, зачморились, короче.

Я смеялся и делал вид, что не верю, чтобы Димке было радостнее.

Снова шли в тишине под легким, искрящимся под фонарями снегом.

И этот всегда неожиданный перебив — из тишины своего внутреннего мира в грохот и дым дискобара, кажешься сам себе очень заметным. И не сразу слышишь и понимаешь, когда охранник тебе что-то говорит. Там неуклюже и грубо танцевала восточный танец полуобнаженная танцовщица. Её откровенные движения не возбуждали, а было как-то стыдно, особенно когда она вращала глазами. Денег ей никто не давал.

Мы так вдруг обрадовались и пили водку с Димкой, а Ксения — текилу. Смешно было, что она у нас спрашивала разрешения выпить. Она говорила, что текилу запивают поцелуем с солью и лимоном. Димка хотел напиться, чтобы поцеловаться с ней, а я уже и так был пьян. Я танцевал, у меня получалось хорошо, и я видел, что Ксении это нравится, и нравится эта просторная и короткая черная майка на мне, и я ни на кого больше не обращал внимания.

Пришли две девушки и нерусский парень с очень милой и простой улыбкой. Они были возбужденные, будто у них перед клубом что-то произошло. Парень что-то сказал и улыбнулся. Девушки посмотрели друг на друга. Вышел молодой турок, встал и вдруг резко затанцевал хип-хоп. Парень снова улыбнулся своей улыбкой и ушел. Те две девушки очень красиво и страстно танцевали вдвоем. Приходил парень и мешал им. Они пользовались его отсутствием и снова танцевали вдвоем, красиво, слитно, как родные существа, как одно существо. Они никого не видели из своего кокона. Снова приходил парень и забирал танцевать одну из них, и они смирялись с этим. И все равно они продолжали танцевать друг с другом, общаясь и сливаясь взглядами.

— Анвар, на тебя эти девушки так смотрели, — сказала Ксения. — Ты мог бы сразу с ними переспать.

— Будешь еще текилы?

— Буду, может быть, самую крепкую, про которую официант говорил.

— Димка?

— А? Что?

— Димка не проснулся, по-моему.

— По-моему тоже.

— Анварка, тебе нравится Че Гевара? — громко спросил Димка.

Ксения засмеялась.

— Нет.

— Хорошо. Я его тоже ненавижу.

— А чего?

— Ничего, так просто.

— Хочешь, Дим, еще выпьем?

Уставшие, разобщенные и пустые мы шли к метро в сером рассвете. Димка обходил фонари и отстранялся от нас. Подходил ближе, а потом снова обходил фонари. За нами тянулись три цепочки следов, одна кривая. За витриной магазина, опустив голову на руки, спал охранник. Громыхал грузовик, рабочие сбрасывали в него мусор из урн. Холодно. Жалко, что уже нет денег на такси. И очень жалко было, что растрепались волосы Ксении, что она устала, посерела, и нервничает перед встречей с Гарником. Жалко, что Димка так и не напился, идет злой, жалко, что все просто кончилось, как и все кончается на земле, но нам еще предстоит жить дальше, и все плохое будет тянуться, длиться, продолжаться и насмехаться над нами.

— Как ты, Дим?

— Ничего, как всегда — хотели экшн, а получили фикшн.

— Анвар, стой, а как называлось то вино?!

— Не помню, Ксения.

— И я, жаль, правда, очень жаль…

По чистому снегу три дорожки расходились в стороны. Димка пошел, приподняв плечи, всунув большие пальцы в карманы, прямая, как доска, спина — даже вздрагиваешь — всегда кажется, что это походка удивительно оптимистичного человека.

В Переделкино, на дороге, в парке Дома творчества встретил Суходолова. Он шел понуро, как одинокая собака. Эти его большие ботинки, брюки гармошкой. Рукава куртки казались большими, едва ли не по земле волочатся, он просто ссутулился так. У него вся одежда на три размера больше, чтоб казаться стройным и высоким. У него были красные, сырые глаза и красные, набухшие веки. И вдруг он подумал, что увидел меня, и вдруг действительно увидел, узнал меня — обрадовались глаза, от смущения перекосилось плечо, и словно бы весь он раскладывался на три части. И я понял, что он не шел на работу, а просто ждал меня на улице, как и в тот раз. Было очень холодно, холода наступали, как оккупация, а он мерз, он не мог быть наедине с собой без меня.

Числа двадцатого января, когда он был на работе, приехала Флюра. Я встретил ее и с непонятным наслаждением показывал Переделкино, сглатывал слезы. Хвалился дачей Чуковского, Катаева и Пастернака. Она удивлялась механически, так далеки были от нее эти имена и не касались ее жизни, у нее не было такой дачи.

Вечером мы сидели на кухне втроем: я, Флюра и Суходолов.

— Пусть она уберет свои потные ноги, — вдруг сказал он.

Флюра пожала плечами.

— Пусть она не касается своими ногами моих ног! — грубо сказал он.

Флюре хотелось также грубо ему ответить, но из любви ко мне она промолчала, слезы выступили на ее глазах. Во мне кипел гнев.

— Подойдите сюда, пожалуйста, — сказал Суходолов Флюре. — Я хочу показать вам один театральный прием.

Она подошла. Он дернул ее за волосы.

— Вы знакомы с системой Станиславского? — иронично спросил он. — Что это у вас за волосы? Что это?! — крикнул он и набросил волосы ей на лицо. — Что ты здесь изображаешь из себя?! — истерически кричал он. — Кто ты такая? Что тебе надо? — визжал он.

Флюра кричала. Я останавливал его руки и кричал на него.

— Зачем ты привел ее, она же не любит тебя? — кричал он. — Не любит!

— Это моя сестра, Серафимыч, — в ужасе говорил я. — Это же моя сестра.

Флюра плакала.

Его надо убить. Грохнуть, что ли, тебя? Жить в его квартире. Бисмилля рахман иррахим… господи, спаси и сохрани… тьфу, тьфу, бля.

И я проснулся.

 

пять

Он ввалился в дом поздно ночью, куртка распахнута на груди, шапка набекрень, красное, тяжелое лицо.

— … — с пьяной насмешкой пробурчал он и добавил: — Ебт таю…

— Что?

— Ничего, спросить уже нельзя? А-а, ты все газеты читаешь, ёбт таю! — он икнул и захихикал. — Ты уже как моя мать, уже и спросить ничего нельзя. Бурчат и бурчат. Давай выпьем?

— Я не хочу.

Выпить с ним, это значит дать ему.

— Мать боялась меня рожать, и ей сделали укол. Мне доктор сказал. И вот из-за этого я вышел такой урод, простите.

Удивительно и смешно злятся мужики, когда понимают, что им не дадут.

— То мать, то эти, бля, братья Мороковы, то КГБ, вот я и просрал свою жизнь. Еще это слабоумие, которое она передала мне. И я, бывший диссидент, можно сказать, который в советское время писал письма в Израиль, работаю теперь в кагэбэшной конторе, — брюзжал он и теребил рукою в кармане член. — Может, выпьем? На выставке во Франции Ги де Мопассан сказал, что снимает перед этим вином шляпу.

А я с наслаждением, скрытно от него, задумчиво, не мигая, смотрел в телевизор на обнаженное тело Шарон Стоун и кивал ему головой. А когда дело дошло до ее громких стонов, резко убрал звук. Искоса смотрел на «Основной инстинкт» и кивал ему головой.

— Что ты говоришь? — спросил я, оторвавшись от экрана.

Он молчал.

— Не хочешь говорить, не говори.

— Коммунизм, разработанный у камина, проводить в жизнь! После тысячелетней истории человечества. Все равно, что сейчас мне выйти и строить коммунизм на дворе. Субботники. Великий почин, ёбт таю! А ведь они до сих пор у власти. Какой-то сифилитик Ленин, потом усатый грабитель карет, теперь алкоголик, потом будет охеренный трезвенник и все этот народ стерпит. Нет, я все-таки не русский…

Он почувствовал что-то и, обернувшись, увидел все это на экране, застыл, ему так неловко стало и стыдно передо мной, будто бы показывали нечто обличающее нас. Мы оба вдруг замерли, хрупко онемели.

— Нет… я русский с моим безволием, которое мне подарила мать, — теряя мысль, медленно продолжал он. — Анвар… у тебя не такая конституция, чтобы содержать женщину… Ты с ней не сможешь писать.

— Я и так не пишу.

— Ты… ты думаешь, сосредотачиваешься, читаешь, ты просто живешь как свободный художник.

— Но ведь ты жил без женщины, и все равно ничего не написал?

— Я? Что я? Меня изуродовали… эти Мороковы, потом КГБ…

Её вдруг обозлила его вечная хандра, будто он в чем-то ее винил, в каких-то своих неудачах. И неприятна его злость, и отвратительно, что он говорит об одном, а сам теребит и теребит рукой в кармане свой член. И он насмехался не над КГБ, не над Мороковым, а над нею. И она знала, что говорит он об одном, а думает о другом, и даже не замечает, что теребит свой член.

И он насмехался над тем, что ее тело потеет. И все добавлял это свое «ёбт таю»… И все же она желала его, словно бы издеваясь над собой. Когда он прижался к ней, у неё вдруг «засмеялся» живот, так же, как у Полины Дон.

— Ты что, смеешься, что ли? — спросил он.

— Нет, это так мышцы живота сокращаются, — спокойно сказала она.

— О, у-у-у, о-о-о, ёбт таю… — вздрагивая и замирая, повторял он.

И она с удивлением чувствовала его злобу и знала, что сейчас у него злобно искривлено лицо. С особенным наслаждением искривлено, оттого, что он думает, будто она не видит этого. Сколько масок у мужчин? Они всегда немножко садисты, особенно если думают, что их не видят и им не нужно быть нежными. Он трахал весь этот ненавистный мир вместе с нею. Через этот потный комок он трахал свое бессилие и отчаяние. Он трахал ее, как приложение к этому миру, пленившему и опустошившему его. И она терпела, даже когда чувствовала его почками или печенью. Она стонала, и слегка презирала его, и восхищалась своим терпением, и стремилась навстречу боли. И вдруг полюбила его. Ненавидела и неподотчетно самой себе полюбила и пожалела этого маленького, уставшего, беззащитно всхлипывающего мужчину.

…………………………

О-о-о… у-у-у… Анварик…

Нет, отпусти, подожди, отпусти. Я не хочу сейчас.

…………………………

Аселька, тебе не больно?

Асель. Нет, нравится, можно даже сильнее. Когда же он кончит?!

Он тянет, он, наоборот, сдерживается, чтоб не кончать.

Асель. Ты тоже так сдерживался, отвлекался, чтобы подольше не кончать, и смаковать, знаешь, как это прочитывается и раздражает, когда мужик нарочно не хочет кончать.

Да, действительно раздражает, очень.

…………………………

После этой его энергичной ярости и короткой, надоевшей уже благодарности, легковесной шелухи разных слов, полное отсутствие его, будто спустили всю его кровь вместе с лимфой. Охлаждение и снова недовольство жизнью, будто он из-за нее, из-за того, что якобы надо работать ради нее, что-то другое теряет в своей жизни, более главное. И снова это его дурацкое, «строительское» ёбт таю, неужели он сам не слышит?

«Он напивается, чтобы забыть, не думать о том, что из-за меня он не свободен, что его любовь ко мне становится тягостью, губящей его, превращающей в офисного робота», — думала ТА Аселька, сидящая во мне.

И странно, что после его грубости, грязи и похоти она чувствовала себя особенно чистой, очистившейся, чувствовала себя использованной и честной. Она чувствовала в темноте, что ее лицо стало проще и светлее. Ей было жалко самое себя, обидно, ей хотелось зарыдать, так теснились чувства в ее душе, и так ей было хорошо.

Дома сухое деревянное тепло, шумел ветер, сыпал с крыши снег, раскачивались верхушки сосен, качалась у стекла высохшая лапка плюща, и уходила, заужалась заснеженная лестница на чердак.

Во сне целовал Валентину Ропаеву. Возбуждал и вдруг увидел, что ее клитор — это маленький мужской член. Немного удивился. Женщина с членом. У нее была дочка. Умственно отсталая.

Девушки, сидящие в ряд, и у всех у них я без удивления сжимал член.

 

шесть

Вдруг Юра и Паша со стороны общаги открыли дверь, схватили мою руку и побежали по бумаге. Паша упал.

Анвар (глядя на часы). Сколько время? Бли-ин, уже семь часов! Боже мой, боже мой, куда летит время?!

Юра. Умоляю тебя! Ты то ботинки чистишь, то каждые пять минут смотришь на часы. Куда тебе спешить? Менты поймают — вообще будет у нас времени, как у дурака махорки.

Юра достает из кучи тряпья куклу Барби, затем книжицу в мягкой обложке, рассматривает ее.

Юра. Прикинь, бабай, он на моих стихах своей жене сам посвящение написал от моего имени, будто я, то есть Я, восхищен его женой и дарю ей эту книгу на долгую память… (Закуривает.)

— Фу-ух, пронесло нас с тобой… Ну, давай, бабай, — он крепко сжал мою руку, смешно стукнулся лбом в мое плечо и пошел, склонив голову набок, подгибая ноги, и махнул рукой на свету, в конце коридора. — Я в Югославию поеду воевать, бабай.

Нашел у Суходолова том Чехова и посмотрел, как надо оформлять действующих лиц, ремарки и так далее, и моя жизнь сложилась в виде пьесы.

Тише, вот проснулся Суходолов:

Темно. Слышен длинный лопающийся звук. Потом еще.

Суходолов… ты слышал? Что это?

— Я тоже думал: что это? Стреляют, что ли? Или дятел? Но какой дятел зимой? Это лопаются сосны. Не выдерживают такого мороза.

— Какой жуткий биллиардный звук.

— И что, что Ролла?

— У нее было так много поклонников из военно-строительного училища.

— В Симферополе?

— Да. А она выбрала меня. Маленького, косоглазого студента культпросветучилища. Она первая сказала мне: «Ты не урод! Никакой ты не урод. Это к тебе совсем не относится!»

«Она, наверное, сейчас толстая смешная тетка, эта Ролла, у нее, наверное, внук мой ровесник»?

Суходолов. Она должна была приехать ко мне в Ялту с подругой по фамилии Гаева. Я купил персик. О, какой это был персик! Полный сока и влажной мякоти, скрываемой всего лишь тонкой пушистой шкуркой. Долго ждал, рассматривал все троллейбусы. Стоял с персиком и дрожал. И смеялся тихо, и смех был как дрожание. Там у стены стояла какая-то алкоголичка. «Ну что ты смотришь на меня?! — вдруг закричала она. — Да не дам я тебе, косой, не дам!» Я и не смотрел на нее, может, глаза косили только. И вдруг я увидел Роллу. Она приехала одна, без Гаевой. Помню, как мы шли по Киевской, мимо цирка. Она кусала персик и неслышно втягивала губами сок. Мы молчали, почему-то боясь заглянуть в глаза друг другу. Потом на улице пьяный парень пошел прямо на нее, и она так хорошо и весело обошла его. Она умела себя так повести, что ее не нужно было ни от кого защищать.

Ветки старого парка на берегу моря цеплялись за нашу легкую летнюю одежду, словно пытались остановить нас. Единственная, не скрытая облаком, горела в небе звезда, которую, может быть, я уже никогда не отыщу в другие дни и не отличу от множества других.

Дома, в одной комнате спали курортники, а в другой — мать с отчимом. Она легла на кровать, а я — на полу. Отчим и курортники были страшно заинтригованы, что к заморышу пришла такая девушка. Они стеснялись ее и уважали. Я не знал до этого дня, что у нее есть столько платьев: синее, голубое, белое, они мелькали передо мной…

Сегодня, в красивом, слегка морозном и солнечном дне с новогодней суетой, в которой поблескивали хрупкие елочные игрушки, я вспомнил ее платья, их цвет и красота раскрасили мою серо-белую память.

Странно, что я так крепко обнимал и прижимал его, чтобы только он нечаянно не ударил, когда кончает.

— О, Анварик… ты… ты самый… ты единственный, о-о-о, как мне хорошо…

Как содрогается, удивительная, судорожная сила у этого дела. У него больше, чем у тебя. Опаснее всего, когда кончает. О, Ксения. Какая маленькая смугленькая грудь, почти мальчишеские бедра, только удлиненные… О, Ксения, какая ты сильная, как ты сильно трахаешь… «АСМО-пресс», с пожеланием. Отнесу Юле Алексеевне трудовую книжку, буду работать с нею редактором и выебу ее.

— …больше всех люблю тебя, я всего себя отдам тебе, все свое — это твоё, я так хочу, чтобы у тебя все получилось…

Замолчи! Вот не дает сосредоточиться, и ведь пиздит же в наглую, просто так принято. Скорее бы кончил.

— …как я боюсь, Фонарик!

Не любит сперму, она ему кажется грязной. Я и сам так со своей.

Анвар. Он любит меня… как женщина. Но он, то, что называется «советский человек», он не может переступить последнюю грань.

— …я буду все-все твое любить, твоих детей, я буду им дедушкой, буду нянчить маленьких Анвариков. Я только хочу, чтобы все было по любви, высокая, стройная и умная девушка. Я буду нянчить твоих Анвариков.

Он гладил и гладил меня по одному и тому же месту, и меня вдруг обозлило это, я вспомнил, что так же гладил Асель, когда задумывался о чем-то своем.

Смешно, что если бы меня сейчас видел Гарник, то мне само собой пришлось бы изобразить на лице «голубую» гримасу, иначе бы он не понял меня, никто из них не понял бы меня, я бы и сам себя не понял… Мне не будет жизни с ним. Он проживет до ста лет, как Саня Михайловна, он меня переживет, пока у него климакс наступит…

— О чем ты думаешь, Фонарик?

Биссмилля рахман и ррахим, какие только мысли… не думать об этом…

— Та-ак, о своем думаю… а тебе какой фильм больше всего нравится?

— «Пепел и алмаз» Анджея Вайды, моего, можно сказать, земляка.

— Почему такое название?

— Наверное, в сочетании самого мягкого и самого твердого, какая-то мысль?

— Пепел и алмаз, интересно. А мне нравится «Касабланка»!

— Хорошее название, а про что там?

— Это гениальный фильм, я его не смотрел.

— Что? Не смотрел? Ха-ха…

— Да, и не буду смотреть, никогда не буду его смотреть, чтобы он так и оставался гениальным.

— Шутник, Степной барон. Кстати, а почему ты Степной барон?.. Ох, я, наверное, сдохну, Анвар!

— Чего ты?

— Тебе не кажется странным, что Сыч давно не приходит?

— Георгий Аббакумович… Да, как будто затаился.

…………………………

…итак, что вы можете нам сказать по поводу этих выборов: Буш или Кэрри, что может значить для нас, победа того или другого…

…………………………

И каждый вечер я ждал его с работы. Замирал в радостном предощущении, будто должно было появиться нечто другое, а потом вспоминал, что только он. Он оставался единственный мой человек в Москве, единственный человек, который спешил ко мне, сам с собой разговаривал со мной где-нибудь в холодной электричке и улыбался своим мыслям и мне уже оттуда. Я лежал в темноте на кровати и чувствовал его уже за несколько минут до прихода. Легкое напряжение и шевеление в этом облаке вокруг дома, в его ауре. Что-то щелкало на кухне, вздыхали половицы, словно проверяя свою прочность, ахнула и оживилась его пустая ниша в коридоре, нет, мне это только кажется, но уже начинала ерзать и подрагивать дверь, и ворковала замочная скважина в ожидании ключа, это от холода… и я уже ясно слышал заполошный стук его башмаков, промерзший и звонкий скрип ступеней крыльца…

…………………………

…каков экономический и политический расклад

…………………………

Быстро и весело щелкал ключ в замке, что-то топало, шелестело, сыпалось, падало, хихикало, кричало мне наверх. Я спускался к нему, и, ловя ребенка в себе, смотрел на его сумки, карманы, на него самого, будто он мог измениться, чтобы радостно удивить меня. С жаждой, будто желая в чем-то удостовериться, читал газеты, которые он приносил, и ждал от него необычных новостей, рассказов и вообще чего-то нового. Мы, наверное, вместе ждали чего-то, надеялись, что нужно чего-то дождаться, и весело проводили свои вечера, тратили друг на друга время. Мы ждали чего-то и ждали потому, что подсознательно чувствовали — наши отношения должны что-то развязать в нашей жизни, к чему-то нас подвести, к концу какому-то.

— Вот смотри, какие яблоки купил! — Он весело тер свои жидкие волосы ручкой. — У нас в Крыму такие раньше были. Откуда яблоки? — спрашиваю. «Из Крыма», — говорят. Вот, узнал. Попробуй, их сейчас даже в Ялте нет. Они назывались Сенап.

— Может быть, Синоп?

— Нет, Сенап, точно помню, и продавались обернутыми в папиросную бумагу.

Холодильника не было, и скоропортящиеся продукты мы вывешивали за форточку на мороз.

Потом что-то начинало звякать, стукаться тусклым фарфоровым стуком, журчать, шипеть и шкворчать на газовой плите, появлялись вкусные запахи, появлялась, отражаясь в полировке стола, запотевшая от московских морозов, бутылка крымского вина. И мы заново вспоминали нашу странную встречу, которая не должна была состояться. И поражались тому, что все еще живем здесь, что спасаемся в этом доме. Получалось, что ради нас, для того чтобы здесь поселился Ассаев, а уж потом и мы, свершилась вся эта трагическая перестройка. И я слушал его, уже не разбирая слов, я слышал музыку его речи.

И ночи наши были такими, может быть потому, что он думал, будто я так уж этого хочу, будто и ту функцию он добровольно исполнял за какую-то женщину, либо сам избывал что-то мучительное во мне. Он стал всем для меня: женщиной и мужчиной, и уже становился персонажем.

И часто мы ходили с ним в тот холодный год в театры, к импрессионистам в Пушкинский музей. Потом, в киоске на Киевском, он покупал маленькую бутылку «Мартини» и я соглашался с ним — с ней нам будет веселее добираться, необходимое для наших организмов утонченное горючее. В электричке я все сжимал ягодицы на холодном сиденье, подкладывал перчатки. Потом мы быстро шли с ним от станции к даче. Такой каленый мороз, что в воздухе запах горения. В носу хрустит от холода. Плоскими кристаллами вспыхивал на дороге снег, и остро, болезненно взвизгивал под ногами. Сосны продолговато скрипели всем телом своих стволов. Я вспоминал, как в детстве шел с родителями от бабушки и закрывал глаза, чтобы быстрее вернуться в наш теплый дом и заснуть. Мерзли и чувствовались коленные чашечки.

Так тепло было на этой нашей деревянной даче, что хотелось зарыдать от счастья. Слышно жаркое локомотивное гудение газовой печи за дощатой стеной.

— Наша маленькая крепость, спасающая от ужаса судьбы, — сказал он. — Анварик, это мы с тобой и как я счастлив!

…………………………

— Анвар, давай убежим в Крым и никогда не вернемся.

Я тихо смеялся.

— Там много твоих собратьев, татар, а значит, и моих тоже.

Я тихо смеялся.

— Слушай, а что означает твое имя?

— Анвар с арабского значит — лучистый свет.

Он так и подскочил.

— Ты подшучиваешь надо мной как всегда, — недоверчиво засмеялся он.

— Нет, это правда — лучистый свет.

— Невероятно, я же говорил-говорил, что ты — Фонарик, это же я сам придумал. Как это красиво — лучистый свет.

 

семь

В вязкой и тяжкой сонной тишине, из другого мира зазвонил будильник. Суходолов поднялся, и мне было очень тяжело за него. Потом я слышал, как он собирался в прихожей. А потом он открыл дверь, и я услышал его возглас, услышал топот ног, морозный скрип, визг досок и чужой голос, у меня сжалось сердце. Да, это был чужой голос Ассаева. Плоско стукнулась заледеневшая сумка, брякнулась рукавица, потом каменно грохнулась обувь. Я встал и быстро оделся. У них был очень напряженный разговор.

— Анвар — Георгий Аббакумович… Анвар — Георгий Аббакумович…

Слышал я Ассаева, стоя у двери.

— Ты че, Леша? Что, мне уже и приехать нельзя…

Спустился вниз. У Ассаева было морщинистое, словно изжеванное лицо. Шапка набекрень. Свесился со стула набок, колени широко расставил. Он замолчал при виде постороннего. Чтобы не обижать меня, как постороннего.

Все молчали. Казалось, что ему странно чувствовать себя хозяином, и странно, что нужно выглядеть сердитым на меня, постороннего. Очень жалко было Суходолова — шокированное облако у заиндевелого окна.

— У вас напряженный разговор, — сказал я, встав в дверях на кухню. — Не надо. Я понимаю, что это из-за меня. Алексей Серафимович не виноват, — говорил я. — Я уйду сейчас.

И я вдруг увидел, как смягчилось лицо Ассаева, он вдруг что-то почувствовал в моем голосе, глубина появилась в его глазах и внимательное удивление.

Суходолов побежал в Дом творчества, позвонить и предупредить, что он опоздает на работу. Ассаев спросил насчет унитаза.

— Так, ничего страшного, — сказал я.

Он снова спросил насчет унитаза.

— ………, — невнятно ответил я.

— Я посмотрю, — отстраненно сказал он.

— Я сам сделаю, Егор Константинович.

Он ушел в ванную. И я понял, что он знает, как я там подкрутил этот рычажок проволокой, чтобы не протекало, об этом знал только Сыч.

Пришел Суходолов. Я поставил чайник.

— Анвар, нельзя спичку в мусорку бросать, загорится, — искоса глядя на меня, сказал Ассаев.

Я увидел, как сжался Алексей Серафимович. Как изменилось его лицо от бессилия помочь мне.

— Я ее в раковине вначале тушу, — легко отозвался я. — И только после этого в мусорку…

Потом Ассаев оделся и молча ушел.

— Он к Сычу пошел, я урою его, он, бля, не знает, как страшен я могу быть, — он сжимал кулачок своей высохшей ручонки.

Потом сидели и говорили о чем-то, но сами только и ждали его возвращения. Серафимыч смотрел на меня, будто карауля малейшую мою реакцию.

Ассаев вернулся и сказал у порога:

— Так, ребята, вы знаете, что я этого не приемлю!

— Ну что еще, Егор, что?

— У вас какие отношения, мужские или нет? — Он, скособочась, стоял у порога, точно боялся зайти на кухню, гримаса исказила его лицо.

— Это тебе Сычев все наплел, да, Егор? Этот старый окорок?

— Не ругайся, Леша.

— Поэтому ты так все осматриваешь здесь, будто невесть что ожидал увидеть?

— Я просто спросил. Мне надо знать.

— И ты пришел и так вот брякнул с порога, а ты не думаешь, что ты, например, Анвара мог обидеть, Егор?

Ассаев сел на табурет, у него был растерянный вид.

— Я же не говорю, Егор, что этот старый козел таскает сюда баб, своих поэтэс-с!

— Прекрати истерику, Леша. Он ходил в ментовку, выяснить насчет вашей регистрации.

— Ох! Он имеет огромную квартиру в Москве, дачу здесь, так ему и этого мало, он хочет и отсюда меня выжить, чтобы устроить здесь бордель.

— Вот вы оба про бордель! Замудохали! Всё, Леша, устал я от вас! — Ассаев махнул рукой и поднялся к себе.

Суходолов дрожал и смотрел на меня остановившимся и будто бы чужим взглядом.

— Анвар, я только сбегаю туда и обратно, ты только меня дождись, никуда не уходи. Поднимись наверх и закройся. Не бойся, я всё улажу. Только никуда не уходи, прошу тебя, не ломай мои планы.

— Да-да, хорошо, конечно.

Потом, когда Суходолов ушел, мы с Ассаевым ремонтировали унитаз. Было неловко рядом с его мужским телом. Было женское желание предложить ему что-то, как-то особенно помочь, чтобы уже не стесняться и не быть зависимым от него и не бояться его.

— Че он?! — злился Ассаев. — Где здесь затопляет-то?

В бачке проржавел и вывалился стержень, крепящий поплавок и цилиндр, впускающий воду из трубы. Мешал сильный напор воды, но все же нам удалось вставить вместо стержня гвоздик. Теперь бачок не шумел.

Я тихо сидел в нашей комнате. Измерил ее: четыре моих обычных шага в ширину и шесть в длину. Действительно маленькая. «Посмотри в глаза, я хочу сказать: я забуду тебя, я не буду рыдать» — одно и то же песенное в голове. Сложил в сумку зубную щетку, бритву, трусы, носки. Оделся теплее. Ассаев вышел на лестницу и смотрел на меня.

— Егор Константинович, передадите Суходолову, что я пошел к тетке…

Он смотрел на меня, как на неземное существо.

— Сегодня, наверное, не приду.

Он повернулся боком, и снова гримаса исказила его худое заросшее лицо, будто бы он крался в какой-то другой мир, а я его не вовремя окликнул и застал врасплох на самой границе.

— Наркотики здесь не храни, — сказал он, стоя спиной ко мне на самом верху лестницы.

— Хорошо.

Вернусь ли я сюда? Так жаль, что не дописал свою пьесу.

Из Дома творчества позвонил Димке. Не брали трубку. Приеду в город, еще раз позвоню.

 

восемь

— У-у, эти черные, изиты, слоны, бля!

Вдруг услышал я в толпе на Киевском вокзале. Дернулся, оглянулся и увидел Юру. Он шел с парнем, совсем чужим, абсолютно не таким, какими были мы все — друзья с первого курса Литературного института.

«Юра!» — хотел крикнуть я и сдержал себя. Хотел радостно засмеяться и сдержал себя. Спрятал лицо и двинулся за ними. Они вышли на площадь. Он еще больше сгорбился и был очень плохо одет. Они подошли к джипу. И я видел, как заискивающе суетится Юра вокруг толстого москвича, подгибает свои колени, льстиво смеется. Грустно было смотреть на этого почти родного человека, с которым столько прожил в общаге.

Выпил чекушку коньячку. Закурил. Почувствовал, что все хорошо. Позвонил Герману, по поводу песни и проститутки. А до этого не мог позвонить из-за 100 долларов долга. Звонил Надежде. Звонил Димке, чтобы сказать, что посвятил ему песню. Нет никого. Куда Нина Васильевна могла деться со своей ногой?

…………………………

уважаемые товарищи пассажиры скорый поезд одесса-москва

…………………………

— Привет, Нелли, это я…

«Анвар, голубчик, привет… ты вернулся… Я буду сдавать на права… помнишь тот красный джип? Степа дарит его мне… Мы переезжаем в новую квартиру, правда очень далеко, не в центре, это пока… Запиши мобильный, там у нас нет обычного телефона…

…написала статью про оральный секс и про секс в ванной. В журнале „Мужик“ опубликовали… пятьсот долларов».

«Привет, Анвар».

— Здравствуйте, Степан Мих…

«Элька хочет машину водить… Ты же знаешь, какое движение в Москве… а у меня сердце… Скажи ей…

…а все они одинаковы, Анвар, от всех пахнет дохлой селедкой… шучу-шучу, Эль».

«Анвар, голубчик, приезжай к нам. Я тебе покажу фотографии, как мы на Кубе отдыхали, только Степа сейчас не пьет, записывай адрес… Нет, не пьет… Да, слушай, Анвар, а давайте как-нибудь соберемся в нашей общаге, ты, Артемий, Гарник, я, все. Напьемся, и будем вспоминать, как плохо нам было, как мы все голодали».

— Не знаю, даже, Нель. Можно… Я тут песню для тебя заказал французскую, по радио «Ностальжи»… Въенн-въенн, Мари Лафорэ.

…………………………

посмотри в глаза, я хочу сказать, я забуду тебя, я не буду рыдать

…………………………

Сегодня негде было ночевать, и я пошел в ночной клуб. Чем ближе подходил к гостинице «Россия», тем меньше казался сам себе. Охранники брезгливо осмотрели мой флаере и пропустили. «Манхэттен-экспресс» изменился с тех пор, как мы были здесь с Асель. Всё, начиная с охранников и кончая барменами, уставшее, постаревшее, обшарпанное и какое-то провинциальное.

Среди толпы танцующих бегали пьяные и веселые офисные работники в костюмах с галстуками и в колпаках Санта-Клауса. Я стоял, прижавшись к колонне. Выпил самого дешевого пива и снова стоял у колонны. Потом освободилось место у стены, я сел. Чувствовалось, что за окном страшный мороз. Читал журнал в прыгающем разноцветном свете.

У тебя симметричное лицо и столь же симметричное тело? Наши поздравления. Биологи и психологи считают, что ты — самый желанный сексуальный партнер для женщины…

Пошел и взял еще пива. Бармен не замечал меня, делая кому-то очень дорогой коктейль. Другой бармен жонглировал разными емкостями. Денег оставалось очень мало.

Я смотрел на девушек, сидящих группками у стены напротив, и мучительное чувство несоответствия чего-то чему-то стискивало мне грудь. Думал о Волкадаеве и Нелли, и мне хотелось задать ему вопрос насчет проституток. Забыл какой. Утратил смысл женщины, утратил смысл семьи, и оставалась только правильная, логичная пустота между людьми, и это мучило меня. Я оглянулся, словно желая спросить у кого-то совета. Какой-то парень смотрел на меня из-за стойки, это ему делали дорогой коктейль. Он улыбнулся мне. Продолжая думать о людях, я тоже улыбнулся ему. В тот вечер я так обозлился на Асель за то, что она купила коктейль за пять долларов. Мне было физически больно. Пять долларов за какой-то коктейль! А потом глотнул у нее и успокоился. Потом танцевали. Потом я пил из горла бренди «Слынчев бряг» возле старой церкви. Я злился, но, оказывается, я был тогда счастлив. Напился, потому что когда пьешь из горла, не следишь за мерой. Был пьяный и смешил ее, мне и самому было смешно, какой я смешной и пьяный.

Позаботься о том, чтобы в твоем ежедневном рационе хватало железа и белков. Ешь меньше мяса и больше рыбы, избегай пищи с высоким содержанием животных жиров.

— Привет, а мы с вами нигде раньше не встречались?

«С девушкой кто-то знакомится, — подумал я. — Так глупо, бля».

…Это позволит тебе держать свой вес в норме и может сыграть определенную роль в предупреждении преждевременного облысения.

У парня был такой голос, что я сразу вспомнил то кафе для «голубых», где был с Кириллом.

Через некоторое время я обернулся. Он смотрел прямо на меня, тот парень, который улыбался.

— А мы могли где-то встречаться раньше?

— Меня часто путают с кем-то, — сказал я.

— С кем же?

— С кем-то из своих знакомых.

— А вы часто тут бываете?

— Нет, не часто.

— Я не назойлив?

Абсолютно спокойное, рассеянно-задумчивое лицо, но когда он перекладывал коктейль из руки в руку, я увидел, что они у него дрожат. И я вспомнил, как дрожали когда-то руки у Серафимыча.

— А вас как зовут?

— Анвар.

— Акбар? — удивилось его лицо.

— Анвар.

— Очень приятно, Анвар, а я — Максим.

Это, конечно, смешно — Ей стоило только улыбнуться, думая совсем о другом, и вот, возле Нее сразу партнер.

— Этот клуб раньше был ничего так, а сейчас, конечно, не то.

— Да, — сказал я, бесцельно осматривая зал. — Вначале все хорошее.

Отступил, чтобы прошли девушки.

— А мы могли бы созвониться, Анвар? — он снова переложил коктейль из руки в руку.

Я едва не выпустил Ее из своих глаз, это Она уже кривила в этой ухмылке мои губы. Это Ее безвольный характер капризничал во мне. Конечно, он был дорого одет, от него дорого и тонко пахло, он был уважителен.

— Нет… у меня нет телефона.

— Простите, — кто-то задел меня плечом.

— Возьмите, это моя визитка. Позвоните, хорошо?

— Хорошо.

Она взяла его визитку, опустила ее в задний карман джинсов. Очень громкая музыка.

Я пошел в туалет. Здесь было тише. Замешкался и чуть было не вошел в туалет для женщин, уже протянул руку, чтобы толкнуть дверь. Какой-то парень резко шагнул на меня из темноты, я отшатнулся. Это был я — в большом зеркале. И после этого мне стало страшно. Мочился и дрожал. Я не знал, где я нахожусь, и кто я, и что меня ждет, и на улице такие холодные, безденежные и безысходные пространства.

Я подошел к тому бармену и сел на маленький стульчик.

— Отдохни.

— Что, простите?

— Не устал жонглировать?

— Я не… жонглирую… я… микширую.

— Меня это раздражает.

— Извините?

— Я говорю, что меня это раздражает.

— Да? Чем же, простите?

— Тем, что это может ёбнуть меня по голове.

— Простите, музыка, я не слышу. Что вам?

— Пива.

— Какого?

— «Афанасий».

— Закончилось. Есть «Будвайзер». Дринк?

Я пошел к другому брезгливому бармену, и он налил мне пива. Денег почти не осталось.

Выпил и пошел танцевать. Танцевал, как все. Потом вдруг побежал и бегал по кругу изо всех сил. Бегал и смеялся, будто кто-то гнался за мною. Потом я стал маршировать, как солдат в армии, мне было все равно. А когда оглянулся, то за мной маршировало еще несколько пьяных парней. Я начал танцевать в присядку, и они тоже. Потом мы снова маршировали и отдавали друг другу честь. На всякий случай подошел охранник. Я устал, взял стул и танцевал, сидя на стуле. Охранник забрал у меня стул. Я попросил у него прощения. Отдал свитер гардеробщику, вернулся и снова во весь дух побежал по кругу, иногда меня заносило. Я бегал и бегал. Из кухни вышли работники в белых халатах и смотрели на меня. Потом я стал ловить световые круги и зигзаги на полу. Потом я танцевал специально не в такт, очень медленно, как идиот. Сел на пол и прыгал на заднице. Охранник сказал, чтоб я встал. Он стоял, чуть склонившись, прижав руки к паху, и чувствовал свое превосходство надо мной. Я встал и сел у колонны. Помахали рукой девушки. Я понял, что они машут мне. Пошел к бармену.

— Можешь налить мне обычной воды бесплатно?

— Нет, — подумав, сказал он.

Я замер и смотрел на него. Он натирал бокалы. Я пошел в туалет и напился из крана. Вернулся, мне снова помахали девушки у стены. Я подошел к ним и что-то сказал в тему. Они оказались очень молоденькими. Потом одна из них, которую я не заметил, пригласила меня, и мы танцевали с ней медленный танец. Она спокойно держала ладонь на моем мокром плече.

— Ту девушку, которая у стены сидит, зовут Юля, — сказала она.

— А-а.

— А это танцуют Ванька с Таней, они влюблены. Мы учимся вместе.

— А где?

— …ский… нный… тут… риста.

Целое поколение юристов подрастает или туристов.

— А еще с нами была Лена, она очень красивая, но она ушла.

— Я-асно.

Я не прижимался к ней из-за своей мокрой майки.

— А ты кто?

— Драматург… Пьесу пишу.

— А-а, а мы думали, что ты под наркотиками.

— Нет, просто настроение хорошее.

— Очень хорошее, — засмеялась она. — Даже слишком. Я ни разу такого не видела.

— Будешь пить?

— Нет, что ты?!

Танцевать с ней было приятно и тяжело. Она всякий раз замирала и напрягалась, будто ей что-то мешало свободно двигаться.

— Слушай, а может ты «Бейлис» попробуешь?

— А что это?

— Это типа молочного коктейля.

— A-а, можно попробовать, немножко.

«Что я делаю, зачем я стою в этой очереди? А хрен тебя знает, Анвар. Да, это я. Так-так, подло, конечно».

— Слушай, нальешь пятьдесят грамм «Бейлиса» за эти вот часы, и «Афанасия»?

Часы Серафимыча в чужих руках. Он открыл крышечку, прикрыл, бросил их под прилавок и пошел наливать.

— Прикольно, он мне что-то напоминает, — облизнулась она, как котенок.

— Что?

— Не знаю… А у нас папа совсем не пьет.

— Молодец, сила воли есть.

— Нет, он только в молодости пил и всё.

— Яа-асно.

— Все! Этот «Бейлис» по вкусу, как «Чупа-Чупс» точно, я вспомнила!

Я засмеялся.

— Правда-правда, попробуй!

— А как тебя зовут?

— Света.

— А меня Анвар.

— Анвар? А ты не похож на азербайджанца.

— А я не азербайджанец.

— A-а, просто я не очень люблю азербайджанцев.

Она так нежно пахла парфюмом, но прекрасен был только ее личный, тончайший и чистейший запах юной девчонки, наверное, запах горького миндаля. Совсем еще детские, девчоночьи губы, как бы подернутые тонко влажно-блестящей кожицей. Нежная желтоватая кожа рук, гладкие, словно бы полированные пальчики. Эти руки еще ни разу не держали мужской член. Не было на них этого отпечатка знания, всегда так явно заметного, ощутимого даже обонянием, наверное, и того, будто проступающего сквозь поры, коричневого налета.

