Часть первая
Я опоздал на рейс Лондон, Хитроу — Нью-Йорк. Это была настоящая неприятность. Потому что я был очень серьезно настроен. Все мосты были сожжены. Три года я вел аморальный образ жизни, я употребил кучу наркотиков и за это поплатился. Меня выгнали из колледжа, а значит, и из страны. И вот я еду в Америку платить за свои грехи. Я буду трудиться, я буду работать, я буду зарабатывать на хлеб, и я буду честно нести тяжкое бремя жизни, как и любой другой житель этой планеты. Никаких развлечений, я не выкурю ни одного грамма гашиша и, может, даже брошу курить сигареты. Это будет тяжело, но это будет новым шагом в моей жизни. Когда я для себя это решил, последние два дня в Англии я проходил с горящими глазами.
И тут такая неувязка. Тем более уехать из Брайтона получилось красиво. Трогательное прощание с местным распадением. Вышло даже выбить у него слезу. Холден, он же Босс — парень с внешностью громилы, но совершенно изъеденный и разрушенный наркотиками. Он ходил по Брайтону с выпученными глазами, и у него была репутация путешественника. Все его странствия сводились к одной лишь поездке в Амстердам, но он умел ее преподнести так, что все безоговорочно считали его Америго Веспуччи. Может, поэтому мой отъезд и произвел на него такое сильное впечатление.
Стало быть, кличка Босс. За месяц до этого мы встретились в кафе «Саб». Народу было много, пришлось садиться за один столик с какой-то парочкой. Босс сразу встрял в разговор и стал говорить девице, что она слишком хороша для ее молодого человека.
— Он неискренен с тобой! — орал он. — Посмотри на него, он весь пропитан ложью, ни слова правды, только и делает, что ерничает!
Молодой человек девушки опасался внушительного вида Босса и держался с ним корректно.
— Почему вы решили, что я ерничаю? — вежливо поинтересовался он.
— А вот почему, — ответил Босс, встал под металлической вывеской, на которой красовалась надпись «Кафе „Саб“», подпрыгнул и сильно рассек себе лоб.
Люди уже садились в автобус, когда он подошел ко мне.
— В Нью-Йорк, — сказал ему я. — С концами.
— Я ведь тоже путешественник, — заволновался он. — Ты иди, иди…
Он сел на скамейку. Из автобуса я еще раз посмотрел на него. Он сидел, перекинув одну из своих гигантских ног через другую, по лицу его текли слезы.
Так что состоялось торжественное прощание. Чувство какой-то завершенности. И вот — нате вам. «Ваш самолет уже пятнадцать минут, как в воздухе. Следующий рейс, которым вы можете полететь, будет в то же время через три дня». О том, чтобы ехать назад в Брайтон, не могло быть и речи. После того как я тяжкими усилиями добился того, что отъезд Миши Наймана в Америку стал практически историческим событием этого города, снова появляться там было по меньшей мере неуместно. Так что те три дня до следующего самолета мне предстояло, скорее всего, провести в Лондоне. Я поехал к друзьям, у которых останавливался всякий раз, когда приезжал проветриться в этот город. Они жили в Брикстоне и славились тем, что безоговорочно делились наркотиками.
Мне открыл Стенли.
— Я опоздал… — начал было я.
— Заходи, — перебил он меня.
Я так и сделал.
Стенли не любил меня, а я не любил Стенли. Ему было сорок лет, у него были великолепные дреды и татуировка с орлом во всю спину. У Стенли была единственная чистая комната во всем доме и по-настоящему грязная душа.
Я шел за Стенли к нему в комнату и рассматривал татуировку. Комната Стенли была не только чистой, но и тщательно декорированной. Двухэтажная кровать загорожена ширмой, стены завешены платками с психоделическими узорами, с лампы свисало устройство, которое пускало по всей комнате разноцветные лучи.
Я помахал Лиз. Очень дорого одетый парень с короткой стрижкой и в очках сидел напротив Лиз и курил косяк. Парень был совершенно зеленого цвета. Казалось, с новой затяжкой он не выдержит и потеряет сознание. Лиз смотрела на него плотоядно. Если бы в этот момент парень превратился в фикус, она бы, наверное, была удовлетворена.
— Привет, Миш, — улыбнулась она мне. — Джек наверху.
Джек был бойфрендом Лиз с детских лет, а также моим другом. Я вошел и сел на пол рядом с ним.
— Здорово, Джеки.
Он кивнул мне. За все время, что я знал Джека, я перекинулся с ним от силы двадцатью словами. Скорей всего, как раз поэтому мы и были друзьями. Мы понимали друг друга, и в те моменты, когда мне хотелось помолчать, я искал его общества.
Рядом с нами сидел лысый парень в кожаной куртке и флиртовал с девушкой. Девушка вскрикнула — кто-то из проходящих наступил ей на руку.
— Бедная, — пожалел ее лысый, — дай поцелую твои очаровательные пальчики! Ой, — скорчил он рожу, — они пахнут дерьмом!
— Послушай, — обратился к нему мужик лет пятидесяти, — так ты продашь мне те несколько граммов спида или нет?
— Я тебе подарю весь мешочек, если ты его съешь разом.
Мужик взял мешочек, посмотрел на него на свет и заглотнул его содержимое целиком. Лысый поощрительно выругался в воздух.
В этот момент я почувствовал вонь. Она исходила от старой хиппи, которая только что уселась рядом со мной. Я видел ее всякий раз, когда сюда приходил. У нее не было своей комнаты, но она здесь жила.
— Давайте поговорим, — сказала она мне. — Давай поговорим про рыбок в этом аквариуме. Я единственная, кто их кормит, а они кормят меня.
— Ты что, их ешь?
— Нет. Они кормят меня жизнью. Я на улицу не выхожу, а целыми днями смотрю на них. А ем я водоросли из аквариума…
— Мы все мягкие игрушки! — захлопал в ладоши мужик, который только что позавтракал десятью граммами спида. — Плюшевые мягкие игрушки!
Лысый парень удовлетворенно мне подмигнул.
Вошел Стенли с блюдом нарезанных апельсинов и пустил его по кругу.
— Привет, — обратился ко мне мальчишка с лицом старца. — Тебе понравилось в клубе? Я ходил по клубу, всем улыбался и взамен получал улыбки. Ты был единственным человеком, который не улыбнулся мне в ответ.
— Меня, вообще-то, не было в клубе.
— Нет, был.
Я замолчал. Спорить не хотелось. Вообще ничего не хотелось. Я просто ждал своего рейса.
В комнату заглянула Лиз.
— Миш, хочешь пройтись со мной в магазин? Я еще ничего не ела.
Я встал и направился к двери.
— Эй ты, подожди! — окрикнул меня парень, который все это время молча сидел в углу. — Вы все, замолчите! Я хочу вам рассказать одну любопытную историю. Два дня назад я был в гостях у своего друга. У него камин, а я сидел напротив и грелся. И вдруг в огне я увидел скорпиона и голого мужчину, который уделывал его сзади.
По общей реакции было видно, что для всех это было чуть-чуть слишком. Я заметил, что у лысого немножко испортилось настроение. Я вышел вслед за Лиз.
— Понимаешь, Миш, — говорила мне на улице Лиз, — меня не устраивают мои отношения с Джеком. Они зашли в тупик. Он не старается, совершенно не старается. Целыми днями молчит. Разговаривает со мной, только когда на ЛСД. Может, ты с ним поговоришь, Миш?
— О чем?
— Понимаешь, Миш, мне страшно. Мы сейчас в таком возрасте, когда должны сделать заявление, на всю ли жизнь наркотики и весь наш образ жизни или нет, и тогда возврата не будет. И мне кажется, что Джек его сделал. Он говорит: я буду сидеть на своей заднице и употреблять наркотики, и хоть небеса разверзнись над моей головой, я буду так делать. А я такого заявления еще не сделала. И мне не по себе. Потому что это серьезно, Миш, это чертовски серьезно! Я уже не получаю от наркотиков того, что получала раньше, — продолжала Лиз. — Помню, лежала на сцене в клубе «Фридж» и не знала, где что: где выход, а где бар. Хорошие были времена… А сейчас, понимаешь, Миш, чувство, будто что-то меняется. Что раньше мы жили так, как жили, и нам было море по колено. Все, что мы делали, мы делали совершенно безнаказанно. А последнее время мне все больше не по себе.
Только сейчас я заметил, что у Лиз здоровенные дырки на джинсах и что она не носит трусов.
Тут мы с ней решили обокрасть продуктовый. Я очень завелся, потому что заранее зарекся, что в Америке ничего подобного не произойдет. Это будет моим последним рейдом. Но, как только вошли внутрь, мы обратили на себя внимание: вслед за нами пошел охранник, а пузатый владелец магазина встал на нашем пути, скрестив руки. Пришлось возвращаться домой ни с чем.
Мы зашли в дом, пошли в комнату к Стенли. Рядом со Стенли сидела его копия. В жизни не видел ничего подобного. Чтобы люди были так поразительно друг на друга похожи! Кто-то из них был клонирован. Единственная разница между ними — что у Стенли дреды, а у того длинный седой хвост.
— Близнецы? — подсел я к хвосту.
— Нет, — ответил он. — Любовники.
Я встал и направился в другую часть комнаты.
— Что за люди! Чудо, а не люди! — со мной разговаривал негр, худой, как осиновая щепка. — Я живу неподалеку, прихожу сюда, только чтобы побыть в их обществе. Чудо, а не люди! Ведь ничего другого в жизни и нету…
— У вас нет ничего другого в жизни, кроме как приходить сюда?
— Когда-то у меня в жизни было все. Я был большим человеком — я был почетным членом АА, — гордо заявил он. — Я был выздоравливающим алкоголиком! Меня посылали на митинги, я говорил пламенные речи и встречался с молодежью. А сейчас я никто.
— То есть вы больше не алкоголик? — неуверенно спросил я.
— Вот именно, — горестно согласился он со мной, — я больше не алкоголик. Раньше у меня было имя. У меня было звание — я был «выздоравливающим алкоголиком». А потом я поехал в Россию…
— В Россию! — удивился я: никогда не подозревал, что эта страна влияет на людей в такую хорошую сторону. Особенно если дело касается выпивки…
— Ты что, из России? — Он нежно меня обнял. — Как я полюбил русский народ! Они меня столькому научили!
— А с кем вы общались?
