Есть на свете незнаемые края
1
Есть на свете незнаемые края, и Игорь узнал об этом…
Отец Игоря болел всю зиму. Он похудел, глаза у него обметало темными кругами, он тяжело, с хрипом и какими-то всхлипываниями, дышал и, кажется, все не мог надышаться…
Игорь был не мастер считать время — дни пролетали с удивительной быстротой, но, пока болел отец, Игорь сменил лыжи на коньки, потом и коньки забросил в чулан и теперь с ребятами гонял футбольный мяч по тихой улице, на которую выходил фасад дома, где жили Вихровы.
Игорю было жаль отца.
Иногда он подходил к его постели и тихонько клал свою руку на сухую горячую руку отца. Отец поднимал на Игоря глаза, совсем не похожие на те, какими они бывали тогда, когда отец был здоров. Как ни затуманены были эти глаза, в них начинала теплиться светлая искорка, когда Вихров улыбался сыну бледной улыбкой.
— Ну, как дела? — спрашивал отец.
— Дела ничего! — отвечал обычно Игорь. — А ты все болеешь, папа Дима?
— Да вот так уж получается, что все болею! — тихонько пожимал плечами отец, как бы извиняясь за свою болезнь, которая уже давно донимала его.
Игорь всегда знал отца таким, то допоздна сидящим за письменным столом, когда свет лампы выхватывал из темноты его бледноватое лицо с серо-голубыми усталыми глазами, то сидящим в постели, в очень странной позе — с поджатыми ногами и низко склоненной головой, словно он что-то все время рассматривал на одеяле, только так, опираясь руками о края кровати, он мог дышать… Как часто при этом глаза его были обращены к письменному столу, который был виден ему из спальни.
На этом столе лежали чистые и исписанные листы бумаги. На этом столе никогда нельзя было ничего трогать — даже мама Галя не прикасалась к нему, чтобы не нарушить на этом столе порядок, заведенный отцом, порядок, который больше всего, с ее точки зрения, был беспорядком. Глядя на этот «порядок», где смешивались в одно странички, отпечатанные на машинке, исписанные рукой, какие-то записки, на которых совсем невозможно было что-либо разобрать, уйма разных книг, с закладками и без закладок, страницы которых были измараны красным, синим, зеленым карандашами, а также горы ученических тетрадей, — мама Галя говорила не очень громко: «Ералаш! Кавардак! Неразбериха! Не понимаю, как ты можешь разбираться во всем этом!» На что папа Дима неизменно отвечал: «Уж я-то разберусь, ты за меня не беспокойся! А вот с твоим порядком я целую неделю не смогу понять, что к чему!..»
Но теперь на этом столе был мамин порядок — все бумаги сложены в стопочку, все книги закрыты, все карандаши убраны. Даже ученических тетрадей на столе не осталось — отец болел так долго, что тетради пришлось передать другому учителю. Теперь отец не мог не только заниматься ученическими тетрадями, но читать и писать, и вся его работа остановилась. Он жадными глазами глядел на стопку книг, корешки которых были видны ему — Коменский, Ушинский, Макаренко! — словно продолжая читать их, он иногда даже шевелил губами, повторяя какие-то особо интересные ему места из их сочинений и время от времени вслух что-то додумывал для той рукописи, которая лежала теперь запертая мамой Галей в стол, подальше от соблазна! Но сегодня утром с папиного стола исчезли и Коменский, и Ушинский, и Макаренко, по маминой воле убрались они на книжную полку и спрятались от взоров папы Димы. На их место мама Галя поставила вазу с цветами. Цветы были очень красивы, но папа Дима морщился, глядя на них. Как хотелось ему сесть за стол и остаться один на один с рукописью, в которой папа Дима хотел высказать свои мысли о том, какой должна быть школа, споря со многими людьми и книгами на эту тему…
Игорь проследил за взором отца, увидел, что тот опять глядит на свой стол, и понял его мысли и желания. Ему захотелось немного ободрить отца — ведь в самом деле болеть совсем нехорошее дело! И он сказал папе Диме:
— А у тебя вчера профессор был… Мама Галя говорила, что это самый главный доктор. Теперь ты перестанешь болеть?
— Да уж постараюсь! — отвечал папа Дима. — Если самый главный, то надо подыматься…
— Ты подымайся, пожалуйста!
— Да уж подымусь! — отвечал отец и опять низко склонялся, так что Игорь переставал видеть его лицо. Когда боль отпускала его, он опять выпрямлялся. — Вот скоро перестану болеть, и поедем мы в незнаемые края — людей посмотреть и себя показать…
— А где эти незнаемые края?
Отец неприметно усмехнулся и прищурил вдруг ставшие веселыми глаза:
— А что, интересно? Да?
— Ну, скажи — где незнаемые края?
— Если я скажу, тогда это будут уже знаемые края! — Отец легонько прижал к себе Игоря, потом подтолкнул в сторону двери. — Иди, маленький!
Игорь уже знал, что это обозначает. У отца начинался очередной приступ удушья, и он не хотел, чтобы Игорь видел его в таком состоянии. С жалостью посмотрев на отца, он вышел…
2
Незнаемые края!
Где лежат они, какие люди там живут и что делают?
До сих пор Игорь знал только город, в котором он родился и прожил первые десять лет своей жизни. Город раскинулся на берегу большой реки, что виднелась из окон дома. Здесь почти не было ненастных дней — ласковое, яркое, ослепительное солнце встречало Игоря на улицах и летом и зимой, заглядывало в окна его дома, утром с одной, вечером с другой стороны. Казалось, во всем мире и есть только один этот город… Правда, откуда-то приходили и куда-то уходили поезда — Игорь слышал их гулкие свистки, доносившиеся с железнодорожной станции; откуда-то приходили и куда-то уходили пароходы — Игорь видел их из окна своего дома или с берега, но до сих пор это не задевало его сознания: идут поезда, плывут пароходы — значит, так и надо!
Столько интересного было вокруг — каждая новая улица, на которую случалось ему попадать то с родителями, когда они отправлялись гулять, то со знакомыми мальчишками, несмотря на строгое запрещение таких походов, — а это было куда интереснее! — каждая новая улица была для него целым открытием. А за этими, уже знакомыми улицами были еще и другие, а за другими — еще и еще: непознанный город расстилался перед Игорем — и вправо, и влево, и по берегу реки, и вдоль от нее, туда, откуда доносились свистки паровозов.
Это был мир, в котором жил Игорь.
И вот теперь какие-то незнаемые края, о которых заговорил отец, задели его воображение, и он широко раскрывал глаза, словно края эти могли открыться перед ним сейчас, тут же, как страницы книги… Незнаемые края! От одних этих слов у Игоря захватывало дыхание, потому что слова эти напоминали о сказке, а сказки Игорь любил. Может быть, в этих незнаемых краях — все, как в сказке: необыкновенные приключения, опасности на каждом шагу, борьба добрых и злых сил, волшебство, превращения!..
…Мама сидела в своей комнате, пригорюнившись. Она не заметила, как вошел Игорь. Только когда он просунул свою голову под ее руку, она очнулась и приняла обыкновенный вид, как будто все в этом доме было хорошо: и папа Дима не болел, и ей не надо было задумываться.
— Слушай, мама Галя! — сказал Игорь. — Папа говорит, что мы в незнаемые края поедем, когда он выздоровеет.
— Ну, значит, поедем, если папа говорит.
— Он говорит, что мы поедем людей посмотреть и себя показать.
— Уж ты покажешь! — сказала мама. — Смотри, опять у тебя руки грязные и нос совсем черный. Просто не понимаю, где ты ухитряешься так вымазываться!
— Я тоже не понимаю, мама Галя! — сказал чистосердечно Игорь и посмотрел на свои руки. Они действительно были грязны, да еще как! Странно, что до сих пор он не замечал этого. В смущении Игорь сказал: —Понимаешь, мама, пока ты ничего не говоришь — они не грязные, а как только скажешь — они сразу делаются грязными. Я просто не понимаю, как это выходит…
Мама рассмеялась:
— Ах ты, чудо-юдо! Значит, это я и виновата в том, что ты ходишь как трубочист!
Игорь еще раз с огорчением поглядел на свои руки.
Почему они грязные? Кто знает, почему… Только и было, что Игорь минутку постоял на руках, пока Мишка-медведь держал его за ноги. Это называлось «все вверх ногами», и, хотя вниз головой стоял только сам Игорь, все казалось опрокинутым, перевернутым — и дом, и деревья в соседнем саду, и Мишка, и «Победа», которую шофер мыл из шланга во дворе… А когда Игорь встал на ноги и весь мир оказался по-прежнему на своем месте, руки его уже были вымазаны варом! Откуда взялся вар? Его притащил Сема-кореец. Из вара, как он сказал, можно делать что угодно! Его можно было жевать, хотя на ириску он и не походил. Им можно было нарисовать на тротуаре растрепанную Мишкину голову, хотя кто-нибудь из прохожих обязательно начинал свое: «Мальчики, ну что вы тут мажете?!» Из вара можно было сделать шахматные фигурки, хотя никто не знал, сколько их надо. Кусочек этого вара можно было прикрепить к кончику гусиного или куриного пера, и тогда оно, подброшенное вверх, красиво крутилось, медленно падая на землю, хотя во всем дворе был единственный петух у дворничихи, и она, не понимая, куда деваются его перья, перестала выпускать петуха во двор. Можно было скрутить шарики — они очень ловко прилеплялись к стене, хотя совершенно непонятно, почему так ругался дворник. Из вара можно было бы многое сделать, но дворник отобрал его… А теперь то один, то другой из ребят оказывался измазанным варом. Просто непонятно — откуда он брался в самых разных местах…
Мама Галя заглянула Игорю в глаза.
— Ну, что ты заскучал? — спросила она. — Хочется тебе в незнаемые края ехать? Дома надоело?
— Нет, не надоело… Только папа говорит, что человек должен много знать и много видеть…
Тут мама взъерошила Игорю волосы:
— Ах ты… человек! Насмотришься еще, успеешь — у тебя, мой друг, вся жизнь впереди!
И мама опять посмотрела Игорю в глаза, а в ее глазах запрыгали какие-то золотые искорки, и было непонятно — смеется она над Игорем или говорит просто так.
Игорь погладил ее каштановые волосы. Они были волнистые и не очень длинные. Игорь с удивлением заметил, что у мамы появились не каштановые, а совсем белые волосы. Раньше их не было.
— У тебя белые волосы стали, мама! — сказал Игорь.
— Я уже совсем старая, Игорешка! — ответила мама Галя и невольно скосила глаза на зеркало у стены.
— А вот и не старая! Ты в зеркало смотришься! — сказал Игорь.
Нет, мама Галя, конечно, не была старая. Она не могла быть старой. Всегда, сколько знал ее Игорь, она была такой — очень звонко, как девочка, смеялась, и нельзя было не рассмеяться самому, услышав этот подмывающий, задорный смех; всегда, как сейчас, ее глаза казались то серыми, то карими, и папа Дима до сих пор спрашивал ее иногда: «Слушай, скажи, пожалуйста, наконец, какого цвета у тебя глаза?» — и хмурил брови, а мама смеялась и, прищурившись, говорила: «Что же ты, папа Дима, до сих пор не рассмотрел их, а? Ох, дорогой мой, куда ты только смотрел!» Она охотно затевала с Игорем веселую возню, от чего в квартире поднимался такой тарарам, что все летело в разные стороны — и столы, и стулья, а папа, недовольно хмурясь, ходил вслед за ними и ставил все на место, не замечая, что мама незаметно кидает на него насмешливые взгляды и нарочно сдвигает мебель с места. Видя это, Игорь визжал от восторга и носился по комнатам как угорелый, пока не становился весь мокрый.
Мама Галя всегда нравилась Игорю. Иногда он подолгу, не сводя глаз, смотрел на нее. «Что ты уставился на меня, Игорек?» — спрашивала мама. «Так просто!» — отвечал Игорь, не умея ничего объяснить…
У мамы была красивая голова и милое лицо с немного упрямым лбом. Ее волосы лежали на голове так, словно она все шла и шла против ветра. Густые брови ее срастались на переносице, и она никогда не причесывала их. У мамы были изогнутые черные реснички, небольшой прямой нос, который смешно морщился у самых глаз, когда мама поддразнивала кого-нибудь — папу или Игоря. И вся она была такая хорошая, что у Игоря что-то непонятное вдруг теснило грудь, и он громко вздыхал, особенно если у мамы Гали появлялись на щеках милые-милые ямочки…
И сейчас эти ямочки появились на ее щеках, но тотчас же исчезли, словно кто-то стер их торопливой рукой. И золотые искорки куда-то улетели из ее глаз, и веки подозрительно покраснели. Она порывисто прижала к себе Игоря так, что он не мог посмотреть на нее, в горле у нее что-то заклокотало, словно хотело выскочить…
— Ты что, смеешься, мама? — спросил Игорь, тщетно пытаясь высвободиться.
Но мама удерживала его рукой и ответила только немного спустя.
— Нет, я просто так, закашлялась. Ты иди погуляй…
— Но куда же?
— Куда? Ну, сходи на старый двор, что ли! — сказала мама.
— А ты правда только закашлялась? — спросил Игорь, чуя что-то неладное в тоне мамы Гали.
— Да, конечно. Только закашлялась.
Наконец она отпустила голову Игоря. Он заглянул маме в глаза. Но сейчас они были такие же, как всегда, и у Игоря отлегло от сердца…
Игорь не любил ничего непонятного, а теперь это непонятное встречалось на каждом шагу, каждый день и становилось уже привычным: то он заставал маму у окна в глубокой задумчивости и она даже не слышала, как он подходил, то она вполголоса разговаривала с приходившими врачами или со своими редкими друзьями, а Игоря выпроваживала за дверь, то ночью Игоря будили чужие шаги — это приходили делать отцу уколы.
Что-то угрожающее нависло над их домом. Что это было, Игорь не мог понять, но всем сердцем своим он ощущал эту все усиливающуюся угрозу… Он притих, поняв, что мать просто не хочет, чтобы он был сейчас дома, — видно, опять придет целая толпа врачей и папу Диму будут опять мучить, — и он послушно сказал:
— Ну, если ты так хочешь, я пойду на старый двор!
Мама усмехнулась.
— Очень хочу! — сказала она. — И постарайся, пожалуйста, не пачкаться так ужасно.
Игорь с чистой совестью обещал не пачкаться и вышел из квартиры.
Он громко хлопнул дверью на лестничной площадке и прислушался. Электрический звонок, висевший над дверью в квартире, отозвался на стук тоненьким звяканьем.
«Эх, позвонить бы!» — с вожделением подумал Игорь, глядя на черную кнопку звонка. Как бы залился тогда он звоном: «Эй, дрррузья! Откррывайте дверрь! Прришли хорррошие люди! Встррречайте!» Но звонить нельзя — лишний раз беспокоить отца, он обязательно повернется к той двери, которая ведет из спальни в коридор, и с усилием скажет: «Звонят, Галюша!» — хотя мама и сама слышит звонок и уже идет к двери. Чтобы звонок не был слишком громкий, мама подложила под блестящую его тарелочку кусок бумажки. Но звонок с таким усердием выполнял свои обязанности, что бумажка то и дело выскакивала, и мама опять тащила в прихожую стул и влезала на него, чтобы добраться до крикуна и умерить его пыл. А папа обязательно при этом спрашивал: «Что там такое, Галя? Ты не сумеешь!» — потому что думал, что только один он умеет делать все, а другие — ничего не умеют. Конечно, у него выходило все, за что он брался, но думать так не следовало.
Удержавшись от соблазна, Игорь побежал вниз.
Они жили на пятом этаже. Ступеньки замелькали под ногами Игоря. Стук его ботинок разносился по всему маршу… Я иду на старый двор! Я иду на старый двор! Я иду на старый двор! Раз-два-три! Раз-два-три! Раз-два-три! Ступенька. Вторая. Третья… А можно сразу через две! Лестницу недавно мыли, она еще влажная, и от нее исходит тот особый запах, который бывает у мокрого дерева. Перила протерты керосином, ну да, если понюхать балясины, то запах керосина слышен очень ясно. Площадка, вторая… Высокое окно услужливо показывает Игорю двор и что на нем творится: двор покрыт асфальтом, только посредине его оставлена земля — тут мы делаем садик. В этом саду будет дерево, которое посадил Игорь. Оно вырастет высокое-высокое. «Кто вырастил это дерево?» — спросят люди. «Игорь Вихров вырастил это дерево!..» А Сема-кореец высадил пять тополей. Сема заботливо поливает их каждый день. Надо поливать и мое дерево: его зеленые листочки жалобно обвисли и побледнели. Когда я его поливал? Сколько дней прошло? Раз! Два! Три!.. Грохочут ступеньки. Если крикнуть, то крик будет слышен на всех этажах: «Я пое-е-еду в не-зна-а-а-е-мы-е-е-е края-а-а!» Под чердаком отзывается эхо, всегда готовое ответить: «А-а! А-а!» Внизу кто-то говорит сердито: «Не кричи, мальчик! Ты здесь не один живешь!» Я совсем не кричу! Я просто так!
С третьей площадки видно — во двор въехал грузовик с углем. Со всех сторон к грузовику бегут ребята. Сейчас истопники устроят конвейер. Кусок угля — из рук в руки, из рук в руки — бац вниз! В подвал! В бункер! Какое хорошее слово! Бункер! Бун-кер! Раз-два-три… Бум-м! Бум-м! Ступенька за ступенькой. Я поеду в незнаемые края! В незнаемые! В края!
Донн-г! Хлопает первая дверь. Донн-г! Хлопает вторая дверь. Солнце бьет Игорю в глаза. Шумная улица лежит перед ним. Легонько качаются высокие тополя перед домом и щедро сыплют на прохожих свои белые семена, похожие на снег и на хлопок, и люди досадливо отряхивают их со своей одежды. Все пять этажей наверху, а Игорь на тротуаре. Высокая белая стена уходит вверх, как меловая скала в Дувре или как айсберг в Арктике — Игорь никогда не видел их… А в незнаемых краях будут меловые скалы и айсберги?! Ах, боже мой, в незнаемых краях все возможно!
Я иду на ста-а-рый двор! Жалко, что по улице нельзя бегать — это нехорошо, говорят взрослые… Прохожих видимо-невидимо. Они шагают и справа, и слева, и спереди, и сзади. Хорошо бы проскочить между теми двумя, которые идут очень близко друг к другу, оба спешат, не дают обогнать себя и мешают друг другу. Р-раз! Вот и проскочил. Ой, какой острый локоть у того, который справа. Наверно, вскочит хорошая шишка! Извините, пожалуйста. «Ну что за ребята нынче пошли — прямо под ноги лезут!» И вовсе не под ноги! Говорят, сами не знают что…
На ста-рый двор!.. На ста-рый двор!
Если быстро-быстро перебирать ногами, опустить низко голову и смотреть только на носки ботинок, то кажется, что двигаются на самом деле не ноги, а шатуны какой-то машины. Туп — левой! Туп — правой! «Мальчик, надо под ноги глядеть!» А я и так гляжу.
3
Двор, куда идет Игорь, называется старым потому, что Вихровы жили здесь до того, как переехали в большой новый дом на главной улице, или, как говорит Мишка, «возвысились».
Тихая улица старого двора называется именем одного полководца, но название, придуманное Игорем, нравится ему больше.
Эта улица одним своим концом упирается в большой овраг. По дну оврага струится плесневелая лужица, которая осенью или во время больших дождей превращается в настоящую реку — в ней однажды утонул пьяный человек. Справа уличку пересекает главная улица — по ней беспрестанно идут машины и люди, и кажется, что улица старого двора не имеет продолжения, хотя на самом деле она очень длинная. Игорь охотно сохраняет за этой длинной улицей имя полководца, которым она названа, но короткий отрезок ее — от главной улицы до оврага — это совсем другое дело. Летом она сплошь зарастает зеленой травой, машины ходят здесь редко, прохожих немного, а потому улица старого двора — царство ребят, она их вотчина, она принадлежит им безраздельно, здесь никто не гонит их, не кричит то и дело: «Не ходи на дорогу» — потому, что дорога тут самое безопасное место — даже взрослые охотно идут по самой середине, предпочитая твердый грунт дороги шатким, зыбким тротуарам, на которых не диво и ногу сломать…
В старом дворе — три дома и сад.
Один дом — двухэтажный. Здесь прежде жили Вихровы, на втором этаже, куда ведет широкая, гостеприимная лестница. Эта лестница не прячется трусливо в подъезде, за дверью, как в новом доме, словно спрашивая у пришедших: «А вы кто такие? Что вам надо? А может быть, вам не сюда?» Эта лестница — вся наружу, она словно приглашает: «Добро пожаловать, добрые люди! Поднимайтесь наверх. Вот дверь, в которую вы можете смело войти!» Ступени ее идут сначала вдоль фасада, поднимаясь кверху, потом круто заворачивают к балкону, на который выходит дверь.
Когда поднимаешься по этой лестнице, то постепенно оглядываешь весь двор, сначала впереди, затем — слева. Когда идут гости, они видны из окна и в квартире подымается веселая или недовольная суматоха. Видя гостей, мама громко говорила, если гости были хорошие: «Ну, наконец-то надумали заглянуть!» — или вполголоса, если гости были нехорошие: «Ах, боже мой! Опять приплелись!» От дождя лестница укрывалась навесом, который опирался на резные столбики.
Это была очень хорошая лестница. На ней могли расположиться все ребята старого двора, если никто не гнал их. Ее можно было считать лестницей, ведущей во дворец, где Золушка теряет свою туфельку, или трапом океанского корабля… А балкон то становился рубкой линкора, то гондолой дирижабля, то хижиной из пальмовых листьев, выстроенной на гигантских деревьях девственных джунглей. В общем, это была очень добрая лестница…
Окна второго фасада этого дома выходят во двор, к домику, где живет Мишка с матерью, отцом и двумя сестрами — Наташкой и Леночкой.
Сестры-близнецы совсем не похожи друг на друга, как это водится у порядочных близнецов.
Наташка — красивая и хитрая. Ее плутовские глаза всегда как-то умильно и благонравно поглядывают на всех, словно хотят сказать: «Смотрите, какая я хорошая!» — а хорошая ли она — это еще надо подумать! Она всегда ябедничает, особенно на Мишку и на Леночку. На сестру она всегда перекладывает свою вину. Как это она делает — непонятно, но Леночке обязательно попадает за Наташку. Когда же выясняется, что виновата все-таки Наташка, то наказывать ее уже поздно, и мать со вздохом говорит: «Ох, Наташка, Наташка, доберусь я когда-нибудь до тебя! Ты у меня две недели не сядешь!» Наташка покорно отвечает: «Доберись, мама!» — и, храня при этом на своем хорошеньком личике выражение полной невинности и простоты, показывает Леночке язык.
Леночка никогда не жалуется на Наташку: во-первых, потому, что Наташка — любимица матери, во-вторых, потому, что сама Леночка — добрейшее существо, отходчивое и готовое делать всем добро.
Сестры даже плачут по-разному. Наташка ревет, шумно сморкаясь, что-то причитая, кому-то грозя и одновременно выставляя себя самым несчастным человеком на свете… Леночка плачет молча, низко опуская при этом голову, чтобы никто не увидел ее заплаканные глазки. Наташка ревет обязательно на людях — одной ей плакать неинтересно, она всегда плачет для кого-нибудь. Обиженная Леночка уходит в какой-нибудь уголок и не показывается, пока не выплачется хорошенько. Наташка после рева долго дуется на отца, на мать, на весь свет. Леночка, тотчас же забывая свои огорчения, уже готова оказать кому-нибудь услугу. Наташка — темноволосая толстушка с ямочками на полных щеках. Леночка — белоголовая, худенькая. Мишка же странно похож и не похож на своих сестер: лицом он схож с Наташкой, а нрав у него Леночкин. Вообще, он очень хороший, Мишка…
Из окон второго этажа видно, что делается в Мишкином доме. Видно, как вредная Наташка строит разные пакости — то отковыривает от стены осыпающуюся штукатурку, а потом указывает на Леночку, то украдкой — за спиной у матери — тащит из буфета сахар, а потом осыпает сахаром Леночку, чтобы отвести от себя подозрения. Видно, как Мишка, сидя за столом, готовит уроки и морщит лоб, ничего не понимая в том, что читает. Бедный Мишка — учеба дается ему с трудом.
Мать Мишки — Людмила Михайловна — сидит у другого окна и быстро-быстро вертит ручку швейной машинки. Часто она при этом что-то шепчет. Это она ругает своих заказчиц, которые, зная, что мать Мишки портниха без патента, торгуются с ней долго и нудно, а при расчете норовят недоплатить несколько рублей, говоря, что у них нет мелочи.
Иногда Мишка начинает плакать над тетрадями. Мать подходит к нему, садится рядом, хочет помочь… Но она почти неграмотная и в Мишкиных учебниках ничего не понимает. Помогает она Мишке только подзатыльниками. При этом ее миловидное лицо искажается, и она перестает походить на ту Людмилу Михайловну, которая всегда так охотно улыбается, разговаривая с людьми. А Мишка становится похож на заезженного коня, который тянет непосильный груз и вот-вот упадет, а безжалостный возчик стегает его кнутом, вместо того чтобы дать ему отдохнуть или подпереть воз плечом… Впрочем, как только Людмила Михайловна замечает, что кто-то видит их с Мишкой, она тотчас же улыбается в окно и непослушной рукой, скорой на расправу, гладит Мишку по голове. Тот ревет еще сильнее от этой неожиданной ласки. Тогда мать, махнув на него рукой, отходит, садится за свою машинку и начинает ожесточенно крутить колесико, красиво двигая своими полными руками ворох ткани, что топорщится в разные стороны.
Во втором этаже живет Фрося, которая работает в пивном киоске, а раньше работала кассиром в сберкассе… Мишка говорит, что Фрося наживает на пене состояние. Состояние Фросе пока не удалось нажить, но она мало и редко бывает дома, и ее дети — молчаливая и злая, как звереныш, дочка Зоя и тщедушный сын Генка — предоставлены самим себе. Они дерутся и мирятся без чьей-либо помощи и вмешательства в своей комнате, как в клетке. Часто Фрося приходит домой поздно, но с гостями — Генка называет их ревизорами. Тогда начинается выпивка. Мать дает водку и Зойке с Генкой, которые вскоре засыпают… В отсутствие матери Зойка сидит в нетопленой комнате, молча играя с тряпичными куклами. Генка часто убегает из дома, и обеспокоенная мать уже несколько раз разыскивала его, хватившись на второй или третий день, и Генку приводил милиционер из детской комнаты. «Задержали на станции», «Взяли на чердаке», «Спал в подъезде», — говорил при этом милиционер.
Если Генка не убегает, он тащит в дом всяких животных, часто жалких, ободранных, больных, взъерошенных, — кошек, собак, голубей, сову, бурундука, кроликов, с которыми возится очень терпеливо и нежно, пытаясь обучить чему-нибудь. «Дурной Дуров» называет Генку Мишка, который умеет придумывать разные слова и все очень хорошо понимает и теряется только перед непонятными учебниками. Бедному Дурову-Генке никогда не удается достичь своей цели, не потому что у него не хватает терпения, а потому что мать неизменно выбрасывает всю Генкину живность.
Генка добр и терпелив только с животными. С ребятами и взрослыми он груб и дерзок. Когда же ему влетает от матери или посторонних — а предлог для этого есть всегда, так как Генка проказлив и нечист на руку, — то он долго и противно скулит. Как собачонка. Делает он это на улице, у ворот или возле забора, для того чтобы прохожие видели и спрашивали его: «Кто тебя обидел, мальчик?» — потому что Генке нужно сочувствие людей…
Третий дом, в конце двора, — одноэтажный, с подвальным помещением. Там живет овчарка по кличке Индус, как у пограничника Ивана Разумного. Конечно, в доме живут и люди, но Индус — самый заметный и громкий жилец. Индус принадлежит Бухгалтеру, у которого двое ребят — жеманная девочка Ира, которую зовут Балериной или просто Кривлякой (смотря по настроению!), хотя она девочка добрая, отзывчивая и очень простая, и мальчуган Шурик, тихий и неслышный, который сам себе кажется рослым и сильным, хотя на самом деле это не так. Мишка называет его Читателем, потому что Шурик готов читать книги ночь и день, тогда как Мишка засыпает на пятой странице любой книги.
В подвальном помещении этого дома водятся огромные крысы, серые, наглые, с красными глазами. Однажды они напали на маленькую дочку рыжего жильца Андосова и обкусали ей лицо, и тогда рыжий Андосов переехал на другую квартиру, которую дал ему горсовет, потому что «теперь не царское время, чтобы трудящийся человек в подвалах жил!» — как сказал Андосов уезжая. Теперь в подвале никто не живет. А крысы остались. Если зайти в подвал и тихонько постоять, слышно, как крысы шуршат хвостами. Может быть, это и не крысы и не шуршат, но так говорит Мишка, а он человек серьезный…
Во дворе живут также Шофер, Кондитер, Ротационер (есть такая печатная машина — ротация!), Уборщица, Заведующая детским садом. Все они бездетные, и потому ребята старого двора только отмечают их существование, но мало интересуются ими, хотя Шофер, конечно, заслуживает внимания, и, когда он приезжает во двор на своем грузовике, он становится заметным лицом, даже заметнее Индуса, потому что Индус боится грузовика, хотя Шурик и утверждает с жаром, что Индус никого и ничего не боится.
Перед домами раскинулся сад: березы, и тополи, и куст черемухи, которая никак не может расцвести, хотя она и набирает каждую весну великое множество почек. Ее растаскивают по квартирам, прежде чем кто-нибудь успеет увидеть на ней цветы.
Березы выдерживают все ребячьи набеги, все пробы перочинных ножей, все гвозди, которые в них вбивают. Они пускают зеленые листочки на сломанных и поникших ветках, темными наростами покрывают все порезы на своей белой коре, и заставляют ржаветь и преждевременно переламываться вбитые гвозди. С каждым годом они становятся все красивее и выше. И ветер тащит в комнаты летом и осенью семена березовых сережек, похожие на крылатую птичку, и увитые легкими белыми нитями семена тополя. И листва деревьев приятно шумит в высоте над старым двором, и летом, в палящую жару, кроны тополей и берез бросают на истоптанную землю прохладную милую тень. Они дают эту тень и вредной Наташке, и медлительному Мишке, и доброй Леночке, и пакостнику Генке, и балерине Ирочке, и тихому читателю Шурику, и молчаливой Зойке, и шумному Индусу с высунутым на одну сторону длиннющим языком. Игорь тоже любит приходить сюда, хотя двор его нового дома обширнее и там есть качели, волейбольная площадка и великое множество ребят из всех сорока пяти квартир…
Первые шаги в своей жизни Игорь сделал на старом дворе. Первая игрушка, которая привлекла его внимание, попалась ему на глаза в этом доме. Первым его домом был этот дом с гостеприимной лестницей, словно говорившей всем: «Добро пожаловать, товарищи!»
Игорь родился в этом доме.
И, когда он слышит слово «родина», ему всегда представляется старый дом и ребята, что веселым кольцом окружили его, когда одной весной он впервые зашагал на своих ногах по доброй лестнице. Ему навсегда запомнился и этот яркий солнечный день, и веселые рожицы ребят, что были чуть-чуть постарше его, — это были лица его друзей…
4
Они окружили Игоря шумной стайкой.
— Ты почему долго не приходил? — спросил Мишка, улыбаясь во весь рот.
Ну и улыбка была у Мишки! Глаза его прищуривались, скрываясь в веках и весело поблескивая из узеньких щелочек, губы растягивались до ушей — нельзя было не улыбнуться, видя улыбающегося Мишку. Он обрадовался Игорю и, чтобы выразить эту радость, толкнул Игоря так, что тот едва удержался на ногах. Игорь, в свою очередь, толкнул Мишку, но нельзя сказать, чтобы Мишка почувствовал этот толчок, — он очень крепко стоял на своих толстых, больших ногах.
— Ну, ты, не задавайся! — сказал он добродушно.
— А вот задается, задается! — тотчас же подхватила вредная Наташка. — Он теперь к нам и не ходит! В том доме начальники живут! — сказала она, кивая в сторону главной улицы. — Там все мальчишки задаются! Мы с Ленкой пошли туда — так нас в подъезде какие-то встретили, не пустили, сказали — пачки дадут, если еще придем!
— Ну уж! — с сомнением сказал Игорь. — Кто же это?
— Не знаю, кто! — отозвалась Наташка и с жаром прибавила: — Мы теперь ну ни за что к тебе не пойдем! Очень нам нужно пачки получать! Правда, Ленка?
Леночка не промолвила ни да, ни нет, но промолчала также и о том, что дело было по-другому. Никто не грозился им, а только Наташка увидела в подъезде чужих ребят, которые играли в ножички, и бросилась бежать, закричав: «Ленка, бежим, а то мальчишки нам пачки дадут!» А мальчишки, будучи очень заняты своим важным делом, даже и не взглянули на них. Может быть, мальчишки были и не с этого двора. Они бросали ножички возле самого подъезда, а кто из своих станет на глазах у взрослых заниматься этим делом, когда известно, что взрослые видеть не могут эту игру, как будто сами никогда в нее не играли!
Однако Леночка промолчала, и Игорь почувствовал себя неловко. Вот тебе и новый двор! Выходит, старым друзьям туда дорога заказана? «Ну, узнаю, — подумал Игорь, — кто это у нас девчонок гоняет, мало не будет!» И в самом деле он был возмущен — разве можно к девчонкам привязываться. Мальчишки — другое дело: между многими дворами было глухое соперничество, неизвестно из-за чего возникшее и неизвестно почему державшееся. Выражалось оно в неизменной форме: «Ты чего в наш двор пришел? Своего нету, да? А ну иди отсюда, а то!..» Что такое «а то!..» — было ясно во всех концах города и обозначало одно и то же: «Бить будем!»
Мишка нахмурился и, с недоверием глядя на Наташку, буркнул:
— Вечно она выдумывает… Ну, чего это ребята вам будут пачки давать?
— А вот и будут! А вот и будут! — с глубоким убеждением в своей правоте закричала Наташка. — Вот хочешь, сейчас опять пойду туда одна! И будут мне пачки! Будут!
Она даже сделала несколько шагов в сторону ворот, но тут мысли ее приняли другое направление, и она напустилась на брата:
— А ты за меня никогда не заступаешься! Меня чужие мальчишки бьют, а ты и пальчиком не пошевельнешь… Это хорошо, да? Хорошо?
— Я заступаюсь! — сказал сбитый с толку простоватый Мишка.
Но Наташка уже вопила на весь двор:
— Ма-а-а-ма! Мишка за меня не заступается!
Мишка опасливо покосился на окна своего дома. Мать поднялась из-за стола и выглянула.
Леночка, которая всегда молчала и очень хорошо знала свою сестрицу, негромко сказала:
— Я сегодня чуть-чуть в Чердымовку не упала. Ка-ак подо мной земля обвалится!..
— Где? Где? Где? — с жадным любопытством поспешно спросила Наташка, сразу же забывшая весь разговор перед этим. — А я не упаду! А я не упаду! Я на самый край стану и — ничего!
Тихий Шурик вывел на поводке Индуса. Пес застучал по полу веранды хвостом, умильно глядя на Шурика и дожидаясь, когда тот отстегнет поводок.
Балерина Ирочка вышла вслед и, зажмурясь от солнца, оглядела двор. Она села на перила веранды и, заложив ногу за ногу, прислонилась к стене, как киноактриса, держа перед собой на вытянутых руках книжку. Длинные светлые волосы закрыли ее лицо, но, хотя они мешали ей и щекотали нос, она не убирала их и рассматривала собравшихся во дворе ребят сквозь блестящую сетку своих волос.
— Выставилась! — сказал беззлобно Мишка. — Шурик, пусти Индуса!
Шурик отстегнул поводок и сказал строго:
— Ти-хо! Сидеть!
Индус, наклонив голову и закусив губу, смирно, умными глазами глядел на Шурика, ожидая разрешения кинуться со всех ног во двор, где можно бегать сколько угодно. Не сводя глаз с Индуса, все ребята глазели на эту сцену. Притихла даже Наташка, хотя ее нрав и не позволял ей долго молчать, — она и сейчас что-то шептала про себя, наверно: «А вот и не сидеть! А вот и не сидеть!» Но Индус сидел. Потом Шурик вынул из кармана кусок сахара, высоко подбросил его в воздух. Тотчас же Индус кинулся вверх, схватил на лету сахар, громко лязгнув зубами. Сладкая слюна потекла у него из розовой пасти.
— Вольно! — скомандовал Шурик.
И, повалив ведро с водой, стоявшее на веранде, Индус бросился во двор, оглушительно лая: «Здрав-здрав-здрав-ствуйте!»
— Индус! Сюда! — закричали ребята вразнобой.
— Индусик! Индусик! — закричала и Наташка и спряталась за Мишку.
…Солнце лезло по небу все выше.
Ребята то носились по всему двору, то затихали, собравшись в каком-нибудь его уголке, то всей ватагой высыпали на улицу. Они играли. В какую игру? Игорю всегда было очень трудно вспомнить, во что они играли, когда, случалось, отец говорил ему: «Я по тебе соскучился, Игорешка! Где ты был, что делал?» Где был? Ответ выскакивал сам собой: «На старом дворе!» Что делал? Это тоже было ясно, как день: «Играл с ребятами!» Но стоило отцу спросить: «А во что вы играли?» — как у Игоря немел язык: трудно было вспомнить, а рассказать и того труднее… Надо было рассказывать обо всем — как, например, Мишка придумал скатываться по косогору оврага и съехал вниз почти без штанов, так как разодрал одну штанину сверху донизу, за что-то зацепившись, как Наташка изображала свою маму — Людмилу Михайловну, как Шурик был Кожаным Чулком, как Ирочка снисходительно танцевала какой-то танец, в котором главным было, кажется, изогнуться до невозможности, и Леночка испуганно кричала: «Ну она же переломится, ребята!» — как бегали они все вместе по улице «паровозом», как… Надо было рассказать и про прятки, и про горелки, про скакалки и считалочки, про ножички и казаки-разбойники, про перегонки, и про долгие разговоры обо всем и ни о чем, которые возникали неожиданно, без всякого повода и прерывались также неожиданно для новой игры.
Нет, рассказывать об этом было невозможно, потому что все это вдруг становилось неинтересным и рот растягивала долгая зевота, а после этого Игорь начинал хохотать, вспомнив, как Мишка пытался ездить на Индусе, а Индус, рассердившись, схватил Мишку за воротник и стал не на шутку трепать.
А на старом дворе все-все было интересным. И время там шло как-то слишком быстро. Солнце в какой-то момент неожиданно, с подозрительной поспешностью начинало прятаться за соседний дом, задний фасад которого виднелся из старого двора, хотя дом и выходил на большую проезжую улицу, откуда целый день доносились автомобильные гудки… Вот уже и Людмила Михайловна выходила на покосившееся крылечко и кричала:
— Ленка-а! Мишка-а! Наташенька-а! Господи боже мой, сколько вас надо звать! Идите обедать. Отец пришел — ждет!
Вот тебе раз! Если пришел Мишкин отец — значит, уже седьмой час. Только сейчас Игорь вспоминает, что обещал маме вернуться домой не позже четырех. Он вздыхает — опять мама будет с укоризной глядеть на него и отчитывать. Игорь нехотя идет к воротам старого двора. Мишка, косясь на окна своего дома, идет проводить Игоря. Леночка, держась за руку брата, провожает его, а Наташка, чтобы не остаться одной, следует за ними. Так все они выходят из ворот. Мишка кричит:
— Ма-ам! Мы сейчас!..
— Мы сейчас, мамочка, сейчас! — добавляет Наташка, как эхо.
Не очень хорошо, что девочки увязались за ними, особенно Наташка, но — ничего не поделаешь!
— А мы в незнаемые края поедем! — говорит Игорь Мишке негромко. — Папа сказал, что поедем, как только он встанет!
Три пары глаз смотрят на Игоря.
Мишка даже затаил дыхание. В его глазах мелькает какое-то уже знакомое Игорю выражение радостной готовности на все: ах, если бы и Мишке можно было уехать в незнаемые края — от своих учебников, от грязных тетрадей и от подзатыльников матери. Леночка смотрит на Игоря с безграничным удивлением и вдруг берет его за руку, словно для того, чтобы убедиться в существовании такого счастливого человека.
— Вот это да! — говорит Мишка, звучно сглатывая слюну и едва справившись с волнением.
— Вот хорошо-то! — говорит Леночка, и ее светлые глаза сияют.
Но Наташка мрачнеет — черная зависть написана на ее лице! Вечно этот Игорь задается — то в новый дом переехал, то ему целую комнату выделили в новой квартире, а теперь — в незнаемые края какие-то едет… И Наташке становятся ненавистными и Игорь, и брат, и сестра — подумаешь, обрадовались! И что это за незнаемые края?
— Умрет твой отец! Вот увидишь! — говорит она жестко и поджимает свой милый рот. Ямочки на ее щеках исчезают. Брови насупились. Она отступает на шаг и тем же тоном говорит: — Были мы у вас с Ленкой. Твоего отца видели — сидит на кровати, хрипит, согнулся. Лицо черное. Ой, какой страшный! Вот увидишь…
Игорь ошеломлен. И то, что гнетуще нависло над их домом, от чего задумывается у окна мама Галя, почему люди в белых халатах приходят в их квартиру по ночам, — все это обретает особый, жуткий смысл. Только сейчас Игорь понимает, что он боится именно смерти отца, что боится этого и мама… В глазах его смятение, и он глядит на Наташку, видя не ее, а похудевшего, потемневшего лицом отца, и слышит тяжелое его дыхание, от которого у отца что-то кипит, клокочет, сипит в горле…
Ошеломлены и Мишка с Леночкой… Как смеет Наташка так говорить! Мишка не сердитый, но он готов сейчас же отлупить Наташку, пусть даже ему и влетит потом. У него невольно сжимаются кулаки.
Леночка шепчет:
— Ну, Наташка же! — И на глаза ее навертываются слезы от жалости к Игорю и его отцу.
Мишка вспоминает отца Игоря — когда он входит в класс, всем становится весело и легко. Вихров смотрит на ребят смеющимися глазами, словно у него что-то припасено для них необыкновенное. Да и в самом деле, он всегда делает свои уроки интересными — то вместо учебника Вихров начинает читать какую-нибудь интересную книгу, то является с фильмоскопом в руках и диапозитивами, то нагружен репродукциями с картин. Откуда он только берет их — в школе нет таких учебно-наглядных пособий! Он договаривается с кем-то, и вот в класс приносят кинопередвижку, и вместо урока ребята глядят кинофильм. Как-то раз он пришел в класс не один, а вместе с каким-то пожилым и явно смущенным человеком. Это оказался писатель, который рассказал, как пишут книги! Всего, что говорил писатель, Мишка не запомнил, но слушал писателя с открытым ртом. Вихрову не хватало дня в школе для занятий, и он устроил вечерние чтения книг. Вихров не любил ставить двойки, но даже Мишка по русскому языку должен был заниматься гораздо больше, так как Вихров не давал ему покоя и всегда был готов остановиться в коридоре на перемене, чтобы втолковать бедному Мишке что-то, а он и не всегда был рад такой помощи.
…Увидев, что ее слова произвели впечатление, Наташка отступает еще на два шага и добреньким голоском говорит:
— И закопают его в могилку. С музыкой…
Мишка наконец обретает силу что-то сказать:
— Наташка-а!
Но Наташка уже в воротах. Она деловито говорит, ни на кого не глядя, побаиваясь встретиться глазами с Игорем и Мишкой, Леночки она совсем не боится:
— Мама зовет! Попадет вам, что не идете обедать! Отец ждет!
Она вприпрыжку бежит по узенькому — в одну дощечку — деревянному тротуару мимо берез, мимо тополей и скрывается за углом двухэтажного дома.
— Вот гадина! — говорит Мишка. — Ты не смотри на нее. Она у нас всегда такая вредная, ну просто будто ее за язык тянут. Как брякнет, как брякнет… Ох, вредная!
Леночка опять берет Игоря за руку доверчиво и нежно — ей до слез обидно за Игоря и она чем-нибудь хочет загладить Наташкину вину.
— Идите обедать, а то вам попадет! — говорит Игорь.
— Иди и ты! — отзывается Мишка и смущенно улыбается.
— Ну, я пошел! — говорит Игорь и, не оглядываясь, уходит.
Леночка и Мишка провожают его взглядом.
— Пошли, пошли, Ленка! — торопит теперь Мишка сестру.
Однако они оба не трогаются с места, пока Игорь не сворачивает на главную улицу и исчезает из глаз.
Раз, два, три! Игорь шагает по асфальту.
Солнце давно переместилось вправо и скрылось за домами. Вечерняя тень легла на улицу. Лишь верхние этажи Управления железной дороги, которое стоит напротив нового дома Вихровых, освещены заходящим солнцем. Все окна его раскалены, они отсвечивают багрянцем, словно внутри здания бушует пожар и вот-вот со звоном рассыплются стекла и ненасытный огонь выплеснется наружу! Но вместо этого вдруг багровое пламя гаснет — сначала в нижних, потом в верхних этажах, — и желтоватый электрический свет появляется в окнах, будто светляки залетели в дом и застыли под потолками комнат… Это значит, горячее солнце скрылось за горизонтом, там за рекою, откуда приходят поезда, и день кончен! Раз… два… три! Ох, как болят ноги… Вот и белая стена дома Игоря. Она кажется синей в вечерних сумерках, с каждой секундой все больше окутывающих город. Игорь поднимает голову. В окнах их квартиры горит свет. Ох, как высоко надо подниматься!
Бум-м-м! — хлопает входная дверь. Бум-м-м! — хлопает вторая, внутренняя дверь. Прямо как пушки.
…Ступеньки, ступеньки, ступеньки… В окна лестничного марша видны багровые облака за рекой, они с золотым обводом — солнце прячется где-то за ними, уже далеко-далеко отсюда, и обещает на завтра ясный ветреный день.
Сорок две ступеньки остались внизу. Вот и черная кнопка звонка. «Откррррывайте дверррь! Пррришел Игорррь!» — на всю квартиру кричит звонок. И почему-то этот звон не радует Игоря. Он с беспокойством ждет у двери.
Слышны быстрые, легкие шаги мамы. Она открывает дверь и говорит:
— Ну, явился! Где ты пропадал, бродяга?
— А папа дома? — не обращая внимания на вопрос, спрашивает Игорь.
В ту же секунду он слышит голос отца:
— Это кто там, Галя? Игорь пришел, что ли?
Мама отвечает сразу обоим:
— Дома, дома! Где ему быть! — это Игорю. — Игорь пришел, что ли! — это папе, с усмешкой: она всегда посмеивается над этим «что ли», которое папа произносит всегда, к месту или не к месту.
Игорь облегченно вздыхает. Голос у мамы звонкий, хороший. В нем нет тех сумерек, которые иногда вдруг обволакивают его, приглушая этот звон.
О-о! Вот новость! Отец сидит в столовой на стуле… Стол накрыт на троих. Значит, они обедают сегодня все вместе…
Игорь вспоминает злые слова Наташки.
Ох, как она смотрела своими противными черными глазами!
Неужели злые слова ее оправдаются и никогда не будет так, чтобы путешественники вышли из города?..
Путешественники вышли из города
1
Путешественники вышли из города, и злые слова Наташки не оправдались.
Вихров стал быстро поправляться. Теперь уже не редкостью было то, что он отказывался от завтрака или обеда в постели и досадливо отмахивался, когда мама Галя показывалась в дверях спальни с чашкой кофе или тарелкой золотого бульона. Он торопливо спускал ноги на пол, нашаривал под кроватью, не глядя, свои туфли и поднимался.
Он брился теперь через день, и нехорошая рыже-седая щетина, которой он обрастал в дни болезни, уже не появлялась на его худощавых щеках. Это был верный признак — недалеко было выздоровление. Таким же верным признаком того, что болезнь брала свое и что папа Дима не в силах был ей сопротивляться, служила эта щетина, которая выглядела не очень-то хорошо.
Однажды папа Дима даже запел.
Он сидел в своей комнате и брился. Обычно он ругался из-за того, что бритвенные ножички были плохие. Но в этот раз все шло как следует, и он выбрился, не отдыхая.
Лишь после того, как он провел по щекам ладонью и убедился, что противной щетины не осталось нигде, он вдруг устало наклонился над столом и, сильно побледнев, облокотился на вытянутые руки.
— Ты никогда меры не знаешь! — сказала мама встревоженно. — Чего ты торопишься? Не на пожар ведь! Никто тебя не гонит. Можно, кажется, сделать это спокойно, не выбиваясь из сил!..
Отец посмотрел на нее. Приободрился немножко и сказал:
— Ты, друг мой, не ругай меня, пожалуйста, не то я опять заболею. Вот увидишь!
— О тебе же забочусь! — сказала мама. — А что ты меры не знаешь, так кто в этом виноват…
— Мне очень приятно, что ты обо мне заботишься! — сказал папа Дима. — Но только зачем же делать это такими полицейско-административными приемами. — Он встал со стула, подошел к маме и подставил щеку. — Можешь поцеловать меня. Видишь, какой я чистенький, бритенький!
Мама поцеловала его сначала в одну, потом в другую щеку.
А потом она долго смотрела в глаза папы Димы и вполголоса сказала:
— Поправляйся скорее, Димушка!
Отец ничего не ответил. Он только мизинчиком погладил черные, густые брови мамы Гали на переносице. Потом пошел умываться. И вдруг запел:
Он брызгался, фырчал. Он чистил зубы, полоскал рот, и все это шумно, так что было слышно во всей квартире. Папа Дима явно наслаждался тем, что он опять может умываться так, как моются все люди, а не в постели, из тазика с теплой водой. И все время он пел про черных мух:
Странно, но он всегда пел эту песню про мух, которые кружатся над его головою, именно тогда, когда не было черных мыслей. Песня была не очень веселая, скорее даже грустная, но он пел ее, выделывая голосом такие рулады, что вся грусть куда-то бесследно испарялась, и это тоже было очень хорошо.
Вихров пел. Пел, а не хрипел и задыхался.
— Поправляется наш папа! — сказала мама Игорю, который не весьма одобрительно глядел на нежности взрослых.
Подумаешь, поцеловать бритого или небритого — какая разница! Хотя, конечно, небритый — хуже. Игорь тотчас же вспоминает жесткие колючки отцовской бороды, которые, словно занозы, усеивают его щеки и подбородок и так колются, когда отец прижимает к себе Игоря. Щетина отца беспокоит Игоря, потому что, когда она появляется, значит — дело плохо! Отсюда следует вывод — нет щетины, отец побрился и поет про черные мысли, значит — дело идет на лад! Пора и про незнаемые края напомнить…
Ах, как хорошо, что отец опять ходит! Из спальни в ванную, из ванной — в кухню. Слышно, как там звенят какие-то крышки, со звоном полетела на пол ложка…
Мама шепчет:
— Есть захотел наш папа!
И это очень хорошо. Хочет есть — значит, болезнь отступила «на заранее подготовленные позиции», как шутит папа…
Нежные руки мамы гладят Игоря по голове, по лбу, по щекам. И потом мама очень ласково, одним пальчиком гладит густые, темные брови Игоря. Точно так, как только что это делал папа. У Игоря почему-то щемит сердце и на глаза навертываются слезы. Отчего? Оттого, что с момента, как Наташка сказала свои злые слова, Игорь каждое утро просыпается с сознанием той угрозы, которая нависла над их домом, — больно и невозможно было представить себе, что папы Димы уже нет, что его унесли из дома куда-то в другой конец города, куда, с музыкой или без музыки, отвозили всех мертвых: не раз из высоких окон нового дома Игорь видел, как тихо везли их на машинах, а за ними прямо по мостовой, словно в праздник, шагали какие-то неестественные люди, разговаривающие вполголоса…
И вот теперь, услышав, как не очень складно запел папа, сразу повеселела мама. И вот теперь уже можно помчаться по комнатам бегом, во всю прыть и не вызвать настороженного оклика: «Тиш-ше! Тихо!» И вот теперь можно звонить в квартиру, нажимая черную кнопку до тех пор, пока не побелеет палец, и звонок, справившись с последней подложенной мамой Галей бумажкой, звенит заливисто, на всю квартиру: «Кто там стоит за дверррью? Пррроходите. Мы рррады вам!» Теперь можно разговаривать во весь голос. Ур-р-ра! Больше не стоит у порога то, что заставляло говорить вполголоса.
Игорь тоже идет на кухню.
Отец пробует ложкой какое-то варево. Игорь подходит к нему.
Отец зажмуривает глаза и кряхтит:
— Ух-х! Как горячо!
Игорь тянет его за руку:
— Дай попробовать. Вкусно? Да?
Отец говорит ему:
— Вот мама задаст нам обоим! — но зачерпывает ложкой что-то необыкновенно пахучее, источающее ароматы перца, лука и еще чего-то духовитого, и протягивает сыну. На лице его восхищение. — Симфония! — говорит он и спохватывается: — Дуй, дуй, а то обожжешься. Я, брат, хватил — так чуть богу душу не отдал! Вот так, вот так! А теперь давай удирать, а то влетит нам от мамы по первое число! — Папа Дима оборачивается, ахает, делает тотчас же невинные глаза.
Мама Галя стоит в дверях. Мама хмурит брови. Но даже Игорю понятно, что сердится она только для порядка и ей, скорее всего, тоже весело.
— Лакомки! Кастрюльщики! Побирушки! — говорит она. — А ну, марш отсюда! Живо!
Ну что ж, можно и марш отсюда.
Сегодня мы обедаем все вместе. И папа будет по-прежнему сыпать в суп ужасно много перца, и мама скажет ему, что нельзя так безумствовать, что это вредно для здоровья, а папа согласится с этим и так же много перцу насыплет во второе…
Что такое безумствовать? Ну, это когда человек все делает без меры. А что такое мера? Ну, это когда все дается, берется ровно столько, сколько надо. А сколько надо? Ну, не больше и не меньше того, что следует! А если я хочу больше? Больше ведь лучше!.. Отстань, болтушка!
Сверкают тарелки на столе, звякают ложки, тихонько позванивают ножи. Над тарелками вьется душистый парок.
Мама говорит:
— За вкус не ручаюсь, а горячо будет!
Но она шутит. Уж она-то знает, что все, что будет приготовлено ее милыми, ловкими, быстрыми руками, — так вкусно, что пальчики оближешь.
И папа Дима щурит глаза, раздувает ноздри, глядя на обед, и облизывает пальцы. Это тоже шутка, старая, но хорошая шутка. Игорь знает, что папа хитрит, — он не хочет хвалить обед вслух, но сделать так, как сделал он, значит, доставить маме искреннее удовольствие. И мама вся розовеет и лукаво подмигивает папе — мол, это только начало! Игорь тоже хочет сделать маме что-нибудь приятное. Он сует пальцы в суп, чтобы облизать. Ой, как горячо! Тут уж хочешь не хочешь, а сунешь пальцы в рот…
— Игорешка, безумный, что ты делаешь! — кричит мама и хохочет.
Папа тоже смеется. Игорь рад случаю и смеется так, что, верно, слыхать и на первом этаже.
Солнце заглядывает в комнату и встревоженно спрашивает:
«Люди добрые! Что вы так шумите? Что у вас случилось?»
Солнышко, милое! Мы шумим потому, что у нас все хорошо: папа выздоровел, у мамы опять золотые искорки в глазах, обед у нас вкусный-вкусный, а потом вот еще что — мы скоро поедем в незнаемые края!
Солнце улыбается — сверкающие зайчики скачут по стенам, и вся комната, кажется, вот-вот сорвется с места и понесется куда-то…
Злая Наташка, посмотрела бы ты сейчас на папины глаза — они смеются, смеются, хотя он сам сидит как будто серьезный и не хочет смеяться… Это ничего, что он еще худ и очень бледен. Если глаза его смеются, все будет хорошо.
2
Незнаемые края!
Оказывается, не так просто туда ехать.
…Если бы все зависело от Игоря — они сидели бы уже в поезде, или находились бы на палубе океанского корабля-лайнера, или — что нам стоит! — летели бы в самолете.
Но проходят день за днем. А путешественники еще не собрались ехать. У взрослых все так сложно — они все о чем-то раздумывают, что-то подсчитывают, какие-то обстоятельства взвешивают. Интересно, на чем и как взвешивают обстоятельства? Игорь терпеливо ждет день, другой и не выдерживает.
— Папа, вы уже взвесили обстоятельства? — спрашивает он.
— Взвесили, Игорешка, — не очень весело отвечает отец.
— Ну, и сколько?
— Что именно «сколько»? — поднимает брови отец.
— Обстоятельства. Вы всё собирались их взвешивать. Ты говоришь — уже взвесили, — поясняет Игорь, — вот я и спрашиваю: сколько?
Отец смеется.
— Не вижу ничего смешного! — обиженно хмурится Игорь.
Тогда отец серьезно говорит:
— Обстоятельства, друг мой, весят довольно много, но принципиально вопрос решен — мы едем.
Игорь, чтобы не попасть впросак, не спрашивает, что значит принципиально, но смутно чувствует, что это словечко как-то отдаляет незнаемые края, и напрямик спрашивает:
— Завтра?
— М-м-м… не так скоро! — говорит отец.
Казалось бы, чего проще — одеться, взять чемоданы, выйти из квартиры, запереть дверь, отдать соседям ключ от почтового ящика и сказать им: «Вы, пожалуйста, выбирайте нашу почту, читайте себе на здоровье, потом расскажете нам, что там написано, когда мы вернемся! Ну, будьте здоровы! Счастливо оставаться! (Хотя это не совсем понятно, но обязательно говорится!) Мы едем в незнаемые края, так вы тут без нас не скучайте! (Это тоже обязательно говорится, хотя соседи без нас и не скучают, так как мы не ходим к ним, а они не ходят к нам, а видимся мы с ними только на лестничной площадке.) Ну, пока!» Вот и все!
А вместо этого отец и мать вдвоем соображают, с кем бы еще посоветоваться.
— Я думаю, следует поговорить с Николаем Михайловичем, — сказал отец, озабоченно поглядывая на маму.
— Ну что ж, поговорим, — отзывается мама.
— И с Андреем Петровичем.
— Можно.
— И с Суреном Николаевичем.
— Можно, — кротко говорит мама и ждет, кого назовет еще папа.
— Боюсь я, не поднимем мы это дело! — говорит папа, призадумавшись. — Может быть, я один…
— Нет! — решительно говорит мама. — Одного я тебя не отпущу! Ничего — поднимем. По-моему, если уж решили, то надо так: раз, два — и отрубили! Вот так!
«Поднять», «отрубить» — какое это имеет отношение к поездке? Что надо поднимать и что надо рубить? Если бы они собирались ехать на корабле, то все было бы ясно — поднимают паруса и рубят концы… Почему рубят концы, Игорь не знает, но твердо помнит, что их рубят, — об этом во всех книгах написано. Особенно во время шторма. Что такое концы, тоже неясно, но, видимо, это какое-то барахло, иначе зачем их каждый раз рубить. Небось что-нибудь стоящее рубить не станут… Но между тем морем вовсе никто не собирается ехать, и все становится непонятным.
— Ох-хо-хо! — говорит мама. — Значит, собираем военный совет?
Папа глядит на нее несколько смущенно.
— Ты не одобряешь? — спрашивает он, и в его голосе уже слышится какая-то нетвердая нотка, точно он уже внутренне соглашается с тем, что не надо ни с кем советоваться и что вообще все это ерунда.
Он умеет это, папа Дима. Вдруг скажет: «Ерунда!» — и забудет о том, из-за чего старался. Уже в глазах его мелькает какое-то сияние, и уже теряет он почву под ногами, как говорит иногда мама. Она, однако, хорошо знает, что если папа и скажет: «Ерунда!» — и откажется от какой-нибудь своей мысли, то потом будет мучиться и все станет валиться у него из рук — все-таки он тяжело болен, и эти многомесячные обострения сильно его измотали…
Мама охотно отзывается:
— Почему же! Ум, говорят, хорошо, а два — лучше!
3
И военный совет собирается в полном составе.
Коротко, точно выстрел, раздается один звонок. Так звонит только Николай Михайлович Рогов — директор школы, в которой Вихров преподает литературу.
Это высокий, сильный человек. Про таких говорят — неладно скроен, да крепко сшит. У него широкие плечи и большие, крепкие кисти рук. «Настоящие мужские руки!» — говорит мама про его руки. Он ходит несколько странно — наклонившись большим корпусом вперед и левым плечом словно расталкивая толпу. Больная нога, неправильно сросшаяся, заставляет его так странно ходить… Николай Михайлович отрывисто говорит: «Здравствуйте!» — крепко жмет руку Вихровым, проходит в столовую. Садится, вытянув на полкомнаты свою больную ногу и привалившись к спинке, на диван. Своими черными глазами он пристально смотрит на папу Диму, словно изучая его.
— Ну как? — произносит он одну из тех фраз, которыми пользуются взрослые, чтобы хоть что-нибудь сказать, когда молчать неловко.
— Да ничего, понемногу! — отвечает отец такой же фразой.
Они оба улыбаются и замолкают. Николай Михайлович не любит зря говорить. Он переводит глаза на Игоря, который в волнении ждет военного совета — что-то скажет? — и спрашивает его:
— Гуляешь?
— Гуляю! — автоматически отвечает Игорь, уже по опыту зная, что другого ответа на такой вопрос и быть не может.
Мама Галя показывается из кухни.
— Что это у вас такая тишина стоит? — спрашивает она весело. — В молчанку играете? Меня примете?
Вихров и Рогов опять улыбаются. Вихров, многозначительно подняв брови, говорит маме:
— Галенька! Ты там того…
Мама отвечает столь же неопределенно:
— И того, и этого… Знаю уж! — и исчезает опять.
Раздается опять звонок — заливистый, протяжный, потом следует целая серия коротких звоночков, точно тем, кто за дверью, не терпится войти. «Откррррывайте! От-кры-вай-те!» — кричит звонок. Игорь со всех ног бросается в переднюю:
— Я открою!
Входят сразу двое — Андрей Петрович и Сурен Николаевич.
И дом наполняется шумом. Сурен хватает Игоря за локти и подкидывает его к потолку. Игорь уже не маленький, и, хотя полет этот заставляет его всего сжаться — шутка ли, под самый потолок! — и невольно улыбается, ему не кажется это самой удачной шуткой. Но Сурен проделывает это с Игорем каждый раз с тех пор, как однажды, когда Игорь был совсем маленький, подбросил его к потолку и Игорь завизжал, как поросенок, от страха и восторга…
Андрей Петрович, невысокий, смуглый, словно копченый, с редкими черными волосами, зачесанными назад, очень подвижный и всегда весело-ровный, со смеющимися глазами, в которых так и светится желание рассказать что-то такое, чего еще никто не знает, от порога кричит:
— Галина Ивановна! Что это вы гостей не встречаете? Зазнались? Или мы вам уже надоели? — и быстро раздевается.
Мама из кухни отвечает ему:
— У меня там особоуполномоченный вас встречает! Проходите, раздевайтесь!
Андрей Петрович так же громко кричит:
— Уже разделись! Вас, что ли, ждать!
Сурен опять подкидывает Игоря вверх. Шляпа его упала на пол, длинные, патлатые волосы закрывают ему голубые, навыкате глаза, рот раскрыт — он радуется своей силе и умению обращаться с детьми куда больше, чем рад этому Игорь, который считает, что он уже не маленький.
— Дядя Сурен! Не надо! — тихонько говорит Игорь.
Но Сурен не слушает его.
— Чертушка! — одергивает Сурена Андрей Петрович. — Убьешь ребенка! Ты ведь слон, а не человек!
— Слоны очень чутки! — отвечает Сурен, приводя свое намерение в исполнение.
— Что касается слонов — святая истина! — говорит Андрей Петрович.
Сурен глуховат.
— Что, что ты сказал? — спрашивает он.
Но Андрей Петрович только хохочет, сует в руки Игорю, который вернулся из заоблачного путешествия, свое пальто и шляпу и идет прямо в кухню, к маме Гале, здороваться.
Она встречает Андрея смехом и, дав поцеловать локоть, выталкивает прямо на Сурена.
Сурен берет ее за руку и здоровается несколько странно — высоко поднимая руку мамы и прижимая ее к тому месту, где должно находиться сердце; это приветствие кажется ему очень сердечным и изысканным. Сурен вообще человек с аристократическими наклонностями и делает все не так, как другие.
— Ах, Сурен, Сурен! Опять вы мне руки выворачиваете! — смеется мама и взъерошивает ему и без того растрепанные волосы. — Идите к мужчинам! Не мешайте мне!
— Здорово, Дмитрий! — говорит Андрей Петрович с порога и протягивает руку папе Диме. Он крепко пожимает руку Вихрову, прежде чем тот успевает подняться со своего места. — Да ты, брат, совсем молодец, я погляжу! Тебе, брат, не лечиться надо ехать, а в работу запрягать тебя надо! Гляди, какой бравый. Прямо Бова-королевич, да и только!
Бова-королевич улыбается через силу — он отвык уже от шума, громких разговоров, яркого света и уже устал от одного вида друзей, по которым соскучился, но свидание с которыми сразу взволновало его до лихорадочной дрожи. Бодрясь, он садится поровнее. Краска бросается ему в лицо, и он как-то хорошеет весь, растроганный этим вторжением друзей и их искренней радостью по причине его выздоровления. В этот момент ему кажется, что он и верно здоров и что не было позади ни врачей, ни болезни, ни страха, по ночам оковывающего сердце ледяным пожатием.
— А что, — говорит он, — ты находишь, что я хорошо выгляжу? Я тоже, Андрей, думаю, что, может быть, вместо всех этих выездов — какая в них польза? — мне надо за работу браться. Я сразу же и возьмусь — слава богу, належался. Хватит!
«Товарищи военный совет! — хочется сказать Игорю. — А как же незнаемые края? Что-то тут не то, товарищи!»
Все трое пришедших смеются вместе с Вихровым, который не видит со стороны, каким беспомощным он выглядит. Сурен хохочет громче всех.
— А! Каков мальчик? — спрашивает он. — Ну, Мич-Мич, молодец ты!
Он вытягивает свою длинную тяжелую руку, чтобы хлопнуть Вихрова по спине изо всей силы, — он это любит, это кажется ему выражением настоящей мужской дружбы. Тут Рогов вдруг отрывается от спинки дивана и подставляет Сурену свое плечо. Раздается гулкий удар. Николай Михайлович крякает и выразительно смотрит на Сурена… Да, если бы это дружеское доказательство пришлось по спине или по плечам папы Димы, не пришлось бы дальше и разговаривать о незнаемых краях. Именно это можно прочесть во взоре Рогова, устремленном на Сурена. Тот медленно осознает невысказанную мысль Рогова и смущенно убирает руку в карман. Нащупав портсигар, он вынимает его, словно за ним и полез, вытаскивает папиросу. И опять натыкается на взгляд Николая Михайловича. «А, черт! Совсем забыл!» — про себя говорит Сурен и прячет портсигар обратно.
Лампа, затененная большим цветастым абажуром, кидает на середину комнаты, на стол ослепительно яркое светлое пятно, за пределами которого вся комната покрыта цветными тенями. От этого кружка света и от необычных этих теней в комнате очень уютно. Звон посуды, с которой возится мама Галя в кухне, придает какой-то праздничный оттенок всему вечеру. А близость друзей, которые не позволили себе ни одним словом сказать о том, как плохо выглядит Вихров, и твердую опору которых он чувствует в каждом слове и в каждом жесте, вдруг обволакивает сердце папы Димы невыразимым, теплым и щемящим чувством. На глаза его навертываются слезы.
