Третий день они жили на окраине поселка, в доме связника врангелевской контрразведки. Лохвицкая знала к нему пароль. Во двор выходили только глубокой ночью, подышать. В погребе было холодно и смрадно. От тяжелого запаха гнили Лохвицкую постоянно подташнивало. Хозяин два раза в день приносил еду и подмигивал по очереди: сначала Марину, потом Зинаиде Павловне. Каждый раз он произносил одни и те же слова: «Этой ночью». По его сведениям, части генерала Слащева на этом участке фронта должны были с минуты на минуту перейти в наступление, и вот третья ночь заканчивалась, а белых все не было. Марин начал нервничать:
— Вы уверены в этом типе?
— Вполне. Он оказал нам серьезные услуги и участвовал в расстрелах.
— Может быть, попытаемся перейти линию фронта самостоятельно?
— А если попадем под обстрел? Пройти на стыке красных, точно выйти к нашим — здесь одних глаз и чутья мало, Владимир Александрович…
Он и сам понимал, да, мало. Но сидеть вот так, сложа руки, было не в его правилах. Он все время искал выхода, искал и не находил. Под утро отчаянно заскрипела входная дверь. Хозяин нарочно держал ее несмазанной, чтобы никто не мог тихо войти и застать врасплох. Марин и Лохвицкая услышали топот сапог, судя по всему, в горницу ввалилось человека четыре.
— Ваше благородие, — радостно завопил хозяин. — Вот уж не ждали. То есть ждали… да вы тихо, без выстрела. Вымели краснюков?
Марин прижался к щели в полу и сделал знак Лохвицкой не двигаться. Он увидел в необычном ракурсе, резко снизу, офицера и двух унтеров.
— Вымели, вымели, — небрежно отмахнулся офицер, — у тебя тут, сказывают… посторонние скрываются.
Марин увидел, как удивленно расширились глаза Зинаиды Павловны, и вдруг сообразил, что наверху совсем не белые.
— Посторонние? — переспросил хозяин. — Да нет, вашбродь, с чего вы взяли?
— А с того! — обозленно выкрикнул человек в офицерской форме. — Сведения у нас, вот что. Давай, Митин, по–хорошему, а не то…
Марин вынул из–за пазухи маузер. Он им обзавелся всего лишь два дня назад: выиграл в поезде в карты у какого–то проезжего блатного гастролера. Лохвицкая достала свой браунинг.
— У меня никого нет, — мертвым голосом сказал Митин, и офицер приказал:
— Лепцов, осмотреть!
Марин взял Зинаиду Павловну за руку, отвел в глубь погреба, к бочкам с соленой капустой, и потом вернулся к люку и встал за лестницей. Некоторое время по дому разносился топот, потом сквозь щель в крышке люка ярко вспыхнула керосиновая лампа, и люк откинулся. По лестнице начал спускаться человек в обыкновенном солдатском обмундировании, с винтовкой в правой руке и керосиновой лампой — в левой. Марин увидел его погон: три лычки — унтер–офицер… Спустившись совсем, унтер прибавил огня и на вытянутой руке повел лампу по кругу. Он щурил глаза, и Марин понял, что видит он плохо, вернее, совсем ничего не видит. Вот он повернулся к лестнице. Марина он пока не замечал, зато Марин рассмотрел нечто, окончательно подтвердившее его догадку: на фуражке унтера поблескивала новенькая кокарда, а под ней, и это хорошо было видно, лучиками расходились по околышу фуражки невыгоревшие участки сукна, образовывая пятиконечную звезду. И Марин понял: кто–то из местных жителей сообщил о посторонних в ближайшую воинскую часть Красной Армии, и там, подозревая Митина, решили вывести его на чистую воду с помощью несложного маскарада, да и ошиблись. Вероятно, Митин был сметлив и наблюдателен, и простонародное «сказывают» в устах офицера поразило его и заставило быть настороже. Все эти мысли промелькнули в голове Марина в сотую долю секунды. Он ощутил мгновенно, всеми порами кожи: сейчас «унтер» увидит его. Тогда — конец. Их разделяла лестница. Марин не мог нанести удара. Стрелять? Перед ним был свой…
— Товарищ! — вдруг негромко донеслось из глубины погреба. Это звала Зинаида Павловна.
Унтер не успел увидеть Марина. Он повернулся на зов — Зинаида Павловна рассчитала точно — и в этот момент Марин выскочил из–за лестницы и нанес удар ребром ладони. Он бил под ухо, бил расчетливо, чтобы человек потерял сознание сразу, мгновенно и не успел позвать на помощь. Унтер рухнул, Марин подхватил его винтовку.
— Лепцов! — послышалось из горницы. — Ну, что там у тебя? Чего молчишь?
В люк свесилась голова в офицерской фуражке. Марин подпрыгнул, захватил шею «офицера» с двух сторон, сдавил, «офицер» слабо захрипел и сполз по лестнице на дно погреба.
— Третий, — тихо сказала Зинаида Павловна.
В люк заглянул Митин. Изумленно покрутив головой, протянул:
— А–ар–тисты!
— Третий где? — спросил Марин.
— Лазит по сеновалу. Ищет, — с издевкой сказал Митин. — Щас явится.
— Встань за дверью и, как войдет, оглуши чем–нибудь, — приказал Марин. — Не сильно, чтобы не помер.
— А что их жалеть, вашбродь, — озлился Митин. — Они нас что, пожалеют?
— Делай, как сказано, — прикрикнула Зинаида Павловна. — Их нужно будет потом как следует допросить.
«Простите меня, ребята, — Марин связал руки и ноги «унтеру» и его «начальнику». — Предстоит вам смерть, а я, видит бог, не виноват… Не в свое вы дело полезли, братцы…»
С третьим покончили в минуту. Он потерял сознание, так и не поняв, что же, собственно, произошло. А на рассвете громкое и слаженное «ура!» на улице, лязг танков и редкие выстрелы известили о том, что пробил долгожданный час: в поселок вошли корниловцы. Полковник, командир корниловской роты, долго мял толстыми волосатыми пальцами шелковку Марина, потом пробурчал.
— Ну хорошо. Я доложу по инстанции, однако вам и вам, сударыня, — он поклонился в сторону Зинаиды Павловны, — придется обождать.
— Долго? — нетерпеливо осведомился Марин.
— Долго! — с вызовом сказал полковник. — Лично я вас и вашу очаровательную спутницу, — он снова отвесил поклон, — не знаю, это раз. Командуем здесь мы — это два. Жандармов и шпиков и всякую сволочь из контрразведки я всегда терпеть не мог — это три.
— За что же, если не секрет? — спокойно спросил Марин.
— Вам интересно? — оживился полковник. — Извольте… До сегодняшнего дня начальником «каэр» у нас был военный чиновник Николаев. Он «шил» дела офицерам и присваивал их вещи: часы, кольца, деньги, особенно любил «клеить» статью за дезертирство.
— И что же вы? — спросила Зинаида Павловна. — Вы снеслись с генералом Климовичем, доложили?
— А зачем? — улыбнулся полковник. — Вот сегодня утром пошли в атаку, я его и пристрелил.
— Как? — опешил Марин.
— Да уж так! — скромно потупился полковник. — Он ведь, этот Николаев, всюду вынюхивал, подчас и в боевых порядках хаживал, а сегодня я зашел к нему в спину — и ба–а–бах!
— Однако, — покачала головой Зинаида Павловна, — вас судить надо.
— А его?
— Его уже нет, а вы не обратились к законной власти.
— А где она, законная власть? — ощерился полковник. — Врангель, что ли? На этом пятачке, именуемом Крым?
— На этом последнем оплоте горстки русских людей, которые противостоят большевистской тирании, — сказала Зинаида Павловна. Но фраза прозвучала фальшиво, нелепо и беспомощно. Марин почувствовал, что она это поняла. Полковник продолжал рассматривать ее в упор и тоже молчал.
— Что ж, офицеры, конечно, погибли по вине этого Николаева мученически, — попытался разрядить обстановку Марин, — но и вы отомстили. Поскольку я убежден, что вы — честный офицер, дела возбуждать не стану.
— Как, как? — приложил ладонь к уху полковник. — Не станете? Вы? А кто вы, собственно, такой, кроме того, что вы «член ассоциации» или как там ее…
Марин встал:
— Я подполковник Крупенский. Приказом барона я назначен помощником генерала Климовича. Прошу вас держать себя в рамках, полковник.
— Клинбовский! — заорал полковник. — Ко мне! — В горницу влетел совсем еще юный подпоручик. У него были бессмысленные глаза явного кокаиниста и заметно трясущиеся руки.
— Господин полковник… — попытался он вытянуться и щелкнуть каблуками, но каблуки не сошлись и подпоручик едва не упал.
Марин и Лохвицкая переглянулись, едва удерживаясь от смеха. Полковник бросил на них яростный взгляд и крикнул:
— Троих связанных из подвала и этих двоих, — он ткнул пальцем в Марина и Лохвицкую, — вывести в удобное место и расстрелять!
— Конвой! — в свою очередь заорал подпоручик.
Ввалились юнкера.
— Господа, — с пафосом сказал полковник, — мною задержаны пятеро подозрительных. По закону военного времени все подлежат расстрелу. Клинбовский, командуйте!
— Пленных не трогать! — спокойно сказал Марин, — Их будут еще допрашивать.
Красные со связанными руками стояли, покачиваясь, у дверей. Марин видел, что каждый из них с огромным трудом удерживается на ногах.
— Что касается меня и дамы, — спокойно продолжал Марин, — вы должны проявить благоразумие и терпение. Господа, ваш командир нервничает, вероятно, на него подействовала атака и смерть господина Николаева.
Юнкера начали переглядываться, неугомонный Клинбовский — вероятно, он только что вынюхал изрядную дозу кокаина — взмахнул рукой над головой, призывая слушать команду:
— Юнкера, штыки прим–кнуть!
Щелкнули штыки. Юнкера делали это нехотя, вразнобой, видно было, что они без особого почтения относятся к своему офицеру.
— Наперевес! — продолжал орать Клинбовский. — Осужденных окружить, шагом марш!
Послышался шум автомобильного мотора, стук дверей, возгласы приветствия. Двери распахнулись, и вошел круглолицый человек, невысокого роста, в бурке.
— Ваше превосходительство, — вытянулся полковник, — докладывает полковник Стелобат. Задержаны большевистские эмиссары, мы готовимся их расстрелять!
— Расстрелять? — Человек в бурке бегом пересек комнату и вернулся обратно. — Очень хорошо! — Он улыбнулся, и Марин увидел два ряда изрядно порченных зубов. — А, Клинбовский… — Человек бросил бурку на руки подпоручику, и Марин едва поверил своим глазам: на плечах гнилозубого действительно поблескивали золотые генеральские погоны, они были пришиты белыми нитками на белый ментик с шелковыми желтыми шнурами. Вокруг шеи генерала был завязан в узел красный шелковый шарф. Брюки черного цвета с серебряными сверкающими лампасами обтягивали довольно–таки кривые ноги. Завершали этот фантастический костюм цыганские лаковые сапоги с огромными шпорами.
Марин посмотрел на Зинаиду Павловну. Ее лицо залила краска не то стыда, не то злости.
«Да это ведь сам генерал Слащев, — вдруг догадался Марин. — Гроза красных полков, садист и вешатель. Ну и ну… Вид у него, как у героя дешевой оперетки…»
— Клинбовский, у тебя есть… что–нибудь? — спросил Слащев.
— Никак нет, ваше превосходительство, — дико заорал Клинбовский. — Но к обеду будет, мне обещали.
— Поторопись, братец, — просительно сказал Слащев. — Плохо мне — сам видишь.
«Кокаин просит, — снова догадался Марин. — Как они до сих пор воюют, ублюдки, непонятно!»
— Ваше превосходительство, — шагнула вперед Лохвицкая, — вы меня знаете. Мы встречались в гостинице «Кист», в штабе, если вспомните…
— А–а… — заулыбался гнилым ртом Слащев. — Так это вы, так это вас к расстрелу… Какая жалость! Однако ничего не могу. Ни–че–го–с… — он развел руками. — Слово офицера — закон! Сказано — сделано! Клинбовский, за мной!
— Да вы пьяны, генерал, — с отвращением сказала Зинаида Павловна. — Это мерзко, это подло наконец! Мы жертвуем жизнью, мы выцедили из себя всю кровь, до последней капли, а вы жрете кокаин и коньяк, забавляетесь в своем вагоне с непотребными женщинами… Вы — предатель, подлец, скотина!! — она исступленно кричала, уже ничего не соображая.
«Это конец, — подумал Марин. — Слащев не простит… Надо же… Пройти весь путь, достичь цели и погибнуть так нелепо из–за кретина полковника и наркомана генерала…»
Несколько мгновений Слащев молча сверлил Зинаиду Павловну взглядом налившихся кровью глаз, потом сказал негромко, спокойно и ровно, как будто ничего не произошло и сам он был в совершенно нормальном состоянии:
— Через два часа всех пятерых доставить в мой вагон, — вышел, хлопнув дверью.
Воцарилось тягостное молчание. Полковник щелкнул крышкой портсигара, закурил.
— Клинбовский, уведите людей.
Затопали юнкера. Марин сел у окна и стал смотреть на улицу. По проселку, пыля, маршировала какая–то офицерская часть, протарахтел броневик.
— Если фронт хотя бы ненадолго стабилизируется, — сказал Марин, обращаясь к Зинаиде Павловне, — у нас появится шанс. Все может решить даже короткая передышка.
— Не дадут они нам даже короткой, — полковник швырнул окурок на пол и раздавил, не попытавшись отыскать пепельницы. — Зря вы сюда пожаловали, господин контрразведчик. В Париже, поди, хорошо?
— Неплохо, — сказал Марин.
— Каштаны… — закатил глаза Стелобат, — женщины, нормальная человеческая жизнь. Вы совершили ошибку, вы еще убедитесь в этом.
Снова вошел Клинбовский и бросил ладонь к козырьку:
— От красных парламентеры, с белым флагом, идут по направлению окопов третьей роты.
— Прикажите их пристрелить, — нахмурился Стелобат.
— А я думаю, их стоит выслушать, — заметил Марин.
— Полагаете, они предложат сдачу? — ехидно спросил Стелобат.
— Вашу? — уточнил Марин. — Возможно.
— Я имел в виду их сдачу… — набычился полковник. — Пристрелить — и все. Действуйте, Клинбовский.
— Вы еще не настрелялись? — спросила Зинаида Павловна. — Так вот: мы с господином Крупенским желаем видеть парламентеров. Кроме того, интересно, как отреагируют на их приход солдаты.
— У нас юнкера и офицеры, — уточнил Стелобат.
— Тем более. Клинбовский, ведите на место, — приказала Зинаида Павловна.
Подпоручик жалостно взглянул на полковника и распахнул двери:
— Прошу за мной, господа…
Окопы, только что отбитые у красных, начинались сразу же за поселком, метрах в двухстах. По зигзагу хода сообщения Марин и Лохвицкая прошли в первую линию.
— Вот они, — юнкер протянул Лохвицкой бинокль. — Уже совсем близко.
Лохвицкая настроила окуляры. Да, вот они. Трое. Тот, что с флагом, совсем еще молодой… Она протянула бинокль Марину. Но он все видел и без бинокля. Стараясь держать равнение и шаг, к позициям корниловцев приближались три человека.
— Не стрелять! — приказал Стелобат, бросив взгляд на Зинаиду Павловну.
Красные подошли к брустверу окопа и остановились. Тот, что нес флаг, передал его своему товарищу и спрыгнул в окоп. Заметив полковника, откозырял:
— Командир роты Красной Армии Горбылев. Имею поручение от своего командования.
— Что вам надо? Говорите и проваливайте.
— Юнкера! — вспрыгнул на бруствер Горбылев. — По поручению комфронта товарища Фрунзе я должен передать вам следующее: через несколько дней начнется решающее наступление Красной Армии. Его не остановить. Вы будете сброшены в море, потому что на вашу долю осталось только прикрыть отплытие вашего командующего и прочей военной и штатской сволочи, которая ценой ваших молодых жизней вывезет за границу свои сундуки с золотом.
— Приказываю замолчать! — взвизгнул полковник. — Иначе прикажу стрелять!
— За нашей спиной три батареи тяжелых орудий. Прицел — ваши окопы. И если с нами что случится, вас разнесут на клочки, — крикнул Горбылев. — Юнкера, Врангель продал богатства Крыма Антанте. На его яхте «Лукулл», что стоит у причала Севастопольского порта, мешки с золотом, цена народного достояния!
— Это он, положим, врет, — тихо заметила Зинаида Павловна.
— Любая пропаганда — тенденциозна, — пожал плечами Марин. — Однако вы посмотрите на этих мальчишек. Действуют слова «товарища» Горбылева.
— Сдавайтесь, юнкера, — кричал Горбылев. — В Париже столы в кафешантанах накрыты не для вас! Вас ждет голод, унижение! Между тем в новой, Советской России мы никому из вас и никогда не вспомним прошлого, не укорим! Сдавайтесь! — Он швырнул в воздух пачку прокламаций, они разлетелись над окопами. Четко повернувшись налево кругом, красные парламентеры двинулись в обратный путь. Трепетал на ветру белый флаг, легкая пыль вилась под ногами.
— Красиво идут, — сказал Марин.
— Дай–ка, — Стелобат выдернул из рук юнкера винтовку и прицелился.
— А стоит ли? — не удержался Марин. — Есть законы войны, общие для нас и для них. Они, между прочим, пообещали вам даже старого не вспоминать.
Ударил выстрел. Горбылев подпрыгнул и повис на руках своих товарищей.
Вагон генерала Слащева стоял вдалеке от станции, на запасных путях. По дороге юнкера охраняли только красных. Марин и Лохвицкая шли свободно, но Марин успел пару раз перехватить взгляды, которыми то и дело обменивались Стелобат и Клинбовский.
— Они нас пристрелят, — сказал Марин Зинаиде Павловне, — как пить дать.
— Не посмеют, — возразила она. — Нет.
— Во всяком случае на провокации не реагируйте и не отходите от меня ни на шаг, — предостерег Марин. — Они способны на все.
Тем не менее до вагона дошли без всяких приключений. Из дверей выглянул капитан с адъютантскими аксельбантами и распорядился:
— Этих троих — через второй вход. Там им выделено купе и конвой.
Посмотрел на Марина и Лохвицкую, спрыгнул на землю и взял под козырек:
— Господин Крупенский и вы, сударыня, генерал ждет. — Он помог подняться Зинаиде Павловне и Марину, потом привычно взлетел вверх и распахнул двери, ведущие в коридор. — Это наши служебные купе, проходите, прошу. Салон генерала впереди, вот в эти двери. Прошу.
Марин переступил порог и снова с трудом удержался от возгласа изумления. После знакомства со Слащевым он всего ожидал от него, но то, что он увидел теперь, — превосходило самые невероятные ожидания: повсюду стояли диваны, на мгновение показалось, что весь салон состоит из одних диванов. Все они были сплошь завалены оружием: кавказские шашки в серебре, маузеры и наганы, кинжалы и финские ножи — все это лежало как попало, вразброс. Тут же валялись колоды карт, новые и початые. Грязный ковер был усеян окурками папирос и сигар. Повсюду громоздились горы полупустых и совсем еще полных бутылок со спиртным и немытая посуда с остатками еды. И что было самым странным и необъяснимым: по всему салону важно расхаживал огромный журавль, на столе сидела черная ворона, на голове у хозяина салона — маленькая ласточка.
— Рад, — Слащев встал и элегантно поцеловал руку Лохвицкой. Ласточка взлетела и села на шкаф. — Господа, я и мои друзья от души приветствуем вас в этом скромном жилище. Прошу садиться. — Он подал пример и что–то шепнул адъютанту. Тот поклонился и вышел. — Сейчас прицепят паровоз, и мы отправимся в Симферополь, — продолжал Слащев, — оттуда до ставки рукой подать. Автомобиль уже ждет. Вы знаете последнее радио красных?
— Нет, ваше превосходительство, — сказал Марин.
— Нам всем предложена почетная сдача, — сказал Слащев. — Гарантируют жизнь, прощение всем. Кроме убийц. Кроме меня… — он визгливо и неестественно засмеялся. — Я в свою очередь радировал барону. Я ему посоветовал заменить на всех радиостанциях персонал. На офицеров. А там, где невозможно, — ликвидировать станции. Я прав?
— Правы, — кивнул Марин.
— А вот еще одна новость, — обрадовался Слащев. — Выпьем, господа. Вчера барон известил меня о том, что я возведен в чин генерал–лейтенанта и к моей скромной фамилии добавлен весьма весомый титул — Крымский. — Он обвел Марина и Лохвицкую сияющим взглядом. — Не скрою, это было моей давнишней мечтой.
Вошел адъютант с ящиком в руках. Из ящика торчали обвернутые в золотую фольгу горлышки бутылок.
— Шампанское! — захлопал в ладоши Слащев. — Это грандиозно и очень к месту! Открыть, капитан! — Хлопнули пробки, через край бокалов хлестнула пена. Пил Слащев неряшливо, то и дело обливая свой замысловатый костюм.
«Фат, глуп, как пробка, заносчив и без всяких тормозных центров, — подумал Марин, — но он нас бил, и бил крепко, талантливо. Тут что–то не так. Нужно быть начеку…»
Зинаида Павловна чуть пригубила бокал и отодвинула его в сторону. Марин чувствовал, что она очень страдает от всего происходящего, что ей горько и стыдно. Конечно, ей бы хотелось представить Марину крымских героев совсем иными — идейными борцами, титанами.
Поезд тронулся и пошел, медленно набирая ход. За окнами промелькнули разбитые станционные строения, пожухлые осенние кустарники, потом из–за поворота понеслась навстречу бескрайняя, уходящая к горизонту степь. Слащев задумался, поставил бокал. На стыках вагон подрагивал, скрипел, и бокал отзывался мелодичным и чистым звоном.
— Вы свежий человек из Парижа, наверное, задаете себе вопрос, — вдруг произнес Слащев совершенно трезвым голосом. — Вы спрашиваете себя, как же воюют эти люди? Этот Стелобат, эти мальчишки юнкера, наконец, этот опереточного вида генерал, безудержный пьяница и наркоман?
— Я не задаю себе таких вопросов, — сказал Марин.