Её компания ушла. Потом мы снова танцевали медленный танец, и она снова напрягалась в моих руках. Я вдруг почувствовал внутри нее этот хрустальный стерженек. Это он мешал ей свободно двигаться, все время напоминал о себе, делал все ее движения болезненными, испуганными, настороженными — этот тонкий чистейший стержень, казалось, его можно прощупать в ней.

На танцполе уже никого не было, кроме нас. Клуб закрывался. Загорался свет, и было ощущение, что разбили новогодний шарик, в котором ты сидел, и вот ты в обычном советском подсобном помещении. И в обслуге этого заведения уже не было чего-то таинственного и зловещего, я заново узнавал своих уставших современников, своих коллег по метро.

— Я заметила, что всегда так свежо на улице, когда выйдешь из клуба.

— Точно.

— Теперь одежда будет пахнуть сигаретами.

— Точно, так всегда.

— Все надо перестирывать.

Шел снег. Он казался древним на фоне этих церковных маковок. Странное было сочетание древних церквей и советских квадратных зданий. Мы немного подождали открытия метро. Она жила в Коньково, очень далеко, но я проводил ее, все равно нечего было делать. Снова напрягалась и твердела. Вся вытянувшаяся, натянутая, стройная, тронь этот ее рычажок снизу и дз-зынь — завибрирует, зазвенит, тонко запоет в ней этот хрустальный стерженек, создавая свою единственную и неповторимую мелодию. А потом сломается, и ей будет так горько и жалко его, но распустившаяся после этого волна размягчит ее, освободит от его осколков, сделает плавными все движения, придаст смелости и уверенности для жизни с мужчиной и вообще в мире. И плакать она будет уже от счастья, как освободившийся человек.

Она оставила мне свой телефон. Света. Коньково.

Я выбрал самую длинную ветку метро, сел в углу и спал, просыпался на конечных остановках, переходил в электричку на другой стороне и снова спал. Менялись лица — заспанные, потом все более свежие.

У Гарника смотрел «Титаник».

— Вот смотри, Анвар, сейчас глаз этой девушки станет глазом, когда она уже бабушка, а он так же сияет.

Это был очень долгий фильм, и я понял, что будет поздно, и я смогу остаться у них. Ксения беззвучно заплакала в конце.

— Удивительно, что за это время наши дома на «Байкале» снесли! — радостно сказал я. — Я звонил по телефону в дом, которого уже нет на земле. Где Анатоль, Анна Васильевна, где все?

— Да, агатай, скажи Ксении спасибо, что она твои коробки перевезла. Ты же пропал.

— А Димка другую квартиру снял, — равнодушно сказала Ксения. — Он уже нам звонил.

— Звонил? — манерно удивился Гарник.

— Да, звонил, он просто телефон Анвару просил передать.

Потом мылся в их ванной. Снова вспомнил свое голое отражение в хромированной выпуклости распылителя, даже виден член. Очень сильный напор воды. Тугие, колючие струи. Опустил распылитель в воду и когда поднес под струю пальцы, почувствовал в воде упругое, округлое и нежное волнение, совсем как у женщины там.

На следующий день Гарник уехал по своим делам. Ксения сидела на кухне. Я рассматривал кассеты. «Шоу гёлз», «От заката до рассвета», «Четыре свадьбы и одни похороны», «Фаринелли кастрат», «Секретные материалы»… Встал, в ленивом гипнозе бездействия пошел в туалет, и вдруг из-за угла прямо на меня выскочила Ксения. Мы столкнулись. У нее сияли глаза, она замерла, чуть вогнувшись в себя. Мы замешкались, я прошел в ванную, застыл там.

Она все решила, сидя на кухне, и потому так сияли ее глаза. Когда мы столкнулись, она уже все решила, и мне оставалось только обнять ее, и мы бы поцеловались, а потом бы упали с нею на пол, а я спал внутри себя. Целую жизнь с любовью и сексом подарила нам эта секунда, и она же все разрешила — все кончилось, мы были уже в разных углах квартиры. Но она все еще стояла у меня перед глазами, как женщина, вынесшая саму себя на ладошке, подарившая мне целую секунду огромной жизни со своей душой и этим своим телом. Будто немного пьяная и у нее такое жаркое лицо, такие черные, блестящие глаза и такой взгляд, как будто она полностью обнажена, осознает это, смущается и потому смотрит чересчур смело, с вызовом и гордостью…

И все стояла перед глазами, снова и снова выскакивала на меня из-за угла. И снова выскакивала. И снова я видел эти ее сияющие, на все решившиеся обнаженные глаза и переводил дух, утишал свое сердце.

«Нет, конечно. А если бы Гарник приехал? Нет, конечно. Нет, точно тебе говорю».

Бесстыдные, застенчивые, откровенные, честные, безоглядные, с гордым вызовом сияющие глаза Ксении. Это была бы не измена. Женщина — никогда не изменяет.

«Мы бы не успели одеться, и у нас бы вид был такой, что все понятно, да, тем более Гарнику… тем более ему».

И снова она вспыхнула из-за угла, эти ее почерневшие глаза, и снова забилось сердце.

Я шел и смотрел всем ментам в глаза. Никто не обращал внимания. Ночью меня все же остановили для проверки документов, и я, наверное, первый раз в жизни был рад этому. Я даже боялся, что он поленится и не заберет меня с собой. Сидел один в теплом «обезьяннике», а дежурный майор, длинный мосластый мужик, поднимал и опускал голову. И я с вопросительной готовностью ловил его взгляд. У него были толстые синие пальцы, наверное, сердце больное. Он задумчиво посмотрел на меня.

— Автор Винни Пуха? — вдруг спросил он. — Четыре буквы.

— Аллан Милн.

— Точно, ты смотри-ка.

«Какая пьеса? Пьеса ни о чем? Кому нужна твоя пьеса? Бессмысленная пьеса без названия. Даже названия нет, даже музыки нет».

— Язык международного общения?

— Эсперанто.

— Врешь небось?

— Абсолютно точно!

— Эс-пе-ран-то. Подходит, а я думал — английский, — он внимательно посмотрел на меня, я понимал, что он с удивлением рассмотрел во мне человека. — Приятно общаться с грамотным человеком.

— Спасибо.

— Бомж, четыре буквы.

— Что бомж?

— Ты — бомж, говорю.

— А-а.

— Работать надо, бабу себе найти, всего делов-то. С высшим образованием человек, а элементарных вещей не понимаете.

— Ну да.

— Так, здесь точки и дальше Ньютона. Чего-то там Ньютона.

— Бином.

— Выходит, что так и есть — бином Ньютона. Придется тебе посидеть здесь, пока кроссворд не отгадаем.

— Договорились.

И я вдруг почувствовал его. Он и сам не знал, ЧТО ему нравится во мне. Он просто чувствовал уважительность, смущение и мягкую покорность этой женщины под моей кожей и кайфовал от этого.

— Есть желание покурить?

— Есть.

— Покури.

— А пепел куда стряхивать?

— На пол. Утром подметет какой-нибудь чурка.

Только его подсознание знало, ЧТО тянет его ко мне, подталкивает подтрунивать надо мной. Как ему выразить ЭТО из себя, хотя бы похлопать меня по плечу или причинить шутливую и необидную боль, типа неожиданного щелбана. И срединное, бесполое нечто разворачивалось во мне, упивалось своей силой и властью.

«Привет, Кирилл! Я приехал!»

В этом кафе маленькие окна с занавесками. Стекла запотевшие, за ними снег. Бармен, облокотившись на стойку бара, смотрит телевизор без звука. На стене висят старинные часы с маятником. «Да, привет, Кирилл! Я вернулся! Как я рад тебя видеть». Когда он придет, я встану и пойду к нему.

В углу одиноко сидела девушка. На ее столе горела свеча в стеклянном шаре.

Денег хватило только на кофе. Я уронил зажигалку, наклонился и отпил вина из бутылки за пазухой. Оно казалось очень жидкой субстанцией, гораздо жиже воды, так оно проникало во все складки и поры.

«Кирилл, какая невероятная страна этот Крым, это море так и зависло возле правого глаза»… Я закурил. Сам зажег свечу на столе.

Внимание, Кирилл (Илья).

Анвар и Илья сидят в кафе.

Илья. Знаешь, до чего я дожил? Я даже ходил на Фрунзенскую. Там, в парке возле туалета, собираются солдаты. За пятьдесят тысяч они позволяют гомосексуалистам кое-что сделать. И я пошел туда. Однажды меня там раздели, ужасно бесцеремонно! Могли ведь и убить… Ты меня осуждаешь, наверное… Анвар, ты все-таки жестоко тогда поступил со мной, ты посмеялся…

Анвар. Извини, я тогда слишком быстро протрезвел. Я был пьян, а ты не отдавал себе отчета.

Илья. А может быть, ты бисексуал, Анвар?

Анвар. Не знаю.

Илья. Значит, у меня есть надежда?

Анвар. Слушай, Илья, я давно хотел спросить: гомосексуалисты что легче прощают, когда им изменяешь с женщиной или когда с мужчиной? (Смеется.)

Илья. Ты смеешься так, как будто кричишь!

Анвар (усмехается и пожимает плечами). Я кричу?

Илья. Боже мой. Боже мой, я так и знал, бежал сюда, как… Ты видел, ты видел когда-нибудь счастливого гомосексуалиста?!

Анвар пожимает плечами. Смотрит на девушку. Дает ей прикурить.

Да у нее своя зажигалка есть!.. Я знаю, как всё кончится, Анвар. Рано или поздно я заболею СПИДом. И все… А когда это случилось со мной в Германии… О-о, я не почувствовал, что сделал что-то дурное. Можешь представить себе — душа моя как будто очистилась от скверны. Мне легче стало смотреть людям в глаза. Веселее, как будто все время до этого я обманывал их. От волнения я попросил закурить у незнакомого на улице, а ведь я не курю. Я был счастлив, как ты был счастлив и согрет улыбкой незнакомой девушки в метро, которая от какой-то своей внутренней радости улыбнулась тебе. Помнишь, ты мне рассказывал? Только теперь улыбался я. Не надо было мне ехать в Германию.

Анвар. Из-за этого?

Илья. Нет. Я думал, что плохо только у нас в Советском Союзе. Советский Союз — это зло, а там добро, там так, как я хочу и мечтал. В тот осенний день я на электричке приехал в Майнц или Дармштадт, сейчас не помню. Старинный такой город. Гулял, ослепленный солнцем и будто бы простуженный, и зашел в один двор, вернее, спустился с улицы по ступенькам. Весь зеленый такой, и зелень старинная какая-то, стены старинные, замшелые. И на меня вдруг нахлынуло странное чувство. Я вдруг почувствовал, что нахожусь в Советском Союзе.

Анвар. Где?

Илья. В Советском Союзе. Все так же: женщина с современной коляской сидит. А муж ее на заводе, наверное. Придет, пивка из холодильника попьет, программу «Время» посмотрит, то есть что там у них вместо этого. У меня мурашки побежали, я даже оглядываться начал, думал, что сейчас увижу что-то советское — памятник какой-нибудь нахмурится из кустов, или еще что-то… полустертая надпись, типа, слава КПСС. Хорошая такая, спокойная такая грусть, что проживешь спокойно свой век под руководством Бундестага. Всё, как всё. Обычное. Обычные. Даже педики никому не нужные. И, конечно, то же самое зло и пошлость, как и во всем мире… Америка — столица СССР… Тебе не надоело здесь? (Оглядывается.)

Анвар. Надоело.

Илья (громко икает). Прости. (Икает.) Есть хороший бар Винстон. Недалеко.

Анвар (смотрит на девушку.) К он какой?

Илья. Тематический. (Икает.)

Анвар. А этот какой?

Илья. Этот натуральный.

Громче заиграла музыка. Звучит песня из к/ф «Сны Аризоны».

Анвар. О! Классная песня! Останемся?

Илья (вздыхает и ёрзает на стуле). Ты знаешь (икает), я не знаю.

Закрыв глаза, Анвар плавно поднимает вверх руки и поводит ими, как в восточном танце.

Анвар. Как хорошо, что я не люблю — это Бог хранит меня. От любви я сгорел бы, разорвался на тысячи кусков, и каждый кусок вопил бы от счастья, но меня бы уже не было. Как хорошо, что я не люблю!..

Илья. Я хочу, чтобы меня не было.

Анвар. Ну что, Илья, я могу у тебя сегодня переночевать?

Илья (икает). Прости. Ты знаешь, я не знаю. У меня же хозяйка. Как она это воспримет?

Анвар. А если мне просто негде переночевать?

Илья. Ты знаешь, у меня ведь уроки завтра… (Икает, вздыхает.)

Анвар (удивленно). Да-а?

Илья. Лучше бы мы в Винстон пошли.

Анвар. И что дальше?

Илья (достает бумажник). Ты бы ушел, а я остался.

Анвар. И что дальше?

Илья. Ко мне бы кто-нибудь подошел, и мы бы с ним познакомились.

Анвар. А как же твоя хозяйка?

Илья. Я бы пошел бы к нему.

Анвар. А как же твои уроки?

Илья. А разве это имеет значение, Анвар? (Икает.)

Анвар (показывая на часы). Знаешь, как называются эти часы?

Илья. Эти? Как?

Анвар. «Король в Париже».

Илья. А-а… (поднимаясь). Извини, я отлучусь на минутку. (Уходит в туалет.)

Из туалета раздается утробный крик. Официант побежал в туалет.

Анвар. Уже семь часов! А только было пять, и уже снова семь!

Анвар направился к туалету, но навстречу официант.

Официант (подойдя к Анвару). Он ваш друг? Он просил передать вам (протягивает деньги). Сказал, чтобы вы его не ждали. Просил вас уйти.

Я вернулся к столу. Я смотрел на весь мир из коньячного пузыря. Тело было мягким и податливым, как резина. Оделся и пошел к выходу. Невыносимо жалко было Кирилла. Вернулся, начал писать на салфетке, долго.

— Передайте ему, что я мудак, — вежливо попросил я официанта. — Я посвятил ему французскую песню на радио «Ностальжи» в следующее воскресенье, в 21.47, после песни Кирса… Кириса Ри, короче Вьенн или Бьян.

Махнул бармену рукой, но тот не обратил на меня никакого внимания.

Пошел вниз по Тверской, надеясь, что это как-то изменит мою жизнь.

В метро, в переходе с «Баррикадной» на «Краснопресненскую», замер среди потока толпы, раскинул руки и крикнул:

— Люди, опомнитесь! — Меня вращало.

Я ждал, когда Димка закончит работу. Все эти люди были смешны. Дико смешной была эта их серьезность и то, что им казалось, будто я им мешаю. Слышал голоса, но людей не видел.

— Ало-о-о… хоро-о-ошо-о… Могу я поговорить с Расулом?.. Спасибо, вашими молитвами… Меня? Валерия. Спасибо… Ой, у меня последний листик в факсе… Да-а… А кому сейчас легко?

Пошли с ним в эту забегаловку возле «Новослободской». Пахло снегом и кожей.

— Анварка, зачем ты им говоришь, что я грузин? — злился он.

— Прости, Дим.

— Зачем ты им сказал, что я кончал самоубийством? Блин, ну зачем?!

— Прости, Дим. Я мудак.

Солонка. Мелькнула девчонка.

— Водки и шашлык.

— Кетчуп, майонез, горчица?

— А все вместе давайте.

Два стакана с водкой передо мной. Потом кетчуп. Салфетки. Водка очень прозрачная и жидкая субстанция.

— Дим, прости меня, я позавчера с одноклассниками убегал из детского лагеря НКВД. Мне зачем-то нужно было, жизненно важно, убить начальника.

Димка разделился надвое, и я посмотрел в эту щель.

— Я кирпичом разбил его череп на три части. В моей крови идет какая-то война, и я с радостью, со всем своим сладострастием хочу выпить за войну.

Димка ускользал от моего взгляда. По-моему, ему понравился этот тост. Потом он покосился в сторону, покосился шатер, и вдруг водка резко пролилась из моего стакана. Я не понимал, как можно так напиться, чтобы проливать водку, и она вдруг снова и опять резко пролилась, будто я специально. Я промокнул водку салфеткой, положил этот комочек в рот и сосал. У Димки были отстраненные глаза за очками и даже удивленные. Этот мой друг брезгливо морщился. И эта моя вечная подруга и ровесница тоже не понимала этого человека, из тела которого я выпадал, вываливался, но каждый раз успевал вытягивать руки. Димка повернулся в профиль, но я все еще видел его в анфас. Потом он повернулся ко мне, но я видел его профиль. И вдруг резко увидел стакан.

— Дим, ты мне еще подлил, что ли?

— …о… у…бя… ыло…ка…

— Ты знаешь, Дим, что на Цейлоне, когда наступает полнолуние, то вводят военное положение. На улюцы города выходят патрули и выезжают все танки, все три танки… танка. Фу-ух…

— Тебе надо освежиться, Анварка.

— Почему вы не спрашиваете почему?

— Почему?

— Потому, что они все любят друг друга. Все! Люди, львы, тигры, обезьяны. Даже слоны! В полно-ик-луние особенно… Мне бы позвонить надо, Дим он…

— В Перделкино вернуться?

Я отчетливо увидел грязные трещины на столешнице, но когда поднял глаза, стол поднялся тоже, поднялся еще выше, и вдруг я почувствовал затылком бетонный пол.

 

девять

«Обычный человек 46-го размера. Не жадный, не спонсор»…

«…не склонна к худобе»… «Соблазнительная украинская пышечка на ПМЖ в Германию»… «Красавица с хорошими манерами, 100 % девственница, для очень состоятельного господина»… «Студентки, модельная внешность, для состоятельных господ»… «…Эльвира, Набережные челны»… «Интересные азиатки для VIPa»… «От меня ушла жена, и я потерял смысл жизни. Автолюбитель. Не спонсор. С ч/ю и без м/п».

Я прочитал и оглянулся, со стыдом глядя в глаза своего стороннего наблюдателя. Это объявление в газете «Знакомства» было про меня. И я, так же, как этот «автолюбитель и не спонсор с ч/ю» потерял смысл великой жизни только потому, что потерял жену. С нею я забывал о главном за бесконечными и пустейшими мелочами повседневной семейщины. У меня была программа-минимум — работать, смотреть телевизор, электоратиться, сдерживать себя, чтобы не обидеть жену, чтобы ночью с удовольствием кончать в нее, и все. Я захотел сесть, хотя и так сидел.

Асель не любила меня. Мгновенно я вспомнил все наши дни до последнего. Это мне всё казалось, что я сомневался в своей любви к ней, а теперь я понял, что это она не любила меня, а порой ненавидела. Я увидел ее лицо — «У меня такие кукольные черты лица», её злобное лицо, кричащее на меня из тех дней, и мне захотелось срочно вернуться назад, сбегать туда и забрать у нее свои годы, свои нервы, силу, все-все свое, даже сперму. Ответить на все ее выпады с убийственным сегодняшним знанием, высказать все, о чем я молчал, жалея ее, оберегая ее. И у меня заболело сердце той напряженной надсадной болью, какой оно часто болело с нею. Как могла молодая, неглупая девушка, начинающая эту жизнь, так мучить своего мужчину, мешать и завидовать ему, с удвоенной силой ненавидеть его за то, что он такой, какой он есть, попался на ее пути. Но зачем ей это было нужно?! Ладно, черт с ней, но зачем это было нужно мне? Вот уже пятый год я только о ней и думаю — с иезуитской целенаправленностью, сосредоточенно, талантливо думаю только о ней. Почему эта случка стала для меня законной? Как это получилось? Кто сказал мне, что я уже могу поставить крест на себе ради случайного и равнодушного человека?! Какой мудак сказал, что мне именно вот таким образом нужно становиться мужчиной?! Что за страшная и тупая татарская сила… Год спустя Асель снова догнала меня и пнула в сердце.

— Какой дурак! — прошептал я.

Стоял, с ужасом чувствуя, как мимо меня прошла жизнь. Я кожей чувствовал колыхание этих рядов. Что это было — заговор, проклятье, приворот, кто заклинил мою голову на ней?! Поднялся наверх, дрожащими руками достал из кармана вырезку из журнала «Вог», с фотографией девушки — Асельки в идеале, и скомкал ее, потом аккуратно разгладил на столе и с наслаждением порвал, жалея, что бумага так быстро рвется. Я уничтожал ее как мистический код зомби.

Далеко на станции взревел локомотив тяжелого товарняка, потом еще и еще. Он кричал и кричал, как одинокий, смертельно раненый слон.

Слава богу, и как я счастлив, Асель, что ты меня бросила! Как счастлив я в своем несчастье, какую великую свободу ты даровала мне, какие светлые были написаны мелодии, одухотворившие мою грусть, какие прекрасные люди вдруг появились, чтобы сочувствовать и весело и беззаботно спасать меня на этом горестном и чудацком пути, как вкусны и жгучи стали все напитки, даже самые дешевые и поддельные. Ей тогда показалось, что она уничтожила меня и прогнала умирать. И я вел себя верно, как человек, который три года провел в доспехах, утыканных изнутри иглами, и когда меня освободили, я закричал, ведь я уже свыкся со своими иглами и тяжестью.

Закурил и не поверил, что наконец-то свободен теперь, что я по-настоящему задумался о смысле жизни, и он мучает меня. Не верил счастью своему, оглядывался, с ужасом ожидая, что сейчас откроется дверь и запыхавшаяся, веселая Асель с ласками бросится на мою шею, а потом пройдет на кухню и скажет, что Епрст++$+)(*&Л, а так же упрчхер%$-3-внписщздец4…

Я стоял, боясь пошевелиться, боясь нарушить хрупкое равновесие между моим одиночеством и великим, прекрасным миром.

 

десять

С недавних пор у него появилась дурацкая привычка ковыряться в ногтях и между пальцев ног. Как я не замечал этого раньше? И эта потливая смазка.

— ………………, — весело смеясь, говорил он и щелкал ногтем.

Но ведь в пьесе нет какой-то мысли, в ней какая-то пустота.

— ……………, — захихикал он. — А он Во-ва, просто ВО ВА!

Какие-то Юра с Пашей, какой-то истеричный Анвар, какой-то непонятный Суходол…

— …все эти Мороковы, Болотниковы, моя мать, кагэбэшники…

Тускло светила лампа под потолком, тени люстры по стенам, я обошел Серафимыча, моя тень на столе.

— …что она могла мне дать, Анвар?

Я привстал, поправил. Он, наверное, давно не мылся, пахло отвратительно, это был мужской запах, крепкий и отвратный.

— …человеческая подлость не имеет границ — вот и вся логика, — сказал он и щелкнул ногтем.

Зачем я собрал всех этих людей на бумаге, зарисовки про наркоманов, как это уже пошло, ты опоздал, надо опережать время, ты наоборот отстал, поздравляю, спасибо, хули… Я изнывал от боли, которую сам же себе и придумал.

— ………… — противно шептал он.

— Нет, спасибо.

— …………… — неприятно хрипел он.

Ему нравятся женские хриплые голоса. Вот он и сам подпускает хрипотцу, думает, что это так красиво, романтично, хрупко и упаднически, и вообще, как в каком-нибудь романе Ремарка. А у тебя и этого даже нет, Ремарка до сих пор в метро читают.

— ……………, — отвратительным шепотом хрипел он.

Издалека, приближаясь к станции, короткими и тяжкими тире гудел товарняк. Серафимыч подтянул коленку на стул и щелкал ногтем. Гудок товарняка ближе и громче. Я взял, открыл ящик и положил, этого там не было. Я стоял и смотрел на свою тень на столе.

Громко закричал товарняк.

— ……………, — говорил он.

Слон… да, это… замерзающий в снегах одинокий слон, он кричит о любви и о том, что все будет не так, он их всех соединяет.

Анвар. Слышишь, как будто кричит слон?

— Что, какой слон? — не понял он.

«КРИК СЛОНА».

— Давай, выпьем? — радостно сказал я.

«Крик слона».

— Давай, я уже боюсь тебе предложить, ёпт таю, — сказал он и весело щелкнул ногтем. — Тем более что в Бразилии карнавал и королю Момо сегодня передадут символические ключи от города.

— Серьезно?

— Абсолютно! А у нас мороз под сорок, ёпт таю.

— Ну, тогда точно надо принять.

И я захохотал.

— А давай пойдем и устроим Сычу психотронное преследование? Забросаем снежками, на хрен! — Он сморщил нос и захихикал.

— Да, только разденемся!

— Ты что?!

Я разделся до гола и с горящими бенгальскими огнями выбежал на снег под наше окно. Падал плашмя на холодный пух, смешил его всякими движениями, а он оглядывался и бегал за мной со своей курткой и весело матерился. Потом мы свалились.

— Как бы член не приклеился к твоей пряжке.

Потом грелся и курил из-под одеяла, а Серафимыч как сидел на стуле, так и заснул, будто его вдруг выключили на полуслове.

Теперь все помогало мне, все было за меня, даже мои враги, сами того не зная, помогали мне, и мне оставалось только успевать скрывать улыбку.

Вдруг сгладились и стали мягкими углы стола, кресло исчезло, и я парил на воздушной подушке, укоротилась лестница, было что-то наклонное, очень удобное и веселое — меня вообще не было в этом мире, я плавал в пузыре, которому подчинялись время и расстояния. Неожиданно громко врывались новости по радио и снова исчезали в пустоте. Я долго смотрел сквозь эту пленку на некий таинственный предмет и только потом понимал, что это чайная ложка. ЧАННАЯ — смешно, какое странное слово… Нет — ЧАННАЯ, ведь это слово что-то обозначает… Невероятно вкусными и короткими стали сигареты. Вдруг заставал себя поедающим некую курицу, неожиданно смеялся и оглядывался. Я стоял на одном месте и протягивал руку Илье, а мое тело в это время, преодолев расстояние до Киевского вокзала и далее, уже подбегало к театру Ермоловой. Я проходил мимо милиционеров, словно бесплотный, небритый дух. Что они могли сделать, ведь все мы подельники и соучастники. Суходолов ждал меня у театра, нервничал, мерз и боялся за меня. Оказывается, зима. Я брался за ручку двери электрички и переходил в общагу. Из урны выглядывал Юра, а девушка в буфете, разливая нам коньяк «Белый Аист», вдруг говорила его голосом: «Фу, чушок, ты мне весь фильтр обслюнявил… мельче нет? У меня сдачи не будет».

— Ты улыбаешься?

— Ведь ты же мне это рассказывал?

— Нет, — удивился Суходолов.

И я понял, что выдумал за него тот рассказ о его несостоявшемся романе.

— Показалось.

— Анвар, я написал Барановой письмо в Союз, тебе каждый квартал будут выдавать государственную стипендию, ты же молодой писатель.

— Что? Да-а?

— Получается — сто долларов в месяц. Тебе надо будет заполнить анкету. Рассказать в краткой форме, что ты хочешь написать.

Часами можно смотреть на тупой носок ботинка.

— О, Анварик, это чудо. Мою статью про гостиницу «РОССIЯ» будет печатать газета «Капиталъ». «КАПИТАЛЬ»! Давай, выпьем, я так счастлив… Я там познакомился с Женей-секретаршей, некрасивая такая, она так по-доброму отнеслась ко мне, она в обход всех, тайно сделает нам удостоверение корреспондентов этой газеты по Москве и Московской области, теперь ни один милиционер…

И вдруг вздрагиваешь, выдернутый им из-под носа заскрежетавшей тормозами машины.

— Ты что?!

Ну и что — у меня получалась гениальная пьеса. Хотелось отправить кому-нибудь радостную телеграмму.

Я выходил покурить и видел, что чей-то гений заново переписал мир. Он стал веселее, красочнее, добрее и открытее, ветки замерли в танце, увидев меня. «Это он», — шептал весь мир. И мне не страшно было бы умереть прямо сейчас.

И он приходил с работы сразу после того, как я ставил точку. Невеселый, задумчивый, рассуждающий о каких-то обычных вещах. Все, что он мне рассказывал, я мог бы докончить за него, закольцевать Маму, Мороковых, Канаеву, КГБ… А вот и он.

 

одиннадцать

С длинными и манерными оговорками я дал ему прочитать пьесу.

— О, браво-браво, где мой монокль? — Он водил дрожащими руками. — Манокыль, манокыль…

Ждал наверху рядом с бессмысленным телевизором. Спускался и в щель двери смотрел, как он шевелит губами и мучительно водит своей лупой по строчкам. И чем дольше он читал, тем тоскливее мне становилось, нехорошее предчувствие скапливалось в груди.

Он сидел на кухне, скособочившись, уронив голову, с обиженно-завистливым выражением на постаревшем лице.

— Ты отобразил скол, я не обиделся, я обижаюсь только на плохих людей… Но ты так прозрачно тут все указал, и Крым, и Саня Михайловна, ведь меня узнают, — говорил он и прятал от меня свою руку мальчика, как от чужого. — Тут и какие-то мои мысли есть, я узнал, они тут даже не нужны… Но этот Суходольцев… ты изобразил такого болтуна, писателя-неудачника, который говорит об одном и том же, это как-то плоско, не видно его трагедии, какая-то схема, — фальшиво хрипел он и казался самому себе трагичной фигурой. — И этот СЕРЫЙ, это же Мороков, ёпт твою. Какая трагичная фигура, а он же элементарно сразу понял все про эту Вакуленко, что она дочь генерала КГБ, что у них среди зимы свежие огурцы, индийский чай, и, как она сама говорила: «Все есть, и никого нет». Он хотел жениться на ней, а когда она его прогоняла, он брал детский пистолет, приставлял к виску и плакал: «Я застрелюсь, она меня бросила». А я говорил: «Иди к Сане Михайловне, ешь котлеты». А я не диссидент, Анвар, я — вечный диссидент. Как же я так мог поступить со своей… — он покосился на меня. — Давай выпьем?

— Зачем?

— Ну-у… сегодня 30 марта, Россия продала Америке Аляску.

— А-а…

— Затем, что жизнь — это промысел божий, Анвар, — назидательно сказал он, теперь он мог себе это позволить.

— Ну да… Ты так сопьешься.

— Не сопьюсь — мне поздно.

Я с ненавистью смотрел на стопку неряшливой бумаги на краю стола. Видно было, что он все же завидует, сожалеет, что сам ничего не написал, и раздражается, как и всякий писатель, вдруг ставший персонажем.

— Это парадокс какой-то! Снег, снег и снег, — сказал я. — Пятый месяц зимы. Кажется, что это никогда не кончится!

Вдруг протрезвел и остро понял, что написал неудачную пьесу.

— И что смешно, ведь обещали потепление, — спокойно сказал я. — И нет солнца, витамина «Д».

— М-м-м, — тянул он, все еще думая о пьесе.

И тут я окончательно понял, что пьеса действительно не удалась. Это была эйфория. Я совсем не смог передать то грустное очарование наших вечеров, и наших прогулок среди сияющих снегов к источнику, и его обаяние, гипнотическую силу его голоса и рассказов, и я осознал бессилие своих буковок перед мощью и великолепием жизни. Чехов и Толстой, и все они, ставшие на краткий миг творчества равными мне, вдруг отодвинулись и вновь встали надо мной ненавистными и загадочными глыбами. «Я развелся с женой и приехал в Москву», — уже крутилось в моей голове то другое, что я должен был по-настоящему описать, но и это умрет, лишь только я поставлю точку в самом конце. Это точно дьявол сказал мне, что я должен быть писателем. Ведь только ради этого я развелся с женой и приехал в Москву.

— ………… — говорил он про пьесу.

— Да-да, — деловито кивал я головой. — Ведь мы, как бизнесмены — вкладываешь все в какое-то рискованное предприятие… И вот крах, как у меня, например, — вслух рассуждал и в подсознании чувствовал, что я не прав и что он сейчас обязательно переубедит меня.

— Да, да, — спокойно согласился он. — Ты еще так молод, ты еще напишешь хорошее что-то… Более, так сказать… Все-таки какой хороший рассказ ты мне принес в том памятном 93-м году, вот где была сжата пружина, вот где было обещание твоего таланта.

Комната покраснела в моих глазах, и я замер словно бы в предсмертной тоске — я вдруг почувствовал, что все можно было сделать по-другому. На долю секунды это сверкнуло в голове, и я ощутил всю возможную прелесть, справедливость и строгую законченность того эталонного текста, но переделка невозможна, так как невыразимо красивые, бесстрашные и классически выверенные объемы той ниши уже заняты истеричной и бесформенной тушей моего «Крика слона». Как я умудрился ничего не сказать о своем чувстве, все слова обтекали самое главное, как капли эту мутную выемку на прозрачном стекле.

 

двенадцать

Грохотал удивительно бесконечный состав товарняка. Суходолов покупал газету в киоске на станции. Продавец что-то говорил ему.

За стеклом киоска, в этом блеске я увидел обнаженных женщин на коробочках с бельем. Удивительна загадка женского тела. Непостижимое, сколько бы я ни смотрел на него, вечно переменчивое, как море, как барханы. Совсем не такое, каким мне казалось, каким я знал и помнил его. Абсолютно не такое. Обычное и необычное. Ненормально удлиненное, и все же пропорциональное. Так странно вытянуты бедра, и, оказывается, здесь совсем не так, как я думал, не выпукло, а вогнуто, и эти странные волны по бокам, и тоже, оказывается, вогнуто, как если бы они были город, составленный из разноцветных переливающихся пластинок, которые кто-то вдруг подтолкнул пальцем, и пошла цепная реакция перемен. Нет, это явно не земное создание, эти примитивные бедра ускользнут от пера и кисти, объектива, их не смоделируешь на компьютере. Они всегда ускользнут всеми своими полутенями, миллионами выпуклостей, плавностью и ломкостью линий. Женское тело убегает от взгляда, то есть убегает от бога, удивляя его, наверное, так же как меня. Оно ослепляет, и всегда видишь эту грудь, эти бедра, как в первый раз, как потрясенный первооткрыватель, как весну после зимы. Нет, они не люди. Тело не принадлежит даже им самим. И кажется, что оно наполнено не плотью, а ядерной реакцией, трепещущим газом и тяжелой водой. И это кипение ряби, взрыв, мельтешение, коловращение и струение линий, при его малейшем повороте.

Товарняк прошел, а я стоял оглушенный и контуженный, и видел, как Суходол открывает рот, подзывая меня к будке. Он позвонил Дане Гурон.

— Еще не прочла, — сказал он. — Как можно?! Я за два часа ее прочел.

— Ну, ясно, — равнодушно сказал я.

Ясно, конечно, будь у меня гениальная пьеса, то она бы сама позвонила, ночью бы разбудила и задыхающимся, захлебывающимся от восторга голосом сказала, какая это замечательная… а так, хули дергаться, бля.

— Так странно, — хмыкнул он. — Я в телефонной будке Старого дома творчества нашел старый телефонный справочник писателей Москвы… И развернул прямо на телефоне Людмилы Радушевской. Я позвоню ей, она ведь тоже драматург.

— Это бесполезно, говорят, она сразу всех посылает в одно место.

— Ну, или письмо ей напишу.

— Была бы пьеса, а то…

— Это пьеса, Анвар, пьеса! Сейчас не так уж и много таких пьес.

Он, наверное, сумасшедший или просто чувствует, что если будет критиковать ее, то все для нас кончится.

— Это тебе так кажется. Тебе одному. Ты — айнэ, без цвайнэ.

Мне было весело в своем отчаянии, и я злился, что я отчаиваюсь лишь из-за этого, и я не хотел чувствовать себя, видеть, думать, переносить себя.

— Может, нам выпить, что ли?

— Я вот все молчу, Анвар…

Мне показалось, что он сейчас начнет ругаться.

— …а ведь сегодня такой день! Сегодня день рождения Эммануила Хаимовича… ну, Лифшица. Придем и тут же выпьем.

Я засмеялся.

— Да, 26 апреля.

— Он Телец, выходит?

— Да, по поведению Телец. Попробуешь эту печень трески? Вот так всегда у меня. Лифшиц тоже говорил: «Вы все про бога и вдруг про морковку».

— Вкусная эта печень, без горечи.

Он отвернулся, и я видел, что он щурится и улыбается у плиты от спокойного счастья, наполняющего его.

— Я тут гулял и вдруг понял, что ты прекрасно отобразил этого Суходольцева, это не плоско, это просто очень сжато. Ты молодец. А во мне присутствует такое чувство, что я как бы и не жил, не присутствовал в этой жизни, и не особенно старался, может быть, это у меня от матери?

— Просто ты поэт, поэт устного творчества.

— Ну-у… ла-адно… Нужен режиссер, который смог бы развернуть твою пьесу. Вон, даже у Чехова в Александринке… — начал он и осекся.

— Да уж, Чехов.

— Пойду, ёпт таю, и позвоню Радушевской! — твердо сказал он.

По тому, как я ждал его, я понял, что еще все-таки надеялся на что-то. Он вернулся растрепанный, растерянный и виноватый.

— Да-а, — тянул он и хихикал.

— Что?

— Действительно. Она меня послала, куда и сказать нельзя.

— А я что говорил.

— Я не ожидал, конечно, да-а.

— Ты знаешь, — деловито говорил я. — Я еще подумал о том, что «голубое» уже устарело, это надо было лет пять тому назад написать, вот тогда был бы взрыв.

Как бы мне хотелось говорить все это про другую, про чужую пьесу.

— Но где мы были лет пять тому, — в его голосе был укор. — Нет-нет, — спохватился он. — Там даже не в «голубизне» дело. «При чем тут это»? — как сказала бы друг Цветаевой и Пастернака Елена Ефимовна Тагер.

— Вот именно.

— Чайник сюда, — по-женски шептал он. — Так, эту кастрюлю уберем… Масло, наверное, сюда определю… эту кость собакам вынесу, бегают в своих драных шубенках, — пришептывал он. — Включу тихо. Моцарта поставлю, сороковую симфонию, — обшептывал он все свои действия.

— Ты такой смешной, когда Моцарта слушаешь, — засмеялся я. — Ты меняешься, как будто всегда надо меняться, когда Моцарт звучит.

— Да?

— Угу. Я потише сделаю, — сказал я. — Так много звуков в нем, что они раздражают. Странно, что он тебе нравится, этот попрыгунчик, этот устаревший музыкант.

— Моцарт?!

Смотрит в потолок, глаза его блестят, дергается кадык.

— Конечно, устаревший, он меня, например, вообще не трогает, если только я не притворяюсь.

Мы молчали. Выкипал чайник. И как всегда неожиданно из крана пролилась вода и резко оборвалась.

 

тринадцать

Было уже тепло на улице и очень мягко в доме и безысходно. Тело зудело и чесалось, словно бы изнутри. Я побрился. Потом подбрил волосы на груди. Потом вспомнил, как он хотел укутать меня в простыню, вспомнил, как он жалел того мальчика, торгующего зимой виноградом. И тщательно выбрил все свое тело, я — маленький мальчик. Мне и самому было приятно, член стоял, когда я брился, будто я занимался сексом с бритвой. Посмотрел на свое тело в зеркале и ужаснулся. С удивлением я обнаружил, что это было почти женское тело. Я вдруг окончательно понял, какую невероятную силу имеет женское тело надо мной, как мучительна мне его недоступность и как желанна его сладость и красота, сравнимая с ужасом смерти. Я увидел, что мое тело так же красиво, соблазнительно, как у женщины, в нем такая же страшная тайна. Я просунул и стиснул член между ног, чтоб его не было видно — тот же женский треугольник. Я снова почувствовал эту женщину внутри себя, и почувствовал-увидел ее нежную женскую оболочку, проступившую, задышавшую над моими жесткими мышцами. Я выгибал, изворачивал свое тело, стараясь делать это особенно по-женски, мучая и освобождая себя. Мне нужно было еще раз удостовериться, что и во мне есть это страшное, женское, недоступное и всевластное, и утешиться. Я словно бы сделал прививку женской сывороткой, залучил в себя женское. Теперь мне было странно, что я не задохнулся с тех пор, как красота и тайна женского открылась мне, враждебно отделилась от меня, поразила и поработила меня, ударила так сильно, что я забыл, куда шел, и блуждаю, сжимая свой член, как огниво в темноте, как последнее спасение. Если бы чуть более кожи и жира вот здесь, то были бы груди, это было бы тогда то самое женское тело. Абсолютно. У меня. Значит, и у женщин есть часть от моего тела. Мы одинаковы и равносильны, как волны в море. Вот, точно так выгнулась бы женщина, а если вот так прислонить ладонь, то я будто бы прикрыла грудь, а если вот так сдвинуть палец, то выскользнет мой сосок. А если вот так раздвинуть ноги, то это будто бы он, там сзади, просовывает свой член, и я могу даже на него опереться. А если вот так прогнуть талию, чуть повернуться, расслабить эту мышцу на ляжке, то абсолютная женская нога и выпуклая ягодица, если бы я увидел в зеркале такое женское отражение, то я бы желал его, я мог бы онанировать, вспоминая ее.

И я еще раз удивился той незаметной боли, которую, оказывается, постоянно и так долго носил в себе. Станок «Жиллет» соскреб с моей кожи этот слишком мужской налет, открыл мне женское, мое личное и немного успокоил и утвердил меня на этой земле, я не чувствовал себя теперь одиноким, ущербным изгоем рядом с убийственным женским телом. И я снова и снова подходил к зеркалу, уравнивая свое мучение с обычным женским телом, таким же, как у Светы, или у Флюры, у их подруги Маруси, у всех. Чуть более выпукло, чуть более вогнуто, всего лишь физика, и нет тут никакой тайны.