Но тут Рогов самым деловым тоном говорит, положив свою большую ладонь на колено папы Димы, как о чем-то решенном:
— Ну, так когда ты решил двигаться?
Итак, военный совет уже начался. Папа Дима тотчас же справляется со своим волнением, которого так, кстати, и не увидели друзья, и отвечает:
— Да пока, Николай Михайлович, все в общих чертах… Многое еще неясно. Я все думаю, думаю…
— Он думает! — восклицает Сурен. — Тих-ха, Чапай думать будет!
И он поднимает руку, требуя внимания. У него есть свой план: Вихров должен ехать немедленно, как только соберут чемоданы. («Правильно!» — одобряет Игорь это заявление.) Второе — ехать ему не больше трех дней. Пусть вылезает в Чите, там друзья помогут! Отдохнет, подышит сосновым духом, осмотрит окрестности. Сурен добавляет многозначительно, что он в понятие «отдых» включает также осмотр достопримечательностей, например церкви декабристов, Нерчинских рудников, Сибирского тракта, а потом дальше поездом, до Новосибирска, там тоже остановка на неделю. Впереди же еще остается Свердловск, Киров, наконец, Москва, где можно провести недели две.
— Вот что я предлагаю! — говорит он, радуясь своим словам.
У Игоря захватывает дух от этого предложения. Папа Дима тоже, не меньше Игоря, ошеломлен блистательными перспективами путешествия. Он покачивает головой…
Андрей Петрович деловито спрашивает Сурена:
— Чековую книжку на это путешествие ты сейчас подпишешь или завтра, может быть?
Папа Дима вздыхает. Сурен долго и проникновенно смотрит на Суровцева: «Такой план провалил!»
— Ах, Андрей, как у всякого физика, у тебя маловат полет фантазии. Материализм вас, физиков, заедает. А я полагал…
Что полагал еще Сурен, Игорь не слышит. Мама Галя зовет его из кухни: «Игорешка, поди сюда, помоги мне!» Ничего не поделаешь, надо идти — в доме Вихровых закон: все должны делать дело в меру своих сил. Все последующее он слышит только урывками, входя и выходя из столовой, — он таскает тарелки, ножи, вилки и прочее, тогда как мама накрывает на стол, ставя закуски, печенье, конфеты. Она как будто и не интересуется этим разговором. Однако она внимательно слушает все, она не отвечает на вопросы Игоря и молча сует ему в руки то одно, то другое, значит, ее мысли заняты совсем не тем делом, которое делают ее послушные руки.
Андрей Петрович предлагает ехать незамедлительно и скорым поездом.
— Доберешься до места, отдышишься, а там уж и коллекционируй разные достопримечательности, — говорит он.
Игорь несется в кухню и возвращается бегом, несмотря на то что в руках у него на этот раз тяжелая стеклянная сахарница. Он успевает услышать окончание речи Николая Михайловича:
— Вот я думаю так: две недельки побудешь в этом загородном доме крайкома, наберешься сил, окрепнешь, а там и давай в свой вояж. О расходах не заботься! В крайкоме всегда поддержат нас в этом деле! И вот что я скажу — пока не будет очень положительного решения лечащих врачей, не смей и думать о возвращении. Вернешься раньше — не пущу и на порог школы.
Игорь с размаху поставил сахарницу на стол так, что она жалобно зазвенела. Все посмотрели на него отсутствующими взорами. Только Николай Михайлович легонько погрозил ему пальцем: смотри, мол, осторожно!
Молчание, опять наступившее в комнате, нарушает мама Галя. Она с шумом отодвигает стулья и делает радушный жест, приглашая всех к столу:
— Господа военный совет! Прошу к столу, особых разносолов у нас сегодня нет, но что есть, то все на столе! — Она вытаскивает из-под кокетливого передника сюрприз — бутылку сухого грузинского вина. Это любимое вино папы Димы — Мукузани.
Отец счастливо улыбается. Не потому, что он любит выпить, а потому, что эта бутылка как бы подчеркивает тот факт, что он теперь — выздоравливающий. Гости переглядываются и усмехаются — все-таки очень хорошо, что Вихров поднялся и на этот раз. Очень хорошо!
Мама Галя наливает всем вино. Оно искрится в светлых, сверкающих бокалах. Она первой поднимает свой бокал.
— За путешествие! — говорит она. — Значит, как решил военный совет, самое главное — добраться возможно скорее до места. А потому мы вылетаем на самолете в следующую субботу. Надеюсь, Николай Михайлович уже подписал все документы. А вас, дорогая касса взаимопомощи, — обращается она к Сурену, — я также попрошу не задерживаться с выдачей денег. Хватит вам на это пяти дней?..
Военный совет застывает, глядя на маму Галю.
Игорь всплескивает руками. Теперь он начинает понимать, что такое «рубить концы». Сурен оглушительно хохочет на весь дом, только он один из всех знакомых Вихрова умеет так страшно хохотать — даже звонок в передней звякает, отзываясь на его хохот: «Пррек-рррасно!»
4
Весть о близком отъезде Вихровых всполошила весь старый двор.
Как? Уже в субботу? Уедут? — просто невозможно поверить. Столько времени Игорь твердил об этом, что все относились к поездке как к чему-то страшно отдаленному, возможному, но не так скоро.
— Военный совет решил! — сказал важно Мишке Игорь на другой день; уж эту-то новость Мишка должен был узнать первым…
Они стоят под березами. Мишка грустно ковыряет в носу. Ему не по себе. Он так привык к Игорю. Он не может представить себе, как это вдруг Игорь уедет, и надолго. Он испытывает какое-то странное чувство, которого не умеет высказать, и только хмурится и морщит лоб, собрав всю кожу в гармошку, отчего лицо его принимает несколько плаксивое выражение или такое, словно он собирается чихнуть…
Девчонки, конечно, тоже здесь. У Леночки тотчас же краснеет носик, она очень чувствительна и обладает весьма развитым воображением. Она глядит на Игоря, а ее взору рисуется он уже где-то в непонятной дали, и она вместо Игоря видит пустое место и уже представляет себе и даже переживает чувство утраты. Она готова заплакать уже сейчас и порывисто вздыхает.
Наташку поражают слова Игоря, и при всей своей практической сметке она понимает то, что он сказал, буквально. К военным она неравнодушна, эта маленькая плутовка, — когда ей приходится видеть военных, она не в силах отвести взгляд от их погонов, пуговиц и орденов. Она придвигается вплотную к Игорю, берет его за руки и заглядывает в самые глаза.
— Военный! — говорит она очень ласково.
Игорь глядит на нее искоса, настороженно — кто знает, что выкинет эта Наташка в следующий момент? Но в выражении ее кошачьей мордочки не видно ничего угрожающего. Лицо ее выглядит сейчас точно таким же, каким оно бывает, когда она влезает на колени матери и, несмотря на свою толщину и крупный рост, сворачивается калачиком, как котенок, и засыпает, что-то бормоча, почти мурлыча. Нет, она совсем не злая, эта вредная Наташка. Разве только иногда…
— Ну, вот и хорошо! — говорит Наташка рассудительно. — Значит, поехали. Вот и папка выздоровел. А ты боялся!
Игорь и Леночка вопросительно глядят на Наташку. А она тоном и голосом матери добавляет:
— Врачи сейчас хоть мертвого на ноги поставят, только бы лечиться.
Без всякого перехода она говорит, протягивая Игорю записную книжку, которую только вчера с боем вырвала у Леночки:
— Хочешь, я тебе книжечку подарю? Хорошенькая, правда? Вот я положу ее тебе в кармашек! — И, не ожидая ответа, она засовывает книжечку в нагрудный карман рубашки Игоря так, что верхний краешек ее выглядывает оттуда, и завистливо произносит: — Как красиво! Вот бы мне такую книжечку!
Ветер качает тополя и березы. Летит по ветру тополиный пух, и березовые семечки из длинных сережек сыплются вниз, усеивая вытоптанную землю. Где-то приземлится тополиное семечко, унесенное ветром со старого двора, и будет ли помнить оно этот старый, уютный двор, и сохранит ли память об этих мальчишках и девчонках, звонкие и крикливые голоса которых долго провожают его в его воздушном путешествии? Кто-то втопчет в землю березовое семечко здесь, где оно прорастет, несмотря на то что эти девчоночьи и мальчишечьи ноги будут топтать эту землю, потому что они не могут ее не топтать — ведь это их земля! Чья нога незаметно сделает это и прикроет семечко слоем годной земли — Мишки, Наташки, чувствительной Леночки, уезжающего Игоря, тихого Читателя, гибкой Балерины или шального Индуса?..
Шумит тополь, шумит листвою и береза, делая свое дело на свете. Шумят ребята на старом дворе: собираются в кучку, словно птицы в стаю, то разлетаются с криком в разные стороны, словно галки с крыши какого-нибудь склада, замолкают надолго или раскричатся так, что то в одном, то в другом окне домов покажется недовольное лицо и вновь скроется: одергивай не одергивай этих расшумевшихся ребят — разве можно остановить ветер, гуляющий по вершинам деревьев и взметывающий ввысь бумажки и соринки на дворе, хлопающий незапертыми воротами и то вздувающий оконные занавеси пузырем под самый потолок, то выхватывающий их наружу?..
Ветер вздувает рубахи и платья на спине, треплет подолы и вместо приличных причесок устраивает на голове невозможный ералаш, он бьет в лицо и свежит его своей прохладой — хорошо, когда ветер дует в лицо! На небе тоже играют чьи-то дети: бегут вперегонки кудрявые облака, вместе и порознь… Вот собрались они в какую-то неимоверную кучу и закрыли на мгновение солнце, а вслед затем быстро разбежались по сторонам… Вот одно оторвалось от других и помчалось вперед; напрасно из толпы облаков отрываются и другие, одно за другим, — первое все дальше и дальше, и вот уже оно далеко и теряется в этой небесной дали, скрываясь из глаз… Бегают ребята по двору, и обгоняют их летучие тени от облаков. Быстрей, быстрей! Я бегу как ветер, и нет мне преграды, нет никаких преград! Они возникают и тут, и там, и рядом, и вдали, но, если бежать быстро, как ветер, они остаются позади, одна за другой. Ветер бьет в лицо и треплет одежду, но он помогает бежать. Солнце слепит глаза, но оно делает смуглыми эти быстрые ноги и эти непослушные руки, которые за все хватаются и все делают…
Ах, солнышко! У нас сегодня последний день вместе… Утром улетает Игорь, а это бывает не каждый день! Не надо так быстро катиться по небу к закату, не спеши! Посвети еще во всю силу, мы поиграем еще вместе!
Но что же это такое?
Смотрите! Протянулись тени из-за того высокого дома, который виден из старого двора. Они легли на дом, в котором живут Читатель и Балерина. Они закрыли весь первый этаж дома, где живут Генка и Зойка. Они протянулись до забора и закрыли собой белые стволы берез в саду, сделав их сиреневыми, и серые стволы тополей, сделав их синими. Смотрите! Листва дерев уже озарена красным светом! Уже протопал по узенькому тротуару отец Мишки, Леночки и Наташки! Уже… Ах, солнышко! Оказывается, не только облачка, несясь по небу, догоняли друг друга — от этой игры не отказалось и ты, понеслось за ними, да с такой быстротой, что мы и оглянуться не успели… Как же так? Ведь мы просили тебя…
На этот раз ребята провожают Игоря до главной улицы.
— Ну, пока! — говорят они друг другу. В который раз!
— Ну, мы проводим тебя до угла, — говорит Мишка.
И они доходят до угла квартала. Глядят на машины, которые проскакивают мимо, на прохожих, занятых и спешащих, которые торопятся домой, насидевшись в своих учреждениях, на сумерки, которые густо затягивают улицы, на огни, что как звезды вспыхивают повсюду. Они не глядят только друг на друга. Они идут — это предлагает Леночка — до следующего квартала. Стоят… Леночка держит Игоря за руку. Наташка, вредная Наташка, — за другую. Мишка не может позволить себе таких сантиментов. И доходят они до самых дверей нового дома Вихровых. Тут их встречает мама Галя.
— А я беспокоилась, — говорит мама. — Поздно уже! А-а, ребята, вы проводили Игоря? Вот хорошо! Ну, дайте я вас поцелую. Вот так! Увидимся нескоро! Своей маме скажите, что я ей напишу. Спасибо вам! Вот это настоящие друзья!..
На прощание сейчас уходит совсем мало времени. Ребята неловко пожимают руки. Мишка вдруг сумрачно говорит Игорю:
— Вот уезжаешь ты в незнаемые края. Всякие там люди будут. Ты не дружи ни с кем, Игорь! Приезжай скорее.
— Ладно. Ни с кем не буду, — обещает Игорь. — А ты тоже!..
— Ага. Я тоже, — отвечает Мишка, чувствуя себя очень неловко.
О, первая клятва! Ее нелегко произносить — слова прилипают к языку, они застревают где-то в горле и выглядят неуклюже и грубо…
— Пусть только попробует с кем-нибудь дружить, я ему глаза выцарапаю! — свирепо говорит Наташка, услышав эту клятву.
И вот Игорь шагает вверх по своей нескончаемой лестнице. Да будет ли ей когда-нибудь конец? И что это за напасть — столько ступенек наделать? Можно было бы устроить какой-нибудь закидыватель. Ты становишься на него, раз — и готово. Это Мишка придумал.
А Мишка шагает со своими сестренками по вечерней улице. Они идут молча, и не потому, что им сейчас достанется — обед давно на столе и сердитый отец молча сидит за столом, ожидая их и не притрагиваясь к еде, — совсем не потому. Наташка то и дело спотыкается. Мишка невольно глядит на нее.
— Что ты на ровном месте спотыкаешься? — говорит он.
— Спотыкаюсь, спотыкаюсь! — плаксивым голосом говорит Наташка и обращает мокрое лицо к брату. — И вовсе я не спотыкаюсь! Это ты сам спотыкаешься! Ты сам спотыкаешься… Вот!
Вредная Наташка плачет. Слезы застилают ей глаза, и она ничего не видит перед собою, кроме расплывающихся, в радужных кляксах огней впереди.
Вот тебе и раз!
Наташка, вредная Наташка! Почему же ты плачешь теперь? Разве не ты пророчила несчастье Вихровым, а теперь заливаешься горькими слезами?! Ах, мало ли что скажешь, когда острая зависть к другому колет твое маленькое сердце, когда у другого есть то, чего нет у тебя и, может быть, не будет никогда. Но ведь это только в момент, когда колет зависть, а на самом-то деле разве Наташка не любит Игоря, как любят друг друга ребята со старого двора, даже если ссорятся между собой, даже если иногда и подерутся? И Наташка, добрая Наташка вспоминает, как Вихров, встречаясь с ней во дворе, спрашивал обычно, как бы ни торопился, а он всегда куда-то торопился: «Наташа, Наташа! Как твое драгоценное здоровье?» — и быстро, и ласково проводил по ее мягким волосам горячей рукою. Никто из взрослых не делал так, даже отец, а Вихров делал, и Наташке это было приятно… Но ведь все это не объяснишь Мишке, который в недоумении даже останавливается на дороге и таращит на нее глаза, пытаясь понять, что творится с сестренкой.
— Сам! Сам ты спотыкаешься! — сварливо говорит Наташка, отворачиваясь от Мишки. Глаза ее высыхают, и она сердито тычет брата в плечо. — Ну, что ты стал на дороге? Ну, что ты стал?!
5
Игорь уснул, едва коснулся головой подушки. Он только закрыл на минутку глаза. И проснулся оттого, что папа Дима тронул его рукой за плечо, сказав:
— Эй, клякса-вакса! Пора!
Сиреневое утро смотрится в окна. Бегут перистые облака по небу. Отец говорит:
— Жаркий денек будет сегодня!
Мама храбро говорит:
— Да ну, ничего, справимся. Игорек, давай поскорее!
Ошалелые воробьишки дерутся на балконе, понося за что-то друг друга на чем свет стоит. Отец прикрывает балконную дверь и запирает ее на ключ. Это значит, что она будет закрыта весь остаток лета. Чириканье воробьев становится глуше. Мама Галя тащит Игоря умываться. Отец закрывает окна одно за другим. Теперь воробьиной возни совсем не слышно. И сразу в комнатах становится душновато…
В прихожей стоят чемоданы, выстроившись по росту. Если им скомандовать сейчас: «Шаго-ом марш!» — они, верно, постукивая металлическими наугольничками, сами пошагают по лестнице вниз: р-раз! д-два!
Игоря заставляют завтракать. Еда застревает у него в горле — до нее ли сегодня? Он тянется взглядами к чемоданам: «Мам! Я понесу маленький, да? А мы пойдем пешком, да? А машина придет, да?»
Мама, не думая, отвечает:
— Придет, придет! Да не вертись ты, господи, хоть бы минуту спокойно посидел! Что за ребенок! Дима, позвони, пожалуйста, до сих пор машины нет. Может, что-нибудь случилось?
А что может случиться? Папа Дима, словно про себя, говорит:
— Ох уж эти женщины! Обязательно им надо за сутки на вокзал ехать, чтобы не опоздать… Сказано в билетах — быть в аэропорту за час до отправки самолета! Любинька моя, у нас времени целая уйма!
Мама нервно прислушивается:
— Тебе бы только всюду опаздывать! Это твоя страсть!
Папа замолкает, он никогда не доводит дела до ссоры или перебранки — к чему тратить на них время? Он поднимается и выглядывает в окно. Машины во дворе не видать, но почти в тот же момент со двора доносится частый гудок автомобильного сигнала. Все бросаются к окнам.
— Ну, вот мы и поехали, — говорит папа с облегчением.
По лестнице кто-то поднимается, гулко топая.
Это Сурен. Вместо «здравствуйте» он говорит:
— Ну, где ваши манатки? Давайте! — Потом, спохватившись, он отпускает ручки чемоданов и хватает поочередно руки мамы Гали и папы Димы, поднося их к своему сердцу.
Мама с некоторой досадой говорит:
— Ах, Сурен, оставьте это до самолета… Сейчас, ей-богу, некогда!..
Сурен ретиво хватает чемоданы, намереваясь в каждую руку взять по два, но вдруг опускает один на пол и говорит:
— Ого! Вот это укладка! Все носильщики надорвутся от такой тяжести. Что это у вас тут наложено? Золото? Свинец?..
Папа Дима торопливо говорит с показным удивлением:
— Что ты говоришь? Тяжелый! Не может быть… Дай-ка, я сам его понесу…
И он берется за чемодан. Но мама Галя отстраняет его.
— Чего еще придумаешь! — говорит она и хмурит брови, вспоминая, что может лежать в этом чемодане и отчего он так тяжел.
Папа Дима ни с того ни с сего спрашивает ее озабоченно:
— Галюша, а мои туфли ночные ты уложила?
— Ну конечно, — говорит мама и отходит от подозрительного чемодана. Она берет в руки маленький баул и говорит: — Вот тут твои туфли. Запомни, пожалуйста, и не ищи их в другом месте.
Сурен подхватывает тяжелый чемодан и выходит…
А Игорь смотрит на книжные полки. Он видит, что на одной книги сильно поредели. Это та самая полка, куда мама сложила «педагогическую артиллерию» Вихрова, как она называет творения классиков педагогики. И Ушинский, и Коменский, и Макаренко куда-то исчезли. Игорь раскрывает рот, чтобы спросить, куда они подевались, но тут отец своей цепкой рукой берет его за плечо и поворачивает к двери на лестницу…
Лестница наполняется грохотом от топота ног и каких-то обрывочных, никому, пожалуй, не нужных разговоров. Игорь тащит самый маленький чемодан и какие-то авоськи, на которые папа Дима смотрит с осуждением — он не любит этих авосек, они нарушают его представление о солидном путешественнике: словно они собрались на базар, а не за тридевять земель. «Ох уж эти женщины!» — угадывается мысль папы Димы при этих косых взглядах на авоськи. Мама задерживается наверху. Она стучит в дверь напротив. Двери открываются, выходят соседки.
— Ну, счастливо оставаться! — говорит мама соседкам и передает ключи от почтового ящика и квартиры. — Не скучайте о нас.
Впрочем, Игорь уже не слушает этот разговор, перескакивая через две ступеньки.
Летит машина по улицам города.
Впервые в своей жизни Игорь видит эти улицы такими — ни одного прохожего! Только дворники — сколько дворников! — в белых передниках, громко переговариваясь между собой, хлещут водой из резиновых шлангов по тротуарам и камням цокольных этажей домов. Солнце еще не взошло, и струи воды не сверкают — они совсем синие. А мостовая и панели — точно огромные зеркала! — в точности повторяют в отражении своем перевернутые дома и голубое небо. Один дворник, неловко повернувшись, не успевает закрыть воду, и она с сильным шумом окатывает машину, в которой едут Вихровы. Сурен, неудобно примостившись у самой дверцы справа и горячо прижимая к груди чемодан и руку мамы Гали, говорит:
— Ну, если с дождичком — счастливое путешествие. Так гласит народная примета.
Папа Дима, сидя рядом с шофером, усмехается. Игорь тянется к нему через спину и спрашивает:
— Папа, мы правда путешественники?
Отец, хотя румянец пробивается на его сухощавых щеках, выглядит сегодня совсем не так, как полагалось бы путешественнику. Но он пересиливает свое утомление и шутит:
— Ах, друг мой Игорек, мы скорее путеезденники. Ведь путешественники — это те, кто своими ножками по земле ходит, а мы — в машине!
Сурен подхватывает сползающий чемодан, отпускает руку мамы Гали и укоризненно говорит Вихрову:
— Эх, ты! Литература! Не разрушай детских иллюзий, педагог! — Он поворачивается к Игорю и добавляет: —Уж если ты, человече, из своей голубятни вылетел ненароком — значит, ты путешественник…
Город остался где-то позади. Там, куда уходит, все сужаясь, серое шоссе, видны теперь только трубы, но скоро и они скрываются за косогором. На машину набегают рощицы, перелески, отдельные дома-коттеджи, выемки, проплыло в стороне какое-то большое здание. Машина то катится вниз, то с ревом лезет вверх… Как далеко! Игорь здесь ни разу не бывал.
И вдруг впереди открывается широкое ровное поле. А на поле рядками стоят самолеты. Самолеты!.. Тут солнце возвысилось над холмами и осветило самолеты, словно для того, чтобы Игорь получше их рассмотрел. Возле самолетов черными тенями виднеются люди. Машина объезжает аэродром. Самолеты уплывают в сторону, а перед Вихровыми оказывается здание аэровокзала.
Игорь глядит на все с раскрытым ртом. Он молчит. Вопросы задавать просто некогда. Значит, правда полетим? Вот по этому самому небу? А как? Игорь поднимает глаза вверх…
В высоком чистом небе несутся малые тучки.
«Тучки небесные, вечные странники!»
Тучки небесные, вечные странники
1
Сурен бежит куда-то, скороговоркой сказав маме Гале:
— Галиночка, вы не беспокойтесь, я все оформлю!
И тотчас же к Вихровым подходят Рогов и Андрей Петрович. Оказывается, они уже ждали здесь Вихровых, ничего не сказав им о том, что собираются провожать. Игорь не слушает, что говорят взрослые, хотя видит, что этот сюрприз радует и папу и маму — они сразу как-то оживились, и вот уже рассмеялась мама чему-то, что шепнул ей с проказливой улыбкой Андрей Петрович.
Вокруг расположились пассажиры. Одни из них сидят с привычной покорностью людей, знающих, что пассажир уже не принадлежит себе — он пойдет, когда ему скажут, и остановится, когда скажут. Другие — как на иголках, видно, здесь им все в новинку, как и Игорю: они то принимаются ходить по залу, надоедливо маяча в глазах, то с каким-то отчаянным видом садятся на диваны и вновь вскакивают с них, чтобы опять ходить, и опять сесть, и опять вскочить; они то и дело глядят то на свои часы, то на большие аэропортовские, что висят в зале, показывая какое-то странное время — их стрелки далеко позади стрелок на отцовских часах.
По залу проходят люди в синей форме, с крылышками на фуражках и на рукавах. О-о! Они, видно, здесь не пассажиры, а хозяева.
— Мама, это летчики?
— Да, летчики! Отстань! Посиди немного спокойно, не вертись!..
Зычный голос раздается из репродуктора:
«Граждане пассажиры! Внимание! Производится посадка на самолет, следующий рейсом по маршруту до Магадана! Пассажиров просят пройти к выходу!»
— Мама, это нам?
— Нет, это не нам.
Группа людей скапливается у выхода. Человек в синей форме проверяет у них билеты по фамилиям. Кого-то в группе не хватает. И опять ненормальный голос орет на весь вокзал:
«Товарищ Иванов, следующий до Магадана! Вас просят подойти к выходу для посадки на самолет. Повторяю: товарищ Иванов, следующий до Магадана…»
Игорь с удивлением обнаруживает, что и чемоданы куда-то исчезли, кроме тех авосек, которые так портят настроение папе Диме. Они в руках у мамы, а все остальное пропало. А-а! Вот они едут на смешной тележке, которой управляет человек в синей форме с крылышками.
…Глухой гул доносится снаружи то сильнее, то глуше, он превращается в рев, от которого сотрясаются стекла аэровокзала, и Игорь видит, как мимо окна проплывает самолет с сияющими кругами впереди, вздымая ветер над землей… Голос из репродуктора опять объявляет посадку на другой самолет. У выхода опять скапливается новая группа пассажиров. Они выходят. И опять слышен рев… Это ревут моторы самолета!
Папа Дима, который весело разговаривал со своими друзьями, внезапно садится, сильно наклоняется вперед и закрывает ладонями свое лицо, опираясь локтями о колени. Это очень знакомая поза, и Игорь на секунду забывает про все на свете и со страхом глядит на отца — это приступ, каких у него уже давно не было. Вот тебе и незнаемые края! Игорь слышит, как Рогов вполголоса говорит маме Гале:
— Сдается мне: рано вы его подняли. Как бы вам в пути не застрять.
Настороженная мама Галя едва приметно пожимает плечами.
— Мосты сожжены, — отвечает она так же тихо.
Какие мосты? Ох уж эти взрослые! У папы приступ, а она про мосты…
Мама Галя вдруг самым обычным тоном говорит папе Диме, шея которого страшно напряжена от удушья:
— Диминька, ты не помнишь, куда я сунула наши паспорта?
Отец с трудом выпрямляется и тоскливыми глазами — они во время приступа всегда такие, — как бы не понимая маму, глядит на нее, потом озабоченно хрипит:
— Паспорта? Кажется, у меня в кармане. Сейчас посмотрю.
Он расстегивает пальто, пиджак, лезет во внутренний карман. Занятый этим, он перестает хрипеть, и, когда убеждается, что паспорта у него, он уже не задыхается и говорит несколько недовольно:
— Конечно, у меня. Куда им деваться!
— Он просто разволновался, — говорит мама Галя Рогову, который кивает головой. — Я поэтому и не приглашала вас провожать. И все-таки очень хорошо, что вы пришли, а то он все время твердит сейчас: «Кому я нужен? Кому я нужен? Все меня забыли», в общем, поет песню, довольно естественную в его положении, но скучную!
И вдруг они все торопливо схватываются и кидаются к выходу. Ого! Это и нас зовут на посадку. К Вихрову подходит человек в белом халате. Он спрашивает, как себя чувствует товарищ пассажир, не нужна ли ему медицинская помощь. О нет! Товарищ пассажир чувствует себя превосходно… Что? Заметно было? Это просто так, пустяки! Нет, нет, спасибо. Будьте здоровы, доктор! Счастливо оставаться! Да, да — все в порядке!
Да, да — у нас все в порядке! Вот наши билеты, вот наши паспорта, вот наш ручной багаж — так, пустяки, мелочишка всякая, да — все здоровы и морской болезни не подвержены. Почему морской?.. Пожалуйста, к самолету! Провожающие остаются за оградой — вот здесь… Опять поцелуи. Ну хватит уже, хватит! У папы слезы на глазах, того и гляди, он опять начнет задыхаться. «Дядя Сурен, я не маленький. Ой!»
Серая асфальтовая дорожка. Белый самолет — одно колесо впереди, два посредине, под крыльями. Боже, какие огромные крылья! Хвост самолета висит в воздухе, как у птицы, которая бежит по старому двору. Нарядная лесенка стоит у борта. Внутри, как в вагоне автобуса, — мягкие кресла, дорожка посредине. Маленькие окошечки возле каждого кресла. Вот это — наши места!
А за окнами, там у вокзала, за чугунной загородкой, — Сурен, Андрей и Рогов. Они машут платками. Раскрывают рты. Но их уже не слыхать, как воробьев за окном. Глухой гул сотрясает корпус самолета. Садитесь, товарищи! Не курить и не ходить во время взлета! Мы не будем ни курить, ни ходить! Честное слово!
Вокзалу надоело стоять на месте. Он вдруг стал поворачиваться к самолету другой стороной и вдруг побежал прочь вместе с людьми, в синей форме с крылышками, вместе с пассажирами — и нервными, и спокойными, вместе с Суреном, который прижимает церемонно руку к сердцу, с Андреем Петровичем, который сморкается в платок, перестав махать им, и с Роговым, все еще легонько помахивающим в воздухе своей большой рукой, про которую мама Галя говорит, что это рука настоящего мужчины.
Летит под ногами бетонная дорожка. Мелькает мимо человек с флажком в руке, какие-то фонари на земле, выстроившиеся рядками, смешной домик на колесах, похожий на шахматную доску для великанов… Ой! Вдруг все это сразу стало уменьшаться в размерах, и земля полезла куда-то вверх и боком стала к самолету.
— Папа, когда мы полетим?
— А мы уже летим, Игорек! Теперь до Сурена и до твоего Мишки — далеко! Вот так-то, друг!
И город Игоря вдруг оказывается у него под ногами. Вот кварталы его домов. Вот синяя линия реки, рассекающая ударом меча желтую землю. Вот сверкающие стальные полоски железнодорожных путей — они сейчас как золотые паутинки осенней порой. По улицам ползут жучки какие-то. Игорь силится рассмотреть тот дом, где живут они, увидеть дом, где за столом сидят Огарковы: Мишка мрачно глядит в свою тарелку, Леночка говорит: «А Игорь улетел, наверно, да?» А Наташка, вредная Наташка, тихонько тянется к сахарнице и совсем неслышно тащит самый большой кусок сахару, готовая свалить все на Леночку.
Он глядит вниз, на уплывающий в белесую жаркую дымку свой город, и вдруг у него холодеет под коленками…
Большое белое облако с кудрявыми краями, которое виднелось впереди, внезапно оказывается у Игоря под ногами и показывает ему ту свою сторону, которой ему никогда не приходилось видеть, — верхнюю, похожую на снежную равнину с большими сугробами, наметенными пургой. Игорь со страхом отшатывается от окна. И тотчас же чувствует на плече теплую руку отца.
— Испугался? — спрашивает папа Дима.
— Нет! — отвечает Игорь. — Просто неловко как-то!
В самом деле, неловко — над облаками-то…
В кабине самолета все освещено какими-то яркими бликами. Солнечные зайчики трепещут на выгнутых стенах и белом потолке, перебегают с места на место и излучают пучки света, попадая на металлические поручни, какие-то кнопки, ручки, окаемки, которых множество в кабине. Это блики от облака, нет — от облаков! — потому что под ногами Игоря — внизу, всюду, куда только хватает глаз, — громоздятся бело-синие, громадные облака, которые, клубясь, ежесекундно меняя свои очертания, текут куда-то бесконечной чередой, медленно проплывая под самолетом.
Необычайно яркое солнышко, которому на этой высоте не мешает ничто, светит вовсю, заливая ослепительным потоком света весь самолет. Такого света Игорь еще не видел.
Папа Дима невольно закрывает глаза, чтобы умерить этот свет, — ему больно глядеть. Мама задергивает занавески на его окошечке. Не открывая глаз, отец благодарно прижимается к ее руке щекою. Мама не отводит своей руки.
2
Глухо гудят моторы…
На солнечной стороне — слева, впереди, перед самолетом, что-то беспрерывно сверкает. Игорь присматривается и видит сияющий круг. Это винт мотора сияет в потоке солнечных лучей.
Прямо перед Игорем — серое крыло. Папа говорит, что это несущая поверхность, а папа все знает. По несущей поверхности быстро катятся торопливые капельки. Она довольно заметно трепещет. Игорь видит, как одна часть крыла вдруг вздрагивает и немножко поднимается, будто крышка ларя, — оказывается, крыло вовсе не сплошное, как это кажется, если самолет пролетает у тебя над головой! В ту же секунду гул моторов становится слышнее, сильнее и звонче. И для Игоря понятно, что самолет полез еще выше… Значит, если эту штуку поднять вверх — самолет поднимется! А если вниз — опустится!
Прямо перед самолетом — непробиваемая масса облаков, которые, точно исполинские башни или невиданной высоты крепостные стены, преграждают ему путь. Но он не избегает столкновения с ними, летит прямо на эту стену. И вдруг по крылу самолета, на котором написаны какие-то цифры и «СССР», пробегает хмурый лоскуток тумана, за ним другой, третий. Они на мгновение закрывают и буквы и цифры, затем исчезают позади. Но на смену им уже бегут другие. Словно торопясь куда-то, они пролетают с бешеной быстротой. Их все больше. Облачная стена все ближе и ближе… Наконец, словно сговорившись, эти туманные бегунцы соединяются в целую кучу и застилают все. На оконцах тотчас же осаждаются крупные капельки, как от дождя. Потом в окна ударяет такой луч солнца, что все зажмуриваются.
А вслед затем самолет ныряет целиком в какую-то мглистую мешанину. Становится темно, словно наступили сумерки. Мимо окон несутся неряшливые обрывки туч, либо сплошная серая мгла надолго лишает возможности что-нибудь видеть. «Вошли в облачность! — говорит кто-то спокойно. — Тут всегда двуслойная облачность!»
Игорь зябко поеживается и невольно оглядывается назад, на родителей, — ему страшновато: а вдруг самолет наткнется на что-то или моторы его перестанут работать!
На следующем кресле сидит папа Дима, он так и уснул, прислонившись щекой к маминой руке. Глаза его плотно закрыты, губы чуть приоткрылись — он очень хорошо дышит и очень крепко спит. У мамы уже затекла рука, но она не хочет будить папу Диму. На ее лице смешанное выражение боли и усмешки. Она потихоньку вытаскивает свою руку, наверно, у нее сейчас в руке бегают мурашки, потому что она вдруг улыбается и, вытащив руку, принимается растирать ее с блаженным видом и долго трясет ею в воздухе, восстанавливая кровообращение. Тут она замечает взгляд Игоря и тотчас же поднимается:
— Что тебе, человече, надо? Ты чего не спишь? Спи!
— Мама, а солнышко будет? — спрашивает Игорь.
Ему неудобно сказать матери о своих страхах — спереди и сзади спокойно сидят пассажиры: кто-то уткнулся носом в газету, кто-то жует сосредоточенно снедь, вынутую из чемодана или авоськи, а кто-то спит в таких позах, в каких дома люди и не подумают уснуть. Значит, все в порядке и ничего особенного не происходит.
Поняв его беспокойство, мама Галя подходит к нему, заставляет встать, садится на его место, а его — как он ни сопротивляется! — усаживает себе на колени и говорит в самое ухо:
— Будет солнышко, Игорешка, будет. Давай вместе посидим.
— Давай посидим! — соглашается Игорь, если уж ей так хочется сидеть вместе, и прижимается к ее пушистой щеке.
Мама начинает что-то говорить, но голос ее становится все тише, слова отделяются друг от друга все более длинными паузами, а потом и вовсе обрываются. И Игорь слышит вдруг над ухом тихое, ровное, спокойное дыхание. Он оглядывается — мама Галя спит. «Как девочка!» — почему-то думает Игорь.
Он чувствует на себе чей-то взгляд и оборачивается.
Дальше пустого маминого кресла сидит человек в форме летчика. Он делает Игорю знак рукой: давай, мол, сюда! Игорь осторожно поднимается. Мама так устала, что, не просыпаясь, лишь удобнее устраивается в кресле и опять затихает.
Игорь идет к летчику. Тот показывает ему на место рядом с собой: садись, поговорим, мол. Ну что ж, это можно!
— Это мамка твоя? — спрашивает летчик. — Хорошая у тебя мамка. А это, значит, твой батя? — Он кивает на папу Диму. — Так. Ясненько… Ты куда летишь-то?
— В незнаемые края! — отвечает Игорь и спохватывается. — Папе надо лечиться, а мы с ним. Мама не может его одного отпустить, он сбежит от врачей обязательно!
— Правильно! — говорит летчик, и глаза его смеются. — Контроль исполнения — это, брат, великое дело!
— Да, конечно, — соглашается Игорь. Он не выдерживает и, показывая на окна, за которыми ничего не видно, спрашивает: — Скажите, это не опасно?
— Манная каша, — говорит летчик пренебрежительно. — Идем слепым полетом! — И, увидев, что у Игоря округлились глаза, добавляет: — По маяку! Читал, наверно, что в море есть маяки, которые показывают путь кораблям? Вот и у нас. Только звуковые. Пилот сидит в кабине с наушниками, а ему все время сигналы подают. Ослабел сигнал — значит, самолет отклонился от заданного курса. Он сейчас сверяется с приборами, за штурвал — опять попал на маяк и фугует дальше. А можно и по приборам, очень просто…
Игорь косится на серую мглу за окном. Летчик усмехается:
— Не нравится, да? Это, брат, никому не нравится. Вот если надо скрытно к цели приблизиться — тогда лучше хорошей тучи ничего и не придумаешь! А так — манная каша. Диспетчер не дает другой эшелон, видно, повыше какой-то спецрейс намечен… Да ты не бойся: у нас шеф-пилот — миллионер, первый класс! Он в нормальных-то условиях и не любит летать. Летит, летит, потом занавески задернет, и — по приборам…
— Скажите, а что на крыльях написано?
— На плоскостях-то? Это линейный шифр — номер самолета, его государственная принадлежность и знак «Л» — линейный, не военный, значит. В нашем воздушном пространстве, брат, имеют право летать только наши самолеты, с этими опознавательными знаками. А если их нет или они не наши, тогда такое дело: сейчас истребители в воздух и давай жать чужую машину на посадку. А не хочет — гашетку нажал, зашел с хвоста или с брюха, дал очередь, и — порядок! Это тебе, брат, не аля-ля!
Игорь не совсем понимает последнее слово, сказанное летчиком, но все предыдущее он представляет очень живо: «Зашел с хвоста или с брюха, дал очередь, и — порядок!»
На передней стенке, над дверью, ведущей в штурманскую кабину, укреплены часы и высотомер. Игорь ясно видит, что маленькая стрелка высотомера стоит неподвижно на единице, а большая на восьми. Это значит — тысяча восемьсот метров!
— Порядочно! — солидно говорит Игорь.
Летчик, усмехаясь чему-то, отвечает:
— Железно!
Ну, это совсем понятно — мальчишки на новом дворе все говорят «железно» вместо «хорошо».
Летчик кидает взгляд на часы и поднимается.
— Мне на вахту, — говорит он и трогает Игоря за плечо. — Хочешь — пошли со мной?
О-о! Еще бы! На вахту…
И дверь штурманской кабины распахивается перед Игорем.
3
Штурманская кабина тесна. Она вся заставлена приборами и механизмами. Стены ее обиты ватой и кожей, отчего она походит на диван, который перевернули набок. Направо и налево от входа — отсеки для радиста и бортмеханика. Радист, едва втиснувшись в узкое пространство между стенкой и рацией, примостился на каком-то стульчике, точно взятом из детского сада, так он мал, и что-то записывает. Тут витают высокие и низкие, короткие и протяжные звуки, сильные и едва уловимые ухом, — рация работает, и множество сигналов мчится в этот закуток отовсюду. Лицо его напряжено, и он даже не обращает внимания на Игоря, вошедшего вместе с пилотом. Бортмеханик, оторвавшись от контрольного окошечка, за которым ничего не видно, как и в окна пассажирского отделения, глядит на Игоря несколько удивленно и недовольно. Он непременно спросил бы: «Мальчик, что тебе тут надо? Пойди отсюда!» — если бы не видел, что рука пилота лежит на плече Игоря…
За перегородкой — штурвальное отделение. Оно застеклено сверху, снизу и с боков. Здесь два штурвала с обрезанной на целую треть окружности баранкой. За одним сидит шеф-пилот. Перед ним приборы, приборы, приборы: лампочки, циферблаты, стрелки, рычаги, кнопки. Лампочки горят разноцветными огнями, циферблаты сверкают, а стрелки все время трепещут, что-то говоря пилоту, привлекая его внимание, настоятельно требуя его внимания!
Почувствовав за собою чье-то присутствие, шеф-пилот взглядывает на ручные часы, хотя перед ним в приборной доске находятся часы с крупным циферблатом, оглядывается на вошедших. На Игоре его взор задерживается несколько дольше.
— Федор Федорыч! Хочу мальцу нашу технику показать! — говорит летчик шефу и садится за второй штурвал.
Шеф встает и поводит плечами, разминаясь. Ничего не ответив второму пилоту относительно Игоря, он говорит:
— Квадрат триста семнадцать — эшелон две тысячи четыреста, многослойная облачность, грозовой фронт направлением на ост-норд-ост. Ветер двенадцать метров в секунду. Сложная обстановка. Позовешь, когда влезешь. Пускай посмотрит! — Последнее относится уже к Игорю. После этого шеф уходит.
Через раскрывшуюся дверь Игорь видит, что мама и папа спят. Дверь захлопывается. Радист сует какую-то голубую бумажку, которую он называет «обстановкой», второму пилоту, тот внимательно просматривает ее, потом кивает Игорю на освободившееся место, на котором сидел шеф.
— Садись, друг! Можешь подержаться за баранку!
Игорь вспотевшими руками хватается за штурвал. Он все время тихонько шевелится — это второй пилот опробует свой штурвал, который связан с другим. Ого! Как будто Игорь ведет самолет! Вот бы видела это вредная Наташка! Эта мысль проскакивает в голове Игоря, но он тотчас же забывает о Наташке, поглощенный зрелищем приборов на доске перед пилотом. Заметив его взгляд, пилот коротко говорит:
— Обороты винта. Газ. Масло. Горючее. Давление. Сила ветра. Курсовое отклонение… Горизонтальное направление, высота, скорость, время. Очень просто! Ясненько?..
Конечно, Игорь понимает, увидев эту уйму приборов, что все это не так просто, как хочет летчик показать. Но больше приборов говорит ему об этом лицо летчика — глаза его уже не смеются, они стали внимательными-внимательными. Губы его как-то поджались, и от этого лицо стало совсем другим, не таким, каким было оно в пассажирской кабине, где он ожидал своей вахты. Глаза его — от стрелки к стрелке, от стрелки к стрелке! — следят за приборами.
Он делает несколько движений, и самолет опять лезет вверх — об этом говорит рев моторов, это отмечают стрелки приборов, стронувшиеся со своих мест… В кабине светлеет, светлеет. И вдруг машина вырывается из плена облаков на солнечный простор. Игорь радостно вскрикивает: ах, как хорошо!
В этот момент пилот показывает ему вниз. Там через толстое прозрачное стекло видно, как клубятся те облака, через которые проскочил самолет, они словно тянутся кверху, чтобы опять заключить самолет в свои холодные объятия. Что-то раздирает эти облака, и они кипят, кипят, словно морские волны возле подножия скалы. И вдруг — их сумрачные громады озаряются призрачным светом — фиолетовым, лиловым, багряным. Еще и еще раз! И пораженный Игорь под самыми своими ногами видит, как огненный меч разит поверженного великана — тучу поменьше и пониже, как немного дальше тоже вспыхивает адский пламень, освещающий глубочайший провал в тучах, через который становится видной далекая-далекая земля, едва заметная сквозь ливень, застилающий ее серым покрывалом. Это молнии хлещут друг друга, пересекаясь, как мечи, в богатырской схватке…
Игорь смотрит и смотрит, не в силах оторваться от этого зрелища. У него холодеет под коленками — ой-ой, как страшно! Мишка и не поверит, если рассказать об этом.
Пилот задергивает все занавески в кабине.
— Надо потренироваться! — говорит он. Глаза его устремляются на стрелки приборов. Однако через несколько минут, видимо сделав все, что полагалось, он убирает руки от штурвала и откидывается на спинку кресла. Он и Игорю говорит: — Убери руки от баранки!
Игорь в страхе, невольно охватывающем его, глядит на то, как летит никем не управляемый самолет. Никем не управляемый! Игоря раздирает желание сказать пилоту, чтобы он не шутил, что так нельзя!.. Пилот искоса, с заметной усмешкой поглядывает на Игоря: дескать, видал, друг? Как это тебе нравится? Потом он говорит:
— Я включил автопилот. Он будет вести самолет на заданной высоте и по заданному курсу…
— А если надо повернуть? — едва выдавливает Игорь.
— Тогда придется ручки приложить! — смеется пилот.
Тут радист, высунувшись из своего тесного гнезда, трогает Игоря за рукав. Игорь оглядывается и встречает встревоженный взгляд мамы Гали, которая стоит в раскрытых дверях штурманской кабины, что-то говорит и делает ему знаки рукой… Надо идти!
Отец тоже не спит. Он, сморщив лоб и высунув язык, делает какие-то заметки в записной книжке, напряженно о чем-то думая. Он ничего не видит и не слышит. Мама Галя, заметив это, хмурится. Она подходит к папе Диме и выхватывает записную книжку и самопишущее перо. Встрепенувшийся отец умоляюще глядит на нее, но мама Галя засовывает молча книжку и перо в карман его пиджака и грозит ему пальцем — работать ему запрещено! Строжайше!.. Ах, к чему эти запреты?
4
Самолет идет на посадку. Высотомер показывает, как стремительно снижается машина. Его стрелка так и бежит по кругу в обратном направлении… Игорь глохнет, в ушах у него шумит, и он уже не слышит, что говорит ему мама Галя. Впрочем, напрасно она старается, Игорь и сам может сказать все, что она произносит: «Игорь, что это за безобразие? Зачем ты пошел туда? Ты же мешаешь! Тебя совсем нельзя оставлять одного, хуже маленького, что-нибудь обязательно выкинешь… Ну, что за ребенок!»
Папа Дима смотрит на высотомер. Едва взглянув на его стрелки, он широко раскрывает рот и начинает усиленно глотать слюну, чтобы избавиться от боли в ушах. «Ну сыплется!» — успевает он сказать неодобрительно и опять разевает рот, а потому не может высказать все, что думает об искусстве пилота…
Шеф-пилот идет в штурманскую кабину. Мягкий толчок… И самолет катится по бетонированной дорожке. В окна видны зелень, умытая прошедшим недавно дождем, блестящие от ливня дорожки, здания, шахматная будка на колесах, фонари, вкопанные в землю, вешки из увядших деревьев, бензозаправщик чудовищной величины, машины, выруливающие на старт.
Моторы замолкают, и наступает странная тишина. Бортмеханик открывает дверь. За дверями уже стоит лесенка. По лесенке вбегает в самолет, чуть пригнувшись, какая-то славная девушка. Точно через вату слышится ее голос:
— Товарищи пассажиры. Вы прибыли в порт. Стоянка — сорок минут. Ресторан — на втором этаже. Как самочувствие, товарищи пассажиры? Есть ли больные?
Самочувствие хорошее. Больных нет.
Яркое солнце встречает пассажиров. Легкий ветерок несется, обдувая лицо, куда-то вслед грозовым тучам, которые виднеются далеко на горизонте, заваливаясь за сопки. Под ногами твердая земля. А хорошо, когда стучат каблуки по земле, хорошо, что не гудят моторы, хорошо, что, наконец, можно будет сесть по-человечески, а не согнувшись в три погибели или привалившись к противно-мягкой спинке, от которой поневоле не можешь оторваться несколько часов. Правда, хорошо?
— Вот, друг, пролетели мы ни много ни мало, а тысячу четыреста километров без посадки, — говорит отец Игорю. — Поездом это, брат, надо больше суток трястись. Нет, это хорошая мысль насчет самолета…
Мама Галя насмешливо говорит ему:
— «Когда бы вверх могла поднять ты рыло, тебе бы видно было, что эти желуди на мне растут!»
Это она насчет того, что мысль о самолете возникла у нее, а не у военного совета.
Папа Дима виновато глядит на нее и говорит:
— Но я же не отрицаю того, что ты молодец! Я вообще…
Игорь таращит глаза — надо все увидеть. Его распирает гордость — он сидел за штурвалом самолета, чуть ли не управляя им. Глаза его шныряют повсюду. Он видит все: вот вышли из самолета пилоты — шеф и второй. С полевыми сумками, которые они держат небрежно в руках, — ах, как это здорово выглядит! — они идут куда-то в сторону, а не вместе с пассажирами. Вот бензозаправщик, огромный, толстый, словно бегемот, вывертываясь откуда-то, подходит к нашему самолету и тянет свой шланг, словно хобот, — ах, это тот самый, что катился по дороге, когда самолет разворачивался на посадку; вот глаза Игоря натыкаются на надпись на борту самолета: «Полетный вес 22,5 тонны»; вот уже знакомая толпа пассажиров, которые стоят перед дежурным, словно кучка провинившихся школьников; вот широкие ступени, ведущие в здание; вот…
Замечательная это вещь, товарищи, обыкновенный стул — его можно отодвинуть, на него можно забраться с ногами.
— Игорь! Ты не маленький, убери ноги. Сядь по-человечески!
Сидя на нем, можно поболтать ногами, которые стосковались по движению.
— Игорь! Перестань! Господи, что за ребенок! Ну посмотри, разве кто-нибудь из пассажиров болтает ногами? Ведь никто, правда?
— Папа, что такое «полетный вес»?
— Это значит, что вместе с горючим, экипажем, грузом и пассажирами самолет весит столько, сколько указано в характеристике, — отвечает папа Дима, запихивая в рот добрую половину большого дымящегося шницеля.
Нет, вы видите, как папа Дима ест? Здорово, а?
— А двадцать две с запятой тонны — это много, папа?
— Как это — с запятой? — не понимает папа и вдруг соображает: — А, это с половиной-то? Кажется, вы еще этого не проходили… Как тебе сказать: в тонне шестьдесят два пуда, ты весишь тридцать два килограмма, шестнадцать килограммов составляют один пуд. Вот и все. Сосчитай!
Игорь считает. Это было бы очень просто, если бы не надо было в то же время и есть… Ну ничего. Значит, так: двадцать два с половиной умножить на шестьдесят два! Дважды пять — десять, один в уме. Дважды два — четыре, и один. Значит — пять. И дважды два — четыре. Значит — четыреста пятьдесят.
— Мама, можно мне не есть пюре? Оно же совсем невкусное… А можно, я съем только половину?
Теперь на шесть. Дважды пять — десять. Ноль пишем. Один — в уме. Так! Теперь дальше. И еще раз. Ага! Еще одна тысяча триста пятьдесят. Сложить. И нуль долой! Так. Получается: одна тысяча триста девяносто пять — порядочно. Но это — пуды. Теперь разделим пуды на мальчишек. Так, что мы имеем? — спрашивает себя Игорь точно так, как это делает на уроках Андрей Петрович, морщит лоб и ахает:
— Папа! Это будет шестьсот девяносто семь с половиной мальчишек! Целая туча мальчишек!
Родители озадаченно глядят на Игоря. Они уже забыли о полетном весе и несколько удивлены тем, что такое количество мальчишек занимает Игоря, и сбиты с толку странной половиной мальчишки, о которой он говорит.
А Игорь сидит с остановившимся взглядом, совершенно забыв не только о пюре, но и о котлете; он мысленно представляет себе всю эту тучу мальчишек, в которой мелькают знакомые лица. Эта туча вдруг взвивается вверх и с гулом, сотрясая воздух, летит куда-то со скоростью двухсот пятидесяти километров в час. Игорь едва справляется со своим волнением.
— Д-да! Это тебе не аля-ля! — говорит он солидно.
— Что такое? Что такое? — в один голос спрашивают его родители.
— Не аля-ля, говорю!.. Ясненько?
5
И опять то же самое — моторы гудят, винты сверкают, самолет летит и летит. Под ним медленно проплывает земля. Долго тянется внизу тайга…
Это знакомое слово приобретает теперь для Игоря особое значение и содержание. Когда внизу видны сплошные заросли сосны, елей, кедрача, лишь изредка перемежаемые лысыми сопочками, подставляющими свежему ветру свои крутые лбы, или разрезаемые синими, прихотливо изгибающимися реками, которые словно сами с собой в прятки играют — так неожиданно пропадают они в лесной заросли, а потом выбегают оттуда совсем в другом направлении, это — тайга!.. Когда глазу открывается безрадостная картина горелого леса и оголенные черные стволы торчат в небо немым укором тому, кто обронил здесь огонь, пожравший всю живую красоту леса, это — тайга!.. Когда поваленные бурею деревья лежат вкривь и вкось, давя соседние здоровые деревья, выдержавшие натиск ветра, и заросли показывают сверху картину полного беспорядка: пожелтевшие вершины поваленных деревьев торчат во все стороны, упавшие деревья, точно раненые, опираются на руки товарищей, и здесь и там, а иногда — всем полком полегли от натиска врага, полегли разом, вершинами в одну сторону, и это — тайга! Когда сплошные заросли сменяются тощими, словно былинки, деревьями, растущими друг от друга на расстоянии, и чувство уныния сменяет чувство восхищения могучей силой леса оттого, что, видно, слишком мало тут живительной влаги и корни деревьев не в силах пробить материковый камень, что лежит у них под ногами, это — тоже тайга!
Чернолесье! Подлесок! Буревал! Редколесье! Краснолесье! Эти слова, которые произносит папа Дима, неотрывно глядя вниз, запоминаются Игорю, как открытие, как откровение. Он уже не забудет их…
На высоте в четыре тысячи восемьсот метров пролетает самолет над Байкалом. Внизу какой-то не то туман, не то дымка. Он застилает от взоров ясные очертания Байкала. «Славное море, священный Байкал!» — говорит кто-то. Но разве эти слова могут что-нибудь сказать о Байкале? Он и сверху хорош — ах, какой простор! И если Игорь видит оба берега его с высоты, в том месте, где самолет пересекает озеро, то дальние края его теряются в этой синеватой, какой-то накаленной мгле. Он тих. Впрочем, с этой высоты волн и не разглядишь. Его огромная гладь отдает стальным блеском, таким же, каким поблескивают на солнце и байкальские гольцы — каменные вершины сопок, лишенные всякого зеленого покрова и до сих пор хранящие снег в своих мрачных расселинах… Папа Дима оживляется — он родом из этих мест, это его родина, и оттого он не может оторваться от окон. Он встает и то и дело заглядывает то в окна одной стороны, то другой стороны. Пассажиров немного, и никто не мешает ему в этом занятии. Он хочет видеть все, все. Он возбужденно тычет пальцами в окошечко и говорит Игорю: — Вот видишь, по берегу Байкала проходит железная дорога. Она называлась раньше Кругобайкальской. На ней сорок восемь туннелей и двенадцать полутуннелей. Это, брат, знаменитая дорога! Нет ей равных по красоте и сложности профиля! Такая дорога, такая дорога! Но — опасная! Во-он, гляди! — Он хватает Игоря за плечо и говорит, захлебываясь: — Видишь, поезд выскочил из туннеля и идет по узенькой кромке берега! Видишь?
— Ага! — говорит Игорь и кивает головой.
По правде говоря, поезда он не видит, но… надо же быть товарищем. А папе так нужен собеседник! Мама, утомленная перелетом и почувствовавшая тошноту, побледнев, откинулась на спинку и не может разделять восторгов и переживаний папы Димы. На секунду она открывает глаза, когда папа дергает ее за руку и кричит:
— Галенька! А видишь свою Слюдянку? Игорешка, вот тут родилась твоя мама!
Но мама Галя тотчас же закрывает глаза и морщится: беда с этим папой Димой — когда он чем-нибудь увлечен, он перестает понимать такую простую вещь, как то, что другие вовсе не обязаны чувствовать то же самое, что и он. К тому же он так громко выражает свои чувства…
А может быть, и Слюдянка только чудится папе. Каменистые берега Байкала разноцветны: они то желтые, то серые, то черные, то зеленые — солнце и тень да клочья тумана рисуют на них что угодно; вот, кажется, видны ясно дома, а моргнул — и уже нет их.
Течет, плывет, тянется, трепещет и то освещается, то меркнет земля под крылом. И дождь, и туман, и вёдро — точно в затянувшейся картине — сменяют друг друга. А солнце, незакатное солнце, все светит и светит и все никак не хочет зайти в этот долгий, нескончаемый день. Посадка, отдых, взлет; посадка, отдых, взлет повторяются с утомительным однообразием. И уже не радуют славные девушки, которые, словно старых знакомых, приветствуют пассажиров в каждом порту, и уже надоедает фраза, которой они встречают их: «Здравствуйте, товарищи пассажиры! Вы прибыли в наш порт…» Уже дважды засыпал и просыпался Игорь, намотавшийся в поднебесье до одури. Уже утихают восторги папы Димы. Уже мама справилась со своей тошнотой. Уже пассажиры надоели друг другу. А день все тянется и тянется.
— Все день и день! — говорит Игорь, опять проснувшись.
— Мы летим, Игорешка, вдогонку солнцу, за солнцем, вот и растянулся наш день. Если лететь с такой же скоростью, с какой вращается земля, то для нас солнце всегда будет стоять на небе на одном месте.
— Ну? — удивляется Игорь.
— Педагог! — морщится мама Галя, которой надоели всяческие объяснения и самое путешествие. Ох, лечь бы сейчас в постель, которая спокойно стоит и никуда не несется!..
6
Но все же солнцу удается обогнать самолет… Оно где-то, в недосягаемой дали, клонится к горизонту, заслоняется какими-то удобными, кстати подвернувшимися тучками и ныряет в завтрашний день. Но еще долго багровые отсветы озаряют самолет и сквозь его оконца красной краской пятнают белый потолок, пока не погасают совсем…
Игорь видит, как вспыхивает красный огонек на крыле самолета. Он видит также, как потоки пламени вырываются из выхлопной трубы под крылом. Он видит, как зажигаются звезды на небе, задумчиво мерцая, будто перемигиваясь. Он видит — и на земле зажигаются звезды, это самолет пролетает над какими-то городами и селами. Там, внизу, привычной жизнью живут люди: отцы вернулись с работы и разговаривают с домашними. А ребята еще слоняются по улицам, и матери кричат им из окон или с крылец: «Вы что, оглохли, что ли? Спать пора! Еще не набегались? Вот закрою дверь и не пущу домой!»
И какой-нибудь сибирский Мишка (мы летим над большой страной Сибирью, говорит папа) зевает, сидя за столом, и ложка падает из его натруженных рук, и какая-нибудь сибирская Леночка тихо размазывает слезы по щекам, обиженная сибирской Наташкой, а она сама — эта сибирская Наташка, что-то пришепетывая и сладко чмокая губами, лезет на колени матери и мостится, мостится, устраиваясь поудобнее, несмотря на то что тут же, рядом, белеет раскрытая постель. А потом сибирская Людмила Михайловна, сгибаясь под тяжестью Наташки, будет укладывать разоспавшуюся дочь в постель, укутывать ее и приговаривать: «Спи, мое солнышко! (Это Наташка-то солнышко, вы понимаете?) Спи, моя ясная, спи, моя красотулечка! Спите, мои глазки, спите, мои ручки!» — и будет целовать ее и гладить по рассыпавшимся на подушке волосам…
А далеко ли до настоящего Мишки?
Мы летим уже двадцать часов! Если самолет делает в час двести пятьдесят километров, это будет… будет? «И ничего не будет!» — вдруг говорит Мишка, оказываясь почему-то рядом. Игорь удивляется этому. Он хочет спросить, как Мишка попал сюда. Но Мишка девичьим голосом говорит: «Здравствуйте, товарищи пассажиры! Вы прибыли в аэропорт Свердловск!» — и Игорь перестает понимать, что происходит. Ему снится, что они с Мишкой идут по твердым дорожкам, попадают в какой-то невероятно высокий зал, в котором сияют ослепительные звезды. Он слышит голоса и смех: «Господи, да он же совсем ватный!» Смех очень знакомый, но Игорь не может припомнить, кто это так умеет смеяться. «Оставь, пусть его!» — «А кто его таскать будет?» — «Не надо его таскать, и сам дойдет!» — «Но он же спит!» — «Вот во сне и дойдет!» — «Ну, знаешь, это безобразие!» — «Никакого безобразия. Ты в длительных походах не бывала и не знаешь, что иногда человек во сне несколько километров идет!» — разговаривают какие-то тени-невидимки возле Игоря. Потом звезды вдруг становятся маленькими, совсем маленькими и убираются из зала на темное небо. Кто-то страшно орет: «У-у-у! У-у-у!» Это Мишка, что ли? «Спи, маленький, спи!» Теплая, ласковая ладонь гладит его по голове, и Игорь слышит, как чьи-то губы нежно, чуть касаясь, целуют его в закрытые глаза…
Он открывает глаза, когда кто-то громко говорит:
— Москва!
Вот тебе и раз — Москва! Откуда она взялась?
Сна как не бывало. В кабине самолета суета. Кто натягивает пыльник, кто с излишней торопливостью сует в баулы, авоськи различную мелочь, кто с не меньшей торопливостью копается в записных книжках. Где же она, Москва? Игорь приникает к стеклу, даже не слыша, как смеется отец, говоря: «Ну и здоров же ты спать, друг! Одну восьмую окружности земного шара проспал!»
Под крылом — черная земля, укутанная ночным мраком. И вдруг в глаза Игорю кидается красноватое зарево, раскинувшееся на полгоризонта. Крохотные огоньки, которых несметное число горит внизу, отбрасывают это зарево. Они мерцают, и то затухают, то разгораются, словно ветер раздувает высыпанную кем-то горячую золу… Они как-то с ребятами прыгали через кучу золы — был сильный ветер, и он раздувал золу, и казалось, она вновь вспыхнет ярким пламенем. Было очень темно, и зола производила жутковатое впечатление огненной пропасти. Игорь толкнул Зойку на лету, и она обеими голыми ногами ввалилась в эту пропасть. Ох! Как она закричала!.. Мама Галя потом лечила Зойку марганцевыми компрессами, а тетя Фрося даже ни слова не сказала Игорю, хотя он ревел не меньше Зойки. Когда это было?..
— Папа, а мы Кремль посмотрим? А Мавзолей? А стереокино?
— Посмотрим, посмотрим! — с какой-то подозрительной готовностью отвечает папа Дима и глядит на часы. Пожалуй, мы так и сделаем, Галюша! — говорит он маме. Мысль неплохая!
— У меня плохих мыслей не бывает! — говорит мама суховато.
Они о чем-то сговорились, пока Игорь спал. Но Игорь, захваченный мыслью — он увидит Москву! — ни на что больше не обращает внимания, торопясь покинуть надоевший самолет со всеми его чудесами. Впрочем, это уже третий самолет. Дважды сменились машины и сменились экипажи — в четырех тысячах километров от Москвы остался тот симпатичный летчик, который со своим «Аля-ля!» так подвел Игоря…
Они сидят некоторое время в зале ожидания. Игорь то и дело спрашивает маму, скоро ли они поедут в город, но мама только отмахивается рукой от его настойчивых расспросов. Папа как-то странно мелькает в зале — то у одного окошечка, то у другого, потом исчезает в каких-то дверях, потом опять бежит к окошечку.
— Мама, мама, мы на машине поедем?
— Да, да, — отвечает мама.
Тут папа подходит, размахивая голубыми билетами, и у мамы светлеет лицо.
— Все в порядке! — говорит папа и машет рукой носильщику. — В самую точку попали! — опять говорит папа. Еще бы полчасика, и ничего бы не вышло! Тютелька в тютельку!
Носильщик глядит на билеты, на чемоданы, вдруг быстро хватает их и бегом устремляется в те же двери, в которые только что вошли Вихровы. Мама Галя торопит Игоря и с некоторой настороженностью глядит на запыхавшегося папу, который дышит не очень хорошо — с сипами и всхлипами. Опять разволновался!
Дорожка. Самолет. Лесенка. Мягкие кресла. Лампочка над ними. Ревет левый мотор. Потом — правый. Бортмеханик задраивает дверь. Теперь ревут оба мотора. И ярко освещенный аэровокзал с огромной надписью «Москва» плывет в сторону, как отплывали аэровокзалы с другими надписями. А как же Кремль? А как же Мавзолей? А как же стереокино? Ну что же это такое?
— Игорек! — мягко говорит мама. — Папе надо добираться до места как можно быстрее, и так его дорога измучила. Пока ты спал, у папы уже был маленький приступ. Ты же сам слышал, что военный совет решил…
— «Военный совет, военный совет»! — говорит Игорь, и все расплывается в его глазах от горючих слез, которые брызжут, как у рыжего в цирке, целым фонтаном. — Это ты решила, а не военный совет. Ты! Ты!
Мама отворачивается от Игоря и совсем другим тоном говорит:
— Ну хорошо. Это решила я. И довольно об этом! — Она глядит на папу Диму и не может удержаться от упрека: — Разве можно давать ребенку необоснованные обещания?
Она что-то добавляет, беззвучно шевеля губами, только для папы Димы, который смотрит на нее с виноватым видом. Конечно, она говорит ему: «Пе-да-гог!» Когда мама Галя так произносит это слово, оно перестает казаться Игорю хорошим словом…
И тут самолет куда-то начинает бросать. У Игоря замирает под ложечкой. Папа широко разевает рот — он всегда знает, что надо делать. Мама бледнеет — ей становится нехорошо. А самолет все заваливается в какие-то ухабы и колдобины, и конца этому не видно. Ф-фу, какая гадость!
— Ну и болтанка! — говорит папа, который все знает. Он успокоительно добавляет: — Тут господствующие ветры — с моря, а мы летим против ветра. До самого места будет мотать!
Мама сердито глядит на него, страдальчески морщится и говорит:
— Спасибо за справку! Теперь мне, конечно, стало легче!..
Опять и опять… Неужели же нельзя обойтись без этого?
Восходит солнце, такое же, как и везде, но оно освещает непривычную местность. Вместо деревень, в которых дома жмутся друг к другу, как заблудившиеся дети, дома тут, по два, по три, стоят друг от друга на отдалении. Между ними белые тропки, и рощи, рощи — впереди и позади, справа и слева… А между рощами открывают свои голубые глаза озера, озера, озера. Разноцветные поля, совсем небольшие. И так на всем пространстве, куда хватает глаз.
— Хутора! — оживленно говорит папа Дима, с интересом разглядывая дома с высокими крышами, крытыми черепицей, каменные коровники и конюшни, стриженые деревья возле строений и стога сена с железными крышами. — Ладно живут! — добавляет он одобрительно.
Зеленая земля расстилается внизу, освещенная радушным солнцем. Березовые рощи видны всюду. Березка вторгается в гущу сосен и елей. А вот голубая ель. Ах, какая красавица! Леса и озера. Леса и леса. Озера и озера!
— Ну вот, Игорешка, и прилетели мы в незнаемые края! — говорит неожиданно папа Дима, отрываясь от окна.
— Как, уже?