— Врете, задаете, — уверенно и зло сказал Слащев. — Слушайте, я отвечу. В 18–м русские люди поднялись против большевистской тирании. Их было мало, этих героев: Алексеев, Корнилов. Но им верили. Под их знамена встал цвет армии, потом знамя, выпавшее из их рук, подхватил Антон Иванович Деникин, но военное счастье изменило и ему. Многие у нас считали, что виной тому генерал Романовский, начальник штаба. А дело не в нем. Генерал Врангель призывал Деникина оказать Колчаку реальную помощь, когда сибирские армии вышли к Волге. Деникин не пошел на это. Итогом княжеских распрей когда–то стало татарское иго, итогом распрей командующих и правителей сегодня — большевистское иго, тяжкое, многовековое, можете не сомневаться… — Ласточка снова вспорхнула ему на голову.
— Еще не вечер, — сказала Зинаида Павловна.
— Мадам, — усмехнулся Слащев. — Не вам говорить, не мне слушать. От катастрофы нас отделяют месяцы, если не недели. И вот я спрашиваю вас, что делать мне, боевому генералу, пролившему море крови большевиков? Оставаться? Воевать дальше? Плюнуть на все?
— А присяга? — осторожно спросил Марин. — Тем более добровольное подчинение, в которое мы все себя поставили…
— Вот, — подхватил Слащев. — Для русского человека, дворянина верность данному слову — закон. Я воюю, господа, и пью, пока не найдет меня пуля, пущенная меткой рукой моего же бывшего солдата, а ныне «товарища». За победу, господа! — Он залпом осушил полный бокал и сразу же вновь налил его до краев. — Сдаться я не могу, поздно… — Теперь он говорил тихо, с горечью. — Красные меня никогда не простят, никогда, а ведь Россия, родина, боже мой, какое мне в конце концов дело, кто управляет ею: царь, псарь, холоп. Я же русский, русский я, господа, и несть мне милосердия, помилования несть… — Он зарыдал. Ласточка слетела с его головы, и тут же ее место занял ворон.
— Яков Александрович, прошу вас, перестаньте, давайте лучше пить, — Зинаида Павловна наполнила бокалы.
Марин вышел в коридор. Здесь начинались обыкновенные купе. Вероятно, в них размещался конвой Слащева. Из–за дверей доносилось нестройное пение.
Марин прошелся по коридору. Со стуком раскачивался фонарь со свечой, начинало заметно темнеть. Марин приложил ухо к дверям предпоследнего купе, потом перешел к следующему. Он услыхал, как переговариваются между собой красноармейцы.
— Погоны тоже надо надевать с умом, — говорил кто–то за дверью. — Митин, он что, дурак полный? А ты форму надел, а словам не выучился.
— Что уж теперь, — вздохнул собеседник. Вероятно, это был старший, тот, что играл роль офицера. Марин узнал его по голосу. — Главное, ребята, держать язык за зубами. Себя не ронять. Мучить станут — терпите. У тебя, Лепцов, семья есть? — продолжал спрашивать старший.
— Не–е. А у тебя?
— Жена в Харькове, теща.
— Жа–аль. Не разгадали мы этого Митина, шкуру. Где едем–то? Симферополь скоро?
Марин курил. Никто не появлялся в коридоре уже минут пять. Слащевские конвойцы в соседних купе перестали петь и о чем–то спорили. Потом замолчали. Марин подошел к их купе, открыл. Четверо юнкеров во главе с офицером сладко похрапывали на полках. Марин открыл еще одну дверь: здесь была та же картина — на верхней полке лежал Стелобат и, сосредоточенно глядя в потолок, декламировал заплетающимся языком:
— От ли–ку–ющих, праздно бол–та–ю–щих, обагряющих руки в крови, уведи меня в стан погибаю–щих, за великое дело…
Он забыл последнее слово и силился вспомнить, но не мог и начал все сначала:
— От ли–ку–ющих…
Марин закрыл дверь. Порядки в вагоне комкора Слащева были под стать ему самому. «Может, воспользоваться? — подумал Марин. Мысль обожгла, и он тут же отогнал ее. — Нет! — думал он. — Чепуха. Я не имею права. Жертвы бывают в любой войне. В нашей, незримой, тоже. Это не оправдание, а неизбежность, непреодолимая неизбежность — вот и все».
А дверь была рядом, только руку протянуть, да и заперта ли она? В этом хаосе все возможно, абсолютно все. Ведь, прежде всего, он человек, товарищ этих парней — по борьбе, по партии, по работе, наконец… Он должен, обязан сделать все, чтобы освободить их… Но он — разведчик, он приступил к выполнению ответственнейшего задания, он не принадлежит себе и не имеет права поддаваться эмоциям. Эти люди должны быть предоставлены самим себе, своей судьбе, иного решения просто не может быть…
А в коридор по–прежнему никто не выходил, и тогда Марин понял, что все его рассуждения — это не более чем слабая попытка победить самого себя, причем победить совершенно не в равном споре. Ведь тот Марин, что отвечал, был явно прав, а тот, что приводил доводы, тот просто зря терял время. Марин решил спасти ребят: ценой собственной жизни? Возможно! Ценой невыполненного задания? Он шел и на это, хотя в глубине души рассчитывал, что ему повезет, что–то подсказывало ему: на этот раз осечки не будет. А если?.. Он торопливо, словно школьник, застигнутый на месте преступления, отдернул пальцы от ручки дверей и тут же решительно и бесповоротно вцепился в эту ручку, нажал, но она не поддалась. Марин достал ключи, выбрал, вставил в замок. Пока ключ с хрустом проворачивался, выгоняя ригель замка из гнезда, Марин еще успел вспомнить, как однажды после ареста Сиднея Рейли Менжинский сказал: «Профессионал высочайшего класса, а проиграл. Причин тысячи, но главная — одна. И до тех пор, пока в этом главном мы будем отличаться от них, мы будем выигрывать. Главное — категорический императив! Мы нравственны». Дверь бесшумно отошла в сторону. Красноармейцы перестали разговаривать и ошеломленно уставились на Марина. Вероятно, они ожидали увидеть кого угодно, только не его.
— Двери я оставлю открытыми и уйду, — сказал Марин. — Конвой перепился и спит. Если пройдете, обо мне нигде и никому ни слова! Ни вашим, ни нашим, запомните!
Все трое не сводили с него испуганных глаз.
— Вы в форме, — продолжал Марин. — Только как можно меньше открывайте рот. Руки! — приказал он, доставая нож. Он перерезал веревки на их запястьях и тщательно собрал обрезки. — Прощайте! — задвинул дверь и направился в конец коридора, в уборную. Там он бросил обрезки в унитаз, спустил воду, а потом, сунув два пальца в рот, вызвал у себя обильную рвоту. Через минуту он появился в салоне с мокрыми лацканами пальто, бледный, с трудом сдерживая икоту.
— А мы вас, голубчик, потеряли, — заплетающимся языком произнес Слащев. — Я вот капитана за вами посылал, а он… идет, а ноги его не идут. Видите? — Адъютант сидел на полу и по очереди поднимал свои ноги. Они со стуком падали.
— Аптечки нет? — спросил Марин. — Я, по–моему, отравился.
Зинаида Павловна налила из графина воды, протянула ему стакан.
— Выпейте, это консервы, меня тоже тошнит.
— Союзнички, — пробормотал Слащев. — Кормят дерьмом, обдирают и обманывают. — Мерзав–цы! — Голова его стукнулась об стол. Он захрапел.
Поезд прибыл в Симферополь утром и снова остановился на запасных путях. Марин выглянул в окно и увидел большой, уже изрядно потрепанный лимузин. Это была «Испано–Сюиза» Слащева. За рулем дремал солдат–шофер в больших очках–консервах и кожаной фуражке. В купе вошел адъютант. У него было совершенно непроницаемое выражение лица. Он странно посмотрел на Марина и сказал ровным невыразительным голосом:
— Его превосходительство ждет вас, господин Крупенский.
— Где дама? — спросил Марин, и адъютант ответил все тем же безразличным голосом:
— В салоне у генерала.
— Что–нибудь произошло? — Марин понял, что побег красноармейцев, по всей вероятности, обнаружен только что.
— Да. — Видимо, адъютант не счел нужным скрывать и продолжал тем же бесстрастным голосом: — Большевики, захваченные вчера, бежали.
— Ведется преследование?
— Нет.
— Но почему? — искренне удивился Марин.
— Вы всё узнаете. Прошу. — Адъютант распахнул двери купе и пропустил Марина вперед. Лохвицкая и в самом деле уже была у Слащева. Она сидела около окна, положив ногу на ногу, и курила. Марин заметил, что она с трудом скрывает раздражение и волнение.
— Ваше превосходительство… — поклонился Марин. — Мадам…
— Владимир Александрович, — сказал Слащев тихо, — пленные бежали. — Слащев был бледен, говорил с трудом, но глаза у него были осмысленные.
— Я знаю, — сказал Марин. — Я удивлен, что вы не приказали преследовать.
— А зачем? — спросил Слащев. — Население здесь враждебно нам. Они укроются у местных жителей, а ночью перейдут линию фронта, если фронт сам не придет к ним, как пришел к вам… — помолчав, прибавил Слащев. — Какой же толк в преследовании?
— Прикажете написать рапорт? — осведомился Марин.
— Прикажу забыть, — все так же тихо сказал Слащев.
— О чем? — Марин сразу все понял, но изумление его было настолько велико, что он решил выиграть время для размышления этим своим бессмысленным «о чем».
— О том, что пленные вообще были, — уточнил Слащев. — Начнется проверка, пострадают мои люди, да и вы, как мне помнится, долго отсутствовали. Вас, кажется, рвало?
Марин хотел ответить резко и сразу, что называется, взять быка за рога, мол, что, подозреваете? А я чист и мне безразлично. Но Лохвицкая опередила его:
— Я думаю, генерал прав. Не стоит поднимать шум. Мы все выглядим далеко не лучшим образом: и вы, и я, и… — она посмотрела на Слащева в упор, — вы тоже, ваше превосходительство.
— Но… ваш адъютант, — сдался Марин. — Юнкера?
— Адъютант сделает так, как я ему прикажу, — уверенно заявил Слащев. — Он уже переговорил с конвоем.
— А Стелобат?
— Он умер, — спокойно сказал Слащев.
Как ни владел собой Марин, удержаться не сумел — провел рукой по вдруг вспотевшему лбу, пробормотал:
— Однако…
— Привыкайте, — зевнул Слащев. — Все ходим под богом… — Он перекрестился.
Марин и Зинаида Павловна последовали его примеру.
— Дрянь был человек, и офицер — тоже. Господа, — Слащев встал, — автомобиль ждет вас. По прибытии в Севастополь шофера прошу сразу же отпустить.
Спустились на дощатую платформу. Слащев протянул Марину руку:
— Рад был познакомиться…
Подошел к Лохвицкой и совершенно неожиданно впился губами в ее щеку:
— С–сударыня… — почти простонал он. — У меня нет слов!
Марин осмотрелся. На фонарях, что протянулись вдоль платформы, ветер раскачивал длинные серые мешки. Слащев перехватил взгляд Марина:
— Бунтовщики. Иначе нельзя–с… — он откозырял и скрылся в вагоне.
Долго молчали, потом Марин сказал:
— Знаете, всего ожидал. Понимаю: армия гибнет и разлагается, но такого? Нет. Сказали бы — не поверил.
— И не поехали бы, да? — она нервно натягивала перчатки и отвела глаза в сторону, когда Марин посмотрел на нее и резко ответил:
— Не поехал бы. Вы угадали.
— Ну и прекрасно! — с вызовом взглянула она. — Инцидент исчерпан и предан забвению. Свои мысли по данному поводу похороните. У нас не любят мыслителей.
До Севастополя доехали без приключений. Лохвицкая предложила отправиться в «Кист» отдыхать, но Марин настоял на том, чтобы незамедлительно явиться в штаб, к генералу Климовичу. Поехали на Графскую пристань. Контрразведывательный отдел штаба помещался на втором этаже и имел совершенно отдельный вход. Контрразведчики занимали все левое крыло, шесть номеров, в седьмом — люксе был кабинет Климовича. Адъютант, молоденький прапорщик в черном корниловском мундире, с любопытством осмотрел Марина и Лохвицкую и исчез за дверьми кабинета с докладом. Два окна приемной выходили на небольшую площадь. Марин увидел белокаменную колоннаду с классическим антаблементом, за ней синело совсем близкое море, на рейде дымило множество кораблей. День выдался яркий, солнечный, тихий, словно не было никакой войны и все эти люди, идущие по своим делам, там, внизу, ни малейшего представления не имели ни о красных, ни о белых и жили не в Крыму 1920 года, а еще в том, довоенном — с оркестрами, танцами и вечерами модных поэтов.
— Прошу, генерал ждет, — адъютант распахнул створки нарядных дверей, отошел в сторону и щелкнул каблуками.
Климович сидел за большим двухтумбовым столом, лицо у него было невыразительное, стертое, старообразное, только глаза под тяжелыми веками остро сверкнули, когда он поднял голову навстречу вошедшим. На вид ему было далеко за пятьдесят, лоб пересекал выпуклый шрам.
— Ваше превосходительство! Позвольте представить вам моего спасителя, — улыбнулась Лохвицкая.
— Рад видеть вас живой и невредимой, сударыня, — дружелюбно улыбнулся Климович и вышел из–за стола. — Как добрались, полковник?
— Не без приключений, — Марин отметил легкий польский акцент. — Буду счастлив продолжить службу под вашим руководством, ваше превосходительство.
— Прошу садиться, господа. — Климович подал пример. — Я благодарен Павлу Григорьевичу Курлову за то, что он не отказал нам и разыскал вас. Отзывы о вас самые лестные, полковник. Сожалею, что в прошлом нам не довелось работать вместе, Владимир Александрович.
— Я тоже сожалею об этом, Евгений Константинович, — пользуясь тем, что Климович обратился к нему по имени, Марин закурил. — Думаю, что будь мы вместе в прошлом, не было бы настоящего. — Он улыбнулся и пустил к потолку серию колец.
Климович рассмеялся:
— Юмор — это прекрасно. Вам предстоит нелегкая работа, полковник, агентуру красных вылавливаем каждый день. У них налажена связь, оптическая, между прочим, тоже. Вовсю работает так называемый Крымский областком. А в общем, приступайте. Мы хотим полностью использовать ваш опыт в борьбе с внутренним врагом. Помнится, вы специализировались на этом в особом отделе департамента?
— Так точно! — Марин встал. — Ваше превосходительство, один вопрос.
— Прошу.
— Мне известна ваша точка зрения на так называемую провокацию. Вы циркулярно запретили секретным сотрудникам активное участие в деятельности революционных организаций. Между тем, если агент не будет вовлекать свое окружение в революционную работу и вовлекать активно, он не сможет находиться в центре событий. И тогда — грош ему цена, — горячо сказал Марин.
— Я согласна, — кивнула Лохвицкая.
Климович улыбнулся:
— О каком циркуляре вы изволите говорить?
— О последнем, за 16–й год. Вы были тогда директором департамента полиции. Я тогда же обратился с рапортом на ваше имя. Я был против этого циркуляра.
— Забудьте о нем. Он дан законным порядком при законном правительстве. Сегодня мы ведем схватку с узурпатором, смертельную схватку. Сегодня мы обязаны инструктировать своих агентов так: «Ликвидация преступного гнезда — любой ценой. Цель оправдывает средства, поэтому все средства хороши, любые». Вы меня поняли, Владимир Александрович?
— Как нельзя лучше, Евгений Константинович. От души рад, что наша беседа прошла так успешно. Я извещу Маклакова и Петра Бернгардовича Струве. Разрешите откланяться?
— Мы едем вместе. В Адмиралтейском соборе служба, главнокомандующий там. Он с нетерпением ожидает встречи с вами и нашей милейшей Зинаидой Павловной.
— Я всегда ценила добрые чувства барона, — сказала Лохвицкая.
Марину не понравилось это «с нетерпеньем ожидает». С какой стати, подумал он, Врангелю ожидать его, Марина, «с нетерпеньем»? К тому же настроение было резко испорчено тем, что роль, которую отвел ему в системе контрразведки Климович, была мизерной, ничтожной. Назывался он громко — «помощник начальника контрразведывательного отделения при штабе Правителя юга России и главнокомандующего вооруженными силами». На самом же деле ему в целях проверки, возможно, предназначали пока должность всего лишь начальника местной охранки. Он должен был вылавливать подпольщиков и вообще противников режима. Конечно, это тоже давало ряд преимуществ, но совсем не тех, на которые рассчитывало руководство ВЧК и командование Красной Армии.
— Я буду счастлив представиться его превосходительству, — поклонился Марин и вдруг перехватил удивленный взгляд Климовича.
— Как «представиться»? — улыбнулся Климович. — Вы, вероятно, хотели сказать «возобновить знакомство»? Ведь Петр Николаевич в декабре 1916 года служил в Кишиневе и часто бывал у вас в доме. Он с таким удовольствием вспоминал об этих последних светлых днях… Мы только вчера говорили… — Климович явно ждал объяснений.
А Марин улыбался, глаза его сияли от счастья, а внутри… была пустота. Вот оно, это «маленькое обстоятельство», «деталь», о которой говорил в последнюю ночь Крупенский. Да–а, никто этого не предусмотрел… И не мог предусмотреть, даже Артузов, даже сам Дзержинский не подумал о том, что нужно было просмотреть послужной список Врангеля. А–а, чепуха какая! Врангеля, Климовича, еще кого? Десятков генералов и офицеров, да и где взять эти списки — где архивы, где что? Работа для мирного времени, а не для пика гражданской войны. Что ж, кажется, попал в капкан новоиспеченный «помощник начальника» и выхода нет. На окнах решетки, не выпрыгнешь, а и выпрыгнешь, далеко ли уйдешь?
— Я… буду счастлив именно представиться его превосходительству, — с очаровательной улыбкой повторил Марин. — Здесь какое–то недоразумение. Я никогда не встречался с Петром Николаевичем, и он не мог видеть меня раньше. Ручаюсь.
Зинаида Павловна смотрела с плохо скрытой тревогой, и Марин широко улыбнулся ей в ответ.
— Собор совсем рядом. Мы будем там через две минуты, — сухо сказал Климович. — Прошу.
В Адмиралтейском соборе царил вечный сумрак. Сухо потрескивали свечи, плотной стеной стояли молящиеся, хорошо одетые женщины и офицеры, только у выхода теснилась небольшая группа людей, по виду — мастеровые, с портового завода. Было душно, смрадно, пламя свечей колебалось, над толпой разливался густой бас протодьякона:
— Вору и изменнику, клятвопреступнику Стеньке Разину–у–у…
Протодьякон пророкотал весь чин анафемы и опустил зажженную свечу пламенем вниз и заревел так, что погасло сразу несколько свечей в ближайшем шандале. Он предавал проклятью «убийцу и изменника Стеньку».
Перед Климовичем, Мариным и Лохвицкой расступались и пропускали их вперед. Марин увидел конвойцев и за ними слегка сутулую спину Врангеля. На нем была парадная белая черкеска. А протодьякон продолжал реветь, придавая анафеме злоумышленников, поднявших руку на «православного государя» и «помазанника божия» и «злодеев, умертвивших его».
— Он похож на репинского протодьякона из Чугуева, — шепнул Марин Лохвицкой и показал глазами на дородного священнослужителя.
Лохвицкая с трудом сдержала улыбку и приложила палец к губам.
— А–а–на–фема… — Опущенная свеча затрещала и погасла. По собору пронесся вздох. — Не принимает господь наших проклятий, не принимает, — услышал Марин всеобщий ропот.
Врангель повернулся, конвойцы бросились вперед и образовали неширокий коридор. Врангель двинулся по этому коридору, отвечая на приветствия, улыбаясь направо и налево. Его сопровождали молодой генерал в простой гимнастерке и старик в сюртуке при галстуке. Марин узнал «наштаглава» Шатилова и премьера правительства Кривошеина. Но вот Врангель заметил Климовича, дружески кивнул ему, приглашая следовать за собой. На паперти Врангель остановился, прицепил кинжал. Офицеры крестились и надевали фуражки.
— Ваше превосходительство, — подошел к нему Климович, — сердечно рад представить вам, — он пропустил вперед Лохвицкую и Марина.
Врангель был высок, широкоплеч, с узкой талией и слегка кривыми ногами прирожденного кавалериста. Парадная белая черкеска с серебряными газырями и кинжалом на поясе подчеркивала моложавость главнокомандующего, на шее у него висел боевой крест Владимира с мечами, над газырями — белый офицерский Георгий четвертого класса. Врангель протянул руку Лохвицкой:
— Очень рад, сударыня. Вы целы, невредимы и, как всегда, прекрасны.
— Благодарю, ваше превосходительство, — улыбнулась Лохвицкая. — Господин Крупенский — мой спаситель. — Она отступила на шаг.
Врангель несколько мгновений пристально вглядывался в лицо Марина, взгляд у правителя был цепкий, острый, но было в нем и нечто такое, что Марин поначалу не уловил. Он очень волновался и ждал, что вот сейчас Врангель заговорит и первыми его словами будут «конвой, арестовать».
— Как поживает Александр Петрович? — вдруг спросил Врангель.
И Марин сразу же заметил то, что поначалу от него ускользнуло: в глазах Врангеля — слегка навыкате, «волчьих», как говорили в его окружении, — была самая обыкновенная доброжелательность.
— Отец умер на пути к Новороссийску, — глухо сказал Марин. — Я оставил гроб с его телом у причала, ваше превосходительство.
— Какой ужас! — искренне покачал головой Врангель. — Ваш батюшка тогда, в Кишиневе, так радушно принимал нас, был так гостеприимен, царствие ему небесное… — он перекрестился.
Все перекрестились вслед за ним. Марин бросил взгляд на Климовича и почувствовал, что у генерала явно отлегло от сердца.
— А я–то думал, что мы с вами знакомы, — улыбнулся Врангель. — У Александра Петровича три сына, не ошибаюсь?
— Я четвертый, — сказал Марин. — К сожалению, в 16–м году мы с вами разминулись, ваше превосходительство. Я был в Петербурге. Мы помогали военным организовывать в контрразведке специальную службу.
— Что это такое?
— Развертывание агентурной сети в посольствах, фотографирование документов, кодов, шифров, служба перлюстрации.
Врангель с интересом посмотрел на Марина. Было видно, что новый помощник Климовича ему понравился.
— Прошу в мой автомобиль, господа, — пригласил Врангель.