— С самыми что ни на есть честными русскими парнями, с душой открытой, как степные просторы. Сибирские русские парни — мои друзья. Все начали пить с девяти лет. Этому даже удивлялись ребята у нас из АА. Крепкая компания ребят из сибирской глубинки. Пили они с раннего утра до тех пор, пока им всем не стукнуло почти сорок. Вот тогда они подумали, что пора бросать. Решили написать нам в Англию и представились как «жаждущие нового глотка жизни русские братья». Мы письмо в ответ, обязались их поддерживать и давай слать литературу с инструкциями. Вот так началась моя вечная и неразрывная связь с Россией, этой великой и прекрасной страной!
— А как сибирские парни с душой, открытой как степь?
— Ты представляешь, бросили! Никогда не думал, что отношения между Англией и Россией могут достичь такого уровня взаимопонимания. Год не пили наши русские братья по общим интересам. Не пили два. А на пятый год решили отметить столь длительное воздержание. Скупили весь алкоголь в их небольшой деревне и принялись пить. Глушили беспробудно около месяца. И тут АА решило послать на помощь к ним своего представителя. Так вышло, что представителем оказался я. Моя миссия была посодействовать их стойкому настроению и произнести пару пламенных речей. Приезжаю и вижу такую сцену: пятнадцать сибирских парней и стол, заставленный единственным видом алкоголя. К тому времени я не пил уже около семи лет. Но тут такая ситуация — один в Сибири и обратный билет через две недели. И могу заявить: никогда и ни с кем я так не пил. Многому я научился за эти две недели. К концу второй всех забрали в госпиталь с горячкой, только меня оставили, поскольку у меня не было русского гражданства. Так что я остался пить в одиночку. Но скоро вернулись мои русские друзья, завернули меня, бесчувственного, в русскую телогрейку и отправили первым рейсом в Англию. Я вечно останусь благодарным твоей великой стране за участливое радушие к подданному английской короны, всегда буду вспоминать дружбу и поддержку моих русских друзей.
— Моих русских друзей, — пробормотал я себе под нос. — Все мои русские друзья переженились, нарожали детей, и у всех у них работа с неплохой зарплатой… Так теперь вы что, — вспомнил я о подданном короны, — снова алкоголик?
— Нет, наоборот, я совсем не пью, — грустно повесил он голову. — Но из АА меня выгнали. Ужасно! Когда-то я был «выздоравливающим алкоголиком», теперь просто не пью. Моя жизнь окрашена тусклыми красками. Только и осталось, что приходить сюда и смотреть на этих замечательных светлых людей. Эй, Крис! — окликнул он парня, на которого скорпион и совокупляющийся с ним мужчина произвели неизгладимое впечатление. — Как живешь?
— Живу? Живу со своей левой рукой, наверное. У нас с ней очень милые отношения. С правой все гораздо сложнее. Несовместимость характеров — так, пожалуй, можно охарактеризовать мое с ней совместное проживание…
Я нервно вдохнул в грудь воздуха. Нужно было продержаться здесь еще два дня.
* * *
Последний косяк на крыше смотровой площадки аэропорта Хитроу. Джек скрутил мне его напоследок. Для меня это стало привычным — перед любым полетом сдать вещи в багаж, показать паспорт и билет и уже потом с чистой душой идти на крышу. И в момент, когда самолет взлетает, находиться в приподнятом расположении духа.
Оглядел местность, мысленно прощаясь со всей страной. Увидел взлетную полосу и автобусную стоянку с другой стороны. Даже этот абсолютно прозаический пейзаж заставил сердце биться быстрее. Я приехал сюда три года назад с родителями как несовершеннолетний. Отца пригласили на год в Оксфорд, я к тому времени кое-как кончил школу в Москве. Потом школу в Англии, потом два года проболтался в универе. Я приехал недотепой. Недозрелым. И здесь не дозрел. Не хочу дозревать. И не умею. Таким и уезжаю. Прощай, Англия, фэавелл форэвэ! Я говорил себе так, даже когда улетал на каких-нибудь три недели. Сейчас я впервые произнес эти слова не напыщенно.
Чувство укреплялось несокрушимой уверенностью, что это мой последний косяк. Я на все сто знал, что больше никогда не окажусь здесь. Почему, чтобы бросить наркотики, надо лететь на другой континент? Почему для того, чтобы начать «нормальную жизнь», требуется, чтобы выгоняли из колледжа и из страны и чтобы над тобой висела угроза армии?
На таможне офицер попросил меня отойти в сторонку.
— Что это у вас на ремне?
— Плеер.
— Вы не будете возражать, если мы его разберем и посмотрим, что внутри?
— Вы его соберете?
— Безусловно.
Что я мог ответить? Плеер мне дала с собой Лиз — старый, еле функционирующий, вместе с кассетой ее друга-ди-джея. В голову полезла паранойя: вдруг они шутки ради засунули туда пакетик кокса? Но потом веский довод, что такие люди не будут тратить такой продукт на такую ерунду, как розыгрыш, быстро меня успокоил. И правильно. Плеер вернули.
Самолет уже забит до отказа. Через проход расположилась пара. Он переходит рубеж тридцати пяти, короткие русые волосы, пузо; она — помладше, симпатичная крашеная блондинка. Переговариваются на иностранном языке. Минут через пять понимаю, что на русском. Вот что сделали годы, проведенные в англоязычных странах, — родной язык звучит по-чужому, иностранно. Интересно, о чем они говорят?
— Володь, слышал, стоимость квадратного метра в Москве скоро догонит манхэттенскую?
Русские. Но что это значит? Слова понимаю, а о чем речь — ни бум-бум. Стоимость… Квадратный метр… В Москве… Догонит… Скоро… Что за муть?
У мужчины на коленях здоровенная бутылка виски. Почти уже кончилась. А еще не взлетели.
«Для вашей безопасности пристегните ремни». Чернявый парень моего возраста, сидящий сзади, начинает передразнивать стюардессу. Двое других лениво смотрят в окно.
Взлетаем. Ребята за мной оживляются и что-то лопочут по-французски. Выкуренный косяк и восторженное чувство перед началом новой жизни тянут на разговор. Перегибаюсь назад с дружелюбной миной на лице.
— Из Франции?
— Швейцария, — говорит мне тот, который самый серьезный. Он единственный волокет по-английски.
— В Нью-Йорк на каникулы? — спрашиваю.
— Навсегда, — отвечает швейцарец.
— Навсегда?! Ничего себе! Не нравится Швейцария?
— Швейцария — мерд. Говно. Там тихо, как на пастбище для овец. И в каждом доме — бомбоубежища. Мы едем в Бруклин.
— Что собираетесь делать?
— Будем рэперами.
Я слегка обескуражен.
— Собираетесь читать рэп по-французски?
— Англе.
Я окончательно поставлен в тупик. И все же меня охватывает чувство уважения и даже трепета по отношению к этим парням. Скорее всего, это неведомый мне восторг в преддверии подступающей жизни, в которую предстоит окунуться самому. Они настолько молодые, что запросто идут на откровенно неосуществимую, невозможную авантюру. Мною овладевает похожее чувство: и меня ждет нечто. Я тоже молодой и, так же как эти трое, лечу в Нью-Йорк. Впереди меня ждет волнующая неизвестность — может, и я стану рэпером. Да, я лечу, чтобы стать рэпером! Пусть не буду рэповать, но я все равно буду им! Откидываюсь назад и начинаю думать о вкладе Швейцарии в хип-хоп-культуру.
— О-ля-ля! — прицокивает языком чернявый парень на проплывающую мимо нас темнокожую девицу. Действительно, «ой-ля-ля» — длинные стройные ноги, изящная посадка головы, лань. На кого она похожа? Начинаю вспоминать. Память на лица у меня нечеловеческая. Один раз узнал женщину в русской православной церкви в Лондоне — год назад видел ее в метро. Так что мулатку мог видеть где угодно. Вдруг осеняет: на обложке журнала. Она модель! Только у модели в журнале был имидж дурнушки. Неординарная внешность — негритянка, при этом копна рыжих волос и веснушки. Настолько примечательная, что она стала лицом многих солидных фирм, да и вообще известная фигура в Нью-Йорке. Недавно видел ее фотографию в одном хип-хоп-журнале на вечеринке Виз Марки. Стояла в обнимку с виновником торжества.
А сейчас неожиданность — передо мной красавица. Облачена в черную кофту из тонкого материала, преподносящую нам ее идеальную фигуру. Красивые рыжие волосы аккуратно стянуты в пучок. Косметика для африканок. Это точно она. Пытаюсь объяснить швейцарцам, но они не понимают.
— Ce que femme veut Dieu veut! Чего хочет женщина, того хочет Бог! — чернявый демонстрирует белоснежную улыбку.
Русская пара начинает говорить откровенно громко. Они только что отоварились второй бутылкой виски и угощают очкастого мужика впереди. Тоже русский. Присматриваюсь — блондинка все-таки здорово младше обоих мужчин, наверное лет на десять. Говорит заплетающимся языком, с акцентом Брайтон Бич, постоянно перебивая свою речь матюгами.
— Почему ты не оставишь свою дочь в покое? — громогласно вопрошает очкастого.
— Я ей сказал: если ты этого придурка не бросишь, я тебя прокляну. — Он тоже пьян в дупель.
— Тебе все равно, с кем твоя дочь? Ну скажи мне: чем этот парень тебя не устраивает?
— Тем, что он не тот, кого я люблю, — язык у очкастого тоже заплетается.
Компаньон блондинки заливается довольным смехом.
— Послушай, как тебя там, — блондинка еле выговаривает слова, — нашей дочери пять лет, а мы уже купили ей квартиру. Купили ей квартиру в Москве, а сами живем на Брайтон Бич! Я вышла за Володьку в пятнадцать лет, — кладет она руку на колено своему соседу, — больше я своих родичей не видела. Я тебе говорю: они повзрослеют и выплюнут тебя как жвачку. И ты должен сделать то же самое. Понял?
— Я ей сказал, — настаивает на своем очкастый, — если ты меня не будешь слушаться, я тебя прокляну.
— Слушай, может, ты собственник? — нахально выпучивает на собеседника два стеклянных голубых глаза девушка. — Может быть, у тебя была эмоционально неуравновешенная мама? Или тебя в молодости бросали девушки?
Переглядываемся с мужем блондинки и хохочем. Мне весело и прекрасно от чувства, что начинается новая жизнь, и даже грубая, непривычная мне русская речь блондинки, перебиваемая бранными словами и отдающая моим московским двором и армией, которой я избегаю, не позволяет мне впасть в меланхолию. Скоро, скоро мы будем на месте!