Игорь опять приникает к окну…
Синим крылом встает за окном море. Берег ясно виден — изумрудная зелень сосен, подступающих к самому краю суши, ярко-желтый, какой-то радостный, солнечный песок, затем белая кайма пены. А дальше ничего не видно, кроме бесконечной глади этой воды, которая становится тем светлее, чем более отдаляется от берега, а там, на горизонте, сливается с небом такого же цвета и словно вливается в это высокое жаркое небо…
Море!
Кто-то высокий, с кирпично-красным, загорелым лицом, говорит:
— Солнечный берег.
— Солнечный берег? — спрашивает папа у кирпично-красного человека, не понимая, к чему это относится.
Кирпично-красный охотно отзывается, говоря с каким-то приятным, не сразу уловимым акцентом.
— Рижское взморье — так называют берега Рижского залива вблизи города — разделяется устьем Даугавы на две части. Левая называется Дзинтаркрастс — Янтарный берег, а правая — Саулкрастс — Солнечный берег…
— Поэтично! — восклицает папа, готовый пуститься в новые расспросы.
Но мама в этот момент легонько кладет руку на его плечо. «Ну что ты пристал к человеку!» — понимает папа это прикосновение и замолкает.
Но кирпично-красный человек, летящий с юга, судя по ярлыку на его чемодане с надписью «Адлер», сам говорит:
— У нас тут хорошо! Лучше, чем где бы то ни было… Каждый раз, когда я возвращаюсь откуда-нибудь, я даю себе слово никуда больше не ездить. Ну, чего еще надо — море, сосны! Так нет же, все хочется побольше увидеть, прежде чем отправишься в последнее путешествие! — И он раскатисто смеется. — Вы к нам впервые? — осведомляется он…
Солнечный берег!
Слова эти поражают внимание Игоря, и он одними губами произносит: «Сол-неч-ный бе-рег». Вот это да!
И вдруг вместо моря под крылом оказывается город с высокими башнями. Башен множество. Они отовсюду тянутся ввысь, к небу. Город проплывает под самым крылом. Кажется, можно дотянуться рукою до шпилей с разными флюгерками, на которых изображено что-то такое, чего Игорь еще ни разу в жизни не видел.
И вот перед самыми глазами Игоря вдруг оказывается Золотой Петушок — он сидит на конце длиннейшего шпиля высоченной башни, у него длинный изогнутый хвост. Голова его поднята вверх и увенчана гребешком, словно короной, рот его закрыт — Золотой Петушок что-то кричит, и, верно, только из-за шума моторов не слышно его голоса. Глядите, там еще один! И еще!
У Игоря захватывает дыхание от пришедшей в голову мысли. Он выпаливает одним духом, не оглядываясь на отца, но дергая его за рукав:
— Папа! Папа! Это тот самый петушок, который кричит: «Кири́-куку́! Царствуй, лежа на боку!» Да? Мам… Папа! Да?
— Тот самый! — смеется отец, и сам с детским любопытством рассматривает город внизу.
— Папа! А что это за город?
Отец задумывается, но только на одно мгновение:
— Это… Город… Золотого Петушка!
— Да разве такие бывают, папа?
Вместо ответа отец показывает пальцем на удаляющихся от самолета петушков, которые теперь, когда самолет снижается, поднимаются все выше в небо и тускло поблескивают в потоках солнечного света, заливающих Город Золотого Петушка.
Город Золотого Петушка
1
Город Золотого Петушка притягивает к себе взоры Игоря.
Он раскинулся на широкой реке. По реке снуют мелкие суда, катера, шлюпки. Над рекой висят мосты: железнодорожный — на огромных гранитных быках, понтонный — на металлических, словно подводные лодки, поплавках, наконец, деревянный — на деревянных быках. А за мостами дымятся, смирно стоя у причалов — папа Дима называет их пирсами, — корабли: один, другой, пятый. Под разными флагами, они приютились у каменных стенок и только окутываются белым паром, видимо устав от многодневных плаваний по морям. Возле них высятся, выделяясь на светлом небе черными пиками, огромные портальные краны. То и дело вынимают они из железных брюхатых трюмов какие-то грузы. Кипы их тянутся вверх, переносятся по воздуху и скрываются из глаз, куда-то опускаясь… Где-то дальше порта лежит залив, над которым пролетал самолет.
От залива тянет прохладою — легкий, приятный ветерок все время дует оттуда. «Бриз!» — говорит папа Дима, который все знает. «Какой противный!» — говорит мама Галя, которая не любит ветра. «Соленый ветерок!» — говорит Игорь. Ведь если есть море, то ветер обязательно должен быть соленым, не правда ли?.. А за рекою — город. Игорь никогда не видел столько шпилей. Высокие шатры тянущихся вверх зданий увенчиваются этими шпилями, на шпилях — петушки, кресты, флажки.
Да, это действительно незнаемые края! Хотя родной город Игоря тоже стоит на реке, а река пошире этой, город Игоря совсем не похож на Город Золотого Петушка. И дома выглядят по-другому, и гранитные набережные придают городу какой-то особенно важный вид, точно опоясался он каменным этим поясом, собираясь в богатырский поход. И что это такое? Настоящая крепостная стена вдруг попадается на глаза Игорю, а вот и крепостная башня с бойницами, зубцами наверху! До сих пор Игорь видел такие только на картинках…
Он уже знает, что город носит название совсем не такое сказочное, какое придумал ему папа Дима: он прочел надпись на аэровокзале — «Рига», но этот город навсегда останется для него Городом Золотого Петушка — сказочной столицей незнаемых краев.
Вот лежат они перед ним, эти незнаемые края, которые надо узнать!
Игорь слышит незнакомую речь, на глаза его попадаются надписи на незнакомом языке, он видит дома, совсем не такие, какие были в его родном городе. Машина мчится куда-то в сторону от города на реке, но Игорь даже не успевает обидеться на это, столько вокруг интересного. Машина останавливается у перекрестка, и Игорь тотчас же впивается глазами в прохожих — по улице идут совсем удивительные люди: на головах у них крохотные круглые шапочки, короткие куртки усеяны медными пуговками в два ряда и подхвачены широченными поясами с огромными медными пряжками. В руках у них свертки проволоки, а на поясах прикреплены какие-то большие медные шары с шипами, такие видел Игорь на картинках, где изображались кистени и шестоперы — оружие давних, минувших времен. Люди смеются, сверкают белки их глаз, и белые зубы так ярко выделяются на черных лицах.
— Папа, смотри? Кто это? — спрашивает Игорь отца.
Отец с любопытством глядит на этих людей. Вопрос Игоря застает его врасплох. Он что-то мычит, собираясь с мыслями. Ого! — папа Дима медлит с ответом.
— Не могу сказать, Игорек, — отвечает он с чувством неловкости.
Шофер оборачивается к ним и говорит с усмешкой, странно растягивая слова:
— Это трубо-о-чисты!
Конечно, трубочист — не главное лицо в городе, и эти двое только подчеркивают новизну всего происходящего. Игорь, рискуя свернуть себе шею, долго глядит на трубочистов, а машина летит дальше и дальше…
Впереди серая лента шоссе, которое так и стелется под колеса автомобиля. Зеленые поля — справа и слева. Аккуратные дома с высокими крышами, крытые шифером и черепицей. На дороге то и дело встречаются велосипедисты — и ребята и взрослые, и мужчины и женщины; вот какая-то пожилая женщина, вытянувшись на сиденье, катит по своим делам, сзади, на багажнике, стоит бидон. А вот старик с бородой, развевающейся по ветру, лихо сучит ногами. Игорь с некоторым смущением глядит на старика… Зеленые липки проносятся мимо, шумя густой листвой, — они совсем молодые липки, у них еще нет силы отказаться от поддержки тех сухих палок, что поставлены рядом.
После встречи с трубочистами, когда обнаружилась неосведомленность папы Димы, шофер чувствует обязанность быть любезным хозяином. Довольно далеко отъехав, он вдруг говорит:
— Встреча с трубочистом приносит счастье! Так у нас думают, — и заметно веселеет.
Продолговатый холм подходит вплотную к дороге. Он оканчивается стеной, сложенной из красного гранита. Вдоль стены — ступеньки, идущие вверх, к каменной чаще на гребне стены. На торце ее — морда льва и надпись. Шофер говорит, кивая на стену:
— Здесь в тысяча девятьсот восемнадцатом году латыши остановили немцев. Стояли, как камень. Дрались, как львы! За много тут было убито людей, за много.
Оказывается, у Города Золотого Петушка есть история совсем не сказочная. В ту же секунду лев скрывается за поворотом, но Игорю долго видятся его яростные глаза и грозные зубы. Дрались, как львы!
Несется машина. Шуршат шины. Бьет ветерок в лицо. Мелькают липы. И вдруг у дороги встает аркада. Вокруг нее цветы, цветы, цветы… Любезные скамейки радушно предлагают проезжим: «Куда же вы торопитесь? Садитесь, отдохните! Довольно вам дышать бензиновым перегаром, подышите лучше этим воздухом!» Ах, почему бы и в самом деле не остановиться здесь? — глядите, как хорошо! Но машина мчится мимо цветника…
— Благословенный уголок! — говорит папа Дима, опечаленный тем, что у него нет времени посидеть здесь, у аркады, обвитой диким виноградом.
Опять река. Опять мост. Опять шоссе, на этот раз пролегающее в сосновом лесу.
— Корабельная роща! — говорит папа Дима, жадно разглядывая эти высоченные сосны, подножия которых покрыты мхом и чистой веселой травкой.
Но вот через просветы в роще начинают мелькать строения, на тропинках попадаются люди. Милиционер — весь в белом — провожает машину внимательным взглядом, и шофер особенно старательно делает поворот.
— С ними свяжись! — говорит он, явно ища сочувствия у Вихровых…
Дома, газоны, заборы, за заборами — деревья, деревья, деревья. Машины со свистом проносятся мимо, навстречу. А за нашей — вытянулась целая процессия всяких автомобилей, от куцего «Москвича», которому никак не удается выскочить вперед, хотя он делает несколько безуспешных попыток, до огромного рейсового автобуса.
…Точно наполеоновская гвардия в высоченных медвежьих шапках, высятся у дороги громадные липы — таких и папа Дима и мама Галя никогда в жизни не видели! — надо задирать вверх голову, чтобы увидеть их вершины. Сколько им лет? Кто знает! Что они видели на своем веку? Наверно, много! Да разве расскажут они… Но посажены они рукой человека — смотри, какой ровной линией они держатся, как сохраняют свой горделивый строй!
Под этими липами Вихровым жить, пока папа Дима не одолеет свою надоевшую болезнь.
2
Давайте разберемся в том, что произошло.
Куда приехал Игорь с папой Димой и мамой Галей? Дело, видите ли, в том, что с болезнью папы Димы врачи дома уже ничего поделать не могли. И сколько они его ни лечили, он только выздоравливал на некоторое время, а потом заболевал опять. Бывают же такие противные болезни! И тогда профессор, который был у папы Димы, сказал и папе Диме, и Николаю Михайловичу: «Друзья! Довольно друг друга обманывать. Все наши усилия — паллиати́в!» Он сказал это таким же тоном, каким папа говорил свое знаменитое слово «ерунда». Очевидно, паллиатив — это тоже ерунда, с каким-то оттенком, в котором очень трудно разобраться. «Нужны решительные меры! — сказал профессор. — Давайте попробуем переменить климат нашему больному, хотя бы на одно лето. Иногда это дает поразительный эффект!» И Николай Михайлович, после долгих и очень трудных хлопот, добился того, что Вихрову дали путевку вместе с семьей в какой-то не то санаторий, не то пансионат, где можно было жить все лето с мамой Галей, которая боялась отпустить его одного в такое далекое путешествие, и с Игорем, которого не с кем было оставить дома. Вот почему Вихровы отважились на свой вояж — с одного конца Советского Союза на другой. И вот почему папа Дима то и дело бормотал себе под нос: «Ах да Колька-молодец!» А Колька — это и был Николай Михайлович, давний друг Вихрова.
Ну, вот теперь все понятно, кажется.
А те высоченные липы росли возле дома, где пришлось жить Вихровым.
И вот первая ночь на новом месте, где мы вылечим папу Диму. А мы вылечим его — это я вам обещаю! Уж если папа Дима сейчас дышит, как новорожденный младенец, не чувствуя никаких болей, это уже что-нибудь да значит, не правда ли? А он дышит именно так.
Блаженно заложив руки за голову и вытянувшись с наслаждением во весь рост — этого с ним давно не бывало! — он лежит на постели и слушает что-то.
— Ты что? — с беспокойством спрашивает мама, не зная, как отнестись к тому, что папа Дима молчит и молчит.
— Я слушаю, Галенька! — отвечает папа.
— Что же ты слушаешь? — вновь спрашивает мама.
— Тишину! — говорит папа непонятно.
— Фантазии! — говорит мама и, уютно сунув руку под голову, тотчас же засыпает. Кажется, ее вахта окончилась…
А Игорь, притихнув, как мышонок, долго не может уснуть.
Неясный, спокойный, ровный шум несется откуда-то, не стихая ни на минуту. Он слышится непрерывно, но в нем то ли слышатся, то ли угадываются какие-то накаты. Ах, какой это хороший шум.
— Папа, это что? — спрашивает Игорь шепотом.
Папа тотчас же отзывается таким же шепотом:
— Это море, Игорешка! Спи, а то нам обоим от мамы попадет!
— А какое оно?
— Завтра увидишь.
— А оно большое?
Папа, немного помолчав, неожиданно отвечает:
— Большое! Это тебе не аля-ля! — и смеется в подушку.
Это слово напоминает Игорю летчика, самолет и все их коротко-долгое путешествие. И вот вновь видит он, как текут облака бесконечною чередою под самолетом и накатывают друг на друга с ровным шумом. А-а! Это облака трутся друг о друга, но Игоря уже не беспокоит это. Он садится за штурвал, задергивает все занавески и говорит: «Надо потренироваться!» — и летит слепым полетом до тех пор, пока не пробивает все на свете облака…
Пробив облака, он зажмуривается от яркого света, который бьет ему в глаза. Чуть отодвинувшись, он прячет глаза в тень и широко открывает их. Фу ты! Какое большое окно! Да мы уже не в самолете! А в окно видна яркая-яркая зеленая листва. А на листках — роса, такая красивая, такая радужная, прильнула и не шелохнется. А в открытое окно, как и ночью, слышится тот же немолчный шум…
Игорь поднимается с подушки.
Папа Дима и мама Галя спят. Глубоко, крепко, со вкусом.
В распахнутое окно льется прохладный живительный воздух. Лучик солнца, разбудивший Игоря, крадется по полу, к маме Гале и шепчет потихоньку: «А вот я тебя сейчас разбужу, засоня!» И ему не жалко будить маму, разоспавшуюся маму Галю, у которой, словно у девочки, красная заспанная щека и волосы рассыпались по подушке в беспорядке.
Еще очень рано. Об этом говорит какая-то пичуга, беспечно севшая у самого окна на веточку, почти не стронув ее с места. Приложив крохотный клювик к одной росинке, пичуга выпивает ее и говорит: «Чивик-чиви!», что, вероятно, обозначает на птичьем языке: «Очень вкусно!» Игорь опять хочет лечь. Но в ту же секунду застывает в изумлении с открытым ртом…
Внимание его привлекает какой-то шум — шуршащий, хрустящий, щелкающий. Игорь оборачивается к окну.
Вчера папа Дима бросил на окно память о Дальнем Востоке — большую, матерую кедровую шишку, купленную им в каком-то сибирском аэропорте неизвестно зачем. Шуршит, хрустит, пощелкивает сейчас именно эта шишка! Собственно, не шишка, а… Игорь боится перевести дыхание, чтобы не спугнуть то, что представилось его взору — на самом подоконнике сидит рыжая белочка и грызет вихровскую шишку.
Весело поглядывая на Игоря, она шелушит чешую шишки, вытаскивает орешки, ловко разгрызает их и с явным удовольствием ест неожиданный гостинец. Зубки ее сверкают, лапки в непрестанном движении. Летят в сторону чешуйки и скорлупа. Защечные мешочки белки набиты до отказа, она немало потрудилась над шишкой, и мордочка ее стала совсем круглой, оттого что щеки оттопырены. На мгновение белочка настораживается, заметив движение Игоря, несколько раз мигает своими маленькими, черненькими, словно бусинки, глазками и спрашивает: «Ты меня не обидишь? Не обидишь? Не обижай, пожалуйста! Шишка такая вкусная!»
Сон это или не сон?
Игорь тянется с постели к окну. Белочка недовольно фукает: «Ну что, тебе жалко, да? Фу, какой нехороший!» Она отступает назад, распушив свой широкий хвост и шевеля коготками передних лапок, которые она держит на весу. Но вслед за этим она вдруг кидается опять к шишке, хватает ее своими крепкими зубами и — прямо из окна! — прыгает на ветку дерева. Роса цветным дождем проливается с листьев. Белка все выше и выше взлетает на дерево и исчезает из виду. Если бы не скорлупа на окне, Игорь не поверил бы, что только сейчас рыжая белочка угощалась на окне его кедровой шишкой и что она — вот воришка! — утащила дальневосточный гостинец с собой, в свое гнездо…
В одних трусах Игорь вскакивает на подоконник вслед за белкой. Глядит настороженно на родителей — ах, как они спят! — и прыгает в окно.
3
А за окном — приволье, простор, красота неописуемая…
Недвижно стоят невиданной высоты черемухи. Жасмин распространяет вокруг нежнейший свой аромат. Липы — те липы, которые так поразили папу Диму и маму Галю, — неподкупной стражей выстроились у самого ажурного заборчика, отделяющего сад от дороги, по которой с мягким шумом уже пролетают куда-то машины. Вокруг тихо, удивительно тихо — ни малейшего дуновения ветерка. Застыла листва дерев. Только время от времени нарядный клен, словно разминаясь, шевелит то одним, то другим своим широкопалым листом и вновь замирает, подчиняясь этой торжественной утренней тишине, еще не взбаламученной людским говором… Лужайка, поросшая ласковой травкой, расстилается прямо перед окном, Игорь бухается в нее, в росяную прохладу — у-ух!
И тотчас же он видит: по влажной траве, разбрызгивая росу по сторонам, стараясь не замочить шерстку и высоко подпрыгивая, по лужайке мчатся белочки — одна, другая, третья! — это Игорь спугнул их своим появлением. Они играли тут, гоняясь друг за другом. А сейчас — удирают без оглядки. Точно живые огоньки, взметываются они из травы, расстилая по воздуху свои распушенные хвосты, и тогда видны их беленькие брюшки. На мгновение падают они в траву, Игорь видит их рыжие спинки. А потом опять, словно языки пламени из разметанного костра, белки взлетают над травой. За ними остается зеленая тропка сбитой росы.
Охотничий азарт охватывает Игоря.
Ничего не видя перед собой, кроме белок, спасающихся бегством, он кидается вдогонку.
Белочки вихрем взлетают на липы. Теперь они в безопасности. Теперь уже они не столько убегают от Игоря, сколько продолжают свою игру — друг за другом, друг за другом, то вверх, то вниз. Они бегают вокруг стволов, бегут по веткам, перепрыгивают с одной на другую, повисая в воздухе, на высоте, которая их совсем не пугает. Ах, как они ловко бегают по деревьям, вот бы Игорю так!..
Игорь ищет глазами вокруг, что бы такое взять в руки? Он видит небольшой цветничок — левкои, гвоздика, анютины глазки растут на клумбе, обложенной аккуратненькими круглыми плитками. Вот это годится! Игорь хватает одну плитку, примеряется к ней и прицеливается — вот только белочка, одна из этих рыжих разбойниц, покажется с этой стороны… Ну, скорей же!
Белочка показывается с этой стороны, но, когда Игорь заносит руку со своим метательным снарядом, белочка говорит ему укоризненно:
— Ну, что ты делаешь? Так нельзя! Зачем ты хочешь бить белочек? Что они тебе сделали, а?
Игорь невольно опускает руку — конечно, белочки ему ничего не сделали. Это как-то само собой получилось… И конечно, остановили его вовремя. Если бы белочка умела говорить по-человечески, она сказала бы то же самое, что Игорь услышал сейчас, конечно не от белочки. Он поворачивается.
Неподалеку от него стоит на тропинке, посыпанной желтым песком, подросток несколько старше Игоря. Светлые длинные волосы падают ему на глаза — голубые, с медленным пристальным взглядом, с вызовом глядящие на Игоря. Волосы мешают ему, но он не откидывает их. На нем рабочая куртка с чужого плеча, брюки далеко не новые, крепкие ботинки, тщательно починенные. В руках заступ с длинной ручкой и грабли, великоватые для него. Из кармана куртки, тяжело оттопыривая его, торчат большие садовые ножницы… На тропинке тут и там лежат сухие ветки, срезанные с деревьев. И Игорь понимает, что это работа мальчугана, который и в этот ранний-ранний час занят делом…
Игорь знает, что чужой мальчуган прав. Однако он не может так сразу признать свою неправоту. Он хмурит сердито брови, между тем как — скажем это прямо — ему вовсе не хочется сердиться: так хорошо вокруг и такое у Игоря на сердце хорошее ощущение. Но нельзя же каждому уступать. Недаром одно из тех пяти правил, о которых не раз говорил папа Дима, гласит: «Сильным не уступай!» И Игорь говорит независимо:
— А тебе что?
Незнакомец, однако, не принимает вызова. Он говорит спокойно:
— У нас белочек не бьют. Это не надо! — Он говорит, чуточку растягивая некоторые слова, не всегда правильно ставя ударения и очень мягко произнося шипящие. — И птиц тоже не надо бить — они полезные. И по траве не надо бегать. Есть дорожки. Ты пробежал, я пробежал, другой пробежал, и вот — нет травы, есть еще одна дорожка, правда?
Нет, на него нельзя сердиться. Он хороший, это ясно с первого взгляда. Игорь тоже хороший. Это только так случилось, нечаянно. Ведь это первая живая белочка, увиденная Игорем. Ну и вот… и ссориться и задираться ни к чему.
— Ты что здесь делаешь, — спрашивает Игорь, — тоже отдыхаешь?
— Нет. Я здешний! — отвечает мальчуган. — Я — Андрис. Мой отец здесь садовник. Я помогаю ему! — И Андрис кивает на свои инструменты.
Считая свою обязанность выполненной, Андрис отворачивается от Игоря и идет к деревьям по ту сторону дорожки. Тут жасмин вытянулся вверх отчаянно тонкими плетями, пробиваясь через сплошной шатер черемухи и клена. Многие побеги его засохли. Андрис вытаскивает из кармана ножницы, ловко срезает засохшие побеги.
Игорь не выдерживает и протягивает руку.
— Дай я попробую! — говорит он.
— Пожалуйста! — отвечает Андрис и добавляет: — Срезай только сухие. Если есть зеленый лист, срезай выше. Вот так! — и показывает.
Знаете, это очень приятно, когда ты занят делом. Игорь невольно вспоминает поникшую листву тополей, высаженных им в новом дворе, хорошо, если добрый Сема-кореец пожалеет их и станет поливать! А если нет, тогда как стыдно будет Игорю осенью среди других зеленых, привившихся тополей увидеть вот такие же засохшие палочки. И Игорь с остервенением отстригает отмершие стебли, точно эта операция может помочь его тополям там, на Дальнем Востоке…
— А у тебя хорошо получается, — говорит неожиданно Андрис. — У тебя глаз хороший. Тут такая путаница…
За это время Андрис сгреб все отрезанные сучья в одну кучку.
Солнце озарило всю лужайку, заметно пригревает. Андрис вытирает рукой лицо и говорит:
— Жаркий день сегодня будет. Пойдем искупаемся!
— Куда? — спрашивает Игорь.
— На море! Тут близко, за дюной. Пошли.
Игорь взглядывает на окно комнаты Вихровых. Там тихо, никто не шевелится… Вообще-то ему, конечно, попадет за эту прогулку без спроса. Но была не была!
— Пошли! — говорит он Андрису.
4
Они переваливают за дюну, поросшую соснами, между которыми ютятся ивняки, рябина и время от времени — березка.
И тотчас же перед ними открывается море.
Игорь даже останавливается на гребне дюны, пораженный тем, что увидел.
Прямо перед ним — пляж, широкая полоса желтого песка, уходящая направо и налево и пропадающая вдали. Слева по берегу тянутся сосны, сосны. Береговая полоса изогнута, как край ковша. И сосны становятся чем дальше от Игоря, тем ниже и ниже, и вот уже видны они узенькой, уже не зеленой, а синеватой полоской. И вот уже водная гладь открывает эту синюю полоску и словно поднимает ее вверх, как будто не берег становится тут невидимым из-за расстояния, а эта полоска растворяется в небе, впадая в него. Направо — сосны, сосны… Они так же голубеют, уходя в даль, но там, где виднеется правый край ковша, вдруг оказывается что-то яркое, поблескивающее в лучах солнца, и Игорь уже догадывается, что это высокий песчаный берег. А на бархатный песок приплеска накатывают и накатывают волны, одна за другой, одна за другой. Они набегают на берег из морского простора, рождаясь где-то там, за пределами видимости, в открытом море. Белые гребешки волн видны всюду, малые и большие. Они устремляются сердито к берегу, свершая свой извечный путь, набирая все большую силу, но в каком-то роковом месте вдруг переламываются, вскидывают, точно знамя, пенистый гребень и вслед за тем разбиваются на тысячи брызг и, утратив свою силу, окатывают берег и стекают обратно смирной водой, увлекающей за собой те же песчинки, которые они принесли только сейчас. Горизонт сливается с морем или море сливается с горизонтом: там, вдали, нельзя различить сейчас их границы, и на секунду Игорю кажется, что над ним не небо, а взметнувшаяся волна, готовая обрушиться где-то там, за его спиною, на землю…
Море…
Теперь видит Игорь, что неумолчный шум, который баюкал его ночью, делают эти волны. Каждая из них, может быть, и невелика, но их много — и вот повисает над землей этот гул, в который каждая капелька морской воды, что падает сейчас на берег, внесла свою долю…
А Андрис уже в море. У него нет времени на то, чтобы рассматривать свое родное море, ведь он вырос тут, и картина, так захватившая Игоря, знакома ему с тех пор, как отец — это было давным-давно, кажется, миллионы лет назад — привел его сюда и, несмотря на то что маленький Андрис отчаянно ревел и сучил ногами, окунул в эти волны…
Андрис уже в воде. Он кричит что-то Игорю и машет ему рукой: иди сюда, что ты застыл там, как истукан? Он перепрыгивает через подкатывающиеся волны и вдруг… Игорь в страхе задерживает дыхание — Андрис исчез из виду, его накрыла с головой волна! Пена закипает на этом месте и кидается на берег, а среди этой пены показывается черная точка. Это Андрис, пропустив над собой волну, выскакивает из воды и опять машет руками и кричит-кричит. Он разговаривает с волнами, стараясь перекричать их:
— А ну, давай еще! Давай! Давай! Ах-х! Ух! Как здорово! А вот и перепрыгну! Раз!
И Игорь, сам не зная как, — он летел бегом с самого верха дюны и даже не почувствовал, когда именно влетел в воду, — уже рядом с Андрисом. А ну, кто выше подпрыгнет?
Вместе с ребятами скачут и берег, и песок, и сосны, и какой-то флагшток, возвышающийся над соснами.
— Здравствуй, море! Вот ты какое! Ты мне очень нравишься, море! И ты, волна, мне тоже нравишься! Зачем ты пенишься и кипишь, почему ты хочешь сбить меня с ног? Тебе не удастся сделать этого! Почему? Очень просто: если ты не очень высока, я перепрыгну через тебя, вот так — раз, и готово! А если ты — ого, какая! — я просто нырну под тебя, как Андрис…
Несется яростная вода, сбивает с ног, тащит с собой тучи песка, которые секут тело, вырывает песок из-под ног, и он, струясь, уходит куда-то, не в силах противостоять волне. Ой, сколько ее, этой воды! Вот уже не хватает дыхания, и так хочется разинуть пошире рот и вздохнуть. И вот ослабевают удары воды, зеленая, ревущая, она оказывается впереди тебя, и ты подскакиваешь что есть силы, и дышишь во весь рот, и орешь во весь рот, и машешь руками сколько хочешь, и пляшешь, как индеец вокруг костра.
Море!
Но следующая волна коварнее этой. Пока Игорь скачет, радуясь своей ловкости и силе и тому, как крепки его ноги и как гибки его руки, она медленно вспухает где-то там, за мелью, подкатывает неслышно, словно стараясь не обнаружить себя. И в тот момент, когда Игорь, упоенный победой, поет что-то, волна встает перед ним, исполненная грозной силы, вскидывается вверх, бешено клокоча, и сбивает Игоря с ног и, как щепку швыряет его о самое дно, неожиданно разверзшееся под его ногами. Мутная вода наполняет его рот. Он глотает эту воду. Захлебывается, глохнет и слепнет — вода в носу, вода в ушах, вода в глазах. Ну-ну, это уже нечестно! Мы же не уговаривались с подножкой… Ой, как плохо!
Андрис хватает Игоря под мышки и ставит на ноги. Пока Игорь чихает и кашляет, выплевывая воду, которой он наглотался вдосталь, Андрис стоит перед ним и заслоняет собой от новых и новых волн, которые уже не кажутся Игорю безобидными. Перекрикивая рев прибоя, Андрис кричит Игорю в самое ухо:
— Море!
И предостерегающе поднимает палец, на одно плечо принимая удар очередной волны. Вслед за этим он толкает Игоря к берегу:
— Пошли! Тебя, наверно, уже ищут! Пошли!
Да. Конечно же, Игоря давно ищут. Ох-хо-хо!
Легкий ветерок обдувает тело. Он теплый, этот ветер. И Игорь сразу же обсыхает. Исчезает легкая дрожь, охватившая его, когда он вышел из прибоя, остается ощущение какой-то невесомости всего тела, — кажется, стоит только посильнее взмахнуть руками, и ты взлетишь в воздух с такой же легкостью, с какой летают чайки над твоей головой, издающие пронзительные крики. Вот одна пролетает над самой головой Игоря: он видит, как сложены под брюшком ее красные ножки, видит, как складывает она веером хвост, умеряя свой полет, видит ее черную голову, и видит, как, поравнявшись с ним, чайка окидывает его равнодушным взглядом: какое ей дело до мальчишек — чайки не трогают мальчишек, и мальчишки не трогают чаек.
Игорь с Андрисом опять поднимаются на дюну.
На тропинке встречает их высокий мужчина — ого, вот это рост! — сильный, крепкий, со светлыми волосами, зачесанными назад, с крупным добрым лицом и голубыми насмешливыми глазами, одетый в рабочий костюм; он поджидает их, глядя сверху вниз на то, как они карабкаются по песчаному взгорку. Андрис несколько смущенно говорит:
— Лабрит, тевс!
Игорь не понимает его слов. Но высокий мужчина неожиданно отвечает по-русски, и все становится понятным:
— Доброе утро, сынок! — говорит он. — А я гляжу, гляжу, куда это мой помощник исчез? Лаби тас нав, манс делс! — добавляет он с укоризной, немного нахмурясь.
«Ну, влетит Андрису по первое число!» — с огорчением думает Игорь, понимая, что они с Андрисом поступили не очень-то хорошо. Но, к его удивлению, Андрису вовсе не попадает по первое число. Отец вдруг спрашивает что-то, Андрис с готовностью отвечает и обращается к Игорю за подтверждением:
— Правда, вода хорошая?
Вода-то? Конечно, хорошая! Железно!
Ну, ясно: отец Андриса тоже собирается окунуться!
Он пропускает ребят мимо себя и уже на ходу принимается стаскивать рубашку. Что за дядька! — мускулистый, загорелый, просто богатырь… Оставшись в одних трусах, отец Андриса бежит к морю. Он перепрыгивает через низкую волну, оборачивается, хлопает ее вдогонку по пенному загривку, что-то кричит, а в следующий момент, взбрыкнув ногами, кидается под вторую волну, побольше, — ах, вот от кого научился этому Андрис! — и, вынырнув, плывет, попеременно выбрасывая вперед сильные руки.
5
Нечего и говорить о том, что Игорь получил от родителей, встревоженных его исчезновением, хорошую взбучку. Но мало ли бывает в жизни взбучек!
Гораздо интереснее оказалось то, что в этом доме отдыха было множество ребят, постарше или поменьше Игоря, и он тотчас же перезнакомился со всеми.
И тотчас же у него уже не стало времени ни на что, так много дел надо было сделать: огромная территория дома отдыха таила в себе неисчерпаемое количество наслаждений. Обыкновенные прятки превращались здесь в приключение — как же было найти спрятавшегося человека, если сотни деревьев скрывали его от взоров, если бугорки и пригорки, какие-то пади и лощинки надежно прятали его повсюду, если несколько домов самого разного вида услужливо заслоняли его своими углами, уступами, крылечками, колоннами, верандами!.. Это было не то совсем, что в старом дворе, где все места были изучены и надо было проявить бездну изобретательности, чтобы суметь укрыться от глаз того, кто жмурился… Незнаемые края казались сказочными, как будто нарочно выдуманными для ребят.
Впервые в жизни видел Игорь столько деревьев разом. Семипалый каштан растопыривал свои листья, словно собираясь что-то схватить, дуб с узорчатыми листьями стоял недвижно, гордо возвышаясь над каштаном, трепетала своей листвой осина, то тут, то там попадалась не виданная прежде Игорем туя с широконькой хвоей, словно вырезанной из толстой зеленой бумаги, и старые знакомые липы веселыми толпами стояли среди других деревьев… Жасмин, сирень, бузина, шиповник буйно росли всюду, тянулись вверх, к солнцу. Сосна с красными ветками взбиралась на все пригорки, и мощные корни ее тугой пружинной сеткой переплетали плодородный слой почвы, тонкой корочкой лежавшей поверх песчаных дюн, на которых росло все это зеленое великолепие…
Игорь посмотрел на кудрявый клен, возле которого стоял. Ах, вот тут бы спрятаться — и вовек не найдешь. И он тотчас же вскарабкался на дерево. Как было тут хорошо! Скрытый широкими листьями, он не виден никому, а сам прекрасно видел все, что происходило во дворе.
Ребята мелькали повсюду. А над Игорем шумел светло-зеленый шатер. Здесь было не жарко и не холодно — в самый раз. И в сени листвы, жившей своей жизнью, была какая-то таинственная сила. Шныряли в листве какие-то птички. По стволу ползла толстенная пестрая гусеница. На серый сучок сел серьезный дятел и, точно выполняя какое-то важное задание, стал долбить кору — боже, с какой силой он стучал клювом! Как у него голова выдерживает? А что, если стукнуться головой вот так же, как дятел? Ого! Кажется, это дело не пойдет… Игорь смущенно потрогал лоб — больно! Мелькнул над его головой пушистый хвост белочки, как молния пролетевшей по верхним веткам. А вот за ней другая несется как ветер. И третья! И все — по одной и той же ветке! Да это у них воздушная дорога. С этого клена они прыгают на соседний, а с того — дальше. И Игорь замирает не шевелясь. Странное состояние овладевает им, и он уже забывает, что залез сюда, прячась в игре. Он наблюдает из своего убежища за тем, что делается внизу.
Носятся ребята туда-сюда с криками, отчаянно машут руками.
Вот Краснокожая Наташка, как ее здесь прозвали. У нее кругленькое розовое лицо с белесыми ресничками и вытаращенными глазами. В ее рыжих волосенках огромный бант, который она то и дело поправляет, потому что бант не выдерживает ее резких движений и все время развязывается. Она одета в кофточку с короткими рукавчиками, в штаны с помочами навыпуск. Ее тонкие ручки все время размахивают, и быстрые ноги не дают ей сидеть на месте, все унося и унося ее куда-то… Вот Разрушительный Андрюшка — из кармана у него торчит рогатка. Он знает, что пользоваться ею здесь нельзя: из-за его охотничьей страсти и папа и мама его уже испытали серьезные неприятности. Резинка с рогатки снята, но великолепная вилка ее, над которой столько времени трудился Андрюшка, отшлифовав ее до зеркального блеска, торчит угрожающе, и он то и дело вынимает ее и примеряется, оттягивая воображаемую резинку до отказа и свистом изображая полет снаряда… Вот еще один Андрюшка, которого все зовут Носом, не потому, что бог наградил его приметным носом, как можно было ожидать по этому прозвищу, — просто он привез сюда свою кличку из Москвы, ведь у каждого из ребят там, дома, была своя жизнь, свои привязанности, свои друзья и недруги, которые готовы сделать решительно все, чтобы испортить жизнь человеку — например, приклеить кличку Нос неизвестно почему, тогда как этот Андрюшка, не в пример Андрюшке Разрушительному, очень славный парнишка, он так напоминает Игорю хорошего Мишку со старого двора! И вот еще одна Наташка — в отличие от Краснокожей она называется Толстой. И вот еще десятки таких же или немножко иных и так похожих друг на друга и таких несравнимых…
Все найдены, кроме Игоря. И он долго слышит свое имя, произносимое на все лады разными голосами. Ребята шныряют и вдалеке и совсем близко, заходят в дом, а найти его не могут. И постепенно вся разноголосая ватага их откатывается куда-то влево, в сторону, и затихает вдали. А Игорю и слезать не хочется, так приятно это сидение в тени, на этом удобном сучке. Хорошо бы тут устроить штаб! Вот здесь положить доски, вот так их прикрепить, здесь, повыше, приспособить наблюдательный пункт. А еще лучше — оборудовать тут хижину, в которой… Игорь мечтает, забыв о новых и старых друзьях… Голоса возвращают к действительности, эти голоса раздаются совсем близко — под ним:
— Не понимаю, куда он мог скрыться!
— А на берегу ты был?
— Был, но его там нет! Впрочем, конечно, в этой каше отдыхающих найти кого-нибудь — задача!
Под кленом — папа Дима и мама Галя. Вдруг они в два голоса принимаются кричать:
— Иго-орь! Игоре-ек!
— Паршивый мальчишка! — с досадой говорит мама.
В ту же секунду она со страхом отскакивает в сторону, услышав треск ветвей над головой, и Игорь сваливается родителям на голову в буквальном смысле этого слова — отец едва успевает увернуться от ободранных, голенастых ног сына.
— А вот он я! — говорит с торжеством Игорь.
Отец с возмущением осматривает Игоря и говорит:
— Тарзан — сын обезьяны!
Мама Галя сердито смотрит в сторону папы Димы:
— Благодарю за комплимент! Иного от вас не ожидала…
— Виноват. Это я так! — смущенно отвечает папа.
Тут оба они обрушиваются на Игоря с набором тех слов, которые находятся у всех родителей на самой ближней полочке, так что за ними и тянуться не надо, под рукой… Игорь замечает опасность и пытается улизнуть от ответственности. Он трогает рукой изрядно ободранные колени, из которых сочится жидкой струйкой кровь, и морщится. Отец тотчас же поднимает вверх один палец, второй по счету на руке, и говорит:
— Помни второй закон: не жаловаться! Поди в комнату, возьми йод и прижги. И никаких разговоров по этому поводу…
— Я не жалуюсь, — говорит Игорь с самой жалостливой миной, на которую он способен, и скрывается в комнате, избежав тех слов, что лежат на ближней полочке.
6
Дни тянутся за днями.
Впрочем, пожалуй, так нельзя сказать — они, скорее, мелькают один за другим. Странное свойство обнаруживают незнаемые края — дни в них словно сгорают в печи, как сгорает бумага: вот только что ты поднес ее к огню, и уже пылает она, и не успел мигнуть, как невесомые, испепеленные ее остатки уносятся куда-то, влекомые нагретым воздухом, и — нет ее.
Едва Игорь успевает встать с постели, едва войдет он во вкус тех дел, которые сменяют беспрестанно друг друга, как день уже окончен, и уже пылает закат, и, как пожар, багровым отсветом озарено все небо, и уже взрослые на берегу гадают по цвету облаков, какая погода будет завтра, и вот слышатся так надоевшие слова: «Игорь, пора спать!» — «Я сейчас!» — «Пора спать!» — «Ну мама, еще немного». — «Поговори с папой. Я не могу больше, как попугай, твердить одно и то же… Дима! Отправь сейчас же ребенка спать!» И — хочешь не хочешь — ленивыми, усталыми ногами приходится шагать к дому и укладываться в постель именно тогда, когда кажется, что вот сейчас и начнется самое главное, самое интересное, что вот сейчас-то и произойдет что-нибудь необычайное!
А как не быть необычайному в этих незнаемых краях?
Здесь все так не похоже на знакомые места. На каждом шагу возникает что-то, за чем стоит совсем другая жизнь, какие-то такие дела и дни, о которых Игорь и не мыслил прежде, а сейчас это вторгается в его голову настоятельно, властно, требуя внимания и поглощая все его время…
И, уже лежа в постели, Игорь продолжает перебирать в памяти события прошедшего дня и ясно, ощутимо все видит вновь, как будто пережитое повторяется опять, словно виденный прежде фильм.
Андрис не оставил Игоря. Как-то само собой получилось, что он после того утра, когда они впервые встретились и купались вместе, стал приходить сюда не только потому, что отец велел ему подровнять газон возле лип, или поправить осыпавшиеся или сдвинутые с места кафельные плитки клумб, или подрезать слишком низко висящие ветки там, где они мешали прохожим. Андрис по-прежнему делал это с охотой и с приятным сознанием того, что скоро он станет настоящим садовником, как нередко говорил ему отец, когда замечал, что Андрис устает или ленится… Закончив все, что надо было сделать, Андрис не уходил теперь со двора, а оставался с Игорем, которому приятно было, взяв из рук Андриса инструменты, и самому сделать что-то.
Игорь вспоминает вновь то, на что в продолжение дня натыкается его взгляд или на что обращает его внимание Андрис…
Ребята сбили клумбу у Охотничьего домика, и Андрис идет туда с видом занятым и недовольным. Дело не в том, что ему не хочется поправить эту клумбу, — Андрис не лентяй! — но он думает: почему ребята сделали это, разве им не приятно, когда клумба цела и красива? Ну что стоило пробежать чуть-чуть левее, а клумба была бы цела! Игорь собирает рассыпанный кафель, одновременно он глядит на Охотничий домик, и мысль его работает, работает… В этом домике есть огромный камин, как видно, приспособленный для того, чтобы в нем зажаривать целиком кабана или косулю. В этом домике сбоку есть необыкновенная полукруглая дверца, к которой ведут полукруглые ступеньки. А на фасаде, под самой крышей, прибиты рога сохатого; большие, ветвистые, они заставляют думать о тех временах, когда баронская охота мчалась здесь, и улюлюкали доезжачие, и, высунув красные длинные языки, собаки неслись за загнанным зверем, и всадники — в высоких шляпах с петушиным пером! — соскакивали с коней и шли на него с ружьем в руках или с охотничьим кинжалом. Лай собак, рев зверя, выстрел!.. Картина рисуется Игорю очень ясно…
Но Андрис тихо смеется, глядя на Игоря веселыми голубыми глазами.
— Ты смешной! — говорит он Игорю. — Этот домик, мне отец рассказывал, выстроен совсем недавно, когда у нас уже не было никаких баронов. Потом, здесь давно заповедник, охотиться нельзя…
— А камин?
— Ну что камин? Сидели себе господа на мягких креслах у этого камина, попивали себе винцо да толковали о делах — что купить и что продать.
— А рога?
— Ты думаешь, этого лося убил сам хозяин Охотничьего домика?
— А кто же? Я, что ли?
Андрис опять смеется. У него очень хорошая усмешка — спокойная, совсем необидная. Где видел Игорь такую усмешку?.. Андрис говорит:
— Конечно, не ты. Но и не хозяин Охотничьего домика. Он был коммерсант, и если он кого-нибудь и убивал, то не лосей, а своих конкурентов. А Охотничий домик, и камин, и рога для того, чтобы все видели, какой хозяин аристократ и какой у него хороший вкус. Так говорит отец! — Андрис улыбается опять, но тон его уже не дает Игорю возможности добавить что-либо к этому разговору. Уж если отец Андриса сказал!..
Ах, вот где видел Игорь эту усмешку — у отца Андриса, когда тот подмигнул ребятам там, на берегу, в первый день. Игорь невольно говорит:
— Знаешь, Андрис, ты — сын своего отца!
Андрис солидно отвечает:
— Каждый — сын своего отца!
И они идут дальше…
Вот Рыбачий домик на самом берегу, лишь отделенный от пляжа деревянной загородкой. Тут крохотные две комнатушки вмещают всего лишь кровать, да стол, да игрушечно-маленькую кухню, но прямо за порогом — море! Просторное, безбрежное, бурное или притихшее. И при взгляде на него тотчас же исчезает ощущение тесноты этих комнатушек, и в этом домике ты чувствуешь себя невольно обитателем не нескольких квадратных метров, а обитателем огромного мира… Здесь хранятся садовые инструменты. Если отдыхающих будет очень много, они займут и этот забавный домик, а пока это база Каулсов, отца и сына — Яниса и Андриса. Старший Каулс сидит на пороге домика. Ему тесно, такому большому, на маленьких ступеньках, но он совсем не чувствует их тесноты — большое, сильное тело послушно Янису Каулсу: хочется посидеть на ступеньках, и хорошо, сиди! Короткая трубка в его руках чуть дымится. Голубые глаза устремлены на море. На берегу этого моря прошла вся жизнь старшего Каулса. Кто знает, какие мысли теснятся в его голове в этот момент! Он мельком взглядывает на ребят и едва заметно кивает головой. Так же он смотрит на сына, когда тот ставит заступ, грабли и лопату в уголок.
Андрис говорит:
— Я все сделал, отец!
— Ну, тад лабс ир! — отвечает отец и пускает прозрачный дымок в сторону.
Они долго молчат.
С берега доносится шум. Плещутся волны и лижут прибрежный песок. В воде с криком и веселым смехом плескаются купальщики. Гоняются друг за другом ребята. Кто-то играет в серсо — летают в голубом воздухе ивовые кольца и нанизываются на длинные тонкие прутья с перекладиной, похожие на рапиры. Из-за дюны, от станции железной дороги, доносятся свистки электрички. Где-то лает собака…
Далеко в море виднеются рыбацкие моторные лайбы. Если хорошо прислушаться — услышишь слабый-слабый звук их моторов. И вдруг воздух сотрясается от грохота. Раз… Другой… Третий… И в чистом небе, далеко за лайбами, вспыхивают белые облачка, а сбоку, откуда-то с этого же прозрачного неба, доносится рев реактивного самолета. Игорь вопросительно глядит на Каулса.
— Ученик! — говорит тот, не вынимая трубки изо рта. — Балтфлот…
Он поднимает вверх глаза и следит за то появляющимися, то исчезающими следами разрывов зениток над морем, за длинной белой дымовой контрольной полосой, которую вдруг оставляет за собой невидный в небе самолет… Игорю становится несколько неуютно… Они думают об одном и том же с отцом Андриса. Забыв о потухшей трубке, Каулс вдруг говорит:
— Когда в воздухе наши самолеты — это хорошо!
Невольно в памяти Игоря всплывают слова: «Зашел с хвоста или с брюха, дал очередь и — порядок!»
Андрис неожиданно говорит:
— Игорь сказал, что я сын своего отца!
Усмехаясь, Каулс глядит на Игоря и отвечает:
— Каждый сын — сын своего отца!
И вдруг как-то глубоко задумывается, совсем забыв о ребятах, нахмурив брови. Лицо его тотчас же становится как-то старее. Андрис тихонько трогает Игоря за рукав и кивает в сторону — пошли! Когда Рыбачий домик скрывается за деревьями, он говорит Игорю:
— Отец мой был в Советской Армии. Попал в окружение. Был у немцев в концлагере. Бежал. Партизанил…
— Как интересно! — невольно говорит Игорь.
— Интересно? — спрашивает Андрис с каким-то совсем новым выражением лица. — Интересно? Не знаю… Иногда он, вот как сейчас, замолчит — и все, будто его и нет тут! «Интересно»…
Они идут молча. Вдруг Андрис говорит:
— У него ни одного целого ребра нет.
Это — об отце.
— Почему?
Андрис молчит.
Игорь краснеет. Что за дурацкий вопрос он задал! И тотчас же вспоминает хорошую усмешку Каулса. Наверно, за этой усмешкой кроется многое. А его большие, добрые руки сильного человека — всегда ли они держали заступ и грабли? И Игорь видит в них гранату, автомат, винтовку, видит эти руки, туго перехваченные веревкой, врезающейся в тело.
…Вот Белый домик. В этом доме есть громадное, во всю стену, окно, сделанное так, что, когда смотришь в него, сад за ним кажется прекрасной картиной, искусно передающей живую прелесть природы. Ощущение это настолько сильно, что глаз не сразу замечает движение в этой картине — как от ветра колышется листва на деревьях, как нежданно на дорожке вдруг появляются люди.
…Вот Шведский домик! С какой стороны ни посмотришь на него, он отовсюду кажется другим: то одноэтажным, то двухэтажным, то трехэтажным — так ловко расположен он на пригорках. Все в нем необычно — и перила, сложенные из красного кирпича, и угловые окна, и столбы, затканные диким виноградом, и ниша в стене, про которую Андрис говорит, что в ней раньше стояла дева Мария… А кто такая дева Мария?
И Андрис опять смеется и говорит:
— Ты не поймешь.
— Почему же я не пойму?
— Ты не учил закон божий…
— Какой, какой? Ах, это про Моисея и Христа!.. Так ведь закон божий был еще до революции, когда нас с тобой и в помине не было! — Игорь высоко поднимает брови и морщит лоб.
— У нас совсем еще недавно в школах учили закон божий! — говорит Андрис. — Мы — молодая советская республика. А потом пришли советские танки. Потом стала Советская власть.
Ох, как все это непонятно! Разве может быть, что Советская власть «стала недавно»? Ведь, сколько помнит себя Игорь, он всегда жил при Советской власти…
— И при фашистах тоже учили закон божий! — добавляет Андрис.
— А ты видел?
— Что?
— Ну, фашистов…
Андрис уклоняется от ответа. Он говорит:
— Они же всюду тут хозяйничали… Вот в том доме, где вы сейчас живете, отдыхали гитлеровские офицеры, они часто к хозяину этого дома ходили в гости. У него сын служил в войсках эсэс… Потом он вместе с немцами убежал, когда Красная Армия освободила Ригу…
Столько новостей, что сразу всего и не поймешь как следует. Тут расхаживали гитлеровцы. Отец Андриса был в плену. Значит, все здесь было по-другому, и здесь, на мирном Янтарном берегу, шла жестокая, упорная борьба за Советскую власть.
И все, что слышал Игорь за день, в сумеречный час, когда медленно погасает вечерняя заря, чтобы через два часа смениться зарей утренней, представляется ему особенно ярким, выпуклым, живым, словно Игорь сам все это видел. Глаза его закрываются, но он ясно видит все это. Как это может быть, а?
«Здесь гитлеровские офицеры отдыхали!» — говорит Андрис. И Игорь вздрагивает — может быть, и на этой кровати, на которой он лежит сейчас, раскинув ноги и разметав руки по сторонам, лежал какой-нибудь палач? А где-то там, за окном, в тени деревьев, по которым пролегает воздушная беличья дорога и которые шумят сейчас и ровно, и глухо, и многозначительно, таились народные мстители. И вот уже Игорь ясно видит — там стоит отец Андриса, а с ним еще какие-то люди. Они сжимают в руках гранаты. Отец Андриса почему-то без рубашки (как там, на берегу моря) — мускулистый, загорелый, — подходит к окну и молниеносным рывком бросает гранату в окно. Ужас овладевает Игорем, он хочет крикнуть: «Товарищи! Здесь же я!» И тотчас же другая мысль осеняет его: «Я не дам палачам уйти от расплаты!» И он крепко сжимает рот. И вот — огонь, дым, грохот, разрыв гранаты!.. Игорь мечется на постели, порывается куда-то бежать и кричит что-то. Он чуть не падает на пол.
Знакомая, душистая, теплая ладонь гладит его по голове, успокаивая. Мама Галя, уставшая от длительной прогулки, которую папа Дима все растягивал и растягивал, подходит к Игорю.
— Заигрался! — говорит она. — И во сне все то же!
— Ну как же — уйма впечатлений! — полусонным голосом отзывается отец, мостясь на кровати поудобнее. — Тут ведь история на каждом шагу. Ливонцы, тевтоны… И Петр Первый, и красные латышские стрелки… Здесь…
Мама Галя закрывает ему рот рукой.
— Здесь все слушатели уснули, дорогой товарищ! — говорит она, стаскивая с себя одежду и с наслаждением растягиваясь на прохладной постели. Она сдерживает зевок: — И лекция не состоялась… До завтра, папа Дима!
— До завтра! — отвечает отец, гася в себе желание присесть на мамину кровать и подержать ее руку в своей, как любит он это делать.
7
И вот оно — завтра… Которое уже?
Андрис осторожно становится на камни и заглядывает в окно к Игорю. Он дружелюбно рассматривает маленького Вихрова, который спит, открыв рот и посапывая довольно громко. Андрису даже не хочется будить приятеля, и он медлит…
Андрису немножко смешной кажется та жадность, с которой новый друг его накидывается на все новости. Андрис чувствует себя щедрым и чуточку благодарным Игорю за его неустанные расспросы. Оказывается, он, Андрис, много знает и может многое рассказать! Это очень приятное чувство, не правда ли?.. Найдя в Игоре чуткого слушателя, Андрис и сам по-новому начинает относиться ко всему тому, что он видел и о чем слышал и что до сих пор было само собой разумеющимся. О том, что гитлеровцы бывали в этом доме, известно решительно всем — и рыжему Петериту, и драчуну Янису, и рыболову Езупу с большой вихрастой головой, всем знакомым мальчишкам с улицы Базницас, — и ничего примечательного в этом факте, кажется, не осталось. Но вот Игорь расспрашивает и расспрашивает его обо всем, и Андрис вдруг с особой силой ощущает уже забытые чувства, вспоминает рассказы взрослых, и сами по себе приходят к нему какие-то такие слова, каких прежде он не знал и не говорил.
…У отца к непогоде ноют сломанные и сросшиеся кости, но он не стонет, даже если очень больно, он только скрипит во сне зубами. «Почему ты скрипишь зубами, отец?» — спрашивает его Андрис. «Гитлеровцы выучили меня этому!» — отвечает отец со своей постоянной улыбкой, и непонятно, шутит он или говорит всерьез. Он не раз рассказывал, что в фашистском концлагере военнопленные боялись стонать, чтобы их, как больных, непригодных к работе, не уничтожили.
К ясному солнечному дню, в который грешно сидеть дома, эти мысли Андриса не имеют никакого отношения, но, глядя на Игоря, юный Каулс вспоминает о многом.
— Вот сурок! Вот лентяй! — говорит Андрис и бросает в Игоря сосновой шишкой. — Вставай, засоня! — говорит Андрис тихо и дотягивается до друга сосновой веточкой.
Ветка колется, как папы Димина небритая щетина, и Игорь тотчас же вскакивает, готовый к новым открытиям…
Призывно шумит море.
Вчера был шторм, а сегодня — тихо. Как будто и не это море волновалось всю ночь, кидало на берег жадные волны и несло откуда-то изломанные, измызганные стволы деревьев, щепу, изорванные водоросли и пену, как у бешеной собаки.
— Идем искать янтарь! — предлагает Андрис.
Игорь широко раскрывает рот. Янтарь? Где? Ведь янтарь — это бусы, мундштуки, сережки, запонки, что продаются в ювелирных магазинах! Прозрачные изделия всех оттенков — от светло-чайного до почти черного с золотыми крапинками, как в маминых глазах.
— А настоящий янтарь ты видел? — спрашивает Андрис с улыбкой.
— Настоящий?
— Ну да! Тот, что приносит море во время шторма…
— Море?!
Игорь еще шире открывает глаза и рот… Его охватывает чувство некоторой обиды — неужели Андрис считает его таким дураком, который способен верить в сказки! Конечно, тут — незнаемые края, Янтарный берег, но все же…
Мама Галя — такая хорошая после сна — заглядывает в дверь. Папа Дима только крякает, глядя на ее разрумянившиеся щеки и ясные глаза, — ему так хочется поцеловать ее, но он стесняется ребят и натягивает простыню на голову.
— Куда вы ни свет ни заря? — спрашивает мама.
— Мы хотим идти искать янтарь! — говорит Андрис вежливо. — Его надо искать сразу после шторма, как только утихнет море…
Мама Галя лукаво глядит на Андриса.
— Может быть, вы разрешите и мне идти с вами искать янтарь? — говорит она, подозревая, что янтарь — лишь отговорка, а на самом деле ребята опять уйдут куда-нибудь так, что их и не найдешь. Она, как и Игорь, не очень-то верит в щедрое море Андриса.
Андрис не принимает шутку мамы Гали. Он солидно говорит:
— Конечно, и вы можете идти с нами. Вы счастливая?
— Не знаю! — со вздохом отвечает мама на этот неожиданный вопрос. — А это имеет значение?
— Как же! — с горячностью отвечает Андрис. — Кто не очень счастливый, тот мало находит янтаря. Так говорят у нас…
— Пошли, пошли! — говорит мама и выталкивает Игоря из комнаты.
Андрис соскакивает с окна.
…Узкая, длиннейшая коричневая полоса выброшенных морем водорослей тянется вдоль всего берега, пропадая вдали. От водорослей исходит какой-то странно знакомый запах. Игорь тянет носом и не может вспомнить, что это такое. А мама говорит вслух:
— Ой, как пахнет йодом!
Они идут рядком, то обгоняя друг друга, то становясь в одну шеренгу. В руках у них прутья. Они легонько ворошат водоросли, как сухое сено, несколько отворачивают пласты, чтобы посмотреть — не скрывается ли под ними янтарь.
Андрис, как добрый хозяин, и тут хочет отдать своим друзьям то, что знает он и чего не знают они.
— Вообще-то, — говорит он, зорко всматриваясь в водоросли и совсем не нагибаясь, — янтарь надо искать в полосе прибоя. Это надо делать ночью…
— Ну, Андрис, но-очью! — Мама Галя разводит руками.
— Я понимаю, что вам было бы это трудно, — поспешно говорит Андрис. — Но я говорю «вообще-то»… Человек идет по колено в воде. Он освещает прибой фонарем, лучше — электрическим. Вода — светлая. Камни и водоросли — темные, они не светятся. А янтарь — светится. Очень просто. Остается только взять его из воды…
Ленивое море подбрасывает к ним любопытные волны, которые, осыпаясь с легким шелестом, спрашивают шепотом: «Ну, ш-то? Наш-шел? Наш-шшел?»
Андрис говорит:
— Не спешите! Идите потихоньку, приглядывайтесь. Вы увидите его сразу.
Игорь с мамой приглядываются, то и дело нагибаясь, обманутые видом каких-то водорослей, обточенных волной обломков дерева, бутылочными стеклами и всякой всячиной, не успевшей обсохнуть и потому сверкающей в лучах солнца.
— Раньше, в старину, Балтийское море называлось Янтарным! — говорит Андрис. — На этом берегу много янтаря бывает. Он и называется Янтарным. Дзинтаркрастс по-латышски… Другой берег, — Андрис вытягивает руку вправо, — больше освещается солнцем. Его называют — Солнечный берег!
Ах, вот почему высокий пассажир в самолете, когда Вихровы подлетали к Городу Золотого Петушка, сказал эти слова. Как интересно! Вдруг мама Галя останавливается, что-то поднимает и говорит:
— Ой, Андрис! Посмотри-ка!..
— Янтарь! — говорит Андрис, бросив мимолетный взгляд. — Вы счастливая! Какой хороший кусок! Чистый и большой…
На ладони мамы Гали, взволнованной находкой, лежит кусок янтаря. Теперь видно, что янтарь ни с чем нельзя сравнить — он похож только на себя, и ни на что больше. С голубиное яйцо величиной, светло-желтый, прозрачный, словно напоенный светом, он не сверкает, нет — он просто светится. Как будто внутри его заключен солнечный лучик. Он не такой, как в витринах, — круглый или овальный, гладкий, точеный. Края его неровны и испещрены царапинами — море немало покатало его по берегу, изломы его то тусклые, то светящиеся…
— Вы счастливая! — говорит чей-то голос.
Мама Галя и мальчики оглядываются.
Позади них оказывается отец Андриса и с ним тот человек с загорелым лицом, который летел с Вихровыми из Москвы в Ригу. Кирпично-красный, он чуть поднимает брови, удивляясь встрече с мамой Галей, но эта встреча доставляет ему явное удовольствие, что видно по глазам. Мама Галя тоже узнает попутчика, и они здороваются. Попутчик первым протягивает руку маме Гале и бережно, ласково берет ее руку. Он говорит:
— Балодис! Инженер…
Он стоит высокий, прямой, стройный, низко наклоняет голову перед мамой Галей, не теряя своей выправки. Это получается у него красиво — как-то церемонно и вместе с тем просто.
— Рад приветствовать вас на Янтарном берегу! — говорит он. — Вы убедитесь, что у нас тут необыкновенно хорошо. Кто раз приехал сюда, будет стремиться к этому берегу всю жизнь. Вот смотрите: где вы можете еще найти такую прелесть?
Он раскрывает ладонь левой руки, на ней сияют зерна янтаря.
— Вы тоже счастливый! — смеясь, говорит ему мама Галя.
— Да, конечно! — говорит Балодис и улыбается во весь рот. — Всю жизнь!
Отец Андриса философски замечает, глядя на янтарь:
— Смола сосны. Только и всего! А как приятно найти его!
— Смола? — осторожно спрашивает мама Галя. Ей неловко сознаться в своем невежестве, но она пересиливает себя.
Балодис широким жестом обводит вокруг:
— Когда-то тут был лес. Потом стало море. Оно покрыло эти места! Потом море отступило и унесло сосну с собой на дно. Теперь смола сосны всплывает. И мы называем ее янтарем…
Отец Андриса добавляет серьезно:
— Янтарь помогает от плохого настроения и сглаза.
Балодис с покоряющей простотой вдруг берет маму Галю за руку и высыпает ей в ладонь весь янтарь, что собрал:
— Это вам для хорошего настроения! Лаби?
— Лаби! — в тон ему отвечает, розовея, мама Галя тем же словом, значение которого ей уже известно.
Некоторое время они идут вместе, и море очень вежливо и своевременно подбрасывает им маленькие крупинки янтаря. А солнце все выше и выше лезет по небосводу и сердито говорит: «Что вы, как дети, за янтарем гоняетесь! Домой пора! Домой!»
Море подбрасывает им также венок из листьев дуба… Кто и где сплетал его — как знать! — но он лежит на берегу совсем свежий, зеленый, с редкими каплями воды на крупных листьях. Балодис поднимает его и надевает на голову Янису Каулсу.
— Это память о Лиго! — говорит он и обращается к маме Гале: — Есть у нас такой праздник, когда все янисы — именинники… Говорят, в эту ночь папоротник расцветает.
Янис неловко снимает с себя венок и, смущаясь, несет в руке, волоча по песку. Игорь осторожно берет венок и накидывает его на голову маме Гале. Она не сопротивляется.
— Вот кстати! — говорит она. — А то солнце так и жжет!
Ах, хитрая! Она чувствует, что венок ей идет. В этом венке она совсем как девушка. Глаза ее сияют, голова поднята вверх, и лицо подставлено ветру с моря. Полы ее халата развеваются от быстрой ходьбы, и загорелые стройные ноги легко и твердо ступают по горячему желтому песку…
Балодис с улыбкой смотрит на маму Галю, склоняя набок голову, чтобы лучше видеть ее лицо. Он хлопает Яниса по плечу тяжелой рукой и что-то говорит по-латышски. Янис оглядывает маму Галю, и у него теплеют глаза.
Навстречу идут двое. Это Петровы — муж и жена. Они в столовой сидят за одним столом с Вихровыми, и между ними возникла та близость вежливых людей, которая ни к чему не обязывает. Они кивают маме Гале, так же как кивают, когда садятся за один стол, — с вежливыми, ясными улыбками, готовые откликнуться на любую шутку или выразить сочувствие, если это будет нужно, и рассчитывают на то же со стороны Вихровых.
Муж — журналист, много поездивший и много повидавший. На губах его всегда блуждает немного насмешливая улыбка, редкие седеющие волосы тщательно зачесаны назад и смазаны бриолином. Чуть сутулый, он держится всегда несколько важно, и Игорь робеет в его присутствии — еще бы, этот человек выступает по радио, печатается в газетах, его имя немного знакомо Вихровым. Знакомство с ним слегка льстит папе Диме. Жена Петрова — артистка. Она очень мила, держится с подчеркнутой скромностью, одевается просто, но так, что на ней всегда задерживаются взгляды мужчин. У нее мальчишеская фигура — прямые плечики, тонкая талия и узкие бедра. Светлые глаза ее смотрят на всех как будто застенчиво, но это, пожалуй, усвоенная манера, а не свойство Петровой. На язык она довольна остра, чего с застенчивыми людьми не бывает…
Мама Галя приветливо раскланивается с Петровой. Та задерживается взглядом сначала на Балодисе, потом на венке мамы Гали и вдруг с самой красивой из всех своих улыбок говорит:
— Вы как Турайдская Роза сегодня! В этом венке… Красивая!..
Они разминулись, и мама Галя оборачивается назад, чтобы спросить:
— Кто, кто? Какая роза?
— Турайдская Роза! — уже кричит Петрова и делает ручкой маме Гале. Она добавляет: — Это совсем неплохо! Вот спросите у них!
Петрова показывает на Каулсов.
Обеспокоенная мама Галя обращается к Балодису:
— Скажите, что это такое, пожалуйста!
Каулс глядит на часы, потом показывает их Балодису — им куда-то надо торопиться, и оба они, чуть не бегом, удаляются в сторону рощи. Балодис успевает, правда, поцеловать руку мамы Гали. На ее вопрос он делает жест рукой:
— Андрис расскажет!
Андрис смотрит вслед уходящим и говорит про Балодиса:
— Он хороший. Вместе с отцом партизанил в Видземе.
Вынужденный объяснять, кто такая Турайдская Роза, он говорит с некоторым затруднением:
— Есть такой замок — Турайдский… И есть такая сказка. Не сказка. Как это, когда все как будто правда и не совсем правда, потому что давно было и никто уже не знает, было или нет.
— Предание! — подсказывает Игорь.
Андрис кивает:
— Предание, вот так! Была такая девушка. Красавица. Ее называли Турайдской Розой…
Турайдская роза
1
Турайдская Роза засмеялась. Уже ради этого стоило бродить по солнцепеку на Янтарном берегу. А кроме того, она нашла сегодня янтарь — значит, она счастливая!
Но Игорь замечает, что Турайдская Роза тотчас же перестает улыбаться, что она вовсе не весела. Что-то тревожит ее. Но что? Разве поймешь взрослых! В глазах Турайдской Розы не часто появляются те золотые искорки, которым так радовался Игорь дома, когда они, как луч солнца, освещали лицо мамы, в то время как папина болезнь на цыпочках, нехотя останавливаясь на каждом шагу, как надоевший гусь, уходила из их дома… Но папа не болен сейчас. Он выглядит так хорошо, как никогда.
Вот и сейчас он лежит на солнцепеке, блаженно вытянувшись и подставляя горячим лучам солнца то один, то другой бок. Он загорает. Лишь голова его прикрыта платком от палящих лучей, а все остальное… Он низко опустил трусы и по-мальчишески скрутил их жгутом так, что они почти не прикрывают его наготы.
Мама Галя легонько хмурится.
— Папа Дима, чего ты так заголился? — спрашивает она.