У него был большой «роллс–ройс». Кривошеин, Шатилов и Климович поехали в изрядно потертом «даймлере». Позади скакал конвой.
«Итак, — думал Марин, покачиваясь рядом с Лохвицкой на заднем сиденье, — это не проверка, это просто недоразумение, на которое очень рассчитывал мой покойный друг. Он надеялся, что я растеряюсь, а я не растерялся. Ай да мы… — Марин представил себе строгое лицо Менжинского и рядом насмешливые глаза Артузова. «Ай да мы? — с недоумением повторил Менжинский. — Артур Христианович, зачем мы послали этого самонадеянного человека? — Артузов молча пожал плечами. — Он думает, что оседлал самого бога», — насмешливо продолжал Менжинский. «Нет, не оседлал. Наивно! Проверки еще только предстоят, — кивнул Артузов. — Их будет много, готовься к ним, Сережа. На лаврах почивать еще не время». Лавры — «опосля», как говорит наша уборщица, тетя Даша».
— Как вы находите Севастополь? — услышал он голос Лохвицкой. Она дотронулась до его руки и ждала ответа.
— Кинематографы работают, — улыбнулся Марин. — Магазины — тоже. Люди хорошо одеты и веселы. Знаете, все это нужно распространить на остальную Россию. — Он помолчал и добавил: — Я видел этюд Константина Коровина: севастопольская улица, уходящая по диагонали вдоль холста. Распустились деревья, синеет небо, на балконе двое, разговаривают о чем–то. Внизу медленно цокает экипаж. Знаете, у того Севастополя, на этюде, было будущее.
— А у этого? — помедлив, спросила она.
Он не ответил. Навстречу кортежу с ужасающим грохотом двигались два танка. Внезапно передний закрутился на одном месте и замер, перегородив путь. У него сползла гусеница. Остановились. Врангель вышел из автомобиля, ладонью постучал по броне танка. Над люком появился офицер в кожаной куртке и доложил:
— Ваше превосходительство, мы направляемся из ремонта на фронт.
— А это почему? — Врангель ткнул в распластавшуюся на булыге гусеницу.
— Техника изношена, — смутился офицер. — Простите, ваше превосходительство, машины идут не на бензине.
— На чем же?
— На верности офицеров, ваше превосходительство.
С танка спрыгнул и вытянулся второй офицер:
— Поручик Власов, ваше превосходительство. У меня другая точка зрения.
Подошел Климович. По его лицу можно было понять, что ему заранее известно все, что сейчас произойдет.
— Ремонт танков, броневиков и аэропланов организован в портовом заводе, — продолжал Власов, — а это — гнездо большевиков. Мы благодарим бога, что наши танки самопроизвольно не взрываются во время атак.
— Хорошо, господа, — сказал Врангель, — отремонтируйте танк и следуйте по маршруту. Мы примем меры.
Танкисты откозыряли, конвойцы развернули танк и освободили проезд.
— Вот вам прекрасный повод, чтобы вступить в должность. Прошу вас, Владимир Александрович, соблаговолите проехать в портовый завод, где уже работает полковник Скуратов, — сказал Климович.
— Конечно, — Марин щелкнул каблуками. — Еду немедленно.
Врангель сел рядом с шофером:
— Вряд ли только это такой «прекрасный повод».
— Виноват, — покраснел Климович. — Я не в этом смысле, ваше превосходительство. Я хотел предложить полковнику Крупенскому принять в портовом заводе самые жесткие меры!
— Вот именно, Евгений Константинович, вот именно, — оживился Врангель. — Всеобщая расхлябанность, равнодушие… Установите виновных и предайте военно–полевому суду.
Навстречу шла рота солдат, у них были равнодушно землистые лица и грязное изорванное обмундирование. Врангель проводил роту мрачным взглядом и сказал задумчиво и горько:
— Иногда мне кажется, что эти люди не понимают ни наших целей, ни нас самих.
— Русский человек должен быть сыт, обут, одет и нос в табаке, — сказал Климович. — Это первое и главное условие «понимания», ваше превосходительство.
— Не–ет, — покачал головой Врангель. — Нет. Там, у красных, большинство голодно и раздето, их семьи в тылу тоже голодают, а они пляшут, поют, кричат «ура!». У них в окопах не смолкает гармошка. Что вы об этом думаете, Владимир Александрович?
— Все имеет свой предел, ваше превосходительство. Войска устали. Конечная цель, которую провозгласил еще Лавр Георгиевич Корнилов, нереальна. Финал очевиден. Я не считаю, что имеет место непонимание. Я убежден, что наступило равнодушие, а это — клиническая смерть.
Врангель посмотрел Марину прямо в глаза. Взгляд его был цепкий, проникающий. Марин с трудом его выдержал.
— Благодарю, — сказал Врангель. — Вы отказали мне в лицемерной поддержке. Что ж… Сейчас рядом с нами все меньше и меньше честных людей. Господа, вы свободны.
Автомобиль с Врангелем уехал, следом уехал и «даймлер», ускакал конвой.
— Зря вы так, — помолчав, сказал Климович. — Ему очень трудно…
— А я согласна с Владимиром Александровичем, — сказала Лохвицкая. — Мы лицемерно охаем и ахаем, но разве от этого двигается дело? Кому, как не свежему, новому человеку, сказать, наконец, правду?
— Возможно, вы и правы, — пожал плечами Климович. — Господа, в гостинице «Кист» вам отведены два номера. Не отлучайтесь, вы мне понадобитесь. — Климович откозырял. — Пройдусь пешком, воздухом подышу, по–стариковски.
Вечером к Климовичу явился адъютант Врангеля и попросил от имени главнокомандующего незамедлительно прибыть в ставку. Она находилась в бывшем особняке великого князя Алексея Александровича Романова, генерал–адмирала флота, вертопраха и дамского угодника. Алексея давно уже не было в живых, теперь в уютных комнатах его бывшей резиденции располагался Врангель со своей семьей.
Адъютант провел Климовича в кабинет. Главнокомандующий стоял у большой карты Крыма с прилегающими областями и что–то вычерчивал красным карандашом.
— Все очень и очень печально, Евгений Константинович. — Врангель положил карандаш и сел. — Мы превосходим красных в маневре, на основных операционных направлениях мы даем им фору. Но… у нас 32 тысячи бойцов, у них — сто тысяч. Они давят нас числом, фанатизмом, какой–то исступленной верой. Я всерьез начинаю думать, что марксизм — это религия и она намного сильнее и христианства, и магометанства, вместе взятых.
— Коммунистам служат и христиане, и магометане, и иудеи, — сказал Климович. — И неверующие тоже. Помните, как у Блока? «Их тьмы, и тьмы, и тьмы, попробуйте сразитесь с ними».
— Мы, кажется, попробовали, — тихо сказал Врангель. — Что говорят о нашем руководстве, Евгений Константинович?
— Петр Николаевич, армия предана вам, вам верят, вас боготворят… Я не лукавый царедворец и лгать мне незачем. Если желаете, полистайте агентурные сводки общественного мнения. Все знают: Деникин вас не оценил и, вопреки мнению большинства командующих, уволил. Вы могли оставаться за русскими рубежами, что вам мешало? Но вы вернулись в Крым… Не славы искать, а разделить с армией ее участь.
— Благодарю, — Врангель отвернулся, и было видно, что он с трудом сдерживает волнение. — Вам понравился Крупенский?
— Чисто по–человечески он производит приятное впечатление, — сказал Климович. — Остальное станет ясно позднее. Вас что–то беспокоит?
Врангель заколебался:
— В конце концов, вы мой начальник контрразведки. Кому, как не вам… Как среагировал Крупенский на то, что я знаком с его семейством?
— Вначале обрадовался, а потом, когда узнал, что вы вспоминали о ваших с ним встречах, очень удивился, сказал, что этого не могло быть. Он в это время находился в Петербурге. Да вы слышали…
— Слышал. Он не испугался, не был подавлен, взволнован?
— Подавлен? Нет! Взволнован? Не более чем вызывалось обстоятельствами. По–моему, я начинаю понимать ваши вопросы.
— Евгений Константинович, я действительно ошибся, — сказал Врангель. — Я был знаком со старшим сыном Крупенских. Но дело в другом. Однажды Крупенские показали мне семейные реликвии. Я, к сожалению, не мог уделить им достаточного внимания: моя дивизия стояла в 18 верстах от Кишинева, в господском дворе Ханко. Я должен был торопиться, чтобы успеть к вечерней поверке. Я никогда ее не пропускал, чтобы сдерживать людей: началось дезертирство. Так вот, среди прочего я увидел книгу — юбилейное издание Академии художеств за двести лет. Там на групповой фотографии был и младший Крупенский.
— И что же? — напрягся Климович.
Врангель долго молчал.
— Я заранее прошу вас, генерал, — начал он строго, — никаких поспешных выводов из моих слов не делать. Я не могу поручиться. С тех пор четыре года прошло, да и видел я это фото мельком и изображено на нем человек 30—40, но помнится мне, Владимир Крупенский выглядел иначе, нежели теперь.
— Он был моложе, ваше превосходительство, — осторожно подсказал Климович. — Одиннадцать лет — не шутка.
— Вы стараетесь быть объективным. Это хорошо, — обрадовался Врангель. — У нас мало знающих, толковых людей. Я — не Грозный, вы — не Малюта Скуратов, другие времена, генерал. Мы не можем позволить себе роскошь подозрительности, но и чрезмерного доверия тоже. Примите меры.
— Слушаюсь. Вам угодно высказать свои соображения?
— Связаться с Кишиневом теперь — безнадежная затея, — сказал Врангель. — Попытайтесь разыскать это юбилейное издание здесь. Направьте запрос Маклакову и Струве. Пусть они пришлют фотографию Крупенского. Запросите по радио его приметы. По–моему, достаточно.
— Если не возражаете, я кое–что дополню, — улыбнулся Климович. — В портовом заводе следствие уже закончено. Начальник мастерских штабс–капитан Воронков и двое рабочих предаются военно–полевому суду. Я полагаю — Крупенскому, да и Лохвицкой, нелишне будет встряхнуться.
— Догадываюсь, — сказал Врангель. — Что говорить, это жестоко, но… — он развел руками. — У нас с вами тоже жестокая необходимость. Не правда ли? Кто вел следствие?
— Полковник Скуратов, ваше превосходительство. Это тот самый, знаменитый…
— «Молотобоец»? — оживился Врангель. — Как же, как же… Я помню… Как вы его оцениваете?
— Преданнейший офицер, ваше превосходительство.
— Палач? — Врангель смотрел, не мигая. — Палач и преданность… Вряд ли это совместимо, Евгений Константинович…
— Во все времена, — кивнул Климович, — кроме революции и гражданской войны. Ныне только палачи надежны, Петр Николаевич…
По воле случая или генерала Климовича номера Лохвицкой и Марина в гостинице «Кист» оказались напротив друг друга, дверь в дверь. Портье выдал им ключи и проводил до этажа. Потом оглядел понимающим взором и сказал, пряча ухмылку:
— Желаю господам, как принято говорить, спокойной ночи.
Марин открыл двери своего номера сразу, а у Лохвицкой ничего не получилось. Видимо, что–то случилось с замком.
— Я помогу вам, — Марин профессионально раскачал ключ, нашел нужную позицию и повернул. Двери открылись.
— Я наблюдала, как вы работали тогда, в Харькове… — сказала Зинаида Павловна. — И вот теперь. Похоже, вы домушник–профессионал?
Он рассмеялся:
— Всего лишь бывший жандармский офицер. Увы! Чему не научишься, вылавливая революционеров. Я хотел сказать вам…
— Я тоже, — перебила она, опуская глаза. — Владимир Александрович, то, что произошло тогда, там, в Харькове… Обещайте мне никогда не настаивать. Мне очень трудно вам объяснить, и мне не хочется ничего объяснять. Простите меня.
— Я хотел вам сказать, — повторил он холодно, — слово в слово то же самое. Вы опередили меня. Вы правы. Я понимаю ваши чувства, потому что сам испытываю такие же. Знаете, пройдет время, и все придет само собой.
— Или не придет… — она выдержала его взгляд. — И закончим на этом. Тягостный разговор. Я не хочу его продолжать. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
До утра Марин так и не сомкнул глаз. Он понимал, что по логике сложившихся взаимоотношений он должен был разговаривать иначе, нужно было дать ей возможность отвергнуть его и потом горячо протестовать, переживать, бесноваться, наконец, но какое–то внутреннее чувство подсказало ему иную линию поведения. Он остался самим собой и действовал и говорил так, как диктовали ему разум и сердце. Почему–то ему представлялось, что с такой женщиной, как Лохвицкая, не стоило вести себя иначе. Что случилось, то случилось. Но случившееся не было интрижкой, не было прагматическим ходом, оно было движением души, которому, наверное, можно было не подчиниться, но он подчинился и не жалел об этом.
Лохвицкая тоже не спала и тоже размышляла. Поступок Марина ее поразил. Она была уверена, что он будет рваться к ней, настаивать и в конце концов смертельно обидится отказом. Она даже ловила себя на мысли, что будь его реакция на отказ слишком бурной, она бы уступила ему — и вдруг холодные глаза, холодные слова… Что же? Он просто–напросто хам, прыщавый гимназист с сединой, который добивался своего, а добившись, отвернулся или сделал вид, что не знаком? Неужели она так ошиблась в нем? Ох, как она хотела так думать, как она заставляла себя так думать, но не могла… Что–то в его пусть холодных глазах и что–то в его пусть равнодушном голосе подсказывало ей, что все — игра, но отнюдь не та, которую начинают, исходя из принципа: «чем меньше женщину мы любим». В этой его игре было что–то совсем другое и, как ни странно, очень искреннее, щемящее, тревожное. А может, вовсе это и не игра была. Она уснула под утро, так и не разобравшись ни в чем.
После побега Марина и расстрела Рюна Зотов убедил руководство ВЧК, что наиболее разумно направить в Севастополь на связь к Марину именно его, Зотова. Он благополучно перешел линию фронта. В Севастополе он застал удручающую картину разгромленного, почти полностью уничтоженного врангелевской контрразведкой подполья. Все курьеры, направленные центром в областком, были выловлены и расстреляны. Огромные денежные средства в романовских рублях и валюте были полностью утрачены. Областком перестал существовать. Всего же Климовичу удалось арестовать 150 человек, среди них были активисты, боевая сеть руководителей. В течение недели Зотов с трудом собирал оставшихся, налаживал работу, конечно, далеко не в прежних масштабах. Центром саботажа и диверсий стал портовый завод. Теперь ремонт танков, броневиков и аэропланов шел медленно, ненадежно. Это ослабляло боеспособность врангелевской армии. Окрыленный Зотов наращивал усилия, но внезапно последовал новый, крайне неожиданный удар контрразведки.
Люди Климовича арестовали начальника ремонтных мастерских капитана Воронкова и двух слесарей–сборщиков: Гаркуна и Ярошенкова. Дело, конечно, было не в Воронкове. Его арест Зотов считал простым недоразумением. Но Гаркун и Ярошенков состояли в штабе подполья, знали всех наперечет, и что было самым главным: Гаркун боялся боли. Зотов настолько поразился, что, выслушав новость, сообщенную на очередной встрече со связником, долго молчал, не в силах вымолвить ни слова.
— Борис Михайлович, — сказал он наконец, — об этом, друг, надо заранее предупреждать.
Хозяин конспиративной квартиры Борис Михайлович Акодис только хмыкнул:
— Вот в следующий раз я, имея нынешний опыт, все буду говорить заранее. Я, между прочим, недоучившийся художник и плохой коммерсант, а всем этим подпольным делам я не учился сроду. Так что вы от меня хотите?
Зотов ничего от него не хотел. В конце концов, отбирая новых людей в штаб, он должен был их всесторонне проверить, он, а не Борис Михайлович, и спрос поэтому не с него. Теперь же нужно было искать выход. Подсказал его Борис Михайлович:
— Пришел в Севастополь человек, о котором вы меня предупреждали?
— Пришел, — кивнул Зотов. — Я видел его около гостиницы «Кист».
— Он служит в контрразведке? Как вы и надеялись?
Зотов подумал было, что излишне распустил язык. Акодису совсем не полагалось знать, где и кем служит Марин, но что сделано, того не вернешь:
— Служит, — кивнул Зотов.
— Пусть попытается что–нибудь сделать, — сказал Акодис, — если еще не поздно.
На следующий день была среда. Марин облачился в новенькую офицерскую форму, только что доставленную со склада, посмотрел в зеркало. Перед ним стоял немолодой уже, но отчаянно бравый подполковник с усталым лицом завсегдатая ночных кабаре. Марин спустился в ресторан и заказал обед. В ожидании, пока официант принесет водку и закуску, он рассеянно слушал музыку: оркестр исполнял какое–то душераздирающее танго. Потом оркестр смолк, и на эстраду вышла певица.
— Исполнительница старинных народных песен и романсов, чудом спасшаяся из большевистского ада, всеми нами горячо любимая Надежда Васильевна Плевицкая, — под гром аплодисментов объявил конферансье.
Марин никогда ее раньше не видел и не слышал. Как–то не пришлось. Она была «звездой» дореволюционной эстрады, чуть–чуть со скандальным оттенком — слишком уж полярно расходились мнения о ней в прессе «правой», бульварной, и прессе демократической. Она была смелая женщина, не раз певала императорской семье и сановникам «Когда на Сибири займется заря» и другие весьма сомнительные песни низов.
Все это Марин знал из газет, да вот видел и слышал певицу впервые. Было ей далеко за тридцать. Она излишне располнела и слегка обрюзгла, но была все еще очень красива. Поклонившись рукоплещущим офицерам, она запела под аккомпанемент двух гитар: «Замело тебя снегом, Россия, закружило холодной пургой, и печальные ветры степные панихиды поют над тобой». Рыдали гитары, в лице Плевицкой вдруг явственно проступило совсем не наигранное отчаяние и отрешенность. Марин оглянулся. Многие в зале плакали, не скрывая слез. Эта черноволосая, черноглазая, с широкими скулами и едва заметно вывернутыми ноздрями, эта в общем не очень–то и русская внешне женщина, скорее полутатарка, в пении была такая щемяще российская, такая национально–самобытная, что Марин, никогда не страдавший ни русофильством, ни квасным патриотизмом, вдруг ощутил себя до мозга костей русским… Странно было ему, большевику, здесь, в ресторане, среди пьяных белогвардейцев даже думать об этом, а он думал — с болью, страданием, с томительным предчувствием грядущей печали… Так она пела, Плевицкая, так покоряла всех, кто слышал ее.
К столику подошел подпоручик, щегольски затянутый в новенькие скрипящие ремни.
— Господин подполковник, не возражаете?
Марин поднял глаза и чуть не поперхнулся. Перед ним стоял Зотов с удивительно противным, каким–то лакейским выражением на довольно красивом лице.
«Этого еще недоставало, — с раздражением подумал Марин. — Мало мне было тех, на фронте. Там «сказывают», а здесь…» — он вяло махнул рукой.
— Валяйте, поручик… — Дождался, пока Зотов не слишком ловко сел, и добавил: — Я вот вас не «под», а поручиком назвал. И вы меня извольте тоже без этого «под», ясно?
— Так точно, — сверкнул белыми зубами Зотов. — Всего сразу не усвоишь, господин полковник. Я военного призыва, не кадровый, — объяснил он на всякий случай. — Да и нужда велика: в портовом заводе взяли двоих: одного фамилия Гаркун, запомнили? Их сегодня будут судить и, наверное, приговорят к расстрелу. Только выходит неувязка…
— Короче и яснее, — приказал Марин. — Вы исходите потоком слов.
— Виноват, — снова улыбнулся Зотов. — Имеем сведения: из суда их возьмут к вам, в «Кист», пытать. Гаркун не выдержит. Придумайте что–нибудь. Встретиться можем в любое время на Таможенной, 21, магазин художественных принадлежностей. Хозяин — наш человек — Борис Михайлович.
— Сделаю, что смогу, — сказал Марин. — Передайте в Москву: доверия ко мне нет, вероятны проверки, пусть подумают, как доставить сюда известную им книгу. — Марин сузил глаза, хмуро покачал головой. — Сюда больше не приходите, вас может опознать Лохвицкая.
— Исключено, — уверенно произнес Зотов. — С усами, в этой форме… Меня свои, знакомые, вблизи не узнают.
Зотов встал:
— Приятно было побеседовать с вами, полковник. — Он четко повернулся налево кругом и зашагал к выходу.
Навстречу ему шла Лохвицкая. Она скользнула по нему равнодушным взглядом и подошла к Марину:
— Вы уже заказали?
— Да. — Марин встал и пододвинул ей стул. — Я сейчас позову официанта, и мы…
— Не нужно, — перебила она. — Я от генерала, мне и вам приказано присутствовать на суде над этими рабочими и офицером… Из портового завода.
— Зачем?
Она сузила глаза.
— Вы спрашиваете меня? Пути начальства неисповедимы, это все, что я могу вам сказать. Кто этот офицер, который только что отошел от вашего стола?
— Офицер? — Марин силился сообразить, что ей нужно и что она успела заметить. — Ах, этот поручик? А черт его знает, пристал по поводу Плевицкой, ему безумно понравилась.
— Странный какой–то, — задумчиво сказала Лохвицкая. — Но — хам!
— Почему?
— А почему вы и все остальные носите белые манжеты?
«Черт! — сообразил Марин. — Ну что за идиот этот Зотов! Какая непростительная беспечность. Неужели мы никогда не перестанем думать, что мы самые умные, а вокруг нас одни дураки?»
— В самом деле, — улыбнулся Марин, — я тоже обратил внимание. Я полагаю, он из студентов или техников. Не кадровый, одним словом.
— Возможно. — Она уже думала о другом. — Идемте. Нас должны видеть в зале суда.
Суд происходил в морском офицерском собрании. Когда Марин и Лохвицкая вошли, капитан Воронков произносил последнее слово. Он был еще в форме, с погонами, лет тридцати, с аккуратно подстриженными усиками, типичный служака, посвятивший всю свою жизнь армии — с кадетского корпуса. Тем невероятнее казалось то, о чем он теперь говорил, внешне спокойно, почти равнодушно.