Замер и не мог выйти из ванной, боясь встретить мужчину — самого себя.

Я дам Серафимычу то, о чем он, может быть, подсознательно мечтал всю жизнь и чего больше всего боялся в себе.

— Я тебя хочу удивить, — сказал он с таинственным намеком.

— Чем? — я едва не рассмеялся.

— Я. Написал. Радушевской. Письмо. Такое, какое только я могу! Ах, какое письмо — проза настоящая!

— A-а… а вот я тебя сейчас точно удивлю!

— Что, что-то случилось?

— Не совсем.

— Что-то плохое, скажи сразу, Анварик?

— Нет, наоборот, иди наверх.

— Не пугай меня, Фонарик.

Я разделся в ванной и на голое тело надел плащ. Сейчас поднимусь и распахну перед ним плащ. Он сидел в нашей комнате, она казалась маленькой. И вдруг я смутился и понял, что я не могу.

— Чего ты?

— Ничего, я хотел тебя поразить, — сказал я и еще больше смутился.

— Ну что такое? — уже раздраженно спросил он.

Я прошелся перед ним, зная уже, что не смогу, а потом распахнул плащ. Он вначале ничего не понял, а потом гаденько захихикал.

— Ты что… ты что сделал?! — восклицал он и хихикал.

— Я хотел быть как маленький мальчик.

— Ты что?! Я что тебе, старый пидарас какой-нибудь?

— Тебе не нравится?

— Что я, пидарас старый?

— А-а.

— Ты что, весь побрился? Ну ты… ты что обо мне думаешь, что я, старый пидарас…

Ему нравилось повторять это, нравилось чувствовать себя здоровым мужчиной, убеждать меня в этом. Ей противен был его грубый смех, его мужской взгляд, его мужское, насмешливое и пренебрежительное удивление перед патологичным, безвольным и похотливым женским телом, унижающимся перед ним. Я почувствовал её несуразность, нелепую недоделанность и разделенность и знал, что она всегда будет чувствовать свою недоделанность, несуразность и разделённость.

Он снова удивленно захихикал. И ей, безмерно обиженной, как будто бы нравилось все это терпеть, ей было сладко это унижение, это неожиданное неприятие, но где-то там под спудом она уже знала, что когда-нибудь отомстит, так сложится все, что ей придется отомстить.

В конце апреля, в среду, он уезжал в командировку в Крым по заданию своей редакции.

— В Ялте сейчас расцветает иудино дерево, — сказал он у вагона. — Апрель — самое лучшее время в Крыму.

— Да-а, хорошо тебе.

— Съезжу, тем более что фирма все оплачивает. Мать повидаю.

— Да-да, поезжай, надо повидать.

— До встречи, Степной барон! Дождись меня…

Поезд тронулся. Он, выпрыгивая из-за спины кондукторши, махал и махал мне кепкой.

— Мужчина! — отпихнула она его. — Хватит полоскать шляпой.

 

четырнадцать

Мягкий свет фонарей. В разбухших почках клена что-то от разбухшей вагины и возбужденной головки члена.

Ходил целый день. Вдруг увидел — девочка села на корточки помочиться, я потом понял, что это бульдог, и стиснул челюсти.

Делал все что угодно, лишь бы не подходить к столу, и потому позвонил Свете — у нее экзамены. Позвонил Марусиньке просто, чтобы узнать о Кларке, дальней знакомой Асель.

— Клара уехала в Киргизию и оттуда позвонила мужу, что, мол, больше не вернется к нему, — как-то по-родственному сказала она. — Потом передумала, все-таки поедет с ним в Турцию…

— A-а, яа-асно…

— Я тут уборку делаю, — говорила она домашним голосом, и вдруг вскрикнула: — Ай, ай, брось, ну-ка брось… подожди, тут моя собака клей «Момент» прокусила. Кен! Я кому сказала, Кен?!

Неожиданно для себя весело и равнодушно пригласил Марусиньку на выходные, памятуя об ее большой груди и чувствуя себя менеджером среднего звена, который каждые выходные делает шашлык и ходит танцевать.

С потолка свисали груди и трепетали. Я разделся догола. Он был ненормально маленький и вялый хоботок, но он стоял. Он теперь стоял, даже когда был вял. Мыл полы. Придумывал самые тугие набедренные повязки, и, терзая половую тряпку, напрягал мышцы, изгибался и скручивался, это Она стягивала и мучила, хотела сделать больно телу, из которого не могла выскользнуть, она билась и стенала во мне.

Утром с удовольствием выпил баночку джин-тоника — холодная тонкость жести, вспышки капель на солнце. Как сладко пьянят и горчат напитки перед встречей с девушкой.

Марусинька шла от последнего вагона, в коричневом костюме и с таксой на поводке. Я ее сразу не узнал. Чувствовалось, какие у нее тонкие ручки, какие тонкие и стройные под брючками ножки. Она щурилась на солнце и кого-то искала. У нее веснушки пятнами на переносице. Прошла мимо.

Я пошел за нею и тронул ее за рукав. «Ты что же, не узнаешь меня»?

У меня почему-то всегда с нею был немного обиженный, насмешливый и недоверчивый голос.

Шли долго. Такса смешно спешила через дорогу, короткие ноги казались отдельно от тела.

— А как ее зовут?

— Это мальчик, он — Кен.

— Кен, смешно.

Я радовался, что она в костюме, я предложу ей переодеться. Шел и колдовал, чтобы не было Сыча.

Она переоделась, и ей было радостно. Приятно угадывать ее тело под моей красной майкой и синими спортивными штанами, и странно и мило, что моя одежда такая большая на ней. Мне хотелось быть мягким, утонченным и чудаковатым, что-то особенно сексуальное было в этом, и в том, что я как бы и не думал о ней, как о женщине. Жалел, что у меня нет кашемирового кардигана.

Мы выпили кофе, медленно, будто оттягивая нечто. Потом она замачивала мясо в вине. Мысль моя перескакивала с одного на другое, я мог рассказывать ей о чем угодно и потому молчал, задыхаясь от радости.

— А ты знаешь, Марусь, как я шампуры сделал?

— Как?

— Я распрямил железные плечики для одежды.

Её смех показался мне таким знакомым. Кто же так смеялся?

— Марусь, а давай пока выпьем.

— Давай.

Я предвкушал, как радостно выпью с ней, как приятно мне будет напиваться.

— Это одно из самых дорогих крымских вин «Мускат белый Красного камня». В Англии эксперт профессор Тейчер сказал, что это вино неуважительно пить сидя.

Она торжественно встала, слушала и улыбалась.

— Граф Воронцов вместе с крымскими татарами раскопал корешки винограда, который высадили еще древние греки. Из этого винограда стали делать массандровское вино. Массандровским хересом даже лечили Брежнева…

Мы выпили. И я вдруг поразился тому, насколько обычный, даже неприятно сладковатый вкус у этого вина. И ей тоже, по-моему, не понравилось.

Когда нам нечего стало делать, то и говорить было не о чем. Я сидел и щурился на солнце. Странно было представлять, будто ее нет. Мы полезли с ней на чердак, может, поцелуемся там. Мы что-то исследовали, замирали над какой-нибудь чепухой, но поцеловаться не могли. Показалось, что она обо всем догадывается и тоже хочет, но не может решиться. Потом смотрели из оконца на парк Дома творчества, долго, но так и не поцеловались. Смотрели вперед, ничего не видя, чувствуя только свое присутствие.

— Что-то такое пионерское есть в том, как мы тут лазим, — сказал я.

— Что? А-а, да, — кивнула она, не выходя из своей напряженной серьезности.

Вдруг показалось, она совсем не хочет целоваться. Я напрягался, расслаблялся, водил глазами из стороны в сторону.

Ночью, у костра, прижался к ее плечу.

— Может, у нас что-то получится? — шевелил я немеющим языком, и мне хотелось, чтобы она меня не расслышала.

— Нужно быть уверенным в этом, — сказала она. — Не нужно говорить — может… Кенни, Кенни…

Такса бегала в темноте, как большой зверь, и каждый раз возвращалась, проверяя нас, глаза ее горели у костра.

— Скажи какой-нибудь тост, — попросил я.

— Если я скажу, то все испорчу.

— Я столько выпил вина в этом году, что у меня слюноотделение усилилось, — лениво говорил я.

Сквозь ветви чернел дом, и только на втором этаже глубоко, просторно и таинственно светили узкие окна нашей с Суходоловым комнаты.

Потом она легла на кровать, а я на полу.

— А ты веришь в любовь? — спросил я у нее.

Она молчала, и казалось, что она заснула.

— Да, наверное, но когда доживаешь до какого-то момента, то, кажется, что ее уже и нет, а что-то другое…

Она замолчала.

— Другие привязанности какие-то, но она есть, лучше, если б она была.

Кен ночью спал то у нее, то со мной.

Утром ходили за водой на источник. Стучал дятел, я увидел и показывал ей на него. Она долго не могла увидеть.

— Черемуха уже зацвела, к холодам, — сказала она.

— А знаешь, как в Крыму называют черемуху?

— Как.

— Акация. Белой акации гроздья душистые.

— Значит, это акация. Ты так много знаешь про Крым.

— Да-а, знакомый один рассказывал.

— Кто?

— Алексей Серафимыч, писатель, он сейчас в Ялте.

Звонил Гарнику с Ксенией. Сказали, что приедут. Радостно и смешно, как будто я соскучился и хотел общаться с ними, больше чем с Марусей.

— Хочешь, я покажу тебе, где живет Советский Союз?

И мы пошли с ней в старый «писательский» магазин. Купили курицу. На полке вино «Агдам» и «777».

— Давай купим «Агдам»! Это азербайджанский портвейн. Вот когда я слышу «Агдам», то сразу вспоминается Советский Союз, ночной парк, скамейка с вырезанными на ней словами, вкус этого вина и чего-то тайного, запретного.

Купили два «Агдама». Липкая бутылка.

— Хотя я в Советском Союзе не пил. Первый глоток вина сделал после перестройки. Ты чего смеешься?

— Нет ничего.

— Так, говори?

Она показала тонким пальцем внизу этикетки. Там было написано: «Произведено и разлито ООО „Галда“. Московская область, г. Долгопрудный».

— A-а, ясно.

— Тебе бы тоже пошло это имя.

— Какое?

— Агдам. Мужественное такое.

— Как Адам, да?

— Нет, Агдам, так лучше, мужественнее. А что означает твое имя?

— Анвар с арабского — лучистый свет.

Она кивнула и замолчала, значительно и романтично клоня голову набок.

Сидели на лужайке за домом. Пели птицы, совсем по-летнему гудел шмель, осыпались оболочки почек, новорожденным глянцем блестели листья, по-новому подчеркивая изгибы ветвей и разделяя лес на высокие ярусы. На ветру листья трепыхались младенчески безвольно и каждый по отдельности, некоторые задирались и тонко вспыхивали на солнце и тогда по всему лесу метались тени. Удивительно приятно было это вино, как будто «Агдам» — вино нашей встречи. Снова пошел звонить Гарнику. Теперь хотелось как-то нарушить эту нашу уединенность с ней, о которой я так мечтал. Я ждал приезда Гарника и Ксении, словно чего-то специального. Хотелось разрядить эту ситуацию между нами, мы стали ближе друг другу, и теперь хотелось независимости, как в метро. Казалось, что на фоне Гарника и Ксении я снова стану самим собой, отстранюсь от Маруси, и буду виден ей с другой стороны; с ними я смогу более равнодушно регулировать наши отношения с нею. Все будет как надо, вот только их дождемся. Я думал, что уже не застану их дома. Но трубку сняла Ксения.

— Вы чего?! Я думал, что вы уже едете! Я же вас жду!

— Анвар! Мы поссорились! — кричала Ксения в запале ссоры.

— Знаете кто вы?

— Кто?

— Вы — суки!

Она бросила трубку.

Я вернулся и выставил в окно магнитофон. Выпили еще. Потом залаял Кен… Глаша, она шла мимо штакетника, окликнул ее и позвал к нам.

— Это Глаша.

Она смотрела на Марусю с детским любопытством. Кен злобно лаял на нее. Я общался с ней насмешливо, с неким вызовом. Приятно было общаться с нею, чувствуя рядом присутствие Маруси. И ее настороженное поведение сменилось на хозяйственное и покровительное к Глаше, я заметил, что Марусе стало легче. Я очень приятно опьянел, появилась прослойка между мной и миром, и приятно было играть все пьяные манеры всех пьяных людей, радостно чувствовать, как забавно и сладко это получается.

— Девчонки, зимы не будет в нашей жизни! — пьяно махнул рукой и прицыкнул. — Пошлите танцевать.

Вдруг закрутилась посуда, бутылки, завертелся Кен, мазнула сладкая ветка по губам.

— Ох ты… ничего… чуть не упал… иди вперед… ха-ха…

Солнечная, испещренная, зияющая кухня. Я на полную громкость включил магнитофон. Двери распахнуты настежь, янтарный дым колыхался в окне. Косые солнечные полосы на газовой плите, блеск полировки, наши отражения на ней. И все такое мягкое, ускользающее, возбужденное, жаждущее. Я напился из чайника и придумал это: набрал в рот воды и, с хохотом расплескивая губы, обрызгал их.

Они закричали от неожиданной радости, искренне, как только выпившие девушки могут.

— Ну-у, Анвар, кердык-бабай тебе пришел! — смешно остервенела Маруся.

— Все-все! Простите отморозка, больше так не буду, — смеялся я.

Они замерли в притворно-агрессивной обиде. С ухмылкой вызова, я схватил чайник и по очереди выпрыскивал воду из носика на каждую из них, при этом слегка ударив Марусю по макушке. Быстро потер ее, как нежному, уязвимому другу.

Если сейчас зайдет Сыч, то все будет кончено для меня и для…

Они кричали, сбоку ударила вода в глаза, нос, рот.

— Ах, так! Ах, вот так! — вскрикивала Маруся. — Мочи кренделя!

Наши чайные кружки в их руках. Я схватил чайник, но он был пустой, и я откинул его в сторону, за холодильник. Сияет залитый пол. Глаша поскользнулась и коротконого упала, подпрыгнула на попе. Маруся по-хозяйски, дружески подала ей руку и тоже упала. Я протянул им руки, схватили, потянули на себя, упал, стараясь падать в сторону. Рычал, скулил Кен, отпрыгивая от нас. Клонил головку и лаял.

— Стоп! Стоп, ребята! Нам надо выпить!

Я разлил вина. Вода с кончиков моих волос капала в стаканы.

Сейчас зайдет Сыч, и все…

— Смотрите, как пьют югославы!

— А ты что, югослав?

— Херослав… Ты тормоз, что ли, Глаша?

— Она не тормоз, а медленный газ!

— Да!

Я взял зубами полный стакан вина, отклонил, натянул кадык…

Стекло хрустнуло, и вся моя грудь была в вине.

— Слушайте, этого не должно быть, это же французское стекло, оно не бьется! — мельком увидел, как на черной иконке Серафимыча сияют только золотые нимбы святых, и махнул рукой в душе.

Глаша подкинула стакан, он упал и тоже разбился.

— Невероятно! — сказал я. — Смотрите.

Я взял кусок стекла зубами, надавил и раскусил его. Глаша сморщилась.

— Видели?!

Я включил кран, набрал пригоршню воды и ливанул на Марусю, волосы мокро облепили ее лоб. Ее груди метались под моей майкой, прислонилась к стене спиной. Я изо всех сил прижался к ней, целовал ее мокрое лицо, ее губы, будто пил.

— О, у тебя губы в крови! — сказал я и отер их ладонью.

— Это у тебя губы в крови! — засмеялась она.

— А, да, это когда я стекло кусал, — и почувствовал вкус крови.

Маруся выскользнула. A-а, в туалет. Я набросился на Глашу, прижал ее к стене.

— Отстань, у тебя губы в крови, у тебя губы в крови!

— Обещаю — зимы не будет в нашей жизни! А давайте переоденемся, как на карнавал и сходим еще за вином! — пьяно, развязно и смешливо говорил я. — Пошлите, там наверху моя одежда.

Они переодевались в мою мужскую одежду.

— Я не подглядываю, — сказал я и обернулся. — О-о, боже, что я вижу! Извините, извините, я не смотрю, — смеялся я, отворачивался и снова смотрел, как они переодеваются, как мелькают их руки и вздрагивают сырые груди.

Все люди виделись, как за теплым мутным стеклом. Странно было, что они возвращались с работы. В магазине Маруся взяла себе большую банку пива. Она не могла открыть банку. Я взял банку, рванул, открыл и впихнул в ее ручки. Я уже чувствовал его тяжесть внизу и связь с тем, что было у нее там, под моими большими брюками. Она пила. Меня удивило, что столько жидкости умещается в ней. Я вдруг увидел, что руки ее дрожат. Глаша встретила знакомых девчонок, смешно было, что они младше ее лет на десять. Я увидел, что у Маруси вздрагивает челюсть, и она как-то сгибается. Глаша ушла с этими девчонками.

— Приходи, Глаш, — сказала Маруся.

— Не приходи, они не художественные, бездну них нет.

Она уже не могла скрыть свою крупную дрожь. У порога целовались.

Раздевались и поднимались по лестнице. Я вышагивал из брюк. Такая легкая, я просто поднимал ее, держал одной рукой, а другой сдергивал тонкие веревочки и ажурные лоскутки. Опустил ее на кровать, и так удивило ее тело, что я даже замер. У нее была особенно чистая, такая белая и такая тонкая кожа, что казалась прозрачной, а под нею что-то белейшее с синевой. Казалось, что на ее бедрах какие-то тени, казалось, что кожа ягодиц просто жидкая. Розовое, кисельное вздрагивание сосков. И легкий рыжий пух волос на лобке и особенно выпуклые и темные ее губы между белых с веточками вен ее ног. Рядом с ее изогнутой, стеклянно-прозрачной полоской, мое тело казалось особенно крупным, мощно тяжелым и волосатым. Кен метался по комнате, убегал вниз, лаял и снова взбегал по лестнице. Страшно ложиться на нее всею тяжестью, и так жестко выпирал ее лобок, и так мягко и тесно было у нее там. Снова лай Кена внизу, потом ветвистый и быстрый скреб когтей по лестнице.

Я не выдержал и засмеялся, затрясся на ней.

— Что? Ты чего? Ты смеешься? — испугалась она.

— Тихо, тихо… Знаешь, что сейчас делает твой Кен?

— А? Что? Где он? — трезво испугалась она.

— Он трахает мою ногу.

Она тоже затряслась всем телом, и я чувствовал, как все сжимается там, внутри у нее.

Потом звонок. Я дернулся от нее. Она вскрикнула и с обезьяньей ловкостью схватила меня.

— Кто-то пришел.

— Подожди, не уходи, — удержала она меня.

— Кто там?

— Это я.

— Глаш, подожди там… на кухне! — кричал я, сдерживая дыхание, чувствуя, как от каждого крика он напрягается внутри ее трубки.

Я бросался на нее, бился и колотился, не боясь сделать ей больно, уже почти не чувствуя ее. Я оглох, и все нарастал этот сухой зуд, распухал, а она все туже сжимала и остро расчесывала его, он влажно вспыхнул, лопнул и покатился в нее, подбрасывая своими взрывами мое тело.

И я заржал во все горло, таким глупым показалось все это: и серьезность Маруси, и наша общая нерешительность в начале, мои мысли, и то, что Глаша внизу как бы ждет своей очереди. Ее лицо исказилось.

— О-о, о-о-ох, это твой Кен, он меня щекочет! — всхлипывал я.

— А ну-ка, Кен, я кому сказала! — засмеялась она.

— Странно, Марусь, но он ведь понимает, чем мы занимаемся, раз делает со мной такое.

Я тихо отстранился, медленно и все еще твердо и как-то необычно крупно вытянулся из нее. На ее теле мои особенно черные волосы, красные пятна и будто бы какие-то вмятины. Спокойными жидкими кругами подрагивали груди.

— На, вытрись, Анвар, — она протянула мне свои трусики.

Потом я спустился вниз, радуясь, что могу не оставаться с ней наедине.

— Он ушел и не пришел, он обещал придти! — со слезами кричала Глаша.

— Кто?

— Во-ва!.. Я одна, пришла, а вы там трахаетесь…

— Ну ладно, ладно, Глаш, успокойся.

Я успокаивал ее, обиженная, она долго не чувствовала, что я ласкаю ее грудь, а потом оттолкнула руку. Потом спустилась Маруся. Она успокаивала ее обстоятельно, мягко и нежно, уже с осознанием того, что произошло между нами. Казалось, она вся размякла, отсырела. Я пошел в туалет, посмотрел в зеркало и увидел у себя на голове кок — смешно торчат волосы над лбом, как часто после этого.

— Ей сорок лет было, и она уже не верила в любовь, — говорила Маруся. — Но появился мужчина. И она даже забеременела, скрывала какое-то время, ее отговаривали, но она родила здорового мальчика. Живут счастливо.

Маруся посмотрела на меня мягко и застенчиво. Я прижал ее к себе и сразу почувствовал его тяжесть.

Мы выпили тонкую бутылку «Хванчкары». Потом они меня брили.

Вначале Маруся, сидя у меня на коленях. Потом Глаша. Когда Маруся была в туалете, я щупал под майкой груди отрешенной и ленивой Глаши. Потом она ушла искать Вову. Я целовал Марусю, а она смеялась.

— У тебя одна половина лица выбрита, а другая нет.

— Давай, добрей меня!

Мы разделись догола. Она замазала мне все лицо пеной.

— Ты что, и брови хочешь сбрить?

— Ты что, нет, конечно, так получилось.

Я измазал пеной ее груди, и они приятно выскальзывали из рук. Я поднял ее на свои колени. Она смотрела на меня, и странно было видеть ее отсутствующие, обращающиеся внутрь себя глаза. Я двигал ее на себе, она замирала, и забывала брить меня. Казалось, что я вижу, как он изнутри шевелит стенки ее живота.

Сжимал ее подсохшие липкие груди и думал о том, что будет, если сейчас войдет Сыч, думал о Суходолове, о Ялте.

— Яй-а… похудела, и… они… тоже уменьшились.

— Кто? Груди?

— Да… они, оказывается… тоже худеют.

— А-а…

Потом она приоткрыла рот, скосила глаза на мое ухо и часто задышала.

Она не могла видеть, как Кен, высунув язык, усиленно работает над моей ногой.

Почему именно меня, а не ее. Может потому, что она хозяйка, вожак?

Сдерживал смех из последних сил, отворачивался. Вдруг посмотрела так, будто впервые увидела, склонилась и скрипнула зубами над моим ухом.

— Дом помоги мне, помоги, отведи в сторону Сыча, отведи его…

— Иди, посмотри на свое лицо, — сказала она.

Я пошел в ванную. Все лицо было в крови и даже ухо.

Меня радовала и волновала ее ненасытность, казалась игрой, показной сексуальностью, как это всегда бывает в начале. Я опасался той агрессивной силы и неутомимости, которую она умела вызывать во мне, и я утомил, измочалил, безжалостно использовал ее. Удовлетворенный, я с насмешливой и высокомерной благодарностью оставил ее в покое, и тем более поразился, когда понял, что она просто ждала меня, это она дала мне время отдохнуть, чтобы начать все снова.

— О, Маруся! — вздыхал и смеялся я, скрывая свой испуг. И что-то эротически-блядское было в самом звучании этого имени.

Казалось невероятным, что женщина может выделывать такое. Это был танец пизды. Она танцевала с ним брейк-данс в тесных эластичных коридорах. Она почти растворяла его в себе, и своими твердыми крупицами я чувствовал дрожание кончиков ее грудей, движение трубок в ее горле, жар ее глазных яблок, чувствовал все вены ее горящей кровеносной системы. Мне хотелось разорвать ей рот.

Видя это бешенство и безумие, смешно было вспоминать, как я не мог поцеловать ее на чердаке, как она отстраняла-приближала.

Она снова взобралась на меня, когда мы проснулись среди ночи. Я не поверил и даже испугался тому, что он всегда подчиняется ей, будто у нее есть кнопка дистанционного управления для него. Я чувствовал только болезненную твердость его оболочки, внутри же он был вялый, как сырая вата, как кишка. Я вдруг резко проснулся под ней, проснулся от ее рук, стиснувших шею, как спортивный снаряд, от ее острых локотков на моей груди, и возненавидел ее, захотелось ее задушить, стукнуть головой об стену, но он послушно и невыносимо разбухал в ней. И когда это снова подобралось, подступило и произошло, мне показалось, что сперма красная, что я кончил в нее кровью.

Утром было такое чувство, что он проснулся вместе со мной или даже раньше. Смешно было убирать с себя ее руки и ногу, будто за ночь от меня отпочковался странный отросток. Она не отпустила меня и снова нажала эту странную кнопку на нем. Она улыбалась в полусне, а я двигался, зато брюшной пресс подкачаю.

— Зубную пасту забыл купить! — вдруг кончил и одновременно вспомнил я.

Она засмеялась.

— Смешно… всегда так…

— Не знаю, это у вас, мужчин, наверное, всегда так?

Я радовался, что уйду мыться и останусь в ванной один. Но она постучалась в дверь, я открыл.

Смущаясь и будто бы обижаясь, она показывала синяки и кровоподтеки на своем теле.

— Когда моешься после этого, — сказала она со значением под струей душа, — то саднит натертые коленки и локти…

И я вдруг вспомнил такие же Аселькины слова, даже ее интонацию услышал.

— О чем ты думаешь, Анвар?

— Так, ни о чем.

— Нет, ты о чем-то подумал.

— О тебе… Марусь, мне иногда кажется, что ты можешь завязать его на мне бантиком и сделать подарок самой себе.

— Что? — испуганно нахмурилась она.

— Ты так двигаешься сверху, что можешь завязать его бантиком! — я со смехом показывал на свой член.

— А-а, — поняла она и шутливо-обиженно добавила: — Приличный человек после этого предлагает девушке жениться.

— Знаешь, Марусь… Я когда-то из одного только чувства приличия женился. И что из этого вышло — и ей и себе жизнь испортил.

— Да-да, — с серьезным видом кивала она головой. — Смотри, Анвар, у тебя растяжки здесь, как после беременности бывает.

— Ладно… Давай лучше кофе с мадерой выпьем!

— Ты хочешь напиться, Анвар?

— Нет, просто для вкуса.

— У тебя какая-то тревога в глазах, блеск такой трогательный…

Было сыро, и когда мы шли за водой на источник, снова видели много дождевых червей.

— Червь кольчатый, — сказала она. — Гермафродит, откладывает яйца в коконы.

— Ничего себе! Точно?!

— Да, я же биолог по образованию.

— Это удивительно!

Оставили баллоны с водой и лежали в траве на откосе, смотрели на серые облака. Лицо уставало от рассеянного солнца и фальшивой улыбки. Она кинула палку, и Кен просто побежал, не прослеживая траекторию ее полета. Он бежал так, будто был в большой обуви.

— Поедем с тобой летом в Крым?

— К твоему знакомому писателю?

— И к нему тоже.

— А сколько ему лет?

— Почему он тебя так интересует, Марусь?

— Интересует? Нет, просто переклинило. Ищи, Кен, ищи.

Кен оборачивался на нее.

— Кена возьмем с собой, если он не будет ко мне приставать.

— Он будет приставать к твоему писателю.

Кен повернул на меня свою морду, еле видную в высокой траве. Он не мог найти палку.

— Да-да, поедем, — кивала она и щурилась на солнце. — Потерял, Кен?

Он прибежал без палки и скулил, словно это мы были виноваты. Она взяла другую палочку, взмахнула рукой, но не кинула ее, а Кен убежал, подбрасывая набок зад. Поискал и обернулся. Она кинула палку.

— Кажется, что слышно шум прибоя. А почему бы нам действительно втроем не поехать в Крым?

Она слушала меня и щурилась на солнце.

— Молодец, Кен.

Он принес палку и ждал, когда она снова ее кинет.

— Смотри, какие облака, — сказала она, кидая палку. — Низко так, кажется, черный дяденька выйдет из-за угла.

— Да, точно.

Кен принес палку. Она вздохнула и кинула её.

— Здесь облака кажутся низкими, потому что нет высотных домов.

— Да, точно.

Кен добросовестно принес палку и ждал. Она засмеялась.

Возвращались усталые. Я снова хотел сказать о Крыме и промолчал.

Она повернулась ко мне и так глянула, будто хотела, чтобы я сознался в чем-то, и промолчала.

— Марусь, у тебя тоже такой блеск глаз — сиротливый…

Легли спать все втроем и проспали до самой ночи.

— Давай гулять, как ряженые, — сказал я.

— Ура, давай, — сказала она, и что-то еще сказала и засмеялась.

Я вздрогнул, услышав звонкую мелодию ее голоса. Мы разделись догола, и я надел старый драный тулуп, а она — мою дубленку, которая была ей велика. Ярко горел свет.

— …….! — говорила и говорила она.

А я разглядел ее лицо. Оно неузнаваемо изменилось, как-то опростилось.

Её лицо, казавшееся мне еврейским, неопределенным, ускользающим, с этим взрослым, городским знанием жизни в глазах, вдруг стало лицом наивной деревенской девчонки, со счастливо блистающими глазами. Я почувствовал, что знал ее очень давно, когда ее сотворил бог для меня, а потом забыл и вот сейчас в эту секунду узнал. Я знал, что такое у нее будет лицо, когда она, в халате, будет ждать меня с работы и переживать, а потом будет рассказывать мне о событиях своего дня, будет жаловаться на кого-нибудь, а потом будет любить меня так, как это у нее одной получается. Удивительной красотой сияло ее лицо, а она даже и не знала об этом.

Новенькая синева весеннего неба, ярчайшая половинка луны. Высокие сосны кажутся под наклоном и составляют конус в небе. Сквозь их лапы выскальзывают звезды, то удлиняя, то укорачивая свои острые лучики. Одна из них крупная, словно ночное солнце. На жестяной крыше влажно серебрится лунное пятно, на котором покачивается тонкая остистая тень ветви. Холодно блестят все выпуклые части машин. Вдруг быстрое движение звезды — летит самолет. Какой-то интимный шорох и скрип молодой земли под ногами.

— Мы как пастухи, — сказал я. — Кнутика не хватает.

Она влюбленно смотрела на меня.

— Муххамед тоже был пастухом, — серьезно сказала она.

— А кто это?

— Ты разве не зна…, — она удивленно подняла брови.

Я засмеялся и посмотрел на нее, она тоже смеялась, и глаза ее счастливо блистали.

— Маруся, сука ты ебаная, убить тебя хочется!

— А ты пидор… хочется быть в тебе, хочу быть тобой! Хочешь, умру?

— Верю.

Утром рассматривал ее тело и так удивился, что даже разбудил ее.

— Что, Анвар, что?

— Это невероятно — я вижу, как в твоих венах пульсирует кровь!

— У тебя что, рентген в глазах?

— Нет, ты сама посмотри — у тебя прозрачная кожа.

— Да, надо же, не обращала внимания.

В обед она уехала. Завтра ей на работу. Было жарко. Я стоял на крыльце.

Потом увидел на улице Глашу. Я вошел в дом и вышел, и поймал себя во времени на этом крыльце, и понял, что я схожу с ума, что я не могу без женщины. Я приложил ладонь к ширинке — он был измученно вял, но где-то там, в глубине он напряженно дрожал, и яйца поджались твердо, как грецкий орех. И я вдруг почувствовал, что я не хочу женщину, потому что женщина будет только краткой передышкой перед еще большим мучением, я только буду бесконечно скользить по их спинам, непрестанно желая страшного и неизбывного, чего требует этот срединный бесполый монстр.

Выпил бутылку вина и вышел. Жарко. Вокруг теснятся мясистые, жирные листья. И как ужас какой-то отделилась от скамьи Глаша. В молчании мы шли рядом. В Парке Дома творчества в этой душной ночи я коварно напал на нее. Даже ничего не говорил, только какие-то сексуальные энергетические сгустки в виде слов. Я повалил ее на скамью, снял трусы, показавшиеся детскими, и ткнулся в нее топором лица.

— Ты же любишь Марусю… ты ее любишь… Мне она нравится…

— Хватит! — вскрикивала она и сильнее прижимала мою голову. — Я Вову люблю!

Тошнило. Я поднял голову и увидел парящие в ночи снежинки.

Отдышался и снова ткнулся меж ее ног.

— Еще! Да, так-так… Вова!

Сдерживал тошноту, и эти скользкие кулачки вращались в моем горле, снова сглотнул, и там что-то провернулось, хрустнуло и комковатой струей ударило через рот и нос, я сблевнул, и еще раз рыгнул прямо туда…

— Дуряк, дуряк! — кричала она и закрывалась, отряхивалась ладошками.

— Фу ты дуряк, ай, щипет же, фу!

Подошел к дому и отшатнулся в ужасе — на дорожке, у ступеней, в свете голой лампочки, копошились черви. Так много, будто кто-то специально набросал их. Это были ненормально вытянувшиеся, розовые, бежевые, коричневые, красные и полосатые дождевые черви, клубками и отдельно.

Почувствовал ее трусы в своей руке.

 

пятнадцать

— Как таинственно, будто заговорщически перекликаясь, по-хулигански поют соловьи на кладбище… какие-то разбойники… О, боже, как здесь все изменилось! — радовался Суходолов. — Зелень как будто выдавили под поршнем, трава стиснула дорожки. Я бы не узнал наш дом. Какой хороший у нас дом! Как здесь хорошо, Фонарик. За нашими окнами лес. В лес входишь, как в просторную комнату. Как ты чисто все убрал, как сияет все в ванной… А это что такое? Красивое…

— Это заколка женская… Я сестре купил.

— О, давай в лесу посидим, откроем наш сезон, отметим? Ведь я привез тебе завещание, Фонарик, видел бы ты, как тряслась эта старуха перед нотариусом, как она все время забывала твое имя.

…………………………

Ну и что ж, буду вечно послушный я.

От судьбы все равно не уйдешь.

И на что нам судьба равнодушная…

Э-х, нет любви, мы и так проживем…

Э-э-э-х, что мне го-оре…

Жизни мо-оре надо вычерпать до дна-а-а. А-а-а.

Не уходи, тебя я умоляю!

Слова любви сто крат я повторю. Пусть осень у дверей, я это твердо знаю.

Но все ж не уходи, тебе я говорю. Наш уголок нам никогда не тесен. Когда ты в нем, то в нем цветет весна…

— Этой весной очень много чуларки, то бишь мелкой кефали у берегов. Моря не видно за спинами рыбаков. Нашли занятие. Продают ее тут же, за пять рублей килограмм. Сидит старик в большом кресле, рядом надпись: «Учу рыбалке — 5 гр.». Смешно так.

— Саня Михайловна передает тебе привет. Она ни к кому так не относилась, как к тебе. Прониклась. Я думал, она уже никогда не выучит твое имя.

…………………………

Открытое окно в лес. На подоконнике магнитофон.

— Интересно, какое твердое это «Че», у Лещенко: «Ну и Чь-то ж», слышно какой раньше был русский язык…

Мы бросили на землю тулуп и наши дубленки. Свеча крупно освещает листья травы, и только от наших движений вздрагивает огонек.

Что, я не понял?

Да, смешно.

Да-а…

…………………………

Да, это точно про наш уголок.

Это как будто Серафимыч про меня поет.

Дрожащие соски Маруси.

Спины рыбаков.

…………………………

Не бьется да сердце верное.

И одинок я вновь.

Прощай, ты, радость светлая, прощай моя любовь.

Разлука, ты разлука, чужая сторона.

С тех пор, когда граненые упали да со стола.

Мне на полу стаканчиков разбитых да не собрать, и не кому тоски своей и горя рассказать.

Но я Сибири, Сибири не боюся — Сибирь ведь тоже Р-Р-УС-С-Ская земля!

— Это Вадим Козин.

— Д-да, а я раньше не слышал, да.

— ……, — что-то неразборчивое от смущения.

…………………………

Настоящий крымский вкус вина, после глотка во рту много сладкой слюны.

Так жалко было его мальчишески склоненной головы, моргающих ресниц, его маленькой фигурки, этой высохшей ручки.

Таинственно и с какой-то граммофонной громкостью звучали песни в ночной тишине. Странно было смотреть из темноты леса в яркий освещенный уют комнаты. Вдруг увидел абажур и тени его кистей на серых обоях, черные тонкие ветви плюща, зависшие в рамке окна.

Рядом со мной высунулась ветвь, кажущаяся в темноте особенно пышной, пенящейся, она словно бы гордилась своей красотой. Лес мягко громоздился сзади.

Какой странный переливающийся в небе звук самолета.

Тусклый сырой блеск паутины на плюще.

— Как таинственно скрипит на ленте граммофонная игла, и кажется, что они там сидят, а мы только подсматриваем, подслушиваем и эти песенки, кому-то казавшиеся пошлыми, навсегда останутся в душе трагедией времени, изломанной судьбой их исполнителей…

…………………………

Лицо Сани Михайловны.

Обнаженное тело Маруси.

Как будто на кухне тридцатые годы.

Рояль играет так, будто утро, и мы сейчас будем делать гимнастику.

Как будто и в лесу, и далеко вокруг нас тоже тридцатые годы.

…………………………

Нам с тобой, душа моя, жизнью жить одною. Жизнь вдвоем так хороша, а врозь злое горе. Эх ты, тари дари-рам.

Эх ты, жизнь, моя жизнь, сердцем к сердцу ты прижмись. На тебе греха не будет, а меня пусть люди судят. Ну и что ж, черт с ними! Черт с ними!

Меня Бог простит!!!

Благодарно кивает головой.

Две гитары за стеной жалобно заныли. С детства памятный напев: милый, это ты ли?! Эх ты, шутишь-любишь, шутишь-любишь, шутишь-любишь… А ну еще приба-авь!..

— Ты уже на вокзале был пьяный… Ты встречал пьяный… ты зачем… зачем ты пил…

…………………………

— Слышишь, он поет: ну и черт с ними, черт с ними, меня Бог простит!

Это про нас. Я тебя не брошу.

— И даже если мне кто-то скажет: Или я, или ОН, я скажу: ОН. То есть, если кто-то поставит выбор, я скажу — Он!

И я с особой силой чувствовал в этот момент, что я его никогда не брошу.

Вздрагивающая свеча, Суходолов, кружащиеся и в то же время стоящие на месте. Он открывает рот.

Мылся в ванной. И все будто за водянистой пленкой. Все вздрагивает и быстро встает на свои места. Обнимает. Наступаю на унитаз и край ванны. Обнимает, ловит, и я бью его членом в лицо…

…………………………

Все времена разные, но любовь одна и она вечная. Доброе, прекрасное, идеальное для всех моих чувств существо будет любить меня, ждать, все еще хорошо. Холодно, приятно, будто из стужи вошел в жарко натопленную баню.

Искаженное лицо: «Или я, или он!»

Да, я не брошу его, как Мороковы, Болотниковы…

Да, не то, насколько не то, насколько неудовлетворительно не то.

Лежать на животе… Руки надо подложить под лоб.

Хорошо, когда темно…

…………………………

Утро было пасмурное. На кухне горела лампочка, и от этого все казалось особенно мрачным. Тихо бормотало радио. Он стоял у плиты и варил борщ. Вода кипела с таким звуком, будто за окном идет дождь, и казалось, сейчас сверкнет синяя молния. Молодые листья старчески провисли на своих косточках.

— В такой вот день, сто лет назад, на рассвете Чехов навсегда покинул Ялту. Я иногда даже вижу коляску у ворот, и как он садится в нее… чи…оле…

— Что ты говоришь?

— Смотри, какие я свечи купил в Симферополе, они как будто заиндевели, и такой сладкий аромат… И блестки так сияют. Мы их сегодня зажжем.

— Что?

— А, сегодня дата такая.

— Какая?

Далекий певучий гул самолета, будто это естественный звук небес.

— …она прыгала с парашютом и ездила на мотоцикле, удивительно.

— Что, а-а… — я понял, что он снова вспомнил о Ролле. Он часто вспоминал ее, когда пытался объяснить меня для себя. — А почему ее так звали?

— В детстве она не могла выговорить Лора, вместо этого получалось Ролла. Так её и стали называть… Закурить, что ли?

— Ты не умеешь, опять дым в глаза попадет.

— На Учан-Су ходили, водопад, где мы с тобой были. Вовка Мороков увязался за нами, ему тогда лет пятнадцать было. Ролла шла босиком. Она любила ходить босиком. У нее были такие загорелые ноги, красивые, как дар божий. И Вовка все время плелся сзади, чтобы смотреть на нее. Она очень нравилась ему. Он и сейчас хорошо вспоминает ее, когда я скажу: «Помнишь Роллу»? Потом мы ели шашлык в горах. Я отдал Вовке свой. «Она так неприязненно посмотрела, что я объедаю тебя», — Вовка переживает до сих пор. Кавказцы смотрели на меня, и все никак не могли понять, почему она со мной. А когда мы вернулись в город, нас ждала ее подруга Гаева: «Где вы были, я вас жду с самого утра?!»