— Галенька, родная! — отвечает отец из-под платка. — Я столько лет был лишен возможности загорать, что ты, пожалуйста, не порти мне удовольствие.
— И тебе не стыдно? — спрашивает опять мама.
Папа поднимает голову и со страдальческим выражением на лице глядит на маму Галю.
— Товарищ военный совет! — говорит он. — Пусть тот, кому стыдно, отвернется. Я хочу загореть, как человек…
— Ты сгоришь! — говорит мама.
— Ерунда! — отвечает отец.
И мама замолкает. Напрасно она довела Вихрова до этого слова. Уж раз он сказал «Ерунда!» — лежать ему теперь здесь до полного увечья. Он не сдвинется с места, хотя бы и сам почувствовал, что поджарился, как на сковородке.
— Ну, как знаешь! — говорит мама.
К ней загар пристает легко. Много ли побыла на солнце, и вот — уже все тело ее бронзовым отливом злит папу Диму. Ему хочется быть таким же коричневым, как мама, вот он и старается!
Заметив, что мама Галя сердита на него, отец, поглядывая на нее из-под своего укрытия, протягивает руку и осторожно берет маму за кончики пальцев. Мама не отдергивает руку, но и не отвечает на пожатие.
Их окликают.
Папа Дима с живостью поднимает голову.
Это Петровы.
Мама Галя с особой приветливостью глядит на Петрову. Со стороны кажется, что она очень рада Петровой. Она отстраняет руку папы Димы и с готовностью отодвигается, чтобы дать место пришедшим, и говорит самым милым голосом:
— Прошу к нам! Здесь не жарко и не холодно — в самый раз!
Но Петрова не садится. Она говорит:
— Хочу по берегу прогуляться. Ищу попутчика! Мой изверг не хочет идти со мной…
Изверг Петров, отдуваясь, говорит:
— Ну, я по такой жаре не ходок! Мне бы пивка холодненького. Тоже ищу компанию. В такую жару — в холодной воде сидеть и пиво со льдом пить!
Папа Дима глядит на маму Галю:
— Ты не хочешь прогуляться? Пошли!
— Нет, я посижу! — отвечает мама.
— А со мною? — делает руку калачиком Петров, обращаясь к маме Гале.
Мама смеется и отрицательно качает головой.
— Мы с Игорем посидим тут! — говорит она. Видя, что папа Дима поднимается, она кидает ему пижамные штаны и куртку. — Прикройся!
Петров скрывается за дюной — он идет в поселок. Петрова, напоследок ласково улыбнувшись маме Гале, вскидывает крохотный зонтик над головой и, легко ступая, идет на полосу влажного песка, у самого приплеска. Папа Дима идет за ней. Мама Галя улыбается Петровой такой же яркой улыбкой и машет уходящим вслед рукой. Но, несмотря на улыбку, обнажающую красивые белые зубы мамы Гали, и звонкий голос, которым она говорит папе Диме, чтобы он не опаздывал к обеду, Игорь опять не видит в ее глазах солнечных лучиков.
Что-то тут происходит, но что? Игорь берет осторожно мамины пальцы и сплетает их со своими — палец за палец, замком — и крепко сжимает. Мама не отнимает своей руки и тоже, принимая игру, жмет пальцы Игоря, потом как-то совсем неожиданно, вздохнув, высвобождает свою руку и откидывается на горячий песок.
— Можешь окунуться! — говорит она. — А я полежу на солнышке.
Однако она тотчас же опять садится и долго глядит вслед папе Диме и Петровой.
Они движутся очень ходко. Все время они размахивают руками. Потом бегут по приплеску — каскады серебряных брызг обдают их. Потом они теряются из виду, скрытые купающимися, которых сегодня на берегу особенно много…
Мама Галя задумалась и не слышала, как подошел к ней отец Андриса. Он долго стоял, не решаясь нарушить ее раздумье. Но она вдруг увидела рядом его крупные ноги, подняла глаза, Каулс сказал:
— Извините. Сына ищу. Я подумал, что вы здесь с Игорем и, значит, Андрис тоже неподалеку.
— Вот они! — сказала мама Галя, указывая на ребят.
— Знаете, надо приглядывать за ним! — говорит отец Андриса. — Я всегда почему-то за него боюсь. Понимаю, что глупо. Но не могу ничего с собой сделать.
— Я понимаю вас! — тихо говорит мама Галя.
Объясняя свои ощущения, Каулс добавляет:
— Несколько лет я не видел сына. Был в немецких концлагерях. Потом попал в американские. В общем, знаете, это не легче. Рядом с нашим лагерем военнопленных союзников был лагерь военнопленных гитлеровцев. Очень странно, но им было куда свободнее! Я очень тосковал о сыне — где, думаю, он? Пока получил сведения, что он у родных, пока добрался до дома…
Он замолкает. Мама Галя чертит что-то на песке, глядит вдоль полосы прибоя. Потом она спрашивает:
— А что это за Турайдская Роза?
Каулс оживляется. Он говорит с усмешкой:
— Знаете, у нас, латышей — мы ведь давно живем на своей земле, — очень много всяких рассказов. Мы очень любим свою родину. У нее такая история, такая история… Сердце щемит, когда что-нибудь такое слушаешь, кажется, ты все готов сделать. Такая появляется сила!
— Вы поэт! — говорит мама.
— Нет, я садовник! — отвечает Каулс. — Но это такая профессия, что есть возможность много думать. Кроме того, я всегда с природой, а это такой учитель, такой учитель… Я много думаю. Профессия заставляет. Вот, например, сейчас на Взморье очень много людей отдыхает. Раньше было меньше. Были, конечно, туристы. Богатые люди. Американцы, англичане. И Рига не имела такого населения, хотя каждый мог, конечно, приехать на море. Но это были не сотни тысяч, как сейчас.
— Это плохо? — спрашивает мама Галя, уловив в голосе Каулса какие-то грустные нотки.
— Нет, неплохо! Но как-то по-другому надо. Ведь чем больше людей, тем меньше травы, меньше деревьев. Вот вы отломили одну ветку, и я отломил тоже, и другой, и третий…
Мама Галя поспешно отбрасывает ту ветку, которой она чертила какие-то знаки на песке.
Каулс серьезно говорит:
— Она уже отломлена — не приживишь!.. И чем дальше, тем больше людей будет сюда приезжать. Пусть как можно больше хороших людей приезжает сюда — посмотреть Янтарное море. Пусть… Но что-то надо делать, чтобы эти дорожки, протоптанные людьми, которых становится все больше, не унесли со Взморья всю зелень! Я тут к начальству нашему ходил, говорил много. Я ведь не для себя. Не для себя. Правда?!
Он помолчал и добавил, глядя на маму Галю опять как-то снизу вверх, что при его большом росте получалось забавно:
— Знаете… Пусть каждый отдыхающий посадит здесь одно дерево. Только одно!.. О-о! Тогда ветер не посмеет поднять с берега ни одной песчинки, правда?
— Вы поэт! — повторяет мама Галя.
Игорь смотрел выразительно на Андриса. Ого, слыхал? Андрис, отряхиваясь от воды, как щенок — всем телом, с некоторым недоумением глядит на отца. Янис Каулс — поэт? Вот здорово!..
— Я садовник, — говорит отец Андриса. — А что касается Турайдской Розы, это надо не рассказывать, а видеть. Вот если хотите, я на днях отправлюсь в Сигулду и могу показать вам очень интересные вещи. Можно, конечно, и с экскурсией поехать. Но я не люблю, когда много народу. Там надо ходить в тишине. И думать…
— Значит, условились? — говорит мама.
— Да. Если вы хотите.
…Конечно, папа Дима опаздывает. Он вместе с Петровой быстро ест в пустой столовой свой обед и идет домой с виноватым видом. Как быстро прошло время!
Но дело не только в этом ощущении. Папа Дима поеживается, поводит плечами. Закрывает вдруг окно. По его мнению, что-то потянуло холодом. Мама Галя глядит на него проницательно и вдруг говорит:
— А ну, разденься, папа Дима!
Вся спина папы Димы пылает пожаром — она ярко-красного цвета, перемежающегося белыми пятнышками. Сгорел-таки папа Дима! Мама прикасается к его спине легкими пальцами. Папа Дима вскрикивает, отстраняется и говорит:
— Галенька! Нет ли где-нибудь сметаны!
Мама смеется:
— Вот и наказал тебя бог, папа Дима.
Папа, сморщившись, отвечает:
— Ну, наказал! Конечно, женщин всегда надо слушаться, я это хорошо знаю. А ты, вместо того чтобы нотации читать, помогла бы человеку!
Мама Галя выливает на его спину полстакана холодной сметаны. Он опять вскрикивает, и ежится, и крякает оттого, что мама растирает сметану по спине.
— Будешь от меня убегать? — говорит мама.
— Не буду!
— Будешь на других заглядываться?
— Ой, не буду! Не буду! — вскрикивает папа.
На лице его сизоватый оттенок ожога. Он выбирает остатки сметаны пальцем и мажет лысину, лоб, щеки. Он сейчас очень смешон — со своими осторожными движениями и лоснящимся телом и лицом.
Мама смеется:
— Будешь?
— Сказал — не буду! — говорит отец и осторожно укладывается на постель.
Только сейчас он понимает, как он неосторожен, и его угнетает сознание этого и радость оттого, что наконец прекратилась эта жгучая боль, которая терзала его уже давно, но которую он терпел, чтобы не уронить себя в глазах Петровой, мамы Гали и Игоря…
— Поплачь! — говорит мама Галя.
Но отец — ему уже полегчало — поднимает средний палец и говорит третий свой закон:
— Мама Галя, слабых не обижать!
Но вечером — впрочем, какой это вечер, когда яркое солнце долго висит над самой линией горизонта и все никак не хочет заходить и окрашивает высокие облака в самые неожиданные тона — от бледно-розового до пурпурно-красного! — папа Дима опять исчезает из виду. Куда и когда он ушел, никто не видел.
Мама Галя хмурится, но молчит.
Встречаясь с Петровым, она говорит:
— Что это вы все в одиночестве бродите? Где же ваша милая жена?
Петров лукаво усмехается.
— Я сбежал от нее! — говорит он. — Великолепная вещь свобода! — добавляет он с той же усмешкой. Она звала меня гулять, а я, знаете, притаился за деревьями и ни гугу. Она покричала-покричала и ушла. А я, как видите, наслаждаюсь одиночеством. Это, знаете, прекрасная штука! Попил пивка в буфете, закусил сала́кой…
— Ну, наслаждайтесь одиночеством! — несколько суховато говорит мама Галя. — Не буду нарушать его! — И она отходит.
2
Разрушительный Андрюшка прибегает к Игорю с таинственным и возбужденным видом. Он торопит Игоря: пошли, пошли! Игорь отнекивается, но Андрюшка настойчив. Игорь подозревает какой-то подвох, но все-таки идет с Андрюшкой.
В просторном вестибюле одного из домов собрались ребята.
Тут все — и Краснокожая Наташка, и Хороший Андрей, и целая куча других. Даже Андрис, который не очень любит приезжих ребят, потому что они то и дело ломают деревья, залезают в клумбы, бегают по сеяной травке, которая потом долго не может оправиться, тоже сидит здесь, держа в руках какой-то журнал…
Игорь сразу видит каких-то новых ребят — на подоконнике сидит очень славный мальчуган лет шести с копной волос на голове, в вельветовых штанишках, сшитых как-то очень ловко, в клетчатой рубашке с короткими рукавами, обнажающими его смуглые, загорелые крепкие ручонки. Он деловито стучит по столу кулачком, ни на кого не обращая внимания. Ему кто-то велит перестать, так как он мешает, но он продолжает методически стучать. Когда его стук вызывает общее возмущение и ребята хором кричат ему: «Мишка! Перестань!» — он молча поднимается, выходит на веранду и начинает стучать по перилам с прежней настойчивостью, лицо его сосредоточенно, брови нахмурены, глаза весьма серьезны, словно он решает какую-то сложную задачу. Ему опять кричат: «Мишка, довольно!» Он спокойно отвечает: «Я — полковой оркестр!» — и тогда все отстают от полкового оркестра… В большой комнате стоит фортепьяно. Оно открыто. У фортепьяно сидит Толстая Наташка. Она старательно играет. От напряженного внимания она закусила язык, боясь сбиться. Все остальные ребята поют. Верховодит ими новая девочка — блондинка с косами, переплетенными красной ленточкой. У нее длинненький носик, острые светлые глаза, крупные зубы и очень приятный голосок. Она поет какую-то английскую песенку, а остальные подхватывают мотив в припеве. Она завладела вниманием всех ребят, они не сводят с нее глаз, а она вся в движении: руки ее то взлетают вверх, то в стороны, как у настоящего дирижера, глаза сияют, мелькают красные ленточки в косах.
— Видал? — говорит Андрюшка Разрушительный. — Это Ляля! Железная девчонка! Все умеет…
Железная Ляля знаком приказывает им прекратить разговор и присоединиться к пению. Но вдруг Андрюшка тянет Игоря в соседнюю комнату, где для ребят устроена читальня и комната игр. Уступая Андрюшке, Игорь идет за ним, хотя Ляля ему нравится — вот молодец!
В читальне почти пусто. Но на подоконнике, задумчиво глядя на деревья за окном, уже сидит Ляля. Хотя из соседней комнаты ясно доносятся голоса ребят и среди них голос Ляли, она сидит недвижно и держит в руке раскрытую книгу. Игорь смотрит на нее несколько недоуменно. Андрюшка Разрушительный кивает головой на Лялю и говорит:
— Железная девчонка!
Но Андрюшке и тут не сидится — он опять тащит Игоря в зал.
Железная Ляля — уже тут. Она взмахивает головой и руками, и к ней присоединяется, хоть и нестройный, но старательный хор…
Непоседа Андрюшка тянет Игоря в соседнюю комнату.
Ляля задумчиво сидит на подоконнике…
У Игоря начинает мелькать в глазах, и лицо его принимает растерянное выражение. И тут он замечает, что каждый раз, когда он показывается в зале, все ребята оборачиваются к нему, припев прерывается смешками.
— Железная девчонка! — шепчет Андрюшка Разрушительный в который раз.
Игорь смотрит на Лялю у фортепьяно — она! Тогда Игорь заглядывает в читальню — она! У него начинает двоиться в глазах… Глядя на него, весь зал хохочет. И тогда Ляля с подоконника выходит из читальни и подходит к Ляле у фортепьяно. А ребята хором произносят Андрюшкину фразу:
— Же-лез-ная дев-чонка!
Ах, какой розыгрыш!
Обе девочки, как две капли воды, похожи друг на друга. Только ленточки в косах — у одной синие, у другой красные! Вот и все различие между ними. В остальном они так схожи, что, когда вторая железная девчонка становится напротив первой и тоже начинает петь, кажется, что одна из них смотрится в свое отражение в зеркале, но только нельзя понять — какая из них отражение другой, а которая настоящая?
Но обе они настоящие! Да еще какие настоящие — они поют песню за песней, они умеют втянуть в хор любого: уж если Разрушительный Андрюшка тоже пытается петь, причем невозможно врет, уж если маленькая Наташка целых полчаса сидит на месте смирно, завороженная видом двух совершенно одинаковых девочек, и даже забыла захлопнуть открытый рот и только часто-часто мигает белесыми ресничками!..
Андрис тянет его за рукав и усаживает рядом с собой. На губах его светится отцовская усмешка. Он тоже искренне веселится, видя растерянность Игоря.
— Это Аля и Ляля! — говорит он Игорю. — Они близнецы, так это называется, да?
— Близнецы! — говорит Игорь. — Я знаю, у нас на старом дворе тоже были Леночка и Наташка, близнецы. Только они совсем друг на друга не похожи…
— Они приезжают сюда уже третий год, — говорит Андрис. — И ребята всегда устраивают такой розыгрыш. Ну — просто цирк! А они такие девочки, такие…
— Железные! — хмуро говорит Игорь.
— Просто хорошие! — отвечает Андрис на его взгляд.
Конечно, не могут быть плохими девочки, которые поют с таким увлечением, так искренне. Теперь они вторят друг другу, их голоса — один низкий, второй высокий — так и переплетаются в какой-то незнакомой Игорю песенке. Они глядят друг другу в глаза и делают совсем одинаковые движения. Ребята постепенно замолкают и слушают, слушают…
3
Они играют…
На Игоря падает жребий — искать. Он стоит с зажмуренными глазами. Остальные ребята рассыпались по всему парку. Шорохи, топот, чей-то приглушенный шепот, возня, сдавленный смех — это ребята смеются, прячась в самых неожиданных местах и заранее представляя себе, как будет Игорь ходить мимо них и не найдет. Но наконец затихает все! Кто-то нарочно измененным голосом кричит: «Готово! Иди искать!»
Игорь открывает глаза, делает шаг-другой, осматриваясь. Тотчас же из-за пожарной бочки рядом с Игорем выскакивает Андрюшка Разрушительный и, торжествуя, колотит по крыльцу кулаками — он застучался. Первым из двадцати. Вот так раз! Спрятался под самым носом у Игоря, а тот и не видал. Тра-ля-ля! Тра-ля-ля!..
Игорь шагает по траве. Кто-то еще пулей летит мимо него. Не догнать.
Озорная мысль приходит Игорю в голову. И он шагает все дальше. Что, если спрятаться в Рыбачьем домике! Посмотрим, сколько они будут сидеть в своих укрытиях, дожидаясь, пока Игорь найдет их! «Вот посмеюсь же я над ними!»
Он скрывается в гуще деревьев. Выходит на малохоженую дорожку, что ведет к Рыбачьему домику. Здесь тихо. Стоят недвижные сосны. Не шелохнется ни одна травинка, ни один лепесток неприхотливых полевых цветов, которые растут тут невозбранно, — Янис Каулс разрешил им расти тут и не покушался на этот уголок, лишь кое-где он подправил что-то, а в остальном все здесь растет так, как выросло, дичком, само собой…
Дверь Рыбачьего домика открыта. Там кто-то есть. Хорошо, если Андрис! Но нет, это его отец сидит на крылечке и острым ножом вытачивает зубья для грабель и с кем-то разговаривает. Игорь невольно останавливается. Янис не видит его.
— Да, он человек большой культуры! — говорит Янис с уважением. — Хотя его при Ульманисе из университета исключили на девяносто девять лет.
— Как так? — спрашивает кто-то из домика.
Каулс усмехается.
— Наши буржуи не хотели, чтобы кто-то обвинил их в бесчеловечности, а потому исключили не навсегда, а всего лишь на девяносто девять лет…
— За что исключили-то? — спрашивает невидимый собеседник садовника.
— За Испанию…
— Как, разве Балодис был в Испании? Добровольцем?
— Ну да! — с гордостью отвечает Янис. — Воевал с фашистами и тогда, в сорок первом. Боевой… он университет кончил только при Советской власти. Сильный человек, даром что фамилия у него такая кроткая: по-нашему, «балодис» значит «голубь».
— Выходит, товарищ Голубев! — шутя говорят из домика.
Но Янис не принимает этой шутки, она ему не нравится.
— Нет-нет, не Голубев, а голубь! — говорит он с легким оттенком неудовольствия, отвергая эту попытку переиначить фамилию Балодиса на русский лад.
Игорь осторожно заглядывает в маленькое окошечко Рыбачьего домика. Во второй его половине, такой же крохотной, как та, где Янис хранит свои инструменты, стоит маленький столик и одна табуретка, а на стенке приделаны маленькие полочки. На столике — знакомые Игорю книги: Макаренко, Коменский, Ушинский, педагогические журналы, бумаги, листки рукописи. А за столиком, задумчиво подперев голову правой рукой и покусывая губы, сидит папа Дима и глядит на море — тихое, приветное, ясное…
Так вот кого приютил Янис, запретив ребятам являться в Рыбачий домик днем!
— Ну, не буду вам мешать! — говорит Янис, аккуратно складывая свои инструменты.
— Что вы, какая это помеха?! — восклицает папа Дима. Но Янис Каулс улыбается и уходит в глубь парка.
А Игорь долго глядит в окно на отца. Едва ушел садовник, он впился в свои записки, вполголоса читает их, перечитывает, черкает пером, пишет… Ах, папа Дима, папа Дима! Тебе же нельзя работать. Ведь профессор говорил, и Николай Михайлович говорил, и мама говорила, и все говорили, что главное — отдохнуть хорошо! А ты?.. Но тут у папы Димы веселеет лицо — он нашел какую-то удачную фразу и в радостном ажиотаже стучит по столу кулаком.
— Как маленький! — говорит Игорь и ухмыляется во весь рот.
4
Кто рассказал о том, что Вихровы собираются ехать в Сигулду, и небольшой компанией, — непонятно! Только и было, что Игорь обмолвился об этом Андрюшке Разрушительному!
К маме Гале пришла мать Краснокожей Наташки. Прищуривая свои бесцветные ресницы, она сказала: «Вот хорошо-то! Я давно мечтаю поехать так, чтобы было совсем немного людей. Моя дочка вас не стеснит — она такая тихая и послушная». Наташка, которая пришла вместе с матерью, подтвердила: «Да! Я послушная и тихая! А мама пускай остается — она так надоела мне!» В следующий момент Наташка уже помчалась куда-то, пронзительно крича и размахивая своими ручками-палочками, но это уже не имело существенного значения — мама Галя согласилась.
Потом пришла Петрова и, обворожительно улыбаясь маме Гале, сказала, что она охотно присоединится к небольшой компании, потому что ей решительно некуда девать свое время и ей все давно надоело, конечно, если инициаторы поездки не будут иметь возражений.
Инициаторы поездки, конечно, не имели возражений, о чем мама Галя, улыбаясь Петровой с не меньшей благосклонностью, сообщила тотчас же…
Потом пришла немолодая красивая дама, мать Али и Ляли, и, обняв маму за талию, спросила, не захватят ли Вихровы с собой ее девчонок, от которых ей, по правде сказать, хочется отдохнуть… Аля и Ляля, стоявшие справа и слева от матери, в один голос сказали совершенно одинаковыми голосами:
— Н-ну, мама!
А мать, рассмеявшись, сказала Вихровой:
— Только вы их не перепутайте: синие ленточки у Ляли, а красные — у Али!
Тут девочки рассмеялись тоже и сказали в один голос:
— Мамочка! А мы с утра обменялись ленточками!
— Меня не проведете! — сказала мать Але и Ляле и, шлепнув их ладошкой, отправила впереди себя, заручившись согласием мамы Гали и звонко чмокнув ее на прощание со словами: — Ну, вот и спасибо, душенька моя!
…Итак, собралась уже такая компания, которая начисто уничтожала первоначальный план тихой, спокойной поездки. И мама Галя уже с опаской поглядывала на дорогу, что вела к их домику, не без основания полагая, что к этой небольшой компании захотят присоединиться и другие…
— Игорешка, безумный! — сказала мама Галя Игорю. — Это ты разболтал всему свету о нашем намерении? Что ты за человек, не понимаю! Ведь теперь нужен нам целый автобус, чтобы вывезти всю эту братию. О, люди!
Папа Дима сказал:
— Ну что ж, это неплохо. Веселее будет, я думаю!
— Ты так думаешь! — сказала мама Галя, покосившись на отца, и слегка нахмурилась. Она некоторое время сосредоточенно соображала что-то. Вдруг она чему-то усмехнулась и сразу повеселела и сказала: — Я тоже думаю, что будет неплохо.
А чтобы компания еще не разрослась, мама Галя утащила папу и Игоря в лес за грибами, хотя и сама не знала, есть ли здесь грибы. И это было очень хорошо, потому что неожиданно, едва Вихровы отошли несколько от своего дома отдыха, они действительно наткнулись на грибное место…
Высокие сосны стояли здесь на расстоянии друг от друга, и мягкий светло-зеленый мох прикрывал их подножия. Все вокруг было усеяно также брусничником, и мама и папа тотчас же стали вспоминать свое Забайкалье — какая там растет брусника и сколько там хороших грибов! А пока они вспоминали все это, Игорь вдруг наткнулся на целый выводок боровиков. Грибы стояли, тесно прижавшись один к одному и прикрывшись сверху седым мхом. Игорь боялся поверить своим глазам — боже мой, сколько грибов в одном месте! Ему даже жалко стало их собирать — так дружно боровики держались вместе. А потом им овладела жадность — руки его задрожали, и он, торопясь и оглядываясь на родителей, стал вырывать грибы вместе с корнем…
— Не жадничай! — сказал отец свой закон и больно стукнул его по затылку.
— А я не жадничаю! — ответил Игорь и тут увидел, что под руками отца — тоже большая грибная семья, а чуть подальше стоит грибной патриарх, боровик такой величины, что у Игоря захватило дыхание от восторга. Он потянулся за патриархом.
Но отец поспешно сказал:
— Это мой, мой!
— Не жадничай! — сказала тут мама Галя и больно стукнула папу Диму по затылку.
И патриарх полез в кошелку Игоря, а папа Дима почесал ушибленное место рукой и завистливым взглядом проводил патриарха, пока тот не улегся на место, и сказал:
— Вот тебе и раз! Я же первый его увидел!
— Законы пишутся для всех, папа Дима! — сказала мама. — А не только для маленьких. Понятно?
И папа сказал, что ему давно все понятно, что он все прекрасно понимает, а не понимает лишь одного — почему мама Галя так ненавидит его…
— Я тебя воспитываю! — ответила ему мама, и так как она нашла очень мало грибов, то отобрала у папы Димы все, что он нашел…
И тут Игорь сунул папе Диме патриарха в карман.
— Ты первый увидел его, папа! — сказал он.
И отец повеселел, обнял Игоря за плечи.
А мама шла впереди и все чему-то смеялась.
И волосы ее развевались на ветру.
Отец Андриса приехал очень рано утром, едва стало светать. Он хотел добраться до места пораньше, пока не станет очень жарко, и вернуться до наступления вечера. Мама ничего не имела против такого распорядка — у нее все было готово с вечера, папа буркнул, что он предпочел бы поспать еще часок, но — делать нечего: машина стоит у ворот, Андрис сидит рядом с шоферским креслом и держится за баранку с таким видом, что можно подумать — он и поведет машину. Машина, прожившая, видно, долгую и трудную жизнь, ожидает пассажиров. Янис Каулс берет мамину авоську, на которую папа Дима не может смотреть равнодушно, и несет ее в машину. Мама говорит Игорю:
— Ты знаешь, где живут Аля и Ляля? Давай беги за ними — одна нога здесь, другая — там!
Папа Дима вопросительно поглядывает на нее, но не решается сказать почему-то, что ему хотелось бы сказать, — так решительно действует мама Галя и так спокойно ее лицо.
Игорь стучит в окно Али и Ляли.
Девочки тотчас же, словно по команде, высовываются из окна. Они совсем готовы, только еще не совсем проснулись и щурят глаза от утреннего света. Они не затрудняются формальностями и выпрыгивают в окно — обе в открытых сарафанчиках и в крестьянских платочках на голове, в сандалиях, с одинаковыми сумками в руках. Однако вслед за ними поспешно выходит и их мать.
— Ой, девчонки! — говорит она озабоченно. — Боюсь я вас одних отпускать.
— А ты не бойся! — говорят в ответ девчонки.
— А вот боюсь!
— Ну, и что теперь делать будем?
Мать задумчиво смотрит на них и вдруг улыбается:
— Поеду-ка я с вами.
— А глава семьи? — кивают Аля и Ляля на окно.
— Обойдется без нас один день, — говорит их мать, и все они бегом летят к машине. Мать Али и Ляли говорит Вихровым: — Я решила тоже поехать. К нам скучные знакомые грозились сегодня приехать, так я оставляю им на растерзание нашего писателя — ему не привыкать к скучным людям! — и айда с девчонками на гулянку… Можно?
— Ну конечно! — говорит с удовольствием мама Галя: мать Али и Ляли нравится ей.
Они со смехом влезают в автобус.
Только тут они замечают, что в машине уже сидит кто-то.
В сиреневом полумраке, наполняющем нутро автобуса, мама Галя видит вдруг широкую улыбку и ясные глаза Балодиса. Он очень церемонно здоровается с Вихровыми, знакомится с Алиной-Лялиной мамой и тотчас же объясняет свое присутствие здесь:
— Янис мне сказал, что он собирается везти вас в Сигулду. Ну, я сказал ему, чтобы он и меня забрал с собой. Я вам не помешаю, надеюсь, я даже окажусь полезным, быть может…
— О, я очень рада! — с удовольствием отвечает мама Галя.
Алина-Лялина мама оглядывает богатырскую фигуру Балодиса и тоже кивает головой.
Папа Дима тоже рад спутнику. Уж теперь-то он выспросит у знающего человека столько, что долго потом будет выуживать из своей памяти такие сведения, которые с открытым ртом будут слушать его ученики, да и только ли ученики, — он умеет и любит рассказывать, рисуя перед собой бог знает какие картины и забывая о времени и терпении слушателей, так что маме Гале приходится одергивать его иногда: «Папа Дима, дай-ка другим-то хоть одно слово вставить!»
Его раздирают противоречивые чувства. Ему хочется сидеть рядом с Каулсом, тогда вся дорога будет разворачиваться перед ним, как лента, а он любит это зрелище, и не терпится начать разговор с Балодисом. Тут он видит, с каким удовольствием инженер глядит на женщин, и его надежды на содержательный разговор с Балодисом исчезают. Тогда он решительно занимает место позади Каулса, на одинокой скамеечке.
Мама усаживается рядом с Марией Николаевной (так зовут жену писателя), Балодис — за ними и говорит Янису Каулсу, который сел за руль:
— Мы готовы! Все в сборе!
— Ну, если вы готовы, то я и подавно готов, — отвечает Каулс, и машина трогается.
Папа Дима недоуменно смотрит на маму Галю, и брови его лезут на середину лба.
— Галенька! — говорит он, глядя в сад. — Мне кажется, что…
— Папа Дима! — говорит мама. — Если тебе что-нибудь кажется, ты перекрестись. Это очень хорошо помогает.
Она что-то вполголоса говорит матери Али и Ляли. Та не без лукавства глядит на Вихрова. Папа Дима хмурится и слегка краснеет, но, верный своему правилу: никогда не обострять щекотливых положений, — он отворачивается в сторону и делает вид, что и не собирался ничего сказать.
Кажется, товарищ военный совет опять решил что-то такое, к чему папа Дима не был подготовлен…
5
Машина мчится по шоссе.
Шуршат шины — шшш! шшш! шшш! — и с воем, как реактивные самолеты, проносятся мимо встречные машины.
Нам хорошо, правда? Мы открыли окна, все окна — и свежий ветерок так и гуляет по автобусу. Наплевать нам на все сквозняки на свете! Они ничего не сделают нам. Пусть только осмелится кто-нибудь чихать и жаловаться на простуду!.. По-моему, все простуды происходят от дурного настроения. Если ты здоров и весел и презираешь все болезни — пусть обдувают тебя тысячи сквозняков, у тебя будет только легко на душе. Беда, однако, если какой-нибудь коварный сквозняк почуял, что у тебя на душе нехорошо, откуда-то вывернувшись, найдет маленькую щелку в твоем доме и подует совсем незаметно, так себе, понемножку, и — вот уже нос у тебя покраснел, и потекло из него, как с крыши весной, и сотрясается твой дом от трубного чиханья…
Мама Галя и Мария Николаевна увлечены беседой. Они пересели подальше от мужчин и детей и говорят о чем-то своем, вполголоса, и то смеются дружно, то с живым интересом слушают одна другую. Мама Галя то и дело поглядывает на папу Диму. Кажется, речь идет о нем, и бедному папе Диме достается…
Аля и Ляля, а вместе с ними Игорь, забравшись на сиденье с ногами, высунулись из окон и глазеют на пролетающие мимо дома, столбы, перелески, поля, липки, растущие вдоль дорог, и хохочут и болтают всяческую чепуху. Они говорят так быстро, что Андрис не может понять и половины из того, что говорится. Но он, человек артельный и вежливый, он тоже смеется во все горло… Вот он тычет рукой прямо в трактор, что пыхтит на поле, испуская в небо колечко дыма, и тащит за собой какое-то чудище, которое шевелит своими огромными колесами и скалит острые зубы своего громадного ковша на ту землю, что чернеет за гусеницами трактора.
— Здесь было болото! Проклятое!.. Говорили раньше, что с ним может справиться только господь бог! — кричит ребятам Балодис.
— Где, где болото? Болото? Какое болото?
— Здесь, здесь! А теперь тут колхозное поле!
— А господь бог? — одинаковыми голосами спрашивают Аля и Ляля.
Андрис смеется. Ой, ну какие же смешные эти Аля и Ляля. При чем тут господь бог? Это просто так говорится.
Андрис — ты очень хороший, и мы тебя любим, папа, мама и я! Аля и Ляля тоже любят тебя! Честное слово! Ты как янтарь, Андрис, сразу видно тебя, какой ты! А Аля и Ляля тоже хорошие! Плохо только то, что все время их путаешь, но они ведь в этом не виноваты.
Смотрите, как быстро пронесся мимо хутор! Как Янис Каулс гонит старенький автобус… Из ворот хлева выходят медлительные, тяжелые, красно-бурые коровы, с гладкой, лоснящейся чистой шерстью… Невысокий домик с крышей торчком, крытой камышом, внимательно поглядывает на дорогу — кто там мчится сломя голову? Осторожнее, тут колхозные коровы идут на водопой. Огромный каменный хлев, видимо, очень стар — он сложен из валунов, которые взяты с этого поля рядом, где сейчас колышется высокая рожь… Это рожь, Андрис? Значит, мы угадали…
— Давайте сочиним историю про этот хутор!
И тотчас же сама собою складывается история, в которой принимают участие все ребята, перебивая друг друга и придумывая разные ходы. Балодис, переговариваясь с дамами, одним ухом прислушивается. Кажется, ему эта игра доставляет не меньше удовольствия, чем ребятам…
— Жил тут крестьянин по имени Янис, — говорит Ляля.
— Его звали, как твоего отца, Андрис, — хорошо?
— Деда его угнетали ливонские рыцари. Они водились в этих местах и жили стаями… А разве нельзя так сказать про них, если я их презираю и ненавижу еще больше?.. Долго-долго угнетали… Андрис, когда это было?
— Семьсот лет обратно!
— Ой, как много! Ни один дед не может столько прожить! А у нас во дворе есть один древний дед — ему уже восемьдесят восемь, хотя это, конечно, не семьсот. Ну, товарищи, тогда ливонцы угнетали его пра-пра-пра-прадеда…
— И его пра-пра-пра-прабабушку!..
— Не мешайте, товарищи! И вот ему очень хотелось пожить без всяких там рыцарей. А тут всякие Альфреды и Августы, Иваны Грозные, всяко воевали-воевали…
— А потом Петр Великий все завоевал!
— И стал Янис жить-поживать да добра наживать!
— Ничего он не стал жить-поживать да добра наживать! Теперь стали Яниса вместо ливонцев русские цари угнетать, а он все землю пашет да о свободе мечтает…
— И Петр угнетал?
— А что он, лучше других, что ли?
— Он же окно в Европу прорубил, товарищи! Прорубил или нет?
— Ну, прорубил! Для Яниса, что ли?
— И вдруг — революция: земля крестьянам, фабрики рабочим! Вся власть Советам! Мир — хижинам, война — дворцам! Уррра!
— И стал Янис жить-поживать да добра наживать!
Но Балодис качает отрицательно головой и вдруг добавляет:
— Пришлось Янису сначала с жандармами воевать, потом — с немцами, потом — с буржуями… Потом — опять с немцами!
— Бедный Янис, сколько же ему пришлось воевать, чтобы жить-поживать да добра наживать?!
— Андрис, а немцы здесь были?
Девочки вдруг оглядываются на отца Андриса. Они от Игоря знают о том, как тяжело дались ему годы войны. Они оглядываются на него с любопытством и уважением — вот человек, который воевал против гитлеровцев, человек, который побывал в их жестоких лапах, который обманул их, который может теперь жить-поживать да добра наживать!
А Янис, который всех победил, сидит за рулем. Он улыбается и глядит на дорогу. Он крутит баранку с такой уверенностью и свободой, что папа Дима после очередного лихого поворота говорит, переводя стесненное дыхание:
— А вы хорошо водите машину.
— Имею опыт! — отвечает Каулс. — В армии возил снаряды. Там и класс приобрел. Особенно под разрывами! Везешь в любую погоду, в любой обстрел. Если попадет — и не найдут!.. Ну, и вяжешь кружева — вправо! Влево! Газануть! Тормоз!.. Обратно едешь с ранеными тихо, а в глазах по-прежнему все вертится!
Папа Дима кивает головой на пейзаж, что расстилается перед их глазами, показывая березовые рощи, холмы, низины, в которых стоит вода, отражающая ясное небо, грачиные гнезда на березняке, боковые проселки, что от шоссе углубляются куда-то и вправо и влево.
— Красивые места! — кричит Вихров, хотя Каулс слышит и так.
— У нас вся природа очень красивая! — кричит он в ответ. — Я когда в гитлеровских лагерях сидел за проволокой, немецкую природу видел: все прилизано, приглажено, кажется, к каждому дереву инвентарный номер привязан! А я вот эти дубы и липы вижу такими, какими их бог создал… У меня несколько профессий: мы, латыши, умеем руками своими пользоваться — я и штукатур, и шофер, и каменщик, и плотник, а садовое дело люблю больше всего…
— Благородное дело! — солидно говорит папа Дима.
— Больше всего люблю! — упрямо повторяет Каулс.
— Сын тоже садовником будет? — улыбается папа Дима.
— Не знаю! — кричит Каулс, оглядываясь на Андриса, — не слышит ли? — и добавляет: — Пусть сам себе найдет дело по душе. Надо научить его любить дело, какое бы оно ни было, чтобы гордость за свои руки чувствовал… Правда, у него другая дорога. Я почти не учился. Отец бедный был. Хибарочник… А он, если захочет, пусть учится. Я ему всегда помогу, если увижу, что дело сто́ит этого, правда?
— Да вы педагог! — кричит папа Дима, глядя на Каулса.
— Я садовник! — отвечает Каулс.
— Самое главное в воспитании — вырастить в человеке сознание своей ответственности! — кричит папа Дима, радуясь найденной теме разговора. — Я думаю, что правил воспитания должно быть совсем немного. Правда? Чтобы их смог запомнить и грудной младенец. Правда? Их должно быть столько, сколько пальцев на одной руке. Правда?
Каулс с любопытством смотрит на Вихрова.
А папа Дима, держа перед собою вытянутую руку с растопыренными пальцами, начинает другой рукой загибать эти пальцы один за другим, приговаривая:
— Первое — не врать! Второе — не жаловаться! Третье — слабых не обижать! Четвертое — сильным не поддаваться! Пятое — всякую работу доводить до конца!
Каулс одобрительно кивает головой. Он вполне согласен с папой Димой.
Вихров, довольный этим одобрением, довольный тем, что мог высказать свои мысли, добавляет:
— Вот и все законы! Есть еще один, но он имеет скорее рабочий, чем принципиальный характер. Поэтому я и не включаю его в эту пятерку! Этот закон: грязная работа — половина работы. Вот так!
Папа Дима энергично сжимает кулак и потряхивает им перед своим носом. Янис опять кивает головой утвердительно — он вполне согласен с папой Димой. Он тоже сжимает свой крепкий большой кулак, помахивает выразительно перед собою и говорит:
— Вы правы. Это тоже имеет значение! Большое… Правильно!
Балодис, слыша и видя это, смеется.
Янис не совсем правильно понял папу Диму, тот открывает было рот, чтобы объяснить, в чем дело тут и почему он сжал руку в кулак. Но Каулс высовывается в окно, оглядывая поворот, а за спиной папы Димы слышится смех. Папа оглядывается, но мама Галя глядит в сторону — нет, конечно, она смеется вовсе не над ним…
6
Если вы никогда не видели эту долину, посмотрите!
Пологий подъем, заросший всевозможными деревьями, перепутанными и сросшимися так, что между ними надо продираться с силою, и пересеченный редкими узенькими тропинками, которые ведут со всех сторон к одному и тому же месту, откуда бы вы ни начали восхождение, — обрывается вдруг крутым склоном, и вы оказываетесь на значительной высоте, на лужайке, поросшей мягкой, шелковой травой. Прямо перед вами — стремительно падающая вниз головокружительная дорожка, которая теряется в зарослях и конца которой вы так и не видите. Справа и слева высятся стройные деревья, которые ограничивают поле зрения и оставляют лишь над головой у вас небесный простор. А впереди долина, заполненная морем деревьев. Здесь все оттенки зеленого: от почти синего цвета сосновой хвои — до светло-зеленого, изумрудного, прозрачного, напоенного светом лиственного покрова молодых березок… Здесь, в затишье, не шелохнется ни один листик, а там, внизу, по долине бежит и бежит свободный вольный ветерок и приводит в движение все это зеленое богатство, перепутывает ветви деревьев, колышет их кроны, хочет увлечь с собой их листву и заставляет волнами стлаться все эти оттенки — они не постоянны, они беспрерывно меняются и от озорного ветра и от теней облаков, что бегут там, в вышине, и накладывают на долину свои следы… А на самом дне ее — светлая-светлая, течет река Гауя. Точно резвясь, она поворачивает то в одну, то в другую сторону, то вырвется вдруг стрелой вперед, то сделает кривую и затеряется в зелени берегов, то опять, как норовистый скакун, закусив удила, мчится, разрезая твердь и разделяя надвое заросли лесов…
Две сестры жили когда-то здесь. Звали их Тирза и Гауя. И вот уговорились они идти как-то к морю. Долго шли они вместе, деля пополам и тяготы пути и сладость отдыха. Шли-шли и заночевали в этой долине. Уснула Тирза возле сестры крепким сном. Но не уснула Гауя. О далеком красавце, жившем в Янтарном море, думала она и не могла сомкнуть глаз. Любовь к неведомому суженому мучила Гаую. И не снесла она своих мук…
Поднялась Гауя тихонько и кинулась вперед, оставив свою сестру Тирзу. Мчалась она через леса и перелески, через лощины и пригорки. И, когда проснулась Тирза, уже далеко была Гауя! И разошлись пути сестер, которые никогда уже не встретились… Нашла ли свое счастье Гауя — кто знает? Но сестру и друга своего она потеряла навеки…
…Вот бежит она — глядите, глядите! С какой силою течет она. Вот на пути ее встретился кривун, заросший вековыми дубами. Обогнула его Гауя и, словно мстя неожиданному препятствию, так и срезала тут берег. Гауя! Гауя, куда ты бежишь? Правда ли то, что рассказывают о тебе люди? «Правда! Правда!» — отвечает Гауя и бежит дальше, даже и не взглянув на наших путешественников, что стоят на высоком взлобке и глаз не могут отвести от волшебной долины — так хороша она, так приковывает к себе взоры человека…
Горой Живописцев прозвали латыши этот высокий холм, с вершины которого видна, как на ладони, долина Гауи. Неплохой глаз был у художника, который первым взошел на этот холм и разнес весть об удивительной красоте долины. И потом подолгу рассматривал свои этюды, поражаясь красоте и мощи родной природы и бессилию своему!.. Разве можно передать всю прелесть долины этой, которая потом не раз приснится человеку как чудесное видение и незримо присутствовать будет в кругу его воспоминаний даже многие годы спустя… Святым местом художников стала гора Живописцев, и плох тот из них, кто не прикоснулся к этой красоте, и не унес отсюда память о долине Гауи, запечатленной в красках на холсте.
Папа Дима так и впился глазами в открывшуюся перед ним картину, а потом стал оглядываться на остальных — видят ли они все это великолепие? — и только показывал то в одну, то в другую сторону маме Гале, желая привлечь ее внимание к тому, что отмечал его живой, быстрый глаз, пока мама не сказала ему:
— Дима, да постой ты спокойно хоть минутку! Я все вижу не хуже тебя. Дай поглядеть другим и не навязывай того, что видишь ты!..
И папа Дима увял — он присел прямо на травку, охватив колени сложенными накрест руками, и совсем замолк. И воцарилась тут такая тишина, какая бывает в храмах, где люди остаются наедине со своим богом, в которого верят… Мария Николаевна уже бывала тут прежде, но и она, обняв маму Галю за талию, восхищенным взором медленно озирает долину и от полноты чувств прижимает к себе маму Галю.
— Как хорошо-то, душенька! — шепчет она, не желая нарушить эту тишину и не в силах молчать.
Балодис, рассказав сказку про Гаую и Тирзу, тоже замолк.
Андрис, Ляля, Аля и Игорь не могли долго предаваться восхищению, которое обуяло взрослых. Как ни любовались девочки долиной, но уже Ляля сначала присела, а потом, перевернувшись несколько раз, покатилась с косогорчика — только загорелые ноги засверкали белыми пятками да ленточки в косах замелькали в глазах…
— Пусть обдерется хорошенько! — сказала Мария Николаевна, заметив испуганное движение мамы Гали. — Больше не станет. Противные девчонки!
Она сказала «девчонки», а не «девчонка», потому что и Аля покатилась вслед за сестрой, пронзительно завизжав от страха и удовольствия. Тут Игорь дал подножку Андрису, и они последовали примеру противных девчонок и скатились в ложбинку, залитую солнцем и покрытую нагретой солнцем теплой травкой.
— Дикари! — сказала Мария Николаевна. — Ей-богу, если каждого из нас немного поскоблить, сразу же вылезет дикарь! Когда я гляжу на своих девчонок, я понимаю, что человек — не что иное, как чуть-чуть приглаженная обезьяна. Вот поглядите на них! В каком они виде! Боже мой, боже мой! — Она притворно строго поглядела на дочек и тихо добавила: — Я в детстве была точно такой же!
Она заразительно хохочет.
Янис Каулс посмотрел на солнце и сказал, что если они хотят побывать сегодня еще где-нибудь, то надо двигаться. И они отправились к машине, совсем невидной в гуще ветвей плакучей березы, куда поставил ее Каулс.
Напоследок Игорь крикнул Гауе:
— До свиданья, Га-а-у-я-а!
И Гауя ответила ему по-латышски:
«Я-а! Я-а!»
Конечно, это обозначало просто «Да! Да!», но хорошо было уже то, что Гауя ответила. Это было очень вежливо. И совсем тут ни при чем эхо! Что за противная привычка у взрослых все объяснять! И объяснять так неинтересно.
7
Что это был за день!
Бывают же такие дни, которые кажутся бесконечными и которые вмещают в себя столько, что рассказов об увиденном в этот день хватит потом надолго.
После горы Живописцев Янис Каулс повез всех в долину Сигулды и опять открыл друзьям своим новое великолепие, новую красоту, поставив впереди себя Балодиса, чтобы тот рассказал по-настоящему обо всем. И сам тоже слушал и восхищался тем, как складно рассказывает Балодис. Даст же бог такой дар человеку!..
И опять нельзя было остаться равнодушным к этому месту.
Папа Дима, бросив взгляд на окрестность, закричал радостно:
— Галенька, смотри, как похоже это на Океанскую в Приморье!
И оба они удивились тому, как схожи между собой места, отдаленные друг от друга расстоянием в четверть окружности земного шара. И высокие холмы слева и справа были такими же. И солнце здесь было такое же щедрое. И на склонах холмов виднелись так же прихотливо смешанные и дуб, и ель, и сосна, и рябина, и жимолость, и багульник, и ивняк, и орех, что ютились на этих взгорьях, росли, тянулись к солнцу, шумели листвой и хвоей, шевелились под напором ветра, красовались друг перед другом, карабкались на вершины — туда, где больше света и простора!..
В толще одного холма, под чудовищным навесом рыжих плитняков, была большая пещера, а в пещере журчал родник. Чистый-чистый, с нестерпимо холодной водою, он вытекал просто из-под горы и точил свою ясную воду в долине. В этой пещере жил некогда добрый человек. Кто знает, как его звали, как его имя, да и не в этом дело, а в том, что у этого человека каждый прохожий, каждый, кому приходилось туго от жестокой баронской опеки, находил и пищу и кров и покидал его со словами: «Спасибо тебе, добрый человек!» Так и осталось за ним это имя: «Гутман, добрый человек»… Он и до сих пор живет в горе, уйдя туда от рук баронов…
Вьется дорога по долине Сигулды. То тут, то там видны здесь люди с рюкзаками на спине и с палками в руках, в грубой спортивной обуви… По шоссе время от времени пролетают автобусы и легковые машины, а также грузовики с надписью «Экскурсия», чтобы все знали, кто едет на этих машинах. Автобус, битком набитый школьниками, которые сидят даже на крыше, вдруг останавливается. Из кабины выскакивает преподаватель. Он загоняет школьников в автобус и сам закрывает с наружной стороны дверь. Успокоенный, он садится рядом с шофером, и машина трогается. Но уже чьи-то торопливые руки через окно тянутся к щеколде, закрывающей дверь, чьи-то руки вынимают ее. Дверь раскрывается, на ходу уже кто-то цепляется за крышу. Изнутри его подсаживают услужливые товарищи. И вот первый опять на крыше. Он подает руки, распластавшись наверху, тем, кто стоит наготове в двери, и вытягивает наверх товарища… И опять сидят на крыше мчащегося автобуса школьники и поют что-то во весь голос, широко разевая рот. И опять останавливается автобус, и преподаватель читает нотацию провинившимся и опять запирает их внутри. Но этих ребят там не удержать. Вот уже чьи-то руки тянутся через окно к щеколде…
А мы поднимаемся по крутой тропинке на вершину высокого холма. Нет, это не тропинка, это лестница. Пиленый плитняк положен прямо на землю… Раз, два, три! Это будет повыше, чем в новом доме Вихровых! А если бегом!.. Ух, как бьется сердце! Раз-раз-раз! Два-два-два! Три-три-три…
О-о! Только теперь видно, как высоко мы забрались!
Отсюда видна та местность, где расположена пещера Гутмана. Высокие холмы, под которыми ютится пристанище доброго человека, затянуты дымкой, и зелень холмов кажется уже не зеленью, а синевой. Вот один из холмов уходит постепенно в тень и совсем синеет, зато второй радует глаз игрой красок. Эй, солнце! Куда ты спешишь, мы еще многого не видели! Ну, не надо так торопиться…
Игорь оборачивается и застывает.
Прямо перед ним высятся крепостные стены, толщиною в три метра. Они возносятся гордо и неприступно. И суровости их не умаляет ничуть то, что разрушительное время пронеслось над ними беспощадным ураганом и обгрызло эти стены своими страшными зубами, лишь обломки их стоят тут, где некогда царствовал над всей округой баронский замок, одним видом своим устрашавший простолюдинов и напоминавший им каждодневно, что над жизнью и смертью их властен владелец замка, что ему, а не им принадлежит урожай с их полей, что ему, а не им принадлежит каждая кроха их жалкого достояния…
Узкие бойницы в стенах, высокие стрельчатые ворота, огромная башня, когда-то стоявшая на углу замка для обозрения всей округи на западных рубежах баронского владения, обломки внутренних покоев, сложенных также добротно и могущих служить как приют утехи любовной или семейной или как последний крепостной рубеж, когда враг вламывался в замок, — все это исполнено поразительной тишины и значения… Море камней лежит вокруг — пали неприступные когда-то стены, пал замок, гроза соседей и надежда друзей, ушла жизнь, когда-то радостная и тяжкая! Но видения прошлого и нынче витают здесь. И вот уже чудится глазу — не жалкие и злые обломки стен вокруг, а весь замок встает царственно на вершине холма. В высоких окнах верховой ветер колышет тяжелые бархатные занавеси… На сторожевой вышке, разморенный жарою, в тяжелых доспехах, с арбалетом в руке, перегнулся через зубцы-укрытия воин и смотрит вниз на дорожку, что, поднимаясь к замку, вьется желтой змейкой по взлобку холма… Чья-то белая рука касается занавеси, чье-то личико глядит на ту же дорожку. У кованых железных врат шевелятся бородатые воины в стальных шлемах. Скрипит стопудовый ворот. И громада подъемного моста медленно отваливается и перекрывает ров. С глухим лязгом поднимается вверх железная решетка, усеянная острыми зубьями, и становится виден внутренний двор — там толпятся люди, занятые своими делами. Слышится поющий звук медной трубы на главной башне, и люди, бросая привычные дела, кидаются к воротам — посмотреть на пришельцев, что подымаются по дорожке вверх… Из ворот выходит молодой паж, на нем красный бархатный колет, и на богатом поясе кинжал с перламутровой ручкой. Паж снимает с головы шляпу с белыми перьями и склоняется низко-низко перед прибывшими знатными путешественниками, которые впервые посетили эти края и которых надо принять по всем законам гостеприимства.
— О милостивые господа! — говорит паж, касаясь перьями земли. — Высокородная госпожа моя приветствует вас в своем замке и выражает надежду, что он не покажется вам слишком неуютным! Добро пожаловать, добро пожаловать, добро пожаловать!
Но высокородные господа, тяжело отдуваясь, садятся на камни, лежащие беспорядочной грудой на том месте, где должны быть ворота, и говорят:
— Ну и ну! Высоко забралась твоя госпожа, милый паж! Надо бы ей лифт соорудить. Ох!..
И тотчас же рушатся высокие стены. Летит вниз головой, размахивая арбалетом, сторожевой с вышки, рассыпаются доски подъемного моста, исчезают белые ручки, личико и бархатные занавеси из высоких окон, и сами окна тают в воздухе. И вот — возле Игоря развалины, только развалины!.. А на камнях сидят и роются в сумках, вынимая из них что-то очень вкусное, мама Галя и Мария Николаевна, а мужчины расстегивают рубашки и обмахиваются воротниками так, как это умеют делать только мужчины…
Ах, как вкусно все, что принесли с собой путешественники!
Игорь, однако, забывает жевать, то и дело останавливая свой взгляд на развалинах замка. Как жаль, что замок так разрушен, невозможно даже представить себе, как выглядел он на самом деле. О время!..
— Ну, не только время, — говорит Балодис. — Люди тут ему сильно помогли. Камень разбирали для своих построек. Один граф Шереметев тут сделал столько, что… Он ломал стены замка и построил из выломанного камня целый дворец. Этот дворец — неподалеку. Сейчас в нем дом отдыха…
— А давно в замке жили люди? — спрашивает Игорь.
Янис Каулс отвечает:
— Как тебе сказать? Двести — триста лет обратно! Или по-другому: все эти деревья выросли уже тогда, когда в замке никто не жил. Вокруг замка было голо. Ведь надо было, чтобы подходы к нему просматривались!
Трудно представить себе, что было время, когда эти деревья не росли на склонах холма. А ныне они шумят своими густыми вершинами; их мощные тела, закованные в толстый панцирь седой, бугристой коры, толщиной в ладонь, покрывают все видимое пространство, их железные корни проникли далеко в глубь почвы и переплелись в дружеском пожатье, их кудрявые кроны на вершине холма вознеслись выше развалин, да и в самих развалинах — на обломках стен, на широченных подоконниках — тоже растут деревья. Когда-то занесло маленькое семечко в трещину, проросло оно, дало росток, росток жадно пил воду, которую щедрые здешние дожди несли ему отовсюду, укрепился и своими крепкими корнями рвет этот камень, ставший ему приютом… Сама природа стремится изгладить из памяти людей, заслоняя от их взоров, жестокое прошлое.
— История! — говорит Мария Николаевна и зябко поеживается, хотя день теплый, если не сказать, жаркий. — Сколько страшных трагедий таит в себе этот памятник!
Она вдруг испуганно вскрикивает:
— Противные девчонки!
Это и в самом деле Аля и Ляля — они подошли незаметно к матери сзади и стали по бокам, изобразив на лицах каменное выражение.
— Как вы меня напугали! — говорит Мария Николаевна. — Ну что за дикие шутки, девочки! Не надо делать так!
— Мы не будем, мамочка! — одинаковыми голосами говорят Аля и Ляля.
А через секунду они вместе с Андрисом и Игорем уже в проломе башни, сохранившейся лучше всех. Она странная, эта башня, — кроме этого пролома, сделанного, видно, недавно, на ней нет ни одной бойницы, никакого другого отверстия.
— Это донжо́н, — говорит инженер. — Сюда входили только тогда, когда все помещения замка были захвачены врагами. По лестницам. И лестницы втаскивали с собой… Кто входил? Самые знатные. Зачем? Из башни только один выход — подземный ход. Куда он вел? Ну, на берег реки, в лес, в пещеру какую-нибудь, о которой никто не знал.
Балодис округляет глаза и многозначительно говорит:
— Никто не мог выдать тайну подземного хода. Люди только один раз делали такой ход — потом их убивали, чтобы сохранить тайну…
— О-о-о-о! — только и могут сказать хором ребята в ответ на этот рассказ… Вот бы найти этот ход!
8
— Довольно истории! — говорит Янис Каулс. — Обратимся к нашим дням, у меня совсем близко отсюда живут родственники. Брат и сестра. У них жил Андрис, когда я был там! — Он делает неопределенный жест рукой на запад, но все понимают, что он хочет сказать. — Воспользуемся случаем и навестим их.
— Ян Петрович! — говорит папа Дима. — Удобно ли это будет?
— Удобно! — коротко отвечает Каулс.
…И вскоре они подъезжают к мызе, добротной, красивой, стоящей здесь, видно, очень давно.
Едва останавливается автобус, к нему стрелой кидается огромная овчарка. Она готова съесть всех приезжих разом или по очереди — как им будет угодно! — но, увидев Яниса, тотчас же меняет намерение: с размаху кладет ему на грудь свои толстые лапы и, сдерживая свою любовь, сдерживая лай, который рвется из ее груди, горячим длинным красным языком лижет ему лицо. Янис отстраняется, но он рад этому дружескому приему. Он ласково и легонько почесывает овчарке шерсть под ошейником и говорит вполголоса что-то, снимая тяжелые лапы со своей груди. «Ре-екс! Ре-екс!» — слышится чей-то голос из дома. И овчарка идет к дому, на каждом шагу оглядываясь на Яниса. На других она не обращает никакого внимания — если это друзья Яниса, она готова переносить их присутствие, но пусть от нее не требуют знаков внимания, она хорошо воспитана, и, кроме того, вся любовь ее принадлежит хозяевам — что вам еще надо?!
На пороге дома показывается невысокая женщина. Ее светлые короткие пышные волосы собраны на затылке, но никакие ухищрения парикмахерской не могут победить их живого задора — волосы реют вокруг головы женщины сияющим золотым облаком. Она плотна, даже толста, пожалуй, но это скрадывается ее живостью, ее миловидностью. Она мигом спускается с крыльца и быстрым шагом идет к приехавшим. По всей округе разносится ее звонкий голос: «Рекс! Рекс!» — и тут же с другой интонацией: «О-о! Янис!» Белое лицо ее озаряется улыбкой. На полном подбородке обозначается ямочка, на розовых круглых щеках — еще две. Небольшой нос ее морщится в веселой гримасе. Она что-то кричит Янису и одновременно приветственно машет рукой другим, приглашая входить во двор…
— Моя сестренка, — говорит Янис. И тотчас же добавляет: — И мой братишка!
Все ожидают увидеть братишку Яниса — какого-нибудь шустрого мальчонку, который вот сейчас вырвется из-за какого-нибудь угла и опрометью кинется к Янису и повиснет у него на шее, болтая в воздухе ногами. Но перед приехавшими появляется вдруг, откуда ни возьмись, такой великан, каких не часто случается встретить, а если встретишь, то долго потом будешь оглядываться, не веря глазам своим! Мужчина с таким же спокойным лицом, как у Яниса, ростом еще выше его, с большими руками и ногами, на которые, пожалуй, ни в одном магазине не найдешь готовых ботинок. Он подходит словно не спеша, но делает такие шаги, что сразу же оказывается возле брата. Он дружески улыбается ему, и они шутя хлопают друг друга по плечу, отчего вокруг разносятся тяжелые звуки, будто падает что-то громоздкое. Ну и великан! Великанище! Такой ударит один разок — и ваших нет!..
В больших твердых ладонях Эдуарда — так зовут брата Яниса — совершенно тонут руки приезжих. Мария Николаевна простодушно говорит, откровенно восхищаясь Эдуардом, — у нее такой тон и манеры, что обидеться на нее невозможно:
— Я рада, что приехала сюда без мужа. С вами просто нельзя ставить рядом своих знакомых — их после этого и не увидишь.
Папа Дима выше среднего роста, но рядом с Эдуардом он выглядит подростком. Он невольно краснеет, поглядывая на братьев-гигантов. Мария Николаевна спохватывается и добавляет:
— Дорогой Вихров! К вам это не относится — вы моя симпатия! — И она ласково треплет его по плечу, желая исправить свою оплошность.
Все хохочут. А Эдуард говорит:
— Мы родом из Яунпиебалги, у нас там все такие — двухметровые, еще с петровских времен. А это, знаете, не всегда удобно: в кино придешь — всем мешаешь, в магазине — на себя вещь не подберешь. И потом все знают, откуда ты. Только на порог в какой-нибудь магазин ступишь, а тебе уже говорят: «Яунпиебалдзниекс, лудзу!»
— И в кавалерию не берут! — смеется Балодис. — Пока у нас слонов своих нет.
…Вы не знакомы с Каулсами? Очень жаль! Это такие хорошие люди — с первого слова кажется, что вы знаете их очень давно. Они люди с добрым, отзывчивым сердцем, а это сердце не позволит им держаться иначе, чем так, как держатся со старыми друзьями. Они ценят и сами любят шутку, смеются долго и с удовольствием, так может смеяться только такой человек, который не хранит ни на кого зла, человек, который не держит за пазухой камень!.. Вот смотрите, как радушно усаживают они гостей, нежданно свалившихся на их голову. Можно подумать, что это старые добрые друзья, таким гостеприимством светятся глаза хозяев, так дружески тихонько они похлопывают по плечам детей — ого, эти руки умеют быть ласковыми!.. Так ясно сияют их глаза. «Возьмите вот эти пирожки — они с ветчиной, это — латышское блюдо!», «Почему вы не пьете молоко? Оно очень вкусное, свежее, неснятое!», «А вот это — свежие угри!», «А может быть, мы попробуем другого молочка? Совсем немного! Чуть-чуть! По сто! Ради встречи, это ведь не каждый день» — и вот бутылка, покрытая испариной, появляется на столе, и вот уже все немного раскраснелись, и каждому хочется сказать что-то… «Дети могут немного погулять!» — говорит Мирдза, сестра Эдуарда и Яниса, и дети выходят во двор, по которому гуляют тени облаков, вольные запахи деревьев, белые огромные куры и Рекс, который, прислушиваясь к голосам своих хозяев и их друзей, склоняет голову то на один бок, то на другой и чутко настораживает свои острые длинные уши и кладет голову на колени Балодису, которого признает своим…
Эдуард спрашивает папу Диму, что показал им Янис, и говорит:
— Э-э! Вам еще не все показано!
Он глядит на солнце, которое светит прямо в окна, дом их расположен на плато, которое полого спускается в сторону Риги, а в Сигулдскую долину обращено крутым склоном. Где-то там, внизу, находится пещера Гутмана… Эдуард прищуривается, соображая, как долго солнце будет освещать холмы, и говорит брату:
— Ну, друг! Подавай свою карету. Мы еще успеем побывать на могиле Турайдской Розы! Нельзя отсюда уезжать, не повидав ее.
И они веселой гурьбой идут к автобусу. Мирдза остается дома. Она устала за целый день и желает гостям всего доброго. Прощаясь с Янисом, она говорит ему — из вежливости, чтобы не обидеть гостей, — по-русски:
— Я хотела сказать тебе, что на днях тобой интересовался твой друг!
— Какой друг? — насторожившись, спрашивает Янис.
Мирдза, немного помедлив, отвечает:
— Янсонс.
— Какой Янсонс?
— Ну, тот, которого ты хорошо знаешь. Эдгар…
Янис засовывает руки в карманы, и лицо его темнеет:
— Вернулся, значит… Что ему надо от меня?
— Не спрашивала, — говорит Мирдза. — Он просил сказать, где ты работаешь, где живешь…
— Ну, лаби! — говорит Янис хмуро. Как видно, ничего хорошего он не услышал. — Свейки, Мирдза!
— Свейки, Янис! — отвечает Мирдза и озабоченно глядит на брата: — Что ему надо от нас?
— Не знаю!
…Автобус останавливается неподалеку от огромной липы, зеленый шатер которой пронизан сейчас солнечными лучами, бьющими прямо в глаза — так уже низко солнце. Она стоит одна на большом просторном плато, поросшем мягкой, нежной травой. И в самом уединении этого сильного дерева есть что-то невыразимое, что сразу привлекает внимание. Длинные гибкие ветви липы мягко клонятся книзу и шумят, шумят легонько; и гордая, и одинокая, она одна здесь, наедине со своими думами, горестями и радостями и в бурю, и в вёдро… А у подножия ее — невысокий холмик, сплошь усеянный цветами. И в сильное тело липы врезана небольшая доска, такая, какие бывают на надгробиях. «Турайдская Роза», — написано на этой доске… Чья это одинокая могила приютилась тут, под сенью липы?
Эдуард, Янис и Балодис стоят и смотрят на липу и на холмик под ее укрытием. В красноватых отблесках вечерних лучей лица их словно высечены из красного камня. Они сейчас как сказочные богатыри над могилою своей любимой сестры. Эдуард смотрит на Яниса, но Янис молчит, поглощенный какими-то своими мыслями. Гости стоят тихо-тихо: на них действует и эта обстановка, и усталость. Им не хочется говорить вслух. Девочки о чем-то шепчутся. Мария Николаевна вопросительно смотрит на мужчин. Тогда Балодис рассказывает о Турайдской Розе.
…Жили некогда в этой долине девушка и юноша, горячо любившие друг друга. Турайдской Розой называли в народе эту девушку за ее красоту. И вот однажды польский офицер увидел ее. Сердце его воспылало любовью, и он предпочел ее гордым шляхтянкам. Угрозами и богатыми подарками пытался он склонить ее сердце… Но девушка была верна своей любви и своей клятве — принадлежать только возлюбленному. Обманным письмом заманил офицер девушку в пещеру, где встречалась она с любимым.
Теперь она была во власти своего коварного преследователя. Разве станет он внимать ее мольбам! Тогда она решила пожертвовать жизнью во имя своей любви. Девушка предложила шляхтичу выкуп — шарф, который прикрывал ее плечи. «Этот шарф — талисман, кто владеет им, становится неуязвимым для вражеских стрел и мечей», — сказала она. «Ты смеешься надо мной!» — крикнул шляхтич, в котором желание обладать девушкой боролось с желанием получить такой бесценный талисман. «Нет, я не смеюсь! — ответила девушка. — Испытай великую силу его! Вот я накинула шарф на шею. Смело рази меня мечом, и ты увидишь чудо!» Шляхтич взмахнул мечом и увидел чудо — гордую смерть предпочла девушка жизни с нелюбимым, голова ее упала на землю. О Турайдской Розе рассказывают из поколения в поколение, народ сохранил навсегда память о ней…
— Это ее могила? — спросила мама Галя, тронутая услышанной историей, так же как и остальные, особенно девочки, которые утирали одинаковыми платочками одинаково красные носы и одинаково заплаканные глаза.
Инженер и Каулс улыбнулись.
— Не совсем! — сказал Балодис. — Видите ли, эту надпись установила здесь наша известная поэтесса Аспазия. Она плакала над этой историей не меньше ваших девочек и решила увековечить память о Турайдской Розе…
Солнце уже садилось… Запылали багрянцем высокие облака в небе, темной сенью покрылись холмы, еще недавно освещенные лучами солнца. Долина Сигулды погрузилась в темноту, перемежаемую лишь редкими огоньками, словно отражение звезд, загоревшихся вверху. Точно раскаленные, горели еще на высоком холме развалины замка, ясно видные отсюда… Аля и Ляля погрозили в ту сторону:
— Ах, проклятый!.. Ах, проклятый!