— Я верил, — говорил он, — я был убежден, что долг каждого русского офицера до конца отстаивать былое величие России. Растоптанная, преданная, поруганная… Я и рабочие мастерских — простые русские люди, делали все, чтобы вовремя отремонтированные боевые машины били врага на фронте. Нам мешали: расхлябанность, неразбериха, нераспорядительность, потом вражеская агентура. Убога наша контрразведка, она сцапала первых попавшихся, решила пожертвовать и мною, единственным инженером, и только для того, чтобы так называемые союзники видели, что у нас здесь все нелицеприятно, никого не покрывают, не взирают на лица. А ведь на самом деле все случившееся означает только одно: агонию. Когда свирепствуют розыскные органы, когда некому их одернуть и остановить — тогда конец. Я жалею об одном: я был слеп. Возможно, уже давно следовало разобраться в том, кто же такие эти большевики на самом деле. У меня всё.
Суд удалился на совещание. Около барьера, на котором сидели подсудимые под конвоем солдат с примкнутыми штыками, теперь теснились родственники. Марин увидел совсем еще молодую женщину с двумя мальчиками в потертых гимназических мундирчиках и догадался, что это жена и дети Воронкова. Он посмотрел на Зинаиду Павловну, стараясь поймать ее взгляд и понять, что же она обо всем этом думает, но она отвернулась. Зал был почти пуст. Публику не пустили. В первом ряду развалилось несколько офицеров, среди них Марин узнал Зотова и разозлился на него. Зотов не выполнил его просьбу и очень рисковал, и не только тем, что из–под обшлагов его новенького кителя не выглядывали, как положено, на два пальца белые манжеты рубашки. В любую минуту к нему мог пристать с разговором кто–нибудь из настоящих офицеров, и тогда… Кроме того, Марин не слишком поверил в то, что Зотов теперь так уж неузнаваем.
Вышли судьи. Марин понял, что приговор они давно уже приготовили и теперь отсутствовали несколько минут только ради соблюдения приличий. Приговор он не слушал: все было абсолютно ясно заранее. Он только с острым любопытством следил за лицами подсудимых. Воронков встретил заключительные слова о расстреле совершенно спокойно, только улыбнулся жене и сыновьям, а Гаркун сел и хватал побелевшими губами воздух. И Марину стало ясно, что опасения подпольщиков далеко не напрасны. Гаркуна не успели еще взять в работу, но если это произойдет… Второй рабочий наклонился к уху Воронкова и что–то сказал, оба рассмеялись. Офицеры переглядывались и пожимали плечами. Приговор был явно надуманный и необоснованный. Осужденных увели. Марин тронул Зинаиду Павловну за руку:
— Идемте?
— Мы должны остаться.
— Не понял?
— Видите ли… — она подыскивала слова. — Мы ведь вернулись от красных, не так ли?
— Ну и что? — он все еще не понимал.
— Нам поручено, — с трудом начала она, — привести в исполнение приговор. Расстрелять… этих изменников, — с нарочитой бодростью закончила она. — И молите бога, чтобы только этим и ограничилось, — туманно добавила Лохвицкая, — чтобы все кончилось без эксцессов.
— Изменников? — повторил он, отчетливо понимая, что она ничего не выдумала, что так все и есть и менее чем через час ему придется скомандовать «Пли!» полувзводу исполнителей, и два его товарища рухнут под этим залпом, два его товарища и совершенно ни в чем не повинный офицер, отец двоих детей и вполне порядочный человек, совершенно случайно оказавшийся на стороне белых. Как же поступить? И имеет ли он право на это раздумье? Так. Прежде всего, что происходит? Случайность? Нет. Она же сказала: «Мы вернулись от красных». Итак, проверка. Убьет — свой, не убьет — чужой. Примитивно, просто, но надежно. Верно мыслит Климович: не родился еще на свет большевик, если он действительно большевик, который смог бы ради любой, ради самой святой цели действовать методом иезуитов, палачей и предателей и вообще методом недостойным. Что же, выходит, он, Марин, станет первым таким, станет отщепенцем. Потом все это спишется ради тех сведений, которые он добудет, ради тех жизней, которые с помощью этих сведений будут спасены, а его рухнувшие идеалы, его совесть — это все останется при нем. Дело есть дело, его надо делать и нечего разговоры разговаривать, выдумывать, страдать. Иуда предал Христа, деньги получил и повесился. А–а–а… голова сейчас лопнет к чертовой матери. В конце концов, просьба Зотова нереальна, спасти этих людей он не может. Марин вдруг почувствовал, что у него взмокла спина. А надо ли их спасать? Мысль эта была настолько дикой, что он ужаснулся. Нет, бред какой–то. И тут же вспомнил фразу, которую обронила Лохвицкая: «Дай бог, чтобы все было, как всегда, без эксцессов». Что она имела в виду?
— По–моему, это свинство, — сказал Марин, не скрывая возмущения.
— По–моему, тоже. — Лохвицкая была явно не в своей тарелке. — А что делать? Убежим к красным?
— Вот что, — он взял ее за руку и усадил рядом с собой. — Расстреливать этих людей я не буду.
— Вы хорошо подумали? — у нее был напряженный голос, испуганные глаза, но Марину показалось на мгновение, что она обрадовалась его словам.
— Это не моя профессия, — продолжал Марин. — Меня учили держать в руке кисть, различать цвет и тон, растирать краски. Потом волею судьбы я вылавливал революционеров. Палачом я не был никогда.
— Сейчас мы поедем на место исполнения приговора, — сказала Лохвицкая, — это за городом, достаточно далеко. У вас еще будет время одуматься, Владимир Александрович.
Они вышли во двор. Конвой подвел осужденных к большому грузовому автомобилю с крытым кузовом. У рабочих руки были связаны, Воронков шел свободно. На его кителе больше не было золотых погон. У выхода, теснимые конвойными солдатами, голосили какие–то женщины в простой одежде, вероятно жены рабочих. Жена Воронкова и его сыновья молча стояли на ступеньках, не смея подойти ближе.
— Фельдфебель, — крикнула Лохвицкая.
Подбежал пузатый унтер — единственный среди всего конвоя вооруженный револьвером и шашкой.
— Мадамочка?
— Пусть прощаются, не препятствуйте, — сказала Лохвицкая.
— Не положено, — засомневался фельдфебель, ища поддержки у Марина.
— Что же ты, братец, уж и не человек совсем? — тихо спросил Марин. — Сердце–то у тебя есть?
Фельдфебель махнул рукой:
— Э–э, будь по–вашему. Давай, бабы, голоси, — крикнул он родственникам осужденных. Они хлынули к автомобилю неудержимой волной.
В дверях появились дипломаты. Француз рассматривал происходящее в лорнет и о чем–то переговаривался с японцем и англичанином. Внезапно все засмеялись.
— Он говорит, что у русских совершенно дикие нравы, — перевела Лохвицкая. — Они рыдают по еще живым и едят на могилах. Все наоборот! — она бросила в сторону дипломатов яростный взгляд. — Я прикажу их вышвырнуть отсюда!
Француз перехватил ее взгляд, сказал с улыбкой:
— Мадам напрасно нервничает. Мы имеем разрешение барона присутствовать даже при казни. Но мы не поедем. Теперь не средние века, во всяком случае у нас, в Европе.
— Ублюдок, — сказала Лохвицкая сквозь зубы. — Знаете, а он вправе издеваться над нами. Все предано и продано…
Подошла какая–то старуха.
— Спасибо тебе, милая! — она перекрестила Лохвицкую. — Попрощалась я.
Воронков перегнулся через борт грузовика:
— Пусть уйдут мои, прошу.
Марин пересек двор, подошел к жене Воронкова:
— Сударыня, вам надобно увести детей. Это зрелище не для них.
Она смерила Марина холодным взглядом:
— Нет уж, пусть видят и запоминают. Вырастут — вспомнят.
— Как вам будет угодно, — Марин откозырял и отошел.
Подъехала пролетка. Зинаида Павловна села и сказала, вздохнув:
— Собственно, вам и делать ничего не нужно. Оружие я проверила. Грузовик в полном порядке. Через двадцать минут вам останется только скомандовать «Пли!». — Она читала его мысли, и он с ужасом подумал, что его недавнее заявление «Я не буду расстреливать этих людей» не более чем истерика интеллигента, который так и не сумел адаптироваться к обстоятельствам. Не более. Марин сел рядом с Зинаидой Павловной.
— Ну? Вы или я? — спросила она с вызовом.
Марин промолчал, и тогда она крикнула:
— Трогай!
— Момент, — негромко сказал офицер в белой черкеске. Он появился в дверях суда почти театрально. Дипломаты прекратили разговор и с интересом ожидали, что последует далее. Офицер неторопливо спустился по ступенькам во двор и подошел к пролетке. Был он толст, глаза, как у борова, заплывшие и красные, пальцы рук волосатые и толстые. Нагайка в них казалась соломинкой.
— Это Скуратов, — успела шепнуть Марину Лохвицкая. — Наша достопримечательность, — и увидя, что Марин ничего не понял, добавила: — Пытает арестованных с помощью молотка. У нас его так и зовут «молотобоец».
— Вы его имели в виду, обронив что–то об эксцессах? — вдруг догадался Марин.
Она молча кивнула.
— Господин полковник, мадам, — довольно изящно поклонился Скуратов. — Я не опоздал?
— Берите, кого вам нужно, и уходите, — сухо сказала Лохвицкая. — Мы торопимся.
— Стецюк! — гаркнул Скуратов.
Подскочил молодцеватый старший унтер–офицер с кавказской серебряной шашкой кубачинской работы через плечо, молча вытянулся:
— Вашскобродь?
— Бери Гаркуна, сажай в наше авто и следуй в особняк, на Мичманскую. Я следом.
— Есть, — Стецюк начал откидывать задний борт грузовика.
Марин поднял глаза и увидел, что Гаркун забился в самый дальний угол, прикусил палец и изо всех сил старался сдержать страх. «Так вот о чем говорил Зотов… — с Марина словно упала пелена, и он увидел все в истинном, очень страшном свете. — Гаркуна возьмут в контрразведку, и подполье, с таким трудом налаженное, лопнет окончательно и бесповоротно. А ведь при отходе Врангеля, при его возможной эвакуации в Крыму будут очень нужны, позарез будут нужны работники. И теперь, в этот ответственный период, никак нельзя оголять тихий фронт, никак нельзя… А Гаркун не выдержит, это совершенно очевидно».
— Унтер–офицер, — заорал Марин, — убрать руки от борта, — Марин расстегнул клапан кобуры. Стецюк отскочил как ошпаренный и с недоумением уставился на Скуратова.
— Вы что? — Скуратов сделал шаг вперед.
— Назад! — изо всех сил крикнул Марин. — Россию позорить?! Не дам! Приговор суда священен и неприкосновенен. Я — помощник генерала Климовича, правом и властью, данными мне главнокомандующим, приказываю вам убираться к чертовой матери.
Дипломаты заметно оживились, Скуратов топтался на месте, и было видно, что он растерялся.
Марин понял, что первую половину этой стычки он выиграл, теперь нужно было выиграть и вторую. Уже значительно тише Марин продолжал:
— Здесь иностранцы. Вы хотите уверить их, что Россия — страна негодяев?
Скуратов заколебался, но все еще не отступал. У него было каменное лицо и налитые кровью глаза.
— Послушайте, полковник, — Марин бросил взгляд на Зинаиду Павловну, как бы приглашая поддержать его, — вы уверены, что жалкие сведения этого полутрупа будут барону важнее, нежели государственный престиж?
— Приговор военно–полевого суда должен быть приведен в исполнение немедленно, — вступила в разговор Лохвицкая. — В самом деле, здесь дипломаты, вам бы следовало забрать Гаркуна сразу же, как только его вывели из зала. Сейчас вам лучше уйти, господин Скуратов.
— Что ж, — Скуратов сделал знак унтеру, и тот отошел в сторону. — Я, господа, работник, а не паркетный шаркун. Может быть, я и не понимаю всех этих гоголей–моголей, но одно я знаю: вы сейчас сорвали важнейшую операцию. Вы за это ответите. Стецюк, за мной, — он откозырял и удалился, сопровождаемый придурковатым унтером, который шел за ним следом, печатая шаг и по–особому вывертывая ступни ног. Должно быть, для шика.
Лохвицкая проводила контрразведчика тревожным взглядом и крикнула:
— Поехали! — Потом повернулась к Марину: — Берегитесь этого человека. Вас не спасет ни должность, ни расположение Климовича. Этот патологический тип никому не подотчетен, не подконтролен. Увы!
— Он прежде всего офицер русской армии, — холодно заметил Марин, — я поставил его на место один раз и сделаю это еще столько раз, сколько потребуется.
— Да? — Лохвицкая с сомнением оглядела Марина. — Ну дай бог, как говорится, а совет мой примите.
Автомобиль двинулся, пролетка пошла следом. Кучера–солдата Марин прогнал и управлялся сам. Лохвицкая молчала. Марину тоже не хотелось разговаривать. Вокруг лениво ползли камни и скалы. Попалась небольшая речушка, скорее, ручеек, весело рокоча, он мчался к морю, оно бирюзово синело внизу, совсем неподалеку. Выехали на поляну с уже пожелтевшей травой. Деревья вспыхнули осенним пламенем, над ними где–то вверху в синеватой дымке исчезали горы. Автомобиль остановился, спрыгнули конвойные. Фельдфебель поправил ремень и, подобрав живот, подбежал к Марину.
— Вашскобродь, — бросил он ладонь ко лбу. — Что будем делать?
Марин взглянул на Лохвицкую и покачал головой:
— А вы как думаете?
— Я?! — фельдфебель потоптался в растерянности. — Я не могу знать, вашскобродь!
— Не терзайте солдата, — тихо сказала Лохвицкая и, повернувшись к фельдфебелю, добавила: — Прикажи копать могилу. Когда все кончится, сровнять с землей и засыпать ветками. Ступай.
Фельдфебель затрусил рысцой, солдаты сняли ремни и неторопливо начали копать яму. Приговоренные обнялись. Гаркун подошел к Воронкову и, поколебавшись, протянул ему руку:
— Простите, Антон Сергеевич, так уж получилось.
Воронков молча и горячо ответил на рукопожатие.
Фельдфебель смерил черенком лопаты глубину ямы: было еще неглубоко, но, бросив взгляд на Лохвицкую, махнул рукой:
— Хватит!.. Становись, — протяжно крикнул он.
Осужденные выстроились на краю ямы. Команда исполнителей напротив, в четырех шагах. Фельдфебель ждал.
— Возьмите, полковник, — Воронков вынул из нагрудного кармана серебряный портсигар и бросил Марину. Тот поймал и невольно задержал взгляд на дарственной надписи, которая шла поперек крышки: «Любимому Антоше от Валентины в день ангела». Марин спрятал портсигар в карман и молча кивнул Воронкову. Дело затягивалось. Солдаты ждали команды, а ее не было.
— Я надеюсь, вы одумались? — нерешительно сказала Лохвицкая. — Тянуть больше нельзя. В конце концов, эти большевики — тоже люди.
— Да? — как бы удивился Марин. — Вы в этом уверены?
— Уверена, — резко сказала она. — Вы намерены приступить?
— Нет! — сказал Марин совершенно спокойно. — Разве я дал вам повод считать, что у меня семь пятниц на неделе? Я уже сказал «нет». Зачем вы вынуждаете меня повторять?
— Вы подумали о последствиях?
— Мы теряем время!
— А я полагала, что вы офицер и мужчина, — решила она сразить его этим последним доводом. Наивным, конечно, и детским, она и сама это почувствовала, но Марин ответил неожиданно резко и серьезно, и в его словах вдруг прозвучала совсем неподдельная боль:
— Думайте, как хотите… Не скрою, мне больно терять в ваших глазах, но сделать то, что вы предлагаете, и вовсе невозможно. Вы ведь не хуже меня знаете: эти люди ни в чем не виноваты… — «А теперь — будь что будет, — решил он. — Можно убить в открытом бою, можно убить, защищая товарищей или себя, можно убить даже в спину, и это можно. Причастных к тяжкому многовековому преступлению мы расстреляли. И у меня тоже не дрогнула бы рука, как она не дрогнула у Якова Юровского, но здесь… Нет! Нельзя убить своих братьев, нет, нельзя! Никакой, самой святой целью не будет оправдано такое убийство…» Он не слышал ни команды, которую выкрикнула Лохвицкая, ни залпа, он только увидел ветки, много веток, с огненно–красной листвой. Они вдруг вспыхнули огромным костром посредине поляны…
Климович молча выслушал доклад Зинаиды Павловны и начал набивать папиросные гильзы табаком. Зинаида Павловна успела насчитать не менее тридцати готовых папиросок, а Климович все щелкал и щелкал своей машинкой и по–прежнему молчал.
— Ожидаю ваших приказаний, — не выдержала Лохвицкая.
Климович сунул папиросу в рот, смял мундштук и тут же его выплюнул:
— Арестовать и подвергнуть усиленному допросу. Вызовите сюда Скуратова. Поручим это ему.
— Но–о, ваше превосходительство, — растерянно начала Лохвицкая. — Я полагала, что мы обсудим, взвесим… проследим за ним, наконец… Что скажут Маклаков, Струве, Курлов — там, за кордоном? Что скажут все, кого он здесь фактически представляет?
— Остановитесь, — поднял руку Климович. — Вам угодно опровергнуть мое мнение? Прошу без эмоций. По существу.
— Извольте, — оживилась Лохвицкая. — Он не дал Скуратову взять на допрос Гаркуна. По–вашему, он спасал «своего» от этого костолома?
— Как вы сказали?
— Костолома, ваше превосходительство!
— Очень образно. Продолжайте, пожалуйста.
— А по–моему, он спас наше лицо, наше реноме, если угодно. Что бы завтра написали газеты во Франции, во всем мире? Что Россия — страна произвола, что в ней свирепствует охранка, которой все дозволено? Нет суда, нет закона, есть только палачи с кровавым топором? И что тогда? Парламенты отказывают барону в кредитах, вооружении, продовольствии…
— Допустим… — пробурчал Климович. — А расстрел?
— Он отказался, да! Но не думаете ли вы, что художник в прошлом, воспитанный в интеллигентной дворянской семье, в определенных традициях и убеждениях, он вполне искренне отказался стать палачом, и, более того, не кажется ли вам, что грубый большевик, получивший задание от своего хамского руководства, расстрелял бы этих троих ничтоже сумняшеся и только для того, чтобы получить их высшую награду, как его?
— Орден Красного Знамени, — подсказал Климович.
— Вот именно! И рассуждал бы этот подлец вполне логично: что важнее? Три этих жизни или тысячи красноармейских жизней там, на фронте?
Климович улыбнулся:
— Благодарю вас, вы говорили горячо. И убедительно. Согласен.
Зинаида Павловна покраснела:
— Вы могли подумать, что…
— Нет, нет, — замахал руками Климович, — прошу мне верить, я ни о чем о таком не подумал. Ступайте. Я проанализирую ситуацию и вызову вас. Крупенскому прикажите ждать у себя в номере.
Он, конечно же, подумал и понял, что судьба этого Крупенского ей далеко не безразлична. Он отпустил ее молчаливым жестом, и она ушла. В коридоре она остановилась возле мраморной статуи Купидона. У него было удивительно пошлое выражение лица и чрезмерно пухлые руки и ноги. Он чем–то неуловимо напоминал Скуратова. «Кажется, я влипла», — подумала Лохвицкая. И даже это одесское словечко «влипла» не покоробило ее, хотя она очень не любила простонародных слов и старалась их не употреблять, даже мысленно. «Влипла, конечно же. Генерал решил, что я, как гимназистка, влюблена в этого Крупенского. Влюблена — и все».
Она направилась к своему номеру, открыла дверь. Наверное, Марин услышал стук замка, потому что он тут же появился на пороге:
— Что?
Она смотрела на него и повторяла про себя: «Влюбилась, как гимназистка. И это не генерал подумал, нет, это чистая правда — вот и все».
— Понятно, — сказал Марин. — Я арестован? Прекрасно.
— Сидите и ждите, — буркнула она и захлопнула за собой дверь.
Врангель выслушал доклад Климовича точно так же, как сам Климович выслушал доклад Зинаиды Павловны: молча, внимательно, с интересом. Спросил:
— Радио о его приметах послано? Книгу ищете?
— Так точно, — кивнул Климович и понял, что главнокомандующий мнения Зинаиды Павловны не разделяет. — Лохвицкая приводит убедительные доводы, но…
— Вот именно, «но», — подхватил Врангель. — Вы не были знакомы с Александром Васильевичем Колчаком? — вдруг спросил он.
— Нет, — удивился Климович. — Мы служили по разным ведомствам, — он усмехнулся. — Он ученый, моряк, я — жандарм.
— Его труп после расстрела спустили под лед Ангары, — глухо сказал Врангель. — Что сделают с нашими трупами?
— Надеюсь избежать, — передернул плечами Климович.
— Есть указание Ленина, — сказал Врангель. — Больше почетных условий сдачи нам не предлагать. Расправиться беспощадно. Вы понимаете, что это значит?
— Теперь мы можем только умереть, ваше превосходительство, или отплыть восвояси, — усмехнулся Климович.
— На случай несчастья я распорядился заготовить необходимый тоннаж, — сказал Врангель, — из расчета на 75 тысяч человек. Армия прикроет посадку, иного выхода у нас, наверное, уже нет. Прошу вас этот разговор держать в секрете.
— Разумеется.
— Я упомянул о Колчаке вот почему, — Врангель открыл сейф и протянул Климовичу красную кожаную папку. — Здесь подробнейшая реляция о последних днях и часах государя императора в Екатеринбурге. Александр Васильевич переслал это Деникину, я обнаружил папку в делах штаба. Крупенский здесь упомянут. Я предлагаю не терять времени: пока суть да дело, проверьте его. Если он тот, за кого выдает себя, он должен знать такие подробности екатеринбургских событий, которые посторонний человек знать никак не может, даже если у ЧК семь пядей во лбу.
Климович вызвал Лохвицкую.
— Сударыня, — сказал он, улыбаясь. — По сути дела, вы породили этого Крупенского… в известном смысле, конечно.
— Я, кажется, понимаю, — Лохвицкая вымученно улыбнулась, — я породила, я должна и убить!
— В известном смысле, конечно, — повторил Климович. — Мы… считаем, что вы ни при чем, это ведь наша затея, и плоды пожинать… тоже нам.
У него был типичный жандармский кабинет: два кожаных кресла, кожаный диван, стол красного дерева и лампа с зеленым абажуром. На стене, за креслом, плакат: скачущий Врангель на белом коне. Казенная противная обстановка. Лохвицкая обвела глазами стены, выкрашенные серой масляной краской, и сказала:
— Вам нужно повесить несколько картин, ваше превосходительство, это оживит комнату.