* * *
Бредем по Джей-Эф-Кей. Аэропорт такой огромный, что найти правильный выход довольно сложно. Блондинка и ее муж еле передвигают ноги. Оба держатся на большом расстоянии друг от друга. Блондинку заносит в сторону, и она становится в очередь на рейс в Бангладеш. Муж этого не замечает. Догоняю его только у паспортного контроля.
— Ваша жена встала не в ту очередь.
— Не может Ленка без фокусов, — жалуется он. — Даже когда обращается к полицейскому за помощью, пытается всучить ему пару долларов. Еще не поняла, что это Америка.
Кряхтя и тихо ругаясь, он бредет за ней.
Стою в очереди, сжимаю свою зеленую карту и, как всегда, нервничаю. Как всегда — при любых представителях правопорядка, начиная с главы таможенной службы США и кончая сторожем на автостоянке.
Муж и блондинка возвращаются и становятся передо мной. Глаза у нее косят — до того она пьяна. Муж подходит к паспортному контролю первым, показывает паспорт и быстро проходит. Блондинке трудно: офицер ее допрашивает, она отвечает невпопад. Муж не видит этого — он ушел за багажом.
Я вмешиваюсь.
— Сэр, — обращаюсь к офицеру, — она была на моем рейсе…
Таможенник с ледяным американским дружелюбием советует мне занять свое место.
— Так будет легче для всех нас, сэр, — вежливо кивает он мне.
С блондинкой еще какое-то время разговаривают, потом пропускают. Стою в очереди, чувствую себя откровенно глупо. Впечатление, что нажил неприятностей. Таможенник, к которому я приставал, сделал кому-то еле заметный знак. Из воздуха выплыл человек в униформе и встал рядом со мной.
— С вами все в порядке, сэр? — спрашивает мягким голосом. — Вы нормально себя чувствуете?
Понимаю, что из-за моей безалаберности у меня могут быть проблемы.
Какое-то время молча стоим друг подле друга.
— Дни становятся короче. Ночи длиннее, — поворачивается ко мне вдруг таможенник. — Тебе хочется уехать от этого всего. Но в какую бы страну ты ни приехал, первое, что видишь по прибытии, — это лицо таможенника.
— Ты не находишь это странным? — спрашивает меня чуть погодя.
— А вы?
— Иногда мне кажется, что весь мир себя арестовал, — вздыхает он. — Каждая страна заточена в клетку. Даже мне, если я захочу полететь куда-то, надо будет проходить через таможенный контроль. Очень бы хотелось попасть в какое-нибудь место просто так. Оказаться на пляже, увидеть океан и закат. Без таможни…
— Необычные слова для представителя таможенной службы.
— Скорее всего, они вызваны тем, что когда я обучался в подразделении, то мечтал отслеживать террористов и наркотрафик. Но уже пятый год кряду я роюсь в чужом белье.
В этот момент к нему подходит усатый человек в фуражке и передает ключ. Он, видимо, услышал последнюю реплику.
— Помнишь ту девицу рейсом из Майорки? — обращается к нему. — Когда мы осматривали ее вещи, ни в одном из чемоданов не оказалось не единого комплекта нижнего белья. Ни намека…
— А что в этом такого? — не понял я.
— Стойте спокойно, молодой человек! — одернул меня усатый. — С вами все OK?
— Тебе не кажется это странным? — чуть грустно посмотрел на меня сверху вниз таможенник.
— Да. Точно! — поддакнул я.
Усатый ушел. Я и таможенник стояли молча.
— Вы спросили ту девушку, почему она прилетала в эту страну, не взяв с собой не единого комплекта нижнего белья? — поднял я голову на таможенника. — Вы ее не арестовали?
— Делайте то, что вам посоветовали, — бесстрастно порекомендовал он мне. — Стойте спокойно, сэр.
Он простоял подле меня до момента, как меня подозвал офицер на паспортном контроле, и ушел. Я думал, у меня будут трудности, но все прошло гладко. Офицер даже произнес обычное: «Добро пожаловать в нашу страну, сэр».
Забираю паспорт, прохожу к месту, где все ожидают багажа. Блондинка и муж возятся неподалеку. Оба благодарно смотрят в сторону моих ботинок. Нагибаюсь проверить, не развязаны ли у меня шнурки. Блондинка снимается, тащится ко мне и спрашивает, не из двадцать ли я второго дома Брайтон Бич. Отвечаю, что нет.
— Тогда откуда я тебя знаю? — громко говорит она и, похохатывая, заглядывает мне в глаза наглым пьяным взглядом. Мне кажется, что ее вопрос звучит невероятно фамильярно.
Подхожу к ленте. Какое-то время багаж не пускают. Наконец дорожка поплыла, начинается привычный хаос. Боковым зрением взглядываю на стоящую рядом со мной девушку. Оп, это та самая модель из самолета! Какая все-таки красавица!
Почти одновременно забираем чемоданы и направляемся к выходу. Она идет в нескольких шагах впереди. Может, познакомиться? Моим первым шагом по прибытии в эту страну будет знакомство с моделью! Вольюсь в ее тусовку, а? Вот пойдет жизнь! Действовать надо немедленно. Что ей сказать? Видел вас в журналах, в жизни вы лучше? Банально и пошло. Ускоряю шаг, дотрагиваюсь до плеча — как бы коснулся случайно.
— Уверен, что вы в Нью-Йорк, — неловко улыбаюсь, — и еще уверен, вы меня подвезете…
Выпучив глаза, отшатывается. В это время в толпе встречающих красавец-негр, гигант, вскидывает руку. Она вскидывает в ответ. Я мгновенно отстаю — только приехал и сразу неудача! Плохая примета — страна плохо тебя принимает. Даже немножко разволновался.
На автобусной остановке вижу швейцарцев.
— Вы куда?
— В Манхэттен.
— А я в Бруклин.
Вместе доехали до метро. Вместе сели в вагон.
Поезд гнал, пролетая остановки. Брюнет махал проносящимся мимо девушкам. Одна улыбнулась и помахала ему. Страна хорошо его принимала.
На Сорок Второй вышли. Слышим бит, видим спины пританцовывающих. Пробиваемся вперед — там мулат за бит-машиной с колонками. Перед ним два черных парня в длинных майках и кепках. Один покрупнее и вида посвирепей. На майке написано «Нация Зулу». Стоят друг против друга, позы вызывающие, у каждого в руке по микрофону.
Оба стараются оскорбить один другого в рифму — чем обиднее оскорбление, тем яростнее поддерживает толпа. При этом ни тот ни другой нисколько не обижаются. Наоборот, всякий раз, когда один заканчивает оскорбление в рифму, оба делают негритянское рукопожатие и обнимаются.
Тот, что покрупнее, даже подошел вплотную к парню из толпы и начал ему угрожать. Этот малый выкрикнул что-то слишком громко и сбил фристайл его маленького соперника. Хотя тот минуту назад в своем речитативе обозвал большого пидором, а до того большой в своей части стишков сообщил маленькому, что борода матери маленького рэпера щекочет ему шею, когда он занимается с ней любовью. Большой кричал на зрителя, что тот выказывает ему неуважение, несмотря на то, что парень перебил не его, а как раз того, кто его оскорблял. Главный аргумент большого был, что он, большой, вообще мог сюда не приходить. Он повторил это раз, наверно, семь и всякий раз указывал на вывеску метро с надписью «Сорок Вторая улица».
Потом большой вернулся на место, и они продолжили. Маленький в рифму крикнул, что его зовут «Большой Пи — Последний Апостол», и посоветовал всем признать это. Потом, вероятно в благодарность за то, что большой встал на его защиту, он обозвал большого мазафака и ниггером, который стирает ему портянки в тюрьме. В своем рифмованном речитативе он заметил, что этот ниггер рэпует об убийстве, — так почему бы ему не перестать болтать как баба, а перейти от слов к делу? Ведь ему, Большому Пи, не надо даже доставать пушку, чтобы укокошить ниггера напротив него — он убьет его и все его окружение одной лишь рифмой. «Йе… Йе… Мне наплевать — я убью тебя всего лишь одной своей мазафакинг рифмой!»
Все это действительно было сказано в рифму, причем очень ловкую, так что толпе это нравилось, и все аплодировали.
После этого оба опять обнялись и сказали друг другу респект, что значит «уважение», а парень за бит-машиной попросил тех, кому понравилось, как выступил Большой Пи — Последний Апостол, сделать шум в его честь, и все с охотой его просьбу выполнили. Но когда парень попросил сделать шум в честь другого рэпера, толпа закричала громче, потому что рифмованная фраза о том, что борода матери Последнего Апостола щекочет шею большого рэпера, когда тот занимается с ней любовью, видимо, понравилась всем больше. После этого оба негра снова сделали негритянский шейк и засвидетельствовали друг другу полный респектос.
Тогда большой подошел к микрофону и громовым голосом спросил всех, как его зовут, и тут же сам за всех ответил, что его имя Маленький Марли Би, после чего зарэповал:
— «Если вам нужно больше информации,
слушай, читай и смотри.
Маленький Марли Би улетел с той индики так,
что задевает головой об уличные фонари.
Маленький Марли Би оплодотворит твой мозг
своим лирическим семенем так, что вместо мыслей
у тебя будут ниггеры с пушками, наводящие страх.
Маленький Марли Би порежет тебя ножом, как
Авраам не резал Исаака в самых смелых своих мечтах.
Перейдешь мне дорогу — сам будешь желать
себе скорой кончины.
Мне не нужен повод — Маленький Марли Би
разобьет тебе лицо без всякой на то причины.
Для того чтобы понять, что будет, если Марли Би
останется один на один с толстозадой мулаткой,
не надо даже ходить к гадалке.
Результат — „десять негритят“, как сказано
в одной известной считалке»…
После этого Маленький Марли Би добавил, что деньги, полагающиеся за десять нежданно-негаданно появившихся на свет ниггеров, он заберет себе на убойную траву, потому что Маленький Марли Би привык так поступать с деньгами всех девушек, которые от него залетают, и этот последний кусок рэпа, по-моему, больше всего по душе пришелся людям в толпе.
Я посмотрел на швейцарцев. Все трое выглядели растерянно. Мне показалось, что только сейчас они поняли, что находятся в городе, который сильно уступает Швейцарии в безопасности и дружелюбии и в котором любой черный заткнет их за пояс, когда дело дойдет до рэпа. Я окликнул их, чтобы попрощаться, но они даже не повернулись.