Эдуард рассмеялся:
— Ну, не так уж он плох сейчас, девочки. Вот вы Яниса спросите, как он прятался в его развалинах, когда партизанил. Как там собирались те, кто хотел бороться с гитлеровцами…
Все обратили взоры на Яниса, и он нехотя кивнул головой:
— Было и это! Было!..
Эдуард напрямик, через темнеющие перелески, пошел домой.
Автобус покатил по той же дороге обратно.
Янис Каулс был хмур. Оживление оставило его. И совсем другим стало его обычно улыбчивое лицо. Папа Дима, который снова сел рядом с ним, спросил:
— Ян Петрович! Что с вами — вы устали, мы вам надоели?..
Каулс ответил не сразу.
— Настроение испортилось! — сказал он наконец. — Был у нас тут один мерзавец. Мы вместе учились. Когда пришли немцы, он пошел к ним служить. Он выдал меня немцам. Сам и привел патруль к сестре, где я отсыпался… Потом он бежал. Встретились мы с ним в лагерях, в Германии, только он был надзирателем, а я заключенным. Потом его взяли в плен наши. Судили… Сидел он сколько-то. А теперь, видно, вышел на волю — амнистировали… Соседями будем.
Янис сплюнул через ветровое стекло и добавил:
— Забавная штука жизнь! Очень забавная!..
…Темное небо усеяли звезды. Машина мягко шуршала по шоссе шинами: спишшшь, спишшшь! «Нет, я не сплю!» — ответил Игорь, глаза которого все время непроизвольно закрывались, и он таращил их на звездное небо. Чтобы совсем не заснуть, он ткнул в небо пальцем и спросил отца:
— Папа, что это за звезда?
Папа Дима, который все знал, ответил, тоже уставясь в небо, где звезды перемигивались желтыми и голубыми глазами:
— Которая?.. Эта?.. Это Проксима — созвездия Стрельца!
— Стрельца? — спросил Игорь во сне.
— Да, Стрельца. Видишь, Стрелец натягивает тетиву?
Стрелец натягивает тетиву
1
Стрелец так долго натягивал тетиву своего лука, что, когда Игорь открыл глаза, был уже новый день и в дверь кто-то настойчиво стучался.
Когда мама открыла дверь, удивленная и недовольная тем, что им мешают спать, так как был очень ранний час, на пороге показался Андрюшка Разрушительный. Его растрепанные волосы, которые не поддавались никаким расческам, были взъерошены, а в глазах Андрюшки было смешанное выражение счастья, испуга и еще чего-то — пожалуй, желания рассказать всему свету о том, что стало ему известно, или, вернее, невозможность молчать о том, что он увидел. Он с этого и начал, едва открылась дверь:
— Ой, Игорь! Что я нашел! Что я нашел!..
Мама Галя сказала ему:
— Андрей! Надо здороваться, когда входишь!
— Ой, что я нашел! Здравствуйте… Идем, Игорь, скорее!
— Рано еще, Андрей, — сказала мама Галя.
— Пусть идет! — сонным голосом отозвался папа Дима со своей кровати. — Рано вставать полезно! — и, зевнув, добавил: — А я еще часок посплю. Можно, Галенька? — и отвернулся к стене. А мама Галя пошла умываться, щуря слипающиеся глаза…
На улице Андрюшка отвел Игоря за угол и сделал большие глаза, привлекая его внимание всем своим видом:
— Слышишь? Ничего не слышишь? Ну, послушай…
Сначала Игорь ничего не мог расслышать, а потом скорее угадал, чем услышал, слабый, жалобный писк. Он огляделся на ветки деревьев, под которыми они стояли.
— Ну и что? — спросил он.
Андрюшка весь сиял и светился:
— А ну, послушай еще? Слышишь?
Писк повторился. Но слышался он вовсе не с ветки, а откуда-то сбоку. Игорь стал рассматривать траву, огляделся вокруг.
Андрюшка с торжеством сказал ему:
— Не там ищешь!.. Вот он, птенчик-то! Вот здесь!
Андрюшка оттопырил воротник рубашки с длинными рукавами, что была надета на нем сегодня, несмотря на то, что обычно Андрюшка Разрушительный целыми днями — с утра до вечера — ходил в майке. В горячем, пахнущем по́том пространстве, между голым телом Андрюшки и клетчатой ковбойкой, копошился маленький птенец со встопорщенными перышками, с хвостом, заломленным куда-то в сторону, с желтым клювом, который тотчас же раскрылся и издал жалобный писк, едва птенец завидел над собой голубое небо и взлохмаченные головы мальчишек…
— Видал? Каков, а? Я его с собой теперь носить буду, в рубашке. Здо́рово? Все сидят в столовой, вдруг: «Чиви-чик!» — неизвестно откуда! Хо-хо! Здо́рово! Он у меня вырастет знаешь какой! Я его выдрессирую. Вообще-то птицы плохо поддаются дрессировке… Но я, знаешь, настойчивый! Видал, он уже кричит, когда я ему палец покажу. Привыкает ко мне.
Птенец, и верно, пискнул опять, когда Андрюшка поднес к его клювику свой грязный палец: «Чи-и-вик! Чи-и-и-ви!» Но в голосе птенца прозвучало что-то такое, совсем не похожее на привычку к счастливой возможности оказаться на голом мокром пузе Андрюшки, у него за пазухой, что Игорь сказал с жалостью:
— Андрейка! Он же хочет есть!
— Накормим! — сказал Андрейка солидно. — Сегодня на завтрак — сыр, творог, блинчики, мы это дело организуем. Знаем, не впервой! Я, брат, Дурова в цирке сто раз видел! Это, брат, знакомое дело — со зверями заниматься…
— Где ты его взял?
— Только никому ни слова! А то много найдется таких хороших — всех птенцов растащат! Я уж знаю… Ну — слово? Никому? Договорились?
Хотя Игорь ничего не обещал Андрюшке, тот потащил его за Охотничий домик, то и дело нащупывая птенца через рубаху — тут ли? Ему и самому не терпелось показать неожиданно найденное гнездо с птенцами. Но он хотел сам испытать всю радость — вот так же, с таинственным видом, притащить к гнезду поодиночке всех ребят, какие только были в доме отдыха. Ему до конца дня хватило бы этого дела, а уж как бы глядели на него остальные ребята! Рыжеватые вихры Андрюшки топорщились во все стороны, глаза сияли — думаете, это простое дело — найти гнездо?! Не всякий мальчишка сумеет это. Тут такой глаз надо, такой глаз! Они знаете как прячут свои гнезда!.. По-всякому…
За Охотничьим домиком был расположен грот, сложенный из ракушечника. Это была целая пещера, поместительная, сухая, с очагом из камней, с песчаным дном. Хозяин Охотничьего домика перекопал в одном месте неширокую дюну, заросшую соснами и черемухой, убрал лишнюю землю, обложил срезы плитняком и ракушечником и вновь соединил дюну мостиком, накрыв им грот сверху, который теперь можно было обнаружить лишь сбоку.
Оказавшись в траншее, обложенной плитняком, Андрюшка остановился, пощупал птенца и сказал Игорю:
— Попробуй-ка сам найди, где оно, гнездо-то! А я вот нашел! Ну!
Игорь с некоторым недоумением осмотрел серые камни вокруг.
Но тут разноголосый писк привлек его внимание. Игорь поднял глаза и прямо перед собой увидел гнездо. Собственно, не гнездо, это была обыкновенная расселина между плитняками, выстланная пухом и волосом; и три широко раскрытых рта, с желтыми клювами, кричавших что есть силы…
Ласточка-береговушка стрелой пролетела мимо ребят, едва не задев их крыльями, низко-низко. Птенцы заорали еще пуще. Но ласточка не ответила им. Клюв ее был закрыт, а из клюва торчал огромный мохнатый шмель, которому не повезло на охоте в это ясное утро… Вторая ласточка, свистнув крыльями, промчалась по траншее, обеспокоенная присутствием чужих.
— Видал теперь? — сказал Андрюшка Разрушительный. — Еще три штуки в гнезде. Вот!
— Какие они маленькие и беспомощные! — сказал с жалостью Игорь, глядя на птенчиков.
Андрюшка благожелательно поглядел на Игоря и сказал ему великодушно-покровительственно:
— Можешь одного и себе взять.
— На что он мне? А ты хозяин над ними, что ли?
Игорь нахмурился, с неожиданно нахлынувшим чувством неприязни оглядывая Андрюшку с его остренькими блестящими глазками, с его засученными лихо штанами, с его рогаткой, торчащей из оттопыренного кармана — очень что-то не понравился Андрюшка Игорю в эту минуту.
Нахмурился и Андрюшка. Он с вызовом сказал:
— А кто? Ты, может быть? Я их первый нашел — и точка! Понятно?
Игорь вдруг неожиданно для самого себя сказал:
— А ну, положи птенчика обратно в гнездо! Слышишь? Знаешь, есть такой закон: слабых не обижать.
Андрюшка, вынувший было из-за пазухи птенца, чтобы устроить ему свидание с другими, что сидели еще в гнезде, повернулся к Игорю и, показав фигу, сказал:
— А вот это видал? Нет такого закона! Законодатель!..
— Есть такой закон! — сказал Игорь и придвинулся к Андрюшке вплотную.
— Нету.
— А вот есть!
— Вот и нету! И ты на меня не напирай, а то так суну, что и своих не узнаешь! — Андрюшка был возмущен до глубины души: вот так друзья, для них готов все сделать, а они — на тебе, еще чего-то выдумывают! В эту минуту он был уверен в своем праве и готов был отстаивать его вплоть до самой жестокой потасовки, уж он этому учительскому сынку покажет, что такое класс! — А ну, давай… Нет такого закона!
Вдруг между Андрюшкой и Игорем встал Андрис, уже давно наблюдавший за этой сценой. Со сжатыми губами и сведенными бровями он стал перед Андрюшкой.
— Есть такой закон! — сказал он. — Клади птенца на место!
Андрюшка готов был драться. Но с двумя — это было неразумно, и он отступил, понимая, что ему трудно было б справиться с Андрисом. Зло обуяло его.
Он схватил своего птенца и с силой бросил его о камни.
— Можете подавиться вашим птенчиком! — сказал он.
Мягкое пушистое тельце с растопыренными, едва оперившимися крылышками и разинутым клювом ударилось о камни и беззвучно упало на песчаную дорожку. Тонкие ножки содрогнулись и вытянулись сухими прутиками. Желтый клюв раскрылся, закрылся и — опять раскрылся, уже бессильный, мертвый… Песок запятнал пушистую одежду птенца…
Андрис и Игорь да и сам Андрюшка Разрушительный невольно вскрикнули и кинулись к птенцу. Но всем им разом стало понятно, что он уже не живой и что ему не поможет даже самое горячее их сочувствие и жалость… Андрюшка закусил губы: ему вовсе не хотелось убивать это маленькое, еще минуту назад живое существо, которое могло двигаться, кричать, так смешно щекотало его голое пузо, сидя за пазухой, шевелило ножками, куцым хвостиком и коротышками-крыльями и которое лежит теперь в песке, как безрассудно сломанная игрушка. Жалость и раскаяние овладели Андрюшкой, он готов был расплакаться от этих нежданных чувств, но в этот момент он полетел вслед за птенцом от удара Андриса, который не смог сдержать своего возмущения, и теперь уже настоящие слезы брызнули у Андрюшки из глаз — удар пришелся по больному месту… Андрюшка вскочил и — отступил перед занесенной вновь рукой Андриса. Кто знает, как влетело бы Разрушительному Андрюшке, если бы Игорь не остановил друга. Распаленный Андрис, коротко дыша, сказал:
— Понял теперь? Есть такой закон!
— Есть такой закон! — покорно повторил Андрюшка, понимая, что он кругом не прав и ни у кого ему не найти сочувствия.
— Возьми птенчика и зарой его где-нибудь! — приказал Андрис.
Андрюшка поднял с гримасой отвращения птенца, который так и обвис у него в пальцах, как тряпичный. Андрис сказал:
— И не жалуйся, пожалуйста, не ябедничай. Тебе бы надо еще всыпать, да ладно уж, хватит…
— Что, и такой закон есть? — криво усмехаясь и вытирая слезы, спросил Андрюшка, соображая, куда ему пойти, чтобы не наткнуться на ребят и чтобы вся эта история не стала известной — не очень-то интересно, если все будут знать, как он убил птенца и как его самого побили…
— Есть такой закон! — сказал Игорь.
Андрюшка только покосился на него — вот уж законники нашлись. Впрочем, досталось-то ему за дело, ничего не скажешь! Андрюшка был человек справедливый, хотя и увлекающийся. Он поежился — ну и рука у этого Андриса, точно палкой ударил! С этим надо бы дружить, а не ссориться…
2
Однако происшествие с Андрюшкой стало известно, хотя непонятно было, кто о нем рассказал.
За завтраком отец строго спросил Игоря:
— Ты не в курсе того, кто и за что побил Андрея? Что у вас там случилось?
— Просто ни на минуту нельзя оставить тебя одного! — добавила мама.
Подавившись, Игорь ответил сразу на оба вопроса:
— Не в курсе. За что надо было, за то и побили.
— Спасибо, — с язвительной миной на лице сказал отец. — Теперь мне все ясно. Решительно все. А тебе досталось?
— Не за что! — ответил Игорь.
— Ясно.
К столу подошли Петровы. Папа Дима поглядел на Петрову, чувствуя себя виноватым в том, что они уехали в Сигулду, не дождавшись ее. Но Петрова, усаживаясь за стол и отодвигая от себя все, как она называла, существенное, с аппетитом принялась за творожники. Лишь покончив с ними, она спросила не папу Диму, а маму Галю:
— Ну, как съездили? Хорошо, да?
— Там так красиво! — сказала мама.
— А я все утро проспала, — сказала Петрова. — Вы хорошо сделали, что не будили меня. Я бы прокопалась и вас задержала бы, а туда лучше ехать на рассвете.
Мама засмеялась и сказала:
— Мы и не стали будить вас, пожалели.
Рассмеялась и Петрова и сказала маме:
— Ах, Галина Ивановна! Вы просто прелесть!
И они как-то особенно, по-женски, переглянулись, видимо, хорошо поняв друг друга… Петров, уничтожая бифштекс, который он совершенно засыпал перцем, сказал:
— Присоединяюсь к авторитетному заявлению моей супруги. Благодаря вам у нас составилась прекрасная партия в преферанс, и я целый день лицезрел свою жену, что случается не всегда…
— Какой ужас! Так вы весь день играли в карты? — спросила мама Петрову. Та кивнула головой. Мама Галя сказала: — Ну, я думала, что вы найдете себе более приятное занятие.
— Что сделано, то сделано! — с комической улыбкой ответила Петрова. — Но вы знаете, я обыграла его так, что ему и не снилось никогда быть в таком проигрыше!
— Везет в картах, значит, не везет в любви, милая моя! — сказал Петров. — Это меня вполне устраивает. Согласен быть в проигрыше у тебя непрестанно! Ей-богу! — И он поцеловал жене руку.
Папа Дима почему-то порозовел и принялся стаскивать с руки сожженную кожицу. Она легко отдиралась прозрачной, тонкой пленкой, на которой ясно виднелись точки пор.
— Боже мой! Где это вы так сожглись? — спросил Петров.
— Да на днях перележал на солнышке! — ответил папа Дима, еще более розовея.
— Сметаной надо мазаться в таких случаях, — участливо сказал Петров. Он посмотрел на Игоря: — Ты за что Андрея побил? Я из окна видел, как он из грота вышел, сопли, извините, на кулак мотал.
— Я его не побил, — сказал Игорь, которого сдерживало чувство товарищества. Ну, кому какое дело до всего этого? И он сморщился, вспомнив серо-желтый комочек в песке.
— Не побил? Напрасно, — сказал Петров. — Противный мальчишка: два дня назад залез на дерево перед самым моим окном и принялся свистеть. Два часа свистел, пока я в него не запустил словарем иностранных слов.
— Почему иностранных? — спросил Игорь.
— А свои я на него уже все израсходовал! — сказал, смеясь, Петров. — За два часа, сами понимаете, можно очень многое высказать.
— Если б вы слышали, как он этого Андрюшку ругал! — сказала с притворным ужасом Петрова.
3
Балодис очень симпатизирует Вихровым. Точнее, он симпатизирует маме Гале. Папу Диму он принимает, как принимал бы любого мужчину, — как товарища, с которым сегодня по пути, а завтра их дороги разойдутся. Он не оставляет своих попыток расширить кругозор своих новых друзей, видя в них людей любознательных и добрых ко всему, на что падает их взор, ко всему, что принимают они близко к сердцу. Балодис угадывает, какую роль в жизни папы Димы играет мама Галя и сколько сил у этой милой женщины; он угадывает, что без мамы Гали Вихров, быть может, и не имел бы уж возможности справиться со своей болезнью, и это еще больше привлекает Балодиса к ней.
— Завтра я еду в рыболовецкий колхоз, на побережье, к родне, — говорит он. — Может быть, вы составите мне компанию? Выедем в открытое море на два дня. Вы увидите, как латыши добывают корюшку и салаку. И потом поедем в колхоз, где у меня тоже родня. И вы увидите, как делается вот эта знаменитая вещь! — Балодис отрезает кусок бекона и тонким пластиком кладет его на хлеб. Розовое сало, проращенное слоями мяса, выглядит необыкновенно аппетитно, и мама Галя невольно делает то же самое. — В самом деле, поехали? — говорит Балодис.
— Ну, колхозы-то есть и на Дальнем Востоке, — необдуманно говорит папа Дима, которому не терпится опять забраться в Рыбачий домик — в последние дни ему работается как-то уж очень хорошо, и он с ужасом думает о том, что кто-то и что-то может ему помешать.
Балодис легонько хмурится.
— Эх вы, дачники! — говорит он как бы шутя, но отказ Вихровых познакомиться с его родиной поближе вызывает в нем досаду.
Как и все латыши, он любит Латвию любовью ревнивой и взыскательной. Она кажется ему краше всех других республик — особенной, неповторимой, достойной всяческого внимания, восхищения и преклонения. И все, что есть у нее, тоже особенное, необыкновенное, не такое, как в «старых республиках», и, когда кто-нибудь недостаточно восхищен тем, что он видит здесь, — и богатыми рынками, и чистотой городских улиц, и добротными продуктами, за качество которых можно не беспокоиться, и вежливыми продавцами, которые, даже отвечая отрицательно на вопрос покупателя, обязательно добавляют: «Пожалуйста», и чистенькими школьниками, и обилием цветов в скверах, — Балодис сердится, как очень воспитанный человек, скрывая это, но сердится.
Однако на этот раз он воздерживается от длинной тирады.
Они, эти товарищи, выросшие в «старых республиках», не понимают, что Советская Латвия молода, очень молода. Нельзя, как делают это, празднуя даты, присчитывать одиннадцать месяцев Советской власти в 1940–1941 годах к трем годам немецкой оккупации и таким образом почти на пять лет увеличивать опыт ее советского строительства. По сути дела, ей столько советских лет, сколько странам народной демократии. И за то, чего достигла промышленность, заметьте — передовая промышленность Латвии, ее колхозы, ее люди в такой короткий срок, их надо уважать, очень-очень уважать!
Отказ побывать в колхозе кажется Балодису очень обидным. Но он справляется со своими чувствами, не дает им вылиться наружу и с обычной улыбкой говорит:
— Во всяком случае, если у вас появится такое желание, буду рад служить вам всегда!
И он очень мило целует руку у мамы Гали и делает легкий полупоклон в сторону папы. «Ах, что за воспитанный человек!» — с удовольствием говорит себе папа Дима… Балодис не молод, он очень велик и тяжел, но как он держится — по его походке, манерам, подтянутости нельзя ему дать его лет, и дело не в том, что он уж очень моложав, а в том, что он не дает годам взять над собой верх, не дает себе распускаться: как бы он ни был утомлен и нездоров, он не позволит себе не побриться или небрежно одеться. «Культура! — говорит себе папа Дима. — Все-таки они молодцы, латыши!» — думает он и вспоминает, что не успел сегодня побриться — поленился…
— Честь имею! — говорит Балодис и уходит.
Он, конечно, выйдет в море. И будет тянуть сеть. И рыбаки забудут на это время, что он инженер, — на нем будет надета непромокаемая куртка и зюйдвестка, от него будет пахнуть рыбой и ветром, а руки у него такие же сильные, как у них, и им не придется стыдиться своего рыбака, избравшего другие дороги в жизни, не менее тяжелые, чем их пахнущая солью дорога.
А напрасно все-таки папа Дима отказался от этой поездки.
Хуже бы ему на стало.
Но папа Дима думает об очередной фразе, которая так и не удалась ему вчера, а сегодня становится ясной и убедительной, и он отправляется на свою дорогу, тоже нелегкую, если разобраться в этом деле.
4
Аля и Ляля завтракали сегодня без мамы, с отцом — маленьким, сухощавым молодящимся пожилым человеком. У него седые, отпущенные до плеч волосы, длинноватый нос, глаза в целой сетке глубоких морщин, светлая кожа лица, как видно, никогда не знавшего загара, тонкие пальцы музыканта. Казалось, он играет роль в какой-то пьесе из жизни начала девятнадцатого столетия, так утонченно держался он на людях, да, видно, и наедине с собой. Вероятно, это было потому, что он в дни своей молодости встречался с такими людьми, как Шаляпин, Собинов, Нежданова, как Блок, которые нынче казались такими далекими, такими далекими… Рядом со своими дочками он выглядел словно рисунок на старой гравюре, изображавшей разорившегося дворянина. Он ел так, как, вероятно, едят на званых обедах или на дипломатических приемах, тщательно соблюдая все приличия.
Что же касается Али и Ляли, то они, в одно мгновение проглотив завтрак, вдруг принялись смотреть по сторонам, явно чего-то ища.
Вдруг Аля стала подкрадываться к мухе, которая села на стену. Раз — и муха оказалась в ее кулаке. И Ляля занялась тем же. Отец, внимательно поглядев на их занятия, тихо сказал:
— Девочки, это нехорошо.
— Папочка, — не обращая на него никакого внимания, в один голос сказали Аля и Ляля. — Нам очень нужны мухи. Мухи, папочка! Нам нужно очень много мух. Мы тебя хотим попросить, когда ты пойдешь работать, не выгоняй своих мух из комнаты, а собирай в коробочку. Хорошо?
Скандализованный отец только высоко поднял брови, но тотчас же привел их в прежнее положение: его жизненным девизом было — ничему не удивляться и не тратить свои силы на всякие пустяки. Он жил в высокой сфере интересов искусства. Кто знает, что подумал он в эту минуту, но лицо его опять приняло выражение сосредоточенности и некоторой отрешенности. Девочек воспитывала мать, он не вмешивался в ее дела. Впрочем, и она сама была такой же, как ее девочки…
Игорь заинтересованно следил за Алей и Лялей.
Аля подошла к нему, держа в кулаке пойманных мух.
— Игорь! Ты не знаешь, где водятся мухи? Много мух!
— А что?
— Знаешь, я и Ляля нашли гнездо с птенцами. Если бы ты видел, какие они чудесные! Маленькие! А рты у них — во-от такие! — Аля показала руками какие. — Пищат, когда мы им показываем палец, клюются! Такая прелесть!
— Где вы нашли гнездо?
— За Охотничьим домиком. Нам твой Андрис показал. Он сказал, что их надо кормить мухами. Ляля ненавидит мух, но мы решили взять над птенцами шефство. Гляди, гляди, Ляля ловит мух. Ой, как смешно!
Отвращение боролось в Ляле с чувством долга — шефство так шефство! Ну почему птенцы не едят творожники или блинчики? Было бы все так просто. Один творожник — и на весь день пища!.. Мухи, конечно, гадость! Но птенчики… Вспомнив о птенчиках, об их раскрытых ртах, Ляля захлопнула ладошку, готовая выпустить муху тотчас же. Но муха, лишь слабо пожужжав, немного затихла, и Ляля успокоилась.
Папа Дима прислушался к разговору. Он посмотрел на Игоря:
— Андрюшке-то за птенцов попало? — спросил он.
Игорь только кивнул головой. Ему было теперь не до взрослых.
Вместе с Алей и Лялей он помчался, едва проглотив свой кофе, к Охотничьему домику, где птенцы, широко разевая большие рты и отчаянно пища, ожидали помощи от своих шефов. Ну, конечно, шефов! И Игорь с полным основанием мог считать себя их шефом, когда заступился за птенца, зажатого в потной ладошке Андрюшки Разрушительного. Правда, ему не пришло в голову кормить птенцов. Ну что за хорошие девчонки эти Аля и Ляля…
У гнезда толпились ребята. Ласточки со свистом носились над траншеей, не осмеливаясь подлететь к гнезду при таком скоплении народа. Но в безобразно раскрытые рты птенцов так и сыпалась всевозможная снедь, на взгляд Ляли, возмутительная гадость, — всякие букашки, мухи, оводы, шмели, толстые гусеницы. Птенцы все принимали если не с благодарностью, то с жадностью. И Ляля поднесла неожиданным питомцам всех своих мух по очереди, держа за крылышки. «Ох, как они здорово едят!»
Отчаявшись добраться до своего выводка, ласточки — отец и мать, — сидя на ветках, сами съели свою добычу и опять улетели ловить летающую снедь.
Игорь через плечи ребят глядел в гнездо.
У гнезда стоял Андрюшка и командовал дары приносящим:
— Теперь этому. А теперь этому. Этот уже съел четыре мухи и одну гусеницу — пусть переждет.
Андрис стоял в самом конце траншеи и улыбался.
И вдруг Игорь сказал Андрюшке:
— Андрей! Где третий птенчик?
В гнезде было только два птенца. Третьего — самого крупного, уже почти утратившего свой нежный пух, у которого крылышки были длиннее, чем у его сородичей, и желтая каемка вокруг жадного рта уже потемнела, — в гнезде не было.
— Андрей! Где третий птенчик?
— Я не знаю, — сказал Андрей. — Прихожу, а его уже нет. Только двое. Вот этот и этот. Всего два. А третьего нету…
Ребята замолкли, уставившись на Андрея. Андрей побледнел. Плаксивым, но упрямым голосом он сказал:
— Прихожу, а тут всего только два птенца. Ну, честное пионерское!
— А ты пионер? — спросил Игорь.
— Пионер…
— А галстук почему ни разу не надел?
— Так жарко же, Игорь!
Игорь и Андрис переглянулись. Если человек дает честное, к тому же пионерское слово, ему нельзя не верить. Но в их глазах вставала утренняя сцена: Андрюшка со злостью кидает о камни живого птенчика…
— Есть такой закон: не врать!
— Ну и что из этого, что есть? Я же говорю, было два. Два!
Теперь все глядят на него молча, выжидательно — серые, голубые, черные, большие и маленькие, веселые и сердитые глаза ребят устремлены на него. У Андрюшки краснеют глаза, что-то жжет их, и предательские слезы текут, непрошеные, по щекам.
Маленькая Наташка, которой из-за ее роста не удавалось дотянуться до гнезда, а потому растянувшаяся на мостике и свесившая голову вниз, моргая белесыми ресничками, сказала тихо, видя жалкое положение Андрюшки:
— Ну, два же было! Два же! Я тут давно лежу, смотрю, как их — птенцов-то — родители питают. Два же! А потом Андрюшка пришел и ребят привел. Ну!..
А слезы текут по щекам Разрушительного Андрюшки.
Вечерние зори буйствуют на небе — недавно еще голубевший небосклон вдруг становится алым, словно там, за соснами, вспыхнул пожар и отблески пламени окрасили небо своим тревожным светом: отблески эти волнами стелются все дальше и дальше, заполняя собой весь видимый мир — и дюны, и море, и берег с песчаным приплеском, и зеленые сосны, и дома делаются красными… Но вот по алому полю неба пробегает сиреневая тень — это запоздалая тучка, будто птица, опоздавшая в свое гнездо к ночи, несется куда-то. Она летит ниже озаренного закатным огнем пространства, ее не освещают его отсветы. Солнце где-то за водами залива скатывается все ниже, и лучи его хватают все выше, пока, наконец, не гаснут на недосягаемой взору высоте, золотя далекие перистые облачка. И за сиреневой тучкой, торопливо промчавшейся вдогонку солнцу, на закат, бегут еще и еще другие, секунда от секунды все темнея и темнея и опускаясь ниже… Медленно гаснут алые блики в окрестности, и вдруг сосны прорисовываются на небе густо-синими силуэтами, и очертания домов становятся мягче. Синие тени падают на берег, и в этих тенях все приобретает какой-то ненастоящий вид: знакомые лица становятся неузнаваемыми, обычные краски меняются — красное кажется черным, и белое делается синим, воды залива темнеют, и фиолетовые гребни волн нехотя перекатываются по заливу, расстояние обманывает глаза, и дальние фигуры кажутся близкими, а ближние — далекими, и уже нельзя различить, кто идет навстречу — темные пятна распадаются на несколько поменьше или вдруг сливаются в одно… Точно во сне, когда нельзя разобрать, что видится из виденного днем и что сам усталый мозг рисует, создавая из ничего, из воображения…
Мама Галя сидит, обхватив руками колени и отдаваясь каким-то своим мыслям. Игорь, тесно прижавшись к ней, сидит и не сводит глаз с потемневшего залива да с яркого красного облачка, которое все никак не гаснет на закате и говорит людям: «Не бойтесь, не бойтесь! Завтра опять взойдет солнце, ночь ведь проходит, и опять настает день, и так всегда было, есть и будет!» — «А что тебе видно с такой высоты?» — спрашивает Игорь у облачка.
Он начинает дремать и почти засыпает — пожалуй, это во сне он разговаривает с облачком. И вдруг мама говорит:
— Ну, Игорешка, пойдем папе навстречу. Вот он идет.
Они поднимаются и идут к каким-то фигурам, которые еще маячат на берегу — одна, вторая, третья… Но это не папа Дима.
Ах, папа Дима! Зачем ты заставляешь нас ждать тебя? Нехорошо!
— Ну, пошли домой! — говорит мама Галя.
И они плетутся, чуть шевеля ногами.
5
Папа Дима и мама Галя собрались в город. Игорь недовольно сморщил нос:
— Мам!.. Ну мам! — сказал он просительно. — Мы тут с птенцами.
— Знаю! — сказала мама. — В общем, собирайся без лишних разговоров. Чистую рубашку — быстро! Так… Теперь брюки. Так. Вот и все… Вернемся засветло, успеешь еще насмотреться на своих птенцов.
— Ты и так целыми днями один да один, — сказал отец.
Нечего было и думать отговориться от поездки, когда между папой и мамой было такое единодушие. Одевшись по-городскому, в костюм и легкую шляпу с вуалеткой, которую мама шила сама, но такую красивую, что никто бы не поверил, как быстро мама сделала ее, она выжидательно поглядела на соседний дом. Оттуда вышли Петровы и направились к маме Гале и папе Диме. Значит, они едут вместе, вот интересно, ничего не скажешь…
Петров сказал важно:
— Ну, товарищи, ежели я единогласно признан капитаном экспедиции, прошу беспрекословно выполнять мои указания. — Он поглядел на свои золотые массивные часы со светящимися стрелками и цифрами, которые он привез из-за границы, так же как и широкий длинный пиджак с глупыми разрезами по бокам и сзади, и сказал: — Первое — нам уже пора. Второе — второе последует по ходу действия. Пошли, пошли.
Он не раз бывал в Риге, хорошо знал город и предложил свои услуги в качестве проводника. Веселая электричка, то и дело посвистывая, понеслась почти по той же дороге, которая и привела сюда Вихровых тогда, в первый день, когда они приехали в Город Золотого Петушка.
Да… Город Золотого Петушка стоило посмотреть!
И, едва путешественники наши вошли и углубились в Старый город, Игорь уже не жалел об оставленных на Взморье делах — птенцах и прочем.
Отовсюду здесь вставала седая старина. И каждый камень Старого города говорил о давних временах, о бесконечном потоке времен, пронесшихся над городом. Многое в нем было не похоже на сегодняшнее, настоящее, всем видом своим говорило о нравах давних, забытых о жизни, навсегда ушедшей в небытие, о том, что не может уже никогда повториться — и дни уж не те, и люди уже не те.
Узенькие улочки Старого города были тесны и сыры. Из подвалов домов тянуло прелью, затхлостью. От каменной кладки домов пахло сыростью, которая здесь пронизывала и камень чудовищной прочности, бог знает когда положенный и чьими руками. На этих улочках не могли разъехаться не только две машины, но и две повозки неминуемо застряли бы здесь, если бы упрямые возницы вздумали не уступать друг другу дорогу и не подождать за углом, пока проедет тот, кто первым на улицу въехал.
Здесь не было зелени, ни одной зеленой былинки не пробивалось сквозь каменные, из тесаного плитняка, панели, пугливо жавшиеся к самым домам. Стены здесь были огромной толщины, и мирные окна домов из-за толщины косого среза выглядели как те бойницы, что видел Игорь в Турайдском замке.
Петров сказал, что бывали на этих улицах схватки, когда каждый дом становился крепостью, а иногда и могилой своего хозяина: богат был ганзейский город Рига и много находилось охотников до его добра, что пряталось в этих многоэтажных складах, с во́ротом наверху и крепостными дверями на первом этаже, и в этих домах, принадлежавших гильдейским купцам и именитым дворянам, роды которых насчитывали сотни лет существования.
Из окна в окно можно было протянуть соседу заряженное ружье, если нечем было больше ему защищаться. Но из окна в окно мог прыгнуть вооруженный враг, если овладевал он соседним домом.
А когда город перестал подвергаться таким пиратским нападениям, окна не стали шире. Барону, епископу, королю — всем властелинам, чья твердая рука правила городом, — нужны были деньги, и взять их можно было только с тех, кто жил за крепостной стеною. Налог на дым, налог на дверь, налог на окна, не говоря уже о других налогах, заставляли горожан делать окна поуже и трубы поменьше.
Вот по этим самым улицам ходили знатные дамы в белых париках, гильдейские старшины в шляпах со страусовыми перьями, воины в кожаных штанах и ботфортах, задевавшие своими шпагами стены домов. Может быть, вот именно здесь вели поединок не на жизнь, а на смерть какие-нибудь знатные юноши из-за взора прекрасной дамы, и, может быть, вот в этом подъезде умирал, скрипя зубами, израненный ландскнехт или шведский стрелок, который до последней капли крови оплатил свои кроны, полученные от хозяина, и которому не повезло в схватке.
Глухо звучат голоса в этих узеньких улочках. Каждое слово, сказанное вполголоса на улице, слышится во всех этажах, во всех окнах домов. Но сколько криков боли и гнева, сколько воплей страданий и возгласов ненависти, ни один отзвук которых не достиг ушей твоих соседей, умерло в этих стенах!
Ах, как не хватает здесь глазу хотя бы одной зеленой стрелки. Сухой хлам лежит в закоулках. Подвальный сквозняк веет вдоль улиц. То тут, то там обваливается штукатурка и обнаруживается толстый, крупный кирпич, которого теперь уже и не делают. То и дело в дверях, сколоченных из крепчайшего дуба, уже тронутого временем, попадаются глазки: было время, когда хозяин не открывал свою дверь, окованную полосовым железом, не бросив взгляд в глазок — друг или враг за дверью?
Из дома, оставив распахнутую настежь дверь, выскочил мальчишка и помчался с гиком и прискоком по улице — пионерский галстук его так мало вяжется с видом этих высоких, узких зданий с высоко вознесенными шпилями. На шпилях укреплены самые неожиданные фигурки, вырезанные из железа. Вот монах с требником в скрещенных молитвенно руках. Вот кошка, выгнувшая спину и поднявшая свой черный хвост. Вот веселый трубочист с лестницей на плечах. Вот корабль с надутыми парусами, летящий по небу. Каждый хозяин по своему вкусу и выбору делал над своим домом фигурку, которая невольно выдавала какие-то его мечты. Может быть, человек, которому не везло в жизни, поднял над своим домом трубочиста, приманивая к своему дому счастье. Может быть, уйдя на покой, бывший моряк любовался на дорогие ему черты любимого корабля, откованные умелым кузнецом. А суеверный человек, борясь со своими страхами, над домом укрепил черную кошку, символ неудачи, чтобы навсегда отвести от себя страх этой приметы.
Во все глаза глядели наши путешественники на все, о чем говорил им Петров, — ах, вот какой он интересный! И какая страшная жизнь была!
— Ну, жизнь-то не страшна, — сказал Петров. — Меня другое страшит: умные управдомы — как я боюсь этого! — постепенно поснимают всю эту прелесть во время очередного ремонта. И пропадет все очарование. Ты, Люда, помнишь, вот на том доме была фигура святой Сусанны со старцами?
— Да! — оживившись, сказала Петрова. — А я все смотрю-смотрю и чувствую, чего-то не хватает. Ах, какой же дурак ее снял?!
И вдруг они вышли неожиданно на сквер, который сверкал всеми красками радуги. Молодые деревца весело шелестели свежей листвой. Шумливые стайки ребят носились по дорожкам сквера.
— Ах, как хорошо! — сказала мама Галя. — А вы говорили, что здесь никто не занимался древонасаждением.
— Дорогая Галина Ивановна! — сказал Петров. — Эти скверы сделали не ганзейские купцы, не епископы и не ливонские крестоносцы, а их потомки…
— А точнее?
— В сорок четвертом году гитлеровцы с того берега артиллерийским огнем встретили наши части на этом берегу. Здесь тесно стояли дома, была страшная скученность. Начались пожары. Выгорели целые кварталы. Здесь каждый метр земли полит кровью наших людей. Строго говоря, эти скверы — могилы тех, кто жил в разрушенных домах и был уничтожен снарядами и огнем…
— Какой ужас! — сказала мама Галя.
— Эта красота оплачена кровью! — еще раз сказал Петров.
А Петрова добавила:
— Вот в том доме помещался наш батальон. Васька, то есть я хочу сказать, Василий Михайлович, — она кивнула на мужа, — прикрывал стык батальона вон там, у набережной. Там его и ранили… Боже мой, как мне показалось далеко, когда я его тащила на плащ-палатке, и каким тяжелым он мне казался, хотя он тогда совсем не был таким. — И Петрова шутливо ткнула мужа пальцем в его заметный живот.
— Вы тащили? — спросила мама Галя.
— Да. Я была медсестрой в этом танковом батальоне. Мы вместе служили.
— Но…
— Что «но»? Нашему сыну Димке скоро будет пятнадцать!
Петров рассмеялся и сказал:
— Все вышесказанное соответствует действительности.
Папа Дима с уважением посмотрел на обоих Петровых и сказал с сожалением:
— Вот ведь какое дело. А я всю войну проболел. Так стыдно!
— Не стыдитесь. И не завидуйте, — сказал со смехом Петров папе Диме. — Как бы у нас с вами впереди не оказалась еще одна война!
— Типун вам на язык! — сказала мама, зябко поежившись.
И они пошли дальше, туда, куда увлекал их Петров, как видно не все еще показавший Вихровым.
6
Немцы, шведы, русские — сколько здесь было битв! Столетиями шла между ними борьба за прекрасный город на берегу Балтийского моря. И ни крепостные стены, поражающие своей толщиной, ни глубокий ров, опоясывающий город, ни пушки на стенах, ни кресты на церквах — ничто не было надежной защитой от врага. В стенах делались проломы, рвы закидывались фашинами и телами осажденных и осаждавших, пушки замолкали во время длительных осад, когда неоткуда было взять ядер, церкви становились полями битв, и бог молча принимал последние вздохи и последние проклятия умирающих… Но, может быть, самыми кровопролитными были войны между разноверцами, войны Реформации, между жителями одного города — католиками и лютеранами, которые истребляли друг друга с большей яростью, чем мог это сделать иноземный враг, покусившийся на богатства торгового города.
— «И пастор, чтобы совершить требу во имя победы над еретиками, по их телам шагал к святому алтарю! — сказал Петров словами какой-то старинной хроники. — И возрадовался он сердцем, так как все еретики были убиты во славу божию».
Они стояли перед массивным, точно вырубленным из одного куска, Домским собором. Столетия прошумели над ним, а он по-прежнему гордо высился над городом, вздымая в облачное небо фигурную свою башню, увенчанную изображением петуха, которого сейчас Игорь встретил как старого знакомого — ведь именно этот петух прокричал свое «кукареку» в честь прибытия Вихровых в день, когда город показался под крылом самолета.
Петров коротко сказал, что высота собора — девяносто восемь метров и что если собор положить на землю, то лучший спринтер будет бежать вдоль, от фундамента до головы петуха, не меньше десяти секунд… Папа Дима вдруг обнаружил, что собор стоит не на том холме, на который взошли наши путешественники, а глубоко погружен в этот холм и настоящее его основание лежит ниже.
— Боже, как он осел! — сказала мама Галя. — Ведь этак он со временем совсем скроется в земле.
— Невероятно, — сказал папа Дима.
Петров усмехнулся:
— Вы плохого мнения о старинных строителях — они и не думали о послеосадочных ремонтах, как наши коммунальники. Дело в том, что весь этот холм нанесли на своих спинах верующие. Они насыпали его после наводнения, когда воды Даугавы ворвались в храм и, можно себе представить, наделали там дел. С тех пор ни разу, как ни высоки иногда бывали паводки, вода не доходила до храма. Она топила бедняков в их подвалах, но сюда не осмеливалась больше прийти.
— Вот уж именно вера горами двигает, — заметил папа Дима.
— Зато кровь не раз наполняла собор, — сказал Петров. — Известно, что однажды число убитых в этом храме во время очередной потасовки между лютеранами и католиками дошло до двух тысяч…
Как ни примечательна была внешность собора, но внутри он был еще примечательнее. Высокий купол его, под которым ворковали голуби, уходил из поля зрения. Толстые колонны поддерживали купол, а одна из них опоясалась лесенкой и несла на себе кафедру для проповедей. Ряды скамеек стояли в зале, и те из них, что стояли поближе к алтарю, казались совсем маленькими, так велик был храм. Только находясь внутри, можно было представить себе его истинные размеры. Несколько тысяч человек размещалось в нем. Цветные витражи в окнах пропускали свет, причудливо раскрашенный разноцветными стеклами во все тона, и таким радостным казался дневной свет, заставлявший сиять витражи и ложившийся на каменный пол удивительной красоты узором! Даже и в пасмурный день из собора казалось, что за стенами его бушует яркий солнечный свет. Хорошая это была выдумка — вставить цветные стекла в окна.
Стены собора были увешаны гербами знатнейших родов Ливонского ордена, ганзейских купцов и именитых бар — владык всей округи, что сотни лет утверждали в ней свою жестокую власть. Чего только не было на них: стрелы и молнии, солнце и луна, звезды и кресты, башни и лилии, руки с мечами и кинжалами — красные, черные, серебряные и золотые, кони и единороги, львы и какие-то немыслимые чудовища, порожденные фантазией человека, уже не знающего, как отделить себя от других, как возвысить себя. Горделивые девизы и строки из Библии, терявшие в гербах всю свою благочестивость и христианское смирение, убеждали, что владельцы этих гербов люди необыкновенные, высокородные, из особого материала сделанные, особым законам подлежащие, ни с кем из простых смертных людей не сравнимые.
Были среди них такие, от которых нельзя было глаз оторвать — так много в них изображений, самых разнообразных. По ним можно было проследить, как возвышался, креп и приобретал все большую власть какой-нибудь род, соединяясь брачными узами с другими фамилиями. О, сколько же надо было тайных козней, сложных расчетов, угроз и страсти, коварства и подлости, прямого насилия и долголетних интриг, чтобы в таком гербе могли слиться воедино все эти чудища и символы! Иной имел десятки знаков, свидетельствуя о вековой вражде и вековых союзах, диктуемых холодным рассудком или пылкой страстью, а чаще корыстными расчетами, властолюбием, жаждой обогащения и честолюбием.
— Памятники немецкого тщеславия, — сказал Петров, кивая на все это обветшавшее великолепие — молчаливое свидетельство былых времен, от которых остались эти раскрашенные, позолоченные доски да истлевшие останки владельцев гербов, замурованные в стены. — Господа даже после смерти не смешивались с простолюдинами, их хоронили здесь, под сводами храма, дабы стены его навеки сохраняли их величие, если нельзя уже было сохранить их бренную оболочку.
Петров хотел еще что-то добавить, но в этот момент в храме что-то случилось. Громовой звук — низкий, вибрирующий, удивительной силы и красоты — пронесся вдруг, обволакивая собой настороженную тишину огромного здания. И затих. От этого звука мама Галя побледнела и опустилась на скамейку, пораженная им. Вслед за первым раздался второй — выше, светлее, чище. И опять наступила пауза, особенно значительная после этих торжественных, потрясающих душу звуков. А потом в храм хлынула целая волна их, и начался настоящий потоп — перемежаясь, сменяя друг друга, обгоняя или сливаясь, они мчались под сводами собора, и казалось, звучит весь храм: его колонны, его алтарь, его стены, плиты его пола, эти яркие витражи; казалось, все это вдруг обрело невероятную способность в звуках выразить все свои многовековые раздумья. Да и в самом деле трепетали, словно оживая, дубовые скамьи под утомленными путешественниками, сотрясались высоченные стрельчатые окна, и витражи явственно зазвенели в потоке этой музыки, что вошла в мрачный храм как весть о радости, как весть о жизни, о свете, о любви.
— Ах, что это такое? — спросила мама Галя, в то время как обеспокоенный ее бледностью папа Дима обнял ее за плечи и легонько прижал к себе, что-то прошептав ей на ухо.
— Фуга Баха! — ответил, не поняв маму Галю, Петров. Потом, сообразив, о чем спрашивает мама Галя, он крикнул ей — в этом музыкальном, мощном шуме нельзя было говорить обычным голосом, он терялся, и слова пропадали, растворялись в нем бесследно: —Это орга́н, Галина Ивановна. Второй по величине в Европе! Там тысяча труб! Шестьдесят два голоса. Мотор в сто сил.
Он что-то кричал еще, желая высказать все, что сам знал о здании, которым искренне восхищался и любил, как любил весь этот город, где впервые пролилась его кровь и который он считал как бы второй своей родиной.
Но мама Галя не слушала его, молитвенно устремив милые глаза свои на высокие витражи, словно оттуда, из-за окон, из этой игры прозрачных красок рождалась музыка, взволновавшая ее до самой глубины души. Она сидела, наслаждаясь, с упоением и каким-то страхом — ее просто пугали эти низкие звуки, от которых гудели даже плиты пола и от которых, кажется, готово разорваться сердце, если они станут еще ниже. Но они перемежались светлыми звуками, звавшими куда-то ввысь, в недосягаемые безоблачные дали, и она переводила дыхание, как делают это дети после слез. Игорь, не умея понять своих чувств, невольно прижался к маме Гале, словно обороняясь от чего-то, что властно входило в его мир, и словно разделяя и радость, и испуг матери.
Состояние это не покидало маму Галю еще долго после того, как замолк орга́н и собор погрузился в свою холодную, печальную, сырую тишину, нарушаемую лишь осторожными шагами посетителей, почти невидных в просторе храма.
— Ну, вот за это, Василий Михайлович, спасибо! Я просто потрясена. Ну что за выдумка этот орга́н! Мне кажется, что его придумал человек, который хотел оторваться от подлости и низменности жизни и возвысить дух человека.
— Не сделайтесь верующей, Галина Ивановна, — усмехнулся Петров, любуясь мамой Галей.
— А я верующая и есть, — засмеялась она в ответ. — Я верю вот в это высокое небо, в солнце, в ветер, во все, от чего хочется жить и что помогает перебороть в себе дурные мысли и настроения. Верую в Игорешку, в его будущее — в то, что он станет настоящим человеком! Верую в папу Диму, хотя, на мой взгляд, он мог бы быть лучше, чем он есть. Верую в вас, потому что вы пролили свою кровь на берегах этой реки. Верую в Люду, ведь это она тащила вас на плащ-палатке, когда было нужно, а сейчас — терпит вас!
Она рассмеялась. Петрова взяла обе ее руки в свои и ласково-ласково посмотрела маме Гале в самые глаза.
— Вот вы какая, оказывается! — сказала она.
— Язычница! — сказал Петров. — Если бы я был епископом Альбертом, который принес на берега этой реки свет христианства, я бы, не задумываясь, сжег вас на костре за этот наивный символ веры в жизнь.
— Вы не Альберт, но избрали самую мучительную казнь для меня, — сказала мама Галя. — Вы уморили меня голодом! Уйдемте отсюда. Хватит с меня истории. Я жажду современности, то есть я хочу обедать, а после обеда полежать, и потом надо же на Игорешкиных птенцов поглядеть. Это тоже жизнь. Пока!
И, подхватив Петрову под руку, она отправилась с ней на вокзал, предоставив мужчинам лезть по ста двадцати восьми ступенькам на башню Домского собора и оттуда, с высоты птичьего полета, обозревать море рижских крыш, а также смотреть потолочные перекрытия собора из лиственничных стволов четырехсотлетней давности, которые, как говорил Петров, при прикосновении звенят, точно струны.
Папа Дима, не будучи столь решительным, сколько упрямым, завистливым взглядом проводил ушедших и, прислушиваясь к урчанию в давно пустом желудке, поплелся вслед за Петровым. Он, по правде говоря, тоже жаждал современности, но ему неловко было сказать об этом Петрову, который, раз начав что-нибудь показывать, показывал до конца.
Спускаться по ступенькам было значительно легче, чем подниматься по ним наверх. Это открытие сделал Игорь, уставший до того, что едва передвигал ноги, почти не слыша их и чувствуя какую-то противную боль между лопатками. Ноги его заплетались, и он чуть не угодил в какой-то провал между сходнями на повороте. Только тут папа Дима, заметив, как осунулся и потускнел Игорь, сказал Петрову:
— Дорогой Василий Михайлович! Я готов идти с вами хоть на край света, но Игорь валится с ног от усталости. Может быть, мы отправимся восвояси?
И они отправились восвояси, на что Петров согласился с большой поспешностью.
7
За обеденным столом Балодис спрашивает, улыбаясь:
— Опять порция рыцарского прошлого Латвии?
— Да еще какая! — с набитым ртом отвечает мама Галя.
— Эх, все вы, дачники отдыхающие, такие. Вам все подавай истории про рыцарей. А ведь они к истории Латвии имеют лишь то касательство, что несколько веков поливали ее землю кровью коренных жителей. Они рады были бы истребить латышей всех до единого.
— Рыцарских замков в наших местах нет, — говорит папа Дима. — У нас история складывалась по-иному. Я в жизни ничего подобного не видел. Брожу, как маленький, удивляюсь и восхищаюсь, — вся история, о которой я читал и которую с детства изучал, оживает передо мной воочию. Как же можно пропустить все это, пройти мимо? Ведь мы наследники этой кровавой истории, через всю мерзость которой пронесли мечты об иной жизни и, как видите, сумели повернуть ее по-своему, по-новому…
— Я ненавижу тевтонов, и Домский собор вызывает у меня смешанные чувства, — поясняет свою мысль Балодис. — Гербы владык, укрепленные на его стенах, возбуждают во мне злобу, но я горжусь тем, что это великолепное здание вознесли к небу корявые руки моих предков и формы его возникли в их светлом мозгу.
Балодис говорит несколько торжественно, и папа Дима захлопывает рот, готовый к какому-то замечанию. Было бы неделикатно перебивать человека, который говорит о высоких чувствах. Впрочем, папа Дима делает это еще и потому, что маме Гале эта мысль пришла в голову раньше и она подтолкнула его тихонько, выразительно посмотрев на него, что обычно означало в таких случаях: «Помолчи, папа Дима, дай человеку сказать хоть что-то!» Балодис не заметил этого немого разговора и продолжал:
— Все, что вы видели теперь, — это лишь каменные письмена истории, запечатлевшие отдельные ее вехи, пожалуй, не самые главные, — войны, возвышение и падение родов, орденов завоевателей, а они все одинаковы — епископ строил замок в Сигулде и там защищался от других хищников и оттуда властвовал над всей округой, а граф Шереметев из стен этого древнего замка взял камень и кирпич и выстроил себе неподалеку дворец. Правда, этот дворец уже никто не осаждал, но из него граф также правил всей округой, и власть его была не легче и не тяжелее власти епископа на два столетия раньше. И тот, и другой считали окрестное население быдлом, неспособным на творчество и высокие мысли, хотя пользовались и тем, и другим. А это «быдло» через столетия жестокой германизации и принудительной русификации пронесло свой язык, свои песни, свой фольклор и даже создало свою литературу. Завоеватели считали нас чем-то вроде готтентотов, а мы дали миру Райниса, Гуна, Упита, Мелнгайлиса, Залькална. Мы не сделали платным ни один парк, наши парки открыты для всех. Это одна из наших традиций. Традиции эти мы пронесли через века угнетения. И в них настоящая история Латвии, латышского народа. Праздник Лиго! Праздник песни! Тома народных сказок, собранных Кришьяном Бароном и Шмидтом! Дайны — народные песни. Вот наша история, подлинная, неповторимая, своеобразная… Извините, я увлекся и занял слишком много вашего внимания! — спохватился Балодис.
Собственно, то, что сказал Балодис, походит на выговор, но он говорил так горячо, с такой силой, что папа Дима и мама Галя охотно принимают этот выговор. Впрочем, разве можно все это понять сразу?
— Будьте великодушны, дорогой Балодис! — складывает молитвенно руки мама Галя и смотрит на него. — Не судите нас слишком строго.
— Ваш судья — ваш пленник! — галантно отвечает Балодис. — Кроме того, я надеюсь, что вы исправитесь!
8
Каулсы жили в крохотном домике на улице Базницас. Зеленая изгородь скрывала его от глаз прохожих. Во дворик вела металлическая калитка, на решетке которой был прикреплен настоящий корабельный штурвал вместо всяких украшений. Отец Каулса — дед Андриса — был моряком, и штурвал сняли с того маленького суденышка, на котором последним шкипером был Петер Каулс, когда суденышко отправили на слом, а шкипера на покой. Красивый и уютный, с высокой крышей из красной черепицы, с жалюзи на просторных окнах, с верандой, застекленной цветным стеклом, домик производил приятное впечатление и был увит вьющимися растениями от порога до резной флюгарки на крыше. Небольшой дворик, чистый, словно вымытый, вымощенный кирпичом, был покрыт клумбами, на которых буйно росли всевозможные цветы. Повернув штурвал на калитке, отчего она открылась, Игорь влетел во двор. Издали увидев в окно Андриса, который мыл посуду, он закричал:
— Ох, Андрис! Ну и насмотрелись мы всякой всячины!
— Не кричи, — сказал Андрис, — отец отдыхает.
Но Янис Каулс, выглянув из окна своей комнатки, сказал Игорю:
— Ну, заходи, заходи — гостем будешь. Я сегодня что-то не могу уснуть.
Он вышел к ребятам и подсел к столу.
Андрис, закончив свое дело, вымыл руки. Они с Игорем переглянулись.
— Ну, какую же ты всячину видел? — усмехаясь, спросил Андрис.
— Ох, Андрис! Мы лазили на самую верхушку Домской церкви. Высота-а! Оттуда весь город видно. Я чуть не свалился, когда мы спускались.
— А меня отец пронес на башню на своих плечах, — сказал Андрис.
— Как так?
— Да мы с ним поспорили у входа, что наверх без передышки трудно подняться. А он сказал, что чепуха. Вскинул на плечи и пошел.
— Без передышки?
— Без.
Игорь взглянул на Каулса, на его широкие плечи, на сильные руки и только покачал головой. Каулс прищурил глаза и усмехнулся.
— По правде говоря, — сказал он, — не стоило этого делать. Я после этого три дня на ногах стоять не мог — только постоишь немного, и ноги начинают дрожать, как у больного. Последние ступеньки я поднимался только из упрямства.
— Помнишь, как смотритель кричал тебе: «Вы надорветесь! Это просто невежливо — не слушать меня»? — спросил Андрис.
Янис молча кивнул головой.
— Дядя Янис! А почему на соборе петух, а не крест? Василий Михайлович обо всем рассказывал, а об этом не сказал.
Каулс сказал:
— Дело хитрое. Видишь ли, был Христос, а у него двенадцать апостолов. Ну, близких, что ли, друзей, учеников. Потом, когда Христа стали преследовать и он должен был скрываться, перешел, так сказать, на нелегальное положение, его выдал один из учеников, Иуда.
— Предатель, — сказал Андрис. — Как Янсонс!
Отец досадливо поморщился:
— Ну что за глупости ты говоришь, Андрис? Ну, когда Христа арестовали, то учеников стали допрашивать — кто он такой, кто его хорошо знает, кто с ним связан. И вот один из них, Петр, сказал, что он не знаком с Христом и что он видит его в первый раз, что он не работал вместе с ним, и все такое. Отмежевался от него. Его три раза вызывали на допрос. И он три раза категорически отказывался. Следователи уже решили, что с ним делать нечего. А тут запел петух. Дело уже было под утро, и Петру стало стыдно, что он изменил своему учителю, и он ушел и стал проповедовать то, что говорил Христос. Вот лютеране и сделали на своих храмах петуха, чтобы он не давал о Христе забывать. Понятно? Крест-то есть у каждого, а честь — нет.
— Спасибо, Ян Петрович, — сказал Игорь.
Каулс сказал Андрису:
— Ты свободен, сынок, можешь идти гулять. Не приходи слишком поздно.
Ребята вышли. Солнце клонилось к закату. По небу медленно плыли красные облака. Прохладный ветер веял откуда-то порывами. Шевелились верхушки лип, шелестя листвою под его напевами. Далекий гудок пронизал окрестность. В высоте пролетел самолет, точно красная стрекоза. Поток машин на шоссе ослабел, лишь одиночные машины, мягко шурша колесами, изредка проносились мимо. Дорога была погружена в синеву — тень от прибрежных перелесков скрыла ее от вечернего солнца, и так ярко светились рубиновые огни машин и светляками мелькали на дороге подфарники, включенные водителями…
— Ты у птенцов был? — спросил Игорь.
— За них можно не беспокоиться, — сказал Андрис весело, — Аля и Ляля находятся при них бессменно. Единственно, что им грозит, — это опасность умереть от обжорства. Их целый день кормили. Я уже остановил это дело — надо же бедным птенцам поспать, да и ласточкам некуда деваться! Смешно, и они, может быть, за все эти дни тоже первый раз поели по-настоящему: как ни прилетят с добычей, у гнезда куча народу. Посидят-посидят на ветке, сами съедят, что принесли, и опять влет.
— А Андрюшка? — спросил Игорь.
— Ничего.
— Не верю я ему, — сказал горячо Игорь.
— Ну, может быть, он не такой плохой, — возразил Андрис. — Хотя и мне он не нравится, но я не думаю, что со вторым птенцом он что-нибудь сделал. После того? Не может быть!..
Но плохо об Андрюшке думали не только Андрис с Игорем.
Едва подошли друзья к дому отдыха, как к Игорю подлетели неугомонные Аля и Ляля.
— Мы тебя ждали, — сказала Аля.
— Есть одно дело, — заявила Ляля.
— Мы решили, — сказала Аля.
— Пионеры решили, — поправила Ляля сестру.
— Что?
— Установить дежурство у гнезда. Не нравится нам Андрюшка — он так жадно глядит на птенцов. Ну, честное слово, как кошка. Того и гляди, схватит когтями.
Андрис нахмурился и недовольно сказал:
— Девочки! Ну разве можно так, что вы на него так! Обидно же!
Но Аля и Ляля рассмеялись в один голос.
— Ой, Андрис! Совсем ему не обидно. Мы когда решили установить дежурство, то первую очередь дали ему. Он в самый солнцепек жарился у гнезда и не давал никому кормить птенчиков, у всех отбирал корм и давал птенцам сам все до последней крошки!
— Бедная Наташка вся обревелась, он ее не подпускал к гнезду. Она побежала к матери. Та явилась и сказала, что птенцы не Андрюшкины, а общественные и что он не имеет права. Она подняла Наташку на руки, и та кормила птенцов, пока у мамы не заболели руки и она не сказала, что все это чепуха и ей некогда.
— Ну вот видите! — сказал Андрис.
— Но он такой неуравновешенный, — сказала Аля. — Возьмет и ночью утащит все гнездо к себе в постель.
— В общем, Игорь, на твою очередь приходятся самые поздние часы дежурства, с одиннадцати до полной темноты. Ты живешь ближе всех к гнезду. Так?
— Ну конечно, — ответил Игорь.
Успокоенные Аля и Ляля помчалась домой, взметывая на бегу одинаковыми косичками.
9
Мягкий мох делает неслышными шаги и упруго подается под ногами, отчего походка приобретает какую-то невесомость и легкость. Ветви деревьев спускаются до самой земли, образуя зеленые шатры вокруг стволов. По высоченным соснам тянется вверх дикий виноград, десятками плетей он оплетает стволы сосен, цепляется за каждую шероховатость красной коры и лезет, лезет все выше и выше, густым покровом пальчатых листьев укрывая сосны, отчего кажутся они уже не соснами, а экзотическими пальмами. Интересно, выдержат ли побеги винограда, если по ним попробовать карабкаться на верх ствола?
Игорь примеряется, шаря в толще листвы руками, чтобы уцепиться за лиану потолще, и мысленно ободряет себя — ведь ствол высокий и если сорвешься, то дров будет немало! Но сосна вдруг говорит:
— Нечего и пытаться! Все равно ничего из этого не выйдет.
Вот тебе и раз! Игорь невольно опускает руки, готовые вцепиться в виноград, и несколько отступает от сосны.
— Я это утверждаю, — говорит сосна.
Игорь сует руки в карманы. Подумаешь, кому какое дело?
Но сосна, оказывается, имеет в виду совсем не Игоря и его намерения. Ее занимают другие материи, и она развивает свою мысль:
— В свое время педологи подходили к каждому ребенку, как к идиоту или мерзавцу в потенции, заранее готовые обвинить его во всех семи смертных грехах, и этим своим недоверием немало испортили хороших ребят, зачислив их в гнусную категорию трудновоспитуемых или даже «неполноценных». Если эти ребята не стали все же ни идиотами, ни мерзавцами, то это не заслуга педологов.
Какие-то знакомые интонации слышатся в этом голосе.
— А в наше время, которое никак нельзя назвать прекраснодушным, ибо для прекраснодушия время еще далеко не наступило, появились педологи навыворот. Они начисто исключают фактор пережитков капитализма в сознании людей, искривления морали, фактор взаимовлияния людей. Они забывают о разности характеров, наклонностей. Они «агитируют» ребят вместо преподавания им определенных правил общежития, которых не дано никому нарушать — ни взрослым, ни маленьким… «Сделай ради папы, ради мамы, ради тети», — говорят они, пытаясь внушить что-то ребенку. И он делает им одолжение. Делает одолжение! И вот вырастает субъект, сознающий, что он может это одолжение сделать, но может и не делать, и как часто эта система дает осечку тогда, когда общественная необходимость и желание субъекта вступают в противоречие.
Сосна хочет кого-то «пригвоздить к позорному столбу истории», как иногда выражается папа Дима. Ого! Сейчас ее противники поднимут лапки кверху. Игорь осторожно обходит заросли. Шаг, еще один. Вот так! Ветки рябины — в сторону, ивнячок — в сторону. Вот уже видны ноги в тапочках. А тапочки знакомые. И Игорь влезает в кусты, углубляясь в крепость, в которой уединился оратор, занятый вопросами воспитания. Ну конечно же, это папа Дима забрался в глухомань, в заросли, чтобы разгромить своих воображаемых противников. Щеки его горят и глаза сверкают. Листки бумаги трясутся в его руках от резких движений. Вот так должны были бы трястись его противники! «Вам вредно волноваться!» — говорит обычно доктор, видя разгоревшиеся щеки папы Димы. Игорь хочет крикнуть отцу: «Вам вредно волноваться!» — но так и не раскрывает рта. «Пожалуй, отцу не понравится, что ему помешали. Ведь, наверно, он долго искал такое местечко, чтобы спрятаться от всех. Хитрый папа Дима! Так вот куда он скрывается, когда мама Галя напрасно высматривает его на берегу среди гуляющих! Ну ладно, теперь я знаю твой секрет». У папы Димы есть тайна, и у Игоря теперь будет тайна.
Он осторожно вылезает из папы Диминого убежища.
А оттуда слышится:
— И когда эта осечка получается, горе-педагоги удивляются: почему так вышло? Они забывают о том, что не воспитали в подростке сознания гражданской необходимости, когда побуждение «надо!» является главным. Они воспитали в нем побуждение «можно», от чего так и несет барским, пренебрежительно-снисходительным отношением ко всему опыту старших, ко всему опыту человечества.
И папа Дима заканчивает неожиданно:
— Вот и вспомнишь тут слова нашего великого баснописца:
Игорь раскрывает уши: его папа Дима говорит стихами. Но Вихров совсем уж неинтересно начинает что-то бурчать себе под нос. Только и слышно теперь что-то вроде «бу-бу-бу! бу-бу-бу!», из этого вырываются лишь слова:
— Сначала — объяснение, потом послушание? Это слишком длинный путь воспитания, не всегда приводящий к желанным результатам. По-моему: сначала — послушание, потом — объяснение. Вот так! — И вдруг замолкает, обеспокоенный чем-то.
10
Толстая Наташка дежурила у гнезда. В этот час, когда вечерние сумерки поспешно сменяли солнечный день, гася розовые блики, брошенные последними лучами солнца, в гроте было совсем темно. Морская сырость подкралась к самому гроту исподволь, незаметно, и Толстая Наташка куталась в оренбургский платок, зябко поводя плечами и прислушиваясь к сонному попискиванию в толще каменной кладки грота, где успокоились наконец ласточки, взрослые и птенцы. Правда, еще долго ласточки, отец или мать, время от времени высовывали из гнезда головки, присматриваясь к Наташке — исчезло ли наконец это косматое чудовище? И, не дождавшись ее ухода, смирились с ее присутствием. Наташка сказала им удовлетворенно:
— Ну, глупые же. Я вас тут охраняю, а вы на меня как на врага. Глупые! — Заслышав чьи-то шаги в траншее, она испуганно вскрикнула: — Ой, кто там? Кто там, я говорю? Андрюшка? Уходи!
— А что, разве Андрюшка приходил? — спросил Игорь у Наташки.
— Два раза. Все просил подежурить. Ну, я его отправила прочь.
— Молодец, Наташка! — сказал Андрис. — Ну, дежурь, дежурь.
— Я дежурю, — жалобно сказала Наташка, которой хотелось попросить мальчиков остаться и побыть с нею здесь. Тут же она рассердилась на себя и храбро сказала: — Идите, ребята, идите! — и проводила их до выхода из траншеи.
Долго глядела она на шагающих по тропинке ребят. Ей так не хотелось идти снова в эту проклятую, мрачную траншею, по которой, наверно, ночью бегают крысы. Наташка вся содрогнулась, представляя себе крыс. Но в ту же секунду бегом бросилась в траншею — а что, если Андрюшка войдет с другой стороны?
Она сунула руку в расселину. Оттуда шло слабое тепло от пригревшихся птиц. Одна из них пребольно клюнула Наташку в палец, и она отдернула руку, сказав себе удовлетворенно:
— Здесь! Куда они денутся ночью-то?