— В самом деле? — удивился Климович. — Что значит женский глаз: острый, верный… Я, знаете ли, терпеть не могу живопись, и потом я считаю, что в рабочем кабинете розыскника не место салонным штучкам. Кстати, барон приказал очистить крымские дворцы: мебель, картины, фарфор, серебро — все сложено на пирсе, ждет погрузки на первый же отправляющийся в Константинополь пароход. Вы, вроде бы сейчас не у дел, так я прошу: проследите за упаковкой. Огромная ценность все же…
— Слушаюсь. — Она ждала, что он скажет о Крупенском. Она думала, что ей поручат следить за ним, беседовать с ним — иными словами, вести обычное наблюдение. Но то, что предложил ей сделать Климович, повергло ее в ужас. Климович передал ей красную папку, полученную от Врангеля, и изложил точку зрения главнокомандующего. Потом усадил Зинаиду Павловну рядом с собой и, поглаживая ее руку, сказал просительно:
— Выручите, голубушка. Помогите старику. Мы ведь с вами давние соратники. Кому, как не вам, прийти мне на помощь. — Он горестно помотал головой и продолжал: — Если Крупенский виноват — накажите его. Я бы это сделал так: пригласил бы господ офицеров за хорошо накрытый стол. Скажем, здесь, в ресторане. Офицеры обсудили бы с подполковником екатеринбургские события. И если бы вдруг почему–либо стало ясно, что господин Крупенский запамятовал какие–то очевидные истины, я бы вышел с ним на Графскую пристань, к колоннаде, и в присутствии всех собравшихся решил бы с ним…
— Что имеет в виду ваше превосходительство? — напряглась Лохвицкая.
Климович открыл ящик стола, вынул малый маузер и протянул Лохвицкой:
— У вас, я знаю, дамский браунинг. Он не годится. Этот пистолет бьет наповал, со ста шагов, череп разлетается на куски. Вы извините за такие подробности, но, беря в руки оружие, надо знать, чего от него ожидать. Не правда ли?
— Правда, — одними губами произнесла Лохвицкая.
Она постучала в номер Марина и услышала ответ:
— Кого еще черт принес?
Вошла. Марин лежал на кровати в расстегнутом кителе.
— Однако, — улыбнулась Зинаида Павловна, — что с вами?
— Что со мной? — Марин сел, застегнул китель и вздохнул. — Меня здесь держат за коверного, как говорят в Одессе. И вы это отлично видите.
— Вижу, — согласилась она. — Только я не понимаю, почему вы так уж обижаетесь. Будь вы на месте Климовича…
— На месте Климовича я бы не устраивал балаган, — взорвался Марин. — Чего он добивается? Тщится доказать, что я не я? Чушь какая–то!
— Простите его, — мягко улыбнулась Лохвицкая. — Как простили однажды меня. Время такое, вы отлично знаете.
— Хватит все сваливать на время и обстоятельства, — заорал Марин. — Извольте меня расстрелять, если я того достоин. Но… заниматься черт знает чем… — он внезапно сник. — Впрочем, я все понимаю. Нервы. Простите. Чему обязан?
— Я еду в порт, — сказала Зинаида Павловна. — Климович мне поручил какие–то ящики с картинами и серебро из дворцов. Проследить за отправкой. Поедем вместе, — просительно сказала она.
— Вместе? Мне не доверяют. Я могу украсть что–нибудь из этих ящиков. Нет!
— Не юродствуйте. Климович просил, чтобы вы мне помогли. Вы ведь лучше меня разберетесь во всех этих полотнах, вазах, блюдах. Так что же?
— Едем.
В порту на одном из самых дальних причалов, они увидели группу солдат, которые, беззлобно переругиваясь, таскали из пакгауза на пирс огромные картины, рамы и свернутые в рулон гобелены. Когда подъехали и вышли из коляски, Марин увидел, как два унтер–офицера волокут носилки для цемента, с которых падало старинное серебро.
— Стоять! — гаркнул Марин.
Унтер–офицеры вытянулись, носилки грохнулись, серебро со звоном рассыпалось.
— Соберите людей, — приказал Марин. Пока солдаты, галдя, выстраивались в две шеренги, Марин сказал Зинаиде Павловне: — Здесь, между прочим, на миллионы. Это — оружие, продовольствие, займы, престиж, наконец… Отсюда, поедем к барону.
— Я согласна, — кивнула Лохвицкая.
Они подошли к ящикам. Солдаты тут же прислонили к ним два небольших полотна в роскошных вызолоченных рамах. Марин взглянул и ахнул: на первой был изображен Петр I в латах на фоне морского сражения, с маршальским жезлом в руках. В резком, типично барочном повороте головы и корпуса Петра, в прекрасно выписанной воздушной перспективе угадывался крупный мастер. На второй картине, совсем маленькой, изящная группа кавалеров и дам на пейзажном фоне слушала игру скрипача.
— Бог мой, — сказала Лохвицкая. — Какая жалость! Брызги прибоя, влага, грубость этих людей — все погибнет! Владимир Александрович, кто это?
— Петр — работа Жоржа Натьё, — сказал Марин, — а это… — он нежно провел рукой по раме пасторальной картины, — это писано великим Ватто. Трагедия — вот что я вам скажу…
Они подошли к солдатам.
— Братцы, — сказал Марин, — я только что видел, как вы грузили дрова.
Солдаты захихикали и начали переглядываться.
— Между тем, — продолжал Марин, — это все, — он провел рукой над пирсом, — достояние России. Придет день, утихнут бури, и благодарный русский народ помянет вас добрым словом за то, что сохранили эти величайшие богатства ума и рук наших предков для будущих поколений. Я надеюсь на вас, братцы, и благодарю заранее.
Вперед выступил пожилой фельдфебель:
— Мы не знали, вашбродь, что это… Одним словом, так… Теперь обещаем грузить не дыша. Дозвольте вопрос?
Марин кивнул, и фельдфебель продолжал:
— Вы давеча сказали «Россия», так ведь это все в Турцию уходит.
— Ребята! — крикнул Марин. — Слово офицера, все это останется в России, верьте мне!
Солдаты принялись за работу. На обратном пути Лохвицкая сказала:
— Зачем вы их обманули, Крупенский?
— Нет, — он отрицательно покачал головой. — Нет, я сказал им правду.
— Ну, знаете, — она возмущенно передернула плечами. — Мне–то уж вы могли бы не подпускать туману. Ценности отправят в Турцию и, как вы сами недавно сказали, обменяют на патроны и муку. Мне стыдно за вас, Крупенский.
— Вы идете со мной к барону? — холодно спросил он.
— Нет! — резко ответила она. — Вечером вы должны быть в ресторане, в девять часов. Офицеры контрразведки желают познакомиться со своим новым начальством. Не опаздывайте, — она вышла из коляски.
— А вы придете? — осторожно спросил Марин.
Она смерила его злым взглядом:
— К сожалению, я обязана там быть: мне приказал Климович, — и ушла, ни разу не оглянувшись.
И Марин понял: очередная проверка. В такое время Климович не стал бы затевать банкет только ради знакомства. Что же ему приготовили на этот раз?
…Врангель принял его сразу же. Любезно пригласил сесть и слушал, не перебивая. Потом сказал:
— Значение этих вещей я понял. Теперь объясните, что вы предлагаете?
— Ваше превосходительство, — сказал Марин. — Упаковку на пирсе нужно немедленно прекратить. Все вещи доставить в город, в удобное место. Опытные столяры должны сделать специальные ящики. Нужна стружка, много стружки и бумага, воск, клеенка. После упаковки и герметизации ящиков их можно отправить в порт. Корабль должен быть надежен, без течи и сырости в погрузочном помещении. Я не преувеличиваю, на эти произведения можно снарядить пятитысячную армию, ваше превосходительство.
Врангель улыбнулся:
— Любите искусство, Владимир Александрович? Я вижу, не спорьте… Я подумал сейчас знаете о чем? — Он прошелся по кабинету. — Рухнула империя, в России хаос и вакханалия черни. Наша победа, мягко говоря, — он посмотрел в глаза Марину, — проблематична… Я никогда этого не скрывал. Вот вы — художник, интеллигентный человек. Вы представляете, что будет с Эрмитажем, Оружейной палатой, Румянцевским музеем, Третьяковской галереей?! Они же всё, всё раскрадут, расхитят, пустят по ветру! Ну что, скажите вы мне, понимает в искусстве «товарищ Буденный»?.. И другие «товарищи»? И зачем оно им, им всем? Трагедия в том, что они думают точно так же, как и я. И конечно же будущее поколение русских людей будет видеть в музеях только портреты своих «орлов революции». Увы! — Он долго молчал, видимо, нарисованная перспектива привела его в полное уныние, потом сказал: — Займитесь всем этим. Я распоряжусь.
Марин вышел из здания ставки. Казаки–конвойцы вытянулись, провожая его. Круто уходили вниз ступеньки каменной лестницы, за ней искрилось море. Марин начал неторопливо спускаться. Нужно было немедленно идти на явку, организовать похищение картин и серебра и остаться непричастным. Это было сложной задачей. Ведь сразу же после исчезновения ценнейшего груза контрразведка немедленно «отработает» всех причастных и неизбежно заподозрит его, Марина. Этого никак нельзя допустить…
Марин вышел на Таможенную. В витрине магазина для художников он увидел копию французского мастера. Это был Фрагонар: фривольный сюжет привлекал многочисленных прохожих. Люди останавливались, хихикали, громко обсуждали изображенное. Марин вспомнил, как Врангель сказал, что большевикам не понадобятся картины. Он умен и дальновиден, но здесь он явно ошибается. Генетическая ненависть рожденного в кружевах к рожденным в соломе. А задумывался ли когда–нибудь барон о том, что величайшие творения человеческого гения, украшающие дворцы рожденных в кружевах, сделаны руками рожденных в соломе, руками простых людей из народа, гениев? В конце концов, не всегда верхний слой производит этих гениев. Он слишком немощен и тонок для этого. Гениев рождает народ, только он и всегда он. И справедливость, простая человеческая справедливость требует, чтобы произведения искусства стали доступны народу. Ошибается барон. Большевикам очень нужны музеи, и никогда реликвии революции не вытеснят из этих музеев реликвий искусства, потому что марксизм — программа! А не молитва! Но если когда–нибудь появятся последователи Маркса, которые превратят его в идола и станут курить ему фимиам, тогда злобное прорицание «черного барона» может оправдаться, потому что тогда верх могут взять болтуны и проходимцы, вроде того братишки матроса из комендантского отдела ВЧК, который повесил маузер через плечо, с горем пополам научился расписываться в ведомости за заработную плату и решил, что учиться отныне должны только лошади, поскольку у них большие головы…
Звякнул дверной колокольчик, и Марин очутился в магазине. На стенах были развешаны дешевые литографии, на прилавке лежали стопки картона и несколько рулонов холста. Тут же стояли сложные мольберты — с противовесами и регулирующими устройствами. Марин никогда не видел таких и начал с интересом их разглядывать.
— Прекрасные вещи, — крикнул кто–то за спиной. — Шедевр!
Марин оглянулся. У прилавка стоял черноглазый человек, лет пятидесяти, в черной тройке, с золотой цепочкой от часов поперек жилета. На кончике его мясистого носа каким–то чудом зацепилось золотое пенсне, на волосатом пальце высверкивал перстень, во рту — золотые зубы. Весь человек так и сверкал, словно витрина, демонстрирующая возможности применения золота.
— Английские! — продолжал кричать человек. — Только что получены. Фирма — Виндзор и Ньютон. На таком мольберте работает Репин. Всего сорок тысяч! Пустяки, согласитесь?
— Ну, если учесть, что мое жалование всего только 80 тысяч, я могу приобрести целых два, — улыбнулся Марин. — Господин Акодис, если не ошибаюсь?
— С кем имею честь? — приподнял пенсне Акодис.
— Меня зовут Владимир Александрович.
— Прошу, пожалуйста, — засуетился Акодис. — Сюда прошу, нет, левее… Пожалуйста, вы угадали. Еще раз налево. Мы пришли.
Это была комната с окном во двор. Марин увидел огромный дубовый буфет в стиле рюс, круглый стол, на котором свободно можно было танцевать, и стулья с прямыми высокими спинками, похожими на вечерних старичков–скамеечников, каждый из которых проглотил по аршину.
— Прошу садиться, — продолжал суетиться Акодис. — Господин Коханый, вас ждут, — закричал он. — Прошу, пожалуйста, это мой жилец. Я сдаю комнату. Торговля теперь, сами знаете, как бульон от куриных яиц. Вы с ним побеседуете, а вот и господин поручик пожаловал.
Вошел Зотов. На нем по–прежнему была офицерская форма. Следом за ним появился рабочего вида человек в новом твидовом костюме. Через согнутый локоть у него была перекинута трость.
— Я буду за прилавком, — Акодис вышел.
— Товарищ Коханый, — представил Зотов. — А это товарищ из центра, с особыми полномочиями.
Марин удивленно посмотрел на Зотова: зачем такие внушительные рекомендации? Но Зотов незаметно для Коханого как бы слегка оттолкнул Марина раскрытой ладонью, давая понять, что вполне отдает себе отчет в своих действиях и считает их необходимыми.
— Прежде всего, — начал Марин, — я хочу уведомить вас, что наши товарищи расстреляны. На повторный допрос их не брали, спасти я их не мог.
— Понятно, — протянул Зотов. — Ладно, что есть, то есть. Как считаешь, Коханый?
— Я смотрю на вас обоих, — сказал Коханый задумчиво, — и решаю, кого из вас пристрелить первым? — Он засмеялся. — Уж больно натуральный у вас вид, особенно у тебя, — он кивнул в сторону Марина. — Не обижайся. Я по–рабочему, прямо. Не очень–то я верю интеллигенции. Ты ведь какой–нибудь учитель или врач?
— Ленин тоже интеллигент, — спокойно сказал Марин, — и закончим на этом дискуссионную часть, перейдем к делу.
— Я только хотел напомнить товарищу Коханому, — сказал Зотов щурясь, — что рабочий Петр Алексеев, например, считал, что к окончательной победе рабочий класс может привести только интеллигенция. Так же и товарищ Ленин говорит, а кто возглавил революцию? Они же, интеллигенты. Так–то вот.
— Ладно, — отмахнулся Коханый. — Ты меня учеными словами не забивай. Ну и кончили на том. Говори, что за нужда.
Марин изложил все подробно. Про ящики на пирсе, про поручение Врангеля. Сказал:
— Нужно, чтобы солдат охраны вовлекли в пьянку. Еще лучше, одного фельдфебеля… Зачем лишних людей под расстрел подводить?
— Они не люди, — все так же хмуро заявил Коханый, — они белые. Продолжай.
— Потом, когда начнут расследование, станет ясно, что всему виной пьяница фельдфебель, — объяснил Марин.
— Чему «всему»? — невозмутимо осведомился Коханый.
— Разве не понятно? — удивился Марин. — Нужно будет изъять все эти ценности.
— А зачем? — спросил Коханый.
— То есть? — Марин только теперь понял смысл и значение недавнего жеста Зотова. Этот Коханый был крепким орешком.
— А то и есть, товарищ, — подчеркнуто спокойно начал Коханый, — что я ни свою жизнь, ни жизнь своей «пятерки» за эти царские цацки губить не стану. Если у тебя все, я пошел, мне в ночную.
— Это народное достояние, — закипая, сказал Марин. — В республике каждый валютный рубль на учете, а здесь их миллионы.
— Жили без картинок и дальше жить станем, — упрямо гнул свое Коханый. — Что нужно рабочему человеку? Хлеб, соль, сахар, одежу, крышу над головой. Остальным пускай буржуи пробавляются. На смерть идти, и почто? — Он замотал головой, словно ему в уши налилась вода.
Марин посмотрел на Зотова. Тот пожал плечами.
— Вот что, — Марин подошел вплотную к Коханому. — Вы повторяете слова Врангеля. Он мне два часа назад сказал, что рабочим нужно есть, пить, спать, справлять естественные надобности. На то они и рабочие. Вам не кажется странным такое совпадение мыслей?
— Ну ты, офицер, — встал со стула Коханый, — попридержи язык.
— Тогда так, — тихо сказал Марин. — Приказ выполнить. Не выполнишь — расстреляю. — И повернулся, чтобы уйти.
— Чей приказ? — с плохо скрытой иронией осведомился Коханый. — Твой, что ли?
— Приказ партии, — сказал Марин, — Ленина, мой, — и улыбнулся: — Слушай, Коханый, ты мне поверь пока на слово, ладно? И сделай все, о чем прошу, а до сути дела докопаешься позже. Прочитаешь тысяч двадцать книжек — и докопаешься.
— Двадцать тысяч?! — ахнул Коханый. — Ты спятил, товарищ. — Он так искренне удивился, что Марин рассмеялся, и вся злость у него сразу же прошла.
— Даже больше. Интеллигентом стать не просто. Не веришь мне, спроси вон у него, — и повернул голову в сторону Зотова.
— Я пока успел штук пять, — сказал Зотов. — Но мы с Коханым будем теперь стараться, еще вас обгоним.
Расстались друзьями.
Встреча в ресторане была назначена на девять часов, но Марин пришел на полчаса раньше: хотелось спокойно, в одиночестве послушать Плевицкую. Певица вышла на эстраду в старинном русском сарафане с кружевным платочком в руке. На этот раз она пела под обычную русскую гармошку: «Здравствуй, чахлая полосонька моя, здравствуй, пыльная горячая земля. Ох ты, солнце, нет ни облачка кругом».
«Да ведь это она про Крым, — вдруг догадался Марин, — про них», — он обвел глазами зал. Сколько их здесь, обреченных на изгнание и гибель, сколько их там, за стенами этого ресторана, в выжженных степях? Они умирают за мираж, за чуждые им идеалы, а те, кто случайно уцелеют, выживут — до конца дней своих там, на чужбине, будут вспоминать чахлую полосоньку и серое русское небо над нею… Она пела. И снова заметил Марин, как плачут люди с золотыми погонами на плечах.
Ввалилась ватага галдящих офицеров. Многих Марин уже видел в контрразведке. Следом вошла Лохвицкая, села и постучала вилкой о тарелку: этот когда–то моветонный жест теперь становился день ото дня популярнее.
— Господа, — крикнула Лохвицкая и, дождавшись тишины, продолжала уже обыкновенным голосом: — Мы собрались сегодня здесь, чтобы приветствовать нашего доброго товарища, нашего друга Владимира Александровича Крупенского. — Офицеры зааплодировали, и Лохвицкая начала рассказывать о Париже, о Монмартре, о Ренуаре, Дега, Дебюсси. Ко всему этому совсем недавно прикасался, этим жил Крупенский, и сколько еще предстоит потрудиться, говорила Лохвицкая, чтобы все эти радости духа и бытия снова стали доступны русскому человеку.
А Марин слушал ее и думал о том, что по иронии судьбы слова ее — чистая правда. И о труде, потому что русским людям и в самом деле предстоит потрудиться, чтобы подняться над мраком и плесенью прошлого, и о духе, потому что дух этот определенной частью русских людей давно уже утрачен. И эти, что сейчас слушают Плевицкую и нетерпеливо ждут, когда громко зазвенят бокалы с шампанским, эти бездуховны уже давно, может быть, со дня рождения. Лохвицкая провозгласила тост за здоровье нового «помощника начальника». Офицеры дружно поднялись, но Марин остановил их движением руки и негромко сказал;
— По обычаю русских офицеров, первый тост — за царя!
Выпили. И тут же оркестр заиграл, и все присутствующие подхватили: «Царствуй, державный, царствуй на славу, на славу нам…»
Потом Марин долго рассказывал об эмиграции, о Париже. Он не сгущал красок, говорил правду, понимая, что чистая правда заставит задуматься. У тех, у кого не было средств, родственников, выгодной профессии, а таких было большинство, тем следовало многое пересмотреть.
Незаметно разговор перешел на Романовых, их окружение в Царском Селе. Кто–то из офицеров спросил, как бы невзначай:
— Вы ведь контактировали по службе с Воейковым, Спиридовичем, бывали во дворце?
— Конечно, — кивнул Марин.
— У нас тут спор вышел. Великие князья называли друг друга по–семейному. Среди нас нет знатоков дворцовой жизни, спорим, кто как назывался. Не вспомните?
— Извольте, — улыбнулся Марин. — «Никки» — государь, «Валиде» — императрица, «Маленький» — наследник, «Машка» — Мария Николаевна, «Элла» — сестра императрицы; Елизавета Федоровна, «Сандро» — двоюродный дядя царя Александр Михайлович. Продолжать?
Офицеры переглянулись.
— У императрицы было еще одно интимное прозвище, — добавил Марин. — «Спицбуб». Анастасия Николаевна звала себя «швыбздиком».
— Не стесняйтесь, господа, — повеселела Лохвицкая. — Поручик, вы только что спрашивали меня о какой–то надписи в доме Ипатьева?
— Да, — поручик встал и застегнул воротник кителя. — Господин полковник, мы знаем, что в комнате, где злодейски умертвили государя, было какое–то странное изречение. На обоях.
Марин знал, о чем шла речь. Подробная запись об этом имелась в тетради Юровского. Он тут же поймал себя на мысли, что правильно в свое время отнесся к поведению и мнимой откровенности своего бывшего друга. Крупенский об этой части екатеринбургских событий умолчал, а дело было в следующем. Когда Юровский пришел после исполнения приговора на первый этаж в комнату, ту, в которой были расстреляны Романовы, около двери в кладовую он увидел надпись, нацарапанную карандашом. Она была сделана там, где упала после выстрела «сенная девушка» Анна Демидова.
— Обои в этой комнате полосатые, под ситчик, — медленно, словно вспоминая, начал Марин. — Справа под единственным зарешеченным окном кто–то нацарапал по–немецки: «Валтазар вард ин зельбигер нахт фон зайн кнехтен умгебрахт». Это двадцать первая строфа стихотворения Гейне «Валтазар», — продолжал Марин. — Я переведу: «В эту самую ночь Валтазар был убит своими холопами».
— Кто же это написал? — ошеломленно спросил поручик. Было видно, что рассказ Марина потряс его, да и всех остальных тоже.
— Этого не смогли выяснить ни чекисты, ни мы, — сказал Марин.