— И что потом?

— Помню, как мы пили вино в Симферополе. Рвали черешню прямо из окна и закусывали. Потом она побежала за вином на вокзал. Шел дождь, и она бежала босая по желтым листьям. Боже, какие красивые у нее были ноги.

Грохот самолета сминал, комкал небо. Вздрагивали окна и дверь внизу.

— …показательные выступления или парад, не помню.

— ОСОВИАХИМА?

— Нет, ДОСААФа, я еще не такой старый, Анвар.

— И что?

— И у нее не раскрылся парашют.

Я привстал от удивления и посмотрел на него.

— Я ездил на ее похороны в Керчь. Там увидел ее брата. Так странно было видеть Её в брате.

— А я не расслышал из-за самолета, что ты говорил?

— А до этого она поехала со мной в Ханты-Мансийск, когда меня вызвали на областное радио.

— Ого.

— Ехали вдвоем в купе, осенние станции, клеенчатые листья, холод. Она была уже другая. Она сошла в Кирове, поехала делать аборт…

Когда подходили к дому, я увидел, что у наших ворот компания, и кто-то сидит на корточках. Наверное, ждали кого-то, машину, чтоб уехать. И вдруг встал, пошел нам навстречу Гарник.

— О-о, это ко мне, — с деловитой взрослостью сказал я, и у меня что-то вздрогнуло внутри.

— А при чем тут я? — строго спросил он.

Я вдруг увидел, как неприятно, как агрессивно он окрысился.

Гарник шел, протягивая мне руку.

— Сначала со старшим, — насмешливо говорю я, отступая в сторону и показывая на Суходолова.

— Да-да, простите, — смущается Гарник.

Они что-то там… Здороваюсь с Гарником. Ксения с пакетом.

— А при чем тут я? — Суходолов с надувшимся, чужим лицом отстраняется в сторону, надувает свои губы, уходит мимо дома, уносит вперед камень лица.

— Я пойду, погуляю! — с истерической ноткой, зубы блеснули.

Это… Коляров, еще какой-то парень с ними. В пакете что-то белое, жидкое. Все зашли во двор.

— Как я по вам всем соскучился! — сказал я и обнял Гарника, приподняв свое колено. — Я иду, все гуляют. А я один. Где же, думаю, мои друзья? Как хорошо, что вы на меня не обиделись.

— А мы шашлык в кефире сделали, Анвар, — сказала Ксения. — А тебя здесь какая-то девушка искала с собакой, она туда побежала…

— Девушка с собакой?

— Неплохая девчонка, агатай.

Бежит Маруся с Кеном.

— Анвар, ты звонил мне, я уезжала.

Вынесли тулуп, дубленки, старый коврик. Расстелили на нашей полянке. Бегали в дом и обратно. Распахнули двери. Из крана течет вода. Листья на полу. Нужна посуда.

— О, кстати, как вам понравилась песня «Въенн», которую я вам посвятил по радио? — вспомнил я.

— Да, классная песня, — сказала Ксения. — Мне Леонардо Коэн всегда нравился.

«Какой Леонардо Коэн, они все напутали».

— Давайте, выпьем быстрее, — засмеялся я.

Они принесли вино в пакетах. Как зовут второго парня? Артем. Да, Артем. Его Гарник когда-то звал на свою работу. Пластиковые красные стаканчики.

— Давайте еще выпьем, ребята.

— Анвар, не гони!

Готовили шашлык. Ксения зло подшучивает над Гарником. Это она позвала Артема. Гарник подсмеивается над тем, что Артем шмыгает носом. Ксения защищает его. Артем спит.

— Да, так, пьесу вот написал… Секс, наркотики, убийство, ха-ха-ха. Давайте лучше выпьем.

— Слушайте, у нас шашлык не получается, мало углей.

Ксения зло подшучивает над Гарником. Ей явно нравится этот сопливый Артем, изображает из себя эдакого чудака, спит, а мы здесь с шашлыком мудохаемся.

Гарник злится на Ксению. Марусе нравится Гарник. Как-то осторожно, с переменившимся настроением пришел Серафимыч. Я позвал его. Он стоял у дерева, пытался чему-то улыбаться, пытался создавать свою общность с нами. Вдруг резко и как-то недоуменно ушел.

— А кто это, Анвар? — Маруся.

— Знакомый один… писатель, я тебе говорил, который в Крым уезжал. А что вы не пьете? Давайте выпьем!

Я побежал за посудой. Он стоял в темноте на кухне, маленький, потерянный и теребил в руках эти свечи с блестками. Он отшатнулся от меня, как от чужого. Странно было видеть дым за окном и чьи-то фигуры на фоне костра. Слышать смех и крики в нашем лесу.

— Ну чего ты, чего ты? — пока никого не было, я обнимал его, приподнимал и смеялся.

Потом бегал в тот магазин за вином.

Потом перешли в дом. Серафимыч сидел наверху, в нашей каморке. Я на полную громкость включил магнитофон. Артем улегся в пустом гардеробном шкафе. Гарник, как он это любит, очень сильно обхватил Марусю, прижал к себе и закружил якобы в испанском танце.

— В глаза, смотри мне в глаза, — услышал я его слова.

Так он когда-то говорил Ксении. Ксения будит Артема, чтобы танцевать. Кен лает. Я танцую с Ксенией под ее любимую песню: «О-о, Айша». Артем делает вид, что он спит. Потом «Донт спик», под которую я так горевал в Ялте.

Я на какую-то секунду замер и вдруг увидел, как изменился наш дом, как все посерело, поникло, и лампочка под потолком светила мертвенным светом, сквозняк и казалось, что со стен облетают желтые осенние листья. Стемнело. Марусе, видимо, понравился, Гарник. Пошли их провожать. Я оглянулся в раствор дверей, все было с изменившимся лицом.

— Очень хорошая девчонка, агатай, — сказал на дорожке под соснами Гарник. — Поздравляю тебя.

Ждали электричку. Она приехала с яркими окнами. Да, уже ночь. Маруся радостно и по-хозяйски, словно желая сделать мне приятное, провожала их. Ксения села с Артемом у окна. Гарник курил с Коляровым в тамбуре. Так странно было, что они приезжали, и ничего не случилось, и что Переделкино это им ничего не сказало, что оно было тесно, даже наш лес, тупо, бессмысленно, грустно, невкусно и не пьяно.

Я остановился перед дверью и в каком-то тумане пропустил Марусю вперед. Суходолов как бы рванулся мне навстречу. Он рванулся со словами горечи и обвинения, и ударился об нее всей своей аурой. Он ждал меня одного.

— Познакомься, это моя девушка! — сказал я ему. «Познакомься, это моя девушка».

— ………, — что-то такое негромкое и застенчивое сказала Маруся.

«Познакомься, это моя девушка».

— Твоя девушка? — говорит он. — Твоя девушка…

— А, твоя девушка, — повторяет он.

И что-то в нем никак не соединяется одно с другим. И я вижу, что он хочет захихикать так, как только он умеет. Кен лает на него. Он хихикает, как только он умеет.

— Давайте выпьем? — с воровской хозяйственностью достаю из холодильника его «Мартини», разливаю всем троим. Маруся молчит с ожиданием объяснений и чего-то обычного, что бывает, когда юноша представляет знакомому мужчине свою девушку. Он молчит и посматривает на нее.

— …………… — говорит он.

— Давайте, ребята, за знакомство выпьем, — я веселый.

Стук в дверь. Заплаканная Глаша.

— О, Глаша пришла, проходи, будешь пить. Давайте, блин, выпьем!

— Не бу-ду-у.

— Чай будешь?

— Да, буду.

— О-о-о, еще одна девушка Анвара?

— А ты ее знаешь, — сказал я. — Глаша — дочка Бурятова.

— О-о, писательская дочка! ДоПис или писдо — захихикал он. — Писдо, браво, браво…

Маруся оживилась.

Он посматривает на нее. Он словно бы просветить ее насквозь желал. И все прятал сухенькую ручку, теребил ее под столом здоровой рукой.

— Мы гуляли, Вовка сказал, что он будет ждать… а, он…

— Ну что, что нового пишет ваш отец? — Серафимыч закинул ногу на ногу, прихлебывает «Мартини», как воду. — Чем новеньким писатель порадует читателя, так сказать…

— Что? — вдруг очнулась Глаша и начала на него реагировать. — Папа пишет про стригольников, про ересь стригольников… Вова сказал мне даже, чтобы я не мыла посуду, что он…

— A-а, ха-ха, ясно — значит, а-Апять переписывает гэбэшные архивы? Как когда-то про пламенных революционеров, — он прихлебывает из пустого стаканчика, заглядывает в него, забывается, прихлебывает, причмокивает, снова заглядывает.

— Да… нет. Ничего он не переписывает… Вова сказал, что он придет, и мы вместе помоем ее…

— А вы знаете, что про него сказал один уважаемый человек, кстати, филолог, даже в Италии преподавал.

— Сколько я могу его ждать, уже ночь?!

— Но вы хотите это услышать?

— Да… нет… — Глаша недоуменно захлопала ресницами.

— АлкАш и мудак, подражающий Дрюкону или Дрюону… и… Пикулю…

— Что? — обратилась она ко мне. — Что он сказал? — снова очнулась она и смотрела на него, озадаченно хмуря бровки и соображая что-то.

— АлкАш, — занервничал, захлопал он глазами. — Мудак и… — Глаша бросила в него кружку с чаем и вскочила.

Он сидел, склонив голову, и улыбался. Волосы взвились над плешью, с волос капает.

— Ай, я обожглась, — испуганно сказала Глаша. — Я обожгла руку! — кричала она.

Она, наверное, привыкла, что здесь обливаются водой. Я отстранял ее и еле сдерживал смех.

— Давайте, давайте! — хихикал он. — В меня и не такие дуры бросали кружками! В меня поэтессы швыряли бутылкой шампанского, не то что вы… Давайте…

Кен бесился и лаял на него.

— Отстаньте от меня, вы противный! Кто это такой вообще?! Анвар, кто это?! Пусть он уйдет!

Я не успел ее удержать, она швырнула в него баллон с водой из источника, зарыдала и убежала.

— ……………… — сказала что-то Маруся, встала и пошла бочком.

Я тоже начал собираться.

— Давайте… давайте… все уходите… Анвар, позволь, что ты здесь устроил?

— Что, ко мне не могут прийти друзья?!

— Пусть они идут на свои дачи, а мы бездомные.

— Мы с ней здесь ляжем.

— Ну да, мы наверху ляжем, как всегда, — не понял он… — Что здесь ляжете?!

— Внизу ляжем.

— ТЫ с НЕЙ?! Не ляжете! Ведь только вчера, Анвар, ты… — он захихикал.

— Что?

— Останься, Анвар, умоляю тебя! Пусть они все уходят… Куда ты идешь?!

— Мы сидим здесь как два сыча!.. За своей девушкой!

— Девушкой, да это же блядь, а не девушка! Неужели ты не видишь?! Девушка, ха-ха-ха!

— Пусти меня! Я хочу дома, семьи детей, а не тебя! Наши отношения тупик!

— Я не пущу тебя, Анвар! — он схватился за ручку двери. — Я не позволю тебе погибнуть!

— Не пустишь?! — и я с наслаждением, выдавая всю свою внутреннюю ярость и, зная, что делаю то, чего он не ожидает, изо всей силы два раза пнул в дверь. — Не пустишь… Не пустишь?!

— Бей, бей наш дом!.. Когда кони сыты — они бьют копытом!

— Я выломаю дверь! — я снова пнул дверь. — Я устал здесь, мы как в бункере здесь.

— В тебя бес вселился!

— Да, я блядун!

— Стой, нет, Анвар! Я тебя сейчас ударю, ёпт таю…

И я ударил его, он упал на табуретку и ударился головой об стену. На него повалились какие-то пыльные вещи.

Я открыл дверь.

Он выскочил следом за мной на крыльцо.

— Анвар! — шепотом прокричал он во все горло.

Я пошел, вернулся.

— Ты ведешь себя, как ревнивая баба!

А он стоял и трясся. Эти блестки со свечей облепили все его лицо, шею и руки. Кожа искрилась, как у тетки на великосветском балу. Маруся, наверное, подумала, что он это специально, что он конкретный педик.

«Ты ведешь себя, как ревнивая баба! Как ревнивая баба себя ведет! Он как баба ревнивая!»

— Анвар, не уходи! Мой гвоздик пропал!

— Что?

— Пропал мой талисман — мой гвоздик из крыши чеховского дома… это ты его украл!

— Пошел ты!

От ворот прискакал Кен и, защищая меня, отважно лаял и обещал разорвать его при малейшем приближении ко мне. Я пошел к воротам, а Кен возвращался к крыльцу и лаял, словно предупреждая на всякий случай.

Серафимыч замер на крыльце — несуразная, бессмысленная и одинокая фигурка. Под яркой лампочкой вилось облако мошкары. Я сглотнул пересохшим горлом.

По аллее парка Дома творчества кто-то бежал и громко орал. Это была Глаша. Маруся успокаивала ее.

— Я дала ему по яйцам… я пришла, а он спит! Он спит, я подошла и пнула его по яйцам, я разбила вазу… его мать подралась… что у меня здесь?!

На ее лице были кровавые царапины.

— Пошлите ко мне… Что я наделала… его мать дралась… что со мной будет?! Они завтра скажут маме!

— Успокойся, Глаш… Ничего не будет, он сам виноват.

— Да-а, он не пришел… он спит.

Мы уже подходили к даче Бурятова, когда из темноты прискакал отважный Кен.

Мы не включали свет. Я вставал и садился с выпученными глазами. Где-то в темноте Маруся успокаивала Глашу. Легли. В ночи за окном соловьи лупили по рельсам и вспарывали провода. Синими вспышками хохотала тьма.

 

шестнадцать

Недаром мне снился этот ужасный сон про тебя, в котором Канаева протягивает мне кровавый коктейль и говорит: «Пей, это сперма Анвара».

Остальное при разговоре, если он тебе нужен.

В пятницу мне вдруг показалось, что произошло что-то хорошее, и я услышал быстрый, весенний топот его ног по доскам крыльца.

Он шел ко мне и корчился, словно бы в ужасе.

— Ан… ан… я просто так позвонил Стелле Вильевне, а там был Гена, ее сын, и он гАв-гАврит: передаю для вашего друга телефонограмму. Я знал, Анвар, я чувствовал, недаром мне Толька сегодня снился в белой рубашке, я записал, вот.

На мятой бумаге его большими скачущими словами было записано: «Как можно быстрее позвонить эксперту по драматургии Союза Театральных деятелей Лидии Васильевне».

Вот оно, вот так вот оно и происходит.

— Помнишь, как она спросила: а кто вы, собственно говоря, такие?

— Да-да, а мне еще так тоскливо стало. И я, будто насмехаясь над всей нашей ситуацией, ответил как бы с вызовом: «Я Степной барон».

— А я выдал весь свой текст, что я «по работе с молодыми авторами».

— Так, сегодня пятница, я, наверное, не дАждусь! — ликовал он. — Хорошо, что я еще и Радушевской письмо написал… ах, какое письмо — проза!

Всю субботу и воскресенье эта записка, лежащая на серванте как нечто обыденное, вроде записки с перечислением продуктов, которые необходимо купить, радовала и грела меня, вспоминал о ней и замирал в предощущении счастливых перемен. Я был слегка равнодушен, ироничен к себе, чувствовал себя утонченным и ранимым.

— Так, мы с тобой в Москву, наверное, на автобусах поедем, через Ново-Переделкино, а то у электричек перерыв бАлыной будет… Боже мой, боже мой. Сейчас чай попьем, а потом поедим еще перед дорогой. Боже мой, надо пАсчитать, во сколько нам выйти из дома… и Канаева снилась сегодня, блядь такая!

— Посмотри в окно, тогда плохой сон не сбудется.

Он стоял и смотрел в окно.

— Хороший там все-таки вид, — засмеялся он. — Помнишь, Анварик, как смешно у нас мясо висело за окном, и какие-то птички проклевывали дырки, и мясо упало, а я думал, что это Сычев старый окорок.

Выходил курить на крыльцо, как в старые времена, и слышал, как он поет на кухне, подражая Вадиму Козину и Петру Лещенко вместе взятым.

Как сказать ему, что я сегодня встречаюсь с Марусинькой?!

Летний блеск автомобильных крыш на Страстном бульваре. Здание со скромной табличкой Союз театральных деятелей.

Он остался ждать меня внизу, я обернулся в дверях и увидел, как он, уже никого не замечая, в волнении теребит рукой в кармане член.

Широкие каменные лестницы кончились, и я снова узнал эту скрипучую, словно бы уже чердачную лестницу. Кровяное давление поднималось, и все как бы вспухало: ступени, перила, ковер и даже дверная ручка в ладони. Вспомнил этот низкий потолок, стопки рукописей. Она — ссутулившись за столом и свесив каре седых волос, этот блеск ее выпуклых глаз, этот взгляд, будто сомневающийся — понял ее человек или нет? Я ходил здесь сгорбившись, хотя не задел бы головой потолок. Сел в кресло, неожиданно глубоко провалился и сидел с идиотским видом. Сейчас я чувствовал свое превосходство и ждал, что же такое она мне сообщит, теперь получалось, что я им стал нужен, и я приготовился внимательно все выслушать и на все согласиться.

— ……………………, — говорила она, показывая на мою рукопись, на которой было что-то написано с восклицательным знаком в конце.

— ………………, — сказала она. — Да вы не радуйтесь так, еще рано радоваться.

— Да-да, конечно, — в душе просквозил холодок.

— Пьеса интересная, но еще сырая, над ней нужно работать, это как раз то, что нам и нужно было…………………атр………….

— Ах, да-да, знаю этот театр. Нет, это имя не слышал, надо будет…

— ………………жете……………мнили? — уточнила она.

— Нет, да, а лучше я запишу, на всякий случай.

«Надо будет добавить к „Крику слона“, как люди доказали, что не имеют права жить на земле, только бабочки, собаки и дети».

— Ну, записывайте.

— Да, да. Не пишет.

— Вот возьмите мою ручку.

— Знаете как, как будто и ручка волнуется.

— 31 мая, Ярославский вокзал…

— Ну что?! Что она сказала тебе, эта женщина?

Я внимательно посмотрел на него и промолчал.

— Что, что, Анвар?

— Для начала руку вынь из кармана, чувак.

— Вот… все…

— Это пиздец, бля, — сказал я.

— Что все? А?

— Это ВСЕ просто пиздец какой-то.

— Я не понимаю, Анвар.

Я увидел, как он теребит своей высохшей ручкой мальчика сумку, и чуть не расхохотался.

— Они будут СТАВИТЬ ЕЕ в каком-то учебном театре где-то, где усадьба Островского, Щелыково — авторская сцена какая-то, надо на поезде ехать… какой-то молодой режиссер Сергей Бахтияров из этого театра «За Арбатской норой».

— А… о… У…

— Потом по итогам этого одна из пьес поедет в Америку.

— А… у… о, — корчился он.

— Но она говорит, рано радоваться.

— Это ТЫ поедешь в Америку, я знаю, только ТЫ один… Как…ка я счастлив, Анвар, я мечтал, я бога умолял об этом… ты единственный, только ты один прорвался! О, боже.

Он крупно дрожал, тянул меня куда-то.

— Подожди, Анварик, я должен все обдумать, что ты сказал. Давай сюда зайдем. Нет, сюда.

В радостном ослеплении мы зашли с ним в гулкий и пустой подъезд старинного особняка. Огромные площадки, ажурные лестницы, гигантское арочное окно, лепнина потолков, стен и старые советские почтовые ящики.

— Я всё-всё должен обдумать… так… о боже, я дожил, старый идиот, о, Анварик! — он тряс руками и сгибался пополам. — О-о-о… у-у-у… Зачем мы сюда зашли куда-то. О-о-о, Анварик, я никуда сейчас не пойду, я думал, схожу к этой по своей работе мы с тобой выпьем. Анварик, наконец-то, о боже мой, я никуда-никуда не пойду сегодня; пойдем с тобой на Патриаршие пруды, вА-Азьмем бутылку вина, нет, пошли возьмем самого лучшего шампанского в «Елисеевском», может быть, «Голицинского красного»… Ты представляешь, что ты совершил, какой рывок, ёпт таю. Мы им всем показали!

POLY PLAST Всемирная Академия счастья.

Он шел, все еще держа меня за руку, потом вдруг замер в толпе, его повело в сторону, и он засмеялся, странно, будто рассыпающаяся шарманка, у него во рту не хватало сбоку двух зубов, а другие были желтые. И где-то там, за своими лихорадочными мыслями я грустно отметил, что никто и никогда так не радовался за меня, как этот несчастный человек.

«Kaiser „Monarch“» — Купи счастливую рубашку — ВЫИГРАЙ БОТИНКИ.

— Ты давай, иди по своим делам, как ты хотел, — холодно и задумчиво сказал я. — Не будем сегодня пить.

— Ты что, Анвар, ты за кого меня принимаешь? Ха-ха-ха… Какие дела, для меня нет дел важнее твоего, ты что, пошли они все, ты что?! Пойдем на Патриаршие, помнишь, как тем летом? Ведь у нас с тобой такой праздник сегодня! Да, именно об этом я мечтал! Именно так, как сон сбывается!

Winston. Встретимся в баре! Ночные Partyзаны!

— Я договорился встретиться с Марусей через час.

— Ну и что? А-а… что?! Ты шутишь, какая Маруся, при чем тут это? — как говорила Елена Ефимовна.

— Я уже пообещал ей встретиться через час.

Он ехидно, тонко засмеялся, снова обнажая щербатый рот.

— Ты… ты ей… ты уже что-то обещаешь этой скособоченной потаскушке, — он вскинул руки и сел на корточки в потоке людей напротив редакции «Московских новостей». — Ты её везде ставишь, будто это сакраментальная мелодия жизни.

Он корячился внизу, как каракатица. Я ненавидел это его красное, насупившееся лицо.

— Ну вставай! Остынь. Я всё объясню тебе, — спокойно продолжал я. — Втроем будем снимать квартиру…

Он вскочил, поправил сумку и рысью побежал назад.

— Ну куда ты?!

— Поцелуйте меня в жопу! — крикнул он.

Я махнул рукой… и очутился на Пушкинской площади, она шла мне навстречу, щурясь и действительно клоня голову набок, как он и говорил. Так странно было, что во всем огромном городе она идет только ко мне, что я знаю этого человека.

— Ну что они тебе сказали?

— Да-а, плохо, — сказал я угрюмо. — Очень плохо всё!

— A-а, — протянула она.

— Ну что, как всегда сказали, что пьеса бездарная, что время потрачено впустую. Звали, оказывается, чтобы только критику высказать.

— Что ж, не расстраивайся, ты еще что-нибудь напишешь, — говорила она и смотрела на меня с недоверием.

— Все так говорят, а все равно очень плохо, время потрачено и вот я без денег, без всего. Зачем ты связалась с неудачником?

— Не надо так, Анвар, все еще будет хорошо… Давай я пива куплю? Ты какое будешь?

— «Афанасий».

— У тебя еще все впереди.

— Хватит, не продолжай, мне еще хуже от этих пошлых слов.

— Откроешь пиво, Анвар.

— Сама открывай.

Горестно сгорбившись, она возвращалась к киоску, где продавец открыл ей пиво.

— Я понимаю тебя, Анвар.

Она ничем не выдала себя, только испуг в глазах.

— Нет, Маруся, ты меня не понимаешь! — радостно вскрикнул я. — Потому что все наоборот, она сказала, что пьеса интересная, что ее будут ставить, что я могу поехать в Америку, — я легонько потряс ее за плечи. — Вообще одно то, что она назвала ее ПЬЕСОЙ.

Она сидела на скамье, поджав под себя ноги, клонила голову по своему обыкновению и смотрела на меня с испугом и недоверием в глазах.

Сидя на этой скамье, захлебываясь от восторга, ватным от счастья голосом я пересказал ей сцену про наркоманов. Мимо ходили какие-то левые действующие лица и происходили ремарки.

— Как я рада за тебя!

— Марусь, а пошли на Патриаршие пруды.

— Пошли, я тоже хочу куда-то пойти.

И мне особенно хотелось отметить, что мы с Марусей целуемся здесь на скамейке, как те, кому я когда-то завидовал, хотелось посмотреть на это особенным взглядом, восхититься, прочувствовать и запомнить, но не получалось.

Мы спускались вниз по Бронной.

— А вот здесь было классное кафе «У нас на Бронной», где я выпил с первой стипендии. Смешно, а вот в этом доме живет Глаша Грошина, с которой училась моя бывшая жена.

Прошли мимо заброшенного кафе с аистом в кустах, мимо памятника замерзшему Блоку. Свернули, шли, болтая, и заблудились. Ходили между старинных зданий и не могли найти Патриаршие пруды в каких-то трех шагах от нас. Потом уже в недоумении я спросил дорогу у милиционера возле посольства. Он махнул рукой в ту сторону. Уже темнело, пышная, мавританская зелень из-за высокой ограды старинного особняка. Редкие люди. Мы никогда не найдем с ней Патриаршие пруды, они будут обводить нас и никогда не пустят к себе, потому что там сейчас были мы с Серафимычем, мы пили красное шампанское «Новый Свет», кричали, перебивая друг друга и хохотали, в сладостном предощущении будущей новой жизни. А мы с Марусей взяли еще пива и сидели на скамейке, напротив памятника Блоку, через дорогу.

— А поехали ко мне, — сказала она. — Анварик.

Приятно было ехать ночной улицей в открытом метро, в неизвестные еще для меня края Москвы.

Кен бросился с диким лаем и так плясал и прыгал, что завалился на спину.

— Я сейчас, — сказала она и прикрыла за собой стеклянные двустворчатые двери.

На кресле лежал ее маленький портфельчик. Она вышла, склонив голову набок.

— Погуляешь с Кеном, ладно… вот еще вина возьми, — она дала мне денег из большого женского кошелька.

В каком-то отупении я бродил с ним у светящихся окон. Кен с беззаветной храбростью бросался на каждого, кто приближался ко мне ближе, чем на три шага. Он все тащил меня куда-то. А потом я заблудился, а номера дома не знал.

— Маруся, Маруся! — кричал я.

Где-то хлопнула форточка, я пошел туда.

— Маруся! Маруся!

Может, Кен меня приведет? Она стояла с телефонной трубкой в раме ярко освещенного окна и смеялась. И этот ее смех, и поводок в моей руке, и открытое окно на долю секунды вызвали вечное ощущение дома.

Она покормила Кена и закрыла его за стеклянной дверью. Потом мы пили это сладкое, похожее на варенье вино, я продешевил.

— Знаешь, я купила специальный эротический крем.

— Ого!

— Давай его попробуем.

Она сидела на высоком, как в баре стульчике, а я входил в нее, такую легкую и будто бы сосредоточившуюся только в одном месте. Горели окна соседних домов, пищала машина. Она была спокойнее здесь, расслабленнее и стонала, будто раньше запрещала себе это.

Особого удовольствия от крема не было, только жжение, которое хотелось утолить, истереть об нее.

— Можешь помочиться?

— Анвар! Зачем?

— Просто.

— Нет… не получается… никак… он прижимает, что ли…

— Тогда я в тебя.

— Только немножко.

— Нет… у меня тоже никак… слишком напряженно.

Громко заскулил Кен, и я увидел, как он кого-то тянет в приоткрытые двери. Потом, сквозь стекло двери, я увидел, что он привязан к инвалидной коляске, а в ней женщина с закрытыми глазами.

Мы закрылись в маленькой комнатке. Мои ноги упирались в дверь.

Она была художницей этого дела. Если бы она зажала в ней кисть и двигалась так же, как сейчас на мне, она нарисовала бы на холсте причудливые японские завитушки, воронки, мазки, волны и брызги, рыбок, чаек в небе, и даже их крики она могла бы выписать, даже дуновение ветра. И я кончил, хотя и сдерживал себя изо всех сил, даже оттягивал яйца рукой. У мертвого меня она смогла испить бы спермы. И лежала, тяжело дыша, крепко прижавшись. Что-то поправила, поерзала, затаила дыхание.

— Все равно я тебя брошу, — сказал я в тишине.

31 мая, Ярославский, Москва — Кинешма, не забыть

И было между нами светлое спокойствие умиротворения, редкое тогда уже. Он сидел за столом, дышал в кулачок по своей привычке и смотрел в окно. Я прошел к столу, желая, наверное, взять что-то.

— А что такое Танжер?

— Что? — встрепенулся он. — А что?

— Со вчерашнего дня в голове это слово, даже когда в электричке ехал — оно болталось, как пристало…

— Танжер… может быть, что-то восточное, Анвар?

— Наверняка, как название кафе.

— Да, или, может быть, какое-то восточное приспособление?

— Как таганок, да?

— Точно.

— Скорее всего, это город… что-то такое смутно помню из Экзюпери, что это город все-таки. Слово очень хорошее.

— Да, очень…

…………………………

о

п

р

с

т

к

ф

х

…………………………

Мылся под душем и заметил, что с члена слезает ошмётками шкурка.

Серафимыч простыл и кашляет так, как будто вскрикивает девушка в ужасе. Я вздрагиваю.

«Она тоже придет».

— Семьдесят тысяч должно хватить, еще в городе перезайму у Стэллы, — говорил он, хлопоча возле своей сумки с моими вещами.

«Она тоже придет на вокзал».

— Да хватит мне семьдесят тысяч, ну её.

— Я договорился с Неей, это такая еврейская балерина, когда-то в Большом служила, как она сама говорит, ты ее не знаешь.

«Анвар, я приготовлю тебе пирожки в дорогу».

— Мы у нее переждем время, она на «Аэропорту» живет, нам удобнее будет до вокзала, а то представь, как отсюда ночью тащиться.

— Да зачем она нам нужна, блин?

— Её не будет там, не будет, успокойся.

«Знаешь, Маруся тоже придет меня провожать. Надо ему сказать все-таки. Ну как ему сказать, сам же знаешь, что сейчас начнется».

Это была старая московская квартира, из тех, которых остается все меньше и меньше. Но только по этим, затерявшимся во времени многокомнатным плотам понимаешь, какой прекрасной была Москва и совсем другой, нежели сейчас.

— Ты представляешь, на этом сундуке сидел Барышников?

— На этом?

— Да, посиди теперь ты на нем… Ну как?

— Как, как обычно, как у бабушки.

— Анварик, давай я тебе картошки приготовлю, как ты любишь.

— Не надо! Она у тебя сладкая, как будто ты сперму туда подкладываешь.

Он готовил и пришептывал: «Та-ак, не курица, а балерина настоящая. Чайник сюда… В этой кастрюльке, наверное… Только у нас такие упаковки делают — ничего не откроешь! Куда я соль положил? Поссоримся — опять соль просыпал!»

Окна были занавешены плотными синими шторами, и не видно дня, казалось, что само время остановилось здесь, на этом буфете, похожем на собор, на этих лампах из подъезда Зимнего дворца, только странно смотрелся в этом будуаре ноутбук, раскрытый на массивном столе, музыкальный центр, тонкие провода, радиотелефон. В углу огромная и высокая деревянная кровать, такая, что нужна подставка, чтобы забираться. Да, вон она под кроватью… бархат. И странный, совсем не старушечий запах, а запах молоденькой французской женщины, которая уже давно умерла, но ее тонкий, горький аромат все еще жив в этом янтарно застывшем кубе воздуха.

Он приготовил курицу с рисом и зеленым горошком, эту вечную еду гомосексуалистов. Мы выпили тяжелого массандровского «Кагора». Он сидел, дышал в свой кулачок и соображал, что мне еще сказать в дорогу. В этот немецкий шкафчик «Schneider» я всунул кассету, которую взял с собой в Щелыково. И сразу же запела и ударила мне по сердцу Мари Лафоре.

«Вьен-вьен, приходи, приходи».

— Так вьенн или бьян? — начал он и осекся.

— Как нежно и как страстно она поет это. Так никто и никогда из наших не споет! Что с ней случилось, что она так поет?! Кажется, что она даже матерится, вот, слышишь — сейчас она скажет, как пьяная: ой, бля-а!

И я отворачивал от него свое лицо, и сердце выпукло чувствовалось в груди.

Мы так быстро выпили вино, что на стенках бутылки еще осталась эта маслянистая прозрачная пленка.

— Может, не пойдешь меня провожать?

— Ты что, Анвар, ты за кого меня принимаешь? И провожу, и встречу, как положено.

— Я же в пять утра приезжаю.

— На вокзале переночую… Ты что-то хотел сказать?

Нас сморило тяжелой усталостью. И мы решили немного поспать до поезда на этой высокой кровати. Он протянул руку и завел будильник. Я чувствовал его робкое желание, и здесь оно не отталкивало меня. На метро «Аэропорт», в старинной квартире еврейской балерины я стукал его об тяжелый щит кровати, с вырезанной звериной мордой. Он сдерживал стоны, стонал, матерился и закрывал макушку локтями. И когда я с наслаждением кончил в него, выгнулся и поднял голову, я ударился о глаза двух святых, которые в упор смотрели на меня из осиянно-мрачной толпы икон в углу над кроватью.

Я знал, что сегодня делаю это в последний раз. В ужасе он натягивал одеяло на голову, прятался, чтобы не видеть.

Обнял его рукой, он прижался ко мне своим маленьким тельцем, положил на плечо голову, и все отдалялось: уплывали плотные синие шторы, стиснувшие солнечную щель, подслеповатый ноутбук, молчаливый шкафчик «Schneider», автомобильная фара будильника, всё, и мы сами, обнявшиеся с ним на этой кровати, отдалялись в нежном покое от напряжения прошедших дней, от наших ссор, от чужих людей, которых тоже жалко. Никогда еще и ни с кем я не спал так невыразимо сладко. Ни с мамой, ни с Аселькой. Так, наверное, можно спать, только когда что-то безвозвратно кончается в твоей жизни и над головой висит тяжелая и страшная проблема, когда сон как передышка и спасение, когда легче умереть, чем проснуться и все заново вспомнить.

 

семнадцать

Ту-дут-ту-дут

Ту-дут-ту-дут

Ту-дут-ту-дут

Ту-дут-ту-дут

…………………………

Казалось, что поезд идет наискосок.

— А вот, да, познакомьтесь, это Евгений, — вкрадчиво сказал Бахтияров. — Он будет играть Анвара.

Евгению не сиделось на месте, он хватался за поручни, висел на них, садился на шпагат меж скамеек.

— Я такой весь пластичный.

И я изо всех сил сжал лицо, чтобы не выдать, как сильно он был не похож на Анвара.

Они все, даже взрослые мужчины, были такие слабые и пугливые, что я сам себе на удивление начал играть роль какого-то кавказского бандита, даже акцент появился, по-моему, и как будто бы руки стали мосластее.

Крупная женщина что-то крикнула малышу, а потом вернулась к разговору и громко, открыто захохотала.

Меня поселили с актером.

— А ты где служишь?

— Да-а, нигде не служу, — усмехнулся я. — Я не актер.

— А я думал, актер, — вяло говорил он. — На актера похож. Тогда ты молодой автор.

— Точно.

— Я, наверное, в твоей пьесе буду играть, — он посмотрел на меня. — Только не говори, что там есть «голубые» и наркоманы, — он так был уверен в этом, что я засмеялся.

— И «голубые» и наркоманы, — кивал я головой. — Как ты угадал.

Он смутился. Игорь, Водолей по гороскопу, похож на наркомана и Джона Малковича. Очень обаятельная улыбка, улыбка красивой, умной женщины.

— Здесь охерительный самогон, Анвар.

Слышен топот ног бегущего человека. Щелканье замка. На пороге Суходол, раскрасневшийся, глаза его весело блестят. Одной рукой поправляет съезжающую шапку, другой еле держит пакеты, один из которых уже валится. Он приседает, пакет падает на пол, из него выкатываются груши.

Суходол. Все-таки донес! Я так спешил, думаю, будет гореть свет на даче или нет?

Анвар. Ну вот видишь, я дома.

Суходол (прижимаясь к Анвару). Анварик, солнце мое, как хорошо, что ты дома!

— Ослепительная, как солнце ночь… нет, я это не смогу!

— Суходола играл красивый, женолюбивый актер, герой-любовник. — Да у меня рот сломается это произнести! — возмущался он. — Я, наверное, рожу, ха-ха! Я хочу иметь от тебя детей… бла-бла-бла… только ТАМ я буду тем, кем надо и ты меня не бросишь… и бла-бла-бла, я что, без яиц что ли?! Как мне это играть?

И он же расцветал и едва не плакал, когда играл монолог о Ролле. Голос его в этот момент был действительно потрясающей силы проникновения.

«Я что, без яиц, что ли?» — только я, наверное, видел, как наслаждается в нем его внутренняя женщина. Только я слышал, как сладко ей произносить это. — «Я что, без яиц, что ли?!»

Бахтияров сообщнически улыбнулся и подмигнул ему. Особенно им не удавалась сцена «Анвар и Илья в кафе», которую и мне было трудно писать.

Актер (раздраженно). И что вот так вот — бла-бла-бла — сидеть друг против друга?

Режиссер (обращается к автору, но смотрит в окно). Понимаешь, в этой сцене, по большому счету ничего не происходит, вот что они хотят друг другу сказать, они здесь совершенно не двигают, действие на них останавливается, история пробуксовывает…

Автор. Ну так что им попрыгать и побегать, что ли? Режиссер (скрывая улыбку). Понимаешь, нет внутреннего действия, вот у Ионеско тоже ничего не происходит, а… а, может нам убрать Илью или вообще сократить эту сцену. Актер. Конечно, что автор скажет?

Автор. Да-а, надо подумать.

«Действительно, что ли, пойти самогона выпить?»

Тут обиделся актер, который играл Илью, ему нравилось играть «голубого» так, как он себе это представлял. Вдруг и Анвар вспомнил, что ему приятно играть текст о мальчике и слоне.

— Да, — опомнился Бахтияров. — Тогда и слон уйдет.

Решили сцену оставить. Потом режиссер придумал, что Анвар в конце бьет Илью. И Анвар с Ильей обрадовались. Илья вспомнил, как их учили изображать удар табуреткой. Получилось очень эффектно. Анвару нравилось, ему вообще очень нравилось быть агрессивным и таким мужественным, только случайно попавшим в эту пикантную ситуацию, выдуманную автором. Но я бы сам никогда не ударил Кирилла, за что, нет, это нелепо.

Нелепая, случайная и вымученная ситуация, что я здесь оказался, и они занимаются с моим беспомощным текстом. «Ребята, но ведь это ваше начальство все это задумало, что я?» Я видел, что они порой ненавидят меня, исходят бессильной, отчаянной злобой. Иногда, не выдерживая, они выговаривали написанный мною пафосный текст в издевательском тоне, переповторяя его на разные лады и интонации. А я сидел с холодными глазами и улыбался сдержанной кавказской улыбкой. И вспыхивала бессильная злоба на самого себя и на свою жизнь, выписавшую вот такую тяжелую неповоротливую историю. «Зачем я, бля, все это написал… Еще, что ли, пойти выпить… действительно хороший самогон».

— Но ведь это же просто, ребята, играйте, как написано, давайте я сам вам покажу! — воскликнул я и вскочил.

Они все засмеялись. Режиссер ухмыльнулся.

— «Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал, да…

— А это, кстати говоря, в этих местах Сусанин действовал, в натуре, Юрок…

— Серьёзно, Бабай!

— Ладно, мы все здесь для учебы молодых авторов, — хлопотливо примирял всех режиссер и отворачивался, пряча от меня улыбку. — Мейерхольд говорил, что даже телефонную книгу можно поставить…

— Понимаешь, вот как у Шекспира, да, у него много героев, но они все вот так вот, крест-накрест связаны друг с другом, как футболисты на поле, что ли. Там ясно — кто-чего-от-кого-хочет.

«Понимаю, но я ни одной пьесы его не могу прочесть до конца, не то что еще и в театре смотреть, неужели вам самим не скучно, не надоело, бля?! Но кто ты такой, кто ты такой, бля, товарищ?»

Пришел вялый, расхлябанный Игорь, явно с больной головой. Приветливо прищурил в мою сторону всю левую половину лица.

— А может, мне вот так сделать? — вяло спросил он у режиссера.

И вдруг ворвался в сцену, сминая и опрокидывая всех, я вскинул голову и увидел здесь Юру, именно таким, каким и видел его всегда — психованным, выкрученным, кажущимся очень жестким, как металлолом. Но ведь этого всего не написано у меня, ни одной, так сказать, ремарки! Все замерли от неожиданности жизни. Анвар забился куда-то в угол, как это и было. А Юра теребил будильник, рвал сумку, пинал рояль, матерился и потрясал кулаками. Он играл жизнь, и она выстраивала игру всех вокруг него. Я всегда мучился из-за громоздкости своего текста, а тут время как бы исчезло, будто он его сжег собою от начала до конца…

— Ну как? — вдруг вывалился на нас прежний Игорь. — Может быть, так?

— Да-а… да! Вот так вот все и оставь, пока.