* * *
Мой друг не был рад меня видеть. Честно сказать, это не совсем точно — звать его другом. Некий английский маргинал два года назад узнал, что я отправляюсь в Италию, и дал мне адрес своего приятеля в Неаполе. Три дня мы с моим новым другом и его женой провели под палящим солнцем на пляже, обкуриваясь марихуаной, на вид мало чем отличаясь от итальянских бездомных. Они успели мне сказать, что всегда будут рады видеть меня в Нью-Йорке. Он был белый итальянский раста, у него были африканское имя Малик, жена, годовалый ребенок и маленькая квартирка в Бруклине. Адрес, который он мне дал еще в Неаполе, привел меня в район Флатбуш.
Когда Малик открыл дверь, я испугался, что он совсем меня не помнит. Потом я подумал, что выражение его лица, очень напоминающее гримасу человека, только что отхлебнувшего здоровущий глоток солярки, может быть вызвано просто появлением в дверях кого-то с чемоданами, имеющего намерение к тебе вселиться. И расценивающего это как самое лучшее, что может случиться в жизни хозяина квартиры. Войдя внутрь, я понял, что ему действительно негде меня приютить, — квартира состояла из одной комнаты и кухни.
Я сидел на кухне, и до меня никак не могла дойти серьезность ситуации, несмотря на доносившийся из коридора тревожный шепот Малика и его жены. Мне казалось, что весь мир такой же молодой, как я, и что жизнь сводится к радушному приглашению между затяжками амстердамского сканка пожить у друга и твоего на это такого же радушного согласия, после чего веселье должно продолжаться как раньше. Поэтому всякий раз, как Малик заходил в комнату, я смотрел на него восторженными глазами, всем видом показывая, как непомерно ему, Малику, повезло, что я вот так свалился как снег на голову, потому что где я, там веселье и бесшабашная молодость.
— Что будешь делать? — спросил меня Малик.
Мы сидели на кухне вместе с ним и его женой. Ребенок играл у нас в ногах. Жена Малика сидела за столом и скручивала косяк.
— Да, что ты будешь делать? — поддакнула мужу Джазмин.
— Что я буду делать? — переспросил ее я. — Откуда я знаю? Нью-Йорк у моих ног, Джазмин, а ты меня спрашиваешь, что я буду делать!
— Я, конечно, понимаю, что когда ты вынешь козырной туз из колоды, то на нем будет начертано имя Миша, — сказал Малик. — Но что ты будешь делать? Будешь сидеть у меня на шее и курить марихуану моей жены?
— Я бросил курить, — торжественно сообщил всем я.
— Сколько ты не куришь?
— Восемь часов.
Малик засмеялся:
— Я не курю уже полтора года.
— Ты бросил курить? — удивился я.
— Я так горжусь им, — сказала Джазмин. — Каждые пятнадцать минут я произносила одну и ту же фразу: «Любимый, я так горжусь тобой». — Она выпустила клуб дыма. — Ты так давно хотел бросить…
— Я захотел бросить сразу после того, как выкурил свой первый косяк, — мрачно заявил Малик. — А это было тринадцать лет назад.
Для меня-то они были те же, что в Италии, и я не мог взять в толк, почему эти двое так серьезно отнеслись к тому, что я не в колледже. И что я теперь у них. Что уж так расстраиваться? Мы ведь все согласились, что это не очень хорошо, но теперь-то вечеринка должна продолжаться, не так ли? Жизнь должна продолжаться.
— Ты ведешь себя совершенно как мальчик, — сказала Джазмин. Ее лицо было еле различимо в клубах дыма от анаши. — Сейчас ты еще можешь себе позволить так себя вести и не быть посмешищем. Но через два года на тебя будут смотреть, как на клоуна.
— Люди бывают романтиками только в молодости, — ответил я. — Потом они остепеняются, находят работу, прощаются со своими принципами, становятся, короче, такими как все. Я не понимаю, почему не перенести идеалы молодости в зрелую жизнь. Не понимаю, почему я должен меняться, если я в них все еще верю. Я приехал в самую заскорузлую страну. Даже Россия изменилась, а здесь все то же. Ты что думаешь, я завтра возьму в руки портфель и пойду наниматься в офис? Я устрою здесь революцию, если нужно, поверь мне!
— А ты что сделал за свою жизнь? — произнес Малик. — Ты выгнал себя из университета. Ты не умеешь работать. Почему я не вижу рядом с тобой женщины? Ты сидишь один и рассуждаешь о падении этого мира. Для начала удостоверься, что чужие тебе люди не расхлебывают кашу, которую ты заварил, а потом устраивай революцию. Я со своей женой уже семь лет, и с каждым годом у меня все меньше времени думать о революции.
— Это называется… — добавила Джазмин, и лицо ее вдруг исказилось страхом. — Любимый, я забыла слово, — лихорадочно обратилась она за помощью к мужу.
— Эгоцентризм, милая, — нежно сказал Малик. — По-моему, ты все-таки слишком много куришь, дорогая.
— Да, ты эгоцентрик, — вновь встала на привычную колею Джазмин.
Я поднялся.
— Обещаю продолжить этот разговор вечером, когда вернусь, друзья мои, — весело утешил я их. Я и правда был рад им, и мне вполне нравилась наша беседа. — Но сейчас у меня важная встреча.
Я возбужденно помахал им и вышел за дверь. Я ехал в Манхэттен. Мне надо было встретиться с подругой моей сестры. Все, что я знал от сестры об этой девушке, — это что она красивая и что, как и я, недавно переехала жить в Нью-Йорк.
* * *
Я узнал ее сразу. По телефону она звучала шикарно. И в баре была самая шикарная девушка, так что я сразу понял, что это она. Я смело подошел.
— Полина, — кивнула она коротко стриженной головой.
Мы устроились за столиками на улице.
— Хочу тебя предупредить, что у меня нет денег, — бухнул я с ходу. — В Англии я тусовался с чуваками, у которых не было ни пенни.
— Хочу тебя сразу предупредить, что они у меня есть, — небрежно перебила она. С ноткой пренебрежения.
Она взяла нам по Лонг Айленд Айс Ти.
Английская фишка, что в кармане пусто, не прошла, оставалось удивить ее своей алкогольной выносливостью.
— Откуда у тебя деньги? — спросил я. — Нашла работу?
— Живу на капитал, накопленный в Москве.
— Что делала в Москве?
— Совладелица клуба.
— Какая там была музыка? — затрепетал я.
— Андеграунд техно.
Я сильно заволновался.
— Правда? Ты знаешь, английская клубная жизнь не прошла мимо меня.
— Не сомневаюсь, — сощурилась она. Не без иронии.
— Между нами говоря, очень даже не прошла мимо. Можно сказать, был в самом центре танцевальной культуры. Перед тобой икона танцевальной революции. — И я глупо хихикнул. — Так что это, считай, исторический момент в твоей жизни.
— Англия — единственная страна, в которую я боюсь ехать.
— Почему?
— Она для меня слишком много значит. Хочешь еще коктейль?
Я согласился, хотя уже опьянел. Не знаю, то ли виной тому перелет, то ли потому, что я никогда не пил нью-йоркских коктейлей, но я быстро ослабел.
— Почему ты уехала из России? — спросил я вяло. Голову стало клонить к столу, если не к полу.
— Ищу новых впечатлений.
Я был готов поспорить с любым, что понимаю ее, как никто на свете.
— Не скучаешь по клубу? — поднял я на нее пьяный, задумчивый и влюбленный взгляд. — Он был хороший? — Мне сделалось грустно.
— Лучший в Москве. Понимаешь, гламур, наркотики, легкие романы — все это начинает себя изживать и засасывать. Поэтому я здесь, и я свободна.
— Свободна… — восторженно повторил я за ней.
Она нравилась мне все больше, и у меня появилась надежда, что мы поймем друг друга. И я уже испытывал ощутимую слабость от выпитого.
— Англия — это вообще! — Красотка напротив должна меня понять. — Такая страна, ты бы знала… Там бездомность, неприятие системы, наркотики и рейвы возведены на духовный уровень! И к рейвам у них церковное отношение: ходят на них, как мы на службу. Экстази там точно вместо причастия. Знаешь клуб «Хевен»? Где все начиналось? Помню, стою там и думаю: ведь он называется «Хевен», «Небеса», понимаешь?
Полина смотрела сквозь меня рассеянным скучающим взглядом, разглядывая что-то в дальнем конце улицы. Полное впечатление, будто она меня не слышит. Мне вдруг стало не по себе: нет, эта неприступная девушка напротив не поймет меня. Нет, то, что я говорю, не окажется для нее так же важно, как было для меня.
— Еще там стыдно любить свою страну. Самое позорное — говорить, что ты патриот и что гордишься своей родиной, — продолжил я изливать то, что казалось главным. — Хорошим тоном считается презирать политику своей страны и ее правительство.
Я замолчал. Теперь я сидел тяжело дыша и испытывал что-то наподобие отчаяния. Пробежал дистанцию, и сил на еще что-либо не осталось. А напротив сидит изваяние.
— Меня это изменило, — взглянул я на нее снизу вверх. — После этого я как бы обрел духовность.
— Здесь слишком разбавленные коктейли, не находишь? — посмотрела она на меня чуть раздраженно, как будто я был виноват в том, что ей пришлась не по душе здешняя выпивка. — Не знаю, что имела в виду Моника, когда рекомендовала мне это место.
Ее лицо приняло капризное выражение, которое, как и любое другое, шло ей.
— В Англии я был свободнее ветра! — не унимался я. — Помню, как меня пропустили в клуб «Хевен» без очереди. Только потому, что у меня был стиль.
Она посмотрела на меня в легком недоумении.
— Нет, серьезно, — начал горячиться я. — Я жил в Брайтоне, на выходные уезжал в Лондон. Один раз моя девушка и я, мы приняли на двоих… Не, не буду рассказывать. Тем более что она без предупреждения уехала от меня к маме.
Полина смотрела на проплывающую мимо толпу и качала ногой. Я был одновременно в каком-то пьяном кураже и в полной безнадежности.
— Один раз девушки меня побрили… — сообщил я.
Она удивилась:
— Побрили?
— Ага. Я был с Луизой. Было еще пять девушек. Луиза принесла кокаин от Мартина. Потом они меня побрили…
— Слушай, все твои истории закончились? — перебила она меня устало.