…Вихровы еще не вернулись домой с вечерней прогулки. В их комнате было темно. Игорь пошел на берег в надежде встретить мать и отца, одному ему не хотелось идти домой, да, кроме того, следовало сказать, пожалуй, им о своем дежурстве — кто знает, как они к этому отнесутся? Игорь не сомневался, что стоит ему только заикнуться об этом, как он встретит самое решительное противодействие.
На синем берегу синего моря видны были редкие синие фигуры людей, гулявших в этот час всеобщей тишины и покоя. Игорь всматривался в эти обманчивые синие сумерки, не идут ли Вихровы, но каждый раз, стоило ему подойти поближе, убеждался в своей ошибке. Куда же девались папа Дима и мама Галя? В гостиных других домов их тоже не было…
И вдруг негромкий смех, донесшийся с уединенной скамейки на высоком берегу, привлек его внимание. «А-а, вот вы куда спрятались!» — с торжеством подумал Игорь и стал подкрадываться к скамейке, чтобы испугать родителей. Он осторожно раздвигал ветки деревьев, и его обдавало росным запахом, присел, согнулся и неслышно миновал негустую поросль ивняков.
Мама Галя и папа Дима сидели на скамейке. Но желание Игоря, вспыхнувшее, когда он услышал смех мамы, тотчас же погасло, едва увидел он, как сидят они: мама на коленях у папы Димы, обвив его шею руками, а он нежно и тихо гладил ее по щекам, по волосам и время от времени целовал ее локоть. Так иногда Игорь сидел у него на руках, охватив его шею и прижимаясь щекой к его щеке. Ага! Мама Галя — такая большая — сидит как девочка, так удобно устроившись. Пожалуй, не надо их пугать. Им так хорошо. Как смеется мама — негромко и ласково. Игорю захотелось к ним, туда, в самую середину между ними, где так уютно и тепло. Но Игорь припомнил многое, что было в эти дни, — ту задумчивость мамы, которая так не шла ей, и какие-то обрывки разговоров, и взгляды, которые иногда мама кидала на папу Диму, когда думала, что Игорь не видит их, и ту тревогу, которая проскальзывала в ее глазах последние дни, и свое ощущение, похожее на то, которое возникало у Игоря, когда ночью он слышал, что мама не спит. Нет, не надо, пожалуй, мешать им. Что-то совсем новое, неизведанное проснулось в душе Игоря: ах, родители мои, родители, вы только делаете часто вид, что у вас все хорошо, а на самом деле бывает и не так. Я ведь знаю, что вы делаете это для меня. Ну, так и я сделаю это для вас — не буду мешать вам в этот тихий вечерний час, когда с каждой минутой на берегу становится все меньше людей. Но он невольно прислушался, отступая осторожно назад, той дорожкой, которую он проложил, крадясь сюда.
— Ах, Галюша, ну как ты могла подумать? — говорил отец, глядя на маму снизу вверх. — Я люблю тебя! Я люблю тебя! Я люблю тебя! Понимаешь! Люблю. И всегда любил. И буду любить.
А мама опять смеялась и отвечала ему, откидываясь назад, лукаво отстраняясь от его поцелуев:
— Ах, папа Дима, папа Дима! Это ты просто начитался книг!
Но по тому, как она, по-озорному громко чмокнув, поцеловала папу Диму поочередно в обе щеки, Игорю понятно стало, что она вовсе не недовольна тем, что папа начитался книг.
— В твои ли годы объясняться в любви? — сказала она счастливым голосом и тоном шутки добавила: — Я же не твержу тебе о том, что я тебя люблю, папа Дима!
— Ну, ты — совсем другое дело! — сказал папа, потянувшись к ней вновь.
Но мама вдруг вскочила на ноги и взяла папу за руку:
— Знаешь что, влюбленный, пойдем-ка в кино.
— Поздно!
— На одиннадцать часов. В самый раз. Народу не много, свободно! — И, заметив, что папа Дима колеблется, она сказала: — Боже мой, как мужчины одинаковы: в любви клянутся, а самого малого пустяка для любимой женщины не хотят…
— Ну пошли, — сказал папа Дима, сбитый с толку. — Никогда не поймешь тебя, шутишь ты или говоришь серьезно. Только ты не усни в середине сеанса! Поздно ведь.
Игорь поспешно выбрался на дорожку и помчался бегом к дому. Сел на крыльцо. Тотчас же вслед за ним послышались шаги родителей. Мама всплеснула руками, увидев его, и закричала:
— Игорешка, полуночник! Ты еще не спишь? Ну, живо отправляйся в постель. А мы с папой в кино сходим! — Горячими пахучими губами она прикоснулась по привычке к глазам Игоря и подтолкнула его в спину: — Иди, иди, Игорек: ты спишь на ходу.
Итак, все устраивалось самым наилучшим образом — без всяких разговоров. Игорь, выждав, когда за папой Димой и мамой Галей захлопнулась входная калитка, побежал к гроту, успев услышать еще, как мама сказала отцу:
— А ну, бегом! Мы только-только успеем, и то потому, что в кино всегда часы на пять минут назад поставлены, чтобы такие копуши, как ты, не оставались без культурных развлечений.
11
Продрогшая и перепуганная Наташка от радости, что ее наконец сменили, даже поцеловала Игоря куда-то в ухо своими мягкими, точно подушечки, губами и сказала:
— Игорь, миленький! Вот спасибо, что пришел… Ну, ни пуха ни пера тебе, как говорится, а я побежала. — Она гулко затопала по траншее перед гротом, крикнув напоследок: — Все птенцы в целости и сохранности, никаких происшествий не случилось.
Едва затихли ее шаги, как наступила такая тишина, что Игорю почудилось, будто он провалился в какую-то яму. Точно со дна этой ямы он поглядел вверх. За черным мостиком и переплетенными его перилами виднелось черное, глубокое-глубокое небо с яркими звездочками.
На этом небе все время что-то надвигалось, набегало и опять исчезало. Это вершины деревьев раскачивались от ветра, совсем неощутимого здесь, в гроте, и заслоняли собой небо от Игоря.
Он сел на очаг в гроте и стал глядеть непрерывно на тот светящийся кусочек неба, что открывался ему из его убежища.
Через полчаса он стал понимать, отчего так тряслась бедная Наташка-толстушка, когда он пришел ее сменить на дежурстве. Несмотря на то, что ночь была тихая и теплая — странно было бы, если в этом месяце стояла холодная ночь, — в гроте вовсе не было тепло. Дюна жадно впитывала щедрые дожди. Море омывало один берег той луки, на которой располагался дом отдыха, а в полукилометре большая река торовато отдавала свои воды пескам всей этой округи. И сырость всегда висела здесь в воздухе. А сейчас охлажденные ветром камни отдавали эту сырость, что копилась в них годами. Эх, неуютно было здесь, что и говорить. Некоторое время спустя Игорь почувствовал, что у него делается гусиная кожа на руках, а еще немного погодя он стал поеживаться: у него застыла спина, а там предательский холодок охватил и его ноги, он хотел зевнуть, и вдруг зубы его застучали. Напрасно он не захватил с собой что-нибудь теплое. Как было бы хорошо в том толстом, пушистом джемпере, который сейчас праздно лежал на его кровати дома.
А к холоду, все более охватывавшему Игоря, прибавилось еще какое-то неприятное чувство — так мрачно было в этом месте: когда он привык к тишине, которая вокруг него, он вдруг сделал открытие — то справа, то слева, то за спиной откуда-то все время слышались шорохи, самые разные, самые неожиданные. То казалось, кто-то дышит, вот тут, рядом, то слышались осторожные шаги, будто кто-то подкрадывался к траншее, то вдруг мостик наверху начинал поскрипывать, словно кто-то проходит по нему, невидный и легкий. Не то чтобы Игорь боялся, нет, но нервы его были взвинчены. Удивляться этому не приходится, так как он оказался впервые ночью в одиночестве, да еще в таком месте… Посмотрел бы я на вас, если бы вам пришлось быть в таких же обстоятельствах!
Чтобы стряхнуть с себя эту неловкость, все более овладевавшую им, Игорь запел, но слова отскакивали от каменного свода, повторялись в концах траншеи, как будто там сидели тоже какие-то озябшие и полуиспуганные Игори и подбадривали себя тем, что передразнивали его. И Игорь отказался от своей затеи. Нет, это место не подходило для пения.
Ветер усиливался. Все чаще деревья заглядывали в траншею: как там сидит этот маленький человек и надолго ли хватит ему выдержки. Уже шум их листьев стал явственно слышен. А еще немного погодя и с моря донесся шум прибоя, который все с большей силой накатывал на берег.
Кто знает, сколько времени прошло… Игорь стал ходить по траншее. Потом он вышел на дорогу, сначала справа, потом слева. Присел, помахал руками, разогреваясь, попрыгал. Однако теплее ему от этого не стало. С каждым таким выходом ему все труднее было возвращаться в грот.
Говорят, по движению звезд можно определять время, и Игорь уселся на прежнее свое место, на очаге, и стал напряженно глядеть на небо, как продвинулись звезды по нему за это время. Однако с небом что-то случилось — белесая дымка застлала его, и звезды едва светились через эту дымку. И вдруг как-то странно побелело там, где траншея делает поворот. «Светает!» — подумал Игорь. Но это был совсем не рассвет — стало еще темнее. А это белое, неясное, бесформенное показалось и в другом конце траншеи.
Туман, как привидение, вошел под своды грота, противно волочась клочьями, как неопрятными космами, по земле. Фу, какая гадость! Этого еще не хватало!
Зашевелились ласточки в своем гнезде. Там произошел какой-то беспорядок. Пискнул один, другой птенец. Игорь подошел к стенке, отыскал отверстие с гнездом и сказал, прислонившись к холодным камням и дыша на ласточек:
— Ну чего вы там? Спать надо, спать!
Точно вняв ему, ласточки успокоились, затихли.
— Ну, вот и хорошо! — сказал Игорь.
Слева от территории дома отдыха послышались шаги. Гравий шуршал под тяжестью тех, кто поднимался снизу по дорожке. Уж не Андрюшка ли, которому злые мысли не дают покоя и ночью, приближается к гроту? Игорь скрылся под сенью грота.
Но нет, это не был Андрюшка. Хотя Игорь не мог различить фигур, но по тяжести шагов догадался, что идут какие-то мужчины. А они остановились слева, возле траншеи, тихо разговаривая. Странное впечатление производили их голоса, точно разговаривали эти стены, этот туман: слова как-то шелестели в этом сыром воздухе. Что говорили люди, Игорь не понимал, но стал невольно прислушиваться к тому, как звучали их голоса. Один настойчивый, резковатый убеждал в чем-то второго, а второй все время возражал. Он, этот второй, был недоволен и разговором, и собеседником, плохо скрытое раздражение звучало в нем, и он то и дело издавал одно и то же восклицание: «Ну! Ну!» — все более горячась. Разговор шел крупный. По пустякам люди не стали бы так говорить между собой. Они спорили, и спорили уже давно. Скоро и в голосе первого послышались ноты досады, раздражения. Он стал говорить словно бы словами первого, подчеркивая как-то окончания фраз, с выражением язвительности, насмешки, злобы.
Вдруг один из говоривших чиркнул спичкой, закуривая папиросу, заслоняя по привычке огонь ладонью, сложенной горстью. Свет спички выхватил из мрака губы, плотно сжимавшие папиросу, втянутые щеки, глубоко запавшие, тонкую линию темных усиков и раздутые ноздри. Спичка погасла, и стало еще темнее. Красный огонек папиросы освещал теперь только кончик носа и усы. Резко бросив спичку, курильщик вдруг сказал по-русски:
— Ну, я вижу — ты такой латыш, что с тобой по-русски надо говорить. Ладно, я могу, хотя черт бы их побрал. Пойми ты, что на этом свете многое изменилось, и не в их пользу. Понимаешь?
Он сказал это с такой злостью, что Игорь даже застыл.
— У них теперь нет Сталина. Понимаешь? А это не так просто. Теперь у них все полезет по швам. Понимаешь? А теперь…
— Ну что теперь? — спросил его собеседник.
— Теперь другое дело. Теперь мы можем ставить вопрос так: у нас есть своя дорога. Понятно? Небось нам раньше не худо жилось.
— Тебе! — сказал тот, что стоял спиной.
— Ну и ты не ходил в рваных штанах.
— А, черт! В этом ли дело! Как ты не понимаешь…
— Ты мне еще про социализм расскажи!.. Знаешь, до того как пришли их танки, ты социализм, верно, по-другому представлял — сейчас, мол, с неба горячие пирожки в руки посыплются, только успевай хватать! До них мы ни с кем не воевали, а едва с ними связались — так и получили от Гитлера четыре года оккупации.
— Ты и в оккупации не плакал! — сердито сказал первый.
— Не кричи! Я с тобой как с человеком говорю! — оборвал его второй. — Мы с тобой одной земли люди, у нас одна родина, нас никогда и ничто не разделяло…
— По-твоему, не разделяло…
— Может быть, ты мне лекцию о классовой борьбе прочтешь? — глумясь, сказал второй. — Может быть, ты уже и коммунист? — Он грубо выругался и со злостью кинул недокуренную папиросу. Она прочертила в темном воздухе огненную линию и упала на полдороге между говорившими и Игорем. Ее красный глазок немного еще светился во тьме и затем погас.
Игорь сидел в своем убежище ни жив ни мертв. Что это такое? Приснилось ему, что ли, все это — и эти люди, и этот вечер, и этот разговор?! Теперь у него похолодело уже где-то в самой груди, и сердце сжалось в маленький-маленький комочек, который стучал невыносимо громко, так, что мешал слушать этот неожиданный и страшный разговор. Кто эти люди? Кто был этот, с папироской? На что он подбивал второго? Что он задумал? И кто этот второй, который так неумело защищается?
— Нет, я не коммунист, — после некоторого молчания ответил спрошенный, и в голосе его послышалась досада, пожалуй, на себя. — А могу, мог бы и вступить в партию. Особенно после такого «дружеского» разговора! — Он так сказал эти слова «дружеского разговора», что у Игоря поползли мурашки по спине. Так мог сказать только человек, у которого все кипит в душе. Помолчав, первый сказал: — Я вижу… наука тебе впрок не пошла!
Они долго молчали. Потом усатый другим голосом сказал:
— Сердце за Латвию болит, понимаешь… Ты читаешь газеты — не одна ведь дорога к социализму. Об этом все говорят.
— Ничего ты не понимаешь в этом! — сказал первый.
— Вот-вот! — поспешно согласился второй. — И поговорить не с кем. Каждый боится слово сказать. Каждый боится другого…
— Тебя. Не другого, а тебя боится…
— А чего меня бояться! — пробормотал усатый и замолк. Спустя минуту он сказал: — Пойдем к морю сходим, если я тебе еще не надоел.
— Спать пора! — мирно сказал первый. — Но — давай пойдем берегом.
Опять зашуршал гравий под их ногами. Они опять заговорили о чем-то, но Игорь не мог понять ни слова. Голоса их удалялись, становились все глуше, пока не затерялись в рокоте прибоя…
— «Теперь у них все развалится», — сказал тот, с усиками. Или не так, кажется: «Теперь у них все полезет по швам!» Впрочем, это то же самое, только другими словами. Так мог сказать только враг! В этих словах слышалось злорадство. Кто же он? Кто они? Разве пойти за ними? Если это враги?.. Игорю было страшно, и вместе с тем его так и подмывало пойти вслед за этими людьми, увидеть их лица. Это желание было в нем тем более сильным, что один из голосов казался ему мучительно знакомым, хотя и был изменен сыростью, туманом и теми чувствами, которые придавали ему совсем незнакомые интонации…
Крадучись, боясь наткнуться на ночных собеседников, он вышел из своего укрытия и сделал несколько шагов в сторону моря. Густой туман клубился на дорожке, скрывая все от глаз.
В это время со стороны дома отдыха опять послышались поспешные шаги. Игорь юркнул назад. В тот же момент он услышал, что кто-то негромко, но часто выкрикивает его имя: «Иго-орь!.. Иго-ре-ек!» Игорь узнал голос отца, и его сразу бросило в жар — ну и влетит же ему сейчас! Можно себе представить, как переполошились родители, не застав Игоря ночью дома. Бог знает что подумает мама.
Окрик послышался возле траншеи. Игорь отозвался скрепя сердце, как ни хотелось ему промолчать и тихонько отправиться домой по другой дороге:
— Я здесь, папа!
Фигура отца выросла возле Игоря. Теплыми руками отец взял Игоря за голову. Совсем не сердясь, а только очень обеспокоенно он спросил:
— Что ты делаешь здесь, сынок? Мы с мамой так испугались — скоро час ночи, а тебя нигде нет. Я уже всю территорию обегал — нигде! Пошли сейчас же!
— Я не могу, — сказал Игорь.
— Вот тебе и раз! Почему?
— Я гнездо охраняю, папа. От Андрюшки. Здесь птенчики, а он их непременно украдет и уморит. Вот здесь их гнездо. В камнях… Я до смены достою, папа. Ну, пожалуйста!
Отец устало сказал:
— О том, чтобы ты торчал тут всю ночь, не может быть и речи. Это исключается. — Он подумал и добавил, усмехнувшись: — Но я могу тебя сменить. Можешь быть спокоен, ничего с твоими птенцами не случится. Я не хуже тебя отражу атаки вашего страшного Андрюшки!
У Игоря зуб на зуб не попадал, так он продрог — и от сырости, и от того, что он услышал, сидя в своем укрытии. Ему уже надоела и эта чернильная темнота, окутавшая землю, и этот шум, который несся сейчас от моря.
— Папа! Андрюшка может на рассвете прийти. Он, как все хищные звери, просыпается на рассвете.
— Во-первых, — ответил папа Дима, зевая, — хищные звери просыпаются не на рассвете, а с наступлением темноты. Во-вторых, ладно уж, иди!
И, видя, как Игорь, с трудом ступая захолодевшими ногами, поплелся к дому, он добавил:
— От мамы тебе, конечно, влетит, но это вполне законно, заслуженно, так что ты слюни не распускай.
— Есть не распускать слюни! — ответил, стуча зубами, Игорь.
И очень обрадовался, когда сквозь мглистую, белесую дымку тумана, скрадывавшего окрестность и делавшего привычные места совсем неузнаваемыми, увидел свет в окне их комнаты. Окно было открыто настежь, и мама Галя, перевесившись через подоконник, нахмурив брови, напряженно всматривалась в туман за окном…
А из тумана несся ровный, сильный гул прибоя. Кажется, залив разыгрывался не на шутку. И волны, все смелея и набирая силы, подступая все ближе и ближе, сильнее окатывали Янтарный берег.
Янтарный берег
1
Янтарный берег к утру был захламлен водорослями, которые нанес шторм, и пляж покрылся ребристыми буграми, отмечавшими границы отступления воды, когда шторм стал утихать и воды моря скатывались назад, туда, откуда нагнал их ветер, утихший к утру.
Как всегда после шторма, на берегу тут и там, всюду, куда только хватало глаз, были видны искатели счастья, искатели янтаря. Согбенные их фигуры медленно передвигались по берегу весьма странной процессией. Словно исполняя какой-то обряд, они то и дело наклонялись, проходили несколько шагов, не в силах оторвать взгляд от песка под ногами, и склонялись опять и опять. Иногда они делали это движение разом, и тогда казалось — это язычники, поклоняющиеся морю, которое с шумом окатывало пенной водой их ноги…
Обрывки туч — серых и черных — волочились по небу, обгоняя друг друга, в страшной спешке торопясь куда-то и по дороге разваливаясь и разваливаясь, уже не в силах закрыть собою небо и солнце. Точно разбитая армия, лишенная командиров, мчались они в панике и не могли остановиться и таяли на глазах. А лучи солнца прорывались через их нестройные толпы и все чаще озаряли сырую землю и мокрые деревья, от которых уже начинал подниматься светлый легкий парок.
Игорь проснулся с неприятным чувством усталости, весь разбитый. Конечно, он не выспался, так как и лег он очень поздно, и долго не мог уснуть, и долго трясся под своим одеялом — дрожь, прошедшая было, когда он вошел в теплую комнату, вновь овладела им, едва мать погасила свет и темнота окружила его со всех сторон, — уснул он лишь тогда, когда мама Галя укрыла его своим одеялом.
Всю ночь мерещилось ему что-то такое, чего он не мог поутру вспомнить, но что легло нехорошим осадком на настроение. То, о чем говорили на берегу не видимые ему люди, как-то задевало его сознание, оставляя ощущение тревоги…
Отец и мать сидели у окна и тихо разговаривали между собой. Беседа, видимо, была начата довольно давно, так как Игорь услышал лишь ее окончание.
— А меня, Галюша, это очень обрадовало! — сказал отец. — Я понимаю, конечно, что это не дело, но меня очень обрадовало в нем сознание долга. Повод, ты права, пустяковый. Но то, что он так твердо исполнял свое обещание, это заслуживает уважения.
— Ну, стань перед ним на коленочки! — раздраженно сказала мама. — А свалится он после этого, что мы тут делать будем с ним, в чужом городе, да еще в доме отдыха? Ты над этим подумал?..
— Но, Галя, если в мальчике пробуждается чувство обязанности…
— Перед кем?
— Перед товарищами.
— А перед родителями оно должно быть?
— Да, конечно. Но, знаешь, чувство коллектива, чувство локтя…
Мама вздохнула и отвернулась:
— Ох, беда мне с этими педагогическими теориями! Ты тоже не лучше его. Затеял вчера эту дурацкую поездку в Ригу, надышался там сыростью и пылью, я уж слышу, как ты дышишь, — опять начнутся приступы. Кто будет за это расплачиваться? Я, опять я! Как мне это надоело!
— Но ты же была довольна этой поездкой, Галя! Была?
— Ну, была. А сегодня у меня весь день испорчен.
— Галя!
— Не хочу я разговаривать больше!
Папа положил руку на ее колени:
— Не надо сердиться. Я понимаю, что ты раздражена, устала, что мы доставляем тебе неприятности, но… не надо тратить жизнь на ссоры, Галенька! Право же, она слишком коротка, чтобы расходовать ее так неразумно.
— Слышала уже это, — с досадой сказала мать.
— Я поговорю с ним серьезно, — успокаивая ее, сказал папа Дима.
Игорь пошевелился. Родители обернулись к нему.
— Вот полюбуйся собой! — сказала мама Игорю. — Под глазами синие круги, морда зеленая, глаза красные… — Она сердито подошла к Игорю и приложила руку к его лбу: — Голова у тебя не болит? Оставайся в постели, надо полежать тебе, выспаться…
— Я выспался, мама! — сказал Игорь.
— Пусть пройдется, погуляет, — сказал папа Дима. — Доберет после обеда.
Мама только сверкнула на папу Диму глазами.
Игорь пошел к гроту. Сейчас, после всех тех кошмаров, которые мучили его всю ночь и от которых не осталось ни одного ясного воспоминания, он подумал, что ночной разговор померещился, может быть, ему только во сне, и уже облегченно вздохнул. Но тут глаза его остановились на изжеванной, переломанной папироске, которую бросил тот, с усиками. Значит, ему не приснились люди, что вели вчера разговор вот тут; Игорь с отвращением поглядел на эту папироску и, сам не зная почему, только для того, чтобы она не валялась тут, ногой отбросил к каменной стене. Этого ему показалось мало, и он ногой же намел на нее песок. Теперь папироса исчезла с его глаз.
Папа Дима вышел следом за Игорем. Он подошел к Игорю, чтобы начать обещанный маме Гале разговор, и спросил для начала:
— Ну, как твои питомцы?
— Пойдем посмотрим! — сказал Игорь.
И они пошли по траншее.
Перед гнездом стояли уже Аля и Ляля, Андрюшка Разрушительный, Толстая Наташка, Мишенька — Полковой Оркестр и еще целая куча ребят, в которой не было только маленькой Наташки. У всех были полны руки мух и гусениц. Того, что нанесли сегодня ребята, хватило бы на целый полк ласточек.
— О! Здорово, ребята! — обрадованно сказал Игорь. — Здравствуй, Ляля-Аля!
Девочки отозвались ему как-то неохотно, даже несколько сердито.
— Что случилось? — спросил Игорь.
— А это мы у тебя хотим спросить, — сказал Андрюшка Разрушительный.
— Да что случилось? — опять спросил Игорь.
Ляля, жалобно поглядев на него, сказала:
— Еще одного птенчика нет, Игорь! Мы приходим, а его нету. Сидит только один на краешке гнезда и кричит…
— Братика зовет, — добавила Аля, еще жалобнее устремив свои голубые глаза на Игоря с вопросительным выражением. — Ты дежурил? А?
— Конечно, — сказал Игорь, покраснев. — Вот пусть Наташа скажет.
— Он сменил меня, — вдруг сердито сказала Толстая Наташка. — А дежурил не дежурил, не знаю.
И все ребята уставились на Игоря с немым вопросом.
А он смотрел не на ребят, а на папу Диму. Как же так, ведь папа Дима остался взамен его и обещал сохранить птенцов. Что же случилось?
Розовая краска поползла по щекам папы Димы, и он в замешательстве наблюдал за ребятами, которые с Игоря переводили свой взгляд на него. Не мог же он сказать, что, решив не спорить с Игорем, просто отослал сына домой, а как только прошло достаточно времени для того, чтобы, по его расчетам, Игорь уснул, он и сам отправился спать. Есть такой закон — не врать, и он не имеет на это права!
Игорь глядел на отца. Папа Дима глядел на гнездо, о котором в этот момент все забыли. Последний оставшийся в нем птенец сидел на краю гнезда, на ребре камня, и во все стороны вертел головкой, наклоняя ее то в одну, то в другую сторону, словно спрашивая: «А что вы тут делаете, товарищи? Что случилось?» Крылышки его вытянулись, пушок оставался только на шейке, раздвоенный хвостик его то поднимался кверху, то опускался вниз — птенец балансировал на остром крае камня, осваивая это странное еще для него состояние — держаться на ногах. «Ого, как он вырос!» — невольно подумал папа Дима.
Ласточки, отец и мать птенца, со свистом носились вокруг траншеи. Вот одна из них пролетела возле птенца. Он широко раскрыл рот по привычке. Но ласточка ничего не дала ему. Она летела мимо птенца кругами, все ближе. Но в клюве у нее ничего не было. Ничего не было.
И папа Дима осторожно пригрозил ребятам пальцем — не шевелитесь, не дышите!
И ребята опять обернулись к гнезду.
Вдруг вторая ласточка, молнией вырвавшись откуда-то из-за ребячьих спин, налетела прямо на птенца и сбила его с края гнезда. Ребята ахнули, увидев, что птенец падает, бросились к нему все разом, а Игорь впереди всех. Но птенец не упал на землю, как того боялись, а, замахав отчаянно своими крылышками, полетел! Правда, пролетел он совсем немного, до ближайшей ветки, которая свешивалась над гротом. Но он полетел. А ласточки все летали и летали вокруг него, не обращая внимания на ребят, подбадривая несмелого своего детеныша, показывая ему, как это просто — вот, кидайся в воздух, махай крыльями… они тебе для того и даны! — и лети, лети, наш маленький, наш дорогой, лети, милый, в это голубое небо, в этот простор, ведь ты рожден для этого! Рожден для того, чтобы летать! Так лети же, лети!..
Птенец жалобно чирикнул. Взмахнул крыльями уже смелее, увереннее и, кинувшись вниз с ветки уже сам, удержался в воздухе. И взлетел несколько выше, туда, где он вдруг увидал не стены грота, не узенькую полоску неба над собой, а целый мир! И видно, зрелище этого мира прибавило ему сил тотчас же, потому что уже без призывов отца и матери, сам, по своему разумению, он опять полетел, уже дальше и дальше. И ребята невольно продвинулись вслед за птенцом, по траншее, не сводя с него глаз, нестройной толпой, наступая друг другу на ноги.
А птенец с каждым полетом взвивался все выше и выше. И вдруг потерялся из виду среди других ласточек, стаями носившихся в теплом воздухе. Ребята растерянно оглядывали сосны, черемухи, летающих ласточек, тщетно ища глазами своего подшефного. Андрюшка Разрушительный вскрикнул было:
— Вот он! Вот он летит!
Но уже нельзя было их птенца отличить от других ласточек.
— Ах! — в один голос вздохнули Аля и Ляля. — Улетел! Совсем улетел!
Мишенька — Полковой Оркестр, который до сих пор держал в руках принесенных им мух, чтобы кормить птенчиков, недоуменно поглядел на свой сжатый кулак и спросил деловито:
— А когда он прилетит, птенец-то? А то я всех мух раздавлю.
— Да выпусти ты их, Мишук! — сказал Разрушительный Андрюшка, с души которого упал тяжелый камень. — Он не прилетит больше.
— Ну да! — недоверчиво сказал Мишенька — Полковой Оркестр. — Я к обеду ему принесу мух! — И он ушел, по-прежнему держа зажатый кулак перед собой.
— Вот и кончилось детство птенца! — сказал папа Дима, которому только сейчас полегчало, как и Андрюшке, ведь совесть у него все же была нечиста.
— А зачем его ласточка столкнула с гнезда? — спросила Аля.
— Ну, это в мире пернатых случается, — сказал папа Дима. — Если его не столкнуть, он еще несколько дней просидел бы в гнезде, благо, что его кормят.
— В мире пернатых, — задумчиво сказала Ляля. — Только в мире пернатых…
И подняла вновь глаза вверх, где, свистя крыльями и чертя в воздухе невидимые стежки, летали птицы, щебеча, гоняясь за добычей, играя и дерясь; чем ярче сияло солнце, разогнавшее тучи, тем выше вздымались ласточки, став, наконец, едва видимыми точками, которые то и дело исчезали из глаз, теряясь в этой голубой дали.
— Полетим, Аля! — сказала грустно Ляля, не на шутку опечаленная отлетом птенца.
— Полетим! — отозвалась ей сестра, почуявшая ту же непонятную тоску.
А остальные ребята, приняв слова близнецов за предложение новой игры, растопырив руки, кинулись врассыпную с криками и топотом, разнесшимися тотчас же вокруг.
2
Папа Дима решил повременить с тем разговором, который он должен был вести с Игорем. Проводив взглядом ребят, которые скоро скрылись из виду, он медленно пошел на берег, невесело размышляя обо всем случившемся. Конечно, он был виноват перед Игорем. Разве можно не сдержать слова, данного ребенку? Не раз в школе приходилось ему заглядывать в свои записные книжки, которых он никак не научился хранить в порядке, чтобы вспомнить, что он обещал своим ученикам: достать интересный диафильм, рассказать на литературном кружке о том, что никак не входило в учебные программы, поговорить о новой книге, для чего прежде всего надо было самому прочесть ее, выкраивая время, которого так не хватало всегда. Этих обещаний, как ни экономно он старался их давать, всегда было столько, что они тяжелым грузом лежали на плечах и совести папы Димы. Давал он их легко, потому что любил свою работу, любил, когда вдруг в глазах учеников начинает светиться пытливый огонек, и тогда его самого охватывала какая-то жадность — рассказать как можно больше, как можно больше. Это ничего, что придется отказаться от того, чтобы пойти в театр. Это ничего, что придется, быть может, просидеть до поздней ночи за столом, чтобы подготовиться к не предусмотренному учебным планом разговору, все это ничего, все это ничего, лишь бы не погас в их глазах этот огонек!.. И папа Дима редко не выполнял свои обещания, хотя иной раз и приходилось ему покопаться в своих небрежных записках на клочках бумажки, которые он делал поспешно, едва приходила ему интересная мысль в голову. Память у папы Димы была не блестящей, он ясно помнил, что давал обещание, но ему приходилось напрягать свою память, чтобы восстановить — что именно было обещано?..
Но тут не было никаких записок. Игорь ушел со своего поста только потому, что Вихров обещал остаться на его месте. Нехорошо получилось! Нехорошо, папа Дима! Ласточки выручили его из неловкого положения. Но так ли легко из памяти Игоря выветрится чувство разочарования при мысли о том, что отец его обманул, как исчезло чувство тревоги и настороженности у других ребят, когда они увидели, как старая ласточка сбила своей грудью птенца с края гнезда и он полетел? Ведь ребята не знали того, что знал Игорь об обещании отца дежурить до утра. А папе Диме хотелось выглядеть в глазах сына безупречным, примером, достойным подражания, — кому из родителей не хочется этого! И вот такая история. Вихров не мог отделаться от воспоминания о том взгляде, который устремил Игорь на него при ехидном вопросе Андрюшки Разрушительного.
Он сел на скамью, задумался.
Тотчас же к нему подсел Петров.
— Что вы так невеселы, что головушку повесили? — шутливо спросил он папу Диму.
— Да так, знаете… Одно ЧП произошло…
— ЧП? Что такое? — переполошился Петров, обеспокоенно глядя на расстроенного папу Диму.
И папа Дима невольно рассказал Василию Михайловичу обо всем, не умолчав и о своих размышлениях. В глубине души папа Дима ожидал, что Петров посмеется над всеми угрызениями его совести и скажет: «Чепуха все это, дорогой!» — и у папы Димы свалится тяжесть с души. Но вместо этого Петров вдруг помрачнел и сказал после недолгой паузы:
— Да. Я вас понимаю. Моему пятнадцать — постоянный цензор в доме. В нем уже родилось критическое отношение ко всему на свете. А это, знаете, база всякого опыта. Не очень приятно, но неизбежно то, что критическое отношение распространяется, и в первую очередь, на родителей. И приходится ухо держать востро, чтобы не вырос шалопай вместо порядочного человека. Раньше мне было так просто ответить по телефону: «Я болен. Быть не могу!» — если куда-нибудь мне не хочется идти. Или знаешь, что будут звонить неприятные люди, киваешь жене на телефон и говоришь: «Меня дома нет!» — а она, глядя на меня, отвечает: «Ушел! Не приходил!» — или что-нибудь подобное. Очень просто! А теперь глядишь на сына и отвечаешь скрепя сердце: «Да. Приду» или: «Я не успел сделать».
Он добавил со вздохом, помолчав:
— Яйца курицу учат, дорогой мой, хотя известная пословица и гласит обратное. Единственное утешение, что на этом основан весь прогресс человечества, сыновья подгоняют отцов, пока сами не окажутся в их положении, и так — пока есть хоть один человек на земле!..
Петров положил руку на плечо папе Диме.
— Да вы не убивайтесь шибко-то! — сказал он. — Ребята — народ с очень высокоразвитым чувством справедливости и, на наше счастье, экспансивный: у них одно впечатление вытесняет другое с чудовищной силой давления. Игорь к вечеру уже забудет о своем маленьком разочаровании. Жизнь идет вперед…
— Вы считаете это маленьким разочарованием?
— А большего вы ему не давайте.
— Право же, я очень неловко чувствую себя, — несколько повеселев, сказал папа Дима. — Может быть, вам не приходилось быть в таком положении. Я чувствую себя вдвойне неловко — и как педагог, и как человек!
Петров прищурился.
— Э-э, батенька, — сказал он. — С кем этого не случалось!
3
Когда Игорь убежал вместе со всеми ребятами, после того как Ляля сказала Але: «Полетим», — ему вовсе не хотелось играть. Растерянность, явно отразившаяся на лице папы Димы, показала ему лучше всяких слов, что отец не сдержал своего слова и обманул его. Игорь, хорошо зная отца, боялся, что пана Дима примется объяснять сыну, как все это получилось и почему он не остался на посту, с которого снял Игоря. Но Игорю не хотелось никаких объяснений — зачем они? И так было все понятно: маленьким одни законы, а взрослым другие. Ну и пусть. Но это не честно.
Отбежав от Охотничьего домика, он свернул в сторону, в пустынную аллею. Ему хотелось побыть одному.
Увидев сложенные аккуратно срезанные ветки сосен, пораженные короедом, он подумал невольно об Андрисе и прошел дальше.
Андрис сидел на самой дальней скамейке. Небольшая сумочка стояла подле него. Из сумочки торчала бутылка с молоком. На развернутой бумаге лежало нетронутое яйцо и кусок сала. Андрис задумчиво отщипывал маленькие кусочки хлеба от краюхи, лежавшей рядом с салом, и не спеша отправлял их в рот. Он уже успел наработаться. Игорь обрадовался Андрису: из всех людей, что были сейчас вокруг него, только Андрис мог быть подходящим собеседником — так сдружились они за это время. Игорь подошел к Андрису:
— Здравствуй, Андрис!
— Здравствуй, Игорь! Садись, посидим. Хочешь сала с черным хлебом?
Есть Игорю не хотелось, но черный хлеб с салом был так вкусен! Игорь принял на себя добрую половину того, что лежало перед Андрисом. Глядя на Игоря, и Андрис принялся за свой завтрак охотнее, чем прежде.
— Все птенцы улетели! — сказал Игорь. — И, знаешь, при нас одна из ласточек вытолкнула последнего. Так интересно! Все улетели… — повторил он с жалостью.
— Кроме одного! — сказал Андрис.
— Да, кроме одного…
Они помолчали.
— Скажи, Андрис, — обернулся к другу Игорь, — твой отец врет тебе когда-нибудь? — И, заметив, как недовольно Андрис вскинул на него глаза, поправился: — Ну, обманывает тебя?
Андрис, совсем как отец, заложил ногу за ногу и откинулся на спинку скамьи. Вопрос Игоря его не удивил, но не понравился ему. Глядя в сторону, он сказал тихо:
— Не знаю. Я не думал над этим. Он очень честный человек. И справедливый. Он всегда говорит мне все. Ну все, что мне надо знать, конечно. Чего-то, конечно, и не говорит, но потом скажет. Обманывает он меня только тогда, когда говорит, что у него ничего не болит, что он здоров, что ему хорошо, что ему ничего не надо, а когда ночью заскрипит зубами, я-то все уж понимаю… Вот по маме он тоскует, она перед самым его возвращением умерла. Очень тоскует. А чтобы мне не напоминать о ней, никогда даже не вспомнит ее имени. Только во сне иногда позовет: «Дайнынь!» — так тихо-тихо и после этого сразу проснется и долго не может уснуть. А когда я окликну его, он молчит — притворяется, будто спит…
— Ну, это не обман, — сказал Игорь, смущенный тем, что сказал ему Андрис.
— Как сказать! — ответил Андрис и поднялся. — Ты на берегу еще не был? Давай сходим к сторожке. Может быть, отец пришел туда. Я тут сделал, что он мне велел вчера.
— Почему вчера? — спросил Игорь.
Андрис с некоторой досадой ответил:
— Я его не видел. Он дома не ночевал. Ушел куда-то очень поздно, когда я уже спал. Утром его не было. Ну, пошли!
Захватив с собою пилу, веревку, с помощью которой он добирался до негодных веток, Андрис зашагал на берег. Игорь отправился за другом. С моря дул прохладный ветер, но оно заметно утихало, так как ветер слабел и слабел, теряя последние силы. И волны залива отступали все дальше, к первой мели, за которой начиналась глубинка, по грудь.
— Море! — сказал Андрис с непередаваемым выражением.
— Красиво! — сказал Игорь.
— Сегодня ночью у рыбаков в Яундубултах лайбу разбило и подмыло сетевые колья. Никогда не знаешь, что оно готовится сделать! — сказал Андрис, как взрослый.
Подойдя к сторожке, Андрис дернул дверь. Она была заперта. Андрис сунул в скважину ключ, открыл дверь, аккуратно сложил свои инструменты. Лицо его выразило невольное разочарование и беспокойство.
— Не приходил! — пробормотал он про себя.
— Может, он в Ригу уехал по делам? — спросил Игорь.
— Оставил бы записку! — сказал Андрис. — Последнее время он мало спит. Все думает и думает. Стал какой-то беспокойный. Задумается и не слышит, что ему говорят. Ночью встанет и глядит-глядит в окно. Не знаю, что с ним такое! Очень боюсь я — заболеет отец. Вот ушел с вечера. Не был ночью дома. — Андрис закусил тут губы, взял из сторожки ножницы и машинку для подстригания травы, с трудом взвалив ее на плечи, и сказал: — Возле ванного корпуса цветник опять развалился. Да и травку надо подстричь. Отец хотел сам, да задержался где-то…
Андрис отвернулся от Игоря.
— Ну, я пошел. Пока! — сказал он.
Было видно, что Андрис хотел идти один. Иначе он сказал бы, как всегда: «Ну, пошли. Не хочешь ли поработать?» Игорь остался у сторожки. Андрис тяжелыми шагами, сильно согнувшись под своей ношей, пошел прямо по косогору, минуя тропинку, по сеяной травке, чего никогда не делал до сих пор. Игорь только широко открыл глаза — травка ложилась под ногами Андриса, оставляя заметный след. И только сейчас Игорь сообразил, что Андрис взволнован, очень взволнован тем, что отец не ночевал дома, и тем, что он до сих пор не вернулся…
Когда Андрис скрылся из виду, Игорь поплелся на берег.
Совсем неподалеку от того места, где он вышел из рощи, сидел папа Дима, покусывая какую-то былинку. Он молча поглядел на Игоря и взглядом показал ему место на скамейке рядом — садись, мол.
4
Они долго сидели молча.
Бежали над морем легкие облака — остатки ночного шторма. В пределах видимости бежали по водам залива эскадренные миноносцы, и папа Дима не удержался от того, чтобы не сказать:
— Кильватерная колонна, Игорешка! — Мелькали частые огоньки на бортах судов, и папа Дима, который все знал, восхищенно сказал: — Ишь ты! Как быстро пишет!
— Пишет? — переспросил Игорь недоуменно.
— Так моряки говорят про флажную азбуку и азбуку Морзе! — заметил папа. — Это сигнальщик работает на зеркальном отражателе — гелиографе… Знаешь, как зайчики зеркалом пускать? Вот и он так же!
— А-а! — сказал Игорь.
То вдали, то вблизи слышался гул реактивных самолетов: они то забирались на невыносимую высоту, то с оглушительным ревом, от которого вздрагивал и берег, пикировали на корабли. Сине-зеленые воды залива уходили в недосягаемую даль.
— Папа! А там что? — ткнул Игорь рукой в залив, туда, где он сливался с горизонтом.
— Незнаемые края, Игорек! — ответил серьезно отец.
Игорь погрозил ему пальцем:
— Ах ты, хитрый, опять меня обманываешь? Говорил, летим в незнаемые края, а прилетели в Латвию.
— Я тебя не обманывал, — сухо сказал отец. — Разве ты прежде знал этот уголок Советского Союза, разве ты бывал здесь? Нет. Вот и выходит — незнаемые края. А за заливом — море. А за морем — Швеция, Норвегия, Финляндия. А если перелететь туда вот, налево, там другие страны — Дания, Голландия, Германия, Польша, Чехословакия, а еще дальше — Англия и другие… И друзья наши, и враги наши, и такие, что ни на чью сторону не пристают.
— И враги! — сказал Игорь.
У него не выходил из головы разговор у грота той ночью. Невольно, в силу каких-то странных душевных движений, которых Игорь не мог бы и объяснить сам, один человек почему-то представлялся ему в гитлеровской форме. «Какая чепуха!» — сказал он сам себе, и все-таки человек с усиками так явственно рисовался ему именно таким, что он, кажется, готов был утверждать, что сам видел на нем петлицы с эсэсовским черепом. «Какая чепуха!» — опять сказал он мысленно. И вновь возвращался и возвращался к тому разговору. «У них», «они», — говорил человек с усиками, кладя какой-то раздел между людьми.
Приняв выражение этой озабоченности за выражение усталости, отец сказал ему:
— Иди-ка, Игорище, спать, чего сморщился?
Но, не слыша его, Игорь неожиданно спросил:
— Папа Дима! Если у нас нет теперь Сталина, то у нас все полезет по швам?
— Что? Что такое? — переспросил в удивлении отец и по привычке протянул руку, чтобы пощупать, нет ли у Игоря жара.
Ох, как ему надоел этот жест родительской заботы! Игорь отстранился от руки и сказал:
— Нормальная, папа! — и повторил свой вопрос.
— Что за странная мысль! — сказал отец. — Разве может один человек решать судьбы государства, создавать и разрушать их? Это длительный общественный процесс. Конечно, человек может играть огромную роль в жизни государства, но не до такой степени, чтобы с его смертью все могло развалиться. Времена теперь не те… Тем более у нас, где руководит народом партия. Да откуда у тебя такая мысль возникла? Бред какой-то!..
— Я слышал такой разговор, — сказал Игорь неохотно.
— Где?
— Да так. Тут, — неопределенно сказал Игорь.
— Конечно, наши враги связывали со смертью Сталина всякие необоснованные надежды. Но, как видишь, ничего не случилось… А ты такие разговоры не слушай, сынка!
И так как этот вопрос был для него вполне ясен, он тотчас же забыл об этом разговоре.
5
Папа Дима давно с любопытством приглядывался к тому, что происходило на берегу, и сейчас встал и, положив руку на плечо Игоря, пошел поближе к тому, что привлекло его внимание.
Аля и Ляля возились на берегу, на той полосе его, где песок был мокрый, что-то мастеря. Работали они в таком согласии, словно делая все одними руками, что невозможно было определить, кто и что из них делает. Едва стоило Ляле положить горсть мокрого песку, придавая ему какую-то форму, тотчас же Аля клала песок сюда же, продолжая эту форму так, словно видела перед собой ясно то, о чем думала Ляля. Папа Дима только головой покачал, глядя на их работу. Ну, молодцы! И главное, без суеты и без помехи друг другу! На это стоило посмотреть. И папа Дима сел вблизи, рассматривая то, что выходило из-под рук девочек, которые работали, словно песню пели, где каждое слово было известно и стояло на своем месте.
Кучки мокрого песка громоздились друг на друга, оглаживались, подравнивались, принимая определенные очертания — куб, на кубе — полусфера, вокруг — высокие колонны с карнизами и маленькими куполами, и шпили над ними, и стрельчатые ворота, открывавшие доступ в главное помещение, — то ли крепость, то ли храм выходил из-под рук девочек.
— Мазар-и-Шериф! — сказал папа Дима, который все знал. — Это Мазар-и-Шериф, или я ничего в жизни не понимаю!
Аля рассмеялась:
— Да, конечно, это Мазар-и-Шериф, и вы понимаете в жизни. А вы откуда знаете его?
— По картинкам, — сказал папа Дима, тоже рассмеявшись. — Я в Средней Азии не бывал, но немножко увлекаюсь архитектурой и знаком со многими памятниками древности заглазно.
— А мы были в прошлом году с мамой в Самарканде, — сказала Ляля. — Столько насмотрелись, что потом чуть не месяц нам все это чудилось. Похож? — спросила она, любуясь тем, что вышло из-под их рук.
— Точная копия, — сказал папа Дима. А про себя добавил: «До чего талантливые девочки! До чего талантливые!» — но из педагогических соображений не сказал этого вслух.
И в самом деле, вылепленный девочками из песка мавзолей Мазар-и-Шериф как настоящий стоял на берегу, и желтый песок, из которого он поднимался, так напоминал пески, засыпавшие медленно, но верно подлинный памятник, что папа Дима как завороженный глядел на него, и вообразил себе толчею людей вокруг настоящего Мазар-и-Шерифа, и крики погонщиков ослов, и рев верблюдов, и шум базара, который неизбежно должен был разбить свой шумный табор вокруг усыпальницы владыки. Вот уже, казалось ему, различает он и отдельные фигуры продавцов и покупателей, и яркие халаты стражников, и блеск их оружия…
Крепость стояла и одинокая, и грозная среди песков.
Девочки глядели на нее, и, видно, рисовалось им то же, что видел папа Дима, у которого была пылкая фантазия, так как Ляля, кому-то подражая, вдруг тонким голосом запела, раскачиваясь всем телом, сложив руки на животе и полузакрыв глаза:
— Ой-ииие!
И Аля стала размахивать руками и кричать:
— Ий-ие! Оий-ие!
И обе рассмеялись и вскрикнули друг другу:
— Ты помнишь! Ты помнишь!..
Папа Дима сказал, улыбаясь:
— Правильно. Возле крепости всегда торговцы кричат. — Он вдруг спросил девочек: — Ну, крепость есть, а где же торговцы живут?
Аля и Ляля ткнули в крепость одновременно.
— Ну, нет! — сказал папа Дима. — Да разве высокородный паша или ага пустит в крепость простолюдинов?
Девочки, которым нечего было делать, когда они закончили крепость, сказали в один голос:
— А мы построим им дом.
И опять принялись лепить из песка что-то похожее на первое сооружение. Когда оно встало рядом с крепостью, напротив нее, это получилось еще лучше и стало походить на настоящее. Кое-кто из ребят подошел к девочкам и стал смотреть на их работу, все больше заинтересовываясь ею. Мишенька — Полковой Оркестр, едва увидел обе крепости, так и сел сразу возле, не вмешиваясь, но глаз не сводя с ловких рук Али и Ляли. Он только деловито спросил:
— Это здесь ты живешь? — и поднял глаза на Лялю. — А ты кто?
— Я торговец! — сказала Ляля и опять затянула свое «Ой-иие!».
Папа Дима покачал головой и сказал:
— Ну, Ляля! Это скорее дворец старшего визиря — главного министра, а торговец живет, наверно, вот в такой мазанке!
Он не выдержал и подсел к девочкам. Набрал полную горсть песку, сложил ее полукруглым бугорком и пальцем проткнул с одной стороны дырку-вход. Девочки всплеснули руками и закричали, что они видели такие мазанки и что папа Дима сделал очень похоже. А папа Дима, входя во вкус игры, сказал, что если есть дворец владыки и есть дворец старшего визиря, то, конечно, и кадий — главный судья, и муфтий — глава мусульман, и могущественные беки, из сыновей которых паша вербует свою стражу и свои войска, тоже выстроили себе дворцы вокруг дворца своего повелителя.
Аля и Ляля только поглядели на папу Диму и, не молвив ни словечка, принялись сооружать вокруг дворца дома знати, придавая им самые различные формы. Игорь не выдержал и присоединился к Але и Ляле. Подошла Толстая Наташка и, немного поковыряв в раздумье свой нос, тоже подсела. Мишенька молча глядел на все это и только нетерпеливо отстранял обеими руками тех, кто закрывал ему зрелище.
А за дворцами знати все больше росло мазанок, в которых жили оружейники, плотники, гончары, каменщики, чеканщики, ткачи, медники, резчики, валяльщики, чайханщики. И вот уже паша велел упорядочить это поселение: он приказал расчистить перед дворцом широкий майдан — площадь, где в утренние часы разбивался базар и где оглашались указы паши и приводились в исполнение жестокие приговоры кадия. И воздвигли на майдане высокую мечеть, где муфтий читал проповеди, чтобы не забывали чеканщики, седельщики, оружейники, медники, резчики, валяльщики, ткачи, чайханщики, плотники и каменщики про аллаха, и с высоты минарета этой мечети кричал муэдзин свои вечные слова, которыми гасились в хижинах ремесленников всякие мысли, кроме мыслей о покорности своему паше и покорности всевышнему.
— «Алла иль алла, Магомет рассуль алла!» — «Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его!» — И Аля опять запела тонким голосом, обратив свои глаза к небу.
Отец Али, услыхав ее пение, повернулся, подошел. Он невольно заинтересовался тем, что делают девочки, и сел на ту скамью, с которой давно уже слез папа Дима, возившийся вместе с ребятами вокруг Али-Лялиного сооружения, не глядя на то, что руки его были в песке и штаны на коленях давно промокли — так усердно он елозил на них.
— Город! — сказал серьезно Мишенька, когда тень писателя упала на него и Мишенька поднял глаза. — Вы подвиньтесь! — сказал он писателю. — А то тут темно стало. Мы город строим, — пояснил он, и писатель отодвинулся подальше.
А в городе появилось подобие улиц — ведь ремесленникам нужны были дороги, для того чтобы ходить на базар, для того чтобы покупатель знал, у кого и что ему покупать; чеканщики селились к чеканщикам, плотники к плотникам и менялы, которые появились, когда в город стали заезжать иноземные купцы, к менялам.
Андрюшка Разрушительный прибежал откуда-то, с минуту глядел на город, выросший на песке из песка, и так как это было сделано без него и не зная, куда девать избыток своей энергии, подмигнул своим приятелям — Ване, Ваньке и Ивашке и с гиком поскакал прямо через город, топча хижины ремесленников, которые лепились к дворцу. Аля и Ляля закричали на Андрюшку. Мишенька сказал осуждающе:
— Как маленькие!
Папа Дима задохнулся от ярости. Писатель, солидно погрозив пальцем Андрюшке и его единомышленникам, крикнул:
— Как вам не стыдно! Люди работают, а вы…
Отец Андрюшки, оказавшийся возле и давно уже наблюдавший за тем, как растет город, над сооружением которого уже трудился добрый десяток ребят, под руководством Али и Ляли, смотревших на папу Диму как на главного своего советника, дал сыну хорошую затрещину и наставительно заметил:
— Все люди как люди, а ты не можешь без хулиганства!
Андрюшка покачнулся и упрямо сказал:
— Все равно я его разрушу.
Отец пригрозил ему кулаком — если Андрюшка осмелится на это, он будет иметь дело с ним, вот так! Андрюшка, оттопырив губы, отошел в сторону, к своим приятелям. Они стояли, сгрудившись и что-то задумывая… Ребята закричали на разные голоса. Толстая Наташка поднялась и, сжав пухлые кулаки, пошла было к Андрюшкиной компании со словами: «Я им сейчас покажу!» Но папа Дима окликнул ее:
— Брось, Наташа! Надо лучше воспользоваться разрушениями да кое-что перепланировать!
И девочка опять опустилась на колени.
— Ну, раз на нас случился набег и мы не смогли защитить наших людей, надо строить крепостную стену! — сказал папа Дима. — Рано или поздно любой владыка понимает, что он обязан защищать от врага тех, кто на него работает.
Тут и муфтий, и кадий, и все могущественные беки согласились с папой Димой, и крепостная стена с великим тщанием была воздвигнута. А население все росло, и вот уже за пределами крепостной стены селились вновь новые жители. Мишенька, вдруг ощутив прилив энергии, своим игрушечным ведерком стал ставить мазанки одну за другой и спустя некоторое время потребовал, чтобы и его жителей защитили крепостной стеной. С этим нельзя было не согласиться. И скоро главные строители — Аля́-паша и Ляля́-паша — соорудили второе кольцо защиты. А Мишук все ставил и ставил новые хижины!..
Солнце заметно подвинулось на небе за это время. Тень ого становилась все длиннее, и теперь и крепости-дворцы, и мазанки словно выросли и окрепли, очеркнутые этой резкой тенью и приобретя какой-то настоящий вид.
Отец Али и Ляли вдруг громко сказал:
— А знаете, ребята, настоящие города так и росли! Как у вас!
— Возможно! — негромко отозвался на его возглас папа Дима.
— Не возможно, а именно так, — сказал писатель. — Вспомните Москву с ее стенами — кремлевскими, китайгородскими и белгородскими? Типичная картина… Вы историк? — спросил он папу Диму.
— Нет. Я словесник, — смущенно ответил папа Дима, которому вовсе не хотелось говорить ребятам о своей профессии.
— Нет. Он ребенок! — сказала тут мама Галя, которая незаметно подошла к городу.
А от города уже протянулась к морю дорога, по которой Мишенька возил ракушки для облицовки зданий; время шло, и жители города становились все более требовательными: паша велел облицевать свой дворец перламутром, содрав новый налог с ремесленников. Паша вступил в переговоры с воинственным племенем андрюшек, которые однажды произвели разрушительный налет на его владения, и условился с ними торговать, а не воевать…
Андрюшки, видя, как растут и благоустраиваются владения Али́-паши и Ляли́-паши, решили строить свой город, такой, чтобы он затмил славу старого города. Они долго мастерили что-то, и из-под их рук поднималась высоченная башня. Ей не хватало стройности и архитектурной цельности, так как воинственные андрюшки не имели общего плана и каждый строил как хотел; и вот, когда андрюшки уже готовы были торжествовать, видя, что их сооружение превосходит соседей хотя бы по высоте, башня неожиданно и мгновенно рассыпалась. Воинственные андрюшки стали сваливать вину за разрушение башни друг на друга и в конце концов передрались и, плюя друг на друга, разошлись в разные стороны.
— Сик транзит глория мунди! — сказал по-латыни отец Али и Ляли.
А Ляля, с жалостью видя, как стекает кровь с разбитой губы Андрюшки Разрушительного, которому не удалось основать свое государство, перевела по-русски:
— Так проходит слава земная!
И все поняли, что это значит, и закричали «ура!», а папа Дима сказал, что это не очень великодушно, хотя и поймал себя на том, что ему тоже хотелось кричать «ура!», когда разбойничий замок племени андрюшек рассыпался в прах, — ему с этой стороны давно было видно, что кладка его пошла вбок, что башня неустойчива, его так и подмывало сказать: «Эй, хлопцы, подравняйте вашу башню!» Но он так и не сказал этого, помня, с каким злым лицом Андрюшка мчался через город бедняков.
А когда все обернулись к своему городу, натешившись бесславием захватчиков, то увидели, что тихий Мишенька произвел в их городе революцию: на дворе паши, кадия и муфтия развевались красные флаги! Мишенька, осторожно ступая через городские стены и лавируя между домами бедняков, укреплял уже красные флажки над домами беков. Лицо его сияло, глазенки блестели, и он что-то бормотал себе под нос… Все ахнули. Отец Али и Ляли что-то записал в своей записной книжке. А папа Дима сказал:
— Ну что ж! Вполне законно! Можете себе представить, разве можно было угнетать без конца такое море простолюдинов? — И он обвел рукой весь город, раскинувшийся на несколько метров и в котором уже терялся его центр — дворцы знати.
И все опять закричали «ура!».
— Революция произошла вовремя, — сказала мама Галя Игорю и папе Диме. — Идите умываться, дети мои! Мы уже опоздали на обед!
А на холме уже показалась в белом халате старшая сестра, обеспокоенная отсутствием отдыхающих за столами.
Папа Дима отряхнул руки и стал выбивать песок из брюк.
— Вот так, друг мой, создаются государства… Народ создает их и изменяет их порядок!
Аля и Ляля взяли его с обеих сторон за руки.
— А дальше что? — спросили они.
Папа Дима несколько смутился.
— Дальше! Дальше — наш город надо перестраивать!
— Перестраивать?
— Ну да! Раз произошла революция, то теперь уже бедняки не захотят жить по-прежнему. Теперь техника придет им на службу, произойдет перераспределение богатств, изменятся условия существования, возникнет другая цель жизни — все будет теперь по-другому…
— Да, конечно! — сказали Аля и Ляля.
А Мишенька, сделавший революцию в старом городе, сказал деловито:
— Я принесу свой самосвал. И легковушку. Пусть.
6
Андрис стоял в саду у лип. Он не работал. Грабли и лопата были прислонены к забору. Андрис смотрел на дорогу и не двигался. Заметив его, Игорь снял руку отца с плеча и, сказав: «Я сейчас, папа!» — подбежал к Андрису. Младший Каулс обернулся только тогда, когда Игорь хлопнул его по плечу. Лицо его было задумчиво, брови нахмурены, глаза печальны. По виду Андриса Игорь понял, что его отец до сих пор не вернулся и Андрис очень встревожен. Игорь сказал что-то о городе, выстроенном Алей и Лялей. Андрис почти не слушал, механически говоря: «Да, да!» — и безучастно кивая головой. Но ему были неинтересны эти рассказы. Игорь понял это и ушел, несколько обидевшись на друга из-за его невнимания.
Он так быстро расстался с Андрисом, что догнал отца еще далеко от столовой, на дороге, которая разделяла территорию дома отдыха на две неравные части.
По дороге от станции шел высокий человек в рабочем костюме — хлопчатобумажной куртке с большими карманами, на голове его была надета матерчатая шапка с большим козырьком. Надетая набекрень, шапка эта придавала человеку очень воинственный и бодрый вид. Папа Дима присмотрелся к нему и сморщил лоб. Человек этот что-то напомнил ему, но память папы Димы обладала одной особенностью, немало причинявшей ему хлопот, — он запоминал лица, но не мог часто вспомнить, где эти люди были встречены и знаком ли он с ними. Одежда совсем сбивала его с толку, и он с досадой не раз говорил: «Один человек в трех костюмах — для меня это три человека!» И рост, и выправка человека привлекли внимание папы Димы, но эта шапочка… А пока отец разглядывал встречного, тот сам приподнял свою шапку за козырек и весело сказал:
— Добрый день, товарищи!
Это был Эдуард Каулс, которого Игорь узнал тотчас же по глазам и усмешке — они были особенные у Каулсов, эти славные глаза и эта добрая усмешка.
— Папа, это — Эдуард Каулс. Помнишь, вместе с Яном Петровичем мы были у них. Брат его! — сказал поспешно Игорь папе Диме, зная его недостаток.
Папа Дима заулыбался от души. Эдуард Каулс осторожно пожал руки Вихровым, словно боясь повредить им пальцы, он был чудовищно силен!
Папа Дима сказал:
— Здравствуйте, Эдуард Петрович! А я думал — вы нас забыли!
Эдуард ответил, усмехаясь:
— Ну, что вы? Как можно? Мы — латыши — никогда ничего не забываем! У нас память крепкая…
— Отдыхать к нам? — спросил папа Дима.
— Нет, я недавно был в отпуске! — сказал Эдуард. — Просто пришлось тут быть по делу недалеко от вас. Зашел к брату, а его нет дома. Ну, думаю, наверно, — на территории…
— Яна Петровича нет здесь, — сказал Игорь. — Его нет со вчерашнего дня!
— Ты-то откуда это знаешь! — удивился отец.
— Андрис мне сказал.
Эдуард поднял вверх брови.
— Где Андрис? — спросил он.
И когда Игорь показал рукой, где можно найти Андриса, Эдуард опять приподнял свою шапочку, пожал руки Вихровым и, сказав:
— Загулял, видно, мой Янит! — пошел прочь.
Вихров вдогонку улыбнулся Эдуарду:
— Ну, это, знаете, со всяким может случиться!
Но Эдуард, пожалуй, и не слышал уже этого, так быстро унесли его большие ноги от Вихровых. Пока была видна его фигура, Вихров все оглядывался на него и бормотал:
— Ну и богатырь, какой крупный народ!
Из окна столовой Игорь увидел, как Эдуард в сопровождении Андриса прошел по дороге, направляясь в сторону домика Каулсов. Шли они молча и споро. Несмотря на то, что Андрис едва доходил своему дяде до груди, он не отставал от Эдуарда, широко шагая в своих стареньких ботинках, начищенных до блеска.
Отец тоже увидел Каулсов.
— Ишь как шагает! — сказал он про Андриса. — Не отстает. Вылитый отец. И роста будет такого же.
В этот день Андрис уже не приходил, а когда Игорь хотел сбегать к Каулсам, мама воспротивилась его намерению.
— Посиди дома! — сказала она. — А то мы не видим тебя по целым дням.
— Что верно, то верно! — сказал и отец.
И Игорю пришлось подчиниться.
Мама Галя затеяла длинную прогулку по берегу. И они ушли далеко от своего привычного места. У нее было хорошее настроение, и она, как девочка, веселилась так, как умела мама Галя веселиться: ни от чего! Она вдруг пальцем подняла нос Игоря и сказала:
— Чем нос на квинту вешать, Игорешка, лучше догони меня!
И она помчалась по берегу, стройные ноги ее так и замелькали, оставляя небольшой след на песке. Игорь полетел за нею вслед, но мама вдруг остановилась, пригнулась, и, когда Игорь, не сдержавшись, проскочил мимо, она не больно хлопнула его по затылку и сказала:
— Когда бежишь, рот не надо раскрывать, человек! А то ворона в рот залетит, что тогда делать будем? — И опять обогнала его, словно подхваченная ветром, который распахивал ее цветастый халат и то гнал его впереди мамы, то вдруг совсем открывал ее смуглые ноги, словно хотел стащить эту мешавшую маме Гале одежду.
Папа Дима, ощутив небывалый подъем, тоже побежал. Ему казалось, что он может вот так же, как мама Галя, бежать без конца. Но ему было труднее, скоро он задохнулся и с бега перешел на смешную рысь, сильно двигая руками и не очень-то быстро передвигая ногами. Задохнулся и Игорь. Он обернулся и, видя, как пыхтит отец, остановился, подождал его и побежал так же небыстро рядом. У папы Димы, хотя он и задыхался, было очень довольное выражение лица. Он оглянулся назад и хлопнул сына по плечу.
— Порядок, Игорешка! — крикнул он. — Полгода назад я свалился бы у того вон кусточка, не пробежав и десяти шагов. А теперь, ого-го! Прямо марафонец. Ай да мы! Ай да Рижское взморье! Посмотрел бы на меня сейчас профессор, а!
Щеки папы Димы разрумянились. Но это был не тот лихорадочный румянец, который появлялся у него иногда во время обострения, румянец, увидев который мама махала рукой и шептала: «Ну, поздравляю вас с очередной пневмонией. Этого только не хватало!» Сейчас он был совсем молодец, папа Дима! Молодец, и к тому же он так глядел на маму Галю, со смехом летевшую впереди и время от времени оглядывавшуюся на своих мужчин, что едва шевелились позади… Ах, как папа Дима глядел на нее! Как глядел на нее! Ведь не напрасно там, на высокой скамейке, он сказал ей, что любит ее, только ее одну!..
Мама Галя вернулась. Она, раскрыв руки, мчалась к ним, и обхватила обоих своими горячими руками, и всей тяжестью опустилась на них, хохоча над их видом. Грудь ее высоко вздымалась, и в глазах мелькали те золотые искорки, которые так любил Игорь и от которых папа Дима был без ума, — именно эти золотые искорки и не давали ему узнать, какого цвета глаза у мамы Гали.
— Ах вы, тихоходы! Увальни! Сони! Медведи! Копуши! — ругала она их. — Разве так бегают? И вы думали за мной угнаться? Вы знаете, что я в техникуме, где училась, бегала быстрее всех? Наш преподаватель физкультуры говорил, что я прирожденный стайер. Пророчил мне спортивную будущность… А до чего он был хорош! Мы все по нему с ума сходили!
— Слышали мы это! — ревниво сказал папа Дима. — Картинка! Сколько лет не можешь забыть его. Хоть бы мне взглянуть на него, что ли!
— Ага, задело? — сказала, смеясь, мама. — Так тебе и надо! Так тебе и надо!
— Обрадовалась! — сказал папа и отвернулся.
Но он не мог долго сердиться на маму. Через минуту он обнял ее за талию. И Игорь обнял с другой стороны. И они долго-долго ходили по берегу, следя за тем, как белые чайки становятся синими в опускающихся на море сумерках, как плещутся, словно расплавленный металл, тяжелые ленивые волны, как пустеет постепенно берег, как гаснут розовые блики на соснах, как темная ночь стирает со всей окрестности живые, яркие ее краски, погружая и море, и землю в тихий, покойный сумрак…
Только тогда, когда они вернулись очень поздно домой и когда папа стал вдруг растирать свои натруженные ноги, сказав с удовольствием маме: «Интересно, господин стайер, сколько километров мы сегодня отмахали с вами?» — Игорь почувствовал, что и его ноги нестерпимо болят и ноют от усталости.
Борясь со сном, он подозвал маму Галю к себе, и, когда она опустилась рядом на его постель и он почувствовал родное, милое тепло ее тела, Игорь сказал:
— Мама Галя! Я тебя очень люблю. Очень-очень-очень! Только тебя одну. И никогда никого не любил и любить не буду. Как папа…
Папа Дима и мама обменялись быстрым взглядом. Мама мягко, одним пальцем закрыла ему рот, сказав:
— Спи! Не болтай!