— Я помню это стихотворение по–русски, — очень тихо сказала Лохвицкая. — Вот оно: «Мгновенно замер безумный смех и мертвый холод объял всех, и вдруг, о ужас, на стене рука является в огне и пишет. Буквы под перстом горят одна за другой огнем. И ни единый маг не смог истолковать тех пламенных строк. И в ту же ночь не взошла заря — рабы зарезали царя». — Лохвицкая встала, подняла бокал. — Господа, в этом стихотворении мистическая правда. Были буквы на стене, было предостережение, не было только людей около государя, которые бы могли истолковать его. Я бы так хотела, чтобы моя Россия стала иной, чтобы правили ею достойные люди и чтобы опирались они на достойных людей! — Она выпила залпом и швырнула бокал через левое плечо.
Он разлетелся на куски со звоном. Офицеры возбужденно обсуждали услышанное, им уже было не до Марина, а он молча уставился в тарелку и думал, думал о том, что сейчас его спас Юровский…
Его размышления прервал поручик.
Пьяно всхлипывая, он влез на стол и заорал на весь зал:
— А я не верю, не верю, и все! Император жив, и мы еще встанем под его знамена! — и, подавив рыдание, запел срывающимся голосом: — У нас у всех одно желанье: скорее добраться до Москвы, увидеть вновь коронованье, спеть у Кремля аллаверды!
Офицеры дружно подхватили знаменитый дроздовский марш…
Ленин просматривал утреннюю почту. Вошла Фотиева и положила на край письменного стола дешифрант телеграммы Белобородова с Кубани: «Врангель высадил десант и ставит своей целью отрезать от республики один из самых плодородных, районов страны».
«И конечно же, вызвать там восстание против Советской власти, — подумал Ленин. — И тем самым затянуть кампанию до зимы и на зиму, и тогда…»
Ленин вызвал Дзержинского. Тот приехал через двадцать минут и молча выслушал неприятную новость.
— Ваше мнение? — сухо спросил Ленин. Эта сухость была вызвана волнением, которое в таких случаях Ленин всегда старательно сдерживал, и проявлялось оно только вот в таких сухих, отрывистых фразах.
— Думаю, что это громадная опасность, — сказал Дзержинский.
— Опасность? — переспросил Ленин. — Нет, это не опасность, это крах, если вам угодно знать. Восстание на Кубани теперь — это крах, Феликс Эдмундович. Давайте не будем страусами. Требую, чтобы вы немедленно, экстренно приняли самые неотложные меры. Нельзя допустить восстания. Не жалейте ни сил, ни средств. Если нужно, подключите военных.
— Я понял, Владимир Ильич.
— Вы знаете, как обстоят дела в Крыму?
— Да. Врангель предпринял неожиданное наступление на Мариуполь.
— Неожиданное? Нет, «неожиданное» наступление — это оправдание плохих военных. Следовало ожидать. Врангель — искусный стратег, он окончил Академию генерального штаба, и Кутепов совсем неплохой командир. Они умеют искусно маневрировать, а у некоторых наших военачальников закружилась голова: как же, «от сохи» и так изрядно побили образованных царских генералов? Плохо, очень плохо! Голова всегда должна быть холодной, тогда не будет «неожиданных» наступлений, не будет тысяч погибших зря. И еще вот что хотел я у вас спросить: что сделано по письму харьковских чекистов? По делу этого мерзавца? Рюн, кажется, так?
— Рюна больше нет, Владимир Ильич. С ним покончено.
— Товарищ, который выполнял задание, вернулся?
— Он в штабе Врангеля, Владимир Ильич.
— Вот как… Его необходимо представить к награде. У него есть семья?
— Только тетка здесь, в Москве.
— Позвоните ей, успокойте, скажите, что у него все в полном и несомненном порядке.
— Хорошо, Владимир Ильич, только несколько позже, — улыбнулся Дзержинский.
С Приморского бульвара доносился вальс, его играл военный оркестр. На рейде мерцали огни кораблей, накатывая на берег, серебристо высверкивали волны. Марин бросил в воду плоскую гальку и зачарованно считал:
— Раз, два, три… Загадал, сколько нам жить, — повернулся он к Зинаиде Павловне.
— Это не кукушка, — грустно сказала она. — Та и сто лет накуковать может, а вы больше семи всплесков не добьетесь, я знаю.
— Семь всплесков на одну жизнь — это прекрасно, — улыбнулся Марин. — Это редко бывает. Знаете, я думаю, что и один всплеск — чудо!
Кончилась еще одна проверка. Что они придумают в следующий раз? И эта женщина, эта странная женщина… такая нежная, такая чужая… Она ведь никогда не изменит своим убеждениям. Никакая любовь, страсть, одержимая, всепоглощающая, не столкнет ее с однажды избранного пути, тем более теперь, когда ее корабль тонет. Нет, она этот корабль не покинет и погибнет вместе с ним. Но тогда бог с ней, тогда обыграть ее, она ведь сильный равноправный партнер, она–то играет? Или нет? Обыграть ее, и пусть мертвые погребают своих мертвецов…
Он спросил себя: «А ты? Ты изменил бы ради любви, ради сыновьего долга? Ради того, чтобы спасти жизнь дорогого и близкого человека? Нет, не изменил бы никогда. Отдал бы свою жизнь, чтобы спасти, избавить, но и только. Тогда почему требовать этого от нее? Потому, что правда у него. Нет, еще не сама правда, а только стремление к ней, беззаветный и сжигающий порыв. Если его сохранить на долгие годы, правда придет, восторжествует. Разве ради этого не стоит отдать жизнь, сгореть и увлечь за собой других, даже из стана врагов? Ведь эти враги — такие же русские люди, родившиеся здесь, на этих зеленых полях, под этими белоствольными деревьями, под этим грустным ситцевым небом… Им надо только объяснить, открыть глаза, доказать, и они поймут: ведь уже миллионы и миллионы поняли. Должны понять и эти, последние. Их ведь только тысячи…
— Наши вот–вот возьмут Мариуполь, — сказала Зинаида Павловна. — Может быть, еще и повернется все?
— Может быть.
— Пленных много. Контрразведка свирепствует: расстрелы, расстрелы… В горах банды Орлова и Макарова, а ведь оба они офицеры, дворяне, люди чести, казалось бы… Я ничего не понимаю, перестаю понимать. Красные гуманнее нас? Как вы думаете?
— Думаю, что да.
— Почему?
— Потому что их сто пятьдесят миллионов. Они чувствуют свою неистощимую силу. Сильный всегда Добрее.
— И справедливее?
— Они справедливы. Не всегда, конечно… Ошибаются подчас, жестоко, с кровью, но это издержки, и они пройдут. Красные — хозяева России. Этим сказано все.
— А нашим… навсегда предстоит покинуть родину… И они зверствуют, теряют человеческое лицо, — задумчиво сказала Зинаида Павловна.
— Наверное, вы правы.
— Я подумала, что в наших рядах все меньше и меньше порядочных людей, — она швырнула в воду камень, он запрыгал по склону неторопливо накатывающих волн: один, два, три, четыре всплеска.
— Вам предстоит долгая и счастливая жизнь, — улыбнулся Марин.
Но Зинаида Павловна отрицательно покачала головой:
— Вы думаете, я фанатичка? Палач? На моих руках нет крови.
— То есть… как? — опешил Марин. — Зинаида Павловна, у меня хорошая память, к сожалению…
— Да, я это сделала, скомандовала «Пли!»… Но ведь это нужно было вам, Владимир Александрович. — Она смотрела ему в глаза, тоскливо, обреченно, словно собака, ожидающая выстрела из хозяйского ружья… Не по дичи, по себе самой.
Выполняя приказ Марина, Коханый познакомился с начальником складской команды фельдфебелем Загоруйко. Когда он пригласил Загоруйко посидеть в распивочной на Приморском бульваре, тот сказал, что Коханый должен уважить и двух унтер–офицеров, пригласить на выпивку их тоже.
Коханый обрадовался. Это как нельзя лучше соответствовало его планам. Не посоветовавшись с Зотовым, он явился на встречу и повел всю компанию в «Три поцелуя». Там подавали пиво и вяленую салаку. Выпили раз, другой, третий. Коханому очень уж не хотелось глотать за его превосходительство главнокомандующего, но унтеры оказались дубовые, старого закала. Пили они, что называется, в три горла. Коханый успевал только бутылки считать. Пили, но языков не развязывали, отмалчивались и отшучивались. И так уж вышло, что Коханый напился первым и первым развязал язык. Он и спросил–то всего ничего: «Когда завтра заступаете на посты», но этого оказалось вполне достаточно. Один из унтеров, Еремеев, секретный агент контрразведки, состоял на связи у полковника Скуратова. Уже через полчаса после того, как новые друзья, проревев последний раз «Распрягайте, хлопцы, коней», разошлись — Еремеев сидел на явочной квартире контрразведки и докладывал Скуратову о происшедшем разговоре. Скуратов для порядка выругал агента за то, что тот поднял его среди ночи с постели, но потом задумался. Чутье подсказывало ему, опытному розыскнику, что за этой на первый взгляд невинной выпивкой кроется, возможно, рука Москвы или, во всяком случае, местного областкома, пусть разгромленного, расстрелянного, но все еще дающего о себе знать, тем более что речь шла об огромных материальных ценностях. Это Скуратов понимал хорошо. Отпустив агента, он пошел в «Кист». Климович еще не спал. Сидел в своем кабинете и читал Плутарха.
— Курите, — Климович подвинул открытый портсигар и чиркнул спичкой.
— Благодарю, Евгений Константинович, — отрицательно покачал головой Скуратов. — Мне доктор не советует, говорит: «При вашей крайне нервной работе курение — гвоздь».
— Какой еще гвоздь? — удивился Климович.
— В гроб! Я бы и вам не советовал, ваше превосходительство. У вас ведь тоже нервная работа.
— Вы так думаете? — с плохо скрытой иронией осведомился Климович. Скуратов был ему крайне не симпатичен. Нет, работник он был отменный, таких поискать, но вот встречаться с ним, вести беседу… Это было крайне неприятно. И эти легенды о молотке, пытках… Может быть, он не совсем нормален, этот Скуратов?
— Скажите, полковник, — Климович пустил в потолок мощную струю дыма, — Скуратов, это что, от Малюты у вас? От времен Грозного?
— Нет–нет, — улыбнулся Скуратов. — Отнюдь, не думаю, хотя… Все может быть. Ведь род наш — боярский, древний. Впрочем, я не знаю, а врать — не хочу.
— Что значит древний?
— Государем императором Николаем Первым прапрадеду пожаловано потомственное дворянство.
Климович засмеялся. Это было неприлично, но он не мог сдержаться. Этот новоявленный дворянин не имел о русской истории ни малейшего представления.
— Вы что окончили, полковник?
— Чугуевское пехотное, ваше превосходительство, по последнему разряду.
— Хорошо, докладывайте, что вас привело так поздно… вернее, так рано, — Климович подошел к напольным часам в углу и застрекотал цепями, поднимая гири механизма.
Скуратов изложил свои предположения.
— Вы полагаете, что вопрос собутыльника о постах выведет нас на подполье? — с сомнением осведомился Климович.
— Я уверен.
Климович пожал плечами:
— Приведите доводы.
— У меня их нет.
— И вы хотите, чтобы под это «нет» я выделил вам филеров для наблюдения, а их наперечет, и разрешил использовать транспорт?
— Я уверен в успехе, — упрямо повторил Скуратов. — Если ошибусь, готов нести любое наказание. Ваше превосходительство, я вас как честный человек предупреждаю: если вы мне сейчас откажете, я к барону пойду. Делайте со мной что хотите.
— Вы в самом деле пытаете людей молотком? — вдруг спросил Климович.
— Да! — не опуская глаз, отчеканил Скуратов. — И горжусь тем, что у меня хватает нервов. Я не интеллигент, ваше превосходительство.
— И мать у вас была? — хмуро спросил Климович. — Идите, я сейчас распоряжусь, чтобы вам дали транспорт и филеров–наружников.
К десяти часам утра Скуратов выяснил следующее: Коханый живет на Таможенной, на втором этаже дома, в котором помещается магазин художественных принадлежностей. Снимает комнату у хозяина дома и магазина Боруха Акодиса, работает в портовом заводе, имеет доступ к военной технике. К делу Воронкова и Гаркуна не причастен.
Эти данные ни о чем не говорили, ни о каком подполье тут и речи не было, и, если оно действительно существовало, для выяснения этого необходимо было заняться Акодисом и Коханым всерьез. Это требовало времени и серьезной работы. К часу дня Скуратов сильно заколебался, но слово не воробей, как известно, генералу обещано подполье. Нет подполья — старик, чего доброго, на фронт закатает, с него станется… И так уже не скрывает неприязнь и волком смотрит, особенно после появления этого беломанжетника Крупенского. Тоже фрукт! Надо еще посмотреть, что к чему…
Скуратов томился в пролетке, непривычный штатский костюм тяготил его. Лохвицкая, которая ему подыгрывала, изображая не то уличную проститутку, приглашенную на час, не то постоянную любовницу, злилась на такую непристойную роль, злилась на Скуратова и готова была публично выцарапать ему глаза — просто так, по–бабьи. И он это чувствовал, видел и назло каждую минуту прижимал ее к себе. Она едва сдерживалась, чтобы не ответить ему серией тяжеловесных пощечин. И вдруг в половине второго на тротуаре противоположной стороны улицы появился офицер. Он шел развалистой, явно усталой походкой, похлестывая себя по голенищу сапога стеком. На него бы и внимания никто не обратил, но офицер остановился, снял фуражку и ожесточенно поскреб себе пятерней голову.
— Ничего себе, — протянула Лохвицкая. — Совершеннейший хам, вроде вас. Я уже видела его в ресторане. И в суде, — вспомнила она.
— Но, но! — озлился Скуратов. — Я попрошу… без сравнений.
— Да это же Зотов! Из харьковской «чрезвычайки», — ахнула Лохвицкая. — Тогда в ресторане… — она осеклась, вспомнила о Крупенском и поняла, инстинктивно почувствовала, что сейчас лучше промолчать.
— Врешь! — Весь псевдолоск сразу слетел со Скуратова.
— Вы идиот! — процедила Лохвицкая. — Вы видите, он вошел в магазин?
— А что тогда, в ресторане? — вдруг опомнился Скуратов.
— В ресторане? — Она сделала непонимающие глаза. — А–а, он аплодировал Плевицкой.
— Подождем еще десять минут, — решил Скуратов. — Если никто больше не придет, оцепим квартал и возьмем всех, кого найдем внутри дома.
Скуратов установил наблюдение за домом Акодиса в десять утра. Он не знал, что в девять к Акодису пришел Марин, чтобы договориться о деталях операции по изъятию ценностей, которая была назначена на вечер. Пришел, все обсудил и собрался уходить, но заметил на другой стороне пролетку с Лохвицкой и Скуратовым и понял, что появились они здесь, выследив Коханого. И не ушел. Со стороны черного хода и двора тоже торчали филеры–наружники. Положение складывалось совершенно безвыходное. И вот в этот самый, очень отчаянный момент в подсобку ввалился Зотов и объявил Марину, хмурясь:
— Книга… если ты понимаешь, о чем речь, не обнаружена. Сделать ничего не смогли. Тебе просили передать: ма–кси–мум… — он с трудом выговорил это слово, — осторожности…
— Спасибо, — сказал Марин, — а теперь выгляни в окно.
Зотов выглянул и побелел. Засуетился и схватился за кобуру.
— Идите за мной! — Акодис сунул Зотову в руку плотную пачку открыток. — Это порнография. Приходили ко мне исключительно за этим. Документы у вас в порядке, так что выкрутитесь. — Он повел Зотова в торговый зал, — Я сейчас вернусь, — повернулся он к Марину на ходу. Акодис преобразился. Обычно нервный и суетливый, многословный и крикливый, он теперь олицетворял собой спокойствие, деловитость и выдержку.
В зале он еще успел спросить у Зотова:
— Что за книга? О чем речь?
Вопрос был запрещенный, вопреки правилам, но Зотов с чистым сердцем ответил, что не знает. Он и в самом деле не знал. Если бы Акодис задал этот вопрос Марину, если бы успел… Но — он не успел, а вернее, забыл. Было уже не до вопросов…
Он вернулся в подсобку и начал отодвигать от стены огромный буфет. Марин помог ему. Буфет с трудом сдвинулся с места, за ним в стене была неглубокая ниша, нечто вроде вертикального склепа.
— Вы! — коротко бросил Акодис.
— Но… — начал было Марин. Однако Акодис подтолкнул его к нише и добавил коротко:
— Вы же понимаете…
Марин встал в нише, спиной ощутив сырой холодный камень. В то же мгновение Акодис, смешно покряхтывая, начал передвигать буфет на место. Вот только маленькая щелочка осталась, вот и она исчезла. Марин услышал, как Акодис чем–то колотит по ножке буфета.
— Гвоздь, — объяснил Акодис. — И захотят — не сдвинут.
Постепенно глаза Марина привыкли к темноте. Он обнаружил, что в задней стенке буфета сияет довольно широкая, с палец щель, сквозь которую виден на полке графин с водкой, рюмки, а за ними пупырчатое стекло в створках.
Оставив Марина в нише, Акодис вновь вернулся в торговый зал. Несколько покупателей, среди них незнакомый офицер и Зотов, стояли у стены с поднятыми руками под конвоем солдат из контрразведки. Вдоль задержанных неторопливо прохаживался Скуратов. Лохвицкая сидела в кресле и разглядывала какую–то литографию. Акодис посмотрел сквозь грязноватое стекло витрины: улица была перекрыта солдатами.
Скуратов начал проверять документы у задержанных. Они у всех оказались в порядке, а главное, все покупатели, в том числе и две женщины, назвали общих знакомых, сослались на уважаемых людей и были отпущены с обязательством сутки оставаться дома и явиться в контрразведку по первому требованию. Только двоих оставил Скуратов: мужчину лет пятидесяти по фамилии Угрюм–Наливайко и Зотова.
— Пройдемте куда–нибудь туда, — махнул Скуратов рукой, — здесь витрина — неудобно. Подсобное помещение есть?
— Прошу, — Акодис открыл дверь.
— Но я акушер, я из Харькова, — заволновался Угрюм–Наливайко. — Я совершенно случайно застрял в Крыму. Разве может честный человек располагать собой, когда кругом режут друг друга.
— Во–первых, Харьков у красных, — сказал Скуратов, — во–вторых, что значит «режут»? Мы боремся с большевиками, не так ли?
— Пусть так, — нервно взмахнул руками Наливайко. — Меня знает весь Харьков. Я у половины города детей принимал.
— Зачем вы пришли сюда?
— Я? — смутился Наливайко. — Да так… знаете. По чести сказать, остановился у витрины. Любопытно стало, решил зайти.
— У витрины? Ай–яй–яй! Врете, голубчик! Акушер не остановится возле такой витрины. Он этим товаром объелся в натуре, зачем ему картинки? Вы что, гимназист?
Фельдфебель подтолкнул Наливайко в спину. Зотова не трогали. Его задержание было для нижних чинов загадкой. В подсобке Скуратов сказал, обращаясь к Зотову:
— А вы зачем пожаловали, поручик?
Зотов молча протянул открытки. Скуратов просмотрел несколько штук, заинтересовался, сел к столу и тщательно изучил все остальные, потом укоризненно посмотрел на Зотова.
— И это когда родина в опасности. Вам не мерзко?
Зотов молчал, тогда Скуратов проворковал:
— Вас опознала вот эта дама.
Лохвицкая стояла у окна, на контражуре, и поэтому Зотов ее не сразу узнал. Там, в торговом зале, он вообще не обратил на нее внимания, приняв за покупательницу.
— Эта? — Зотов подошел вплотную к Лохвицкой и вдруг рванулся в окно, ногами вперед. Посыпалось стекло. Два солдата повисли у него на плечах, втащили в комнату и свалили на пол.
Акодис покачал головой, с горечью подумал:
«Ах, Зотов, Зотов, горячая голова. И момент выбрал неудачный и даже отстоять себя не попытался».
Посмотрел украдкой на буфет: как там этот… красный полковник, чекист? Этот Крупенский?
А Марин все видел через стекло, вернее, отчетливо представлял по движению силуэтов, и слышал все от первого до последнего слова.
— Закройте дверь, — приказал Скуратов. — Вы — сотрудник ЧК Зотов. — Скуратов подошел к распростертому на полу Зотову и наступил ему сапогом на грудь. — Меня интересует цель вашего появления в Севастополе и ваши сотрудники в аппарате штаба, они у вас наверняка там есть.
— Дешево ценишь свой штаб, гнида! — прохрипел Зотов. — Что, у вас тут все такие продажные?
Скуратов резко, отрывисто ударил Зотова в подбородок носком ботинка. Клацнули зубы, из прокушенной губы потекла кровь.
— Повторяю вопрос: явки, связи, пароли… считаю до трех, — Скуратов снова ударил, сильнее, лицо Зотова стало похоже на свежую печенку. — Ладно! — Скуратов обвел комнату неторопливым взглядом и задержал его на молотке у ножки буфета. Молоток забыл Акодис. Он с ужасом проследил за глазами контрразведчика и бросился к молотку:
— Простите, нужно убрать, можно пораниться.
— Пораниться? — весело переспросил Скуратов. — Ах как хорошо! — Он опередил Акодиса, поднял молоток и вернулся к Зотову: — Предпочитаешь гибель предательству, сволочь? Вот посмотрим, как ты воспримешь смерть этих людей, — Скуратов мотнул головой в сторону Акодиса и акушера, — Я их сейчас на твоих глазах забью молотком!
Марин никогда в жизни не падал в обморок, теперь же ему показалось, что он не в нише, за буфетом, а в могиле, в гробу, крышка которого наглухо заколочена и воздуха больше нет, совсем нет. Марин хватал ртом, и ему представлялось, что сейчас, через мгновение он не выдержит, свалит буфет, выскочит, уложит из нагана кого сумеет, и будь что будет…
Отрезвили его глухие удары, невнятный стон и животный, рвущий душу крик. Он понял, что должен выдержать и это, не имеет права не выдержать, потому что завершающей стадией его работы должно стать наказание палачей. Если же сейчас сдаться, не будет этого наказания… Нет, мести не будет — сладкой, всепоглощающей, беспощадной. Ради нее стоит и нужно перенести все, все… Где–то краешком меркнущего сознания он еще контролировал себя, свои мысли и словно посторонний наблюдатель фиксировал их непоследовательность, алогичность, просто какую–то экстремистскую суть, фиксировал и тут же объяснял: ведь это оттого, что все происходящее за пределами психики, и мозг защищается. Не в мести же дело, просто нужно выдержать и выполнить свое задание…
Угрюм–Наливайко валялся в углу с пробитой головой, грудь у него тоже была пробита, точно напротив сердца — у Скуратова был сильный удар и тренированная рука.