— Могу еще.
— Мне бы хотелось куда-то пойти.
— Тут рядом есть парк, — выдавил я из себя несчастным голосом.
Мы сидели в парке. Она все трясла ногой. Я молчал.
— Мне надо встретиться с человеком в одном русском баре, — сказала она наконец, не скрывая скуки. — Можешь пойти со мной, если хочешь.
Мы шли по Бродвею. Смотрелась она, повторю, шикарно. Нью-Йорк — вообще сплошной подиум, и она соответствовала. Я тащился сзади, повесив голову. Я был пьян и чувствовал себя опозоренным.
— Ты хорошая, — бросил я ей в спину.
— Почему ты так решил?
— Женщины вообще более христианские создания. Они знают, как страдать. Знают, что проигрывать не грех. Главное — они милосердные. Всегда простят твою слабость. Однажды я чувствовал себя очень слабым, Полина. Все мужчины от меня тогда отвернулись, а женщины, наоборот, смилостивились и спасли. Ты спасешь меня?
— Заходи, — раздраженно сказала она, толкнув дверь, ведущую на нижний этаж.
Мы заходим в русское кафе. К Полине подсаживается владелец бара.
— Это мой очень милый и хороший друг Миша, — кивает она ему в мою сторону с улыбкой.
Владелец бара что-то оживленно ей говорит. Полина грустно и чуть обреченно смотрит мимо него. Вдруг на секунду возникло чувство, что я-то весь вечер нес откровенную ахинею, но она странным образом мне за эту чушь благодарна.
— Мне надо уходить, — говорю я.
На прощание она поцеловала меня в губы.
* * *
Чтобы смягчить неловкую ситуацию, я решил что-нибудь принести Малику и Джазмин. Купил здоровую банку томатного сока. И сам же ее всю выпил. Сок оказался из концентрата, и я страшно отравился. Всю ночь проблевал в туалете. Весь следующий день пролежал скорчившись на матрасе, кинутом под дверью в туалет.
— Наконец-то ты похож на человека, — говорил Малик всякий раз, как проходил мимо меня помочиться.
— Он мне напоминает блохастого песика на коврике, — донеслось до меня из спальни. Джазмин лежала на кровати и, как всегда, забивала один косяк за другим. У меня не было сил ответить.
В какой-то момент мне стало лучше, я поплелся в спальню смотреть телевизор. И тут сломался и попросил у нее косяк. Сослался на то, что болен, но звучало неубедительно, и еще более неубедительно я чувствовал себя сам, пока говорил.
Мы сидели и смотрели. Какое-то китайское кино. С английскими субтитрами, но иногда действие прерывалось сценами, где герои переговаривались на нечеловеческом английском. Молодая китайская пара сидела в кафе и изъяснялась на этом инглиш.
— По-мойна мне нузен личный пелеводчик, — спародировал я.
Девушка на экране сказала что-то еще.
— Последний лаз я в этом лестолане заказала бигмак, потому сто не могла плоизнести «четвелть фунта с сылом».
Малик засмеялся.
— Я плиехала в эту стлану на больсом, больсом колабле, отень, отень много налоду…
— Моя подружка из Китая тоже, между прочим, приехала в эту страну на большом корабле, — строго сказала Джазмин. — Два года мыла посуду в забегаловке в Чайна-тауне. Сейчас изучает искусство в колледже и ходит на какой-то вид единоборств. Привязывают к себе подушки, катаются друг на друге и отскакивают от стен.
— И сколько за эту прелесть платит? — осклабился я в сторону Малика. Ждал его поддержки, но ему не понравилось.
— Подумал бы о том, что тебе говорят. Некоторые приезжают и два года подряд горбатятся в тухлой дыре, чтобы получить шанс заниматься чем-нибудь стоящим. А некоторые — чтобы шутить на их счет да вдобавок заболевать и пыхать чужую ганджу. Я это к тому, чтобы ты завтра встал на ножки и шел искать работу.
Мне опять стало плохо, и я поволокся к матрасу.
— Мне уже второй час как нужно по нужде, — услышал я нервный шепот Джазмин.
— Так что же тебя удерживает? — спросил ее Малик.
— Мне неприятно быть в туалете, когда под дверью лежит этот… — слово «этот» она произнесла как «прокаженный». Все же поднялась и направилась в уборную. Вдруг ноги у нее подкосились, и она осела на пол. Малик принес ей стакан воды. Джазмин его залпом осушила, быстро встала и как ни в чем не бывало прошествовала в туалет. Ну обычная семейная сцена, из тех, что в порядке вещей.
— С тобой бывало? — спросил я Малика. Мне хотелось поддержать разговор. Я все еще отчаянно отказывался поверить, что мне здесь не рады.
— Со мной бывало и не такое, — угрюмо ответил он.
— Со мной тоже было один раз в Амстердаме. Приехал и прямо с чемоданами в кофе-шоп. Через час обнаружил, что сижу на столе и дышу, как будто прибежал из Гааги. И мне тоже — стакан воды.
— Наверное, подумали: приперся студент, а курить не умеет.
Я счел это ударом ниже пояса и унижением достоинства. Но ответить не осмелился. Слишком напряглась ситуация. Вместо этого сказал:
— Как бы я себя завтра ни чувствовал, иду искать работу. — И только когда произнес, понял, что мне правда предстоит это сделать.
Остаток дня и ночь провалялся на притуалетном коврике, пребывая в прескверном самочувствии, и всякий раз, как думал, что завтра нужно искать работу, мне делалось хуже.
* * *
Девять часов утра, а я уже в Манхэттене. Меня постоянно мутит, и чувство, что вот-вот вырвет. Искать работу в Нью-Йорке в таком состоянии — как спасательной шлюпке участвовать в параде лайнеров.
Начал, понятное дело, с Пятой авеню. Ведь я из Англии, красавец. Мое предназначение — быть предметом зависти ограниченных, пропитанных буржуазным духом американцев.
Смело захожу в магазин «Кристиан Диор». Охранник — вылитая модель, в костюме, по всей видимости, от Диора. Перегораживает путь.
— Можно поинтересоваться, что вам здесь нужно, сэр?
— Просто посмотреть, — небрежно отвечаю.
Как же я хитер! Знаю правила игры.
— У нас так просто не смотрят.
— А эти люди в магазине?
— Хорошо, уточню: такие люди, как вы, у нас так просто не смотрят.
На улице оборачиваюсь и через витрину обдаю охранника, а заодно и весь магазин, Америку, да и современный мир в целом волной презрения. Буржуа! Для тебя я опасность, чувак. Ты боишься таких, как мы. Я твой кровный враг.
Шествую по Пятой авеню как победитель. Идущие навстречу кажутся мне не людьми, а людишками. Презренные тараканы, подобострастно заглядывающие в витрины магазинов. Ваша жизнь сводится к фланированию по этой улице и ощупыванию дорогих шмоток, думаю я. Вы мне противны. Вы, вы… Хочу найти подходящее слово для жителей Пятой авеню, но не справляюсь со своим желудком, уже второй день ведущим независимую жизнь, и меня выворачивает наизнанку и тошнит на стену «Донны Каран».
Какое-то время я стою в совершенном замешательстве. Меня вытошнило на Пятой авеню! Можно сказать, начало революции, о которой я говорил Малику и его жене! И какое блистательное! Только мне сейчас так плохо, что не находится сил, чтобы отпраздновать победу. Единственная мысль, которая крутится в голове, — это что меня сейчас заметут. Через витрину вижу служащих магазина, глядящих с откровенным отвращением.
Удаляюсь с Пятой, и, несмотря на мое безапелляционное торжество над американской буржуазной системой, в душу закрадывается бес сомнения. Такой ли это триумф, каким он предстал перед моим внутренним взором? Может, Пятая авеню меня не приняла? Может, не считает, что мне уготованы лучшие сокровища и самые сладкие плоды этой жизни, не замечает, что Нью-Йорк лежит у моих ног? Потом я опять вижу всех этих обывателей, шагающих кучками и заглядывающих в магазины, и уже продолжаю идти с гордо поднятой головой. Она не достойна меня, Пятая авеню!
Направляюсь все дальше к нижнему Манхэттену. Тридцать Вторая, Тридцать Первая улицы. Захожу во все офисные здания и заполняю аппликации. Конечно, это слегка подрезает мне крылышки, здесь я уже не могу быть курчавым купидоном, беспечно целующим в уста богинь Олимпа, но зато здесь больше реального общения с реальными индивидами. Тем более что офисные костюмы сидят на отдельных женского пола служащих высшего звена вполне эротично. Вакансии в основном на должность курьера или клерка. На вопрос, есть ли у меня диплом, отвечаю, что жду его по почте из-за границы. Всем говорю, что это мой первый день в Нью-Йорке. Не знаю почему, но уверен, что это мне поможет. И хотя на самом деле это мой третий день, у меня нет чувства, что я обманываю. Ощущение, будто действительно это первый. И мне это было очень важно. Как ни странно, многих это трогало. Особенно произвело впечатление на пухлую чернокожую девушку-секретаршу. Она взяла домашний телефон Малика и обещала позвонить, если что-нибудь придумает.
— Ты подумай, — качала Она мне вслед головой, — первый день, надо же…
(Честно говоря, не первый. Не первый и не третий. Был я уже в Америке. В Пенсильвании. И в Нью-Йорк я тогда ездил раза три, и в Русской школе целое лето провел. Но то было в доисторические времена, и я был доисторический, и мой английский тоже.)
От нее я — на юг, на юг. Вот уже Нижний Ист-Сайд. Где-то недалеко отсюда китайская подружка Джазмин с большого корабля горбатилась посудомойкой. Два года. Но сейчас ее здесь нет — она изучает искусство и занимается единоборствами, обвязанная подушками. С корабля, набитого людьми, сплошь настроенными на успех.
Я не уверен, ищу ли я сейчас работу или просто гуляю, — уж слишком этот район полон странной урбанистической поэзии. Взгляд блуждает по толпе в поисках хорошеньких девушек. Найти таких нетрудно: каждая вторая — моя будущая жена. Я готов связать с ними остаток жизни. Особенно вон с той. На белой майке, сквозь которую просвечивает пара упругих грудей, выведено слово «Я», потом сердечко, потом «New York». Да, она совершенно права, — я тоже уже люблю Нью-Йорк, уже для меня загадка, как можно его не любить.