Папа Дима положил руку на колени мамы и долгим взглядом посмотрел в ее ясные глаза, в которых опять мелькали те хорошие золотые искорки.
Глаза Игоря слипались, но он все еще таращил их, сопротивляясь сну. Отец выключил верхний свет, оставив лампочку на столике возле кровати. Тотчас же тени родителей подпрыгнули вверх, уродливо переломившись на стыке стены и потолка. А на стене вдруг появился кто-то в рыцарском шлеме с опущенным забралом и с пучком страусовых перьев на шишаке. Это обрисовалась на желтой стене тень вазы с цветами, что стояла на столике вблизи лампы. Тут в глазах Игоря все поплыло, желтая стена почудилась ему желтым песчаным берегом моря, и на этот берег легла длинная черная тень.
Черная тень
1
Черная тень легла на берег…
Северный холодный ветер прилетел из Скандинавии и всю ночь метался над побережьем, атакуя зеленую стражу, которая прикрывала берег от его вторжения. Всю ночь глухо шумели сосны и, сталкиваясь вершинами под напором ветра, теряли свои ветви, падавшие на родную землю, вскормившую эти сосны. И вся ярость ветра пропадала, разбиваясь об их стволы и кроны, стонавшие всю ночь напролет…
И когда тень падает на лицо мамы Гали, Игорь жалеет ее.
— Мама! Ты не беспокойся! — говорит он неожиданно.
— О чем ты? — поворачивается мама к нему.
— Да я насчет папы. Он вовсе не с Петровой гуляет…
Мама невольно округляет глаза и задерживает дыхание.
— У него просто тайна! — успокоительно говорит Игорь.
Мама еще шире открывает глаза.
— Какая тайна? — испуганно говорит она.
— Да он просто с деревьями разговаривает! — говорит Игорь.
— С деревьями?
— Да. К сожалению, ничего тебе больше сказать не могу, но ты не беспокойся.
— Ты бредишь! — недовольно говорит мама.
— Просто тайна! — упрямо твердит Игорь. — Обыкновенная тайна. Как у тебя, как у меня, как у всех…
— Болтушка ты, — говорит мама, переводя дыхание. — И вот что я хочу тебе сказать — ты уж лучше меня не успокаивай, раз сам ничего не знаешь, а то от твоих успокоений у меня просто глаза на лоб лезут.
Но Игорь не сердится на окрик. Она вовсе не злая, а просто так.
…Влага из песка уходила вместе с этим ветром, и город, выстроенный Алей и Лялей, город, в котором Мишенька устроил революцию, покончившую с пашами и беками, осыпался. Обвалились высокие минареты, осыпались углы дворцов, и струйками песка пролились на землю возле крепостных стен угловые башни. Лишь мазанки выглядели по-прежнему.
Папа Дима только ахнул, увидев, каким разрушениям подвергся их город. Он долго качал головой, озирая город то с одной стороны, то с другой, и был искренне опечален зрелищем, открывшимся его взору. С искренним сожалением смотрел и Игорь туда же. Мама Галя, которая устраивалась на длинной скамейке, подставляя свое тело под лучи солнца, тем более приятные, что ветер был прохладный, сказала:
— Вот, друзья мои, что значит строить из песка!
Отец поправил ее:
— Если строго разобраться, моя дорогая, то все в мире строится если и не из песка, то без него не может обойтись никто и ничто, в том числе и железобетон, который простоит тысячелетия. Ты имеешь в виду совсем другое — строить на песке!
— Я имею в виду это грустное зрелище! — сказала мама.
Охов и ахов было ровно столько, сколько было зрителей: каждый, кто вчера видел этот славный город и его строителей, его кипучую жизнь, не мог не пожалеть о происшедшем. Даже Петров, наблюдавший со скептической улыбкой, как ползал вчера папа Дима по песку, сочувственно сказал Игорю:
— Ну что, просы́палось все это дело? — и устроился рядом со своей женой и мамой Галей.
У Али и Ляли опустились руки при взгляде на свой город… Они сбегали окунуться в море, а потом, прижавшись друг к другу, уселись на берегу и вполголоса запели что-то.
Разрушительный Андрюшка — вождь разбойничьего племени андрюшек — только свистнул, увидев картину разрушения, и воздержался от слов, то ли потому, что пожалел Алю и Лялю, то ли потому, что считал дело конченным…
Один только Мишенька-Революционер нимало не был смущен тем, что натворил тут ветер. Он появился на берегу со своим самосвалом и экскаватором в руках, едва волоча их — игрушки были и тяжелы и прочны, подошел деловито к городу, задумчиво поглядел на город, потом на папу Диму и спросил:
— Что возить-то будем?
И дал гудок — протяжный, такой, каким водитель вызывает того, кого ему надо, и поехал к приплеску за ракушками. Для Мишеньки город продолжал жить, улицы его были полны народа, в них царствовало движение и жизнь: людям нужно было все — и товары, и продукты… Он ясно видел этих людей, толпившихся на уличках, выглядывавших из осыпавшихся домов и нуждавшихся в его, Мишенькиных, машинах. Он верил в этот город. И эта вера возродила город…
Аля и Ляля подошли к стенам города, прошлись по его кривым улочкам и вдруг закричали Мишеньке:
— Вези скорей ракушки. Надо вымостить площадь!
А вслед за Алей и Лялей к городу потянулись и остальные ребята. Аля и Ляля принялись было восстанавливать городскую цитадель в ее прежнем виде, но тут папа Дима сказал:
— А я бы лучше выстроил дворец культуры. А цитадель пусть остается памятником седой старины…
Мама Галя посмотрела на папу Диму, на Петрову, ища у нее сочувствия, и сказала:
— Ну, ты хуже маленького. Может быть, опять примешься ползать там с малышами?
А у папы Димы заблестели глаза, он ответил с озорным видом:
— А отчего же не поползать?
— Интересно, что бы сказали твои ученики, увидев тебя в таком виде! Ей-богу, я вижу, что ты еще не вышел из детского возраста. Тебя бы в детский сад!..
Уже возясь в песке и вполголоса объясняя что-то Але и Ляле, устремившим к нему взоры, он ответил маме Гале:
— Не знаю, что бы сказали мои ученики, а Андрей Петрович вынес бы мне благодарность за увлекательный урок! Честное слово!
…Бедняки уже не захотели жить в мазанках. Дом культуры, выросший на городской площади, недолго стоял в одиночестве со своими прямыми стенами, широкими коридорами, большими окнами, вокруг него один за другим вставали новые дома, высокие, светлые, выстраиваясь рядками на широких просторных прямых улицах.
Вдруг Андрюшка, все слонявшийся без дела по берегу, подошел к городу и, не ощутив желания разрушить его, сказал вдруг:
— А где же стадион, товарищи? Как же можно без стадиона? Не понимаю. А еще культурные люди…
Ах, если бы с такой быстротою исполнялись мечты людей в настоящей жизни, жители Янтарного города тотчас же получили бы великолепный стадион! Точно такой, как и в Лужниках, по уверениям Андрюшки, разрушительные наклонности которого в тот день, кажется, исчезли навсегда, едва ему поручили строить стадион и едва Мишенька со всем своим транспортом поступил в его распоряжение.
Конечно, это была игра, и мама Галя была права, когда говорила, что папа Дима играет. Но он играл не как маленький. Увлеченный этой игрой, он оставался в ней взрослым, немолодым уже человеком, голова которого была отягощена многими сведениями и которому очень надоело сообщать эти сведения только на уроках, только в пределах, положенных программой.
Когда он подсказал девочкам мысль, что ремесленники могли лишь ютиться у подножия дворца, созданного руками и воспоминаниями Али и Ляли, он и не предполагал, что эта игра даст ребятам столько, что они увидят в городе не только игрушечные дворцы и мазанки, что их фантазия населит его настоящими людьми и реальными событиями: ведь город так был похож на настоящий! Это была игра, но в игре ребята высказывали мысли, которые зрели в их головах в результате оценки подлинных понятий и вещей, — и папа Дима всматривался в их лица и вслушивался в их разговоры, по-новому видя их, угадывая их затаенные помыслы. А дальше мысль папы Димы работала и работала, и в какой-то момент он понял, что из этой игры рождается у ребят какое-то жизненное заключение, и, уже как педагог, он поставил перед собой задачу — так закончить эту игру, чтобы память о ней не выветрилась вместе с песком, который должен за ночь унести ветер из Янтарного города, превратив его в живописные развалины.
Мишенька, со своей непосредственностью, не мог себе представить города, в котором не был бы поднят красный флаг — ведь он привык к ним с первого дня своего рождения, они трепетали в воздухе, тут или там, всегда и везде; и он ускорил игру, подняв красный флаг над дворцом паши и возвестив об окончании старой эры.
Сегодня папа Дима скоро отступился, предоставив ребятам самим строить новый город, лишь только с жадностью прислушивался к тому, о чем говорят ребята. Он тихо отошел в сторону, к маме Гале, но неотступно наблюдал за тем, что происходит перед его глазами, и только время от времени кивал головой, если кто-нибудь из ребят обращался к нему как к высшему авторитету, доказывая свою правоту.
А у строителей разгорались страсти: каждая новая улица рождалась в ожесточенных спорах, надо было слышать, какими горячими и осведомленными градостроителями оказались ребята! Уже Андрюшка громче всех кричал, что на перекрестках улиц надо делать туннели, чтобы облегчить передвижение транспорта и разгрузить магистральные направления. «Слова-то какие!» — шептал про себя папа Дима. Уже Толстая Наташка в который раз требовала внимания к себе, жалобно говоря:
— Ну товарищи! Ну товарищи! Детишкам же зелень нужна, как вы этого не понимаете? — и возле каждого дома-кубика втыкала в песок крохотные веточки, изображавшие деревья.
Уже Аля и Ляля снесли чей-то дом, найдя его безобразным, а какой-то кубик-дом, выпиравший из порядка кубиков, передвинули с места на место и повернули, чтобы не портить вида центрального проспекта. А Мишенька — бессменный поставщик облицовочного материала, давно сбросивший свою вельветовую куртку и оставшийся в одной клетчатой рубашке с короткими рукавами, сказал неожиданно для всех:
— И чтобы коммунальных квартир не было, да? — и отправился в очередной рейс.
Отец Али и Ляли, тоже вышедший на берег, внимательно глядел на происходящее. Услыхав то, что сказал Мишенька-Революционер, он крикнул ему вдогонку:
— Миша! А ты в коммунальной квартире живешь?
Не оборачиваясь, Мишенька ответил:
— Ну а где же еще.
Отец Али и Ляли рассмеялся и сказал папе Диме:
— Ох, до чего же у людей развита тяга к улучшению условий жизни. Честное слово, вот эти товарищи, — он кивнул головой на оживленную толпу ребят возле города, — так же яростно будут драться со всеми бюрократами и недорослями и в настоящей жизни за благородную жизнь, как сейчас планируют этот игрушечный город! У меня Лялька спит и во сне видит стать архитектором. Аля мечтает о том, чтобы конструировать машины для домашних хозяек, всякие, чтобы избавить быт от одуряющей неблагодарной работы. Недавно они чуть совсем не испортили матери буфет — сконструировали прибор для подачи тарелок из буфета прямо на стол. Хорошо, что дело кончилось лишь двумя разбитыми тарелками.
— Да, технологическое мышление у ребят послевоенного поколения очень развито! — согласился папа Дима. — А преподавание в школе остается допотопным, схоластическим, оторванным от жизни…
Он помолчал и добавил каким-то особенным тоном:
— Мечтаю о том, чтобы школа как-то вот так, — он кивнул в сторону ребят, возившихся над постройкой, — прививала ребятам прочные знания, в увлекательной форме давала бы широкое и очень конкретное представление о многих вещах, с которыми им придется столкнуться в их трудовой жизни. Вы знаете, они вот планируют сейчас игрушечный город, а после этой игры — яснее будут видеть недостатки в планировке городов, яснее будут видеть, что надо для удобной и рациональной жизни… Представляете себе, курс географии родной страны проводится на колесах, в поездке по Союзу? Курс истории — на раскопках, вблизи памятных мест! Курс физики — с привлечением виднейших ученых, открытия которых известны ребятам. Курс иностранных языков — с одновременным ознакомлением учащихся с бытом, пейзажами и искусством этой страны! Курс математики — с одновременным популярным и показательным демонстрированием того, как применяются, что за собой влекут, какое распространение имеют в практике эти, с первого взгляда оторванные от жизни, отвлеченные понятия и формулы. Из средней школы должен выходить человек, готовый к тому, чтобы взяться за любое дело, к которому привлекла его внимание школа, в котором он лучше всего ориентируется, к которому лежит его сердце…
Он заговорил горячо и страстно. Мама Галя обернулась на него, несколько обеспокоенная этой горячностью. Может быть, впервые она поняла, какое действие оказала поездка на папу Диму, которого оставил недуг, когда вспомнила, что раньше, до болезни, у папы Димы был такой звонкий голос и такая горячность и что лишь болезнь заставила его говорить неторопливо, взвешивая силы свои, тихим, негромким голосом и молчать тогда, когда ему смертельно хотелось броситься в драку, самую гущу драки, какие не раз затевались между их знакомыми, многие из которых хотя и разделяли взгляды папы Димы, но не решались на открытую критику постановки школьного дела. «Ну, развоевался наш папа Дима! — сказала себе мама Галя. — Хлебнем мы теперь горя, если он в таком настроении вернется!» Она покачала головой, но не очень огорчилась. Однако полувопросительным тоном она сказала, обратившись к мужчинам:
— Завиральные идеи, не правда ли?
Петров рассмеялся и пожал плечами:
— Я вижу среди нас есть феноменальные фантазеры. Милый друг, да кто же вам даст такие возможности? Да вы представьте себе, что бы было, если бы мы вздумали — по вашему рецепту — развозить по стране тридцать миллионов учащихся!
Петрова перебила мужа:
— А ты дай доказать эту точку зрения! Что ты его расстреливаешь своим «представьте»…
— Извините, — сказал Петров.
Писатель, с интересом смотревший на Вихрова, сказал:
— Дерзко, но невыполнимо! Так вот о чем мечтают учителя. И где? На Дальнем Востоке! Вы нарисовали заманчивую картину, но это утопично.
Папа Дима справился со своим волнением, он сидел совсем спокойно, только розовые пятна горели на его скулах, показывая, что волнение не покидает его.
— Да будет вам! — сказала Петрова, с сочувствием глядя на Вихрова, но понимая, что он хватил через край в своих мечтах.
Мама Галя, будто невзначай, положила руку на плечо папы Димы. «Не волнуйся! Возьми себя в руки!» — говорил ему этот жест. И Вихров негромко, обычным своим голосом сказал:
— Я не так наивен, товарищи! И вы напрасно поняли меня буквально. Техника нынче развилась чрезвычайно. Атом — атом! — взят на службу человечеству… Конечно, академика Бардина или Несмеянова не потащишь в каждую школу…
— А я что говорю! — вставил Петров.
— Вы забываете о радио, телевидении, кино! — сухо отпарировал папа Дима. — Все они вместе или по отдельности и дают нам те возможности, которые показались вам утопическими. Они должны вооружить нашу педагогику. Их применение должно изменить учебный процесс, помочь перестроить школу. Но они до школы и не дошли! Сколько школ имеют свои киноустановки, телевидение, радиоуроки языков, в каких школах есть фильмотеки по истории, географии, литературе, точным наукам? Где фильмы, в которых величайшие авторитеты в тех или иных областях науки, техники, промышленности читают лекции, даже не лекции, а введение в свою область знания, чтобы пробудить в ребятах жажду видеть, знать, уметь?!
— Папа Дима! Ты затеял скучный разговор! — обеспокоенно сказала мама Галя.
Но папа Дима уже не мог остановиться. Все то, что давно бродило в его голове, предстало вдруг четко и ясно перед его мысленным взором, приобретя такие очертания, что он уже не столько ради собеседников, сколько самому себе продолжал говорить:
— Свой глаз — алмаз! В своем районе, в своем городе учащиеся должны быть самыми частыми посетителями выставок, музеев, институтов, промышленных предприятий. А у нас каждое такое посещение превращается в событие. А оно должно быть уроком! Рядовым делом! Свой район ученику меньше известен, чем далекая Африка…
— Что верно, то верно! — вставила Петрова.
— Довольно, Дима! — сказала мама Галя.
— А преподавание неосновных предметов? — Папа Дима досадливо махнул рукой на ее предостерегающий жест. — Я говорю о музыке, пении, рисовании, черчении, физической культуре. Это растрата государственных средств и даже хуже — растрата времени, которого никто не может вернуть! Наш абитуриент не говорит на иностранных языках, не умеет прочесть ноты, поет лишь в том случае, если родители приучили к пению, не умеет стрелять ни из пистолета, ни из винтовки, гимнастикой не занимается, а уж захочет что-нибудь нарисовать, то долго потом будешь гадать, что он изобразил — слона или чайник? А где же гармоническое развитие всех способностей человека социалистического общества? Когда он будет заниматься эстетическим воспитанием своим — под старость, перейдя на пенсию? Поздно — у него не развили вкус к этому…
— Дима! — окликнула Вихрова мама Галя. — Я ухожу.
— Вы говорите жестокие вещи! — сказал писатель.
— А Макаренко! Вы забыли о нем! — загорячился Петров.
— Нет. Я о нем не забыл! Но он был поставлен в особые условия, имел дело не с рядовым материалом, и это странным образом обособило его принципы. Скажите: где, в какой школе он применен полностью? Где, в какой школе учащиеся чувствуют себя членами трудового коллектива? Где, какая школа, ее производственные возможности учитываются в финансовых и производственных планах города?
— Довольно, Дима! — сказала мама Галя сердито.
Вихров усмехнулся.
— Вот видите, моя собственная жена не хочет таких разговоров… Ну, довольно так довольно! — сказал он устало. — Сам понимаю, что это мечты. Да без мечты нельзя делать живое дело. Как без мечты пробудить живую душу в человеке, за которого ты отвечаешь? А я отвечаю за таких! — Он кивнул головой на ребят, строивших Янтарный город. — Главное дело школы не только дать общие знания основ наук, а научить умению мыслить. Ну, все! — торопливо сказал он, заметив устремленный на него недовольный взгляд мамы Гали.
— Очень интересно то, что вы говорите, — сказал писатель и потянулся за своей записной книжкой.
2
День разгуливался. Ветер утих. Волны становились меньше. И вот залив совсем застыл, объятый великим покоем. Ясно стали видны далекие мысы справа и слева. Перистые облака потянулись нескончаемой чередой с юга на север, и отражение их в зеркальной глади залива тоже тянулось от берега в глубь ясной его шири…
Грех в такой день сидеть дома! И берег почернел от множества людей, новые толпы которых все подвозила и подвозила электричка, весело посвистывая за сосновой рощей. Рижане спешили стащить с себя надоевшую одежду — кто, в простоте душевной, просто плюхался на песок, оставшись в одних трусиках, что были на теле; кто переодевался, прикрываясь от взоров, и вдруг оказывался в модном купальном костюме; кто лежал одиноко, не интересуясь никем и ничем, кроме солнца, и жадно поглощал его лучи всеми порами тела, истосковавшегося по теплу; кто подбирал себе компанию, намереваясь провести выходной день так, чтобы было чем вспомнить его на предстоящей неделе. Берег усеялся раздетыми людьми, шезлонгами, простынями, ковриками, цветастыми покрывалами, палатками; зонтики полевыми цветами мелькали по всему пляжу… Оживленный говор слышался отовсюду.
Игорь, как ни занят был он на стройке Янтарного города, все чаще отрывался от своего дела и поглядывал то в одну, то в другую сторону — где же Андрис: неужели не придет он окунуться и сейчас, когда солнце так пригревало, когда все тело томилось в ожидании прохлады?..
У берега залив уже был взбаламучен сотнями купающихся, которые заходили все дальше и дальше… Петрова, шутливо помахав рукой, кинулась в воду и, разводя руками, пошла за вторую мель. Гребцы-осводовцы на спасательных шлюпках все чаще заворачивали слишком азартных пловцов, которые готовы были, кажется, с маху переплыть весь залив и которым оскорблением казалась эта запретная черта, где не разрешалось купаться.
Мария Николаевна пришла на пляж в таком ярком купальном костюме, что отовсюду на нее устремились взоры мужчин и женщин. Подхватив под руку маму Галю, она потащила ее в воду, и вскоре они уже барахтались в волнах, плескались и брызгались водою, как маленькие, хохоча и крича. Вот и папа Дима лег в воде на спину и даже положил руки под голову, словно лежал в кабинете на диване, а не на прозрачной, зыбкой воде, и его тотчас же окружили любопытные и стали спрашивать, как он это делает. А ему были приятны и эти расспросы и само лежание на спине. Вот уже стал он показывать, что нужно делать, чтобы лежать так, и Мария Николаевна послушно ложилась и все погружалась и погружалась в воду и захлебывалась, а муж ее кричал обеспокоенно папе Диме:
— Держите ее, держите, а то она утонет. Держите же!
А папа Дима отвечал:
— Поддерживать нельзя. Это надо делать без поддержки, иначе никогда не научишься!
Уже мама Галя, отстав от них, поплыла на боку, стараясь не замочить волос, а папа Дима с завистью глядел на нее, а не на Марию Николаевну и кричал вслед:
— Галенька, не заплывай далеко, — судорога может схватить! Там очень холодная вода!
Мама Галя улыбалась и плыла все дальше. А Мария Николаевна, уже в который раз скрываясь под водой, все допытывалась:
— Ну как? Получается? — и выплевывала воду изо рта, совсем как мальчишка — длинной струей.
Андриса все не было.
И вдруг что-то случилось на берегу в этот ясный, погожий день.
Пронзительно взвизгнула Петрова, зашедшая в воду по плечи. С этим некрасивым визгом она кинулась из воды на берег и падала на каждом шагу и размахивала руками, объятая животным страхом, так исказившим ее миловидное лицо. И те купальщики, что были рядом с ней, тоже побежали к берегу, вздымая тучу брызг и крича. И навстречу Петровой кинулся Василий Михайлович, смертельно испугавшийся за нее… Точно электрическая искра пронизала весь берег, и все тотчас же стали глядеть в ту сторону, вытягивая шеи, жмурясь и наставляя ладони козырьками, чтобы лучше видеть, хотя ничего не было видно, кроме кучки кричащих женщин, и спрашивали друг друга: «Что такое? Что там такое?» — как будто тот, кто сидел рядом, был лучше осведомлен. Потом целая толпа повалила к тому месту, где была испуганная Петрова, а она стояла на берегу, окруженная со всех сторон любопытными, и, плача и размахивая руками, что-то рассказывала, а Василий Михайлович поддерживал ее и уговаривал, но она не слушала его, с ужасом глядя на залив…
Спасательные — белые с красным — шлюпки словно по команде развернулись и помчались туда, куда глядела Петрова.
Гребцы налегали на весла и то сильно наклонялись вперед, занося весла, то чуть не ложились на переднюю банку, выгребая.
— Что, что случилось? — обеспокоенно сказал папа Дима и, совсем забыв про Марию Николаевну, отпустил ее, не предупредив, и закричал маме Гале: — Галенька! Назад, назад — я прошу тебя! Назад!
Встревоженная Мария Николаевна схватилась за мужа, и они быстро пошли на берег. Мария Николаевна, как молоденькая, побежала, высоко вскидывая ноги, и недовольно говорила мужу:
— Ну, что ты там! — и глядела в сторону Петровых.
Мама Галя, угадывая, что случилось несчастье, быстро вернулась из своего заплыва, и, всматриваясь туда, где кучка людей наклонилась, разглядывая что-то лежащее в воде, спросила папу:
— А где Игорь? Ты не видел Игоря?
И папа Дима, не обращая внимания на писателя и его жену, вместе с мамой Галей бросились к Янтарному городу, ища глазами Игоря.
Ребята, едва раздался тревожный крик, насторожили уши. Андрюшка, бросив все, полез в самую гущу взрослых, толпившихся на берегу вокруг Петровых. Вслед за ним, один за другим, побежали и его дружки — Ваня, Ванечка и Ивашка.
— Ой, я боюсь! — сказала Толстая Наташка. — Опять кто-нибудь утонул! Здесь так часто тонут!
Мишенька сказал деловито:
— Надо посмотреть! — и пошел туда же, но мать перехватила его на полдороге, взяла на руки и унесла в дом отдыха, как он ни брыкался.
Мария Николаевна, увидев дочек, облегченно перевела дух и торопливо сказала:
— Домой, девочки, домой! Нечего здесь делать! Домой!
Аля и Ляля послушно, хотя и оглядываясь на каждом шагу, пошли за ней.
Увидев Игоря среди толпы, мама Галя закричала:
— Игорь! Иди сюда! Нечего тебе там делать!
А он не слышал ее, глядел на то, как гребцы со спасательных лодок выпрыгивали в воду и возились там с чем-то тяжелым и неудобным, что выскальзывало из их рук.
— Поди приведи Игоря! — сказала мама Галя отцу. — Не могу я этого видеть. И ему ни к чему!
Папа Дима пошел к Игорю.
Между тем осводовцы подняли в шлюпку то, что искали, и направились к спасательной станции, где на самом приплеске, по щиколотку в воде и не замечая этого, стояла молодой врач в белом халате, так странно выглядевшая среди загорелых людей. И толпа повалила туда же. И Петрова шла вместе со всеми. Муж все хотел вывести ее из толпы, а она, истерически всхлипывая и не отрывая расширенных глаз от шлюпок, все повторяла:
— Я ему на руку наступила! Я ему на руку наступила! Гляжу, а он лежит!
— Да будет тебе, Людочка! — говорил ей Василий Михайлович.
А она отталкивала его и опять говорила:
— Я ему на руку наступила!..
От поселка уже бежал милиционер, придерживая одной рукой свою планшетку на боку и тяжело перебирая ногами в кирзовых сапогах, которые увязали в песке. Еще издали он закричал начальственно:
— Разойдитесь, товарищи! Разойдитесь! Ну, чего не видели…
Когда толпа подбежала к тому месту, где стояла врач, найденный лежал уже на песке, на брезентовой подстилке. Вокруг него толпились люди.
— Откачивать надо! — сказал кто-то возбужденно.
Тотчас же ему ответил не менее возбужденный голос:
— Теперь не откачивают!
— Ну, как это не откачивают!
— Да вот так — не откачивают!
— А что же?
— Ну, машины всякие есть!
— Машины?
— Да, машины!
Врач спросила высоким голосом:
— Товарищи! Кто-нибудь из вас умеет делать искусственное дыхание? Такой крупный — я не справлюсь с ним!
К лежавшему протиснулись несколько мужчин. Один стал на колени, крепко сжал большие, крупные руки — безжизненные, синюшные — и стал поднимать и опускать их равномерно, считая громким шепотом:
— И — раз! И — два! И — раз! И — два!
— В брюках, — сказал кто-то недоуменно.
— А документы есть, товарищ милиционер? — спросил кто-то другой громко.
На него зашикали. Но милиционер ответил:
— В том-то и дело, товарищи, что нету! Пустые карманы! — Потом он укоризненно сказал: — Ну что вы напираете, ну что вы напираете? Ну, мертвое тело! Подумаешь! — Его безусое, мальчишеское лицо сморщилось в жалостливой гримасе при взгляде на бездыханного крупного мужчину, мертвые уста которого уже не могли разжаться и назвать имя. — Обнаружен неизвестный! — сказал как бы про себя милиционер, видимо, он писал протокол…
Вдруг кто-то с ужасом закричал:
— Кровь! Кровь, товарищ врач…
Толпа шатнулась, расступилась. В просвет между людьми Игорь увидел лежащего. Из-под его левого соска жидкой струйкой полилась бледная кровь. Врач высоко подняла брови и сказала тем, кто делал искусственное дыхание:
— Оставьте, товарищи… Это бесполезно… Смертельное ранение в область сердца. Тут не искусственное дыхание надо, а… Ничего не надо! Закройте его, пожалуйста! — Она обернулась к милиционеру и сказала: — Ну, теперь это уже ваше дело!
Но прежде чем грубая парусина закрыла лицо того, кто лежал недвижимый и безгласный, с ножевой раной в груди, Игорь, холодея и чувствуя, как задрожали у него ноги, узнал в убитом Яниса Каулса. Яниса Каулса! Отца Андриса!..
— Твердая рука! — сказал милиционер, откинув на минуту парусину. — Точный удар!..
Папа Дима, который нагнал наконец Игоря и был сильно раздражен, хотел было дать сыну крепкий подзатыльник, но так и застыл с поднятой рукой. Он тоже успел увидеть это знакомое лицо, точно высеченное из камня, — с широким лбом, к которому прилипли светлые волосы, крупным носом и ртом, небольшие губы которого были сейчас крепко сжаты, а так хорошо умели улыбаться еще совсем недавно…
Мама Галя была очень сердита.
— Ты хуже маленького! — сказала она папе Диме, когда они с Игорем вернулись. — Противно глядеть, как вы там торчали. Это совсем не зрелище для ребенка! Видишь, каков результат! — сказала она, разглядев слезы на глазах Игоря, который не мог удержаться от них.
Отец хмуро ответил:
— Под стеклянным колпаком не проживешь всю жизнь. Пусть привыкает к тому, что на свете не одни игрушки существуют. Не мертвых надо бояться, а живых! — И, предупреждая новую гневную вспышку мамы Гали, сказал: — Ты знаешь, кто это? Ян Петрович, убит.
— Не может быть! — сказала мама Галя.
— Как видишь! Может быть! — так же хмуро сказал папа Дима и пошел к дому, даже не глядя на маму Галю и Игоря и зная, что они тоже идут за ним…
Опустел Янтарный город… Уже никому не приходило в голову глядеть на него. Одиноко и сиротливо стояли на его улицах Мишенькины машины, про которые забыли и Мишенька, и его мать, унесшая его в судорожно сжатых объятиях.
Высокое солнце по-прежнему палило землю и щедро лило свои живительные лучи, но день был испорчен, и берег медленно опустел. Кое-кто прошелся еще мимо парусины, которая плохо прикрывала большое, крупное тело человека, переставшего жить по чужой и злой воле, но и этих охотников было мало. И скоро только дежурный осводовец, ждавший милицейскую машину, да Янис Каулс остались здесь, на берегу, на который легла черная тень несчастья…
3
Как ни мало Вихровы знали Яниса Каулса — достаточно было и того недолгого с ним знакомства за эти месяцы, чтобы узнать его по-настоящему. Достаточно было однажды увидеть его, чтобы понять — перед тобой хороший, честный, прямой, открытый человек, не таящий зла на людей, не боящийся опасностей, всегда готовый подать руку помощи тому, кто в ней нуждается, и тогда, когда она действительно нужна, без лишних слов, просто потому, что иначе Янис Каулс не мог поступать. Достаточно было один раз увидеть его славную усмешку, чтобы понять — нет тайных мест в душе этого человека, он не хранит камня за пазухой, весь он как на ладони со своими маленькими недостатками и достоинствами, чтобы понять — этому человеку можно довериться! Именно такое впечатление производил Янис Каулс на папу Диму и маму Галю. Как ни кратковременно было их знакомство, Вихровы готовы были верить этому садовнику с душой поэта так, как верили они своим старым друзьям.
Сказав милиционеру, кого осводовцы извлекли из воды, папа Дима ушел домой, совершенно подавленный случившимся, кладущим такое мрачное воспоминание на всю эту солнечную поездку. Тяжелые мысли овладели Вихровым. Эту утрату он переживал, как утрату близкого друга. Все в этот день валилось у него из рук… И мама Галя была потрясена гибелью Яниса Каулса — кому понадобилась жизнь этого славного человека, кто встал на его пути, чтобы оборвать его жизнь?..
Кто знает, какая трагедия разыгралась на берегу под покровом ночи и почему Янис Каулс не смог даже защититься — при его силе и сложении он мог дорого продать свою жизнь. Но на его теле не было никаких повреждений, кроме этой маленькой ножевой раны, нанесенной внезапно и очень уверенной рукой; тот, кто нанес этот удар, хорошо знал, куда бьет: он даже не ударил второй раз…
Игорь не знал, куда девать себя, ни за что не хотелось браться. Ребята все разошлись по домам. Только Андрюшка, собрав свою компанию — Ваню, Ванечку и Ивашку, — рассказывал в одной аллее какие-то страшные истории, но какие истории могли идти в сравнение с тем, что случилось наяву вот тут, под боком у всех! У Игоря не выходило из головы каменное лицо Яна Петровича, застывшее навсегда, и эта маленькая рана, из которой течет такая бледная кровь. Какие-то мысли неотвязно метались в его голове, но он никак не мог ухватиться ни за одну. Он мучительно напрягал память, пытаясь вспомнить что-то очень нужное и важное, но никак не мог сосредоточиться.
Так они и сидели втроем в одной комнате, притихшие, не находя в себе ни сил, ни желания разговаривать. Папа перебирал какие-то свои старые записки. Мама держала в руках книгу, но Игорь видел, что глаза ее устремлены мимо страниц раскрытой книги, куда-то в сад, но и сада она тоже не видела, поглощенная какими-то невеселыми мыслями. Игорь затеял на кровати тихую игру в камушки, но то и дело сбивался со счета…
«А как же теперь Андрис?» — спросил себя Игорь вдруг и опять похолодел: ведь если гибель Яна Петровича потрясла Вихровых, то что должен был испытать бедный Андрис, так ужасно — нелепо и неожиданно — потерявший отца! Ох, не напрасно он тревожился — беспокойство овладело им тогда, когда ничего уже нельзя было сделать, когда холодная вода уже сомкнулась над телом его отца!
Мама вдруг сказала:
— Андрис идет!
— Поди к нему, Игорь! — сказал быстро папа.
Но Игорь уже и сам кинулся на крыльцо, навстречу Андрису.
Андрис шел на берег. Только для сокращения пути он прошел через сад. Он шел очень быстро, почти бежал. Лицо его было бледно, глаза испуганы — он еще не знал, какая картина ждет его на берегу, но знал, что несчастье обрушилось на их дом, что его не обманули темные предчувствия. Брови его были нахмурены, и глубокая морщина над переносьем придавала его лицу какое-то незнакомое выражение. Он шел, не глядя по сторонам, и, кажется, не видел ничего… Игорь догнал Андриса и молча пошел рядом. Андрис чужим взглядом посмотрел на Игоря и ничего не сказал. Игорь спросил его:
— Андрис, ты знаешь?
Андрис молча кивнул головой.
— А дядя Эдуард?
Андрис нехотя ответил:
— Я звонил ему. Он в городе. Сейчас приедет.
Потом, словно через силу, сказал Игорю:
— Не ходи со мною, Игорь… Не надо. Я один…
И Игорь остановился там, где застали его эти слова. Андрис исчез за деревьями. Игорь медленно поплелся домой. Отец вопросительно посмотрел на сына. Игорь сказал:
— Он не хочет, чтобы я шел с ним.
Отец вздохнул.
— Кремень-народ! — сказал он. — Ах, какое несчастье! Какое несчастье!
— Перестань! — сказала мама. Но ей не удалось прекратить этот разговор, потому что пришли Петрова и Мария Николаевна.
Мать Али и Ляли с порога сказала:
— Извините нас, но мы себе места не можем найти после этого происшествия… Бедный Андрис! Как он теперь будет? Такой хороший мальчик!.. Несчастный Ян Петрович! Какой мерзавец поднял на него руку? Я, знаете, просто не могу себе представить его мертвым — все вижу, как он улыбается, такой хороший, такой хороший! И вдруг… Вы ничего больше не знаете?
— Не больше вашего! — пожал плечами папа Дима.
— Но кто мог? Кто мог?
Петрова сказала тихо:
— Ах, Мария Николаевна… Кто мог? К сожалению, находятся такие, кто может… Свои или чужие — кто знает! Много вернулось из лагерей после отбытия наказания. А кое-кто вернулся из-за рубежа. Надо думать, есть среди них люди, которым чужая жизнь не дороже папиросы. Надо думать, не все возвращаются для того, чтобы жить честно и открыто… Хотя, конечно, большинство — я надеюсь на это — хочет жить, как все люди!..
— Все может быть, — сказал папа Дима. — Когда Америка ассигнует огромные деньги на подрывную работу против нас и у нас, когда есть еще миллионы одураченных или развращенных людей, которых пичкают антисоветскими выдумками, не приходится ничему удивляться.
Мария Николаевна поглядела на папу Диму.
— Вы думаете, это — враги? — спросила она, затаив дыхание и сделав круглые глаза.
— Что он может думать, когда знает столько же, сколько и вы? — сказала мама Галя, очень недовольная этим разговором, и окликнула задумавшегося Игоря: — Пойди на воздух, Игорь…
Игорь молча вышел из комнаты. Ему все не давалась та, нужная мысль… Вдруг он вспомнил то, что сказала Петрова: «Чужая жизнь не дороже папиросы!» И тотчас же представилась ему изжеванная, измятая, переломленная пальцами нервничавшего человека папироса, которая, как комета, летела в ночном мраке, оставляя после себя на один только миг огненный следок и рассыпая мелкие-мелкие искры… О-о! Как зло бросил ту папиросу человек с усиками. «Уж не стал ли ты коммунистом?» — с издевкой спросил он второго и после этого бросил папиросу. Игорю так ясно припомнился тот разговор и трепетный свет папиросы, выхвативший из мрака тонкие усики, раздутые ноздри и втянутые щеки одного и широкие плечи, крупную голову второго, едва освещаемые огнем той же папиросы, и опять почувствовал что-то знакомое в этой фигуре…
Сердце его вдруг сжалось от страшной догадки, пришедшей ему в голову, — не Янис ли Каулс был этот крупный человек, так доверчиво решивший, что собеседник его заблуждается, и дружески согласившийся на эту позднюю прогулку по берегу моря с тем, усатым, который бросил папироску, чтобы освободить себе руки? Для чего?
Игорю самому стало страшно от этой догадки. Неужели он последним из людей видел Каулса живым, когда, дрожа от холода, дежурил у гнезда? Впрочем, не так — последним видел Каулса тот, кто нанес ему подлый удар в сердце, стоя возле него и, может быть, говоря о том, что ему трудно разобраться в тех мыслях, которые мучают его, и еще раз говоря, что ему не с кем посоветоваться! Нет, не совета он пошел просить у Каулса, а увел подальше от домов, на берег, где в шуме прибоя потерялись бы крики десяти предательски пораженных в сердце людей! Игорь чуть не закричал от страха, неожиданно охватившего его, едва в памяти его восстанавливалась вся картина у грота…
Что же теперь делать?!
Он вздрогнул. В наступившей темноте на крыльце выросла огромная фигура. Это был Эдуард Каулс. Вместо того чтобы сказать «Здравствуй!», он на минуту положил свою руку на плечо Игоря и вошел в комнату Вихровых, дверь в которую была открыта.
— Вот как нам приходится увидеться снова! — сказал он мрачно и протянул руку всем по очереди. Поздоровавшись, он тяжело оперся о косяк двери, словно ему трудно было держать на ногах свое большое тело, и сказал: — Я к вам с печальным приглашением, товарищи. Брата моего разрешено хоронить. Послезавтра мы предадим его прах земле. На кладбище в Яундубултах, в четыре часа дня. Вот так. Вы были его друзьями, он очень хорошо говорил о вас! — Эдуард постоял еще, но не нашел больше слов, тяжело вздохнул, молча пожал опять всем руки и вышел, сгорбившись и втянув свою большую голову в плечи. Только поэтому и можно было видеть, какая боль в душе у Эдуарда Каулса, — лицо его выглядело как обычно: будучи мужчиной, он не позволял себе ни заплакать, ни выразить на лице свое горе…
Томительно жаркий день кончился душным вечером. Откуда-то исподволь все небо заволокли черные тучи. Громоздясь одна на другую, они все перли и перли откуда-то, клубясь, переваливаясь, сталкиваясь и все увеличиваясь. Жалобно запела в темноте сплюшка, огласив окрестность своим унылым криком: «Сппплю! Сппплю! Сппплю!» В другом настроении Игорь ответил бы ей: «Ну и спи, кто тебе мешает!» — но сейчас он только вздрогнул от неожиданного крика. В облаках загорелись всполохи, они то и дело, в душной тишине, стали озарять нагромождение туч — то с одной, то с другой стороны, и тогда стали видны вместо сплошной черной дыры на небе облачные полчища, стягивавшие свои силы сюда, к Янтарному берегу. В этих неверных вспышках видно было, что облачные громады не стоят на месте, а несутся сломя голову по небу, словно гонимые ужасом, все быстрее и быстрее. Крупные капли дождя тяжело упали на сухие листья деревьев, которые тотчас же зашептались о чем-то и опять стихли… Медленный, глухой, какой-то ленивый гром прокатился за тучами. И вдруг молния пронзила насквозь всю толщу облаков и, дробясь на тысячи огненных мечей, ударила в Янтарный берег.
Мария Николаевна и Петрова торопливо собрались домой и бегом побежали через сад, пугливо поглядывая на хмурое небо, готовое разразиться ливнем…
— Игорь! — закричала мама Галя, выглядывая в окно. — Где ты там, маленький? Иди домой — гроза сейчас будет! Иди домой!..
Игорь вошел не сразу — так приятно было чувствовать крупные, холодные капли дождя на разгоряченном теле и лице. Лишь тогда, когда ливень обрушился на деревья и все вокруг наполнилось шумом, ни с чем не сравнимым, когда забарабанили капли по железной крыше и стала хлестать вода из труб и ветер, словно вознаграждая себя за примерное поведение в течение целого дня, сорвался с какого-то крючка и пошел крушить деревья, налетая на них с такой силой, что они гнулись во все стороны, когда мама Галя показалась в дверях и с тревогой стала разглядывать крыльцо — тут ли Игорь? — он вошел в комнату, с мокрым лицом и полный решимости.
— Ну разве можно так? — сказала мама Галя недовольно.
Игорь, стаскивая с себя рубаху, обернулся к отцу:
— Папа! Я знаю, кто убил Каулса.
— Что? Что такое? — не веря своим ушам, переспросил папа Дима.
— Боже мой, что он говорит! — сказала мама.
Вполголоса Игорь сказал:
— Яна Петровича убил тот, с усиками… Это Каулс разговаривал с ним у грота. Я уверен в этом!
— Какой с усиками? У какого грота? — опять спросил отец.
И тут только сообразив, что отец не знает ничего о ночном разговоре у грота, Игорь рассказал все: как он дежурил у гнезда, как подошли те двое и какой разговор произошел у них. Отец молча выслушал его и показал маме Гале на окна и двери — надо закрыть. Мама Галя сделала это. Когда Игорь замолк, отец сказал:
— Ты никому не рассказывал об этом? Хорошо! Теперь слушай меня. Ты не должен никому ничего рассказывать! Ни одного слова! Понял? Вот так!..
4
Папа Дима и мама Галя молча прохаживались по дальней аллее.
Они были потрясены всем происшедшим, и слова казались лишними в этот вечер. Они ходили и ходили взад и вперед по аллее, из одного конца в другой, доходили до большой липы, от которой начинался поворот в другую аллею, излюбленную отдыхающими, и возвращались снова в пустынную. Папа Дима тесно прижал руку мамы Гали, и она время от времени сильнее опиралась на его руку, как давно уже не делала…
Вдруг мама Галя встрепенулась и несколько отстранилась от мужа — ей не хотелось, чтобы кто-нибудь видел их в эти минуты, она позволяла себе эту ласку лишь наедине, что немало сердило папу Диму, который говорил недовольно в этих случаях: «Боишься, что тебя обвинят в любви к мужу, Галенька? Это не страшное обвинение!» — и старался не отпустить ее от себя, из-за чего между ними происходила маленькая борьба, которой, впрочем, никто и не замечал…
И сейчас мама Галя отстранилась, разглядев между деревьями человека, который быстро шагал по встречной аллее.
— Балодис! — сказала она.
Но Балодиса трудно было узнать, хотя это и был он. Лицо его было темно, и резкие морщины сразу изменили выражение этого лица, такого светлого, улыбчивого и приветливого всегда. Он точно постарел. Крупные сильные руки его были глубоко засунуты в карманы, хотя обычно он не делал этого. И от такой позы он вдруг стал походить на портового рабочего, на мастерового, а совсем не на того элегантного инженера, каким до сих пор Вихровы знали его.
Увидев Вихровых, он вынул руки из карманов и поклонился с обычной своей вежливостью, которая никак не шла нынче к его угрюмому лицу.
— Вы уже вернулись! — сказала мама Галя.
— Не к радости! — сумрачно усмехнулся Балодис. Он уже знал о гибели Яниса Каулса.
Умеряя свои большие шаги, он пошел с Вихровым рядом.
— Гуляете? — спросил он.
— Да вот бродим! — ответил ему папа Дима. — И на люди не хочется идти, и дома сидеть тяжко. Такое несчастье! Такое несчастье!
— Убийство! — поправил его Балодис.
Он долго шагал молча. Потом сказал, словно самому себе:
— Борьба! — и замолк.
А через несколько шагов пояснил:
— Это борьба! Я понял это еще в Испании. Я понял это еще раз, когда меня, при Ульманисе, посадили в тюрьму за то, что я рассказывал правду о Мадриде. Вот! Я понял это в третий раз, когда в сорок первом на беззащитную Ригу посыпались немецкие бомбы, а нам пришлось идти в подполье!.. Это не разные вещи. Не разные! Это одна цепь. Они готовы на все. Они признают все средства в этой борьбе…
Голос у Балодиса перехватило. Мама Галя тревожно взглянула на него.
— Это борьба! — повторил он, несколько помолчав. — Янис дважды спас меня. Один раз — убил полицая, который меня преследовал. Второй раз — принял на себя пулю, которая предназначалась мне. А я… я ничего не сделал для него…
Мама Галя притронулась к руке Балодиса.
— Нельзя винить себя за это! — сказала она. — Не все долги оплачиваются… Вы же сами говорите — борьба! Кто знает, какой дорогой придет чужой. Разве можно перекрыть все его пути?!
— Надо! Надо! — вырвалось у Балодиса, но он вновь овладел собой и уже спокойно сказал: — Андрис остается сиротой. Дядя, конечно, не отец. Но Андрис — крепкий человек… Я с радостью усыновил бы его. Я одинок. Как-то в молодости не женился, а потом было некогда, теперь уже поздно. Кому передам все, чему научился, кому посоветую, кого благословлю в путь, чьим успехам буду радоваться, чьими бедами буду печалиться?
— Да, конечно, вы смогли бы Андриса обеспечить больше! — сказала мама Галя.
Но Балодис нахмурился:
— Не в этом дело! Андрису не деньги и хорошие условия нужны — Эдуард честный и хороший человек. Мне нужна опора и маленький друг, чтобы не страшиться приближающейся старости.
— Вы уже говорили с Эдуардом?
— Нет! Что вы, и не подумаю даже сказать об этом. Каулсы — гордые люди. Сказать об этом — значит смертельно обидеть их. Нет, об этом говорить нельзя. Это просто мечта моя. Мечта.
Балодис умолк и вдруг зашагал прочь, лишь кивнув головой. Похоже было на то, что ему тягостен любой разговор, что ему тоже хочется остаться одному, чтобы пережить свое горе…
5
Гроза бушевала всю ночь — Игорь очень плохо спал, не зная — спит он или не спит: то и дело около него оказывался недвижный Янис Каулс, лежащий на песке и мертвыми глазами глядящий в свое небо. Игорь говорил ему: «Ян Петрович, встаньте! Я боюсь!» — а он, не открывая глаз, отвечал: «Не мертвых надо бояться, а живых!» — «Встаньте, Ян Петрович!» — «Не могу!» — отвечал Каулс. А по берегу все ходил и ходил бедный Андрис и все смотрел на волны. Игорь кричал ему: «Андрис! Ян Петрович здесь!» — но ни единого звука не слетало с его губ, и Андрис не слышал этого и все глядел в волны, а Игоря охватывал страх, что Андрис так и не найдет своего отца, и он опять кричал и — просыпался… И тот, с усиками, вдруг выплывал из какой-то красноватой мглы и все время бросал свою папиросу и не мог ее бросить — она опять оказывалась у него во рту, освещая его запавшие щеки и ноздри, и Игорь опять беззвучно кричал: «Ага! Вот она, папироса-то!» — как будто это было самым главным сейчас, а не Янис, накрытый парусиной, как одеялом… Скверная это была ночь… И мама Галя все время ворочалась, и папа Дима больше лежал с открытыми глазами, чем спал… Гроза все длилась — казалось, небо решило в эту ночь израсходовать весь свой запас полыхающей ярости. Дождь то хлестал, как из ведра, то переставал неожиданно, а потом принимался лить с новой силой. Молнии — одна другой ярче и страшнее — всё блистали и блистали: казалось, они метят в этот дом и вот-вот разверзнется крыша и пламень их обрушится на спящих людей. От грома все время звякали стекла закрытого окна, и он раскатами грохотал, кажется, все на одном и том же месте, будто зацепился тут за что-то и никак не мог оторваться… Игорь ворочался в постели, мучимый кошмарами. В испарине лежали и его родители.
Наконец, не выдержав духоты, папа Дима встал и открыл настежь окно. Тотчас же зашумело вдвое сильнее. Мама Галя сказала в полусне:
— Что ты делаешь? Гроза ведь!
Но отец ничего не ответил и лег на кровать. В комнате сразу посвежело. И, несмотря на то что гром все топтался на крыше дома и молнии заглядывали в окно то справа, то слева, все быстро уснули и уже не слыхали, как отцепился гром и, спеша напугать еще кого-то в других местах, покатился дальше, заваливаясь за лес, и ослабела ярость молний…
Утро было хмурое, неяркое, какое-то приглушенное. Сиреневые облака катились к югу, догоняя гром и молнии, и волочились по небу в несколько слоев: если одно из них разрывалось, готовое исчезнуть, то плотен был тот слой, что лежал выше, преграждая доступ солнечным лучам. Ветер, который гнал облака, был верховой — на земле почти не ощущалось ветра, деревья стояли неподвижные, с блестевшей листвой, совсем тихо. И прохладная свежесть, которую источали эти умытые, тихие деревья, была удивительно хороша… Но печально стояли деревья — точно слезы, с их листьев нечасто, с едва слышным стуком падали на землю крупные капли…
Мама Галя подошла к окну и негромко ахнула, что-то увидя.
— Что ты? — спросил папа.
Мама только указала ему на окно. Отец и Игорь тоже посмотрели.
…Андрис работал в саду!
Сильный ветер, буйствовавший всю ночь на воле, наделал немало: высокая сосна, что вчера высилась, уходя чуть не в небо своим стройным телом, бессильно легла на соседние деревья, покалечив в своем падении и их. Вывернулись из земли ее узловатые корни и, точно руки с растопыренными пальцами, взметнулись вверх, да так и застыли, уже не опустившись. Клочья вырванной земли, дерн лохмотьями висели на корнях. Всюду на дорожках валялись обломанные ветки сосен и лип. Кое-где они застряли на полдороге, уцепившись за другие ветки, словно не хотели падать. Свернувшиеся листья, ободранные ветром, ковром покрыли траву, которую низко прибил ливень…
Андрис стаскивал сломанные ветки в одно место. Возле скамейки лежали ножницы, грабли, заступ, веревка и пила. Он пришел сюда, как видно, с рассвета — куча собранных веток уже поднялась до половины его роста… Он работал, не оглядываясь по сторонам, с ожесточением.
На дорожке появились Аля и Ляля — в теплых свитерах и чулках. Они остановились на мгновение, увидев Андриса, но тотчас же пошли к нему. Андрису не хотелось никого видеть — он отвернулся от девочек. Но они молча подошли к нему и, даже не поздоровавшись, взяли его за руки: Ляля — с одной, Аля — с другой стороны. И вдруг Ляля с плачем поцеловала Андриса, и Аля тоже прижалась к нему, не зная, чем выразить свое сочувствие и жалость. Потом девочки убежали прочь. Андрис исподлобья, как-то очень растерянно посмотрел им вслед и опять принялся за работу.
— Мужчина! — с каким-то странным выражением на лице сказал папа Дима, глядя на Андриса. Потом он обернулся к Игорю: — Поди помоги ему!
Игорь вышел.
— Не понимаю! — сказала мама. — В такой день работать!
— А что ему, сидеть и плакать, по-твоему! — спросил отец. — Слезами горю не поможешь! Вот так-то в народе с любым горем справляются, родная!
— Что с ним будет теперь? — вздохнула мама.
— Не пропадет. Человеком вырастет. Таким, как отец! Ты видишь, какие сильные тут люди. Вот эта выдержка, к которой привыкают с детства, умение владеть собой, способность перенести любое испытание, оставаясь на ногах, — все это черты народного характера.
— Оставь, Дима! — сказала мама Галя. — В другой раз я охотнее послушаю тебя, а сейчас — извини! — не могу…
Андрис молча кивнул головой, когда Игорь поздоровался с ним.
— Можно тебе помочь? — спросил Игорь.
Андрис опять кивнул головой. Игорь взял грабли и принялся сгребать осыпавшиеся листья, которые так безобразили лужайку. Андрис искоса посмотрел на него и сморщился — вместе с листьями в куче, собранной Игорем, было немало травы, которую рвали грабли. Он подошел к Игорю и сказал:
— Не надо нажимать на грабли. Надо совсем тихо. Листья лежат сверху. Так? Вот их и надо собирать. Зачем же траву рвать…
Игорь покраснел и покорно ответил:
— Хорошо, Андрис! Я не буду нажимать…
Андрис еще немного посмотрел на то, что делал Игорь, и сказал:
— Вот так.
Игорь поглядел на Андриса:
— А почему ты работаешь сегодня, Андрис?
Младший Каулс помолчал, потом ответил:
— Была буря. После бури отец всегда приводил в порядок сад. Дядя Эдуард сказал: «Иди, Андрис! Делай дело отца!»
Тут голос Андриса вдруг прервался, и он всхлипнул, стон вырвался из его груди, но Андрис замолк и крепко зажмурил глаза. Так стоял он некоторое время, и в нем боролось желание просто разрыдаться и какое-то другое, которое не позволяло ему выставить свое горе напоказ. У Игоря сами собой хлынули из глаз слезы. Но Андрис вдруг сказал сдавленным голосом:
— Перестань. Не надо.
И они принялись за дело. И в это утро младший Каулс работал тщательно, как всегда. Как учил его работать отец.
— Ты теперь уедешь, Андрис? — спросил Игорь.
— Нет. Тетя Мирдза будет жить здесь. Она больна, на старом месте работать не может. Будем вместе садовничать. Потом мне учиться надо — так сказал дядя Эдуард.
— Он тоже переедет сюда?
— Нет. Он механик МТС! Его не отпустят. Да он и сам любит свою работу. А мы с тетей будем жить здесь. Дядя Эдуард сказал: «Как можно бросить дело отца, Андрис!» И я тоже так думаю.
Лицо его было бледно. Глаза обметаны синими кругами и ввалились. Ох, нелегко Андрису говорить так спокойно! Он говорил медленно, иногда надолго замолкая, чтобы справиться с горем, которое волнами накатывало на него все время, заставляя судорожно сжиматься горло. Слезы все время жгли глаза, но он не давал себе заплакать. И что-то горячее то и дело ощущал он в груди, словно кто-то разжигал там костер. И слабость временами овладевала им, и ему хотелось бросить в сторону все эти инструменты и кинуться на эту мятую траву и застыть в ней так же недвижно, как лежал сейчас его отец. Но инструменты эти были сделаны его отцом. Это он своими руками до блеска отшлифовал их рукоятки, изо дня в день, годами работая ими. Они, казалось, до сих пор хранили тепло его больших, крепких, добрых рук. Он сам наварил сломанные зубья грабель. Он сам правил эту пилу. Он сам недавно бруском подточил этот заступ. Он своими руками выточил и рукоятку пилы так, что она выглядела не хуже, а лучше заводской. И сознание этого как-то немного облегчало Андрису остроту его глубокого горя. Иногда он забывался, и ему начинало казаться, что на самом деле не случилось того, что произошло, и отец работает рядом с ним — вот там, сзади, и смеющимися глазами посматривает на Андриса, готовый каждую секунду поправить его, подсказать, что и как надо сделать, чтобы получилось лучше… Но он знал, знал, что нет здесь отца и никогда уже Андрис не услышит его голоса, разве только во сне, когда пригрезится он живым… А руки Андриса делали привычное дело — это Янис Каулс научил их двигаться так ловко и быть такими умелыми, послушными своему хозяину.
К ним подошла тетя Мирдза. Игорь сразу даже не узнал ее — так изменились ее глаза, опухшие от слез, так она была убита горем. И платочек на ней был повязан криво, и волосы растрепались, и кофточка не застегнута как следует… Она посмотрела на мальчиков, кивнула головой Игорю так безучастно, что он понял — тетя Мирдза не припомнила его, и сказала Андрису:
— Ты хорошо поработал, Андрис. А теперь надо тебе пойти домой.
Андрис вздрогнул.
— Хорошо, тетя Мирдза! Пойдемте! — Он посмотрел на инструменты, на Игоря и сказал: — Игорь, пожалуйста, отнеси все в сторожку! Хорошо? А ключ отдашь мне потом, потом…
Он вынул из кармана такой знакомый Игорю ключ и дал, чуть не заплакав опять — ключ позавчера отдал ему отец, сказав: «Поди отнеси инструменты в сторожку. А ключ отдашь мне потом!»
Тетя Мирдза и Андрис быстро пошли из сада.
Игорь, глядя им вслед, стал собирать садовые инструменты Каулса. О, Андрис! Какой же ты крепкий! Зачем все это случилось? Поймать бы того, кто убил Яниса Каулса! Как тяжело, как тяжело все это…
6
Калитка со штурвалом была открыта настежь, а перед ней прямо на землю настланы были сосновые ветки. И каждый, кому случилось в этот день идти по улице Базницас, видя эти ветки, знал — в этом доме случилась утрата, и калитка открыта не потому, что хозяин не бережет свое добро, а потому, что каждый добрый человек может сегодня войти в этот дом и разделить горе хозяев, сказав им хорошее слово или просто поглядев печальным взором на того, кто собрался в последнюю дорогу…
И один за другим шли люди в дом Яниса Каулса, как в свое время зашли они к его отцу, чтобы проститься с ним навсегда. Но Петер Каулс отправился в свое последнее плавание лишь тогда, когда уже ослабели его руки и ноги от ходьбы по жизненным дорогам, и глаза его уже плохо видели, устав от вечного созерцания морской глади, и сердце работало только так, как может работать старый, изношенный мотор, выслуживший все сроки. А Янис ушел из этой жизни совсем не ко времени! Еще ясны и зорки были его глаза, крепки были его ноги, как крепки корни сосен, и сильны были его руки, которыми мог он остановить лошадь на всем скаку, и в его широкой груди билось молодое, здоровое, сильное сердце, которое гнало по жилам Яниса Каулса молодую горячую кровь, питавшую это тело богатыря… Знала подлая рука, куда нанести удар, чтобы это тело перестало жить!..
Но где же эта рука, где человек, который, страшась Яниса или завидуя ему, может быть ненавидя его, остановил его сердце ничтожным кусочком стали? Кто проникнет в тайну, скрытую молчанием Каулса и шумом моря, которое когда-то оплеснуло детское тельце в руках Петера Каулса, так окрестившего своего первенца, а спустя годы — равнодушно сомкнуло свои зеленоватые воды над телом сына Петера, чтобы никто не узнал тайну его гибели, тайну того, что произошло на берегу моря в одну темную ночь. Не прошел ли убийца сегодня по сосновым веткам, заглушающим шаги, не был ли тут — с руками, опущенными вниз, и с выражением лицемерной печали на лице?.. Кто знает?! Свой или чужой? Конечно, чужой, даже если в его кармане лежит такой же паспорт, какой лежал в кармане Яниса.
Много друзей было у Яниса Каулса, много ног прошлось по веткам, и вот уж совсем были они затоптаны и занесены морским песком. Перешептываясь, все шли и шли люди. Постояв минуту, выходили прочь и, теряясь в догадках, строя предположения и поглядывая туда, в сторону залива, толпились на улице, запрудив ее. Кто не знал садовника Каулса, который партизанил, которого гитлеровцы морили в страшном лагере, которому знакома была смерть и опасность и который больше всего на свете любил деревья! Все знали его, и весь поселок чувствовал смерть Яниса как свою утрату и ощущал глухую тревогу: разве нельзя еще жить спокойно? Разве еще ходят «они», которые мечтают накинуть латышам старое ярмо на шею? Разве не перевелись еще те, кто падок на чужие деньги, кто может поднять руку на честного человека?..
…Восемь здоровых мужчин — сверстников Яниса Каулса, тех, которые вместе с ним когда-то босоногими бегали по этим уличкам и таскали чемоданы богатых туристов-иностранцев, — восемь здоровяков подняли, кряхтя, тяжелую домовину с телом своего Яниса и зашагали, куда повел их пастор — немолодой человек с грустным лицом, в черном сюртуке и белом маленьком галстуке на тонкой шее. Пастор шел неторопливо, легко касаясь земли сухонькими ногами в начищенных штиблетах, и сжимал в руках свой требник с распятием, которое было обращено к цели путешествия…
Игорь взял Андриса за руку. Андрис не ответил на его пожатие, но и не отнял своей руки. Так они и шли вместе, нога в ногу, не глядя друг на друга. Андрис не глядел даже на гроб. Покрасневшие глаза его были устремлены на ноги тех, кто шел впереди, ступая осторожно и неловко…
Среди деревьев, на кладбище, было сумрачно — лучи солнца не пробивали густую листву, только кое-где солнечные блики ложились золотыми пятачками на зеленую траву, на дорожки, протоптанные чьими-то ногами. Вот и последнее пристанище отца Андриса — у подножия высокой березы. Это — плакучая береза, тонкие ветви ее стелются по ветру от малейшего дуновения ветра, и покрыты они множеством мелких-мелких листиков. Ветви спускаются шатром и почти касаются земли, бережно прикрывая собою то место, где лежать уроженцу Пиебалги. Долго придется лежать тут Янису…
Никто не говорил здесь ни слова вслух, только неясный шепот шел со всех сторон. Но вот утих и шепот, и только шуршали ветки березы, задевая друг друга. Пастор стоял, полузакрыв глаза, и лишь одним пальцем постукивал по переплету своего требника, что выдавало его волнение. Кто-то подошел к нему и сказал, что сделано все, что следовало сделать. Тогда он осмотрел толпу и поднял глаза к небу. Негромко он сказал:
— Никому не положено перейти это, и никто не ведает ни дня, ни часа, когда предстанет перед престолом господа, — ум наш бессилен постичь неисповедимые пути его. Как жнец срезает сноп в поле, так смерть кладет предел жизни…
И вдруг тетя Мирдза, которую поддерживали под руку соседи Каулсов, сказала сквозь рыдания:
— Да ведь жатва-то не поспела, господин пастор! Поглядите на нашего Яниса — разве господь его взял? Злая рука…
Женщины испуганно бросились к ней. Кто-то сунул ей под нос нашатырный спирт. Кто-то склонился к ее голове так, что совсем заслонил от всех. И она затихла. Андрис стал смотреть на пастора, как бы впервые увидев его только сейчас. Пастор промолчал, не опуская глаз, и, когда рыдания тети Мирдзы затихли, строго сказал опять:
— Как жнец срезает сноп в поле, так смерть кладет предел жизни! Не дано нам знать, где и когда вознесем мы последнее свое дыхание… Но скорбим мы, когда перед лицом господа предстает не старец со спокойной душой, познавший горести и радости жизни, как к желанной пристани, к последнему прибежищу направляющий смиренный дух свой, а человек молодой — полный сил и надежд, полный замыслов на добро ближним своим. Ибо не все свершил он, что мог! Ибо ушел он должником с нивы жизни, не исполнив урока своего до конца! Но не слезами и воплями, не горестными криками надо провожать ушедшего от нас, а добрым словом — в семени своем еще жив Янис Каулс, и думать надо не об отмщении, а о том, как вырастить из этого доброго семени доброе растение во славу господа и на радость живущим… Андрис, сын Яниса! Господь да благословит тебя на трудную жизнь! Пусть даст он тебе силы на то, чтобы быть, как и твой отец, хорошим гражданином и добрым христианином!..
Андрис не сводил глаз с пастора. В глазах его светился какой-то вопрос, что-то невысказанное. Казалось, что он вдруг крикнет сейчас что-то. Но он промолчал, подавив в себе это желание.
А пастор — голос его вдруг как-то осел, стал сиплым, пастор несколько раз кашлянул, чтобы прогнать комок, ставший у него в горле, — сказал, что ему довелось, по воле бога, принять первый вздох своего прихожанина Яниса Каулса: случилось так, что в поселке, когда жена Петера Каулса готова была разрешиться, не было повитухи и перепуганный Петер, когда жене стало очень плохо, думая, что она умирает, прибежал к пастору, чтобы он причастил ее. И пастор пришел для того, чтобы принять младенца! И вот тот, кто пришел в этот мир при помощи этих рук — пастор поднял вверх свои искривленные ревматизмом бледные руки, — принимает от них же последнее благословение.
У Игоря, которому никогда не приходилось бывать на похоронах, как-то мелькало в глазах.
Он то видел все с удивительной резкостью — и сухие, воздетые к небу руки пастора, и сумрачных людей, что стояли неподалеку в позах землекопов, недовольных перерывом в работе, и лицо Эдуарда, на скулах которого все время играли жевлаки, и бледность папы Димы, который перемогался, чувствуя себя очень плохо, но не имел силы, чтобы уйти, пока не кончится этот печальный и горестный обряд, и то, что в сторонке лежал нарезанный аккуратными кусочками дерн, и обмякшее безвольное тело тети Мирдзы, тяжело опиравшейся на плечи женщин, и лицо Андриса, который часто-часто мигал из-за слез, застилавших его глаза, — то переставал что-либо видеть и слышать, занятый своими мыслями.
Он не видел, как опустили гроб с телом Каулса в могилу, но видел, как подошли к ней землекопы и опять отошли, с лопатами в руках. Потом неожиданно увидел он ровный срез могилы с веселым желтым песком — таким же, из какого ребята строили свой Янтарный город.
В этот момент кто-то разжал его пальцы и высвободил руку Андриса, которую до сих пор, сам того не замечая, сжимал Игорь. Андриса подтолкнули на самый край глубокой ямы. Эдуард наклонился к его уху и что-то сказал. Андрис замотал отчаянно головой и отпрянул назад. Но дядя заставил его взять горсть земли и бросить ее в могилу. Андрис бросил и сразу же громко заплакал, когда услышал, как мягко и глухо упала эта горсть земли на крышку гроба. Эдуард сделал то же и отступил в сторону, прижимая к себе Андриса. Заплакала тетя Мирдза, а с ней и женщины, которые уже не держали Мирдзу, а торопливо кидали горстями землю в могилу…
А в ветвях березы, склонившейся над свежей могилой, перекрикивались воробьи, перелетавшие стайкой с дерева на дерево, и дятел деловито долбил и долбил кору березы, не обращая внимания на то, что происходит внизу.
Не оглядываясь, уходили с кладбища люди. Только Андрис с Эдуардом и тетей Мирдзой остались на какое-то время под плакучей березой и молча стояли, думая свои невеселые думы…
Папа Дима так же молча ожидал Каулсов у выхода с кладбища.
— Пойдем! — сказал Игорь.
— Мне надо поговорить с Эдуардом Петровичем, — сказал отец. — Ты можешь идти. А то мама, наверное, беспокоится уже…
Игорь замотал головой — он не хотел идти один.