— Я пройду в столовую, — сказала Лохвицкая. — Там книги, я их пока просмотрю. — Она ушла.
— Если ты не станешь говорить, — тихо и зло произнес Скуратов, — я с этим евреем сделаю то же самое, что и с его русским братом по Евангелию от Ленина.
— Хочу встать, — с трудом произнес Зотов.
Фельдфебель и солдаты помогли ему подняться. Зотов повел плечами, потянулся, словно разминался утром после сна, потом попросил:
— Скуратов, кажись… — он уже не скрывал, что он ряженый и простонародный. — Подойди, ваш–бродь.
Скуратов подошел. У Зотова был очень жалкий вид, и Скуратов подумал, что достиг цели. Этот чекист заговорит наконец. Но Зотов не заговорил. Он изо всех сил ударил Скуратова ногой в пах. Скуратов скрючился, захрипел, присел на корточки.
— У–у–бей его, — превозмогая боль, сказал он фельдфебелю.
— Простите меня, — ни к кому не обращаясь конкретно, сказал Зотов. — Видать, судьба…
Скуратов дотащился до стула, взгромоздился с трудом на него. Зло сверкнул глазами:
— Ждешь, дурак? Огонь!
Фельдфебель рванул наган из кобуры и в упор выпустил в Зотова весь барабан. Зотова отбросило к стене, он даже не вскрикнул. По офицерскому кителю начали расплываться огромные бурые пятна.
— Теперь ты, — повернулся Скуратов к Акодису.
— А что я? — осторожно осведомился Акодис.
— Связи? Пароль? Явки? Как к тебе обращаться? Господин или товарищ?
— Ну какой же я вам товарищ? — улыбнулся Акодис. — Вы наверняка член «Союза русского народа», а я — еврей.
— И что самое страшное, большевик, — почти доброжелательно заметил Скуратов. — Что может быть хуже еврея–большевика?
— Наверное, только вы, господин офицер, — скромно опустил глаза Акодис.
— Что? Ах ты! — задохнулся Скуратов. — Да я же тебя…
— Но я не большевик, — перебил его Акодис. И Скуратов замолчал, пораженный таким нахальством. — Я пока еще не удостоился такой чести, — продолжал Акодис. — Я очень слабо подкован теоретически и к тому же принадлежу к мелкой буржуазии, как мне разъяснили более опытные товарищи: образования мне не хватает. Я ведь житель местечка — черты оседлости… Процентная норма, знаете ли…
Скуратов открыл рот, чтобы выругаться, но Акодис снова его перебил:
— Однако я хочу быть с вами искренним. В душе я самый настоящий большевик. Вы знаете почему? Потому что еврейский вопрос существует две тысячи лет, и вот только теперь впервые большевики признали во мне равноправного человека. Как же мне их продать, господин офицер?
Наверху послышался шум, и солдаты втолкнули в комнату Коханого.
— Забился под кровать, — доложил унтер–офицер.
— Со страху, — объяснил Коханый. — Кто у вас так орет?..
— Это мой жилец, — сказал Акодис. — Он прописан, все в порядке. Вы проверьте паспорт, пожалуйста.
Только теперь Коханый заметил трупы и в ужасе попятился.
— Не нравится? — улыбнулся Скуратов. — С тобой будет то же, если станешь молчать.
— Да я, вашбродь, ни черта не знаю, — глупо улыбнулся Коханый. — Отпустите меня. Мы заводские, и у нас смена скоро.
— Смотри сюда… — Скуратов выдернул револьвер из кобуры еще более ловко, чем только что до него фельдфебель, но в отличие от фельдфебеля он ничего не ждал. Он выстрелил семь раз подряд, прямо в лицо Акодису.
Коханый прижался спиной к стене, закрылся руками.
— Говорить будешь? — едва слышно спросил Скуратов. Его трясло.
Коханый молча начал кивать, быстро–быстро, словно у него начинался припадок эпилепсии.
— Возьми его, — распорядился Скуратов. — Доставь в особняк. Я еду следом. Нет, сначала в «Кист», мне умыться надо и пообедать и отдохнуть, а он никуда не денется.
Фельдфебель взял Коханого за плечо и вывел из комнаты. Скуратов обвел ее взглядом в последний раз, потом приказал солдатам:
— Трупы — в авто, двери опечатать, оставить караул. Дождетесь, пока уйдет мадам.
Скуратов подошел к буфету, открыл дверцу. Марину показалось, что контрразведчик хорошо его видит.
Было мгновение, когда Марину снова захотелось опрокинуть буфет и разом покончить со всем, но он сдержался, а Скуратов наполнил рюмку и жадно выпил. Повернулся, чтобы уйти, и увидел Лохвицкую. Она стояла на пороге без кровинки в лице.
— Мадам, — поклонился Скуратов. — Вы со мной?
— Я еще не все просмотрела, — она обвела глазами комнату. — Послушайте, что вы натворили? Это же не работа…
— А что это?
— Не знаю. Три покойника и ни одного слова.
— Ничего, Коханый жив и заговорит… Я отдохну, наберусь сил и все разом, как это? Ком–пен–си–рую! Да?
— Да, — кивнула она. — Я доложу барону. Вас надобно вывести в расход. Чем скорее — тем лучше.
— Ба–а–ро–ну? — протянул он, — Ха! Три раза «ха»! Барону не до этих сантиментов! Расстреливали, расстреливаем и будем расстреливать! Вам не нравится? Тогда идите в офицерский публичный дом. Нет, нет, нет, заведывающей, за–ве–дыва–ющей! Честь имею! — он щелкнул каблуками и вышел.
Лохвицкая вернулась в библиотеку, снова начала просматривать книги. Какой–то час назад их держал в руках хозяин магазина, как его? Акодис, кажется. Лежит теперь в углу, в крови, лицо — кровавое месиво. И этот чекист из Харькова, сколько раз приводил и уводил он из камеры Крупенского, симпатичный, молодой — тоже лежит в другом углу, китель набряк от крови… Набух… Набряк. Станут класть в гроб, не снимут, засохнет все, заскорузнет. Ах, чепуха какая. Да кто же его станет класть в гроб? Зачем? Зароют где–нибудь за оградой кладбища — вот и все, а то и того проще — сбросят в ущелье или в яму какую–нибудь, даже веток сверху не будет, красных осенних веток, как на той могиле, на той… когда Крупенский не стал стрелять. Потом она пыталась убедить себя, что ничего особенного не произошло. Так… обыденщина: взяли конспиративную квартиру красных, перестреляли всех — велика ли беда. Что, красные поступили бы иначе? Нет! Так же беспощадно расправились бы и были бы правы. Гражданская война. Как это говорил Крупенский: «Нет победителей и нет побежденных, кто–то должен исчезнуть», — да ведь он и еще говорил: «Красные сильнее и, значит, добрее, потому что сильный всегда добрый». Может быть, арестовав ее в Харькове, например, при совершенно аналогичных обстоятельствах, Зотов и не убил бы ее или любого другого сотрудника белой контрразведки? И она вдруг отчетливо и до боли поняла, с ужасом и отчаянием, страшно было признаться самой себе, но она призналась: нет, не убил бы ее Зотов и другие не убили бы. Разве что потом, по приговору суда, а так? Самосудом? Нет! Никогда! Правда же: сильнее они и добрее.
— Я камин затоплю, барыня, — прервал ее мысли солдат. — Желаете?
— Желаю, — машинально ответила она. — Холодно мне, братец, затопи.
Солдат натаскал дров, вспыхнуло веселое пламя, она протянула руки к огню, пытаясь согреться, но не могла. Ее била дрожь.
— Скажи, братец, почему ты служишь?
— То есть как? — вытаращил глаза солдат. — Мобилизованные мы, еще с 16–го.
— Я не о том. Армия у нас добровольческая. Тебе, как старослужащему, никто бы и не препятствовал уйти, а ты не уходишь.
— Нельзя нам.
— Почему? Хочешь победы белому движению?
— Эх, барыня, ваше благородие, — вздохнул солдат. — Да я вам так скажу: белые, красные — нам всё едино. Мы служим. Хозяина только паршивая собака меняет, а мне и выгода к тому ж… Какая? А мы из Твери. У нас там мастеровщина. Так я смекнул: накоплю деньжонок, перепадает другой раз — не секрет, вернусь в родные Палестины и питейное заведение открою, с бабами, чтобы чулки раздевали. Э–эх, попрет мастеровщина. С тощих да ледащих своих жен да на кисленькое, копейка к копейке — я в люди выйду. Вот она, какой идеял у меня.
— Так ты идейный?
— А как же? Одобряете?
— А не мало ты хочешь?
— Мало? Не–е, мы свое место знаем. Красные как? Всех уравнять хотят! Пустое дело. От бога положено: сначала бог, потом царь, потом — псарь. Никому этого не поломать.
— Ладно, иди, идейный борец, — она это сказала без всякой иронии, очень серьезно.
Солдат ушел, и она снова подошла к полкам. Странное дело: нужная книга лежала на самом видном месте, над томами словаря Брокгауза и Эфрона, она сняла ее с полки и стряхнула пыль, села к столу, положила перед собой. Она не открывала ее, медлила, вряд ли она и сама бы смогла объяснить почему: ее томило какое–то неясное предчувствие, неуловимое ощущение надвигающейся катастрофы, которая покончит разом со всем, все похоронит, перекрестит, уничтожит…
«Чего я боюсь? — думала она. — В чем не хочу себе признаться? Этот человек дорог мне и нужен. Я люблю его. Жизнь без него потеряна для меня навсегда. Пусть так. Не этих мыслей я пугаюсь. Нет. Я чувствую, как уходит из–под ног земля. Делается темно в глазах, как только я начинаю думать о том, что поиск этой книги затеян недаром, что на фотографии в ней запечатлен Крупенский, только… только не этот Крупенский. И в этом, наконец, нужно отдать себе полный и ясный отчет».
Откуда–то из глубины дома донесся грохот, и почти сразу же на пороге столовой появился Марин. Он был бледен и спокоен. Увидев Лохвицкую, улыбнулся:
— Здравствуйте, Зинаида Павловна.
— Я знала, — кивнула она. — Я знала, что вы здесь, в доме.
— В самом деле? — бодро спросил Марин. — Почему же вы не присоединили меня к тем… кто валяется в подсобке? Вы видели?
— Оставьте, Владимир Александрович, или как вас там… — сказала она глухо. — Поклянитесь, что в этой проклятой книге вы, и я вам поверю, и пусть все идет, как идет, до конца.
— И вы бросите книгу в камин?
— Да!
Он подошел к столу, сел напротив:
— Зинаида Павловна, в этой книге Крупенский, а моя фамилия Марин, Сергей Георгиевич. Я из контрразведки ВЧК.
— Боже мой! Боже мой! — произнесла она едва слышно. — И вы так об этом говорите. Так говорите…
— Откройте 316–ю страницу.
— Нет!
— Тогда объясните, чего вы–то боитесь? Меня?
— Нет, я боюсь не вас. Я боюсь за вас и за себя тоже. Вот так. Я совсем не понимаю, на что вы надеетесь. Логики нет, здравый смысл отсутствует. Вы уже мертвы. Как те… Выслушайте меня.
— Говорите…
— Только сразу должно быть ясно: что бы я ни думала, что бы ни чувствовала, у меня перед родиной долг есть, понимаете? Я хочу сократить этот разговор до минимума, Владимир… Сергей Георгиевич. У вас есть только один выход.
— Сдаться?
— Убить меня. Сейчас. Здесь. Я не окажу сопротивления. Убейте и уходите.
— А если нет?
— Я вас арестую.
— И Скуратов переломает мне все кости. Что ж, если вам так легче…
— Что вы хотите сказать? — перебила она, морщась, словно от боли. — Говорите быстрее.
— Я хотел вспомнить кое о чем, кое–что уточнить. Вы не торопите меня. Давайте во всем разберемся спокойно. Слушайте: там, в камере, когда я назвал ваш псевдоним «Викторов», вы сразу и безошибочно поняли, что я просто–напросто угадал, вы поняли, что я не Крупенский, вы убедились в этом, когда я позволил вам расстрелять Рюна, этого негодяя, врага революции, и вы знали, что, расстреливая его, вы исполняете не мой и не свой приговор.
— Чей же?
— Советской власти. Наши намерения совпадали в тот момент, вот и все. А когда я отказался убить Воронкова и рабочих и не отдал их Скуратову на повторный допрос, вы и тут все правильно поняли. Вы поняли, что смерть для этих людей — избавление. Вы сказали потом: «Я их расстреляла, потому что это нужно было вам».
Она долго молчала, потом произнесла тихо и обреченно:
— У меня нет выхода. Уходите.
— Об одном прошу: не рубите сплеча, — сказал Марин, — не рубите… Вы причините мне огромную боль.
— Боль? Нет! Вы просто боитесь, что я вас выдам.
— Я люблю вас. — Он сказал эти слова и понял, что покатился в пропасть, из которой нет возврата. Но эти слова томили его, жгли. Он не мог их не сказать. Любовь никогда не перестает, ни–ког–да! Пророчества прекратятся, и языки… умолкнут, и знания упразднятся, а любовь пребудет вовеки. Он сказал эти три слова, и ему стало легко. Что бы ни произошло теперь, что бы ни случилось в его жизни — совершилось главное, совершилось то, ради чего жив человек: пришло счастье. Короткое, без прошлого, без будущего — так, миг единый…
Врангель принял французского посла приватно, по–дружески. Под темным от времени мореного дуба потолком стлался сигарный дым, в чашках настоящего севрского фарфора — наследство великого князя Алексея — вязко и глянцевито подрагивал настоящий «мокко». Посол рассматривал чашку на свет, любуясь тончайше выписанной миниатюрой, галантной сценой в духе Ватто.
— Изумительно! — он сделал маленький глоток одними губами, зачмокал, прикрыв глаза. По его лицу расплылась гримаса удовольствия. Он высоко поднял чашку и заглянул под ее дно, чтобы рассмотреть марку. — О–о, я так и думал. Здесь голубая монограмма из двух «эль» и литера «V» — знак 1773 года. Это редкость. Такой сервиз стоит не менее ста тысяч франков.
— В самом деле? — равнодушно спросил Врангель. — Уверяю вас: я предпочел бы наличные деньги, вернее, аэропланы и пулеметы на эту сумму.
— Вы равнодушны к искусству? — наивно осведомился посол. — Впрочем, немецкие дворяне всегда были грубоваты. Не так ли? Меч и седло — вот их удел. Они воины, слуги Вотана, а не Аполлона.
— Одина, но не Браги, хотите вы сказать, — возразил Врангель. — Мой род шведского происхождения. Мы перешли из Швеции в Россию в XVI веке. Не все. Часть наших предков продолжала служить шведской короне. В Полтавской битве шесть Врангелей дрались за Карла, шесть — за Петра. Шведы — тоже воины. Викинги.
— Уверен, что в вашей родословной — только воины.
— Мой дед, генерал–адъютант, взял в плен Шамиля, — заметил Врангель. — Я хотел бы задать вам вопрос: англичане настаивают на переговорах с Совдепией, тем не менее я отказался от почетной сдачи, которую предложил Фрунзе. После этого мы перехватили радио Москвы. Ленин приказал расправиться беспощадно. У меня триста тысяч женщин, детей и стариков.
— Советское правительство не тронет мирное население, — жестко сказал посол. — Мне бы не хотелось вести сейчас демагогический разговор, однако, чтобы спасти армию, у вас есть только два пути: Турция или капитуляция.
— А помогут ли мне тоннажем в случае эвакуации?
— Да! Но на Западе все более и более зреет мысль о бесполезности борьбы.
Врангель встал и нервно прошелся по кабинету:
— Нет! Я никогда не признаю Московский Совнарком. Это репей, выросший из анархии.
Председатель правительства Кривошеин, который до сих пор молча глотал кофе чашку за чашкой, заметно оживился:
— Пусть мы все погибнем, все до одного, — сказал он непримиримо, с плохо скрытой яростью. — Но за стол переговоров с этими… Нет и никогда!
— Я понимаю ваши чувства, — улыбнулся посол. — Вы были сенатором, чуть ли не вторым лицом в государстве, а теперь… И тем не менее всем нам следует проявить государственную мудрость. Советы и нам предлагают мир и торговлю — это, с одной стороны, с другой же — они исступленно призывают наших рабочих как можно быстрее совершить социалистическую революцию. Конечно, это раздражает… Но призыв к революции — еще не революция, а Советская Россия… Увы! Исторический факт. С ним придется считаться, — посол встал. — Кофе был прекрасен. Сервиз — вне всяких похвал. Честь имею.
Врангель проводил француза взглядом и снял трубку телефона:
— Мы, русские, обожаем свой язык настолько, что разговариваем даже во сне и все в превосходных степенях, заметьте… Все у нас «самое, самое, самое». — Он подул в мембрану, попросил: — Соедините с Климовичем… Евгений Константинович, получены приметы на нашего бессарабского друга? И что же, совпадают?
— Почти совпадают.
— Соблаговолите зайти ко мне.
Кривошеин уныло рассматривал свой сюртук, на нем не хватало пуговицы:
— Вы обратили внимание, как обносились наши солдаты и офицеры? Осень ранняя, сегодня утром был иней.
— Что мне сказать… — развел руками Врангель. — Терпение и еще раз терпение.
— Но мне негде взять даже пуговицу, — горько заметил Кривошеин. — Я ведь не могу пришить другую… А новый сюртук… Стоит ли его шить, дорогой Петр Николаевич? Что ждет армию и тылы? Триста тысяч ртов, которые вдруг окажутся в Турции, вообще вне России? Наш дефицит составляет 250 миллиардов, валюты нет совсем.
— Что вы предлагаете?
— Никакого насилия. Кто хочет остаться — пусть остается.
— Это мало что изменит. Вы не хуже меня знаете, здесь, в Крыму, находятся только те, кому с красными окончательно не по пути. Что ж, все мы пройдем свой крестный путь. До конца…
Вошел Климович, доложил с порога:
— Скуратов разгромил явочную квартиру областкома, взят некий Коханый. Судя по всему, крупная птица.
— Меня интересует Крупенский, — сказал Врангель. — Получается какая–то чушь, нонсенс. Мы вызываем человека из Парижа, мы надеемся на него, и что же? Вы всерьез думаете, что красные смогли подменить настоящего Крупенского?
— Нет, конечно, но… — Климович развел руками. — Мы не можем отвергнуть такой вариант, пока не будет доказано обратное.
— Когда же вы надеетесь это «обратное» доказать? — с заметным раздражением спросил Врангель.
— Сегодня вечером. Скуратов возлагает большие надежды на допрос арестованного большевика.
— Держите меня в курсе дела, — попросил Врангель. — Вы свободны. — В сущности, Крупенский его больше не интересовал. События на фронте разворачивались трагически, неумолимо, неотвратимо. Сегодня уже следовало думать о том, как и на что грузить армию в случае несчастья. Тоннажа было явно недостаточно, не было масла, угля.
— Я прошу вас озаботиться немедленной доставкой всего необходимого флоту, — сказал Врангель. — Закупите в Турции.
— А валюта? — осторожно спросил Кривошеин.
— Договоритесь с послами. Я подпишу любые обязательства.
Кривошеин застегнул портфель.
— Петр Николаевич… Вместе с адмиралом Колчаком большевики расстреляли и председателя его правительства Пепеляева. Я все время думаю об этом, это гнетет меня.
— Бог с вами, Александр Васильевич, — вздохнул Врангель. — Я понимаю ваши чувства, но успокойтесь. Нам с вами грозит изгнание, может быть — позор, бесславие, нищета, но расстрел? Нет! Успокойтесь. Вас мирно похоронят где–нибудь на русском кладбище в Ницце или Вилафранке. И меня тоже. Так–то вот…
Коханый сидел в «Кисте», в камере предварительного заключения контрразведки. С минуты на минуту его могли подвергнуть усиленному допросу: выдержит ли он? Этот человек был антипатичен Марину с первой минуты. Туповато–высокомерный, с очевидно гипертрофированным ощущением собственного «я», он являл собой тот ранний тип руководителя, вознесенного волей обстоятельств над вчерашними своими товарищами, который до последних дней жизни Ленина вызывал его резкую и беспощадную критику.
«Коханому нужно помочь, — размышлял Марин. — Нужно что–то предпринять, сделать, чтобы вызволить его. Но если быть честным, что я могу? Номинальный помощник начальника, над которым грозно нависло тяжкое бремя подозрений. Я не могу ни вопроса задать, ни приказать, только ждать». Что–то подсказывало: ничего хорошего он не дождется. Нужно действовать немедленно, сейчас же. Марин пошел к Лохвицкой. Она сидела у раскрытых дверей балкона и смотрела на море. Свежий, уже по–настоящему осенний ветер теребил ее платье, разметал по плечам длинные волосы. На этот раз они не были уложены в ее обычную прическу: тугой огромный узел на затылке.
— Там — Константинополь, Ак–София и тишина, — негромко сказала она. — Всего двести миль, ночь пути.
— Вы решили ехать с остатками армии?
— А вы что решили?
— Мне кажется, что Коханый не надежен, — сказал он прямо. — Вы же видели и слышали, как он себя вел.
— Видела, — кивнула она. — Вас не поражает, что член вашей партии — трус?
— Я бы не был столь категоричным.
— Это уж как вам угодно, а я видела его глаза: заурядный и пошлый предатель! Однако вы не ответили мне.
— Я не принимаю вашу злую иронию. Партбилет РКП (б) — не панацея от подлости и низости. Мы снова спорим о том же.
— О чем?
— О том, что здесь, в русской армии, негодяев в тысячи и десятки тысяч раз больше! Каждый третий — подлец, но что это доказывает? Да ничего! Ровным счетом — ничего.
— Не улавливаю вашей основной мысли, — холодно сказала она.