Где-то совсем-совсем близко море. Я совершенно отчетливо чувствую его присутствие. Наверное, это потому, что Ист Ривер рядом с местом, где я сейчас стою. Или, может, это запах гниющих рыбных остовов в помойных пластиковых мешках на задах ресторанов Чайна-тауна.
Впечатление, что все в этом районе города отбрасывает тень. Например, тень от черных волос и черных глаз Розарио Доусон — актрисы, к которой я испытываю нечто вроде влюбленности. Я мало знаком с ее биографией, но знаю, что детство она провела в заброшенном здании где-то здесь. Одна мысль, что Розарио правда была здесь, заставляет меня любить этот район еще больше.
Мать родила Розарио в семнадцать. Через четыре года, когда ей стукнуло двадцать один, они с мужем залезли в необитаемый дом на Лоуер Ист-Сайде, собственноручно провели водопровод и электричество. Когда Розарио было шестнадцать, она сидела на ступеньках своего сквота, может думала то-се или не думала, и тут к ней подвалили фотограф Ларри Кларк и сценарист Хармони Карин. Карин сказал, что она идеально подходит на роль из его сценария. Так появился фильм Ларри Кларка про отвязную, бешеную нью-йоркскую молодежь девяностых — «Kids». Его действие происходит тут, неподалеку от места, где я сейчас верчу головой. В частности, в Вашингтон Сквер Парке. Сумасшедшая нью-йоркская тусовка — я тоже имею к ней отношение, потому что я здесь.
После этого Розарио стала актрисой независимого кино. Недавно Спайк Ли снял ее в одном из своих джоинтс — так он величает собственные творения. Я знаю, какая она популярная актриса и знаменитость, а для меня все равно продолжает сидеть на ступеньках, под дверью дома, где жила в детстве, — красивая, отстраненная и чуть небрежная, и именно за это я всегда любил Нью-Йорк, даже когда был в России.
Я зашел в ресторан недалеко от Деланси Стрит и спросил, есть ли у них для меня работа. Мне понравились стулья в этом ресторане — они были из черного металла, с витыми спинками, прямо как в кафе на Пьяцца Навона в Риме, где я пил кофе со странствующим жонглером, который научил меня сворачивать косяки из пяти бумажек сразу. Металлические спинки опять почему-то навели меня на мысли о Розарио и о том, что я действительно в Нью-Йорке. Все, что сейчас происходило, наводило меня на эти мысли.
Девушка за стойкой посоветовала наведаться в филиал ресторана на Брум Стрит.
— Там хозяин кафе как раз принимает аппликации. Вам очень повезло, сэр. Сегодня последний день. Если поторопитесь, то точно успеете…
— А работать я буду с вами?
— Зависит от того, возьмет ли он вас на работу вообще.
— Мне очень хотелось бы.
— Брум Стрит, двенадцать, — и очаровательная улыбка нью-йоркской победительницы мне вслед.
Толкаюсь в дверях кафе на Брум Стрит с компанией таких же шалопаев, ищущих работу, а с ней и улыбку американской фортуны. Кафе еще не открылось — пустая зала со свежевымытым кафельным полом, химический запах от моющих средств. Блестящие окна с разводами порошка, и такие же, как в ресторане на Деланси, стулья, горой сваленные в углу. Рядом со мной переминается с ноги на ногу существо, напоминающее скорее мужчину, в короткой маечке и обтягивающих шортах.
Входит владелец заведения, говорит, чтобы каждый взял по стулу из кучи. Классный нью-йоркский типаж. За сорок, небрит, лысый, полный, а все равно классный. Мне:
— Есть опыт работы в кафе?
Я перечислил названия всех пабов, баров и кафе, в которых периодически напивался в Англии.
— Оба мне подходите, — показал на меня и сидящее рядом женоподобное существо. — К сожалению, не осталось бланков. Сходите за ними на Деланси и вернетесь сюда.
— Сэр? — окликнул я его, когда мы были уже у двери.
— Что?
— Это мой первый день в Нью-Йорке…
— Формальный адрес — Эссекс Стрит. Рядом с Деланси. Куда вам идти.
Я и тип вышли на залитую солнцем улицу. Тип шел и вертел задницей.
— Сколько дней в Нью-Йорке? — осклабился на меня.
— Я же сказал: первый! Не слышал — я говорил хозяину?
— Это тоже мой третий день в Нью-Йорке. — Он меня не слушал, полностью был поглощен собой, я его совершенно не интересовал. — Третий день без физической любви. Мне этого не выдержать! Моя бедная голова раскалывается. Если не выйдет с этим кафе, пойду работать в мазохистский центр для сексуальных меньшинств. — (Неожиданно.) — Буду рабом, вернее рабыней. За день до того, как уехать в Нью-Йорк, я признался семье, что люблю мужчин. Это было мое мщение за все, что от них натерпелся. В каком они были шоке! Моя семья очень консервативна. Мой отец не гнушался физического наказания. Снимал ремень с пояса и бил меня. Лупцевал прямо по попе!
Я расхохотался.
— Знал бы он, как через пару лет сын будет зарабатывать на жизнь.
Он обиделся и ушел вперед. Нипочему, а мне вдруг расхотелось работать — с ним, не с ним. Я свернул в улицу налево. Я знал, что меня ждет, если вернусь сейчас к Малику, тем не менее шел все быстрее.
Через десять минут я уже сидел на Томпкинс Сквер Парк, курил и старался отвлечься. Вокруг было полно бездомных — я надеялся, что это поможет мне начать думать о чем-то другом. Это было место для серьезных наркоманов и людей без крыши над головой. Они проходили мимо меня, таща за собой одеяла, и громко перекликались. Было бы неправдой сказать, что среди них я чувствовал себя дома, но я хотя бы мог думать. Я втягивал в себя никотин и старался выкинуть из памяти все, что произошло сегодня.
Подошел завернувшийся в одеяло бомж. Хотя солнце грело, я видел, что ему холодно, его бьет дрожь и все лицо в капельках пота.
— Извините, — обратился он ко мне. Голос звучал немного униженно. — Можно у вас спросить… Я даже заложу руки за спину, — вдруг добавил он.
— Зачем же вам закладывать руки за спину?
— Чтобы вы ничего не подумали.
Я начал его отговаривать, но без толку — было видно, как ему самому понравилась эта идея и как сильно он ею увлечен. Он держал руки сзади и многозначительно на меня смотрел, словно проверяя, вижу ли я.
— Можно задать вам вопрос? — с торжествующим видом спросил он меня снова.
— Слушаю.
— У вас не будет сигареты?
Поскольку руки у него были за спиной, мне пришлось собственноручно вкладывать ему сигарету в рот и подносить зажигалку. Он сидел и давился дымом. Ему было очень неудобно из-за позы, которую он принял, но вид у него все равно был довольный.
— Мда… — произнес я нараспев. Мне, ясное дело, хотелось и его захватить «первым днем» и чувством влюбленности во все, на что падает взгляд. Но что-то мешало. — Мда… — повторил я снова. Я понял, что говорить придется мне одному, поскольку рот у него занят сигаретой, а руки помочь не могут. И все-таки сделал проверенный ход: — Мой первый день в Нью-Йорке.
Это не произвело на него никакого впечатления. По бесстрастному выражению лица я сообразил, что если срочно ничего не скажу, этот парень разрушит мое восторженное расположение духа.
— Сижу тут, сраженный любовью, — поспешил я прокомментировать свое состояние.
— Послушай, — он выплюнул окурок и изменил тему, — если я дам тебе мой адрес, ты мне напишешь?
— Что же мне тебе написать?
— Поздравишь с Рождеством или хотя бы с Днем благодарения.
Не выслушав моего ответа, он вынул руки из-за спины, поднял с земли клочок бумаги и принялся строчить на нем огрызком карандаша, оказавшимся, как ни странно, у него в кармане.
— Вот, — вручил он мне обрывок. — Точно напишешь?
Адрес был Пятая авеню.
— Я только что там был! — сразу сообщил я бездомному. — На Пятой авеню. Каких-нибудь полтора часа назад. Меня там вырвало на магазин Донны Каран.
— Правда?
Этим он явно заинтересовался. Что эта часть жизни ему знакома и близка, сомнений не было.
— Так что же? — обратился он ко мне, теперь уже совсем другим, дружелюбно-светским тоном. — Сидишь сраженный любовью, значит?
— Ну да. Точней, иду, Нижний Ист Сайд, — кивнул я в сторону Ист Хьюстон Стрит. — А она сидит на ступеньках своего сквота… Где-то совсем недалеко отсюда. В двух улицах…
— Да знаю я, где Нижний Ист Сайд, — слегка раздраженно перебил он. — Дальше?
— И такой у нее, понимаешь, вид немного отстраненный. Думает о чем-то. Или не думает. Будто не совсем принадлежит этому миру. Ей даже неважно, что она такая красавица.
Это, похоже, вызвало у него недовольство. Он жевал губами и что-то невнятно бубнил. До меня донеслось только бормотание, что Нью-Йорк и так опасный город, а тут еще каждый будет лезть со своей историей.
— Ну и закрутилось, завертелось у нас с ней, — фантазировал я дальше. Я рассказывал все это для себя, и мне было плевать, поверит он мне или нет. Главное — поверить самому. Тогда Нью-Йорк…
— Тусовались на Вашингтон Сквер Парк, — продолжал ожесточенно убеждать себя я, — с нью-йоркской андеграундной молодежью. Девяностые — класс! Грязные наркотики, рейвы. Постоянно ходили к ней в сквот в гости. Это ведь моя мечта — так жить в Нью-Йорке. — Я огляделся по сторонам.
— Ты же сказал, что это твой первый день?
— Я путешественник, — ответил ему я.
Это его вполне удовлетворило.
— Путешественник, — повторил я. — Все здесь оставил, а сам поехал в Европу. Нью-йоркская молодежная тусовка, она ведь мрачная, согласен? Нью-йоркских наркоманов как будто тянет к земле, а европейских, наоборот, ввысь. Это, наверное, потому, что когда и те и другие танцуют, у нью-йоркцев все больше задействованы ноги, а у европейцев — верхняя часть тела.
— С чего это ты решил, что нью-йоркских тянет к земле, а европейских ввысь? — разозлился он. Явно принял как личное оскорбление.
— Не знаю. Такое чувство.