— Может быть, закрепим?

— Нет, оставь так, пока. Держи в голове все, как сыграл!

Такой же своей расхлябанной походкой, склонив голову набок, он и ушел.

Странно, что им всем эта поверхностная сцена нравилась больше, чем такой затаенный и грустный разговор Анвара с Ильей, чем длинные монологи Суходола.

Я не хотел выходить в тот вечер из комнаты. Почему-то особенно не хотелось.

«Как это красиво, синьор, чтоб я околел!» — закричал из книги Санчо Панса.

Я осторожно придавил книгу к кровати и с тоскою в сердце понял, как прекрасен Дон Кихот — настолько же прекрасен, насколько тяжела и неказиста моя пьеса, и как она вымучена, как там не связаны все герои и как там пугливо припрятаны все концы. От этого и недоумение, правильно сказал тот мужик: пьеса полупидоров в полукедах. И я вскочил в истерике, замер перед дверью и от этого рассмеялся и вышел в теплый воздух.

Няня ходила за водой к роднику, вместе со своим старым мужем и накрашенной старой актрисой. Михал Михалыч шел впереди. А я все время подавал Няне руку, когда нужно было переходить через ручейки и бревенчатые мостики. У нее был испуганно-настороженный интерес ко мне, трогательный в такой крупной и статной девушке с ребенком. Вода была действительно вкусная, как квинтэссенция этого дремучего берендеевского царства, до которого даже монголо-татарские кони не дошли и польские рыцари тоже захлебнулись и сгнили где-то здесь.

Режиссер. Анвар, слушай, и я думаю: кому сейчас нужны все эти кагэбэшные дела? Надо сократить все эти монологи, а лучше вообще убрать.

— Само собой, — обрадовался Суходол густым проникновенным голосом, полным скупых мужских слез. — Нет, я, конечно, могу все это озвучить…

Если актер ронял листок текста, то он сначала садился на него и только потом поднимал. И делалось это как-то особенно, торжественно и напоказ.

И особенно приятно было затаенно переглядываться с Няней в столовой, видеть крупный кудрявый затылок Михал Михалыча, и эти ее глаза.

— Вам не кажется, что кинза пахнет бараном?

— Это не кинза.

— Но что-то очень сильно пахнет бараном.

— Кто-то хочет молоко? Я не буду…

— Анвар, а тебе интересно мое мнение? — спросила соседка Алина, актриса с коротко и красиво обдерганными волосами.

— Да-а, — разрешил я, не ожидая ничего хорошего.

Анвар-Евгений замер с куском котлеты у рта.

— Отвратительно! Извини. Задолбали гомики и наркоши.

Я сидел на длинной спортивной скамье. Гоголевской гурьбой они вышли все разом с балкона, делегацию возглавлял Анвар-Евгений, за ним Бахтияров, Илья, Суходол, герой-любовник и Сыч в шортах.

— Скажи, Анвар, вот как автор! — начал Авнар-Евгений и замялся. — Был у них… — хмыкнул. — Был у них секс или нет?! Потому что непонятно, что они делают в ночных сценах.

Режиссер смущенно склонил голову, но тоже ждал ответа, просто с ними за одно.

— Нет, конечно, — сказал я, спокойно покачивая ногой и отрывая взгляд от лакированного мыска. — Он же советский человек, он не может перешагнуть последнюю границу.

Я увидел коллективный вздох. Им всем стало легко и просто, они улыбались мне и чуть ли не пожимали руки.

— Правильно, я же так и говорил, теперь есть что играть — Суходол стремится к Анвару, а тот его отталкивает.

— Ну да, — насторожился Анвар-Евгений.

— Это как ДА-НЕТ, ДА-НЕТ у Ионеско. Вот эта линия важна, а так, если они просто трахаются, кому это интересно.

— Ну да.

— Это скучно, как всякая патология.

— Ох, боюсь, как бы система не разморозилась! — этот старик-актер в шортах везде разговаривал репликами Сыча. — А я бывал на Пер-Лашез, на могиле Оскара Уайльда… в Париже цветут розы, прикидай да?

Я перешел через мостик, прошел мимо громадного памятника Островскому, который был сделан так, что куда бы ты ни шел, казалось, он искоса наблюдает за тобой. И вот только теперь, на этом поле с высокой сочной травой и ромашками, я вдруг с полной силой ужаснулся тому, что мы делали с Серафимычем. Испугался того, что наделал, будто сдвинул что-то во всем мире, и это безвозвратно и бесповоротно изменило всё, и меня ждет неминуемо наказание. Общаясь с Игорем, с Анваром-Евгением и технически грамотным Бахтияровым, я вдруг осознал, насколько это всё нормальные ребята и насколько им была бы ужасна мысль, что и автор, и его герой гомики. Я думаю, они тогда просто бы не стали играть, им стало бы стыдно и неловко за мой интим, они бы устроили бунт или вели бы себя, как манекены, этого-то и боялся умный Бахтияров. Я ужаснулся тому, с какой простотой и спокойствием, будто это так и надо, я проделывал вместе с Серафимычем то, отчего у них волосы бы на голове зашевелились… и что все это оказалось бесполезным. Я все-таки торговал собой перед Серафимычем, выклянчивал что-то своим телом у него или у судьбы, вот хотя бы эту пьесу. Этой пьесой я хотел освободиться от него и зажить нормальной человеческой жизнью. Все это, якобы женское во мне, было лишь умозрительно. Это было данью моде, это было уродливым замещением жены. Это просто гиперсексуальность. О чем я думал, когда он прижимал к себе мою голову, что это — жалость, хитрость… и как-то быстро и незаметно все произошло… Да-а, теперь я чем-то таким, более может быть расширенным, отличаюсь от всех простых и так сказать пошлых людей. Я имею пафосный, тяжелый и безнадежно устаревший текст, который даже здесь сыграть не могут, я не имею ни копейки денег, подбираю окурки и пью за чужой счет, я не имею дома, регистрации, мне негде лечиться, даже если заболею гепатитом, не говоря уже про СПИД. И я не умею писать таких простых и проникновенных пьес, как тот же Виктор Саврасов или та же Мыздлова, эта простота мне недоступна, как масонская формула. И только они с такой простотой и человечностью создающие свои легкие и короткие пьесы, могут так же скромно и достойно получать каждый год «ТРЕПЛЕВ К. у». Они имеют возможность и средства заниматься своим искусством. Они честные, с ними просто. А в меня, в эту трахнутую пьесу верит только несчастный уродец Суходолов, вернее, только делает вид и заговаривает зубы. Её отмучают здесь и на этом все для меня кончится, тотально. И еще я должен всем, и перед многими очень виноват. В сказочном царстве, где до сих пор, наверное, витает тонкое облачко растаявшей Снегурочки, я шел по лугу и катил перед собою громадное невидимое лицо Правды.

Единственное, что меня грело и улыбало, — это Няня и ее маленький Санька, как будто это была моя семья, любящая меня просто так за меня самого, теперь я с ними творчески самореализовывался.

В понедельник второй недели мы смотрели спектакль по пьесе девочки из Екатеринбурга. Там встречались двое старых друзей, один из них стал богатым новым русским, а другой так и остался бедным. Все особенно хохотали, когда один актер из Нижнего Новгорода играл героя так, как он сам всегда себя вел, когда напьется. И вся страшная жизнь пьесы уходила в сторону, жалко гасла где-то за спинами этих классных ребят из Нижнего и девочка-драматург растерянно радовалась этому смеху.

Няня посмотрела на меня и скривила понимающее лицо. На ее пальце был перстень «Версаче». Я еще ни разу в жизни не встречал таких красивых и нежных рук. Такие округлые руки могут быть, наверное, только у крупных и статных людей. Эти гладкие, длинные и утончающиеся пальцы, их удивительная, интимная обнаженность, будто бы ноги, оголенные до самого лобка. Так лежали ее большой палец и указательный, что казалось, это она сама лежит обнаженная на краю тахты, свесив ногу и руку. Я тронул ее кисть, она повернула ладонь к моей ладони, и мы соединили, скрестили пальцы и сжимали ладони все сильнее. Насторожился и напрягся член. И тем приятнее нам было, что вдруг вышел Михал Михалыч, так смешно загримированный в «коменданта общаги», и такой непохожий на самого себя. Он искал глазами Няню. Саня заливисто захохотал где-то в первых рядах. И всех зрителей рассмешил этот его неожиданный тонкий хохоток. Странно, как дети обожают театр.

Мы сидели с ней на скамье у корпуса и пили самогон.

— Хороший, да?

— Да, натуральный.

Мы нахваливали его друг другу, чтобы напиться.

— И утром голова не болит.

— Да, я думаю, что это от воздуха зависит. Никакого похмелья.

— Если столько выпить в Москве, то к утру отвалится башка.

— Это точно.

— Анвар, а правду говорят, что в том доме по ночам видели привидение?

— Да, говорят же, что это дух его повесившейся дочери, что ли?

— А пойдем, посмотрим.

Нормальные люди и днем обходили этот заброшенный полуразвалившийся особняк. А мы залезли туда ночью. Я жег куски газеты. Никого, естественно, не было. Мы никого и не искали. Мы осматривали вылетающие из темноты черные пласты и молчали, не зная, что говорить, так как мысли наши были уже ясны нам.

Звезды вспыхивали в черных провалах над нами, мы шли по лугу, и трава в ночи казалась особенно густой и мрачной. Джинсы намокли по колено. Вскрикивали соловьи, старчески дрябло свисали еловые ветви, избушка угрюмилась над кручей, родник вульвообразно взбухал под луной. Я взял ее за руку, прошел еще два шага и перевернулся в бездонную траву, где-то далеко, за степным горизонтом мелькнули освещенные подъезды корпусов, скамейки.

Очень крупные, гладкие и упругие губы. Я просунул свою ногу меж ее колен и расстегивал одной рукой ее большой мужской ремень.

Радостно и высоко было лежать на ее крупном, гладком и холодном теле. Горячо и приятно было чувствовать Его и осознавать, что он снова в этом женском. Был удивителен переход от остреньких косточек Марусиньки, к телу Няни, словно бы чересчур женскому, сочащемуся. Руки, запомнившие все Марусино, удивлялись и с восторгом осваивали щедрые владения Няни.

Натянувший на себя самогонную кепочку мой член делал это долго, я устало ткнулся лбом в землю. Няня, прислушавшись, остановила меня и сильно, крупно и по какой-то привычной параболе задвигалась подо мной. Как и многие Тельцы, она не кончала от мужчины, она кончала мужчиной… задышала по-детски, и я вдруг увидел, как сморщился ее нос, лицо, вытягиваясь в отвратительную ежиную мордочку. И она словно бы раздулась вся, потом каменно отяжелела, укрупнились рычаги и коленвалы.

— О-у-ух-х… Мам-ма…

— Нянь, положи на Него свою руку. Я сегодня на спектакле так прямо и увидел на Нем твои пальцы, даже почувствовал.

— Так?

— Слушай, твой Михал Михалыч, наверное, кастрирует меня теперь?

— Ты фто говоришь-то?! — сказала она, коверкая слова, как Санька.

— Он же муж тебе.

— Какой муж? Он моей матери любовник, а я с ним по его путевке здесь.

— А я думал, что он твой муж. Думаю, какой у нее старый муж.

Она счастливо засмеялась. Мне стало больно, я так хотел ее любить, сильно и честно, но я не мог полюбить эту ее отвратительную ежиную мордочку.

— Там, возле корпуса, наши сидят на скамейке… близко, в общем-то…

— Поймут, что мы в траве валялись…

— А мы думали, что ты «голубой».

— А-а, — я засмеялся. — Все так, наверное?

— У тебя так красиво вокруг верхней губы, я думала, что это татуаж.

— Да? А это я на Новый год нечаянно прижег бенгальским огнем. Так тушил, что к губе прижал… пьяный…

Кончил в ее ладонь и подумал: странная у нас страна: менты — бандиты, гаишники — угонщики машин, а врачи — убийцы. Кажется, что слышу шорох, как растаскивают страну.

— Ты мои кроссовки не видел? Посвети зажигалкой…

— А ты знаешь, ведь Анвар совсем не такой, он не похож, не то, — заговорщически сообщила она утром.

Я понял, что она говорит о Евгении. И радостно было снова осознавать неожиданное родство с нею.

— А почему ты — Няня?

— Я Нина! Это Санька меня так назвал, и все так стали называть.

Казалось, что за моей спиной никого и ничего не было, что я вот так вот вдруг очнулся с нею на этом длинном подвесном мосту, в этом дремучем лесу. И я нагибался, словно бы желая вырваться из этого круга Анваров. «Волны качаются раз, волны качаются два, волны качаются три — на месте фигура замри»…

Ватным голосом рассказывал ей о себе, она слушала тихо, внимательно, всем своим видом показывая, как она меня понимает и, словно бы желая стать для меня роднее и преданнее, чем она есть на самом деле. Мы ходили с нею к источнику «Сердце Снегурочки» и были на «Острове любви». Что-то смущало меня. Если бы мы любили друг друга по-настоящему, то, не сговариваясь, обходили бы такие места стороной.

— Ну-у, ну, Анвал! Еще лаз, ну пажалуйста, ну чу-чутку!

И пока Няня наглаживала мои рубашку и джинсы, я катал Саньку на шее, как он очень любил.

— Анвар, а джинсы мои так и не отстирались — видишь, какие зеленые следы от той нашей травы.

— Да-а…

— Ты все-таки синюю в полоску хочешь?

— Ну да.

— А может, лучше белую?

— Так слишком торжественно.

— Ну как хочешь, а я белую одену… Нравится?

— Ага… не устал еще, Сань?

И когда уже шли на премьеру, мы вдруг оба разом поняли, что мне надо было надеть белую рубашку. Вернулись, она ее быстро гладила.

— Я Танюху послала за продуктами в деревню, помидоры, огурчики, колбаску и самогон пусть купит, чтобы вечером посидеть.

— Да-да, молодец. А про сигареты не забыла?

— Спокойно… Да, кгм…

— Что?

— Извини, что отвлекаю, тебе еще речь надо сочинить.

Актеры прятались от меня с заговорщическим видом.

Здесь была даже съемочная группа из Санкт-Петербурга. Говорили, что они будут полностью снимать наркоманскую сцену.

Случилось то, чего, наверное, никто не ожидал: Суходол перетянул на себя все одеяло. Те большие тексты про КГБ и советскую жизнь в Ялте, которые мы скрепя сердце оставили Суходолу, обладали какой-то гипнотической силой. Мне самому жутко было слышать живые слова Серафимыча с настоящей сцены. И они на зрителей действовали точно так же, как на меня в заснеженном Переделкине. А в других местах зрители скрипели и подкашливали. Посмеялись над Пашей, все-таки любят у нас глупых и простых, и… вдруг ворвался Игорь, и все привстали со своих стульев и скамеек, будто боясь чего-то пропустить. А потом, уже в истерике, он запел. Весь текст — «всегда ищи, где мужчина прячет свою женщину, и ты найдешь ее, в скрипке, под кроватью, в пистолете» и так далее он пропел, как в опере. А потом начал корчиться и стрелять, будто бы из игрушечного автомата. И действие уже шло дальше, но я понимал, что Игорь со своими словами все еще стоит у них в голове. А потом появился шарнирный, манерный Илья, совсем непохожий на Кирилла. Он даже и предположить не мог, что Кирилл в реальной жизни выглядит гораздо мужественнее его самого. Глядя на этого самовлюбленного, кривляющегося петуха, я вдруг понял, что «голубых» нет. То, с чем я столкнулся в Кирилле, Суходолове и в самом себе, настолько другое, естественное и странное, что убегает от понимания, и люди, чтобы хоть как-то объяснить себе это явление, создали вот такой вот петушиный образ. И актер знал, что делал: чем грубее он играл и кривлялся, тем более он подкупал зрителя, смешил или, наоборот, огорчал их. Они полюбили его, как здоровые люди любят умирающего больного. Я понял, что и настоящие «гомики», это не гомики, они сами про себя до конца не знают, что сотворил с ними бог и для чего; они лишь надевают раскрашенную маску, принятую и замиренную в этом обществе, униженную и разрешенную, как слабость, нелепость, болезнь… Странно, что многое невозможно объяснить людям, и, если хочешь успеха, то придется быть примитивным и грубым, чтоб было понятно и смешно, другого они не допустят. И конечно, на ура проходили все сцены, где говорилось про алкоголь… Сычев пришел.

А потом Анвар курил анашу, актеру нравилось показывать, что он знает всю технологию употребления, а потом он поставил свою замшевую куртку на пол кульком и разговаривал с нею, как со своей самой любимой девушкой на земле. Это он сам придумал. А потом он набрал полные легкие дыма и вдохнул в нее. И пока он говорил текст про Пасху, из нее тихо выходил дым. Это было смешно и трагично. И у кого-то вырвался тот самый кроткий смех, похожий на стон из глубины диафрагмы, самый дорогой. А потом прибежал трогательный Суходол с грушами.

Анвар садится и читает газету. Суходол достает продукты из пакетов.

Ой, стул чего-то валяется? (Поднимает). Ты что, полы мыл?

Анвар. Слушай, «Пепел и Алмаз» — хороший фильм?

Суходол. Очень! Я же говорил… а что?

Анвар. Сегодня по телевизору…

Суходол (идет к нему). А?! О! У, это же мой самый любимый фильм! Во сколько?!

Анвар. Успокойся, паренек. Я тебя обманул! (Хохочет).

Все замерли. Я даже оглянулся. Все-таки удивительно, странно и страшно, как меня любил Серафимыч! Что это было? Но это было, я-то знаю. И они все тоже это почувствовали.

Звучит песня Мари Лафорэ «Въенн».

И мне хотелось сделать на полную громкость. Но Сергей отгонял меня от магнитофона. Он покачивался, взмахивал руками, словно дирижер.

Как жаль, что нет Серафимыча — он бы так порадовался, я бы даже обнялся с ним за кулисами, и прыгали бы вместе от сбывшегося счастья.

Суходол. А как же любовь, Анвар? Ты веришь в мою любовь? (Тянется к нему.)

Анвар. Любовь?! Любовь придумали Голливуд, «Мосфильм» и несчастные неудавшиеся писатели вроде тебя!

Суходол. A-а… Пойду… схожу.

Анвар. И никогда больше не говори мне про свою квартиру в Ялте, забери ее. Мне не нужно это переходящее красное знамя! Суходол. Мальчик мой. Ты меня не бросишь. Во мне зреет проза, которая прозрачным ручьем польется на бумагу. Мы будем жить, мы будем жить! (Пытается подняться, но, охнув, хватается за сердце, умирает.)

И мне так хотелось, чтобы зрителям всё понравилось, так хотелось энергией своего переживания вынудить актеров на бесподобную и потрясающую игру, что мне показалось, будто так и есть на самом деле, страшно жалко стало всех героев моей пьесы, и так радостно, что я написал трагичную пьесу, что я вздрогнул, и слезы набежали на глаза.

И когда я прозрел и вышел из-под колокола своей головы, я увидел, что за окном стемнело, лишь темнолиловые завитушки облаков на горизонте. Почувствовал, что пересохло в горле и хочу курить. Все страшно и буднично гремели стульями и скамьями, стремясь побыстрее из душного зала на воздух. Кто-то спросил про дождь у того, кто забежал с улицы.

Лидия Васильевна кричала, чтобы все забирали стулья, те, кто пришли с ними из «Снегурочки».

Потом попросила местных ребят, чтобы они установили рояль на место.

Неужели так же было после спектакля той девочки из Екатеринбурга?

— Говорила я тебе, что надо было зонтик.

— Кто ж знал, что здесь так погода резко меняется.

— Тебе что, лень было его взять?

— Закурить не будет… а зажигалочку можно.

— Опа, «Парламент» куришь.

— У меня просто от него легкие не болят, а от всего другого болят.

— Боишься, как бы система не разморозилась.

— Но, прикидай, да.

Прибежал Санька и, рыдая, сообщил, что большие мальчики не берут его с собой играть. Да, они всегда хотели отделаться от него, жаловались своим матерям, он им мешал в силу своего возраста.

Я оглянулся и незаметно для себя развел руки, словно бы желая задержать людей, и объясниться с ними, и сказать что-то еще. Подождите, должно быть продолжение.

Я был поражен тем, что все так просто и в мире ничего не произошло. После всего что было, он казался особенно реальным и незыблемым. Я и сам много раз, зевая, вставал и уходил после спектакля, спешил первым, чтобы без очереди забрать пальто. И я понял, что в подсознании своем ожидал некой вспышки после премьеры, я ожидал братания людского и наступления полного счастья. Выходит, что я и писал с этой мыслью, с подсознательным желанием что-то сдвинуть и изменить в этом мире. «Но это же наивно, — сказал я своему стороннему наблюдателю. — Это наивно, Анвар. Да, так всегда бывает. Ничего, абсолютно ничего не произошло. Они все встали и ушли».

— Ничего-ничего, — Няня распоряжалась по моим делам, давала какие-то указания Танюхе. — Сейчас обсуждение будет… Анвар… Анвар, мы прямо здесь посидим, Женька с Сашей обещали стол принести еще один. Игорь придет с Любой…

Потом женщина, похожая на учителя русского языка и литературы, брала интервью для Ленинградского телевидения, нудные вопросы о родине и любимых авторах. Бегали радостные, возбужденные и бессмысленные, будто пьяные Анвар и Илья, они хотели напиться. Им теперь приятно было заново стать самими собой. Сергей Бахтияров говорил о чем-то с оператором и прочерчивал ладонью в воздухе какую-то линию по сцене. Поправил бейсболку.

«Ну так что ты, твою мать, хотел, заебал!»

Потом все зрители собрались на обсуждение спектакля. Мы сели рядом — я, режиссер и театральный критик.

Сейчас я выскажу этим людям все, о чем я думаю, об их удочках, страхах и сачках, о моем безмерном презрении, о моей благодарности за то, что сегодня они разрушили миф о театре, о том, что всё, что они делают в своей жизни, — это ебаный театр, и потому театра не может быть, и он никого не сможет затронуть. Идите рыбачить, ебачить, ловить бабочек, пить самогон и так далее, но не надо, блядь, заниматься искусством, потому что это даже реальнее, кровавее и трагичнее, чем вся ваша фальшивая жизнь, в которой вы боитесь всего, даже показаться слегка ненормальным, не таким, как все это стадо. И это будет самое честное из всего, что я сделал. Я сел и засмеялся. Няня тоже улыбнулась мне и махнула оттуда рукой и показывала на меня Саньке. Маячило лицо накрашенной сонной старушки. Какой-то мужик смотрел прямо мне в лицо, потом я понял, что он просто задумался и смотрел сквозь меня. Наступило издевательское, насмешливое возбуждение, и я понял, что бессилен перед этим повторяющимся повторением, перед этим множеством множеств, перед этим округло замкнутым кругом, перед этим блядством блядским. Они захлопали.

— Я потрясен! — сказал я. — Ох, вы сами не знаете, ребята, что вы наделали! Только здесь я полюбил театр, когда вымышленные схемы моих героев довели меня самого до слез, когда театр стал жизнью, и я благодарен всем за это. Ведь кто-то из них болен, кто-то, может быть, уже умер, а они вот они, снова живые передо мной.

И они были очень благодарны мне, тем более что они-то чувствовали, ЧТО я им должен был сказать. Я понял, что мои ЧЕСТНЫЕ слова ничего не изменили бы в их жизни, они просто показали бы мой интимный характер, и всем стало бы неудобно и неловко друг на друга смотреть и неудобно жить. Они на какое-то время потревожили бы нерушимую и спасительную пошлость жизни. Все сразу бы кончилось, а тут оказалось, что жизнь продолжается и что я классный, даже лучше, чем они могли обо мне догадываться. И они все тихо комкали реальную жизнь и пропихивали каблуками под занавес, за кулисы и улыбались усталыми и бессмысленными улыбками отдыхающих.

— Очень хорошая пьеса, — встала и сказала какая-то женщина. — Смотришь такие произведения, и становится страшно за то, в какой мир мы выпускаем своих детей, с чем им придется столкнуться, ЧТО и КТО их там ждет. Это правда жизни! Я желаю автору всего хорошего, творческих успехов, тем более что он еще так молод!

И самый неприятный человек задал мне, казалось бы, самый неприятный вопрос. Но он был просто подослан с этой миссией. Потому что они-то уже знали мой ответ. Кто-то шикнул, кто-то сделал недовольный вид.

— Да, я ждал этого вопроса, — сказал я, покачивая ногой. Все замерли. — Вот знаете, Достоевского даже обвиняли в том, что он сам, как его Родион Раскольников, убил старушку. Ну так вот, я вам скажу: Старушку я не убивал.

— Старушку не убивал, — повторил кто-то.

— Не убивал…

И они засмеялись, и захлопали в апофеозе всеобщего счастья. А тот, кто задал вопрос, смутился и сказал: — Нет, я же не специально готовил этот вопрос, мне не важно — автор-герой, спал не спал, вы меня не поняли.

Потом задали вопрос, как я написал эту вещь.

— Как? — воскликнул я. — Я брался за дверь электрички, летящей во вьюжной ночи, и переходил не из тамбура в тамбур, а из сцены в сцену. Я лежал в бессонном поезде Москва — Симферополь на станции Джанкой и видел бабочек, собак и детей, которые одни только имеют право жить на земле.

— Как здорово, — сказал Анвар-Евгений, глядя на меня влюбленными глазами. — Наконец-то мы все увидели настоящего автора пьесы, а не того делового чеченца, про которого казалось, что он не может написать этой пьесы.

Но я почувствовал, что разверзшаяся пустота замерла перед всеми нами.

 

восемнадцать

Мы приехали в пять часов утра, как я и говорил ему.

В этом утреннем, розовом свете, он стоял прямо напротив двери нашего вагона. Нахмуренный, в ожидании. В каком-то ослеплении, когда видишь только пятнами, я вышел вслед за Няней, и кивнул ему. Мы с Няней несли вдвоем ее огромную сумку, а он, как нахулиганивший и наказанный ребенок шел за нами.

— Няня, мне надо будет с ним сегодня разобраться, я завтра тебе позвоню.

Она понимающе кивнула.

— Игоряш, поедешь с нами? Мы на одной машине с Михал Михалычем, еще выпьем, посидим.

После дружного, отстраненного от московской жизни Щелыкова им не хотелось вот так сразу расставаться. Мне тоже хотелось поехать с ними.

Мы остановились у ярко освещенной и холодной стены вокзала.

— …………………………, — говорил он.

Я смотрел, как они все прощались на вокзальной площади.

— …Ассаев с женой… мне разрешил жить у него летом… и тебе тоже…

Как Игорь садился с Няней в машину, как Санька крутил головой и что-то спрашивал у Няни, наверное, про меня.

Мы долго сидели с ним на холодном полупустом Киевском вокзале, шел ремонт путей. Потом появилась электричка, но на ней мы доехали только до Солнечной, снова сидели на скамье на открытом перроне, было промозгло и очень холодно. Тетка стояла с сумкой. Мы сидели, отстранившись. Он вздыхал, будто просил прощения за что-то.

— Извините, а когда же следующая? — повернулся он к тетке.

А я содрогнулся от мысли, что он мог прикоснуться ко мне.

«Надо бы Няне позвонить. Откуда здесь позвонишь».

 

девятнадцать

Я стоял на Киевском, под башней с часами.

Ее машина, Няня там. Она была — яркая, пахучая, со своим открытым, искренним и располагающим лицом. С этим обнимающим голосом со срывающейся интонацией.

— Анварчик, ты меня ЛЮ?

— Да, Няня!

— И я тебя очень ЛЮ! А я уж думала — всё, кончилась сказка.

— А что за машина?

— Форд-Скорпио. Два и девять, это большой объем. Она раньше Клямкину принадлежала.

— Это который в «Песнюках»? Ничего себе, Нянь.

— У него здесь такая стереосистема навороченная, столько прибамбасов. Давай твою Вьен-вьен-Н…

Неожиданно зазвонил телефон, она вынула антеннку зубами.

— Да! — энергично, как и Герман всегда говорил. — Няня. Мушталерова. О, как! Ню-ню… пускайте молоток. Ты че, больная на всю голову? Бумага так называется, просто скажи Генычу, что Няня сказала: пускайте им на визитки молоток… Ну и что? Не вопрос!

Видел бы меня Серафимыч, он скорчился бы от ужаса, да.

— Вот ты пижда! Ну и что? Не вопрос! Запиши телефон Наташки, ей нужно будет денюжку отдать, и пропуск выпиши.

Я положил ладонь на ее черное, нейлоновое колено и повел руку выше. Она передала мне телефон.

— Не клади туда, у меня один телефон уже так вылетел при резком повороте. Фьюить, на хер.

Снова звонок.

— Да! A-а, Экипаж, узнала, — смеялась она открыто с приятно срывающейся интонацией. — О, как! Ню-ню… ну не шмогла я, не шмогла… Сделаю, не вопрос! Сделаю, а вам откат… а вы где сегодня ужинаете? Ню-ню, знаю, а давайте вместе поужинаем?

Я и вправду чувствовал себя важным, значимым человеком, которого любимая женщина везет в неизвестном направлении. И это стильно так, когда женщина за рулем.

— Няня, ты сейчас закурила, потому что о чем-то подумала? Мне так показалось.

— Здесь, — она выпустила дым и кивнула вбок. — В этом комплексе я фехтованием занималась, когда была худенькой и стройненькой, — она щурилась и следила за дорогой.

Так приятно ложится ладонь на ее шею, так красиво начинаются волосы, что непроизвольно улыбаешься.

— Я люблю с этим заниматься, — она кивнула на телевизор с порнушкой с приглушенным звуком.

— Интересно… интересно…

— Да, я себя представляю на их месте.

Удивительно холодные и маленькие груди.

Потом она резко задвигалась подо мной и задышала.

— О, Нянь, сделай еще раз такую мордочку…

Она снова скривила лицо. И я вдруг с удивлением понял, что меня умиляет это, что я очень люблю то, что так недавно меня отвращало и мучило.

— Как у ежика, Нянь.

— Да, я люблю ежей. У меня… вон… целая коллекция… мне все ежиков дарят…

— Нянь, ты знаешь, удивительно, она у тебя такая маленькая и аккуратненькая такая, как у девочки, как будто ты не рожала… А где Санька?

— Они на даче с Татуней… с бабушкой. Она не любит… когда… ее… б-бабушкой называют… ой…

— Что?

— Колется… красиво, когда там брито… только колется…

— А Олежа — это кто?

— А он Иркин брат двоюродный, Светка любовница. А жена с родителями в Панаме, они видать слишком много хапанули и теперь смотались, переждать, а он прилетает обстановку проверить. У них такая квартира агромадная на Таганке. Евроремонт.

— А Галка?

— Что, понравилась?

— Глаза красивые…

— У её Кольки жена и двое детей, а её муж на зоне, он чуть-чуть миллион не украл у Алеф-банка, он там работал, а у них же крыша ментовская, знаешь, наверное.

И мне тоже хотелось срочно найти работу, успокоить Татуню и по-мужски наладить их разобщенную жизнь. И с этим нужно что-то решить.

Остро свежий, тревожный запах не затронувшей нас беды. Радостно было стоять у подъезда с Няней и прячущимся за ней Санькой, после этого неожиданного московского урагана, видеть поваленные деревья, разбитые стекла машин, погнутые билборды. Жизнь показывала, что она не всегда может быть простой и понятной, не всегда поддается человеческому зауживанию и нам, может быть, предстоит перенести такие потрясения, перед которыми мы все будем бессильны. Так близко её лицо. Чистая, лакированная детская кожа, туманная родинка из-под нежнейшего румянца щеки, свежо блестящие глаза, полураскрытые губы. Такое лицо бывает только у здоровых, полных женщин. И это было родное для меня лицо, совсем не такое, как у Марусиньки.

Казалось, что ураган отметил начало моей жизни с Няней и Санькой, примирил с новыми заботами и тяготами и успокоил меня в моих чувствах к Серафимычу.

Мы сидели с ним на Тверском бульваре, рядом с Есениным. Люди вокруг вели себя так, что казалось, в жизни не может быть трагедии, ведь все так смешно и бессмысленно.

— Я не люблю теперь с тобой пить, ты выпьешь и становишься жестоким, — глаза его блестят, и дергается кадык. — Ты погибаешь, Анвар, ты ничего не напишешь с женщинами.

Я потому и приходил на встречу к нему, что страшился упустить что-то литературное в этой жизни, будто боясь изменить литературе в его лице.

— Ты одержим, Анвар, не спеши, — стукал он пакетом о скамью. — Ты еще встретишь свою настоящую девушку, я знаю это, Анварик, я так не хочу, чтобы ты пожалел о потерянной жизни, как я сам о ней пожалел. Получишь еще свои премии, все будет, но верь мне — без меня ты ничего не напишешь. Все, кто от меня предательски ушел, все…

— Что ты меня кодируешь?! — Я достал сигарету, оторвал фильтр и закурил.

— Я не кодирую, я знаю и больше всего жалею, что я в молодости своей не встретил Человека. Люди вытоптали мою жизнь.

«Пидара какого-нибудь, наверное, не встретил».

У девушки сквозь пластик пакета просвечивается книга «КАК СТАТЬ СЧАСТЛИВОЙ». Что-то холодно вспыхивает в животе, округляется и ударяет в член и простату, как в колокол.

— Как там, в Переделкино, есть комары?

— Не знаю.

— А в Москве есть.

— Проводи меня, Анварик.

— Не провожу.

Он вздрогнул и посмотрел с отчаянием. Я чистил салфеткой лакированные носы туфель.

— Анвар, так жить нельзя, ты сумасшедший, ты говоришь одно, думаешь другое, а делаешь третье.

У девушки так упруго сжимается попа при ходьбе, что кажется, еще чуть-чуть и эти выпуклые шарики лопнут или отстрелятся. Бывают выпуклые, но обычные задницы, вполне приемлемые. А бывают выпуклые, удивительной, невозможно красивой формы. Или просто джинсы удачно так скроены? Как упруго делит лифчик на две половинки. Скоро сердце лопнет, уставшее сжиматься при виде этой выпуклой красоты. Он прав. И ужас неизбежности был в его правоте: или женщина, или литература, а по-другому никак. Но почему, почему существует этот ужасный выбор. Мужчина с пивом и простым лицом, на котором застыла его внутренняя мысль и главная суть.

— Она так и сказала: это пьеса, пьеса, уверяю вас, это пьеса!

— Радушевская?

— Да, я от ее имени отдал «Крик слона» в журнал «Драматургия», позвони им.

— Бесполезно. Отказали десять театров и два журнала… Как там погода в Переделкино?

— Анварик, я уже забываюсь, я заговариваться начал, я ничего не соображаю… Что? Если человек говорит одно, думает другое, делает третье, то твоя личность размывается, Анвар. Глубинных отношений у тебя ни с кем не было. Никому ты не нужен!

Невероятно красивая и такая женская в этой своей юной телесной облочке. В этом черном спортивном костюме, настолько переполнена новой и страшной сексуальной энергией, что даже подпрыгивает, идет на цыпочках. «POWER GIRL» на трикотаже груди. Что же мне делать?

— Никакой свободе я не мешал… Потом натаскал каких-то шлюх к весне, к лету — блядь. Затянул ты меня уже в одно дело и тянешь в другое.

— А кто?! Манту марэ! Ты, ты первый полез ко мне в трусы на квартире полковника!

— Я не лез к тебе в трусы!

— Да же… Значит, это я к вам залез, Алексей Серафимович?!

Я вдруг почувствовал, что это «Алексей Серафимович» отрезвило и отодвинуло нас, стало неловко друг перед другом. Этот странный гипнотический кокон, в котором мы были, начал разрушаться.

— Да, ты, Анвар! Во мне никогда такого не было. Что ты сделал со мной, я и представить себе не мог такого. Я думал, что тебе это нужно.

— Мне? А я думал — тебе. Вот и отымели друг друга.

— Боже, такого бессилия я не испытывал ни перед кем! Все пять лет я только и делал, что думал о тебе, устал думать о тебе, я схожу с ума.

— Это ты предал нашу дружбу с самого начала, когда полез в трусы!

Он закашлял, задергался в этих своих лающих рыданиях.

— Ну вот, блядь, заплачь, заплачь еще здесь!

— Как ты так можешь, Анвар? Я брезгую тобой, ты и с ними, и со мной… ты спишь со слонихой, не хочешь меня… не хочешь меня проводить в наше Переделкино… ты подаешь мне при встрече всего два пальца… ты идешь к слонихе, Анварик!

И я вздохнул. Мне легче стало от этого перелома. Это вино прояснило мои мозги, и я вдруг почувствовал, что меня укоряет и мучает не преданный литературе, умудренный опытом человек, сейчас в нем говорила и страдала обычная, озабоченная женщина.

— Ан… Ан… Анваринька, — заклинал он словно пьяный. — Вспомни, как я спешил к тебе, как таскал тяжелую картошку. Лишь бы не обременить тебя ничем, лишь бы ты писал.

Как же мне хотелось расплатиться с ним за весь тот год, за эту картошку. Достать пачку долларов и прямо тут же расплатиться до копейки. Ах, деньги! Именно с ним, Серафимычем, я с особой силой чувствовал себя нищим и безродным неудачником, и жизнь казалась особенно мрачной, тяжелой, безысходной.

— Варик, ты не сможешь, я…

— Не надо меня обманывать и провоцировать литературой, я знаю всё, я как Степной барон знаю всё, больше тебя и твоей Радушевской вместе взятых!

Он сидел с растерянным видом.

ПРОДАЖА АВТОМОБИЛЕЙ «РОСТЕХ» АВТО ФУРГОНЫ МАСТЕРСКИЕ

— Проводи меня, Анварик-фонарик.

— Не провожу.

— Почему?

— К женщине еду! Смазка нужна! Мне даже стыдно говорить с тобой на такие темы.

— К женщине? К этой слонихе?!

— Да будь она худее — она балериной могла бы стать!

— Хорошо, что ты еще юморить способен. Даже твоя Марусинька была лучше этой слонихи!

— Ты же потаскушкой ее называл.

— Я не мог ее так оскорбить, не выдумывай, ты нарочно злишь меня.

Мы замолчали.

— Что такое манту марэ? — спокойно спросил он.

— Убейте меня, по-цыгански.

И вдруг он заспешил, засобирался.

— Все будет по-другому. Мы до чего-то договоримся. Поедем на речку, за водой, на нашем бревнышке посидим.

От его липкого насилия и раздражения я начал задыхаться, я почувствовал эту запирающую меня грань.

— Если… я… с тобой… пойду… то возле метро бля… как погебу… побегу бля… от тебя… ка-ак побегу…

— Анварик, Анварик, мне надо собраться. У меня же деньги. У меня пять миллионов офисных денег на командировку.

Я посмотрел на него и вокруг. Он резво пошел вперед: «Проводи меня, я в улицах путаюсь. Возьми меня с собой в Переделкино». Дошли до Тверской, зашли в арку, двор какого-то театра, там за зарешеченными окнами бесшумно ссорились, махали руками, вспыхивали лицами парень с девушкой. Вышли на Малую Бронную. Из кафе яркие огни на тротуар, музыка, красивые машины, захохотала девушка…

«Что это со мной?! Боже мой, до чего я дошел, до чего опустился я. Что же мне делать»?

— А вот хуй я тебе пойду! — сказал я. — Не пойду. Смеялся над Канаевой, а вот теперь они над тобой посмеются.

— Я знал, знал, что ТЫ это скажешь.

— Вот граница, — я провел носком по асфальту. — Я ее не перейду.

И сам усмехнулся этой отчаянной детскости.

— Анваринька! — шептал он на разные лады, как безумный в толпе.

— Уходи, под машину бросайся или я брошусь… Бросайся!

Он замер, и впервые за весь вечер я вдруг увидел его осмысленный взгляд. И понял, что никогда он не исполнит ни одну из своих угроз покончить с собой.

— Все, не поеду.

— Анвар! — по-детски завопил он. — Ты же обещал, я думал, мы так хорошо посидим, как тогда на твоем дне рождения.

— Все, к Няне поеду, отстань от меня.

На переходе к метро меня задержал какой-то парень.

— А верите ли вы в бога? — нагло спросил он.

Книги в руках, круглый значок на груди.

— Нет бога на земле, кроме Аллаха и Мух-ха-мм-ед — пророк его!

— Ах, вот как, хорошо, а что бог не…

— Пошел ты на хуй! — крикнул я ему в лицо.

Он что-то восклицал.

— Пошел ты на хуй, я сказал!

Серафимыч тащил меня за рукав вниз.

— Пошли, у тебя, наверное, сегодня по гороскопу очень опасный день…

Парень еще немного пробежал за мной и отстал, хорошо, в этом своем бешенстве я мог бы задушить его и пожалеть потом об этом.

«ЭНЕРДЖАЙЗЕР» «ЭНЕРДЖАЙЗЕР»

— Скидки только сегодня, купите батарейки «Энерджайзер».