— Боже мой, да совсем простая моя мысль. Все определяется не количеством подонков, не арифметикой! У нас идея, светлая, радостная для всех, а у вас? Вы ведь стоите у гробового входа, да и не просто стоите, вы цепляетесь за него, вы и всех остальных хотите уволочь за собой. Ну и что, если при этом среди вас — много хороших, но заблуждающихся? А среди нас — много плохих? Важна тенденция, а она у нас и за нас.
— Блистательная лекция. Вы ее повторите Климовичу, когда ваш «плохой» Коханый расколется, как гнилое полено?
— Не знаю, — хмуро сказал Марин.
— Все решится сегодня, я думаю, — голос Зинаиды Павловны изменился. Теперь она говорила твердо и решительно: — Вам предписано сидеть дома?
— Нет!
— Прекрасно. Идите к Климовичу, напомните ему о том, что он поручил вам портовый завод. Исчезните под этим предлогом до вечера. Сюда не возвращайтесь. Встретимся у лестницы, которая ведет в ставку.
— Когда?
— Постарайтесь найти такое место, с которого видно мое окно. Увидите задернутую штору — сразу же идите к лестнице.
Марин ушел. Зинаида Павловна открыла верхний ящик комода и приподняла стопку белья. Под ней лежал маузер, подарок Климовича. Проверила магазин — он был полон, передернула затвор и поставила пистолет на предохранитель, но потом передумала и вернула флажок в боевое положение: теперь можно было стрелять сразу.
В дверь осторожно постучали, она открыла и увидела улыбающегося Скуратова.
— Мадам… — он попытался поцеловать ей руку, но она уклонилась, и он сказал: — Генерал отправил нашего общего друга в порт и приказал осмотреть его номер.
— И вы решили сообщить об этом мне? Очень мило, благодарю.
— Пожалуйста. Вам приказано сопровождать меня. Я думаю, что генералу захочется сопоставить наши впечатления, как вы считаете?
— Идемте.
У номера Марина пританцовывал горбатенький портье. Он услужливо распахнул дверь и сложился в поклоне.
— Пошел вон, — тихо сказал Скуратов. — И нишкни у меня, подлец. — Он запер двери изнутри, оценивающим взглядом посмотрел на Зинаиду Павловну. — Вы всегда мне очень нравились, сударыня.
Она ничего не ответила, и Скуратов продолжал:
— Бывают женщины, которые не шевелят во мне струны, а бывают…
— Значит, я шевелю… ваши струны? — перебила она с плохо скрытой издевкой.
Скуратов покраснел и набычился.
— Вы язвительная и злая особа, я это сразу понял, но здесь, в номере, вы, между прочим, в моей власти, и стоит мне захотеть…
— Захотите… — сказала она насмешливо.
Он сделал шаг ей навстречу, но она отскочила и сунула руку в сумку:
— Мой указательный палец на спусковом крючке маузера. В обойме — разрывные пули, на сто шагов череп разлетается на куски. Между нами, по–моему, не будет и трех шагов…
— Ладно, — он улыбнулся, — я пошутил. Чувство юмора — великое чувство, согласитесь? Приступим к делу. — Скуратов выдвинул из–под кровати чемодан, открыл. Там было белье, пара золотых погон и несколько книг. Он начал просматривать верхнюю, прочитал вслух: — «Наличное бытие есть единство бытия и ничто, в котором исчезла непосредственность этих определений и, следовательно, исчезло в их соотношении их противоречие, единство, в котором они уже суть только моменты». — Он поднял на Зинаиду Павловну голубые глаза, в них было недоумение и обида: — Это что? Какой идиот это написал?
Она взяла книгу из его рук и открыла титульный лист:
— Гегель. — И видя, что это имя не произвело на него ровно никакого впечатления, добавила: — Он одесский подпольщик. Мы его расстреляли в девятнадцатом.
Скуратов смотрел на нее с тревожным недоумением, и она видела, что он растерян и не знает: верить ей или нет. Ей стало скучно и противно. Она швырнула книгу в чемодан и захлопнула крышку.
— Вы намерены обнаружить здесь листовки большевиков? Тогда бы вам надо было принести их с собой и подложить в этот чемодан — очень надежный, много раз проверенный способ.
— Сударыня, — выкрикнул он, — я требую, я требую…
— Да бросьте… — махнула она рукой. — Что нам с вами, привыкать, что ли? Если у вас все, я пойду, пожалуй, голова болит.
Скуратов выдвинул ящик письменного стола, и глаза его засверкали:
— Мадам, — закричал он, — я нашел! Слушайте, это потрясающе… — Он протянул ей плотный лист белой бумаги. Она взяла его в руки, перевернула и вдруг волна щемящей нежности захлестнула ее всю целиком, без остатка. Это был портрет, ее портрет. Он был писан акварелью, тонко, в лучших традициях русского портретного искусства прошлого века. Так писал знаменитый Петр Соколов.
— Он, наверное, мечтает о вас, — теперь пришла пора поиздеваться Скуратову. — Ишь как? Старался… как этот… Репин.
А она смотрела, смотрела… На портрете у нее было робкое беззащитное выражение лица, печальные глаза. Она никогда не видела себя такой и никогда не думала, что она такая… И вдруг поняла, что Марин любит ее, любит на самом деле, ибо только любящий человек может проникнуть в глубоко скрытую сущность того, кого любит.
Скуратов взял лист из ее подрагивающих пальцев, посмотрел и снова перевел взгляд на нее:
— А вы добренькая, оказывается. То–то я удивился вашему выступлению в доме этого Акодиса. Думаю себе: гроза большевиков Лохвицкая, и вдруг — жалость. С чего бы это, думаю?
— Я могу идти? — холодно спросила она.
— Конечно. Я сейчас поеду допрашивать Коханого, потом встретимся у генерала.
Они вышли из номера. Скуратов тщательно запер дверь и послал Зинаиде Павловне воздушный поцелуй.
Она вернулась в свою комнату. Было тревожно. Она понимала, что сейчас, через несколько минут окончательно и бесповоротно решится судьба Марина. Чем ему помочь? Нечем… Она ничего не может… Разве что умереть вместе с ним. Она отчетливо представила себе лицо Скуратова, близко–близко увидела его злобно–глуповатые голубые глаза, потрескавшиеся губы, которые он ежеминутно облизывал, и вдруг вспомнила, как он сказал: «Поеду допрашивать Коханого».
— Поеду, — повторила она вслух.
Как же так? Коханый здесь, в подвале гостиницы, зачем же ехать? И тут же снова вспомнила, что тогда там, в суде, Скуратов приказал своему унтер–офицеру везти Гаркуна в какой–то особняк на Мичманскую. Она подскочила к окну и увидела, как двое унтер–офицеров сажают в пролетку Коханого. На запястьях у него матово блеснули стальные наручники.
— Ступайте! — услышала она голос Скуратова. — Я сам. — Скуратов сел рядом с Коханым, расправил вожжи. — Э–э, залетные!
Лошади резво взяли с места. Зинаида Павловна заметалась в растерянности. Она поняла: Скуратов что–то задумал, иначе зачем бы ему понадобилось увозить арестованного из контрразведки. Она сбежала по лестнице вприпрыжку, словно гимназистка, и вылетела на улицу. Как и обычно, у подъезда гостиницы стояло множество экипажей, и она поблагодарила судьбу за то, что спасительная мысль проследить за Скуратовым вовремя пришла ей в голову. Она села в первый попавшийся экипаж, крикнула кучеру:
— Трогай и побыстрее! — И добавила уже тише и спокойнее: — Я покажу дорогу.
Лошадь резво взяла с места и понеслась вскачь. Зинаида Павловна приподнялась на сиденье и из–за плеча кучера старалась рассмотреть, что же там, впереди. Мелькали дома, прохожие. Коляска резко кренилась на поворотах, казалось, вот–вот опрокинется. Наконец, показалась пролетка Скуратова. Рядом с ним по–прежнему сидел Коханый.
— Тише, — приказала Зинаида Павловна кучеру. — Стой!
Скуратов тоже остановил лошадь и вышел из пролетки. Помог спуститься Коханому и подвел его к калитке в красивом высоком заборе из кованых прутьев. Открыл калитку и повел в глубь заросшего сада к аккуратному одноэтажному домику из красного кирпича.
— Езжай, братец, — Зинаида Павловна отпустила кучера и перешла на другую сторону улицы.
Дом отсюда был виден очень хорошо: Скуратов стоял на крыльце и вертел флажок звонка. Через некоторое время открылось квадратное окошечко и показалось знакомое лицо Стецюка. Скуратов переговорил с ним о чем–то, двери домика распахнулись, пропустив приехавших, Стецюк внимательно осмотрелся и закрыл дверь. И тогда Зинаида Павловна поняла: этот дом на Мичманской, этот сад, это все было самым тайным и самым страшным местом врангелевской контрразведки. О нем ходили легенды, но до сих пор Зинаида Павловна не встретила ни одного человека, который смог бы ей рассказать хотя бы какие–нибудь подробности. По роду своей деятельности она не имела ни малейшего отношения к раскрытию и расследованию деятельности большевистского подполья и, будучи профессионалом розыска, хорошо понимала, что любая контрразведка — это множество автономных, независимых друг от друга подразделений, работающих в обстановке строжайшей секретности. Понимала она и другое: сейчас Коханого начнут пытать, и он заговорит. Она это чувствовала и, в отличие от Марина, ни одной минуты в этом не сомневалась. Если Коханый откроет рот, Марин погиб. Она пересекла улицу, открыла калитку: на ней не было ни замка, ни даже щеколды — и решительно направилась к крыльцу. Когда до него осталось всего несколько шагов, она рассмотрела окна особняка: за тщательно вымытыми, поблескивающими стеклами чернели наглухо закрытые шторы. Она повернула флажок звонка, послышалось дребезжащее звяканье, распахнулось окошечко, Стецюк оглядел ее с ног до головы.
— Что вам нужно? — он словно видел ее впервые.
— Я — сотрудница генерала Климовича, — доставая из сумки служебное удостоверение, сказала она. — Вот, читай. Оно подписано самим начальником контрразведки. Ты же меня знаешь, Стецюк.
Унтер прочитал, вернул ей коричневую книжку с фотографией и покачал головой:
— Я имею право впустить сюда только по специальному пропуску или если… кто заявлен. Извольте покинуть территорию, — он попытался закрыть окошко, но она не дала ему сделать этого.
— Вызови сюда полковника Скуратова.
— Они не велели беспокоить, не могу–с.
— Здесь есть телефон?
— Нет!
— Хорошо, тогда ступай к полковнику Скуратову и передай: десять минут назад Крупенский… Он знает, кто это… Застрелил генерала Климовича. Меня прислал сам Врангель. Ступай.
Стецюк ошеломленно уставился на нее:
— Бегу, не извольте беспокоиться.
Хлопнуло окошечко. Зинаида Павловна достала маузер, прикрыла его сумкой. Теперь все зависело от того, поверит или не поверит Скуратов ее выдумке и как среагирует: пошлет ли впустить ее или придет сам…
Открылась дверь. Видимо, Скуратов был настолько уверен в себе, что не счел нужным соблюдать мер предосторожности.
— Это правда? — он нервно чиркнул спичкой, пытаясь прикурить.
— Мы будем объясняться на пороге? — надменно спросила Зинаида Павловна.
Он сделал шаг в сторону, пропуская ее в дверь.
— Закрой! — приказал он Стецюку. Пока тот возился с засовом, Скуратов прикурил и яростно затянулся. — Ну, так что же? — от глубокой затяжки у него сел голос. — «Оказал» себя ваш Крупенский?
Зинаида Павловна поняла: сейчас все решают секунды. Стецюк стоял у нее за спиной. Скуратов — в самом начале лестницы, которая вела куда–то в подвал. Она выстрелила — разрывная пуля снесла Скуратову череп и швырнула вниз на стену. Он еще падал, переворачиваясь через голову, а Зинаида Павловна уже повернула дуло маузера:
— Не трогай кобуру, убью! Кто внизу?
— А–а–а… — лепетал Стецюк, — а–а–а–фццер Брасов, поручик. — Он сучил ногами, словно ребенок, который больше не в силах терпеть.
— Встать лицом к стене, руки вверх и на стену, теперь шаг назад! — командовала она, — Не вздумай шутить, положу на месте!
В этой позе Стецюк не представлял для нее ни малейшей опасности. Она обезоружила его и сказала:
— Опусти руки и иди вперед. Сколько здесь охраны?
— Я один.
— Кроме Брасова, кто еще внизу?
— Арестованный.
— Больше никого в доме?
— Никого.
— Если соврал — умрешь, — пообещала она. — Пошел вперед!
Проходя мимо трупа Скуратова, Стецюк с ужасом посмотрел на Зинаиду Павловну и ускорил шаг. Внизу начиналась анфилада: пять комнат подряд — все со стальными дверьми, последняя дверь была заперта.
— Постучишь, скажешь Брасову, что приехал генерал Климович, — приказала Зинаида Павловна.
— Так он ни разу здесь не был.
— Ничего. Делай, как велю.
Из–за дверей послышался животный, рвущий за душу крик и еще чей–то очень знакомый взвизгивающий голос. Зинаида Павловна могла поклясться, что много раз слышала этот голос.
— Говори, ублюдок, говори, все равно сдохнешь, только скажешь — примешь легкую смерть, а нет — проклянешь час, когда родился. — И вместо ответа — снова вопль. — Повторяю вопрос: кто такой Крупенский? Встречался ли ты с ним? Кто его послал в Севастополь?
— Не знаю, ничего не знаю, помилосердуйте, господа хорошие, не виноват я. Я рабочий, не большевик я, нет… — И снова глухие удары и крик.
— Стучи! — приказала Зинаида Павловна.
Стецюк послушно кивнул и забарабанил в двери:
— Вашбродь, генерал Климович наверху, он и полковник Скуратов незамедлительно требуют вас к себе.
Лязгнул засов, дверь заскрипела, открываясь. Зинаида Павловна подняла маузер, из–за створки высунулась чья–то голова и, не успев понять, кто это, Зинаида Павловна нажала спусковой крючок. Полыхнуло короткое пламя — голова исчезла за дверьми. Стецюк, вероятно потеряв голову от страха, бросился на Зинаиду Павловну, пытаясь сбить ее с ног, и тогда она выстрелила еще раз — Стецюк рухнул. Она протиснулась в дверную щель и только теперь смогла рассмотреть того, кого убила. Человек лежал лицом вниз, рукава белой офицерской рубашки были аккуратно закатаны выше локтей, а мощные волосатые руки бессильно раскинулись по свежевыкрашенному полу. Какое–то неясное предчувствие толкнуло Зинаиду Павловну, наверное, она вспомнила, что голос из–за дверей показался ей знакомым. Она с трудом перевернула покойника и отшатнулась: пуля ее маузера настигла Якина. Выстрел пришелся точно в шею.
Зинаида Павловна бессильно провела ладонью по лбу, пытаясь вытереть пот, он заливал глаза. Комната, в которой она находилась, была образцовой камерой пыток. Она увидела «испанские сапоги», шприц, угли на противне, набор щипцов и на отдельном столике зубоврачебные инструменты. В специально оборудованном стойле головой вниз висел на ремнях арестованный. Она подошла к нему и подняла за волосы, хотелось увидеть его лицо. Оно было в крови, без глаз, все отекло, набрякло. Вернулась в соседнюю комнату, руки дрожали, но она все же сумела наполнить стакан водой, донести и выплеснуть на арестованного.
— Вы — Коханый? — она понимала, что вопрос этот праздный, никого, кроме Коханого, здесь быть не могло. И одежда была ей знакома, вот лицо — оно было совершенно изуродовано. Он молчал, и она продолжала: — Что вы им сказали? Что?
— Не… зна–ю, — едва слышно отозвался арестованный.
Она попыталась ослабить ремни, чтобы опустить его, но не смогла: система была слишком хитроумной, с блоками и множеством пряжек. Она медлила, хотя уже совершенно отчетливо представляла себе, что выхода у нее все равно нет и решение может быть только одно. Он не проговорился — пусть так, хотя она и сомневалась. Все равно менее чем через час здесь будут сотрудники Климовича, и тогда Коханый заговорит неизбежно, неотвратимо. Взять его с собой? Но куда, да и удастся ли увезти его, он же не в состоянии ходить.
— Прости, голубчик, я не могу иначе, — Зинаида Павловна выстрелила ему в голову.
Она вернулась к себе в номер и задернула штору. Потом, проверяя, нет ли слежки, долго ходила по улицам. Все было спокойно, и она направилась к лестнице. Марин уже ждал ее.
— Я доложил генералу о результатах своего визита на завод — он доволен. — Марин был бодр, пожалуй, даже весел. Она кивнула и бессильно прислонилась спиной к шероховатым камням.
— Как дела у вас? — спросил Марин и спохватился: — Да на вас лица нет!
— У меня все в порядке, — улыбнулась она. — Коханый ничего не сказал.
— Его допрашивал Скуратов? А если его станут пытать? Ему можно как–нибудь помочь?
— Я сделала все, что могла.
— Спасибо.
— Не за что. Книгу я сожгла.
— Спасибо еще раз. Вы ничего не хотите мне сказать?
— Я люблю вас. Послушайте, я хочу понять и ничего не понимаю: все эти дни я спрашивала себя — почему вы, благородный, мыслящий человек, служите людям, у которых нет ни чести, ни традиций, ни совести? Вначале я думала, что вы заурядный предатель, я хотела убить вас, потом я поняла, что все сложнее, гораздо сложнее. Наверное, мне никогда не преодолеть этой сложности…
— Мы преодолеем ее вместе. Утро придет. Смысл только в этом.
Она мечтательно улыбнулась:
— Утро… Сегодня я видела сон: вы у меня дома, в Петербурге. Мы стоим на балконе. На другой стороне, за Фонтанкой, виден Летний сад и домик Петра. Река синяя–синяя, а стены домика желтые. Они отражаются в воде, и это так красиво… Сергей Георгиевич, запомните пароль для связи с резидентом в Харькове: «У вас не в порядке портупея, она не по форме».
— Кто он?
— Не знаю. Связь была односторонняя, на второй день ареста он подошел к дверям моей одиночки и назвал этот пароль. Я не видела его в лицо.
— Но могли увидеть? — усмехнулся Марин. — Могли…
— Когда? — удивилась она.
— Если бы ему пришлось войти в камеру и прикончить меня… Помните, когда мы говорили о Викторове?
— Помню, — она прижалась к нему и провела ладонью по его щеке. — Я благодарю бога, что этого не случилось. Мне нужно идти. Встретимся вечером.
Он больше не увидел ее: в тот же вечер она уехала. Климович сказал, что это новое, очень важное задание.
Скуратова и Якина торжественно похоронили через три дня на православном кладбище, над карантинной бухтой, за цыганской слободой. Гробы везли по кладбищенскому шоссе на орудийных лафетах, салютовали тремя залпами, отслужили панихиду в Адмиралтейском соборе. На памятнике, который установили на братской могиле, выбили надпись: «Они пали от руки большевистских агентов».
В 29–м году, когда Марин оказался в Севастополе по делам службы, он пришел на кладбище и отыскал эту могилу: памятник врос в землю и накренился. Холмика давно уже не было, все вокруг поросло чертополохом.
…Проверка закончилась, препятствий к активной работе помощника начальника контрразведывательного отделения штаба главнокомандующего больше не было. Марин получил доступ к штабным документам и досье контрразведки. По мере ознакомления с ними он пересылал наиболее важные сведения в штаб Фрунзе. Он остался в Крыму до конца. 15 ноября 1920 года войска Первой Конной вступили в Севастополь. Марина ждали два известия: комендант особого отдела Южной армии Терпигорев, который арестовал его в Харькове, был разоблачен следственной комиссией ВЧК по делу Рюна; Терпигорев сознался в том, что, будучи в прошлом офицером царской армии, добровольно вступил в войска Деникина и по поручению секретного отдела Освага создал в Харькове резидентуру белой разведки, которую и возглавил, внедрившись в органы особого отдела Южной Армии.
Марин прочитал в протоколе допроса Терпигорева и пароль, который применялся для связи: «У вас не в порядке портупея, она не по форме».
Второе известие было печальным. При переходе линии фронта Зинаида Павловна Лохвицкая была задержана передовыми постами Красной Армии и доставлена в особый отдел полка. На допросе она рассказала, что получила задание организовать диверсионную и террористическую работу в тылах Красной Армии, и, как изобличенная и сознавшаяся сотрудница врангелевской контрразведки, была в ту же ночь расстреляна. Марин прочитал протокол ее допроса. Она все рассказала подробно и честно. В самом конце ее рукой было приписано: «За последний месяц я многое поняла, многое, если не все. Изменить ничего нельзя. Жизнь сначала не начинают. Прощайте, отец и мать, прощай, Сережа. Если ты прочтешь это когда–нибудь, то знай: ухожу без обид, без зла, без отчаяния. За все надо платить. Люблю. Помни обо мне. К сему — Зинаида Лохвицкая».
Марин спросил, где ее расстреляли, и попросил показать могилу. Начальник Осо пожал плечами:
— Могилу сровняли с землей, а после по тем местам прошла Первая Конная армия. Поди найди что–нибудь.
…Марин возвращался в Москву. За окнами вагона проносились поля, заросшие бурьяном и травой, скудные деревеньки и развалившиеся полустанки. На частых остановках бабы торговали мелкой картошкой по немыслимо дорогой цене и сушеными грибами в связках. Ехало много красноармейцев, пиликала гармошка. Кто–то пел надтреснутым голосом частушки про «черного барона». Мерно постукивали колеса на стыках, мелькали столбы телеграфа, поезд уносил своих пассажиров к новой, теперь уже мирной жизни. И с каждым следующим километром уходили все дальше и дальше в прошлое корабли на Севастопольском рейде и торжественный, под медь оркестра въезд в город красных конных полков. Все терялось, исчезало и таяло, словно последний снег в конце апреля. И Марин не противился этому новому странному чувству. Время помнить, время забывать… В лихую и горькую годину пересекла его путь прекрасная женщина и подарила ему свою любовь, свою нежность, свою дружбу. Он не сразу понял это, а по–настоящему оценил слишком поздно… Память еще хранила ее имя, ее лицо, ее глаза, но голос… Какой у нее был голос? Это он уже не помнил. О чем она мечтала, чем жила и в чем видела свое предназначение, свою судьбу — он не знал этого и жалел о том, что не узнал. Но он сказал ей однажды три заветных слова, и это осталось в нем — теперь уже навсегда. Да, не ко времени была их встреча и не принесла она им счастья. Но ведь любовь никогда не перестает…