— Поосторожнее со своими чувствами. Зачем вообще было сюда приезжать, а? «Это мой первый день в Нью-Йорке». Здесь люди за последние два года озверели, а тут еще ставят диагнозы с выделением всяких симптомов и синдромов! И вообще, если ты говоришь, что это твой первый день здесь…
— Я пока там был, все время думал о ней, — не слушал я его. Мне мерещилось, что если расскажу до конца историю с Розарио, как-то решится и с Нью-Йорком. — Ну а потом приезжаю, смотрю — она снимается в кино. Я это воспринял как измену. И теперь между нами все кончено…
— Мало того, что здесь каждый второй, — продолжал он, — готов отвинтить тебе голову. Не хватало еще, чтобы тебе ставили диагноз. — Он принялся раскачиваться из стороны в сторону и сокрушенно мотать головой. — Вон, подошла ко мне утром банда Лейквона. Чтобы сегодня, говорят, к вечеру достал нам пятьсот долларов, или мы тебя порежем. Я им: где я вам достану такие деньги? А они мне: нас не интересует где. Так что у меня сегодня к вечеру в кармане должно быть полтысячи, а у тебя это первый день…
Он был очень расстроен. Я путаюсь, не двигаюсь с места, и его сердит, что я твержу одно и то же. Я почему-то не думал, что он может раскусить меня. Раскусить, что я вру. Я опять занервничал и опять заторопился.
— Я, например, уверен, что быть круче рэпера — разве что быть нерэпующим рэпером. — Я с опаской посмотрел на него. — Молчаливый рэпер.
С каждым моим словом он все удрученней тряс головой.
— Раньше дела в этом парке были совсем на другой ноге. — Это был упрек мне. — Раньше у меня были силы приглядывать за порядком в Томпкинс Сквер Парк. Следить, чтобы слабых не лупили уж слишком больно. А когда вышел из тюрьмы, смотрю, сил-то у меня не осталось. Только и осталось, чтобы выживать. Времена изменились. Пошла молодежь, которая не любит думать. Для них думать — это как для меня наниматься на работу. Откуда я им достану пятьсот долларов? Совсем никуда дела в этом парке, а у тебя первый день в Нью-Йорке, и ты мне такое рассказываешь.
— Еще, чего доброго, решит махнуть в Голливуд, — сказал на это я. — Тогда вообще конец. Розарио! Доусон!
— Никуда не годится, — он возмущенно прищелкнул языком. — Кривого Бобби вон вчера подожгли, пока он спал в парке. Не вижу в этом ничего хорошего. А ты мне Розарио Доусон впариваешь!
К нам подошел всклокоченный парень, сплошные вихры. Чем-то напоминал русского.
— Ну что? — обратился он к моему собеседнику. — Как тебе мое одеяло? Помогло?
— Нормально, — ответил тот. — Пошли…
— Я же всем говорю: при ломке любого вида обращайся к Счастливчику Джимми за его заветным одеялом. Когда залезаешь в него с головой, можно даже на время забыть об этом гребаном мире. — Оба уже стояли на ногах. — А этот что? — развернулся он ко мне.
— Плющит его, — ответил мой собеседник. — Последняя стадия.
— Клей?
— Несчастная любовь.
— Так плохо? В кого влюблен? — спросил тот деловито, по-медицински. — В Хилари Клинтон? Ее собаку? Или, боже упаси, в какую-нибудь голливудскую звезду?
— В точку, — ответил ему мой сосед. — Последнее.
— Что, актриса? — парень обхватил голову руками, будто его худшие опасения подтвердились. — Ты прав, Квентин, последняя стадия. — Он смерил меня безжалостным профессиональным взглядом. — Долго ему не протянуть. Помнишь, как Грязный Джерри девять месяцев кряду был влюблен в Халли Бери? Он ведь тогда чуть не помер! А когда наконец стал слезать с крэка, то говорил всем, что сколько длилась их связь, Халли ему изменяла, плохо с ним обращалась, а под конец даже обесчестила.
— Не думаю, что это крэк, — критически поглядел на меня Квентин. — Скорее всего, кристалл-мет или ангельская пыль — слишком уж депрессивную историю он мне рассказал. Такая мутная история, что мы явно имеем дело с самой грязной наркотой. Точно, долго не протянуть бедняге.
Они пошли. В последний момент Квентин повернулся ко мне с таким выражением, будто я наговорил ему кучу неприятных вещей, в его взгляде сквозила откровенная насмешка.
— «Первый день, — передразнил он, — Нью-Йорк»…
Я остался один. В руке я держал адрес на Пятой авеню. Подумал: обязательно ему напишу, поздравлю с Рождеством.
* * *
Неподалеку два дворника в униформе собирали листья. Я встал, подошел к ним и начал смотреть, как они работают.
— Как же мне нравится ваша работа, ребята! — сказал нараспев после паузы.
Они не ответили. Просто продолжали собирать листья. Они и сами были похожи на бездомных.
— Ох, как же мне нравится ваша работа! — повысил я голос. — Я бы мечтал о такой работе. Собирать листья, быть близко к природе! — Я не был уверен, услышали они меня или нет, и потому почти кричал. Я изобразил губами звук поцелуя.
Какое-то время стоял, наблюдал и всем видом показывал, как сильно мне по душе то, что они делают. Крутил головой, иногда радостно присвистывал. Дворники не обращали на меня никакого внимания.
— Было бы здорово, — сказал я, — приехать в Нью-Йорк и в первый же день начать работать дворником. Убирать листья, траву, быть на природе, — повторил я. — Вот бы мне бы какую работу бы работать! — сочинил я собственное сослагательное наклонение.
Они продолжали свое дело, будто меня вовсе не было. Может, и вправду меня не заметили.
— Вы не знаете, где я могу найти такую работу? — сделал я последнюю попытку, потому что в тот момент уже собрался уходить.
Один из них поднял голову, лишь на секунду.
— Иди на Девятнадцатую улицу, — он назвал адрес. — Попробуй. Только не факт, что получится. — По-моему, он произнес это удрученно. И снова принялся за работу.
Огромный зал центра по распределению рабочих мест больше напоминает тюремный холл. До меня доносится чей-то визг. Потом появляются двое мужчин в униформе, они держат за локти женщину. Женщина извивается.
— Суки! — кричит она. — Зачем обязательно нужно было разбивать сердце? Могли бы просто не дать мне работу, зачем было разбивать и сердце тоже? — Она пытается порвать лямку у себя на майке. Эхо ее крика разносится на все здание.
Встаю в очередь. Передо мной миловидная женщина. Читает книгу. Мне очень понравилась. Показалась молодой. То есть молодой не была, но держалась как молодая. В ней была свежесть и неиспорченность, какая бывает только у юных созданий. Я нагнулся вперед посмотреть, что она читает: томик Тургенева на английском.
— Классно пишет, — ободряюще подмигнул я.
Она отпрянула и в испуге вытаращила на меня глаза. Они у нее были огромные и небесно-голубые. И я подумал, что милые.
— Про Тургенева, — обратился я к ней, — говорят, что он устарел и что сейчас нельзя так писать. А мне нравится.
Она все смотрела на меня, и я никак не мог понять, что кроется в ее взгляде.
— «Ася», «Первая любовь», «Вешние воды» показали мне, как надо любить, — сказал я женщине. — Помню, в первый раз, когда читал «Вешние воды», так завелся, что пошел на следующий день с книжкой в школу. Сижу на первом уроке, держу книжку под партой, читаю, а учитель истории увидел, схватил меня за шиворот и как начал трясти — вот так…
Она все смотрела на меня во все глаза.
— Извините, — сказала наконец. — Я просто не ожидала, что молодого современного человека может интересовать литература. Тем более классическая русская. Я не думала, что это интересует еще кого-нибудь в этой стране, кроме меня. Извините, я просто поражена. Тем более у вас такой вид…
— Какой?
— Не знаю. Сережки. Длинные волосы…
— Да что вы! Все эти рассказы научили меня, как надо любить! — чуть ли не вскричал я. — То есть я еще не любил никого так, как написано в этих историях, но я жду кого-нибудь, кого мог бы так полюбить. У меня были девушки, с которыми я знакомился в клубах в Англии, и я пробовал полюбить их так, как у него написано, только они меня всегда поднимали на смех, и вообще получалось полное безобразие и гнусность… Когда учитель начал трясти меня, то я тоже стал на него орать: «Да как вы смеете! Вы унижаете мое достоинство и достоинство всего класса!» Он меня выгнал, я пошел в пустой физкультурный зал, разлегся на матах, вздыхаю блаженно, страницу перелистываю — сейчас, думаю, опять окунусь в тот мир, а там полстранички — и следующий рассказ начинается. Вот такая подстава…
— Потрясающе! — она все трясла головой и глядела на меня, выкатив глаза, как будто не могла поверить в то, что происходит. Какое-то время мы просто смотрели друг на друга.
— А вы? — нарушил я первый тишину. — Тоже, значит, читаете?
— У меня русские корни. Мои соседки — они милые женщины, но чтобы сесть и почитать, они даже мысли такой не рассматривают. Мои прадедушка и прабабушка еще молодыми эмигрировали из России. Родители не говорят по-русски. Абсолютно американская семья. Помню, зашла днем соседка, а я сижу в гостиной и читаю Орвелла. Она говорит: «Мелисса, чем же ты занимаешься, скажи мне?». Вроде как этого надо стесняться. Наверное, поэтому у меня в районе репутация немножко того. Соседи меня любят, но я для них «странная».
Я стоял, пожирал ее глазами и раздумывал над тем, кем бы я хотел, чтобы она мне была, женой или мамой. Скорее всего, второе.
— Это мой первый день в Нью-Йорке, — сообщил я ей наконец.
— А мне!.. — перебила она и даже прикрыла себе рот рукой. — Ох, мне ведь надо поменять почти все, что было до этого в моей жизни.
— До этого?
— До того, как умер Майкл.
— Майкл?
— Мой муж. Сколько я с ним жила — ничего не делала. Только читала и иногда ходила с ним в кино. Он нас с дочкой полностью содержал. Это было единственное условие нашей совместной жизни, которое Майкл нам с дочкой поставил, — чтобы мы ничего не делали.
Я вдруг увидел, какая она красавица и полностью заслуживает того, чтобы ничего не делать, и как мило и гармонично у нее это получалось. Скорее всего, она была создана для этого.
— А потом он умер, — чуть ли не весело заключила она. — Денег совсем нет. Мы сейчас с дочкой на грани краха. Когда я это вижу, я говорю себе: Мелисса, ты же должна делать все, чтобы вам обеим не оказаться на дне, а ты ведешь себя так, как будто у тебя в распоряжении беззаботная жизнь. Мне даже перед Майклом становится стыдно. Вроде бы должна горевать, а веду себя совершенно как раньше.