В метро поражало обилие людей с открытыми ртами — на рекламах. Я пошел напропалую через турникеты. И старушка контролерша остановила меня неожиданно твердым и грубым толчком. Я хотел ударить ее… и я со всей силы швырнул высоко вверх через турникеты свой портфель. У меня заболело сердце. Я вдруг понял слова Канаевой.

— Это ты убил своего Толика! — крикнул я на все метро. — Все, кого ты любишь, — умирают. Даже твой отец, твой Сережа Якушкин, Толик и Ролла!

Он закрыл лицо своими разными ладонями.

Невыносимое и всегда мучительно новое, юное и все более высокое и стройное обнажение женщины летом. Это был выпускной вечер и всюду, всюду женское. Эти юные девочки замерли на самой грани расцвета всего женского в них — и, казалось, что груди их преувеличенно велики, что уже не может быть у женщин таких вызывающих грудей, таких заметных сквозь школьную форму — холмик на холмике — сосков; что их ягодицы настолько преувеличенно выпуклы, как не может быть и у взрослой женщины, и в то же время слишком идеальны, идеальны безжалостно. И эти в мурашках, озябшие под коротким ноги, эти тоненькие вены со свежайшей голубой жидкостью. И эти детские еще личики. Выпущенные теперь во взрослую жизнь они в полную мощь чувствовали, возбуждали в себе и, по-детски смеясь, несли сквозь толпу свой новый женский имидж. Казалось, что там, под тугими швами их джинсов, под короткими юбками и форменными платьями, уже сочится, уже выступает, как капельки на кожице готового взорваться от перезрелости персика. Казалось, что они как улитки оставляют мокрый след. И наверное, если бы в каждую из них сейчас залетело хотя бы по снежинке спермы, все они в один миг зазвенели б детьми, как автомат монетами в 777.

Нечаянно задел плечом одну из них, казалось, что у неё даже кости гибкие, извинился как-то усердно и успокоился. Физически чувствовалась эта патока, бродящая под тонко натянутой кожицей. Серафимыч сидел среди них, как проклятье, как преступная ошибка природы, как обвинительный акт.

Очень много народу было на Киевском. И эти пробки из-за ремонта, скрежещущие звуки. Эти бритые головы, слюнявое мясо ртов, дешевое пластиковое пиво, сигареты и плевки в тамбуре.

— A-а… ты что… А-а-а! — я услышал за спиной сдавленный крик Серафимыча.

Я оглянулся, влекомый чьими-то плечами, и вдруг увидел его вверх ногами, его били головой об перрон и просовывали в этот проем под электричку.

— Нажмите стоп-кран! — заорал я, ломясь через вагон.

Выскочил в тамбур и уперся в этот самый стоп-кран, про который всегда думал: что будет? и сорвал его. Выскочил. Тетка заорала на меня. Никого не было, я увидел это широкое место и пролез под вагон.

— Ну что, баран, руки чешутся, что ли?! Отпусти стоп-кран…

Гремел наверху динамик. Кричала женщина. Серафимыч сидел в пространстве под перроном и протягивал мне руки.

— Вот блядь такая, все руки в чьем-то дерьме испачкал.

Потом над нами замелькали каблуки.

— Здесь, здесь.

— Выходите.

— Нет, не выходите.

— Сидите там, её сейчас назад подадут…

— Этот лысый кА-Азел к тебе в сумку полез, я его задушить хотел!

— Да там же нет ничего, кроме грязных носков.

Одуванчики плыли по реке. Как и год назад, мы сидели с ним в траве на этом нашем склоне, который когда-то давно был берегом.

— Столько уже зла собралось в мире от Москвы до самых до окраин, что меня давно должно было раздавить, но тут тебя выводят на сцену в 97-м, помогает Баранова, которая никогда не помогала, и появляется мистический и единственный такой на земле Ассаев.

Какое бы он отвращение у меня ни вызывал, жалко и смешно было смотреть, как он, забыв про этот синяк под глазом, аккуратно расстилает наш газетный стол, вынимает продукты.

— И вдруг мне сейчас показалось, Анварик, что ничего не случилось, все по-прежнему, и мы с тобой по-прежнему вместе. А что я говорю? Ведь мы вместе, мне только показалось, ведь правда, Анварик? О, я идиот, это мне все привиделось.

Я хорошо понимал это его чувство, так у меня было с Асель. Мне и самому вдруг показалось, что все по-прежнему, мы живы друг для друга и нет грязного пятна между нами, и на моей душе не саднит. Хотелось засмеяться и сдернуть занавеску этого мира, завернуть край травы.

— Ассаев уже спал, и в этой ночи я слушал удивительную передачу. Оказывается, Анвар, существуют такие странные бабочки, которые совершают огромные перелеты и при этом ориентируются по звездам. И на каком-то участке пути их поджидают светлячки, эти бабочки путаются и летят на них, как на звезды, а попадаются на колючки и паутину, гибнут там… чей-то каблук валяется, — он нашел в траве каблук, повертел его и выбросил. — Всегда у меня так, сначала про одно, потом про другое. Я вспомнил, Вовка, вот так же выбросил чей-то каблук, а потом оказалось, что это его собственный.

— Смешно.

— Поезжай в Ялту, подумай, отдохни, Саня Михайловна тебя ждет.

— Поеду.

— О, браво, браво!

На его редакционном диктофоне я поставил «Вьен», а потом «В машине смерти».

— Когда будешь умирать, эту песню поставишь, — сказал он. — А потом скажешь потомкам: несите! И засмеешься.

— Хорошо.

Мы просидели с ним до самого вечера, а когда встали, то оказалось, что он, так же, как Вовка, выбросил именно свой каблук. До темноты искали в траве, и нашли, но приделать назад его уже было невозможно. Он шел рядом со мною по улице Павленко, хромал, и всё ныл и ныл. Вдали светящиеся соты домов. Звук самолетов в небе, то теплые, то холодные полосы воздуха. Гудящий фонарь возле дачи Пастернака, бабочка под ним и ее большая тень на асфальте. Я остановился:

— Найди себе кого-нибудь.

— А! А! — склонился он, тихо вскрикивая и тужась стошнить, чтоб я видел, как я его оскорбил.

Вышел. Какая-то женщина сказала про девушку в коричневом костюмчике. Я сразу понял, что это она. Она шла по дороге с другой стороны, бледная, похудевшая и особенно красивая. Она искала меня на другой даче. Все те дни со мной она была в таком состоянии, что даже не смогла уверенно запомнить наш дом. Она не потянулась ко мне.

— Привет, Марусь.

Приобнял, стукнулся лбом в плечо. Отстраняется со страхом в глазах. Пошли по дорожке.

— Что случилось, Анвар?!

— Я тебе изменил.

— С мужчиной? — спросила она, и в голосе была надежда и заранее готовое прощение.

— Хуже, — усмехнулся я. — С женщиной.

— Я же звонила везде, в СТД сказали, что ДАВНО приехали.

Потом сидели на лавке. Хотелось смеяться. Она несколько раз сдерживала слезы. В голове была пустота и мысли, какой я мудак.

— Я не понимаю, ну что могло произойти за такое время, что могло случиться?

— Я встретил другую, так будет лучше.

— Кому лучше? — она смешно сморщила лицо.

— Извини, Марусь, я не могу сдержать смех.

— Ну неужели, неужели она. Нет, я не то хотела сказать, но ведь у нас все было хорошо, я же…

— Извини, я смеюсь, такое бывает, что в такой момент вдруг рассмеешься.

В окне Дома творчества работало радио. «Зачем же я тебе позвонил в тот майский вечер: а пойдем танцевать, Марусинька»?!

— Вон, этот твой, Алексей Серафимович идет, — как-то отстранено, другим голосом сказала она, и глаза ее мгновенно подсохли. Она отвернулась.

Я искал глазами, но никого не увидел. «Что ему тут нужно?!»

— Анвар, ты, наверное, устал, этот смех, я же знаю, я же психолог…

Лицо ее снова стало еврейским и умоляющим, задрожали губы, и вспухли капли по низу век.

— Анвар, Кен по тебе соскучился, что я ему скажу?

— Кен. Извини, Марусь, что за смех? Для тебя самой так будет лучше, Маруся, я себя знаю.

Пустота в голове. Вставало лицо Няни.

— Твоя куртка осталась.

— Пусть, она сэконд-хэндовская.

Она смотрела на меня, склонив голову набок, как только она одна делала. Странно, что когда ты уже расстался с девушкой, отстранился от нее, только тогда она становится близкой тебе, ты вдруг замечаешь её как очень родного человека, с таким узнаваемым поведением, манерами, интонацией, что у тебя вздрагивает душа.

Она уходила быстро и, конечно, плакала и один только раз обернулась, это ее бледное, с большими карими глазами лицо над подстриженной плоскостью кустарника. Она замерла. Она не верила — у ней было мучение в глазах, какое-то выражение виноватое, как у больных тифом на старинных фиолетово-коричневых фотографиях — так посмотрела, что я закрыл от этого ужаса лицо ладонями.

Няня. Мы столкнулись в дверях. Она прошла, отстраняя от меня лицо. Я снова дурашливо перегородил ей дорогу.

— Подташнивает меня.

— Что?

— …………………, — говорила и показывала глазами.

— Может быть, просто задержка? Такое часто бывает, бывает, что…

Она так посмотрела на меня, что я осекся.

— Может, оставишь его? — спросил я, со страхом ожидая ее слов.

— Нет, я уже решила. Это ты тогда, когда ты…

Мимо нас ходил Санька и говорил себе под нос: «Осторожно, я — человек-убийца! Осторожно, я — человек-убийца!»

— Пока маленький срок еще, неделя-две.

— А сколько это стоит-то?

— Шестьсот… сто долларов, короче.

Я звонил Нелли, но у них сменился телефон. Неудобно было просить денег у Германа, но я позвонил ему. Трубку взяла Соня, Германа не было, и я, вздыхая, поговорил с ней ни о чем.

— Что ты делаешь, Анвар? — резко вступила Няня на кухню.

— Что?

— Ты унижаешь меня! У меня самой, что ли, денег нет?

Странно, что Татуня невероятным чутьем все поняла.

— А куда мы идем, куда? — радовался Санька.

— Возьми скейтборд.

— Ула, ула!

Она взяла простынь и полотенце.

«НАСТЮШЕНЬКА ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!

ЛЮБИМАЯ СПАСИБО ЗА СЫНА! Я ВАС ЛЮБЛЮ!

ТАНЕЧКА СПАСИБО ЗА МАСЕЧКУ! ЦЕЛУЮ!

СПАСИБО ЗА ДОЧУРКУ!»

Мы шли по этим крупным буквам под окнами, она их не видела. На ветвях дряблые разноцветные шарики. Высохшие цветы. В коридоре сидели и ходили беременные женщины, казалось, что они несут тяжелый арбуз под халатом. Слесарь ругался с медсестрой. Шел ремонт, пахло известкой и деревом. На втором этаже пусто. Большой вялой рукой она стукнулась в стеклянную дверь. Я чувствовал себя пошлым, худым и кривоногим. Открыла розоволицая пожилая медсестра в чистом белом халате. Няня хотела казаться деловой, но была обмякшей, устало отстранившейся от своего крупного стройного тела. Пока дверь закрывалась, я увидел, как у нее забрали простынь и как она прилегла на кожаную кушетку.

«Продадим б/у коляску-трансформер Пьер Карден. Недорого». «Продам молокоотсос». «Бандаж». «Продам коляску. Польша. Сумка».

Во дворе был удобный склон, и мы с Санькой пытались кататься на скейтборде. Оказывается, это очень трудно. И асфальт такой, что колеса тарахтели. Санька спрашивал про маму с таким видом, будто он все знает, но специально для меня делает вид, что маленький и ничего не понимает. Я думал о том ребенке, каким бы он мог быть. И мне казалось, что он лежит в ней, как мой член, и я возбуждался.

Кто-то звонил по мобильнику, поздравлял с рождением сына и просил выглянуть в окно. Как в рекламе. Не думая о том, они подражали рекламе.

Потом я держал Саньку и катил его на скейтборде.

— Такой большой мальчик, а с папой катаешься, — заметила скучающая тетка.

Санька замер.

— Он не мой папа! — сказал он.

— Ты встань одной ножкой, а другой отталкивайся, а папа тебя…

— Он не мой папа!

Тетка растерянно посмотрел на меня.

— Я не его папа, — сказал я. — Я друг его мамы.

— А-а, друг его мамы, — значительно кивает головой.

Прошли два, очень молоденькие, паренька: один — с цветами, а другой — с большой куклой. Как в Советском Союзе. Они волновались и шутили друг над другом. Прикалывались.

Она вышла на солнечное крыльцо. Растрепанные волосы и помятое заспанное лицо. Я незаметно быстро одернул ее юбку.

— ……………… — сказал я.

— Что? А-а…

Мне казалось, что в ней чего-то должно недоставать, но все как прежде, да, точно. И все-таки, кажется, что чего-то не хватает.

— Мама, телефон! — радостно завопил Санька.

И я тоже с удивлением услышал настойчивые звонки телефона в ее сумке. Она подержала его в руке и положила назад. Он снова зазвонил.

— Мама, телефон!

— Кто? Да, конечно… А, это ты… Перезвоните позже, я сейчас занята.

Снова шли по этим крупным белым буквам. Паренек поправил куклу, и она заплакала по-детски. Няня остановилась и недоуменно смотрела на неё.

Потом шли вдоль проспекта, шумели машины.

— Хочешь мороженое?

— Я хочу, Анвал!

— Будешь? — снова спросил я у нее.

Она кивнула головой.

Продавщица приветливо и радостно посмотрела на нас. Я купил мороженое Няне и Саньке. Она недоуменно посмотрела на мороженое в моей руке и отрицательно покачала головой.

 

двадцать

Посмотрел на трещину в белой стене и сразу вспомнил Крым.

Принимал душ в их ванной, тесной от множества бутылочек Няни. Прижал к лицу нагревшееся на трубе махровое полотенце.

Отнял полотенце от лица, и от ярчайшего солнца все показалось белым — море, галька, люди, крики чаек, шум прибоя. На губах привкус горячей морской соли и белого сухого вина. Потом шел по приморскому парку и прикрывал горячую, налысо остриженную голову полотенцем. Густой, туго натянутый блеск моря. Под синтетически ярким, радиационным ялтинским солнцем сидят на корточках молодые гомосексуалисты, щурятся и скучно ждут богатых клиентов из отеля «Ореанда». На набережной, возле платана видел молодых веселых и богатых гомиков из Москвы. Испугался и бежал. Смотрел им вслед и завидовал, казалось, что они живут другой жизнью — свободной и творческой.

Жара такая, что оплывают свечи, свешиваются веревочно. В пустоте летнего бездействия открывал и закрывал ящик его стола: старый профсоюзный билет, пожелтевшие письма, скрепки и несколько фотографий, разорванных пополам — он молод на них, весел и болезненно чувствуется присутствие тех людей, которых он потом оторвал, иногда видна рука или нога.

Какой-то шум, будто кашляет кошка. Саня Михайловна лежала и рыдала, как девчонка, и тело вздрагивает, будто его трясут.

— Я прямо не знаю, аж прямо страшно делается. Меня душит прямо. Где Алексей? Жалею, что второго не родила. Были мужики хорошие, один на промбазе. Подошел: «Что-то ты одна ходишь?» — «Я мужа похоронила». — «А я жену, давай сойдемся»? Три раза подходил. А я говорю: два раза мужей хоронила, больше не хочу. Вот теперь саму хоронить некому. Я устала от жизни такой. Я бы легла и умерла, и не могу никак. Господи, под бомбежкой была, с горы летела, может, меня смерть не берет?! Сердце держит. Ничто не интересует, Господи, хоть бы я легла и уснула. А у тебя в Москве есть где жить?

— Нет.

— Приезжай. Будешь здесь жить. А Алексей пусть забирает меня в Москву, я не сварливая, как другие, я не пью. У меня пальто есть зимнее и сапоги еще. Меня страх одолевает, что меня кто-то прихлопнет, умру и буду на полу лежать.

— Может лекарство еще какое-то купить по дороге?

Смотрел на таинственно светящееся море. Оно улавливало невидимый мне луч. Хруст гальки. Высокий парень в теплой кожаной куртке подошел ко мне. Наверное, единственная дорогая вещь в его гардеробе.

— Извините, закурить не будет?

— Нет.

Я отошел и с ненавистью смотрел на море.

— А вы, наверное, отдыхаете здесь? — с пидорской настойчивой учтивостью поинтересовался он.

Я скривился, сдерживаясь, чтобы не послать его, и злобно загромыхал галькой в сторону набережной. С замирающим сердцем пошел в «Диану». Там перестановка — танцпол у задней стены, а на старом его месте новенькие столики и стулья, отвратительно пластиковые, черные с блестками.

Ушел и сидел в открытом кафе. Дул плотный теплый ветер, и я прикрывал глаза, чтобы не попал мусор.

Сидел на скамье, мимо прошли дешевые, но дорогие лично для меня проститутки.

— А у вас закурить не будет, мыладой чеовек? — с тайным значением спросил мужчина.

Жирное, женоподобное тело, плюхнувшееся рядом со мной. Так нагло, будто он меня уже изучил. Бывают такие гомики-здоровяки, с очень толстыми пальцами. От ненависти я дал ему закурить, он часто дышал, и руки его дрожали, как у Серафимыча. Он с наслаждением выпустил дым и посмотрел в сторону, будто скрывая мысли своего лица.

— Харашо, не правда ли? — Он снова посмотрел в ту сторону и придвинул к моей ноге свою сырую ляжку.

— Да-а… хорошо…

Кто-то рядом пускал мыльные пузыри.

Я медленно встал, поставил ногу на скамью, поправил майку и со всей силы ударил его локтем в лицо. Полетели искры от сигареты.

— Ой бля-а…

Что-то перевернулось в воздухе перед моими глазами.

— …а-а-а… ш-а-а-а… — кричала женщина, бегущая с ребенком с той стороны. — Ми-шА-а-а… Милиция! Помогите!

И я побежал. Мне казалось, что я слышу милицейские свистки, топот ног за спиной. Все милиционеры здесь были молодые и поджарые. По памяти прошлого года я влетел в этот переход возле дешевой столовки, быстро и спокойно прошел мимо шашлыков, мимо деревянной веранды ресторана и купил билет на пустую канатную дорогу. Сжался на железном полу. Кабина тихо и уютно покачивалась, скрипели блоки. Показалось, что у кассы мелькают фонарики. Могут остановить канатку. Я откинул задвижку, раскрыл двустворчатые двери, встал на колени, а потом свесился вниз, огоньки города махнули внизу, песок под пальцами, жестяная крыша быстро наплывала под мои ноги… Сильно заскрипела кабина, и страшно загрохотала жесть крыши. Какие-то заброшенные мастерские. Шепот и шум, будто кто-то большой быстро шел по воде. Я знал, что здесь недалеко уже и до дома Сани Михайловны.

Няня. Одновременно она своим открытым, срывающимся голосом говорила по мобильнику.

— Вот как будто ждали, когда я тебе позвоню. Гарванич предлагает мне перейти в новую структуру пресс-секретарем, это спортивный комитет налоговой полиции… а я боюсь.

— Знаешь, как мне Нелли говорила, я тебе рассказывал: не боги горшки обжигают.

— А ты мне, Анварчик, поможешь писать, если что?

— Ну, конечно, Нянь! Не вопрос, как ты сама говоришь.

— А ты знаешь, тогда у меня выпадает две-три недели пустых. Может нам действительно приехать к тебе с Санькой, а? Татуня, правда, говорит, что не надо.

— Да, Няня, конечно, приезжайте! — сжался я. — Так здорово это! Я уже соскучился по вам.

— И я тоже подумала, а что? Ведь я пять лет в отпуске не была, как начала с Гарваничем работать.

— А кто это?

— А это он придумал слоган для Билайна. Мы все думали, а он сказал, хер ли думать, напишите: Билайн — пи-пип, и все! Это он придумал — пи-пип! Мы думали, он идиот… Анварчик, ты меня ЛЮ?

— Да.

— И я тебя очень ЛЮ!

В пять часов утра, на самом первом троллейбусе я поехал в Симферополь. Билет стоил пять гривен. Светало, и я с удивлением видел море с этой высоты. Надо будет обязательно запомнить для Саньки, что море открывается на повороте, там, где скала «голова Екатерины». Светлеющие, поросшие лесом горы. Надо не забыть, что в этих местах русский полководец Кутузов лишился глаза. И чем ближе я был к вокзалу, тем больше понимал, что Няню я уже не люблю.

Я перешагивал через эти надоедливые извивы путей. Поезд прибыл на какую-то вокзальную окраину. Я увидел Саньку внизу, а потом Няню в дверях тамбура. Я смотрел на них со стороны, и как бы заново нужно было узнавать их. Я с особой жалостью и болью утраты почувствовал абсолютную пустоту в груди. Зачем? Ну почему все так?! То, короткое мое чувство к Няне испарилось окончательно, как серебряная капля, отставшая от прекрасного ювелирного изделия. Удивительно, я даже не помню, как мы познакомились, с чего все началось, продолжилось и стало тем, что уже есть сейчас. Только помню, там, в Щелыково, вдруг выпорхнуло из-за угла, укутало меня ее облако — желто-волосатое, краснолицее, с ярко серыми сочными глазами и большими пухлыми губами.

— А пойдем с нами за водой?

Мы с Няней не знали тогда, что это была абсолютная кодовая фраза, надолго связавшая нас. Я вздрогнул и согласился.

С горестной пустотой в груди обнимал странного Саньку и влюбленными, сияющими глазами смотрел на Няню.

— Ну пока, Санька, не болей, — сказал пассажир.

— Ну что, Санька, как ты себя чувствуешь? — усмехнулся другой.

— Давай, Санька, отдыхай, как моряк, — улыбнулась девушка.

— Пока, Санек.

— Он всю дорогу проболел, отравился, что ли, — озабоченно говорила Няня. — Весь вагон на уши поднял, я уж думала на таможне выходить и обратно ехать. Но вроде бы легче потом стало.

— Поехали, Сань, тебя там твоя тезка ждет, она тебя вылечит…

Сэкономив деньги на трамвае, я взял «Волгу», чтобы особенно хорошо видеть море и горы, чтоб никто не мешал нам. Санька, как взрослый, сидел впереди. Я тихо радовался той немосковской красоте, которую они сейчас видят. Радовался, что жарко, что скоро блеснет море и они не узнают его, что это? А потом оно распахнется во всю свою ширь, и машина полетит, прямо в этот низкий, плоско полыхающий треугольник. Няня иногда прижималась ко мне с радостно-покорной женственностью, как в Щелыково это было.

— Я заняла у Машки-саратовской пятьсот долларов, и пошли с Иркой на рынок… Я столько накупила, Анвар, ужас просто! И все вроде бы надо, а так посмотришь, вроде бы и не купила ничего. Майки купила, лосины, какие давно уже хотела, мыльно-рыльные принадлежности, молочко против солнца и для загара.

Вот… вот сейчас… вот. Я увидел Ялту и меня что-то удивило. Как же я мог раньше не замечать, что это обычный советский городишко, только еще и курортный. Особенно это жуткое, окраинно-московское скопище девятиэтажек. Я глянул на Няню и угадал ее реакцию: а ты совсем другое рассказывал.

Саня Михайловна так радовалась им и уже даже не знала, чем еще угодить.

— Ну, здравствуй, Санька! Ты Санька и я Санька.

— Как так мам, как так?

— Вот баба Саня.

— И деда Саша.

— Я не деда.

— Кушай, мальчик должен кушать, — говорила Саня Михайловна.

— А вы?

— А я голодная сирота, не пролажу в ворота.

Санька сидел в туалете. Я вышел с лоджии в трусах, которые мне подарил Серафимыч. Она сидела на диване, широко расставив колени, и ждала Саньку. Его трусики в ее руках.

— Какой-то старческий трусняк, Анварчик, — сказала она.

— Да?

— Подойди-ка.

Критически осмотрела трусы, а потом стянула их и взяла у меня в рот, хотя я даже и не думал ни о чем таком. Он казался таким маленьким у нее во рту. Я хотел сказать ей, что я так ни разу и не кончил, когда мне отсасывали, даже если напрягался, просто смешно… Она облизывала его, всасывала, ласкала сильным языком снизу и даже делала глотательные движения, и я чувствовал волнообразные сокращения гортани. Эти ее большие и как бы исподлобья глаза, втянутые щеки, растягивающиеся полукружья губ, и я вдруг почувствовал и хотел предупредить… но она только сильнее прижала к себе и, не спуская с меня спокойных глаз, сглотнула, подсосала и еще раз сглотнула. Отстранила меня.

— Санька, ну скоро ты там? — крикнула она, вытирая ладонью губы.

Женщина в троллейбусе намеренно не подвинулась, и Няня с Санькой не смогли сесть. У меня заболело сердце. Когда ты один — все нормально. Но стоит тебе объединиться с девушкой, как все сразу усложняется и начинаются проблемы. Как будто бог еще раз наказывает вас, как будто решил снова изгнать из рая, как будто мстит мне за женщину, как будто бог «голубой».

В первые дни мы по пропуску Сани Михайловны купались на лечебном пляже, но это было все же далеко, и мы, как и все глупые курортники, стали ходить на городской пляж, прямо под набережной, со всеми ресторанными и магазинными стоками.

— Тебе нравятся эти полосатые плавки? — показывала она на парня по колено в воде.

— Нет, так себе.

— А мне нравятся, они на тебе хорошо смотрелись бы…

Она очень любила выискивать на моей спине какие-то прыщики и выдавливать их. Это было больно и злило.

— Ты не злишься?

— Нет, даже приятно.

— Правда, приятно?

— Да.

— Зая, давай, я еще у тебя из носа жир выдавлю.

— Может не надо?

— Вот, смотри, — она надавила ногтями на мою ноздрю.

— Фу-у, — брезгливо сморщился высунувшийся из-за ее плеча Санька.

— Зайка, тебе вообще надо чистку лица сделать.

— Думаешь?

— Мамуль, море такое блестящее, что его хочется лизнуть.

Сначала обедали в ресторанчиках, а потом уже в общих и недорогих столовках. И снова загорали по инструкции со всеми средствами против и для загара.

Пена выплескивает на гальку, мгновенно тает, исчезает, только галька блестит сильнее. Девушка несла свою грудь, как каравай. Все тело — постамент под ее груди. Сердце саднило, хотелось выпить.

— Смешные эти новые русские, да?

— А что? — подняла она от гальки належалое лицо.

— А он прямо с сигаретой и барсеткой пошел в воду.

— А-а…

— А знаешь, во время революции они были бы революционными матросами, с такими же шеями и цепями, а в советское время были бы стахановцами, ударниками соцтруда, а сейчас они бандиты.

— Ты им просто завидуешь.

— Может быть, хотя вряд ли…

Бог, наверное, избрал меня своим глазом, чтобы я любовался женским телом. И я мучительно не смотрел, глаза косили и будто бы сохли. Неумолимая сила сворачивала голову, и я смотрел, пряча от нее лицо и делая задумчивым взгляд. И говорил ей что-то незначительное о море, о погоде, будто думал только об этом, а не смотрел на женщин. Будто специально, все, как на подбор, удивительно красивые, загорелые и блестящие на солнце, музей достижений современного женского тела. Я будто бы воровал у нее из-под носа эти фрагменты грудей, ягодиц, ног.

— Тебе, видно, очень нравится эта, в стрингах? — Она спокойно смотрела на меня из-под панамы.

— Какая? Эта? Фу, нет, что ты.

— А вон та, в купальнике Версаче? — Она приподнялась на локте и щурилась.

— Как ты видишь, что это купальник Версаче? Так себе, мне не нравятся худые модели, они нравятся толстым мужикам.

— И купальник Версаче не понравился? Я же вижу, что ты врешь, Анвар. Чего ты боишься? У тебя уже глаза косят в разные стороны!

— Ну, это скорее какое-то эстетическое зрелище, что ли.

— А от меня? — с вызовом толстушки спросила она.

— От тебя даже большее.

— Я знаю, что только большее, но не эстетическое!

И вдруг громкий, вспухающий шум прибоя, будто напоминающий о себе, и длинный, всасывающий звук его отступления. Шампунная пена, черная мокрая галька, голубое стекло воды. Нещадное солнце, все вокруг белое, обведенное фиолетовым нимбом. Зеленый пластик водоросли прилип к ее большому пальцу. Крики чаек, купающихся, торговцев пахлавой, лай собаки. «Теплоход „Константин Паустовский“ отправляется по…шруту…ассе номер пять».

Она, раздраженно закрыв глаза, лежала на боку. Я рядом с нею, на мне эти полосатые плавки. Она хотела что-то сказать и промолчала, только веки вздрогнули.

В этом августе, лежа рядом с женщиной у моря, я вдруг остро почувствовал свою смертность. С женщиной всегда чувствуешь смертность и конечность пути. Хотелось выпить и закурить. Хорошо выпить, закурить, грустить и знать уже, что умрешь, глядя в морскую даль, лежа рядом с женщиной — любимой или не очень, все равно.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

Мне очень хотелось показать им лайнер. Но его все не было. Были толпы людей на улицах, на рынках, в тесных троллейбусах, озлобленные, яростно агрессивные кондукторы и местные жители. Изнуряющая жара и вечерний смог на Московской и Киевской. Тот же наглый бандурист на набережной, старик в морской форме и с баяном, весы за 25 копшёк. Мне было обидно за отдых Няни и Саньки, и я остро переживал, когда их толкали, обсчитывали, пролезали вперед них в очереди и грубили.

Лайнера все не было, и я решил открыть им прекрасную тайну, которую заготовил напоследок — я повел их по улице Чехова, чтобы показать им Ялту, которую сам очень любил — эти изогнутые, ступенчатые старые дома с большими верандами, насквозь проросшими толстыми ветвями дикого винограда, эти таинственные, каменные спуски во дворы, этих странных, будто бы музейных людей, эти парки, будто бы навсегда сокрытые от простых смертных. Но поразительно, та, прошлогодняя Ялта спряталась от меня, и ТА улица Чехова будто бы отступила за саму себя, за эту обычную, ничем особенным не примечательную провинциальную улочку, и казалось, вновь проявляется за моей спиной, но стоит обернуться вместе с Няней и все пропадает. Словно бы в этой Ялте меня окружала странная граница, переступая которую, я попадал в строительный магазин «Евроремонт», «ПокрIвля для ВАШОГУ дому», продуктовый гастроном, магазин женского белья, дорогой и скучнейший ресторан, гордящийся тем, что все на уровне и как в Москве, я становился обычным семейным курортником, с пивом в руке.

После еды она подкрашивала губы и делала это с таким аппетитом, будто некий ритуал, продолжающий еду.

Я со страхом в душе думал о Массандровской улице, уже зная, что и там меня будет ждать эта невидимая граница со шлагбаумом и невидимым насмешливым часовым.

— О чем ты думаешь?

И я вздрогнул, снова увидев в ней чужого человека.

— Так… Какое странное чувство было у меня в Германии.

— Ты был в Германии? — спросил бы Серафимыч.

— Да, немецкоязычная группа нашего института. Дойчеаустаушдинст.

— Надо же, — она с уважительной готовностью сменила лицо.

— И вот там я вдруг что-то ощутил, это длилось всего секунду, что-то такое последнее на земле. У меня сжалась душа, и я что-то окончательное понял, такое грустное. Маленький городок, то ли Майнц, то ли Дармштадт, не помню.

— Ах, какие названия, — Серафимыч качнул бы головой. — Ты их так называешь запросто.

— Ты не понимаешь, а я не могу объяснить. Что-то общее и такое интимное, стыдное, и конечное. И не важно, какие названия, словно я бывал уже здесь, как я бывал в казахских степях, как я вот здесь сижу. Нет, не то, не могу объяснить чувства.

— Я поняла тебя, — она с уважительной готовностью нахмурила брови.

«Что это было все-таки? Потом меня окликнули, и я пошел-пошел, возвращаясь к автобусу, постепенно одеваясь в земное, становясь Анваром… Бегичевым… нищим студентом третьего курса… стесняющимся своего маленького пениса и незнания немецкого языка»…

Шли с нею и снова увидели веселых московских «голубых». Мне хотелось спрятаться. Казалось, что все в мире «голубые», и только я один с женщиной — трусливый, неудачливый, пошлый.

А через неделю Санька заболел так, что пришлось вызывать «скорую». И врач с провинциальным чемоданом в руке успокоил нас, что ничего страшного, что это не солнечный удар, не сотрясение мозга, а просто курортный грипп из-за акклиматизации, как это часто бывает у детей. Няня дала ему деньги, он растерялся, покраснел и поблагодарил с преувеличенной солидностью.

Саня Михайловна мочила в уксусной воде марлю и укрывала Саньку. Она почти умоляла нас сходить куда-нибудь, чтобы побыть с ним одной. Я увидел однажды, с какой завистью она смотрела на него, как она смаковала и упивалась зрелищем этого маленького человечка.

Когда мы уходили, она прикрывала жалюзи, пила крепкий кофе, выкуривала тончайшую сигаретку и с тайной улыбкой превращалась в добрую фею.

Няне все-таки хотелось показать кому-то все наряды, которые она приготовила на этот отдых.

И везде в городе, за малейшую, обычную, человеческую услугу, она всегда спрашивала со взрослым лицом:

— Я вам что-то должна? — и доставала большой портмоне.

Люди терялись, медленно кивали головой. Она рада была заплатить за тот образ жизни, который вела в Москве, и который ей казался абсолютно законным, незыблемым, и которым она будто бы специально хотела заразить всех местных жителей.

Море сдвигало к берегу пылающие угли. Густая и плотная толпа. Скучающие люди сидели на парапете набережной, пили пиво и слушали оркестр латиноамериканцев, как в Москве. Мы шли вперед, потом назад и на встречу попадались те же самые гуляющие. Раскаты смеха, это рассказывали анекдоты те самые ребята с Арбата. Она обрадовалась им, как чему-то родному здесь и ей хотелось сказать: «Ребята, я тоже из Москвы».

Потом мы танцевали с ней в «Диане», про которую я столько рассказывал. Она скрывала от меня свое разочарование. В этой майке, в этих пятнистых далматинских лосинах она была слишком женщина — неприятно обтянутые женские ляжки, лобок, живот, груди. Что-то откровенное, открытое, раззявленное. Я танцевал вместе с нею как в истерике. Потом, сидя на теплом, почти горячем парапете мы выпили с ней бутылку красного массандровского портвейна, отдаленно знакомый вкус. Словно диковинные животные, независимые и ко всему презрительные, не сгибая коленей, шли высокие девушки в белом. И у всех узкие, врезавшиеся меж ягодиц стринги. Те простые бабы-лохушки, которые сидели в них, испуганно несли впереди себя вот это все — белое, несгибаемое, накрашенное, накрученное и зафиксированное.

Странно, что здесь рядом с нами невидимое, громадное и какое-то лишнее море. Волны реяли под луной.

А здесь много богатых и бандюков. Смотри, как одеваются: Габана, Труссарди, Фенди, Версаче…

Я хотел оторвать море, как надоевшую бумажку, и вдруг рядом со мной застыл мыльный пузырь. Удивительно тонкостенный, с мыльной завитушкой — округло очертившийся пузырек ночного воздуха, в котором, как в магическом шаре, собралась и отразилась вся Ялта.

— …………………………… — говорила она.

А он все стоял рядом со мной, как чье-то послание, как обещание и надежда на что-то лучшее, и в нем клубилась и скользила вся жизнь.

— ……………, — засмеялась она. — Что ты все молчишь и дуешь в кулачок, как будто там дудочка.

— Я дую в кулачок? Как Серафимыч, надо же.

Очерченный шарик опустился на траву, и пропали все его линии, вся накопленная в нем жизнь.

И так неожиданно тихо и пустынно стало нам в этой скрипящей кабине на канатке. Она посмотрела на меня и промолчала.

— Ну что, Няня?

Она снова красноречиво промолчала.

— Ты что-то хотела сказать?

— Зачем ты постригся налысо?!

— Чтобы жизнь моя изменилась!

— Изменилась? Я вижу, что ты меня больше не ЛЮ! — пьяно сказала она, откинула задвижку и открыла дверь.

— Упадешь, Няня! — разозлился я и понял, что скажу ей сейчас всю правду. И вдруг увидел, что у нее точно так же, как у Саньки, выпятилась и дрожит нижняя губа.

— Ты меня не ЛЮ! — и свесила вниз ногу. — Я это увидела, когда ты подошел к поезду, я почувствовала, что ты меня уже не ЛЮ!

— Няня, хватит дурачиться, упадешь.

— Ну и упаду, упаду…

— У тебя губа дрожит, как у Саньки.

— Ты меня не ЛЮ, Анвар!

— ЛЮ! ЛЮ!

И она плюхнулась мне на колени.

— Я тяжелая? Тяжелая? — настойчиво спрашивала она, словно бы мстя мне за то, что она тяжелая.

«Няня!» — взъярилась во мне эта волна, и вдруг в ее серых дрожащих глазах я увидел его. Поднимаясь вверх в этой утлой лодочке, я с первобытным удивлением открыл, что все женщины, с которыми я задерживался в этой жизни, были похожи на друга моего детства казахстанского немца Виталика Апеля. В каждой из них жила частичка его и, видимо, именно это мне и нравилось больше всего.

Саня Михайловна показывала свои награды и грамоты, показала дарственные часы. А потом принесла альбом. Видел молодого Серафимыча. Очень гладкое, скользкое лицо с неуловимой улыбкой и скрывающимся взглядом, как бы знающим некую тайну. Искал определение для выражения этого лица. И вдруг вспомнил собственно Серафимыча определение, которое, как ему казалось, он видел во мне и которое ему нравилось: «Туту тебя такое шкодное лицо… Ты тут такой шкодный». И понял, что для него, неосознанно, шкодный — есть гомосексуальный. Противно, как вспомню об этом.

— …так-то он хороший, Алексей, помогал мне, плиту на печке побелил.

— Плиту?

— Да, за ради красоты. Я уж его не ругала… Потом он снежки на печке хотел высушить.

— Да-а, надо же.

— Какой интересный ребенок был, — рассеянно сказала Няня.

— Другой раз его нечаянно в санатории в холодильнике закрыли.

— Зачем? Как это? — устало интересовался я.

— А он хотел посмотреть, как огонек свечки замерзнет.

— Интересный ребенок.

— Вот только не женился, а хорошие девушки к нему приезжали, вот была Лариса, она мне тоже нравилась.

И вот я шел и наслаждался своим одиночеством. Утренняя набережная, как вымытая и спрыснутая из пульверизатора комната, огромный платан, заброшенная киностудия, приморский парк, я бежал все дальше и дальше, в другую сторону от Массандровской улицы, словно бы хотел пересечь эту странную границу, постоянно отдаляющую от меня мой самый любимый город на земле. Уставал, шел и снова спешил. Пустынные, какие-то промышленные пляжи, бетонные блоки, арматуры, металлолом…

Я прошел еще несколько шагов, ослепленный этим ударом… потом еще несколько шагов. Что это? Этого не могло быть! Какая-то бессмыслица. Это было явное нарушение человеческих законов, разлом… И все замерло, когда стало ясно, что я застал все это врасплох, словно бы увидел мир с перерезанным горлом, с завернутой к ушам кожей. Что это? Опорные стены. С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! В ШТОРМ КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО! И я, и безмятежные ОНИ, никто из нас не знал, что теперь делать и как дальше жить. С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! В ШТОРМ КУП… Так доступно, небрежно открыто, как в концлагере… С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE и перечеркнутые трусы. В ШТОРМ КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE и перечеркнутые трусы.

Они валялись там и сям, как кожаные тряпки, комки, кульки и мешки, более целомудренные, чем если б они были в купальниках, более голые, чем они могли быть на самом деле, голые, как абсолютная правда. Странность и отчаяние в том, что это было абсолютно не постыдно, нисколько не развратно, и эта пустота нежелания в груди, будто я лизнул язык своей матери. За моей спиной, равнодушно посвистывая и глядя в сторону, стоял уличенный мною весь цивилизованный мир, с фотошопом, кисточкой и купальником в руке. А впереди, отчерченные кромкой прибоя, на серой и грязной гальке промышленного пляжа валялись они, невозможно утратившие все свои формы, словно бы их вынули из матрицы, в особенно удобных им, расслабленно-натуральных и потому особенно нестыдных и обидно не развратных позах. Мучительно не стыдных. Молоденькая девушка с мальчишеским пупком лежала, развалив длиннокостные колени, в странном надрезе торчал и блестел уголком на солнце этот розовый мясной лепесток. Поодаль нечто новое и мультипликационное спиной ко мне. Кожаные кармашки, округлые куски мяса свисали по бокам, синие морщинистые соски, двигались и встряхивались сальные пояса, жидко расползалось по гальке то, на чем они сидели. Словно они сняли свои женские костюмы, спрятали их, чтоб не портить на солнце, и теперь вот остались в настоящем виде. Они замечали меня, смотрели и не видели, как дальтоники. Одна из них, со странным горбиком на шее, была в бейсболке и курила сигарету, это был какой-то абсурд. Другая листала «Vogue». И этот журнал, и сигарета, и сигаретный дым казались одетыми.