Когда Каулсы закрыли за собой калитку, из часовенки вышел пастор. Он был в пальто и шляпе и выглядел усталым. Заметив, что его ждут, он кивнул головой — сейчас, сейчас!
Папа Дима подошел к Эдуарду Каулсу и, сказав, что он не считает возможным откладывать то, что он хочет сказать, передал ему все, что рассказал Игорь о подслушанном разговоре. Эдуард слушал молча, дав знак тете Мирдзе и Андрису, чтобы они шли вперед с пастором, и только щурил глаза, показывая, что он слушает.
— Вот такое дело, Эдуард Петрович! — сказал наконец папа Дима. — Игорю кажется, что вторым человеком был именно Ян Петрович! Если бы не трагическая гибель вашего брата, я и не подумал бы рассказывать это вам. Но эта ножевая рана — уже не несчастный случай! Может быть, у Яна Петровича были враги. А в этом случае все важно, не правда ли?
Эдуард грузно ступал по дороге, держа в руке свою трубку, которую так и не закурил, едва папа Дима начал говорить.
— Я думаю тоже так! — сказал он наконец, крепко пожал руку папе Диме и тяжело похлопал Игоря по плечу.
Вихровы пошли домой по берегу. Чуть заметные волны пришептывали им вслед: «Ну, шшшто? Ну, шшшто?» Розовые блики вдруг побежали по волнам — солнце перед самым закатом, на той линии, где море отделялось от неба, прорвалось сквозь облака и осветило землю последними лучами, пообещав назавтра ветреный, погожий день.
Странный, жалобный крик пронесся над заливом и затих. Потом он повторился еще, но уже дальше. Игорь поднял глаза.
— Что это такое, папа? — спросил он.
— Журавли курлыкают, Игорек! — ответил отец.
Улетая на юг, чуть заметные на сером небе, вытянув длинные ноги и шеи, подбадривая друг друга криками, далеко разносившимися в вечернем воздухе, летели стаей журавли…
Летели стаей журавли
1
Летели стаей журавли… Каждый видел левое крыло переднего, и косяки их проносились над Янтарным берегом, покидая его, чтобы вернуться сюда весной. Невыразимо жалобное, печальное что-то было в их криках. Не для того они кричали, чтобы опечалить людей, а лишь затем, что вожак хотел знать — все ли тут, не отстал ли кто, не изменили ли кому-нибудь силы и по-прежнему ли сильно машут их крепкие крылья, не потерян ли товарищ, которому далекий путь оказался непосильным? — но невольно грустно становилось, когда слух улавливал эти далекие крики…
По-прежнему ярко светило солнце, но уже все раньше и раньше касалось оно вечером той черты, на которой кончался день. Ночи делались заметно длиннее — это были уже не июньские ночи, которые мимолетно пролетали над землей, и заря вечерняя горела на небе до зари утренней, дожидаясь ее, чтобы из рук в руки передать вчерашний день новому!.. Все чаще сердито шумело море, подступая к самым дюнам и обнажая корни сосен. И северные ветры налетали все с большей яростью, словно не могли уже сдержать своей злости на лето, так неохотно уходившее с Янтарного берега. По-прежнему шумели деревья своей листвой и хвоей, но уже в зеленом их уборе обозначались новые краски, не только прибавившие рощам красоты, но говорившие о том, что не вечен зеленый наряд их, не вечно лето!..
До сих пор Игорь не замечал изменений в природе — так занят он был этой затянувшейся игрой. Но теперь черная тень, как про себя назвал Игорь того, с усиками, омрачила эти золотые дни — нет, не одни забавы в ярком лете, не одни красоты природы и занимательные места, не одно безоблачное счастье и добрые люди были на Янтарном берегу…
Когда услышал он крики журавлей, он по-новому взглянул вокруг.
Все тона красного, оранжевого, желтого, золотистого, багряного хлынули в зеленое море листвы — осень боролась с летом и побеждала! Теперь каждое утро делало прежние места непохожими на вчерашние. Вот вечером, ложась спать и напоследок взглянув в окно, Игорь видел, как переворачиваются на ветру светло-зеленые листья клена под окном, а наутро уже не зеленые листья глядели в окно, а янтарно-желтые, словно за ночь кто-то подменил дерево. Золотистыми стали и гигантские липы, что отгораживали дом отдыха от магистрального шоссе. В лучах вечернего солнца они пламенели теперь, как жаркий огонь, и листья их казались прозрачными. Но видно, не стоило липам играть с огнем: все больше по утрам оказывалось у их подножий опавших листьев, все реже становился их богатый покров, и вот уже через листву деревьев стали различимы дома на другой стороне улицы, и электричка, летя по высокому полотну, словно проносилась через липы… Шурша по дорожкам, катились, подгоняемые ветром, сухие листья. Когда ветер дул на море, волны залива долго качали их, а потом выбрасывали на берег, хороня в песке навсегда. Лето уходило с побережья. Но разве давно оно началось? Кажется, вот-вот только распустились по-настоящему деревья, кажется, вот-вот только вчера цвела сирень!..
Андрис и тетя Мирдза каждое утро сгребали большие кучи листвы. Но к вечеру дорожки опять покрывались ею. Они обстригли клумбы, и часть луковичных растений унесли на зимовку в подвал, а малину пригнули к земле и засыпали, чтобы зимой ей было теплее. По привычке Игорь стал помогать Андрису.
Тетя Мирдза сказала ему, когда он нечаянно толкнул ее:
— Не мешай, мальчик!
Игорь отошел в сторону. Андрис вдруг выпрямился и сказал:
— Отец никогда так не делал, тетя! Игорь помогал мне все лето… Вам надо было идти куда-то, так идите; мы справимся вдвоем с Игорем!
Тетя Мирдза со вздохом погладила поясницу и сморщилась — ей так трудно было нагибаться! — и, не глядя на племянника, сказала:
— Ну, тад лаби!
Взяв со скамейки свою авоську с пустой бутылкой, она ушла.
— Ну, как у тебя дела, Андрис? — спросил Игорь.
— Какие у меня могут быть дела, Игорь! — грустно сказал Андрис. — У меня все болит и болит тут! — Он прижал руку к сердцу. — Все болит и болит. Только ничего с этим не поделаешь… Дядя Эдуард говорит, что время — лучший врач. А мне кажется, что я никогда в жизни ни одной минуты не забуду из тех, что были в эти дни…
— Тетя Мирдза тебя любит! — сказал Игорь.
— Да, конечно, она любит меня. — Андрис чуть заметно усмехнулся. — Она и шагу не дает мне ступить, будто я маленький. У нее никогда не было детей, так она обращается со мной, как с грудным… И кричит она, все время кричит, по всякому поводу.
— Как кричит, на тебя?
— Нет, не на меня. У нее просто очень громкий голос… А папа никогда не кричал. Я что-нибудь сделаю не так — он подзовет меня, поглядит в глаза и скажет: «Не так надо, сынок! Давай я тебе покажу!» И покажет! — Голос Андриса дрогнул, но он тотчас же заговорил о другом: — Разъезжаются наши дачники. На улицах совсем тихо стало…
Он прислушался к чему-то. Поднял голову и Игорь. Резкий, цокающий крик послышался с липы. На суку сидела белочка. Глядя на ребят, она покрикивала на них недовольно.
— Сердится! — сказал Андрис. — Мы ей мешаем!
— Ну чем же?
— Тут у нее мастерская! — сказал Андрис. — Стой тихо, она посердится-посердится, да и перестанет! Сядем лучше…
Они сели. Игорь увидел, что на коре липы был сделан крупный надрез, сквозь который просвечивала мякоть луба. Вся кора с этого места была снята. «Кто это сделал?» — хотел спросить Игорь, но Андрис взглядом велел ему молчать и не шевелиться.
Белочка, убедившись, что ребята и не думают уходить, фыркнула на них устрашающе несколько раз, а затем занялась своим делом. Ловко двигаясь по стволу, она принялась прогрызать луб сначала сверху, потом внизу. Лубяная труха сыпалась вниз, цепляясь за кору. Значит, и кору здесь очистила она же? Конечно! Иначе чего было бы ей пугать ребят, усевшихся под этой липой.
Затем, взбежав вверх, к верхнему надрезу, она отщепила зубами волокно и быстро побежала вниз, потянув его за собой, пока оно не оторвалось у нижнего надреза. Теперь в ее зубах оказалась длинная, желтовато-коричневая полоска луба. Белочка взлетела опять на тот же сук и вдруг, к великому удивлению Игоря, повесила отодранную ею полоску на сучок. Нимало не задерживаясь, она опять принялась драть луб с того же места. Игорь вопросительно поглядел на Андриса, но тот нетерпеливо махнул рукою — если хочешь знать, смотри дальше.
Уже полоскались по ветру, вися на суку, с полдесятка лубяных ленточек. Белочка отщепила было еще одну, но остановилась и помчалась на сук. Сев на задние лапки, она принялась сворачивать лубяные волоконца в пучок, изо всех сил работая лапками и зубами. Получился у нее довольно большой узелок. Тут она одним движением закинула его на спину, держа один конец лубяной нитки во рту, и полетела по воздушной дороге, перепрыгивая с ветки на ветку, смешно поматывая своим узелком на спине. Игорь, открыв рот, следил за нею, пока она не исчезла в деревьях, где-то у Охотничьего домика…
— Гнездо на зиму делает! — пояснил Андрис только теперь. — Видишь, как это у нее ловко получается? Я знаю ее — это моя старая знакомая, гнездо у нее спрятано в дупле, на самом донышке. Там у нее будет очень тепло, дерево еще очень крепкое.
— Если бы кто-нибудь мне рассказал что-нибудь подобное, я ни за что не поверил бы! — сказал горячо Игорь.
— А теперь поверишь? — прищурился на него Андрис, которого белочка немного развеселила. — Знаешь, животные очень сообразительные. Мне иногда кажется, что они хорошо понимают людей и умеют разговаривать между собой. Конечно, это не так, но… мне так кажется… А белочки очень умные и добрые. Я, знаешь, чуть не убил Андрюшку, когда он ранил одну белочку из рогатки! Ох, как я на него сердился!..
— Да, где этот Андрюшка? — сказал Игорь. — Я его что-то не вижу.
— Уехал вчера, — сказал Андрис. — А вы когда уезжаете?
Игорь испуганно сказал:
— Зачем? — и спохватился.
В самом деле, они должны уехать скоро: папа Дима целое лето не задыхался, у него не было приступов, он великолепно выглядит, школьные занятия на носу, и так Игорь доберется до своей школы с запозданием, уже папа с мамой говорили об этом как-то… Да, лето кончилось. И скоро придется прощаться с Андрисом. С Андрисом и с этими местами, которые стали такими близкими, такими родными, что расставание с ними дастся нелегко. Он окинул взором все вокруг — последние дни он тут. Потом дальняя дорога, и он уже не увидит этих лиц, этого шоссе, этой электрички, этих дорожек, каждая из которых носит на себе следы забот Андриса, этих сосен и этих дюн и Янтарного моря — только в воспоминаниях его они будут жить, такие же яркие, как сейчас, в осеннем убранстве, и такие же, какими были они весною и летом. В памяти уживется и то и другое — и весна, и осень, и игры, и жизнь, и горе, и радость, испытанные здесь. И невольно Игорю взгрустнулось. Он помрачнел.
— Ну, что ты! — сказал ему Андрис. — Рано еще печалиться. Хотя мне тоже не хочется, чтобы ты уезжал… Знаешь, Игорь, когда ты уедешь в свои края, ты не дружи там ни с кем так, как со мной дружил, а?.. А на следующее лето приезжай опять сюда, ладно?..
Игорь только головой кивнул. Слова Андриса вызвали в его душе какое-то слабое воспоминание и были почему-то очень знакомы, но он не мог вспомнить, почему создалось у него такое ощущение. Может быть, он и вспомнил бы, но тут в ворота вошел невысокий, незнакомый человек с черным портфелем. Заметив ребят на садовой скамейке, он обернулся к ним:
— Ребята, как найти товарища Вихрова?
Андрис показал на Игоря:
— Вот он скажет.
Игорь указал на раскрытое окно их комнаты, видное отсюда:
— В этом доме, направо первая комната.
— Спасибо! — сказал незнакомец и пошел к дому.
— Кто это? — спросил Андрис.
Игорь удивленно пожал плечами — он видел этого человека впервые.
— Понятия не имею!
— Пройдемся! — предложил Андрис.
И они поднялись со скамейки. «Куда идти?» — хотел спросить Игорь, но тут же понял, что Андрису не хочется идти на берег, и направился в глубь сада, по дорожке, уже опять занесенной опавшими листьями. Но в этот момент из окна выглянул папа Дима и позвал Игоря домой…
2
Незнакомый человек встретил Игоря внимательным взглядом своих серых, спокойных глаз. При входе Игоря он сунул в портфель какие-то листки. Игорь посмотрел на отца — зачем его позвали? И в такой неподходящий момент.
— Папа, мы с Андрисом хотим погулять! — сказал он.
Отец обратился к незнакомцу:
— Андрис — сын Яниса Каулса. Они очень сдружились за лето.
Игорь нахмурился: его дружба с Андрисом никого не касалась, это его личное дело. Но тут отец сказал, кивая на неожиданного посетителя:
— Игорь, вот товарищ Аболинь хочет побеседовать с тобой. Расскажи ему, как ты дежурил у гнезда и что потом тебе пришлось увидеть и услышать. Постарайся вспомнить все, до мельчайших подробностей! — Видя, что Игорь колеблется и вопросительно глядит на него, он добавил: — Товарищу Аболиню не только можно, но и нужно рассказать все, понял?
Аболинь задумчиво постукивая о портфель острым карандашом, внимательно слушал Игоря. Он выслушал и предысторию — об Андрюшке, который так глупо убил птенца в тот день, и о том, как очередь дежурить пала на Игоря и как он обрадовался тому, что родители ушли в кино и, стало быть, не надо было ничего выяснять. Папа Дима при этом посмотрел несколько озадаченно на Игоря — значит, можно было обмануть не обманывая, интересно!
Но, когда Игорь дошел до того, как послышались ему голоса возле грота, Аболинь оживился. Теперь его интересовало все — и с какой стороны подошли люди, какими показались их шаги Игорю, где остановились, как и о чем говорили, как звучали их голоса — кто из них сердился, кто из них угрожал, какое положение они при этом занимали, как стояли, долго ли?..
— Уверен ли ты, что это был именно Каулс, а не кто-нибудь другой? Ты часто с ним виделся? Разговаривал? Слышал ли ты его голос и вблизи и издалека? И всегда узнавал?
Игорь смутился:
— Я не могу сказать этого твердо! Я вспомнил его голос только тогда, когда увидел его на песке там, возле спасательной станции…
— А как сказал тот, с усиками: «Теперь все у них полезет по швам!»? Ты это хорошо помнишь? Не что-нибудь другое, а именно это и такими словами, да? Не другими, а именно так?
Отец заметил:
— И я запомнил эти слова! Потому что Игорь спросил меня этими словами. Я страшно удивился тогда…
Аболинь продолжал:
— А потом, когда они будто бы помирились, тот, который с усиками, сказал, что он не понимает многого и что ему не с кем поговорить? Как будто все, что он сказал прежде, это результат его размышлений, в которых никто не помог ему разобраться? Так, да? — Он прищурил глаза, и они стали острыми-острыми, словно он что-то увидел вдруг. — А высокий сказал ему, что он ничему не научился?
Игорь сказал упрямо:
— «Я вижу, тебе наука впрок не пошла!» — вот так он сказал…
— У тебя хорошая память?
— Память у него завидная! — вмешался отец.
Аболинь задумался.
— Ты понял так, что этого, с усиками, кто-то чему-то учил, но он так ничего и не понял или не захотел понять?
— Да! — сказал Игорь, уже уставая от этих вопросов.
— И он был очень рассержен, когда высокий сказал ему, что мог бы стать коммунистом?
— Да, он после этого бросил папиросу, и так зло!
Аболинь щелкнул пальцами.
— Надо посмотреть, — сказал он. — Может быть, мы найдем эту папиросу. Хотя мало шансов на это, но давайте пройдемте к гроту, если я вас не отрываю от дела, товарищ Вихров! — Он поднялся.
— Папиросу я закопал! — сказал Игорь.
— Где? — быстро спросил Аболинь.
— Там же! У стенки…
Вихров торопливо собрался, и все вместе они вышли из комнаты. Они прошли по дорожке к гроту именно с той стороны, с которой пришли высокий — Каулс — и тот, с усиками. Аболинь велел Игорю сесть в гроте на то место, где сидел он, когда начался разговор. А сам с папой Димой остался там, где Игорь видел ночью двух людей. Папу Диму он поставил так, как стоял высокий, а сам стал лицом к Игорю, на место низкого. Они понемножку передвигались, чтобы было похоже, и Аболинь все спрашивал: «Так?.. Так?» — пока Игорь не сказал в свою очередь: «Так!» Тогда Аболинь опять настойчиво спросил Игоря — выше или ниже вот этих камней или наравне с ними было лицо второго? И Игорь припомнил, что подбородок второго был почти на одной линии с концевыми камнями кладки. Тут Аболинь неожиданно вынул из кармана рулетку и измерил это расстояние, что-то посчитал в уме и сказал, улыбаясь:
— Ну, я бы не назвал его низким! У него все сто восемьдесят будут — хороший рост! Это он рядом с Каулсом казался таким. У того сто девяносто пять сантиметров…
— Возможно! — сказал папа Дима.
Аболинь, с сожалением глядя на дорожку, сказал:
— Ну, после этого ливня бессмысленно что-либо тут искать! Такой потоп был, что больше и некуда! — Он обернулся к Игорю. — Ну, показывай твою папиросу!
Игорь пошарил глазами по низу и нагнулся над небольшим бугорком возле самых камней. Аболинь схватил его за руку, когда он хотел разрыть этот бугорок, поспешно сказав:
— Стоп! Стоп, дружок! Это я сделаю сам…
Он вынул из портфеля флянц-кисть и стал смахивать ею осторожно песок. Выступы камней прикрывали собой песок, прилегающий к камням, и он был лишь немного влажен — почти сухая папироса лежала там, куда зашвырнул ее Игорь.
— Ты не брал ее руками? — спросил Аболинь.
Игорь замотал головой — нет, конечно! Он до сих пор помнил, с какой злостью пнул ее ногой, чтобы не торчала на глазах… Как хорошо, что тогда пришла ему в голову эта мысль! Аболинь тихонько просунул в папиросу спичку и так вынул ее из песка, внимательно приглядываясь к ней. Он вынул из портфеля вощеную бумажку, бережно положил туда папиросу и отправил все это в портфель. Однако вслед за этим он опять нагнулся к этому же месту и сказал:
— Тут есть еще что-то! — и опять принялся убирать песок, на этот раз концом кисти. И вдруг из ямки, которая образовалась здесь, выглянула скрюченная лапка птенчика, а дальше показалось и его взъерошенное брюшко. Значит, Андрюшка целый день бродил по саду, не зная, куда девать убитого им птенчика, а потом притащил сюда и закопал. — Тот? — спросил Аболинь Игоря и засыпал птенчика вновь.
— Тот! — вздрогнув, сказал Игорь.
— Ну ладно! Делать нам тут больше нечего! — сказал Аболинь. — Еще один только вопрос: этот низкий, который оказался высоким, очень худой, да? Ты говоришь, у него сильно запавшие щеки?
— Да!
— Такие, как у меня? — спросил Аболинь, у которого было сухощавое лицо с крепко сжатыми губами. Он вынул при этом папиросу из портсигара.
— Нет, что вы! — сказал Игорь. — У него совсем провалившиеся щеки! Он очень-очень худой!
Аболинь закурил. Выпустив дым из ноздрей, он неожиданно затянулся и сказал Игорю, ткнув пальцем в свои сильно запавшие в это время щеки:
— Ну, а теперь — похоже, да?
— Точь-в-точь! — невольно сказал Игорь.
Аболинь рассмеялся:
— Ну, значит, разговаривал с Каулсом — если это был Каулс! — человек ста восьмидесяти сантиметров ростом, брюнет спортивного сложения, курящий «Казбек», возможно отбывавший наказание в местах заключения, но не низкий и не истощенный, так? Немного, но уже кое-что.
— Вы сыщик? — спросил Игорь, давно уже догадавшийся, что Аболинь пришел к Вихрову только по делу Каулса. Значит, убийцу Яна Петровича уже ищут!
— Я следователь! — ответил Аболинь.
Они медленно прошлись по дорожкам к морю. Аболинь шел по предполагаемым следам Каулса и его убийцы, мысленно восстанавливая их движения, чтобы представить себе, как все это могло произойти. Они вышли за калитку. Через небольшую рощицу на дюнах вилась тропинка. Она обрывалась там, где кончался растительный покров. Дальше был небольшой откос, отмечавший границы самого высокого прибоя, и от этого места до самого приплеска — и налево и направо — расстилался пляж. Аболинь посмотрел на залив.
Вихров показал пальцем:
— Вот там, за второй мелью, обнаружили его тело.
Аболинь вынул из портфеля планшетку и скупыми, точными движениями сделал кроки местности, обозначая в метрах расстояние от одного приметного предмета до другого. Потом он повернул назад.
Вихров осторожно спросил:
— Скажите, если это не секрет, есть ли у вас какие-нибудь подозрения? Удастся ли найти убийцу Каулса?
Аболинь сосредоточенно выпустил дым изо рта и вынул папиросу.
— Дело и простое и сложное! — сказал он. — Все зависит от того, как смотреть на него. Может быть, это частный случай, банальное преступление по личным мотивам. Может быть, это лишь звено в какой-то цепи преступных связей, в какой-то системе отношений… В дни подполья Каулса предали профашистские элементы, в прошлом связанные с полицией Ульманиса, ненавидящие все советское и смертельно боящиеся возмездия. Есть такая категория господ, предпочитающих не иметь свидетелей… Он сидел в гитлеровских концлагерях, потом находился среди перемещенных лиц, где между соотечественниками были очень сложные, весьма запутанные взаимоотношения.
Он помолчал, потом кинул искоса взгляд на Вихрова:
— Вам не придется стыдиться знакомства с ним. Товарищ Каулс боролся против немцев, но я бы не назвал его очень сознательным борцом за социализм. Боюсь, не принадлежал ли Каулс к таким людям, которые наивно думают, что они могли бы построить социализм «по-латышски»… Не случайно наши враги пытаются играть на национальных чувствах латышей. Но, как видите, они просчитались.
Аболинь посмотрел на часы и сел на скамейку в парке. У него было время подумать именно здесь, где перед его глазами смутно вставала сцена свидания Каулса с тем, кто пустил в ход нож, чтобы заставить Каулса замолчать навсегда. Вихров сделал Игорю знак, что он может идти, но Игорь сел рядом. Как он мог пропустить хоть что-нибудь на этом пути по следам убийцы Каулса!
— У меня нет готовой версии! — сказал Аболинь и опять замолчал. — Так, только некоторые варианты возможного…
Он, не глядя на Вихрова, закурил. По его лицу нельзя было понять ничего. Игорь не сводил с него глаз — ах, вот как, оказывается, ищут преступников! Вместо того, чтобы пустить по следу собаку, гнаться за тем, кто пытается уйти от карающей руки закона, и в этой погоне были бы крики, выстрелы, мчащиеся машины, таинственные особняки и — наконец! — железная рука преследователя на плече убийцы — надо думать, размышлять и рассматривать какие-то варианты, словно речь идет о партии в шахматы.
А Аболинь глубоко задумался под шелест листвы, метавшейся от порывов ветра. Убийство из личных мотивов: зависть, ненависть, порыв раздражения, злоба, страх, боязнь разоблачения? Каулса также могли избрать с целью вербовки, а когда эта попытка не удалась, свидетель был уничтожен.
Не может исключаться и еще одно — иностранным разведкам нужны советские документы, иногда идут на крайние меры, чтобы заполучить их. Паспорта у Каулса не оказалось! Если бы это было банальное убийство по личным мотивам, разве преступник стал бы обшаривать карманы убитого и тем более похищать документы?
Грабеж? На такого дядю, как Янис Каулс, никакой сумасшедший не накинется, если ему не надоела жизнь. Аболинь даже усмехнулся, представив себе это.
То, что рассказал сегодня этот мальчик, кое-что проясняет и, конечно, сужает границы возможных поисков. Что следовало из этих показаний? Первое: убийца — давний знакомый Каулса. Тут Аболинь оживился — чутье подсказывало ему, что это именно так. Второе — в юности Каулс и его убийца принадлежали к разным слоям латышского общества и жили в разных условиях. Что еще? Убийца некоторое время, уже при Советской власти в Латвии, был за рубежом или в местах заключения. Среди перемещенных? Был амнистирован или отбыл свой срок наказания?.. Настроен он антисоветски, и, если не является прямым агентом врага, если не выполняет вражеского задания, сея неуверенность и сомнения в людях, питая их недовольство, он все же является недоброжелателем Советской Латвии. Это не все, но уже кое-что. Кое-что…
Аболинь сидел молча очень долго.
У Игоря затекла нога, и очень осторожно, чтобы не помешать Аболиню, он начал растирать ее рукой. Вихров стал думать над тем, как уйти, чтобы не потревожить Аболиня, — попрощаться с ним или удалиться незаметно? Ему стало ясно, что следователь, конечно, не будет посвящать его, постороннего человека, в ход своих рассуждений, и с самого начала было наивно рассчитывать на это. Латыши такой народ — словечка лишнего не проронят.
Мама Галя непременно сказала бы ему, застав в такой позиции: «Думать надо, папа Дима! Думать! И желательно — головой!» Дойдя до этого рассуждения, Вихров покраснел и поднялся.
Аболинь также встал со скамьи.
— Как жаль, что ваш сын не знает латышского языка! — сказал он невесело.
Вихров виновато развел руками.
— Не успели научиться! — сказал он.
Аболинь усмехнулся.
— Русский язык гораздо труднее латышского! — сказал он. — Но я выучился говорить по-русски в течение года, когда это стало нужно. Я не виню вас. Чужие языки даются не сразу. Некоторые люди из старых республик живут здесь по десять лет, а по-латышски только и могут сказать, что «Ес несапрот! — Не понимаю!», «Палдиес! — Спасибо!» да «Лудзу! — Пожалуйста!», и, представьте себе, обходятся этим вполне. И даже находят в этом предмет гордости! — Он рассмеялся и добавил: — Трудно считать это очень вежливым.
Папа Дима опять развел руками.
— Не могу не поблагодарить вас за помощь! — сказал Аболинь, подавая руку. — Счастье, что ваш мальчик не уснул на своем посту, и очень хорошо, что он не ушел со своего поста, что было бы со всех точек зрения плохо. Счастье, что он не перепугался и — главное! — что он ничего не забыл из того разговора. И наконец, хорошо, что он сохранил для нас эту вещественную улику! — Он хлопнул легонько рукой по портфелю, в котором лежала папироса того, с усиками…
— Я рад, если все это в какой-то степени поможет следствию! — с чувством сказал папа Дима, пожимая протянутую руку Аболиня.
3
В этот день все время кто-нибудь заходил к Вихровым.
Едва папа Дима проводил Аболиня, как в комнату Вихровых постучались Петровы. Василий Михайлович очень церемонно пожелал папе Диме и маме Гале «счастливо оставаться!», а его жена преподнесла маме Гале недавно вышедшую книгу очерков своего мужа. Папа Дима тотчас же перенял книжку и стал ее рассматривать.
Петрова сказала маме Гале:
— Мне жаль расставаться с вами, Галина Ивановна! Я очень привязалась к вам за это время…
— Ко мне! Только ко мне! — сказала, смеясь, мама Галя.
Петрова и папа Дима тоже засмеялись.
Мама Галя задумалась и сказала:
— Чем же мне вас отдарить! — Она оглянулась вокруг, и взгляд ее упал на красивый латышский платочек, что купила она совсем недавно. Она поспешно схватила его и протянула Петровой. — Вот возьмите, прошу вас! Очень хорошенький, не правда ли? — Она накинула платочек на свою шею и добавила: — Он спасет вас от простуды и от тысячи других несчастий! Пощупайте, какой он мягенький и тоненький! — И она нагнулась к Петровой, подставив ей свою шею.
Петрова порозовела еще больше и с явным смущением сказала маме Гале:
— Милая Галина Ивановна! Я не буду отсекать вам голову, чтобы убедиться в чудесных свойствах этого платочка! Он так идет вам самой, так к лицу! Впрочем, вам все к лицу! Единственное, что я у вас возьму в отдарку, — вот это! — Она подняла голову мамы Гали, несколько смущенной собственной выходкой, и крепко поцеловала ее в обе щеки, добавив: — Не поминайте меня лихом! Будете в Москве — знайте, что у вас есть искренние друзья.
— Отчего вы так поспешно уезжаете? — спросил папа Дима Петрова.
Тот показал на жену:
— С тех пор как она увидела мертвого Каулса, я ее не узнаю: плохо спит, заскучала, места себе не находит. Поедем до хаты — может быть, успокоится дома.
Когда они ушли, папа Дима сказал укоризненно маме Гале:
— Зачем ты с ней так, Галюша? Неловко получилось…
— Ну, оставь это! — сказала мама. — Она умная! И я вовсе не плохо отношусь к ней, поверь мне…
— Ах, Галя, Галя! — сказал папа Дима со вздохом и поглядел на маму Галю долгим взглядом.
— Ах, Дима, Дима! — сказала мама ему в ответ тем же самым тоном. — Вы, мужчины, часто думаете, что только вы наделены способностью что-то понимать и переживать, а нам, бедным, нужно только принимать все ваши переживания и размышления как нечто должное и обязательное! Как часто вы просто не думаете о своих близких, довольствуясь лишь тем, что они тут, у вас под боком.
Папа Дима озабоченно поглядел на маму. Лицо его тотчас же выразило обеспокоенность, смятение. Он подошел к ней близко-близко, и постоянным движением своим стал гладить брови мамы, успокаивая ее. Она досадливо мотнула головой, но смирилась и замолкла, закусив губы. Она не хотела ничего больше говорить при Игоре. А папа бережно подхватил ее на руки, неожиданно для нее и для себя! Мама не сопротивлялась, сказав только удивленно:
— Смотрите-ка, чемпион по поднятию тяжестей выискался! Надорвешься, папа Дима!
А папа Дима ответил, немного задохнувшись:
— С тобой-то, люба, не надорвусь. Никогда! Мне легко с тобой…
Он сел рядом с нею.
А Игорь вышел в сад — хорошо, что опять нет между папой Димой и мамой Галей никаких недомолвок и что они друг друга понимают с полуслова. И хорошо, что они никогда не ссорятся!.. Ну, пусть побудут вдвоем! И хорошо, что Петровы уехали. Нет, правда!..
4
Аболинь приходит еще раз.
Тихо постучавшись, он открывает дверь, здоровается. Кинув взгляд на чемоданы, на неизбежный при сборах беспорядок в комнате, он вежливо говорит:
— Покидаете нас. Надеюсь, вам понравилось здесь.
Да, конечно, здесь хорошо! Вихровы надолго запомнят этот ласковый берег и тихий шум моря, и сосны на берегу, и добрых людей, что живут здесь. Но мама Галя тотчас же зябко передергивает плечами при воспоминании о происшедшем. Какой ужас! В тишину Взморья, как гром среди ясного неба, ворвался чужой, конечно, это чужой! И вот нет Яниса Каулса, садовника, доброго человека, чьи сильные руки хранили красоту родной земли.
Аболинь негромко говорит:
— Тишина. Покой… Это только так кажется. На самом деле это далеко не так. Нельзя доверять тишине. Нельзя слишком много радоваться и принимать в сердце каждого…
Он раскрывает свой портфель.
— Извините! Я должен еще раз поговорить с вашим сыном. Вы можете присутствовать. — Он вынимает из портфеля какую-то фотографию и показывает Игорю. — Тебе, Игорь, не знакомо это лицо?
Фотография темная, человека на ней почти не видно, лицо его неясно. Оно лишь снизу слегка освещено — спичкой или слабым фонариком. Широко раздутые ноздри, толстая нижняя губа, непомерно увеличенная черной тенью, тяжелый крупный подбородок — этого лица Игорь никогда не видал, но он колеблется, ответить ли так определенно? А что, если он обознается?.. В глазах его растерянность, он пожимает плечами.
Аболинь молча вытаскивает еще одну фотографию, сделанную так же. Это другой человек, другое лицо. Игорь уверен в этом. Но и это лицо незнакомо ему… Аболинь вынимает и показывает ему еще одну подобную фотографию и кладет их все рядом — одну к одной. Еще более растерявшийся Игорь переводит недоуменные глаза с одного лица на другое и не знает, что сказать. Аболинь негромко спрашивает — ни одна черточка в этих лицах не напоминает Игорю того, который с усиками? Игорь вглядывается в среднюю фотографию, если бы на этом лице были усики, он остановился бы на ней.
— Но у него нет же усиков! — говорит он.
Аболинь неприметно усмехается.
— Да, усиков тут нет! — подтверждает он, и в его голосе Игорю чудится какое-то удовлетворение. — Усиков нет! — повторяет он и над чем-то задумывается некоторое время. Потом он вынимает из того же портфеля мягкий карандаш и вдруг на средней фотографии уверенной рукой проводит над верхней губой сфотографированного человека две тонкие черточки, чуть наметив их. — Вот такие усики пошли бы ему? — спрашивает он, словно забавляясь.
Игорь вскрикивает:
— Ой! Теперь совсем похоже! — И он с ужасом отстраняется от фотографии. — Это он, товарищ Аболинь!
Папа Дима строго говорит:
— Ты подумай, Игорь, прежде чем утверждать! — И ему не нравится, что Аболинь сделал. По мнению папы Димы, это что-то не то! Что-то не то!
Но Аболинь спокойно говорит:
— Это не то лицо. Но теперь я знаю, как выглядит «то лицо». Нам очень важно установить тип лица, это уже даст известное сужение направления поисков убийцы. На всех трех фотографиях, как видите, даны три основных типа черепа, очень грубая фокусная наводка, так сказать. Когда у нас будет фотография подлинного преступника, ваш сын не станет задумываться, то ли это лицо! Но теперь мы не будем фотографировать ни таких, ни таких людей! — Он убирает правую и левую фотографии. — А такие люди нас будут специфически интересовать! — Он убирает и среднюю. — Ну, извините за беспокойство! Будьте здоровы!
— Очень интересно! — говорит папа Дима, когда Аболинь уходит.
5
Падали листья с деревьев. Сами собой, без всякого ветра. Вот только что перед глазами был лист — такой же, как все, ни желтее, ни зеленее других! — и вдруг отделился от ветки и, крутясь, упал на землю. И все чернее становились рощи, оттого что все более обнажались стволы деревьев. Уже видны стали изуродованные стрижкой их кроны — ах, вот почему так кудрявы были вершины невысоких лип вдоль дороги: им не давали расти вверх, обрезая стволы, и вся буйная сила жизни дерева устремлялась в новые ветки, что росли вокруг обреза. И похожи были сейчас эти липы не на тех красавиц, что пленяли собою взоры людей летом, а на косматых, нечесаных нерях, чьи толстые, грубые, корявые волосы торчат во все стороны. Как преобразилась от этого улица!..
Лишь сосны оставались прежними. Они стали еще красивее теперь, когда лиственные деревья своей непрочной, преходящей красотой уже не отвлекали внимания от сосен. Краснокорые стволы их казались освещенными солнцем, тогда как оно все реже появлялось и все чаще застилали его облака не облака, а какая-то муть облачная, покров которой был так толст, что в иные дни ни единому лучику солнца не удавалось его пробить, хотя и светило оно вовсю там, в высоте, в которой то и дело слышались шумы самолетных моторов, шедших в Эстонию и из Эстонии — тут пролегала воздушная трасса.
Аля и Ляля забежали к Игорю. Они тоже были уже на отлете. Уже Мария Николаевна, так же как и Петрова, расцеловала, встретивши на дороге, маму Галю и авансом попрощалась, говоря, что они вот-вот готовы уехать. И опять Игорь услыхал хорошие слова:
— Галина Ивановна! Вы очень милы, вы мне очень полюбились, и мне грустно, что мы так быстро расстаемся, толком друг друга не узнав!
Мама смеялась и говорила:
— Не дай бог мне чаще вам попадаться на глаза — вы разочаруетесь! Я только издали хороша…
— Бросьте вы кокетничать! — сказала Мария Николаевна. — Я не мужчина, вы не дождетесь от меня незаслуженных комплиментов. — Она обратилась к папе Диме: — Берегите вашу женушку, дорогой, не обижайте ее и никому не давайте в обиду!
— Да уж постараюсь! — отвечал папа Дима.
Они, наверно, еще долго разговаривали бы таким образом — взрослые это умеют! — но Аля и Ляля в один голос шепнули Игорю:
— Покажи нам, где Андрис живет. Мы хотим попрощаться с ним.
Игорь с девочками скрылись с глаз своих родителей.
На улице Базницас все было по-старому: натерт был воском штурвал на калитке, смазаны петли, дорожки во дворе чисто подметены и на клумбах цвели еще какие-то поздние цветы, хотя и не было уже того разгула красок на клумбах, которые так поразили Игоря, когда он увидел их в первый раз. Только на окне той комнаты, где жил прежде Янис Каулс, уже не было простенькой белой занавески, а висела тюлевая штора — здесь жила теперь тетя Мирдза. А на подоконниках — вместо живых цветов, которые так любил отец Андриса, — стояли теперь в глиняных горшочках фуксии и герань, которые Янис Каулс и за цветы не считал. Игорь осторожно прикрыл за собою калитку. И в ту же секунду и Аля, и Ляля, и Игорь со всех ног кинулись обратно: оглушительный лай перепугал их до полусмерти. Девочки в один голос закричали на Игоря:
— Ой, почему ты не сказал, что тут собака?!
Уже за калиткой Игорь ответил:
— Да не было тут никакой собаки, девочки. Я и сам не знал этого.
Из дверей домика тотчас же выскочил Андрис, а из окна высунулась тетя Мирдза с подвязанной щекой. Придерживая повязку рукой, она страдальчески сморщилась и спросила:
— Куа юмс, мейтенес?
Андрис закричал ей:
— Это ко мне, тетя! Лежите, пожалуйста, я сам все сделаю.
Он подбежал к калитке:
— Что же вы не заходите?
— Да-а! — опасливо сказали девочки в один голос. — А собака!
— Она на привязи! — Андрис прикрикнул на пса, и тот, недовольно ворча, забрался в конуру. Андрис объяснил Игорю: — Это Рекс! Помнишь, он нас встретил в Сигулде. Тетя Мирдза после всего, что случилось, очень боится, спать не может… Дядя Эдуард и отдал ей Рекса. Тихо, Рекс! Лежать спокойно.
У крыльца стояли деревянные грабли. Веселые стружки курчавились возле. Тут же лежали стамеска, нож и уже оструганные зубья для грабель.
— Моя работа, — сказал Андрис, — просто страх, как тетя Мирдза ломает зубья! — Он взял в руки один зубец и, механически продолжая начатое дело, стал обломком стеклышка отделывать его.
— Ой как красиво! — сказала Аля. — Это ты сам? так гладко? Никогда бы не подумала, что стеклышком можно так обстругать.
А Ляля сказала Андрису:
— Ты не будешь надо мной смеяться, Андрис, если я у тебя кое-что попрошу? Не будешь?
— А разве я когда-нибудь над тобой смеялся, Ляля!
— Ну, скажи, что не будешь!
— Не буду, честное слово!
— Дай мне на память этот зубчик! Ты выстругаешь еще!
Андрис с улыбкой подал Ляле то, что она просила.
Аля сказала поспешно:
— Лялька у нас такая старьевщица, что невозможно! У нас комната завалена разными сувенирами — нельзя пройти, чтобы не наткнуться на что-нибудь памятное. — Аля умильно посмотрела на Андриса и взяла из его рук стеклышко. — У тебя, Андрис, есть еще такие! — сунула стекло в карман и сказала весело: — Ну, вот, теперь у меня есть возвратка. Знаешь, Андрис, если что-нибудь где-то возьмешь и сохранишь, то потом обязательно вернешься в это место. Нет, правда! Я сама замечала!
— Алька у нас ужасно суеверная! — сказала Ляля. — Просто невозможно себе представить. Если кошка перебежала ей дорогу, ни за что не пойдет дальше, хоть убей ее на месте.
— Ой, какие вы смешные обе! — сказал Игорь.
— Все девочки одинаковы! — заметил Андрис. — У дяди Эдуарда есть дочка — Расминя, — так она никогда не наденет ботинок сначала на правую ногу. Если сделает так, то потом весь день ожидает неприятностей!
Ляля спохватилась:
— Ой, Андрис! Мы зашли только на минуточку — попрощаться с тобой. Может быть, мы уже сегодня уедем в Ригу. Вот. И нам надо идти.
— Я провожу вас! — сказал Андрис и обернулся к окну. — Тетя Мирдза! Я пройдусь немного с ребятами! — И, когда из комнаты послышалось глухое мычание, в котором нельзя было разобрать ни одного слова, он крикнул: — Спасибо, тетя! Я ненадолго…
Рекс высунул из будки голову и, склонив ее набок, посмотрел на Андриса — куда это ты собрался, молодой хозяин?
— Я сейчас приду, Рекс, — сказал Андрис, — не беспокойся!
Тихо закрылась за ним калитка. Аля и Ляля, едва вышли, сразу же за углом свернули в маленький проулочек, ведший к морю. Игорь хотел было сказать, что не стоит идти к морю, но уже Аля взяла Андриса за руку и стала ходко подниматься на дюну. Пошли за ними и Игорь с Лялей.
На Взморье бывает так, что откуда-то вдруг повеет неожиданно холодом, и вот сразу станет так неуютно на этом милом берегу, и кажется море неприветливым, и словно нахмурятся прибрежные рощи, и как-то побелеет песок, утратив свой золотистый цвет, веселящий глаза. Так случилось и сейчас. Уже среди деревьев почувствовали ребята холодное дыхание залива, и не зеленовато-синие волны увидели они, а свинцово-серые. Лишь под гребнем волны, когда готова была она обрушиться на приплеск, виднелись знакомые зеленоватые тона, но их тотчас же скрывала пена… и песок под ногами был тверже обычного.
И вдруг из-под ног Игоря послышался какой-то странный, звенящий, стеклянный звук, точно стон чей-то. Игорь осмотрелся. И тут целый хор этих стонов послышался и справа и слева, и из-под ног Андриса, Али и Ляли. «Что это такое?» — хотел спросить Игорь, но подумал, что он ослышался, что ему лишь чудятся эти странные звуки.
— Сегодня пески поют! — сказал Андрис и сделал несколько шагов, почти не поднимая ног, скользя по песку.
И тотчас же завыл песок женским голосом. Аля и Ляля, схватившись за руки, побежали так же, как Андрис, не отрывая подошвы.
У-у-уй! У-у-у-уй! У-у-уй! — закричал из-под их ног песок.
— Что это такое? Почему так? — спросил Игорь, которому неприятны показались эти неживые, невеселые звуки.
— Пески поют! — сказал Андрис и пожал плечами. — Никто не знает, как это получается. Бывает так, что они месяцами не поют. А потом вдруг начинают петь. Иногда очень сильно — так и воют! Рыбаки говорят, что это к несчастью! — Андрис вдруг осекся и замолчал: какое еще несчастье могли предвещать ему поющие пески? Разве не произошло с ним самое страшное!
Аля и Ляля бежали к ним навстречу, поднимая целый вихрь звуков.
— Не надо, девочки! — сказал Игорь, поняв, что происходит в душе Андриса.
— А что? — спросила Аля. — Нельзя?
— Дурная примета! — сказал Игорь.
— Лялька! Перестань! — тотчас же крикнула Аля сестре. — На нервы действует…
И они пошли дальше потихоньку. Успокоились и пески, они почти не кричали — разве только очень прислушаться… Ступали шаг в шаг, глядя на носки своих ботинок, и крепко взялись за руки. Ведь это последняя их прогулка по Янтарному берегу… Что ни говори, а тут загрустишь! И они молчали. Только эти твердые шаги — левой! правой! левой! правой! раз! два! раз! два! — лучше всяких слов говорили о том, как дружны эти ребята, шедшие по берегу.
Шагали они, шагали и дошли до множества каких-то кучек на земле.
Аля вздохнула:
— Наш город!
Да, это был Янтарный город, над которым пронеслась целая эпоха. Как давно был он выстроен! Безжалостное время почти стерло его с лица земли. Дожди и ветры сделали свое дело. От дворцов паши-Али́ и главного кадия-Ляли́ остались только кучки песка, немного повыше других. Чьи-то следы остались здесь — через весь город пролегала тропа, под тяжестью чьих-то ног на этой тропе слились с землей и крепостные стены, и дворцы, и мазанки… Нет, Янтарного города уже не было!
Ребята стали медленно подниматься к дому отдыха. Навстречу им послышались голоса. По соседней дорожке шли к берегу Мария Николаевна и мама Галя. Мария Николаевна сказала негромко:
— Ума не приложу, куда они могли деваться!
Ляля шепнула:
— Сейчас она скажет: «Противные девчонки!»
Мария Николаевна с досадой сказала:
— Вот противные девчонки! Ну, возьмусь я за них…
Тут Аля и Ляля в один голос закричали:
— Мамочка! Возьмись, за нас, пожалуйста!
И прямо через заросли кинулись к матери, напоследок махнув рукой Андрису и Игорю.
Мария Николаевна поцеловалась с Вихровой, и, взявшись за руки с Алей и Лялей, они пошли по лесной дорожке к своему дому. Мама Галя посмотрела им вслед и тоже пошла к себе…
6
Игорь с Андрисом дошли до траншеи и грота позади Охотничьего домика. Андрис пристально поглядел на Игоря.
— Кроме папиросы, он не бросил тут ничего? — вдруг спросил Андрис. И Игорь понял, что Андрис спрашивает про того, который с усиками. Откуда он узнал об этом? Но Андрис тут же сказал: — Товарищ Аболинь со мной долго разговаривал. Рассказал, что ты слышал здесь, в гроте.
Игорь спросил Андриса:
— Скажи, ты никого не подозреваешь, Андрис?
Андрис нахмурился:
— Как я могу подозревать! И кого? Только один раз его вызвали к телефону в контору, а я чистил там клумбы во дворе. Мне было видно, как он говорил. Он был очень недоволен этим звонком. Звонил ему Янсонс. Ну… тот, которого недавно выпустили, — гитлеровский прихлебай! Я ничего не слышал — мимо проходила электричка. Потом отец повесил трубку и сказал: «На кой ты мне черт нужен, спрашивается!» Он весь этот день был какой-то нехороший — молчаливый, рассеянный, после обеда не отдыхал. Вечером ушел и… не вернулся больше! А остальное ты сам знаешь.
— А Янсонс с усиками? — спросил Игорь, затаив дыхание, уверенный в утвердительном ответе.
Но Андрис сказал неожиданно:
— Тетя Мирдза говорит, что он бритый приходил к ним тогда, помнишь? Конечно, усы можно и отрастить и сбрить когда хочешь! Ох, ничего я не знаю… — Андрис вдруг закрыл глаза и с му́кой и силою сказал: — Одно знаю — я этого проклятого своими руками задушил бы!..
…Отъезд близится, и мама Галя начинает укладку.
Сборы подходят уже к концу, когда папа Дима, несколько смущаясь, притаскивает под мышкой кипу своих книг, которые скрывались в Рыбачьем домике. Он знает, что заслужил выговор мамы Гали, и готов принять его как должное.
Но мама лишь искоса взглядывает на педагогическую артиллерию. Уста ее хранят молчание. Разве по сравнению с тем, что произошло на Янтарном берегу, трагедией подлинной и жестокой, ребячья уловка папы Димы может иметь какое-нибудь значение! Так же молча она вынимает из большого чемодана с вещами папы Димы кое-какие свои мелочи, освобождая место. Она вынимает из него даже тяжелый сувенир — сверкающий желто-зеленый кувшин с латышским орнаментом — и кладет его в свой чемодан.
Папа Дима, пыхтя, укладывает педагогическую артиллерию. Это нелегкая задача — он тоже напокупал разной соблазнительной памяти о незнаемых краях: резное деревянное блюдо на стену, задумчивый пейзаж Янтарного берега… Но наконец он захлопывает крышку чемодана и с облегчением выпрямляется. Мама Галя все время прислушивается к его дыханию, как бы не обращая на мужа никакого внимания. Папа Дима отдувается — он пыхтит как паровоз, но в дыхании его нет тех предательских хрипов, той «музыки», которая сказала бы маме Гале, что вся поездка была напрасной. Нет, он очень хорошо дышит. Ну, слава богу!
— Свой чемодан потащишь сам! — говорит мама Галя сурово. — Будешь знать, как возить с собой книги!
— Да, конечно, я сам! — с готовностью отвечает папа Дима и чувствует себя богатырем.
7
Когда Игорь вернулся домой, отец сказал ему:
— Тебе письмо, Игорек!
— Мне? От кого? — с удивлением спросил Игорь, вертя в руках конверт, надписанный не очень-то красиво — буквы так и плясали во все стороны, а на одном углу ляпнулась клякса, да так и застыла, раскинув свои ручки-ножки. — Ой, это от Мишки! сказал он, обрадовавшись. — Это Мишка не может без кляксы обойтись!
— Тебе виднее, от кого! — сказал отец. — Мы получили письмо от Людмилы Михайловны, а тебе, видно, Миша написал. Ведь когда уезжали мы — ты условился с ним переписываться? Да так и не вспомнил об этом своем обещании и о своем друге тоже. Не так ли?
— Ой, я все хотел написать, но как-то так получалось…
Он открыл письмо. Мишка писал о том, что он пошел уже в школу, что все спрашивают его, где Игорь и скоро ли он приедет. «„Ведь он — твой дружок!“ — говорят они», — писал Мишка. У Игоря залило яркой краской все лицо. «А ты мне не написал ни строчки, и я ничего не мог им сказать — и сам не знаю, когда ты приедешь. Андрей Петрович сказал сегодня, что Вихровы немного задержатся, но к концу месяца будут дома». Отец дал Мишке деньги на мороженое в день рождения, и Мишка — несмотря на то что Наташка подговаривала его сходить на угол, где стояла мороженщица, у которой самое вкусное мороженое, пошел совсем в другую сторону — на почту и купил марку для авиапочты! Ах, вот почему так быстро дошло Мишкино письмо — оно летело той же дорогой, какой добирались до незнаемых краев Вихровы! Значит, этот конверт Мишка держал в руках всего четыре дня назад… Игорь тотчас же представил себе картину: Мишка примостился к окну и сидит пыхтит — пишет письмо, высунув от усердия язык и прикусив его на сторону. Леночка рядом, тесно прижавшись к брату, следит за тем, как выводит свои кривули взлохмаченный Мишка, а Наташка — коварная, злая! — подперши руками голову, в любимой позе матери, глядит прямо в лицо Мишке и повторяет все его движения и гримасы: нахмурился Мишка, задумавшись над тем, как писать слово — «отдыхаишь» или «отдыхаешь»? — и Наташка тоже сморщилась вся; склонил Мишка голову, выводя заглавные буквы, — и Наташка чуть не ложится на стол, изо всех сил помогая Мишке… Так живо представил Игорь себе старых друзей, что даже озадаченно посмотрел вокруг, когда кончил читать письмо, — где же они, разве не слышались сейчас их голоса, разве?.. Нет, они только почудились Игорю.
Но скоро уже, очень скоро увидится Игорь с ними. Опять гостеприимно встретит его милый старый двор, в котором все будет так, как было и прежде. Но тут мама Галя озабоченно сказала, собирая белье Игоря:
— Ну и растешь же ты, Игорешка! За лето вытянулся так, что просто безобразие, — все штаны коротки, все рубахи малы, придется тебе новую форму шить или покупать: таким обдергаем нельзя идти в школу!
Э-э, нет — и в старом дворе встретят Игоря уже не те Мишка, Леночка и Наташка. И они за лето подросли и — наверно! — стали в чем-то непохожими на тех, какими он оставил их весною. Все живое, верно, вытянулось на старом дворе! «Интересно, кто из нас сейчас выше — я или Мишка?» — думает Игорь. Все выросли. Кроме Индуса — он ведь уже взрослый пес. Ох, как хочется поскорее увидеть их! Ау-у, Мишка! Ты слышишь меня? Что ты делаешь сейчас? Пришел из школы, недовольный и огорченный первой двойкой, за которую придется расплачиваться разговорами с матерью; а она, узнав, будет кричать, что Мишка бездельник и что он не жалеет ни мать, ни отца. Но пока Мишка молчит, и мать накрывает ребятам на стол — они учатся в одной смене и приходят в один час. А может быть, они уже на дворе и вспоминают сейчас Игоря и Мишка шутя кричит в эту минуту: «Ау-у, Иго-о-орь!» — и ему вторят в два голоса Леночка и Наташка.
— Папа, а сколько времени сейчас у нас, в нашем городе?
Отец, который все знает, посчитав на пальцах, отвечает:
— Сейчас здесь двадцать два. Разница в поясном времени — семь часов. Вот и считай! Выходит, у твоего Мишки сейчас пять часов утра — завтрашнего дня! Завтрашнего дня! Твой Мишка живет раньше тебя на семь часов! — и смеется. — Видишь теперь, как мы далеко забрались!..
Это ничего, что далеко, лишь бы не забывать своих друзей и чтобы они, правда, не забывали тебя, тогда и расстояние не страшно…
Письмо Мишки напоминает Игорю о старом дворе и о прощании ребят с Игорем накануне отъезда. Тогда Мишка сказал Игорю:
— Ты не дружи ни с кем там, в незнаемых краях! И приезжай скорее!
Ой, ведь то же самое сказал Игорю и Андрис, вот-вот.
Игорь становится в тупик — как же так, выходит, он изменил Мишке, когда подружился с Андрисом, и изменит Андрису, когда встретится со старым другом — Мишкой?
— Как же так? — произносит вслух, не в силах найти нужное решение, Игорь.
Отец смеется, слыша его вопрос, и говорит, что Игорь сам должен разобраться в этом — его друзья, он и должен выбирать между ними.
Игорь вспыхивает:
— Как так выбирать! Что ты говоришь, папа Дима!
Папа невинно произносит:
— Ах, не надо выбирать! Ну, ты и не выбирай! — Он хитро смотрит на Игоря и спрашивает: — Мишка твой друг? И Андрис твой друг? Значит, и ты им, каждому в отдельности, — друг? Прекрасно! Ну, и что из этого получается?
— Получается… получается — три друга! — кричит Игорь, очень довольный решением.
А папа задумчиво смотрит на свои пальцы и говорит с сомнением:
— Ах, черт возьми! Не хватает все-таки пальцев на одной руке, чтобы помнить все законы. Придется один, новый закон, перенести на другую руку…
— Какой закон? — подозрительно спрашивает Игорь.
— Почаще думать! — говорит папа Дима, щелкая Игоря по лбу.
Тут мама неожиданно, отрываясь от своего занятия, замечает:
— Хороший закон! Ты, папа Дима, запомни его хорошенько!
И папа озадаченно глядит на маму — ох, товарищ военный совет, вы всегда оказываетесь на своем посту, вы очень хорошо думаете… А товарищ военный совет говорит папе Диме:
— Знаешь что, глава семьи, поди-ка да закажи нам на утро такси! По моим расчетам, мы можем позволить себе эту роскошь в последний раз, чтобы не портить впечатления от поездки и, кстати, чтобы ты не возился с чемоданами. Подъедем прямо к поезду!
— Но…
— Ничего, папа Дима, поститься уже будем дома. Как приедем, сразу зубы на полку, и — выплачивать долги!
— Какие долги? — пугается папа. — У нас как будто нет их!
— Как будто нет, а на самом деле есть! Надо почаще думать, папа Дима!
8
Вечером мама Галя решала сложную задачу — как в дорожные сумки уложить все, что было нужно, а не только то, что в них влезало. Но, кажется, ее занимали совсем не те вещи, которыми она была обложена со всех сторон. Она вдруг оторвалась от своего занятия и спросила Игоря:
— Ты с Андрисом виделся?
— Да, мама!
— Ты простился с ним?
— Да. А что?
— Так… Ты сказал, что будешь ему писать?
— Я напишу, мама.
Она бросила свое занятие и сказала папе Диме:
— Пойдем пройдемся. Напоследок… Когда еще нам придется побывать здесь. Может быть, никогда… У меня прямо сердце защемило что-то…
Обернулась опять к Игорю:
— Ляг к стенке. На бочо́к! Вот так! Руку положи под голову. Вот так. Спи! А мы с папой пройдемся.
Они вышли, и последнее, что видел Игорь в этот вечер, была рука мамы Гали, которой она щелкнула выключателем над его головой…
Они прошлись по берегу. Постояли, молча глядя на залив.
С севера, от маяка, который бросал неверные вспышки света вокруг, подувал ветерок, и уже где-то там, в глубине залива, где ветер был сильнее, вода приходила в движение, поддаваясь давлению воздуха, и, точно вздохи моря, рождались тяжелые волны и начинали набегать на берег. Звезды померкли, и темнота плотной пеленой укрыла землю. Сочащиеся сыростью тучи, вырвавшись откуда-то, еще неуверенно, но все более смелея, поползли с севера и, радуясь неожиданно обретенной свободе, заволокли вскоре весь небосвод.
Мама Галя взяла папу Диму под руку и ненадолго прижалась к нему всем телом так, что он ощутил ее тепло. Он потянулся к ней, но мама Галя уже отстранилась и, чуть подтолкнув, заставила идти. Они поднялись к соснам, прошли под их шатром, уже глухо шептавшим что-то в темноте, ступая по песчаной дорожке, делавшей неслышными их шаги, и вышли к поселку. Папа Дима плохо ориентировался в темноте и не узнавал дорогу, но мама Галя, которая всегда говорила, что она и в темноте видит, как кошка, шла уверенно и легко. И они вышли на малоосвещенную улицу.
Как ни тихи были их шаги, где-то, учуяв чужих, залаяла собака. Ей отозвалась другая, и они наперебой, точно хотели перекричать друг друга, принялись оглашать тишину улицы истошным лаем, от которого звенело в ушах. Одна из собак была либо больна, либо стара. Она провожала Вихровых вдоль длинного забора и все кидалась на них, ударялась о прутья забора и лаяла — надсадно, со всхлипами, тяжело переводя стеснившееся дыхание, в горле у нее что-то булькало и переливалось. Временами она захлебывалась лаем и вдруг замолкала, и тогда было слышно, что она дышала, торопливо заглатывая воздух, чтобы опять так же старательно лаять, хотя, как видно, было это дело уже и не для нее: валяться бы ей в своей будке, и видеть десятые сны, и повизгивать во сне, и легонько дергать ногами, видя себя лапастым, быстроногим щенком, а не мотаться здесь под забором, вызывая досаду прохожих своим астматическим лаем.
— Служака! — сказала мама Галя и рассмеялась. — Ты когда-нибудь себя со стороны слышал во время приступа, папа Дима? Примерно вот так же ты дышишь! Что, хорошо?
— Да не очень! — отозвался Вихров.
И вдруг мама Галя остановилась у калитки, на которой папа Дима с трудом разглядел какой-то круг с шипами. Он хотел было спросить, куда привела его мама Галя, но тут взглянул в освещенное окно и не стал ничего спрашивать.
Широкое окно маленького домика бросало на дорогу пучок яркого света, озарявший поросшие травою обочины дороги, песчаную колею и аккуратный красный забор напротив, и окна чужого дома с закрытыми жалюзи.
В комнате за окном у стола сидели люди. Папа Дима тотчас же узнал всех.
За столом сидели Балодис, дядя Эдуард и Андрис. Тетя Мирдза с вязаньем устроилась на диване, в глубине комнаты. Стол был накрыт, и бутылка вина светилась под яркой лампой, точно янтарь в лучах солнца. Но это не была дружеская пирушка, и собрались люди не для того, чтобы распить бутылку вина и поболтать обо всем и ни о чем… Разговор был серьезный, душевный, и длился он, видно, давно, а едва начатое вино не привлекало внимания собеседников, и длинные спицы в руках тети Мирдзы лежали неподвижно, и клубок шерсти упал на пол с ее колен и закатился куда-то, и она совсем забыла о своем вязанье… Иногда они замолкали, но и молчание это было исполнено значения, и воцарившаяся тишина говорила по-своему и о своем. О чем говорили они — трое взрослых и один мальчик, потерявший отца и сразу как-то ставший иным? О Янисе? О жизни? Об Андрисе? О подполье? О тяжких годах войны? Или о том, что делается сейчас, сегодня? Андрис сидел как завороженный, поставив оба локтя на стол и опершись подбородком на кулаки. И Эдуард, и Балодис разговаривали с ним, как с большим, то и дело обращаясь к нему, и он кивал головой, как бы говоря: «Да. Я слушаю! Говорите!» — и текла эта беседа, как тихая река по равнине…
Лаявшие собаки угомонились. Астматическая собака еще долго стояла у забора и всматривалась в Вихровых тусклыми глазами, мерцавшими зеленоватыми огоньками, но потом устала и, уже не ожидая ничего плохого от этих людей, словно застывших у забора, поплелась в конуру.
Рекс, не отозвавшийся на пустой лай соседних собак и дремавший у ног тети Мирдзы, поднялся вдруг и повел носом. И вдруг гулко залаял, уловив присутствие чужих людей возле дома.
Тетя Мирдза недовольно пригрозила ему и велела лечь, подняла клубок ниток, нашарив его под кушеткой. Дядя Эдуард наклонился к окну и всмотрелся в темноту, но, не увидев никого, принял прежнюю позу.
Папа Дима, почему-то шепотом, спросил маму Галю:
— Ты хотела проститься с ними, повидать Андриса?
— Да! — таким же шепотом ответила мама Галя.
— Ну — так зайдем!
Мама Галя отрицательно покачала головой.
— Помешаем! — сказала она, чуть слышно вздохнув. — Погляди на Андриса!
Андрис был хорошо виден им. Свет лампы озарял его крутой лоб, светлые волосы, густые темные брови, прямой нос, решительно сжатые губы и глаза, глаза, готовые вобрать в себя весь мир, как бы он велик ни был. Все это было знакомо Вихровым, но теперь в этом лице появилось что-то новое. Огонь смертельной тоски об отце исчез из его глаз, но…
— Как он повзрослел! — ахнула мама Галя.
Да, в эти дни, палимый горечью утраты, Андрис прошел тот путь, на который ему потребовались бы при отце годы. Ах, Андрис! Дай бог тебе силы и удачи на твоем жизненном пути. Отец научил тебя любить свое дело, приносящее пользу людям, так пусть же эти руки не знают устали! Отец вложил в тебя доброе сердце, пусть же оно навсегда останется таким, готовым откликнуться и на радость и на горе людское! Отец дал тебе жизнь, пусть же смерть его, пусть же тяжкая утрата закалит твою душу!
…Той же дорогой Вихровы отправились домой, ускорив шаги, так как крупные капли дождя уже барабанили по песку и лапчатым листьям кленов.
9
Серенькое утро смотрится в окно.
Голый сук каштана стучит в стекло — вам пора, товарищи! Разве вы не слышите, что с шоссе вам сигналит шофер? Три гудка, пауза и опять три гудка. Какой-то знакомый сигнал… Чемоданы, свертки, баул — папа Дима молча вытаскивает их на улицу. И авоськи — одна, вторая, третья.
— Игорь, возьми это! — говорит отец, даже не называя авосек. Он все-таки упрямый, этот папа Дима.
— Ну, присядем! — говорит мама и первой садится на чемодан.
Она не сводит глаз с папы Димы. Тот, в пальто и шляпе, недоуменно посматривает на маму и потом оглядывает себя — с ног до головы: все ли у него в порядке? В глазах мамы чувствуется усмешка. Папа обеспокоенно спрашивает ее:
— Галенька, что ты смотришь на меня так?
— Просто так. Давно не видала! — отвечает мама и встает.
И вот — все уже в машине.
Полетели мимо знакомые дома. Мама Галя глядит на липы у ограды — лишь кое-где среди ветвей сохранились пожелтевшие листья, и от этих янтарных остатков только чернее кажутся стволы лип. Но, и лишенные листьев, липы красивы — теперь видны их мощные стволы в полтора обхвата и ветки, из каждой такой ветки вышло бы целое дерево. Шуршат шины по асфальту. Мелькают редкие прохожие. Накрапывает чуть заметный дождик. Он точит с неба совсем тихонько, но уже на дороге расплываются лужи, и фонтан брызг разлетается из-под колес по сторонам.
Папа замечает, что водитель пристально глядит на него в свое зеркальце. Что такое, почему это все смотрят на него?
Он тихо спрашивает маму Галю:
— Скажи, пожалуйста, у меня ничего нигде не торчит?
В этот момент водитель говорит:
— Вы прекрасно выглядите! Очень поправились, посвежели. Вас трудно узнать! Если бы не ваша жена и не мальчик, которые почти не изменились, я не смог бы вас признать…
— Здравствуйте! — говорит мама.
— Здравствуйте! — говорит водитель и левой рукой поднимает свою кепку-восьмиклинку со значком автомотоклуба. — Я привозил вас сюда весной!
— А-а! — в один голос говорят папа Дима и мама Галя.
В этот момент водитель резко притормаживает. Тормоза визжат женским голосом, машина останавливается.
На перекрестке, впереди машины стоит Андрис.
— Андрис! Андрис! — кричит Игорь.
Андрис улыбается и подходит к дверцам, которые водитель, поняв что-то, открывает молча, вместо того чтобы накричать на мальчика, что он хотел сделать сначала; Андрис бледен — он остановил машину тем, что чуть не попал под нее, когда кинулся наперерез ей с панели, где ожидал. Андрис и Игорь долго глядят друг на друга. Потом Андрис глядит на маму Галю и говорит ей:
— Это последние цветы с открытого грунта, Галина Ивановна! Я подумал, что вам будет приятно! — И он протягивает маме Гале букет махровых гвоздик. Они точно напоены светом в это серенькое, невидное утро — розовые и совсем белые, они еще обрызганы росою, и прозрачные, чистые капельки ее трепещут на резных листочках. — Их еще папа посадил! — говорит Андрис.
Взволнованная мама Галя вместо ответа охватила лицо Андриса обеими руками и, как Игоря, поцеловала в глаза и в щеки, быстро и крепко, несколько раз.
— Будь здоров. Крепись, милый! Вырастай хорошим, сильным, настоящим человеком… как отец! — Она поколебалась мгновение перед тем, как сказать это, но все-таки сказала и поняла, что Андриса в этот момент не ужалило воспоминание об отце, а придало силы. Он выпрямился и вдруг тоже поцеловал маму Галю — неловко и очень бережно, так что у мамы Гали брызнули слезы от этого; крепко пожал руку Вихрову и Игорю. Ах, какие у него были глаза при этом!
Долго вспоминал Игорь глаза Андриса, когда тронулась машина и фигурка Андриса вдруг стала уменьшаться и уменьшаться.
— Андри-ис! — закричал Игорь, глядя в заднее окно.
— Спокойно! — сказал отец и положил свою руку на колено Игоря, сильно сжав.
«Тишшше! Тишшше!» — зашептали шины. А фигурка Андриса вдруг исчезла за поворотом.
Серая лента шоссе все стелилась и стелилась перед машиной, и набегали спереди все новые километры. А позади оставались пройденные километры. Только ли километры оставались позади?.. Только ли?
Хабаровск — Рига
1953–1957
Конец