С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE и перечеркнутые трусы.

Сегодня они сдали мне одну из тайн. И эта новая, гнетущая пустота в груди. Я вспомнил Няню, все ее постепенное и предсказуемое поведение женщины, ее странные отношения с Татуней, и почувствовал, что теперь я начал видеть швы жизни. Я вспоминал Асель, ее маму, «АСМО-пресс», юношескую любовь, обыденность гомосексуализма, «Связь-банк», СТД, ложь, тщету, нехудожественность и пошлую закономерность земного устройства и воочию увидел в воздухе эти грубые стежки и концы белых ниток.

Что-то скрежетало, и вскрикивали чайки. Дорога к моему самому любимому городу на земле бильярдным закрученным шаром укатывалась и плавно срезалась опорной стеной. А я брел назад.

Что-то творилось с банками и киосками обмена валют.

Словно бы еще одно мелкое подтверждение всему, чего я подсознательно ждал и предсказывал с уверенностью идиота — рухнул российский рубль и вместе с ним некий мифический класс некой мифической страны. И появилось новое, ничего не объясняющее, но жизнеутверждающее и успокаивающее слово — дефолт.

 

двадцать один

Отнял полотенце от лица, в зеркале подпрыгивали и улетали виды. Этот резиновый разжиженный туалетный запах, вода, пахнущая железными внутренностями поезда. Хлопнула дверь тамбура, прокричал мимо локомотив, и показалось, что едем наоборот. Глухонемые, торгующие прессой. Наверное, они слышат, просто устали от тупого общения.

Снова купить воды Няне, а эта вода плохая. Закрыть окно, чтобы не просквозило Саньку. Опустить задвижку на окне. Мешает матрас. И вдруг злоба. И злой внутри, я вслух сказал:

— Какие тонкие стволы сосен в лесу, как дождинки.

— Что? Узнай, когда Харьков…

В Москве, как всегда, шел дождь. От вокзала ехали на машине. Старик водитель, скрывая радость, ватным голосом говорил о падении рубля. Ему было особенно радостно, потому что у него дочь живет в Италии. А у меня растерянность и страх. А у Няни энергия и блеск в глазах, она дергалась, явно жалея, что нет с собой мобильника.

Татуня, как и все люди её поколения, как и все неудачливые «демократы», радовалась падению рубля и с приятным ознобом ожидала возвращения ненавистных коммунистов, закрытия границ и так далее. И потряхивала книгой Сорокина в руке.

Из-за денежных перемен в стране снова дорогие сигареты. Больше людей стало возле лотереи. Быстро меняющиеся цифры курса валют на обменниках.

Вдруг резкий телефонный звонок.

— Татуня, ты знаешь Машку Саратовскую? — испуганно спросила Няня, держа трубку прижатой к груди. — Её сейчас привезут… её сестре в обменнике горло перерезали, а на смене должна была быть Машка.

— Саньку выведи, — Татуня вставила сигарету в мундштук и ушла к себе.

Няня быстро одела и вывела Саньку во двор. Стало тихо.

— … а-а-А-А-А!

Её вели под руки двое мужчин. Она подгибала колени и вся вываливалась вперед себя. Весь налет слетел с нее городской. Какое-то мокрое пятно и крик древней обезумевшей бабы.

— А ну-ка хватит орать! — громко и противно приказала Татуня.

И на глазах изумленных мужиков сильно ударила ее по щеке. И в этом мокром пятне вдруг проявились черные глаза и нахмуренные брови. Её пронесли в большую комнату и уложили на диван. Татуня присела рядом. Я стоял в комнате Няни.

— Закрой глаза, — говорила Татуня. — Тебе тепло, ты лежишь на солнечной поляне и тебе тепло, колышется трава и цветы, птицы щебечут в ветвях и тебе спокойно и тепло, где-то далеко ты слышишь шум моря… Ты видишь картину, из которой льется свет и тепло, ты видишь эту картину на стене, видишь? Хорошо…

Я знал, что в этой комнате вообще не было картин. Когда я вошел через пять минут, Машка спала, как испуганная мумия.

С седьмого сентября работаю грузчиком-сборщиком в магазине мебели.

— Двести долларов тебе положу, пока, — сказал начальник и махнул рукой.

Тридцать рублей каждый день дают на обед. Работаю в паре с московским хохлом Иваном.

— Сегодня двадцать — двадцать один обещали, — сказал я ему.

— Что, доллар?! — испугался он.

— Да нет, прогноз погоды, бля.

— А-а…

— Чего зеваешь, не выспался?

— Да ты зазевал, и я зазевал.

— А-а…

Огромные двухъярусные кровати стояли над городом. Я лежал наверху и когда шевелился, чувствовал шаткость своего положения. Там, где дорога уходила вниз, парень в шляпе махал мне рукой. Я оглянулся — на соседней кровати лежала Асель, ее испуганное и заплаканное лицо. Во мраке под нами и вокруг сияли огни ночного города. Мужик с дубинкой проверял документы.

«Надо сказать Асель, что у меня уже другая женщина, что я не смогу с нею снова жить».

— Ты что, снова с ней?! — удивленно искривил свое лицо Юрка.

Он был в шляпе, и меня поразило, какое у него чистое и свежее, как у юноши, лицо.

— У меня миома матки, — сказала Асель и зарыдала.

«Какой ужас, что же делать… надо ей все-таки сказать… что такое миома матки… денег нет как всегда».

В ужасе я прижался к гранитной стене.

— Где тот перстень золотой, который тебе бабушка давала?

Бабушка стучит пальцем по перстню.

— Она его не давала мне, Асель! Просто показала его, сказала, что это перстень твоего дедушки и все… что же делать.

— Да это обычная женская болезнь, полгода уколы делать…

«Слава богу, Юр, я думал, что это рак какой-то… но все-таки надо же ей сказать, что я с другой»…

Тишина, почему поезд так долго стоит на станции? Проснулся и вспомнил, что я уже давно расстался с Асель и приехал в Москву, уже с Ниной.

По утрам Нина ловила мой член губами, а я лежал, прижавшись затылком к стене.

Приятно было с этим суровым чувством в душе собираться на работу. Отводить Саньку в детский садик. Ехать вместе со всеми по общественно-полезному делу. Вот и я завоевал свое право ехать в метро, серьезно читать «МК» и считать себя москвичом. В голове пустота и короткие, семейные мысли и песни, типа: «Пилот, пилот, я инопланетянин».

Труднее всего было собирать кухни и детские комнаты. Если аккуратно работали, то получали чаевые. Однажды в квартире богатого азербайджанца на Тверской улице засверлил стол не с той стороны. Он дико орал и даже матерился по-азербайджански, а я стоял на полу с подогревом и кое-что понимал из его слов. Если бы меня материли по-русски, то я бы стерпел, а тут просто ушел, не желая создавать лишних проблем начальнику, который хорошо ко мне относился.

Когда я переставал работать, то у нас с нею кончался и секс. Она принимала долгую ванну вечером, может быть, мастурбировала там, потом принимала по возможности долгий душ утром. Собираясь на работу, ставила кассету «С легким паром». Потом заклеивала свою выбритую выпуклую щелку белоснежной прокладкой на каждой день, такие же трусики-хрустики, потрескивающие колготки.

Жалея ее и мучаясь, что сижу без работы, я был особенно нежен с ней по утрам и внимателен, помогал ей собираться, чистил машину от грязи. Ее такие трогательные укоры, и тут же ласки, как бы боязнь на секунду выпустить из рук.

— Меня вчера уже предупредили, что если я наконец-то не верну пятьсот долларов, то они заберут машину.

— Так и сказали: заберем машину?

— Да!

— Ты врешь, Няня!

И как всегда наша обоюдная нежность вмиг обернулась лютой ненавистью.

— Да, вру, потому что мне стыдно сказать тебе: Анвар, иди работай, ведь ты же мужик, в конце-то концов.

— Вот моя работа, Няня, — я очертил рукой воздух. — Мне работать грузчиком — это все равно, что микроскопом гвозди забивать, как сказал бы Алексей Серафимыч!

— Как ты себя ценишь!

— Я хочу свое дело сделать, свой личный бренд раскрутить, я…

— Я тоже много чего хочу, Анвар, я тоже хочу, как и ты спать в обед, путешествовать, в бутики иногда заглядывать, да я просто женщиной себя хочу почувствовать, простой бабой за каменной стеной… Но тебе так удобно, я понимаю, тебе просто удобно со мной.

— Опять бомбежки в Югославии, — сказал я, прислушавшись к радио.

— Я уже устала перед Татуней оправдываться, я устала от вас…

Она уходила, возвращалась, говорила, и я знал, что все это станет моим дежавю, все это потом будет другая женщина делать, и я вдруг почувствую, что все это уже было, что Няня так же делала, а сейчас она сделает вот что, и та будущая женщина сделает это за Няню.

Удивительно и даже смешно, с какой железной последовательностью исполнялись все женские пункты, о которых мне талдычил Серафимыч.

— О-о, я поняла! — вдруг сказала Няня. — Я поняла, кто сломал тебе жизнь, я так и слышу эти слова про губительниц женщин, которыми тебя науськивает этот уродец. Ты понимаешь, что он испортил тебя, как мужчину, посмотри, ты даже сидишь как-то по-женски.

— Доллар падает, что ли? Когда падает доллар, в мире сразу начинаются проблемы.

— Это точно!

И я понял, что мне надо быть мужчиной и что я не хочу быть мужчиной, по крайней мере, не хочу быть мужчиной только ради Няни, только для нее. Вдруг бездонная усталость в душе, проще умереть.

Дождь. Мокрые листья березы вспыхивают за стеклом, перепрыгивают с места на место. И сразу же гром, от которого вздрогнула створка окна в моей ладони, и весь дом вздрагивал волнами.

Темно. Сыро. Пахнет пыльным, отсыревшим мертвым деревом. Ночь. С той стороны бабочка. Она трепещет треугольными облаками крыльев и бежит, перебирая лапками вверх по стеклу. Думал об ее бессмысленных и прекрасных движениях.

Четвертого октября уехал Ассаев, приближались холода, и я поехал за серафимычевской теплой курткой. И снова это знакомое чувство в душе: страх перед дальней дорогой без денег, когда, чтобы попасть из одной точки в другую, нужно преодолеть множество преград, незаметных обычному глазу. И все же я доехал.

Прошел год, и я как-то стал замечать Переделкино. Эту церковь, это кладбище, этот мост через Сетунь с ее водой защитного цвета. Это все вдруг стало передо мной и теперь осталось в моей жизни. Увидел, что старый Дом творчества построен в год смерти Сталина. Удивился, как мягко, по-домашнему горят фонари, светя больше внутрь себя и совсем чуть-чуть освещая повисшие возле них голые сучья, и обливая нежным блеском зелень травы, утопающей в желтых листьях. Увидел эти бревенчатые домики в парке, эти асфальтированные дорожки, точь-в-точь повторяющие все изгибы старой тропинки между сосен. Увидел этот мелкий отрез пруда с глубоко и просторно отразившимся в нем небом и деревьями.

Пахнет слезами. Горят уши, даже щиплет кончики. Я осматривал этот дом уже как посторонний. И я все еще боялся, что кто-то выследит, как я иду на дачу.

Пили чай с Серафимычем и молчали. На нем мой старый, продранный свитер. На все мелкие и незначащие вопросы он отвечал односложно. А когда-то говорил без умолку, и сейчас, с ним молчащим, было очень тяжело.

Мне неудобно было спрашивать про куртку, и, когда он ушел в ванную, я запихал ее в пакет и выставил за окно.

Я спросил у него про деньги.

— Есть, как всегда. Тебе нужны?

— Нет, я сам хотел тебе дать.

— Что, богатым стал?

Пошел покурить на крыльцо, как это делал когда-то. Вернулся, с тихим ожесточением собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.

— Пойду я.

Он молчал и крепко сжимал ладони меж колен. Я вышел и тихо придавил дверь. Когда пробирался за курткой, вдруг увидел его в ярко освещенном окне. Он схватился за голову. Потом побежал к двери. Открыл ее, услышал мои шаги и снова прикрыл. Я зашел.

— Анвар! — с такой родственной интонацией это у него получилось. — Здесь крыса завелась, она бьется об дверь ванной, мне страшно! А с тобой я ничего не боялся…

— Купи отраву.

— Возьми фонарик, Анвар.

— Нет, не надо… Хороший фонарик…

— Куртку мою возьми, я все равно не буду ее носить, она мне не идет!

— Хорошо… Покурим на дорожку?

— Я не курю.

— Я пошел.

— Иди, иди, а то обвинят, что переспал с гомосексуалистом. Всё, иди. Вперед!

— Счастливо тебе.

— Да подавись ты своим «счастливо».

Маленький, он сидел на ступенях лестницы на второй этаж. Я смотрел на эти его смешные туфли с высокими каблуками, сиротливо наступившие один на другой, и мне хотелось заплакать от ужаса того, что делаю с ним. Я вышел. «Что же ты наделал, Анвар?! — я стоял на дорожке, сжимал кулаки и встряхивал ими. — Господи, прости меня. Прости меня за него. Бис-смилля рахман и ррахим».

С октября, по протекции Няни, работаю в отделе PR телекомпании КТВ. Ездил с их начальником Гарваничем в СОВ-ойл маркет консалтинг, все записывал, «как мой личный писатель» — так Гарванич меня назвал. Он очень газовал и дергал свою мощную машину. Так же, наверное, газовали и дергались мысли в его черепной коробке. Я радовался, боялся, и замирала душа. «Ведь был же Гёте тайным советником у князя и писал, оставалось время. А еще есть братья Саатчи, как мы с Димкой… у меня тоже потом останется время, чтобы свое писать».

Машина подпрыгивала вперед. Подташнивало. Вылез возле метро. Увидел урну, но рвоты не было, только горькая слюна. Бомж смотрел с сочувствием.

Позвонил Полине Дон, мне хотелось отомстить Няне за то, что стал тем, кем не хотел, и в этот момент почуял в себе, как в матрешке, всех мужиков, от Германа, Гарника и так далее.

— Приезжай, — просто сказала Полина.

В сонном забытьи приехал на «Сокол» и долго думал, из какого выхода метро к ней выходить, в переходе всё очень резко и жестко, освещение кажется острым и особенно искусственным, зимние, стеклянно-прозрачные люди. Вспомнил и, стесняясь, купил в киоске презерватив, потом ещё. Упаковку одного из них надорвал зубом, чувствуя резиновую склизь. Купил грейпфрут, как всегда — у женщин-Козерогов пониженная кислотность. По дороге вспоминал ее номера — кодового замка, этажа, квартиры, и не помнил, ждал, когда пойдут люди, которые здесь живут. Показалось, что я родился и всегда жил здесь, и потом жил со своей женой Полиной, и вот возвращаюсь после долгой командировки в опасные страны… а разве есть еще какие-то другие люди, связанные со мной?

И было неловко перед нею, перед ее усталой щедростью, и сам себе казался особенно маленьким, неудачливым и бесполым. Она села мне на колени, как бы торопя время и желая разделаться. В большой этой генеральской комнате было холодно и холодный ясный свет за окном, и она внутри казалась холодной, слишком скользкой, и его быстро и тихонько стошнило в этот холодок. Что-то не то творилось там у меня.

Прямо от нее я позвонил Няне и с удивлением видел краем глаза, что Полине это приятно.

Я стоял в переходе и смотрел на это множество полуобнаженных девушек на коробочках женского белья. И вдруг почувствовал, что я не хочу этих женщин, и сам не знаю, зачем смотрю на это бесконечно и чего хочу. Это ОНА с завистью смотрела из меня на то, как красиво, выпукло и туго перетянуты их тела. Она ощущала эту приятную, перетягивающую боль, эти твердые резинки, так резко обозначающие границы твоего тела, это нежное стеснение и желание чего-то несбыточного, невозможного, когда мучаешь самое себя непонятно зачем, потом будет только смешно, когда наряжаешься, подбриваешь подмышки, лобок и ноги, наверное, только для того ненасытного мужчины, который сидит внутри тебя самой и толкает к другим мужчинам, тем, которые ему более или менее нравятся, привлекают его чем-то — глазами, голосом, силой, особым запахом подмышек и шеи, формой рук, бедер, ягодиц или большим кадыком. И я вздрогнул, оттого что шевельнулась в моей руке ладошка Саньки. Он ждал и понимающе смотрел на меня снизу вверх.

Няня снова поймала губами мой член. Удивляет ее механическая приученность к тому, что мужчине нужен секс, как, например, нужно сливать отработанное масло у двигателя.

А потом подняла удивленное лицо, отерла рот ладонью.

— У тебя почти ничего не вышло, — сказала она. — Как это?

Мылся под душем. Сегодня нужно было поспеть к восьми, и вдруг почувствовал, что никто из них не любил меня так, как Серафимыч. Всем своим голым телом я почувствовал многоярусные кольца его объятий. Асель, Няня и все другие, вместе взятые, любили меня только вполовину, нет, на одну третью любви Серафимыча. Я мог теперь мерить его любовью всех, кто скажет мне, что любит меня. Измерение любви — один Серафимыч или одна десятая Серафимыча.

Ездили с Няней в новый супермаркет. Мы ездили туда как на работу, каждые выходные, она заранее радовалась и уже в дороге начинала прикидывать, что нужно купить, и с пренебрежением поглядывала в список Татуни.

В этом огромном ярко освещенном ангаре странным образом она успокаивалась и утверждалась в жизни.

Крупные, мягкие и женственные мужчины с прилежными лицами, огромные тележки, нагруженные с верхом. Женщины ходили вдоль этих ярких стен, размышляли, прикидывали, пробовали, переваривали. И я вдруг понял, что это игра, они только делают вид, что пришли за покупками, а на самом деле следят только за мной одним, и то, что вот эта женщина держится за подбородок, это явный знак. Кружится голова, ярчайший свет и как будто падает давление. С тележкой в руках я стоял в переходе между жизнью и смертью.

— Ты рыбу будешь? — спросила она, будто скрывая свое тайное знание.

— Смотри сама, Нянь.

— Нет, скажи, что ты хочешь.

— Мне нравится скумбрия холодного копчения.

— А давай окуня купим? — толкнула меня Няня.

— Давай. Но только он дорогой такой.

— А тебе окунь горячего копчения нравится?

— Мне нравится скумбрия, я только ее ел.

— Как ты думаешь, какого окуня взять?

— Может, лучше скумбрию? Она дешевле.

— Знаешь — за три рубля на три рубля… Ты только скажи, ты сам будешь окуня?

Супермаркет был как бы место для мужчин и женщин, узаконивших свои уикендные встречи. Они ходили с умильными друг к другу лицами, но готовые в любую секунду разъяриться.

— Скажи, что из мяса надо взять?

— Смотри сама, Нянь, что ты будешь, то и я.

— Нет, я же мясо не особенно, это чтобы тебе, зая, быренько перекусить.

— Может, сосиски?

— Ты что? Нет, ты скажи, что тебе нравится?

— Мне нравятся котлеты.

— Какие?

— Вот эти.

— Может лучше кусок мяса купить? Кто знает, что в этих котлетах. Ты скажи…

От ярости у меня онемели ноги, стало подташнивать и чтобы сдержать себя, я спокойно и нараспев спросил:

— Ня-а-нь, а почему Гарванич — Гарванич? Фамилия такая?

— А-а, — обрадовалась она нашему совместному общению. — Он сам всем говорит, что он сербский князь.

— Смешно.

— Да, как ты — Степной барон… О, Анваруля, я люблю этот сыр!

— Этот?

— Да, ты понюхай его, чем пахнет… ну чем, скажи?

— Спермой.

— Точно, а ты откуда знаешь?

— Ну, у тебя вопросы…

— А у тебя ответы!

— Хочешь, джин-тоник Greenalls возьмем, как он тебе, Анвар?

— Ненавижу, у меня с ним плохие воспоминания связаны.

Я встал на подставку тележки и катился за Няней.

— Какой ужас, — вздыхала она. — Какое-то царство потребления.

Она ужасалась, но ей нравилось здесь.

— А там смотри книги, видео. Кустурица снял какую-то комедию, возьмем?

— Надоел мне Кустурица. Сам себя пародирует. Все кончено.

Какие-то люди искали друг друга и перекрикивались на весь зал. Я чуть не врезался в электрокар.

— Подожди меня, я схожу в бытовые товары. Купить тебе что-то для бритья?

— Нет, я так, мылом.

— Ты што говоришь-то, зай?

— Купи пену.

— Пену, может, лучше гель? Что с тобой?

— Мне плохо, Няня.

— Как?

— Мне просто пиздец, у меня руки отнимаются, давай быстрее и все, пять минут еще и все. И все, все…

— Но куда же ты все спешишь, Анвар? Куда тебе спешить?

У меня падало давление. Девушка у касс оглядывала свои покупки с якобы детским, но на самом деле бездумно-животным взглядом, и закусывала губу, будто бы перед некой проблемой. Толстый женственный мужик с абсолютной уверенностью в законности своего существования обхватил губами горлышко Guinness, глотнул. Безостановочно пищали кассовые аппараты и играла компьютерная музыка, верещали игровые автоматы, хрустели пакеты. Пахло синтетическим переходом от жизни к смерти. Кто-то звонил по мобильнику и трепал барсетку. Я чуть дольше посмотрел на женственного парня и сразу же увидел страх в его глазах, еще немного, и я бы разоблачил его, он отвел взгляд и беспомощно оглядывался. Я увидел в руках кассирши «Печень трески». Вспомнил, как Серафимыч покупал мне печень трески, и, если она была горькая, он сам ее съедал, а мне покупал новую. Как он умудрялся так делать покупки, что я ничего не замечал?! Он будто бы и не покупал еды, но мы не умирали с голоду.

Няня обиделась на меня и нервничала с красным лицом. Из-за ее обиды и этого лица, и оттого, что я очень хотел, чтобы все было мило, как у людей, я рассвирепел еще больше и готов был орать на весь магазин и не упаковывать все это в аккуратные пакеты, а расшвыривать. Вот сейчас. И я глубоко вдыхал и считал до тридцати.

— Что случилось, Анвар?

«Десять, одиннадцать, двенадцать…»

— Так… ничего, Нянь, — я укатывался от нее на тележке.

— Я уже не понимаю, что я такого сделала?

«Семнадцать, восемнадцать».

— Могу же я знать. Ведь ты от меня скрываешь…

Мы вышли на улицу, я катился на тележке к нашей машине.

— Няня, я просто ненавижу всех этих людей!

— Да что они-то тебе сделали?!

«Двадцать девять, тридцать».

Няня закричала и поднесла ладонь ко рту.

— Я их…! — спрыгнул и пытался затормозить, но тележку и меня заносило, а они все ехали, я увидел нагнувшееся ко мне лицо водителя в куртке «Аляска», и вдруг чужой и неожиданно сильный удар… этот запах и медный привкус крови в носоглотке.

Открытые двери машины, Няня что-то объясняет какому-то мужику… а что случилось?

Нелли Рубер-Волкадаева — 500 $

Куда бы мы с Няней не пошли, всегда было ощущение, будто я выглядываю из кармана чужого мне мужика, и вздрагиваю, когда его называют моим именем, и стыжусь перед своим вечным сторонним наблюдателем.

— Нянь, а что за необходимость такая координировать работу в сфере пиар, в целях создания положительного имиджа налоговой полиции Российской Федерации?

— Так, подожди, Анвар, мне некогда.

— У них один имидж…

На этих светских мероприятиях Няня подходила к нужным людям и с особенной беззаботностью быстро проговаривала свою должность, слегка выделяя «налоговой полиции».

— О-о, — с шутливым испугом отстранялись собеседники.

Няня сдержанно улыбалась.

— Да-а, поднялся я, поднялся, — говорил парень с комсомольски-плакатным лицом 1970-го года.

Он с гордостью выпячивал свой цинизм, это было модно, и Няня слушала его с уважительным одобрением и намеренно преувеличенной завистью.

— Эх, мне б еще два таких дефолта, — сожалел он.

Няня понимающе кивала головой человеку, благодаря которому моя стипендия уменьшилась теперь в три раза. Они словно бы состояли в циничном и радостном заговоре против всех нас — лохов.

Welkome-cocktail.

Я ходил с занудным мучением в груди — все лица были знакомы, но я никого не знал и с задумчивым видом пытался вспомнить, где же я их видел всех. Вспоминал — ах, да, по телевизору, но и это ничего мне не давало.

Взял еще водки и бутерброд, официант недоуменно глянул на меня с той стороны баррикады. Рядом, ожесточенно шепча, решали вопрос мужчина и женщина, вдруг что-то вспыхнуло. Ба-а… Они одновременно развернулись и как бы вогнулись внутрь себя. Мужчина поднял бровки, округлил глазки и состроил лицо простого, открытого и доступного полуидиота, а женщина, чуть склонив плечо, а другим как бы прикрываясь, улыбнулась такой располагающей, простой и скромной улыбкой деревенской девчонки, что я сразу узнал в ней одну актрису.

— Что ж это, бля, водочка есть, а огурчиков нету? — спросил бородатый мужик.

Рядом с ним стояли и косились на него две девушки модельной внешности. Наверное, банкир.

— Олежа, бери стакан.

— Слушайте, я, бля, такой мини-мотик купил…

— Смотри, какие девчонки.

— Да ладно ты, бля.

— Девчонки, вы не уходите, постойте пока.

Вдруг группа женщин у стены развернулась и картинно замерла. Вспышки фотоаппарата. Потом фотограф весело шутил и щелкал молодую пару — они стояли, улыбаясь с задорной и милой простотой.

Удивительно, что все они радовались. Часто показывали фотографу язык. И всё радовались, как простые и открытые люди. Ходил кругленький «газетный человечек» со своими инсталляциями, и неинтересно приставал ко всем, настойчиво пытаясь что-то объяснить. Потом тетка, к которой Няня тоже подходила, с хохотом оторвала у его инсталляции нечто похожее на мужской член и, пьяная, дразнила этим свою декоративную собачку. «Газетный человечек» ушел, приподняв плечи и с этой своей застывшей улыбочкой.

Удивительно, как лишние деньги мешали женщинам. Они модно и дорого одеты, слишком, настолько модно и дорого, что это уже казалось чем-то уродливым и смешным.

— Погоди-ка, а что это у тебя?

— Оставь, ты знаешь, я не люблю, когда лейблы выпячиваются, я их прошу срезать прямо в бутике…

— Ну-ка, девочки! — и женщины, изможденные постоянным стремлением похудеть еще больше, чтобы стать еще красивее, картинно замерли перед объективом.

И что-то неуловимо похожее в лицах — это и есть пластическая хирургия. Нижняя губа — полным и гладким, сгибающимся валиком. Когда они говорили, то казалось, что у них насморк и губы обмазаны вареньем. Эти операции подтяжек кожи лица, видимо, делались по одной технологии и такие разные женщины становились на одно лицо — похожее на лицо гомосексуалиста.

И этот их испуганный, зауженный на злободневное ум. Знать, что Кундера — это хорошо, «Парфюмер» уже давно не моден, моден Павич, что «Труссарди» слишком сер и скромен для России, а яркие Версаче, Кавалли и Дольче и Габана слишком жирно и уже испохаблено новыми русскими и особенно нерусскими; «Эскада» для жен чиновников московской мэрии, актуально Жербо, Шервино, Си Пи Компани, Демюльмейстер, джакузи — отстой, а баня хорошо; Ибица — пошло, в моде снова Япония и Камбоджа; йоркширский терьер надоел, электронная собачка «Сони» прикольнее; в пробках удобнее смарт кар… и «я кончила на концерте Паваротти»… Несколько раз слышал о Меннигетти, об Ошо Раджнише, мол, помогает жить в мире с самим собой. «Гималаи — духовный центр Земли».

Странно, что по отдельности, они очень даже умно мыслили, даже с некой анархической иронией над всем, но вместе создавали ауру пошлости и тоски.

— Ха-а-а! — показно замерла группа болезненно загорелых товарищей перед фотографом.

Женщина фотограф присмотрелась ко мне, но я не был селебрети.

Я понял, что вся эта party скоро появится фоторепортажем на задних страницах глянцевых журналов, и мы с Ксенией будем завидовать этой жаркой, насыщенной и творческой жизни этих таких простых, даже наивных и целеустремленных людей, лучших представителей поколения.

Скука и бессмыслица, дорого обставленные дешевые удовольствия, и так далее, короче, еще один вид пошлости — богатство.

Вышли с Няней на стоянку и увидели этого бородатого банкира. Он стоял на подрагивающих ногах и ухмылялся, ширинка расстегнута. Столкнулся со мной взглядом и посмотрел с удивлением. Удивляясь тому, что я там же, где и он, но он меня не знает. Не может припомнить. Он провожал нас взглядом и чего-то ждал. Он хотел посмотреть, в какую машину мы сядем. Няня ссутулилась и по-мужски шла впереди меня, доставая из сумки ключи и панель магнитолы.

Когда проезжали по Лубянке, она закурила.

— Ты что-то хочешь сказать?

— Ты все равно не поймешь.

— Ну так что же?

— Хочу сделать операцию по увеличению груди. Тело крупное, а грудь… ведь ты больше меня любил бы, будь она эффектнее, но тебе все равно, я понимаю, извини.

— СОВ-ойл маркет консалтингу необходима агрессивная сельхоз политика… постулировать… встраиваемость… позиционировать… тренд, — энергично говорил Гарванич. — Ты прямо пиши мои слова.

А у меня ломило и холодно ныло внизу. Хотелось сжать мышцы сфинктера и как бы подтянуть член. Но дальше уже сжимать было некуда. Хотелось помочиться, только тогда становилось легче, но ни капли уже не оставалось. И мучительно хотелось сморкнуться членом, высморкать гадость, холодными кристаллами засевшую у меня в промежности. Скручивало и кололо болью эти мои жгуты, и я скрещивал ноги. И тогда я сказал сам себе голосом Юрки Разбродных: «У-у, Анвар, это у тебя простатит».

Ушел с работы, бродил, смотрел на молодежь на Пушкинской. Пошел вниз по Тверской и встретил Игоря. Он был холодно одет. В кармане пластиковая бутылка из-под кока-колы, в ней водка со дня рождения его друга. Выпили с ним, потом пошли в Дом актера, но там не было того, кого он хотел увидеть. Потом пили с ним у метро «Арбатская». Смотрел на молодежь. И опять то состояние опьянения, и чувство, что я мимолетен в этой жизни: там мелькнули мои глаза, в другом месте мое лицо, поймал свое тело на «Белорусской», услышал где-то свои разгоряченные слова, мои воспоминания. Игорь поехал на «Тайнинскую». Вдруг увидел себя сидящим с Кириллом на скамье Тверского бульвара. Сжимал сфинктер, а он уже сжат, и хотелось распустить мышцы, но они не распускались.

— …ты знаешь, я и не знаю, — неприязненно говорил он. — Я давал твою пьесу своим знакомым гомосексуалистам, она им активно не понравилась!

— Видишь, какую блядскую пьесу написал: «голубым» не нравится, нормальным тоже не нравится, никому не нравится.

— Как писатель ты не прозвучал, а как человек — обосрался.

— Сам придумал?

— Да, простая констатация факта.

— Мне понравилось, я запишу эту мысль.

На лице Кирилла уже начала проступать резиново подвижная и общепринятая во всех обществах маска гомика. Ему остро хотелось обозначить это, выпятить, ловить и просеивать частицы сексуального в воздухе.

Возвращался почти ночью или так рано темнеть стало. Няня ждала меня и бросилась обнимать. Обнимала и тайно обнюхивала.

— Я пахну парфюмом Игоря, мы целовались.

— Ты был на работе?

— Нет.

— Тебя Гарванич искал!

— Я больше не буду его личным писателем, Няня.

— Что-о? — отшатнулась она, и влажно заблестели ее серые глаза. — Он тебя сделает пресс-секретарем СОВ-ойл маркета, Анвар!

— Я не хочу работать с мужиками, которые трахали тебя!

— Гарванич не трахал меня, — эти мои слова все же польстили ей. — А с Велиным все кончено, у него жена и дети, я тебе уже не раз говорила.

— Я не хочу быть его личным писателем! Я не его личный писатель.

Из комнаты выскочил радостный, соскучившийся Санька, бросился ко мне и начал мутузить, а я сел на корточки и не сопротивлялся. Потом лег спать.

Приходили Аллкин друг Коля с Олежей.

— Пойдем, у нас гости, — по-родственному дружелюбно попросила она. — Пиво с креветками.

Я не пошел. Вдруг понял, что могу общаться с нормальными мужиками, только притворяясь прикольным таким чуваком, только подыгрывая им в их бреде насчет машин, спорта, тарифов мобильной связи и т. д., как если бы случайно попал в дурдом, и вынужден был сосуществовать с этими опасными людьми, и до конца все-таки не веря, что они не симулируют болезнь, что их по-настоящему интересуют заморочки этой жизни.

— От тебя воняет так! — сказала она ночью. — Ты что, не моешься?

Открыла форточку и легла, крепко прижавшись к стене.

— Поразительно! Как ты мог?! На вокзале ты так влюбленно целовался с одной, а потом, всего через несколько дней переспал со мной?!

Утром проснулся и сразу вспомнил, что болен. И то, что могу закурить, оставалось для меня единственной радостью, такой, будто покурю, и все пройдет. Надежда длиною в несколько сантиметров. Она миролюбиво сказала, что из Твери приедет ее подружка по техникуму.

— Москву вспомнить и покупки сделать.

— А-а, это с которой вы лесбиянством занимались, — засмеялся я. — Продолжите теперь?

— Тебе ответить?!

— Ответь… не обижайся на меня, Няня.

— Что на тебя обижаться?

— Дурака?

— Выводы надо делать.

Потом она звонила на работу и говорила с Галой о семейной жизни.

— Кто это был? — спросил я из пустого интереса.

— Так, знакомый один, — сказала она.

— Я в Переделкино съезжу.

— Езжай, — и, не сдержавшись, равнодушно повторила: — Езжай.

Мне надо было в Переделкино, я устал здесь, там моя энергия и нужная мне пустота.

— Ты пишешь? — с иронией спросил Серафимыч.

Я с жаром стал рассказывать ему о своих задумках, но теперь он был намеренно равнодушен, так же, как раньше был намеренно восторжен. Потом он стал говорить, что познакомился с каким-то поэтом и называл его сокращенно-ласкательным именем. Познакомились в Ялте.

— Он сам пробивался по жизни, — говорил Серафимыч с гордостью. — Он нищенствовал, но не сдавался…

И еще Серафимыч часто стал говорить, что он — маргинал… я же маргинал… маргинальность. Он хорошенько не знал, что это значит, это было не его слово. И я понял, что он общался с кем-то чужим, кто его так назвал, а он влюбился в это.

— У тебя есть знакомые с простатитом?

— Нет.

— Теперь будут — это я.

Он склонил голову и замолчал.

— Я здесь ни при чем. Это болезнь «передка».

Он пошел меня провожать, якобы нужно сходить за хлебом, это по дороге ему. А потом зашел вместе со мной в электричку, якобы вспомнил, что ему назначила встречу Женя, секретарь газеты «Капиталъ». Ехали молча. Два иностранца сзади нас. Хохочут и стреляют из детского пистолета.

Зашли два мужика контролера, и я снова притворился глухонемым, запыхтел, засопел, замахал руками. Устаешь, конечно, жить без денег.

Серафимыч нагрубил им, а потом гордо вскинул голову, и они увели его под руки.

У него были набухшие красные веки. Брюки по рэпперски смешно висели на заднице, и туфли казались огромными, как у Маленького Мука.

Дождь. Тепло. Моё тело сидит в общей очереди больных мужиков в кабинет уролога. За окном на жестяной подоконник капает и от этих звуков уютно. Прошли замухрышные, но абсолютно здоровые рабочие, потом медсестры. Как нелепы и омерзительны поцелуи. Я вытягиваю, а потом поджимаю ноющие ноги, и оттого, что не могу сморкнуться членом, шмыгаю носом. Какая же у Саньки новенькая, розовая и крепкая простата. Мучила эта добровольная неизбежность лечения. Хотелось движением внутреннего взгляда выдавить из себя этот гной. За все расплата, ты — моя простата. А если бы у меня был еще и гепатит, или аппендицит, они бы делали операцию и не знали бы, что у меня простатит. Вдруг показалось, что позвоночник ослаб и гниет. Лишь бы не СПИД… Аллах, помоги мне, больше никогда не буду заниматься сексом!

Зря сидел в этой очереди, меня с удовольствием не приняли, нужна либо московская прописка, либо деньги. Но мне уютно было сидеть в этой очереди, так и сидел бы в ней вечно.

Я начал понимать философию бомжей, безволие, усталость и бессилие перед жизнью. Я следил за ними, подслушивал их разговоры, сам прикидывал, где бы они могли скрываться в зимние холодные ночи, будто готовился.

С середины ноября лежу в больнице. Московский институт диагностики и хирургии. Отдельный корпус, четвертый этаж — урология. Помогли врачебные связи Татуни.

Вечер. Сумерки. Сыплет снег. От батареи веет тепло. В палате не зажигают света. Внизу через дорогу на глухой кирпичной стене желтый стул на голубом фоне — Офисклаб. Пытаюсь расшифровать этот спасительный иероглиф. Справа заснеженные трубы и крыши подвала, там морг. Вот в этот морг повезут по морозу мое голое тело с распоротой простатой, но мне уже не будет холодно, и я не буду стесняться своего маленького сморщенного члена. С ужасом смотрю на серых и бесполых мужиков, шаркающих по палате, из-под халатов торчат прозрачные трубки, и меж ног болтается на подвязке пластиковый кармашек с желтой жидкостью. Здесь есть все типы мужиков, кроме одного — невысоких, лысых брюнетов.

Офисклаб.

К таксофону очередь на лестничной площадке. Звонила женщина с пятого этажа и под конец: «Всё! Я больше вообще не буду тебе звонить».

Потом мужчина: «У тебя такие вопросы, что требуют раздумья».

Потом я:

— Няня, когда я пристаю к тебе, то ты раздражаешься и придумываешь какой-нибудь предлог и кричишь на меня, раздражаясь именно на приставание.

— Не выдумывай… будет тебе уже… У нас все нормально. Приехать в ближайшее время не смогу, машина встала, оставила ее возле офиса, видимо, придется продавать… Да-а, Гарванич передавал тебе мужской привет и наилучшие пожелания!

— A-а… Спасибо. Я не буду его личным писателем, Няня. Я больше туда не пойду. Все кончено.

— Анвар! Ты больной, что ли, на всю голову?! Так это обидно мне, слов нет! Вы… выздоравливай!

Снова смотрел на кусок улицы. Особенно на фигуры одиноких людей. Мне все казалось, что это я, что в ком-то увижу себя.

Я лежал на кушетке. Врач смазал мне живот и катал по нему валиком, глядя на экран компьютера.

— Печень нормальная… Повернитесь на левую сторону, подтяните колени к подбородку… На левую!

Я услышал хруст презерватива. И это холодное вошло в меня. Очень сильно хотелось поссать, и я прикусывал руку. Вот жизнь, теперь меня трахают этой палочкой УЗИ.

— Да-а, — протянул он.

Я покрылся холодным потом.

— Конкретный простатит! У Вас не было запущенных венерических заболеваний?

— Нет, вроде бы.

Невыносимо хотелось поссать.

— Ух ты! — палочка вздрогнула во мне. — Иди-ка сюда, — позвал он кого-то. — Смотри-смотри, видишь. Вот этот сегмент!

Он увлеченно и жестко водил внутри этой палкой. С моего конца непроизвольно протекла жижа.

— Это камни, да?

— Ну да.

— А это?

— Что? — равнодушно спросил второй парень.

— Смотри… вот… видишь, какая… киста… предстательной железы! Вот… Я такое в первый раз вижу.

— А я думал… И чё делать?

Я чувствовал, как холодный пот потек по спине.

— Надо будет спунктировать. Сейчас я её сфотографирую. Вот этот зафиксируй… Вставайте.

Я не мог разогнуться из-за мочи. О, бог, больше никогда не буду ебаться! Он подал мне туалетную бумагу. Только теперь, благодаря этой необычной кисте, он посмотрел на меня, как на человека, и уже не хмурил брови с отстраненным видом. Потом он показывал мне снимок: черно-серый полукруг и на нем пятнышки, одно действительно большое.

— О вас можно научную работу написать.

— Да-а, классно.

— Я на выходные могу отпустить вас домой.

— Хорошо, классно.

— В понедельник вы здесь, с вечера ничего не есть и побриться.

— Побриться?!

Он нахмурился моему удивлению.

— Надо выбрить лобок и промежность.

Холодное, испещренное крупными снежинками пространство передо мной. Сбоку, на дорожке, два парня подкуривают сигареты. Сгорбившись, я шел «домой». И вдруг один из парней, свернув с прямого пути, намеренно надвинулся на меня, раскинул руки и с пьяной ухмылкой приобнял, приблизил свое лицо… и я увидел суеверный испуг, растерянность в его глазах: «Ой, извини, ошибся!» Он отшатнулся, пошел бочком и снова глянул на меня с недоверчивой и смущенной ухмылкой.

— Да, блин, приколоться хотел над тёлкой, а это мужик, — сказал он, быстро догнав своего друга. — Ошибся как-то…

Тот засмеялся.

Такое уже было со мной, и теперь я понял, что он не ошибся. У меня широкоплечая, абсолютно мужская фигура в мешковатой куртке, но вокруг и на каком-то протяженном расстоянии от нее женская аура — я резко оглянулся, будто хотел застать Её позади себя… Стоял и с брезгливым укором смотрел на это пустое белоснежное пространство между мной и тем местом, где парень в шутку кинулся меня обнимать.

Я пришел после обеда. Татуня курила сигарету в янтарном, длинном мундштуке, в руке книга Сорокина «Сало».

Санька радовался, отдыхала и очищалась с ним душа. Тащил его на снегокате, замирал и зажмуривался — «спуНКтиРовАть».

— Давай, давай, Анвал! — пищал он. — Что ты встал?

«Это, значит, проКАлывАть… Когда же, с кем и в какой момент мне надо было одеть презерватив?! Ох, если бы знать… Может быть, с Надькой или с Марусинькой».

В свое обычное время Няня не пришла. Задерживается, наверное, новая работа. Не пришла она и к двенадцати. Не было ее и ночью, и даже не позвонила. Странный бессонный свет квартиры. Недоумевающие, раздражительные вещи. Татуня ходила в халате, молча, не замечая меня, будто бы обвиняя в том, что Няня неизвестно где.

Сгорбившись, смотрел фильм про войну. По всему заснеженному полю лежали замерзшие немцы, поземка, и я почувствовал, что завидую им всем своим телом, я тоже хотел бы вот так же лечь мертвым и спокойным в снегу.

Потом вдруг вспомнил и начал искать. Я обыскал всё, но так и не нашел. Этой вечной Няниной сумки с мыльно-рыльными принадлежностями не было. Она с утра знала, что ночью не придет. Я лежал на ее широкой кровати и широко раскрытыми глазами смотрел на видеокассеты на высоком шкафу:

«СЕКС ЖИВОТНЫХ МИРА».

Ночь особенно темна перед рассветом. Ранним утром воскресенья, пока Татуня и Санька спали, собрался назад в больницу. Даже здорово, что мне было где жить, там даже столовка есть. И я обернулся на входе в метро. У подъезда встала «Волга», из нее, смеясь своим смехом со срывающимися интонациями, вылазила Няня и шутливо отбивалась от кого-то. Ее зеленое двубортное пальто, плотно облегающее все ее такое женское. Следом вышел Велин, они обнялись у подъезда. У нее еще был я, а она целовалась с женатым мужиком, который ее не любил, просто снова проснулся интерес к Няне из-за ее новой работы, из-за того, что я у нее появился. Ему интереснее было любить ее, обманывая меня. И у нее появились новые перспективы, и я был уже из прежней жизни, которую объяснять новым знакомым — только заморачиваться.

Да, я сам первый изменил ей и не служил, как женщине, но ведь я так спешил к ней когда-то, и не хотелось, чтоб кончалась ее сказка. У меня снова заболело сердце, как оно болело с Асель. Что это за морока такая, ведь я все уже понял с женщинами, что за сила снова бросила меня к Няне, о чем я думал? Мучительная татарская сила.

Острый и болезненный утренний свет заливал эту комнату, в центре стояла высокая кушетка — гладильная доска для больного. У окна возились две медсестры, молодая и старая. Они не обращали на меня внимания, но я знал, что они здесь из-за меня, на всякий случай, вдруг что-то пойдет не так. И в комнате все замершее, нацеленное только на то, что сейчас произойдет.

— Раздевайтесь, — нахмурившись, сказал врач. — Всё… догола.

Я разделся, сжимаясь в глубине своего одеревеневшего тела, видя все сине-фиолетовыми фрагментами и пятнами, и как-то особенно не замечая женщин медсестер, будто они — слепые пятна моего глаза.

— Не сюда, — услышал я. — ……….

Он показывал на нечто, скрытое ширмой. Это было гинекологическое кресло. Взобрался на него.

— ……ги……жь, — сказал он.

— Что?

— Ноги сюда положите.

Она сидела в раскорячку. Беззащитная, развратная и глупая поза. Это все-таки случилось.

— Яйца можете подтянуть?

ОН был маленький, словно клитор. Это она довела меня. Эта женщина во мне усадила меня на это кресло.

— Да, хорошо, — говорил он, словно не видя ничего такого моего.

Что-то звякнуло, как вилка об нож.

Он повернулся, высоко поднимая локоть и снимая облатку с длинной иглы, похожей на провод. Сзади тихо подошли медсестры. Он подвел руки и стал вталкивать что-то похожее на комок бумаги с острыми краями. Он вталкивал это больно и совсем не туда, куда надо.

— Кишечник не чист, — отметил он про себя.

И вдруг там, где мы с нею оба прятались, я почувствовал эту странную боль. Я ее чувствовал в себе, сквозь оболочку другого существа. И явственно был слышен этот внутренний хруст, я почувствовал слухом тела этот треск натянутой плоти. Боль нарастала, но все-таки не становилась моей. Это она сейчас чувствовала себя шашлыком на шампуре.

— …………, — говорил врач.

Но она его не слышала.

— Я сейчас потеряю сознание, — сказал я.

Но губы мои не шевелились. Это она вскрикнула во мне.

— У меня падает кровяное давление.

Потом у нее потемнело в глазах. Слышится звук пощечин. Ширма дергалась в глазах.

— …жете идти, — услышал я.

Я стояла, держа в руке одежду, и не прикрывала свой членик. Потом оделся. Рядом с ней шли медсестры, на всякий случай. Щеки горели. Я пришел в палату и прилег. Наступила тишина.

Они смотрели телевизор и постепенно засыпали. Последний дед зевнул и попросил выключить телевизор, когда лягу спать. Я, положив ладонь под голову, искоса смотрел на беззвучный экран. Это была криминальная хроника. Я увидел Юру. Он смотрел с экрана и зажмуривался, чувствовалось, что там очень яркий свет. Он был в наручниках. Какая-то москвичка говорила о его преступлении с абсолютным спокойствием и постояннооднообразным осуждением на лице.

Ночью была ноющая боль, и я до шести утра просидел на унитазе — так становилось чуть легче. Утром пришел врач и спросил о самочувствии. Я сказал, что все нормально, и увидел, как легко ему стало.

С этого больничного таксофона позвонил Ксении.

— Да, Анвар! Хорошо, что ты позвонил! Я очень зла на тебя! Зачем ты сказал Гарнику, что я звонила тебе, чтобы мы с Женькой все вместе пошли в цирк?! Я не общаюсь с ним и не хочу… и знаю, что ты с ним общаешься. Не нужно больше мне звонить, у нас болен дедушка. Твои коробки где-то у Гарника, где он там снимает квартиру с этой бабой, спроси у него.

— О-о, кал калай, агатай?

— Гарник, зачем ты ей сказал про цирк?

Чувствовалось, что он сидит за компьютером.

— Прикинь, агатай. Ксения с Артюшей. Мне даже легче стало. Он ее жалостью взял. Он ей звонил и плакался, что он импотент. Я хуею с этих москвичей… Но если у Ксении с Артюшей что-то было, когда мы еще были женаты…

У меня сжалось сердце о Няне.

— А ты еще не женился? Жениться тебе надо, агатай.

— Женщина нужна для взрослой жизни, а не просто как пиздалгин, Гарник.

— А ты сдрочи. Меня это спасало… A-а, слушай, тут Финецкий звонил, говорит, что видел в ЦДЛ Суходолова с молодым казахом, говорит, мол, чем-то на Анвара похож, только он поэт.

— A-а… прекра-асно, прека-асно…

— Прекра-асно, прекра-асно, — передразнивал он.

— А мои коробки у тебя?

— Они где-то у Ксении, агатай, она же с ними… Кусошничать? Да, Танюха, сейчас, — крикнул он в сторону. — Я иду кусошничать.

— Да, хорошо, я же не люблю, когда едят по телефону.

— А ты откуда звонишь?

— С таксофона.

— Ладно, агатай, звони, не пропадай.

Он с новой своей девушкой говорил на языке Ксении: «Давай кусошничать» — говорили они друг другу когда-то, прекра-асно…

— Пока, — положил трубку и присел на ступени.

Как странно и понятно, что Серафимыч с другим, ты сам говорил ему: познакомься с кем-нибудь. Все просто, он так же спит с ним, так же говорит ему «твои» слова. Как смешно устроена жизнь. Как больно, я ведь знаю, что он никого не сможет полюбить, кроме меня. И я знаю, как ему плохо оттого, что он ежеминутно видит, что тот другой, совсем не такой, как я. И страдает ежеминутно. И все-таки смешно, что так кончается великая любовь, так бледнеет «ослепительная, как солнце, ночь».

Я тихо и быстро, как вор, собирал свои вещи в спортивную сумку. Написал Няне прощальную и благодарственную записку. Мне было жалко Няню, жалко, что эта морока сблизила и обманула нас. Я должник ее. Татуня курила пустой мундштук. «Тридцатая любовь Марины».

— Да не нужно меня благодарить! — вскрикнула она.

В этом зимнем, резком свете из окна особенно видны морщины ее стареющего лица некогда очень красивой женщины. Няня будет похожа на нее.

— Боже мой, уже пять часов, вот же только было три!

— Прекрати истерику!

— Извините Тату… Татьяна Николаевна. Скажите Саньке, что я уехал в Америку и когда-нибудь вернусь.

— Так это теперь называется, да?

Быстро открыл дверь, но карабинчик сумки зацепился за Нянин плащ, я все никак не мог его отцепить, плащ тянулся ко мне рукавом, и я боялся поднять лицо.

Итак. Декабрь. Я ушел.

Поехал в Переделкино. Все наглухо закрыто. Обошел по снегу дом — никого. Стоял по колено в сугробе и кидал снежки в окна. Никого. Мы с ним сами так когда-то затаивались, не открывали, боясь знакомых Ассаева, Сыча или ментов, и они бегали возле окон.

Звонил из Дома творчества Няне в офис. «Прощай. Целую», — немножко испуганный голос. Потом в «Мужик», еще занять денег. Нелли — ни Рубер, ни Волкадаевой не было. Потом Димке. Его нет. Поехал к нему. Пока доеду, он появится. С «Каширской» уехал на «Варшавскую». Еле упросил контролершу с маленькими глазками пропустить назад в метро. Рассказала всю свою жизнь и пропустила. Приехал на «Кантемировскую». Яркие серые голуби, ягоды рябины в снегу. Купил в магазине бутылку «Крымской вишни». Ждал его на площадке шестнадцатого этажа. Выходил на пожарный балкон. Потом написал ему записку ручкой на двери.

И, стоя в этой Димкиной высотке, я вдруг подумал, как можно просто и нечаянно упасть. Прыгнуть и засмеяться. Я прыгнул, и все перевернулось во мне по длинной параболе до земли, и вдруг вновь встал в своем теле на пожарном балконе, и вздрогнул. Вспомнил Димку: «Так радостно, Анварка, особенно в первый снег, с похмелья взять чекушку водки и мороженое и пойти на берег не замерзшего пруда». Выпил полбутылки «Крымской вишни». Стало спокойно. Я подумал о романе, про то, что могу снимать квартиру с Полиной, мне нужен только год, лишь один год на всю оставшуюся жизнь — напишу роман, а потом хоть бы что, буду в голом виде мыть полы в голубых ночных клубах.

Поехал на «Сокол». Удивительно, что с тобой всегда и до самого конца остаются те, на кого рассчитываешь меньше всего, кого и всерьез-то не воспринимаешь.

Тефаль — ты всегда думаешь о нас.

Надорви, сожми и откуси — Bi-fi.

Пил в вагоне, сидел среди кучи джинсовых ног, смотрел, как меняется обувь под моими глазами.

Как всегда не знал, в какую сторону выходить. Допил бутылку, в животе что-то хрустнуло.

Снег. Беретка. Черное короткое пальто. Свежие и от мороза ярко-серые глаза. Я держал ее за руку и сквозь тонкую кожу перчатки чувствовал холодок колец. Мы стояли в самом центре этой крымской площади городка художников, как пара в стеклянном шарике с зависшими хлопьями снега.

— Что случилось, Анвар? — снова спросила она.

— Нет, ничего, всё нормально.

— Но я же вижу, что-то случилось?

— Все нормально, Полин.

— Какая смешная эта оранжевая шапочка! — неприятно засмеялась она. — Зачем она тебе? Она тебе не идет.

— Яркий цвет от ментов спасает, — миролюбиво усмехнулся. — Они знают, что такие незарегистрированные типы, как я, не будут носить яркий цвет.

Качала головой и все смеялась, будто своим мыслям каким-то.

— Что ж, ладно… Вот мужчина! — показывает на Мика Джаггера на билборде.

— Этот дедушка с бутылкой минеральной воды?! — спросил я.

Он засмеялась своим рычащим смехом. Димка меня понял бы.

Снова ворвался в уши шум проспекта, потом снова стих, когда мы вошли во дворы. Чтобы не молчать, я рассказывал ей про Гарника, у меня всегда как-то легко и весело получалось про него рассказывать.

— Да я чувствую, как я бы с ним…

— Что ты с ним?

— Ну, как бы я поиграла с ним, помучила его как мужчину, я знаю таких мужчин.

«Ты не в его вкусе».

— Что же все-таки случилось, Анвар?

— Ничего. У меня простата вместо мозгов.

Смеркалось, и люди стали розоветь, как перед рассветом.

Пришли в этот дом, как московская пара элитных детей.

— Ох, блядь, штаны в краске испачкала. Где бы это я могла? Так всегда с самой любимой вещью происходит. Аж душа заболела.

— Да, так всегда.

Достала витамины из старинного шкафчика.

— А я знаю, какой день недели, потому что на таблетке «Сплата» указаны дни. Вторник.

— Удобно.

— А ты Достика любишь? Я сейчас Достика читаю.

— Кого?

— Достоевского.

— А-а.

— Это Манька так его называет — Достик. Эта Маня.

— Я музыку свою поставлю.

— Не надоело еще? Удивительно.

— Ну, так я поставлю?

— Ну, так поставь.

— Опять эта вьенн, не надоело… ты хоть знаешь, о чем она поет?

— Женщина страстно призывает любовь.

— Смешно, вьен-вьен — это девочка зовет отца, который бросил их с мамой — приходи-приходи.

— Не может быть?!

— Абсолютли!

— Так даже лучше… А выпить чего-нибудь нет?

— Виски. ИГОРЬ ПРИВЕЗ.

— Выпью.

— Может не надо? Ты когда пьешь, становишься нехорошим.

— Да? А ты будешь?

— Нет.

Выпил, открыв заслонку, покурил в мусоросборную трубу на кухне.

— Это самый дешевый вид виски, ты знаешь? Его в аэропортах и самолетах продают. Он стоит всего семь долларов, что ли.

— Ну и что?

— Ничего, он тебя не уважает, он не художественный человек, в нем бездн нет…

— Вот, я же говорила.

— Что?

— Ничего. Так. Штаны жалко.

— Я позвоню.

— Что? Звони.

— Алло, Денис, слушай, а куда Димка пропал?

— А, Анвар, узнал тебя… Димка, хм, его выгнали из квартиры, он там что-то учудил и затопил вниз три квартиры, всю нашу аппаратуру забрали у него, он пока в нашем офисе на «Беллорусской» живет. Пиши телефон.

— Алло, Димка, привет. Наконец-то, неудачник гребан-ный!.. А я у Игоря. У Гусинского… Нет, однофамилец просто. А ты Полину помнишь, к нам приходила. Та самая. Х-ха-ха… Когда пойдем в ресторан «Русскому цара»?!

— Так плохо после проститутки! — вдруг сказал он. — Просто пиздец, гораздо хуже, чем если бы никого не было вообще, никакой женщины, нетуже сил переживать это… — отрешенно говорил он.

— Надо было позвонить Кириллу, — сказал я и заржал.

Из комнаты вышла Полина. Я улыбнулся ей.

— Уходи!

Бледное, перекошенное лицо.

— Димка, жди меня! — я засмеялся и хотел подшутить над нею.

— Уходи немедленно!

Я ухмыльнулся и пьяно одевался у дверей.

— Вызовите такси Степному барону!

— Пошел вон! — она стояла и тряслась. Казалось, еще немного и ее стошнит на меня.

Я хотел извиниться перед ней. Но она рывком распахнула дверь.

Долго стоял в снегу возле метро. Что же делать? Смыкались под снегом верхушки деревьев. Розовый, занавешенный снежинками тоннель впереди. Снег чувствовался на лице, руках, мириады розовых снежинок стояли вокруг на своих колючках, и пищала тихая американская музыка из игровых автоматов.

Потом стоял в метро и снова думал, что делать дальше. Весь этот день ездил по Москве из конца в конец, и денег уже не оставалось.

— Засудил, бельгиец!

Вдруг обиженно встал передо мною бомж.

— Второго гола не было! — продолжал он. — Два один наши проиграли, засудил бельгиец… Теперь даже если дома выиграют, все равно без толку.

Поехал к Гарнику. Смешно, что он со своей новой подругой Таней снял квартиру, не доезжая одной остановки до «Флотской», где они жили с Ксенией и Женькой. Я посидел на ступенях, зажмурился и позвонил. Потом позвонил еще. Прижался к двери и слушал. Быстрое шлепанье босых ступней. Подошли к двери. Я встал перед глазком, улыбнулся, мол, привет, Тань. Ноги постояли и ушли. Я снова сел на ступень. Ближе всех здесь жил Герман, но у него спать негде и не потревожишь его, все-таки поздно. Сидел. Я понял, что Гарник — весь такой из себя герой-любовник — не мужчина, он поэт. А женщины надеются на его мужественность, что-то требуют для себя. Он мог бы стать поэтом и мужчиной, но не стал поэтом, а потому никогда не станет и мужчиной. А Герман будет изменять жене, и люди будут бегать по кругу, я, честно, не знал, что мир никогда не изменится, но Серафимыч — ангел, бог дал его мне, а дьявол и все остальные вместе со мной, разрушили нашу дружбу. Я вспомнил, как он плакал, слушая музыку Нино Рота к фильму «Ромео и Джульетта». Как он прятал лицо, стеснялся стирать слезы, и боялся шмыгнуть отяжелевшим носом. Как он кофе готовил с этой своей радужной пленкой. У меня была самая лучшая женщина на земле — и это был мужчина.

Вышел из подъезда, так романтично парил под фонарями снег, сыпал на лицо, и кожа чесалась. Поймал водителя и отдал ему позолоченную зажигалку «Ронсон», подаренную Няней, и что-то сломилось в этом неудачном дне. Он не верил, что она дорогая, и беспокоился.

Приехал в центр, как будто в центре мне должно было стать легче.

Пошел помочиться в «Макдоналдс» и вместо того чтобы мочиться, он твердо встал в моих пальцах и вздрагивал внутри себя, я дернул пару раз и, сдерживая дыхание, едва не падая, с ужасом разбрызгивал сперму на этот отдраенный макдоналдсовский унитаз. Сперма была кроваво-черная. И я покрылся холодным потом. Наверное, так и должно быть после таких операций?

Проститутки возле «Макдоналдса» посмотрели на меня с брезгливым осуждением и превосходством. Купил жетончик. Позвонил Димке.

— Алло.

— Димка! Привет!

Ебаный таксофон. Я ударил его кулаком. Молодой милиционер сделал вид, что не заметил. На последние деньги купил еще жетончик. Позвоню ему с «Маяковки», все равно ближе к «Белорусской».

В переходе, будто прося милостыню, пела Сара Брайтман. Шел снег. Парили канализационные решетки.

Горели витрины бутика «ЭСКАДА». Длинные тени снежинок. Внутри, в ярком свете запоздалые продавщицы в черных костюмах и два охранника. Видно было, что там тепло, что охранники шутили.

Позвонил из метро «Маяковская».

И я понял, что дело не в таксофоне, а в Димке, что с ним что-то не так. Но как мне было его найти, этот офис у Белорусского вокзала?

У памятника Маяковскому яркий ослепительный свет. И я увидел, что замерзшие люди в бейсболках и капюшонах снимают кино. Дымили прожекторы, и жаркая, полуобнаженная актриса в открытом авто ехала по бесконечной дороге в сторону «Пекина». Жарили три дымящихся солнца, и так хотелось быть счастливым по-настоящему и тоже ехать куда-нибудь в открытом авто под этими легкими снежинками. Никогда этого не будет.

Потом вспомнил, что здесь, совсем рядом, автостоянка, которую охраняют студенты нашего института. И с последней надеждой я пошел туда. Не могло быть, чтобы меня там никто не ждал. На углу этой улицы большая квартира дедушки Ксении, она спит сейчас с Женькой. В маленькой будке горела настольная лампа. Там сидел поэт Миша Шлопак. Он не видел меня. Я подергал цепь на воротах, и он поднял голову. Вышел, скрипя новым снегом.

— ……………………

— Я бы пустил тебя…, — он не помнил, как меня зовут. — Но там на моем топчане тесть пьяный спит. Куда я тебя положу?

Из-под пухлого снега на лобовых стеклах глухо пульсировали красные и зеленые огоньки сигнализации.

— Ясно. Давай покурим.

— Давай.

— Огонек есть у тебя?

— Есть… Что, с женой поругался?

— Да-а, Миш, точно.

— Бывает. А ты если хочешь, можешь в «Мерседесе» переночевать, мне ключи оставляют. Сегодня не так уж холодно. Могу тебе куфайку дать.

В «Мерседесе» было тепло. Как бы заснуть? Голодный не заснешь. Розовый свет сквозь заснеженное лобовое стекло. И смешные звуки при каждом моем движении, будто кто-то рычит и всхрапывает. Сиденье, что ли, или рессоры? Я взмахнул рукой, и ужасная тьма заклубилась на переднем сиденье, резко вздрогнула машина. Тьма вырастала, разворачивалась и на фоне розово освещенного окна встала гигантская оскаленная морда бультерьера. Я обоссался. Это горячее просто вытекло из меня. Я и не знал, что я из тех, кто на такое способен. Может быть, эта вонь обоссавшейся шавки остановила его. Он снова жестко лег и с настойчивой угрозой рычал при малейшем моем движении.

Напротив стоянки строился новый элитный дом. Транспарант растянут с телефонами и слоганом:

ДОМ ТВОЕЙ МЕЧТЫ.

Утром я не смог вылезти без посторонней помощи, а бультерьер никого не подпускал и стоял надо мной, как над добычей. Мишка боялся звонить хозяину, ходил вокруг и проклинал меня. Хозяин прибежал сам. Он вытащил жесткого бультерьера, а Мишка быстро вытащил меня. Я лежал на снегу и сгибал-разгибал ноги, а он оправдывался перед хозяином. Потом хозяин увидел, что я обоссал сиденье. Он ударил Мишу, и тот ткнулся головой в сугроб.

— Натравить что ли на тебя? — я увидел его лицо. — Борь, — обратился он к бультерьеру. — Чё ты, оторвал бы ему всю мудень, бля!

Потом мы с Мишей оттирали салон смоченной в бензине тряпкой.

— Ну, бля, Анвар Бегичев! Вот так всегда, бля, как пустишь кого. Доброе дело не остается безнаказанным! Затрахали вы уже оба со Штромом приходить. Заплатишь мне ущерб, когда премию получишь, понял?!

— Само собой… Какую премию?

— А это же ты Анвар Бегичев?

В старом номере газеты «КАПИТАЛЪ» была фотография Евы Гумбольдт. Она читала какую-то рукопись. Моя пьеса «Крик слона», вместе с пьесами Татьяны Касаевой, Викуши Саврасова, Вовы Мунчика и Б. Мыздловой входила в шорт-лист премии имени Константина Треплева — «Треплевка». Всё-таки он ее послал, ведь он писал им про гостиницу «РОССIЯ». Кто, кроме него? Где он? В Переделкино нет… А теперь не откликнется, теперь особенно, поляк гордый.

Миша налил горячей воды из чайника в умывальник, прибитый к стене их будки, я кое-как обмылся, занял у него мелочь и позвонил в «КАПИТАЛЪ». Они узнали меня и деловито сказали, что еще неясно, на самом деле, кто получит, кто нет, но на всякий случай приходите в Центральный Дом литераторов, вход со стороны ресторана, и приготовьте речь.

 

двадцать два

— Алло, это Бобруйск? Извините, мог бы я с Димой поговорить.

— Его нет.

— Извините, это его друг, Анвар из Москвы спрашивает, передайте ему…

— Я ничего ему не передам, Анвар, это его мама говорит.

— Очень приятно, а что?

— Его нет, Анвар.

— Как же нет?

— Вы, конечно, можете с ним поговорить, но его нет… как человека разумного его уже нет, — эту фразу она говорила сто раз, наверное. — Он вас смутит.

А Димка, наверное, стоял в своей комнате, дрожал и слушал все это с недоумением.

— Так что можете не звонить из Москвы. Вы понимаете меня… алло…

Это был самый обычный день конца декабря, когда с особой силой кажется, что новый год никогда не наступит, что ничего не разрешится, и безысходно будет длиться ужасно протяженная жизнь.

Толпа торговцев возле метро «Баррикадная». На третьем курсе я торговал здесь детективами и любовными романами от ООО «Пауза».

Пепел и зола в виде снега сыпались на мою голову. Все падала, зависала надо мной эта сталинская высотка… Сразу поведу Серафимыча в магазин, куплю ботинки на высокой платформе, короткую куртку, чтоб он сам себе казался выше… нет, Гарник, извини, не могу дать денег на развитие бизнеса, мне самому надо развивать свой бренд, в целях встраивания в литературный процесс… или как жлоб куплю джип и задавлю пешехода… Серафимыча точно одену!

Люди шли после работы и не знали, куда я иду. Как всегда долго стоял на этом переходе через Садовое кольцо. Примерно здесь заканчивался тот отрезок пути, который так нравился мне и на котором я когда-то надеялся встретить свою самую любимую девушку. На той стороне старик-дом, под которым я умирал зимой. Остановился отдышаться на Поварской. Если пройти дальше, то будет памятная доска Бунину, с его такими памятными мне словами. Я закурил, швейцар злобно посмотрел на меня. Стоя здесь, я мешал ему расслабиться. Может, не пустить. Смешно, бля. Серые и зачуханные старинные дома, убогие деревья в чугунных воротниках. И я вдруг замер с тем странным и пугающим чувством неузнавания себя и всего вокруг, словно бы растворялся. Показал швейцару липовое удостоверение корреспондента «КАПИТАЛА» и бесплотно перешагнул эту грань, за которой мне предстояло претвориться.

Прошел через маленький затемненный зал ресторана. Официанты посмотрели на меня. Поднялся по деревянной лестнице наверх. В дальней маленькой комнате столики с шампанским и много людей. И все были в серых одеждах и с этими сумками через плечо. Деловые люди в бейсболках пронесли камеру с треногой. Никого не узнавая и никем не узнанный, я взял шампанское, сел в уголке и закурил. Да-а, бля, да-а. Молодая женщина с родинкой на верхней губе сидела за столиком напротив.

— Вы журналист?

— Нет, я так.

— Вы автор? А я секретарь проекта. Волнуетесь?

Я, кстати говоря, совершенно не волновался почему-то.

— Вы получите, — сказала она. — Я вам говорю.

Я пожал плечами.

Она попросила огоньку прикурить. Я взял еще шампанское, потом еще и наступило это опьянение, когда ты весь будто бы фольгой обтянут. Из боковой комнаты, куда уходили официанты с подносами, один за другим вышли члены жюри. Засверкали вспышки фотоаппаратов, вытянулись из глубины каминной комнаты микрофоны. Я вдруг понял, что это я получу первую премию. Единственное, что меня нервировало, что может произойти какая-то нелепость, которая всегда мешала мне в последний момент. Волнения не было, а насмешливое чувство, что нужно ждать и быть взволнованным. Назвали человека, и вздрогнули во мне мышцы, просто очень похоже на мою фамилию, там засверкали вспышки. Голос в микрофоне. Громкий общий смех. Секретарша, пряча от меня глаза, вытянула туда шею. Потом назвали еще имя — женское. Видимо, нелепость все-таки имела место быть, как сказал бы Серафимыч и, по своему обыкновению, закусил бы губу. Я и не надеялся, конечно. Глупо, что в голове все еще вертится эта моя речь, потерявшая всякий смысл. Глупо, что я уже рассчитал, как потратить деньги, все до копейки. Остались только мы с Викушей Саврасовым. Вышла Ева Гумбольдт и вдруг посмотрела на меня, еще не зная меня… и я понял, что сейчас она назовет меня. Я уже видел, как в будущем зашевелятся ее губы, я мог бы уже выйти и просто встать перед ней. Мышцы вздрогнули, обозначая мое тело. Руки вспухли и вспотели в карманах, отер их о брюки. Особенно волнуясь и выделяя слова, будто желая придать им еще какой-то смысл и торжественность, она сказала…

— Виктор — прошевелили ее губы. — Саврасов.

Аплодисменты и вспышки. Спокойный, с мягкой и скромной улыбкой прошел мимо меня этот паренек, и мне вдруг показалось, что это я — Виктор Саврасов, я в его теле, а другой человек где-то там, он не имеет ко мне отношения. Я почувствовал, как вспотели мои ладони в его карманах.

Что-то сказала секретарша, и эти гигантские рельсы перевелись во мне на старый лад, и я услышал, что она просит зажигалку. С особенной уважительностью и насмешливым спокойствием я дал ей огоньку. Рука вздрагивала. Я снова ощущал старое тело и свою изношенную ситуацию.

— ………… — сказала она и пропала в клубах дыма.

Не мог попасть зажигалкой в карман. Так стыдно, что она видела меня здесь и знала, что я тоже на что-то рассчитываю. Только сейчас, не получив абсолютно ничего, я понял, как я устал и как страшно надеялся на первую премию, да хоть на какую премию, хоть самую последнюю. Вот теперь Степной барон не волновался, потому что все кончено. Жалко Серафимыча. Я знал, что я сейчас выйду и побегу изо всех сил, как я всегда бежал. Натянутый, прилизанный официант равнодушно и ровно разливал по бокалам желтую прозрачную жидкость, уже не принадлежащую мне. Подташнивало. Страшно захотелось закурить. Будто закурю, и время вернется назад, и все будет по-другому. Я сидел, окруженный толпой, и вздрагивал. Все тянули головы к свету, заглядывали через плечо. Недосягаемое и вновь неприступное лицо Евы Гумбольдт мелькало в световых щелях. Викуша Саврасов стоял возле нее, щурился и по-деревенски прикладывал ладонь козырьком ко лбу.

— Стой, куда ты? — с каким-то блядским светом в глазах сказала секретарша. — Не уходи, поешь — халява.

— …поощрительная премия за поиск новых путей в драматургии, — проговорила Гумбольдт. — И… и, — подняла она палец, прерывая какой-то шум и смешки. Но все это только усилилось.

— И теперь уж ПЕРВАЯ, и первее быть не может, премия присуждается «Крику слона». Я рада, рада была бы приделать этому слону золотые крылышки. Но, как говорится, ребята, чем богаты…

Почувствовал себя пробирающимся в толпе, все оглядывались, постепенно узнавая меня, вышел и зажмурился в ярком свете… видел только нижние половинки людей и тех, кто сидел на корточках. Большой букет и диплом. И все это вываливалось, когда кто-то всовывал в руки микрофон. На какое-то время все узнали меня, взволновались и обрадовались. Волнуясь, я слышал со стороны свои заготовленные слова. Гумбольдт громко засмеялась, как бы поощряя всех тоже засмеяться моим удачным словам. Я и сам не заметил, как заговорил на пошлом и подобострастно-ироничном языке всех награжденных. И бессилен был что-либо изменить. Фотографы перебивали и просили виднее держать диплом. Было тесно, мы толкались букетами.

Я бы радовался, будь здесь Серафимыч, я бы радовался его радостью, представляю, как бы он ликовал. Я изображал бы для него свое счастье и ликовал вместе с ним. Мы с ним вылакали бы здесь все шампанское. Представляя нашу встречу, я уже заранее смущался. Тяжело будет снова его искать и просить за все прощения, в третий раз. У Евы Гумбольдт брали интервью, но когда я проходил мимо, она успела сжать мое плечо своей красивой большой рукой и глянула в лицо. Потом у меня брали интервью англичане. «Где можно прочесть Вашу пьесу?» Потом девушка из агентства Франс-Пресс, потом меня усаживали в кресло эти ребята в бейсболках и решали меж собой: закурить мне перед камерой или нет? «Пришлите пьесу на е-мэйл». И всем я говорил позорную чушь, что я сам не знаю, как написалась эта пьеса, как будто сам бог помогал мне. Потом подошел русский парень и с акцентом сказал, что он представитель Берлинского театрального агентства «Хеншел Шаушпиль», они уже перевели «Крик слона», у них был тот самый экземпляр, который им летом передала Людмила Радушевская. Она передавала его вот так, двумя руками — он протянул руки и крепко сжал воздух. Он вдруг хлопнул по карману, потом прижал ладонь к уху и заговорил на немецком. И когда я на время остался один, ко мне подошел тот смешно прилизанный и натянутый официант, крепко пожал руку и поздравил. Он видел во мне своего брата и так растрогал меня. Но он все не уходил. И я только потом понял, что он говорит, что меня кто-то ждет, там, на улице. Твою мать, Серафимыч, ну конечно, слава богу! О, как я его сейчас заборю! Я не дам ему опомниться! Мир стал легок и бухал в ритме моего сердца, изменились люди, их не было, а словно бы какие-то выемки людей. Веселый танцующий снег, прекрасные старинные дома, полные тайного содержания; милые заснеженные деревца; предупредительный и подыгрывающий мне швейцар… Но Серафимыча не было. Я спохватился, что почему-то хочу узнать его во всех молодых парнях, но стояла только темненькая и невзрачная девушка. И вдруг узнал его портфель в ее руках.

— Здравствуйте… Анвар? — проверяя, спросила она. — Поздравляю! Я знала, что здесь вас найду. Я Женя-секретарша из «КАПИТАЛА».

— Да, я понял, мне Суходолов говорил, спасибо Вам за наши удостоверения.

— Не стоит… я рада, — она оглядывалась на кого-то.

— А где же Алексей Серафимыч, я нигде его не мог найти?! — засмеялся я. — Он где-то рядом, прячется небось?

— А-а, — с каким-то деревенским укором протянула она и склонила голову. — Вы не знаете.

— Нет, — снова засмеялся я.

— Он погиб. Хотели поехать в столовую на Петровке. Долго ждали троллейбус. Он меня называл Анваром, я уж привыкла. А потом он поставил на скамейку этот портфель и вышел прямо на проезжую часть. Чего он…

…………………………

Кто-то бросал снежки в окно. Я вздрогнул и увидел себя в треугольнике света, омертвело уставившимся на бутылку. Вбежал Серафимыч, он ходил звонить. Крылья, наверное, не стал отряхивать от снега, снял их и оставил у дверей.

— Анвар, пошли кататься на снежинках!

— О, точно! — обрадовался я.

— Только паспорт возьми…

В ночном воздухе, освещенном светом из кухни, парили дирижабли и цветы. Кашемир и целлюлит легчайших сугробов. Огромные тени снежинок, подлетая к ним, переворачивались своей белой стороной. Тоскливо и растерянно вскрикивает невидимая птица. Крик у нее теплый, экзотический, и кажется, что где-то близко джунгли.

Я вскарабкался по лестнице до самого чердака, а он курил, раскачиваясь на лапке плюща. Мы кивнули друг другу головой, махнули варежками и привычно сошли на тонкие подрагивающие плоскости, и все вокруг вздрогнуло, перекосилось, закружилось и понеслось. Скользили с одной на другую, балансировали, веселясь от собственной ловкости. Вертя фонарями, проплыл самолет, под ним, сквозь облака, сверкнули огни домов, протянулась цепочка электрички. Тепло от фонаря на столбе… В этих дрожащих, сияющих пузырях мы скользили над морем, в котором горели и тянулись, словно дорожки, огни прекрасного города.

…………………………

о-о, каляика маляйка, о, каляйка маляу

о-о, каляйка маляйка, о, каляйка маляу

…………………………

В его портфеле лежал румяный фаллоимитатор, действительно очень похожий на мой член.

Карманная энциклопедия Хатчинсона с закладкой на Танжере, кассета с фильмом «Касабланка», гороскоп на каждый день, записная книжка со всеми моими адресами и дневники в виде писем.

С тобой у меня появилась сильная грусть. Я так хотел совместить годы, а они не совмещались… Я хотел быть всем для тебя, всем, кем ты захочешь, и прости, если у меня получилось быть только старым пидАром. Я уже не замечаю, что сутками молча говорю с тобой. Рассказываю тебе что-то ночью, идя мимо могил. Не растерял ли тогда по дороге пьяный Жук пепел дяди Мини.

Анвар! Анвар? Анвар. Анвар. Анвар. Анвар. Анвар. Анвар. Неприятно, когда крыса сбивает мою фанерную преграду и мотается по кухне, когда я гоняю ее шваброй…

Когда-нибудь я узнаю, зачем все это. И почему мне так важна твоя жизнь и так любима твоя душа.

Есть минуты, которые умиляют меня до слез, когда я вижу тебя во всем этом наборе шапочки, портфеля и бежевого короткого плаща. И мне кажется тогда, что ты сельский бухгалтер. Я улыбаюсь, давлюсь смехом и обожаю тебя до невероятия. Потом я вспоминаю, что ты мужчина строгий и мне нечего смеяться.

…Теперь он приходит сюда как в гости, оставляет на ступеньках лестницы, ведущей вверх, какой-то рюкзачок и входит в ту самую кухню первого этажа дачи, где он дожидался меня с работы прошлогодними зимними вечерами, быстро переходившими за нашим ужином в ночь. Теперь он надевает оставшиеся здесь свои тапочки, садится на свое бывшее место за кухонным столом, шелестит молча газетой, выходит на крыльцо покурить и возвращается за стол, не снимая куртки. Сейчас он будет уходить, замешкается в прихожей и, как заевшая пластинка, будет повторять одно-единственное слово: «Счастливо». Это он мне желает счастливо оставаться в одиночестве опустевшего дома, который все больше облепляют листья. На ночь осень исчезает, а по утру просто ломится в мои глаза. Я выхожу смотреть на нее и вижу, как синеет глубина непостижимых и словно окаменевших небес, и тогда меня настигает вновь его «Счастливо» и мне хочется орать в это самое небо и разрушить его. Мне хочется обрушить небеса. Господи, господи, сгинь с души с памяти этот год. Провалитесь вы все со своим счастьем постельным. Унеси меня господи в тот город, под те цветущие сливовые ветки моего детского двора, где, подпрыгивая от счастья, встречала меня из школы моя кошка…

Вчера он ушел отсюда, пообещав заходить еще… больше не пришел, буду…

Дорогой сынок поздравляю тебя сново годом и желаю тебе всего наилучиво чтоб было хорошо и легко жить. Леша не обижайся на меня что я так сказала за квартиру. Я уважаю Анбара. Я не брошу Леша тебя. Береги себя я прошу я старая рука дрожит. Я жду тебя. Мама.

Дорогой Станислав Петрович, извините, что задержался с ответом, в будущем этого не повторится. Правда, о будущем я с некоторых пор думаю все меньше и меньше. Когда лупит по этим стенам и крыше дождь, я начинаю чувствовать всю прозрачность своего пристанища и начинаю думать, что ты отсюда за миллионами дождевых капель. Анвар, где ты? С каждым твоим приходом дом пустеет и пустеет. Мы незаметно переходим друг в друга, и при этом можем сидеть как-то уж очень отдаленно друг от друга, пить пустой чай, напоминая и здесь какие-то сообщающиеся сосуды. Даже не знаю, где он живет, и мне кажется, что он в каком-то детском приюте среди взрослых, куда его от меня увезли, потому что я не в силах содержать своего любимого ребенка. Мальчик, прочитавший в детстве столько книг и среди них сказок, на рассвете приедет ко мне, весь в снегу, и слезы умоют наши глаза… О, это утро туманное и седое. Мне никогда не дождаться этого утра. А других я не жду.

Вот бабочка бьется и мокнет за окном. Я только зритель ее несчастья или ее конца. Как бьется она, сколько ненужных и прекрасных движений в темной бесконечности ночи.

 

двадцать три

— Вынь руки из кармана! Сколько раз тебе нужно об этом говорить?!

И всегда такое напряженное молчание мальчика, насупленная тишина.

— Я миллион раз тебе одно и то же говорила! Это, во-первых, некрасиво, во-вторых, неудобно, а в-третьих — опасно.

Длинное, молочное вскипание прибоя, серый драп гальки, тихие горловые звуки, голоса матери и сына все дальше и чайки все тише.

«Почему неудобно и опасно?»

В прощальных лучах солнца сверкнули страстно разодранные библейские облака, и быстро стемнело. Появились звёзды, и звёзды казались ближе, чем огни дальних кораблей.

Приятно было закурить в ночи, курить и чувствовать, как проходит жизнь. 

Содержание