Я, когда это услышал, страшно разволновался. Мне очень хотелось правильно поддержать разговор, но я совсем не знал как.
— А давно он умер? — Я еще не произнес «умер», когда почувствовал, что мне стыдно. Я почувствовал, как это легковесно, светски звучит и никак не соответствует случившемуся, и испытал стыд перед этой женщиной.
— Месяц назад, двадцать третьего числа, — улыбнулась она мне так, как будто ничего такого я не сказал и как будто это нисколько ее не задело и не обидело.
— Нет денег? — неубедительно промямлил я, после чего мне сделалось совсем уж тошно.
— Я бы хотела быть медсестрой. Я когда-то кончила колледж. Только, я думаю, все, кто тут стоит, тоже хотят быть медсестрами, — приветливо окинула она взглядом очередь. — Так что вряд ли получится.
Она была в каком-то приподнятом, я бы даже сказал, просветленном настроении, и из-за этого я чувствовал себя недостойным просто присутствовать при нашем разговоре. Сердце сжималось — до того хотелось помочь ей, но я не мог и не знал, что ей сказать.
— Надо, чтобы дали работу не меньше чем на две с половиной тысячи в месяц, — плутовато прищурилась она на меня. — Джастин точно ничего не будет делать.
— Джастин?
— Моя дочь.
— Какая дочь? Ах да, вы сказали. Но я тогда, как бы выразиться, не усвоил. Так у вас есть дочка? Сколько ей?
— Джастин? Восемнадцать.
— Врете! — это в самом деле не могло быть правдой.
Глядя на нее, невозможно было представить, что она мать. Она выглядела такой непосредственной и такой хрупкой, как будто была действительно создана только для того, чтобы Майкл все за нее делал. Я представил, как она сидит у себя в гостиной на диване, читает Орвелла и ждет, когда Майкл вернется с работы.
— Красивая? — спросил через минуту.
— В смысле?
— Похожа на вас?
— Совсем не похожа. Глаза такие же, зато волосы рыжие, курчавые и мелко вьются.
— Ух ты — рыжая, классно! Я только что был в Томпикинс Сквер Парк, там листья рыжего цвета.
— Джастин у меня немножко замкнутая. Всегда была такой. Ей постоянно звонят подружки и молодые люди, приглашают куда-то пойти, но она все равно остается дома. Предпочитает рисовать. Она художница и очень, на мой взгляд, талантливая. Ты бы видел, какие замечательные куклы она делает из папье-маше! Она и раньше была замкнутая, а после смерти папы вообще не выходит из комнаты.
Меня удивило, что она назвала своего умершего мужа папой, до этого она говорила о нем, как возлюбленная.
— У нее с рисованием то же, что у меня с чтением. Мы думали отдать ее в арт-колледж, но тут он умер.
— Дайте мне ваш телефон, — сказал я.
— Зачем тебе мой телефон?
— Может, узнаю что-нибудь о работе для вас. Так бывает — держишь в голове, и вдруг само подворачивается.
— Даже только что приехавшим?
— Им особенно. Мне вон мужчина сейчас свой адрес дал. На Пятой авеню. Опять же мои друзья Малик с Джазмин. Вы с ними подружитесь, я уверен. У Джазмин такие четкие суждения! Например, обо мне, — вы бы только знали, какие! Малик на первый взгляд резковат, но он добряк, мягкий.
— Ну записывай. — Она была тронута, я видел.
— Вам надо познакомиться с моей сестрой… Правда она в Москве…
— Она что, живет в России?
Я смешался.
— Я просто думал, как бы вам помочь. Я здесь никого не знаю. Понимаете, хочу вам помочь и не знаю как. А сестра обязательно бы помогла.
Мелисса звонко рассмеялась. Без насмешки, без укора. Все-таки в моей завиральной болтовне было участие, которое проникновеннее правды. Она не могла его не заметить.
— Спасибо. Вот тебе телефон. Позвони. А то мне и поговорить не с кем. Правда — не с кем поговорить. А ты родственная душа — так, по-моему, это называется. Всё. Следующий номер мой. — Я стоял и мял в руках бумажку с ее телефоном. — И будешь звонить сестре — скажи про меня. — На табло появился номер. — Я тебя никогда не забуду, — неожиданно порывисто повернулась она ко мне — и пошла.
До моего номера оставалось семь человек. Не знаю почему, пока я ждал очереди, я поверил, что у меня все получится. Загорелись мои цифры, я смело прошагал к конторке. Клерк — крепко сбитый усталый негр — угрожающе смотрел на меня, как боксер на соперника перед боем. Майк Тайсон таким взглядом побеждал противников еще до первого удара. Деморализовывал.
— Это мой первый день в Нью… — говорю с напором, ведь это должно быть гораздо важнее для моего черного парня, чем для меня. И удивляюсь, что он не реагирует.
— Кем вы собираетесь работать? — перебивает меня.
Звучит не как вопрос, а как приговор, что в этой жизни мне не на что рассчитывать. И я сразу вешаю голову, признавая свою вину. Этот парень знает мою породу. Сотня таких, как я, проходит мимо его стола меньше чем за день. Они являются сюда за чем угодно, только не за работой. Я готов вот-вот согласиться с ним и понуро поковылять отсюда, если бы не мысль, что впереди у меня объяснение с Маликом.
— Это мой пер… — тихо пытаюсь я навязать негру свой неоспоримый, но, увы, приевшийся уже и мне аргумент.
— Ты же не хочешь работать! — заорал он немедленно. Как будто наконец дал мне ответ на слова, с которыми я ко всем пристаю. — Первый день в Нью-Йорке! Приехал сюда, в Америку, и не хочет работать. Не знает, зачем приехал. Ты зачем сюда приехал?
У него усталый вид, но у него хватит сил со мной разобраться.
— Скажи мне хоть одну причину, почему я должен дать тебе работу? — продолжает он беспощадно расправляться со мной. — Прилететь в этот город и не знать, зачем здесь оказался. Ты даже не знаешь, зачем ты в этой стране. Скажи честно — ведь не знаешь!
— Нет. То есть знаю…
— Ну вот видишь, даже не можешь ответить нормально. Послушай, у меня не так много времени, чтобы возиться с каждым, кто…
Мне вдруг захотелось ему сказать:
«Я приехал в Нью-Йорк, чтобы распрощаться с прошлым и начать новую жизнь. Я стоял в очереди рядом с Мелиссой. Она мне сказала, что у нее есть дочь, у которой курчавые, рыжие, мелко вьющиеся волосы. Я только что из Томпкинс Сквер Парк. Там листья такого же цвета. Они сейчас там влажные, уже начали подгнивать. Если долго на них смотреть, забываешь об этом городе и вообще становишься вне всего. Их там так много, что кажется, что убирать их не хватит всей жизни. Убирать листья целую жизнь — вы представляете, как это классно?
Мне нравилась моя жизнь в Англии. Мне вообще нравится моя жизнь. Ничего не хотелось бы в ней менять. Но все время, пока я болтался в Англии, у меня была мысль, что одновременно где-то в мире есть Гарлем. Жил в Англии, но немножко жалел, что я не в Гарлеме. Я бы очень хотел быть негром. И жить в сквоте, в котором жила Розарио Доусон, до того как ее пригласили сниматься в „Kids“, на Лоуэр Ист Сайд — это, кстати, совсем недалеко отсюда.
Понимаете, я не считаю, что должен перед кем-то отчитываться и что-то доказывать. Мне нечем похвастать, кроме того, что я выслушал пару первоклассных сэтов Фабио и Голди. Меня выгнали из университета, я в чужой стране, у меня нет денег, и я живу с людьми, которые не хотят, чтобы я у них жил. Я толком еще не видел города, но у меня ощущение, что мне никогда не было так хорошо. Я в восторге от всего, что вижу. Я в постоянной эйфории. Мне ничего не надо — ни девушки, ни работы. Потому что не может быть лучше, чем сейчас. Хотя от работы я, конечно, не отказался бы…»
А кончил бы я свою речь так: «Жил бы здесь всю жизнь каким-нибудь негром из Гарлема или, как Розарио Доусон, сидел бы на ступеньках у подъезда… Или дворником в Томпкинс Сквер Парк. Собирал бы листья… И чтобы бездомные рядом».
Но вместо этой речи я лишь растерянно сказал:
— Может быть, вы и правы, что я не знаю, зачем сюда прилетел, но сейчас мне очень нужна работа.
Он посмотрел на меня с подобием интереса, как будто услышал в этом что-то стоящее. По-моему, я часть своей речи произнес вслух.
Тут я вспомнил и затараторил:
— Слушайте, если я вам дам телефон одной женщины, вы поможете ей? — Я протянул ему бумажку с телефоном Мелиссы.
Он переписал и сказал, что позвонит. Я не был до конца уверен, говорит он правду или просто хочет от меня отвязаться, но все равно теперь был спокойнее за нее.
— Иди! — подозрительно отмахнулся от меня он.
Иду в центр социальной помощи, по адресу, который дал мне негр. Почти уже на месте — и мимо проплывает девушка. Я, может, и не заметил бы ее, не будь на ее на платье нарисован дорожный знак. На это просто невозможно было не обратить внимание. Она оглядывалась по сторонам — как-то чрезмерно озабоченно — достаточно ли круто выглядит. Какое-то время мы шли рядом.
— Стой, ты куда? — Я заглянул ей в лицо. — У тебя на платье знак «не обгонять», а я тебя обогнал, гы-гы-гы…
Отвечать она не напряглась. Отзываться на такой бред было не круто.
— Первый день в Нью-Йорке, что ль? — нехотя бросила через плечо.
— Как ты поняла?
— Это я так сказала. Чтобы поставить на место. Хотя видно, что ты не отсюда. Совсем уж не нью-йоркское говоришь. — Сказала с неодобрением и строго, как тренер игроку, допустившему непростительную ошибку: мол, не возьмут его больше в команду. Выключила меня раз навсегда из своего пространства.
Но вдруг обратилась — тоном, будто решила помочь:
— Хочешь произвести со мной обмен? — притормозила.
— Чего на что?
— Обменяться сексом. Я дам тебе секс, а ты мне секс в обмен.
— Давай.
— Это была шутка.
— В чем смех-то? Я серьезней не бываю, чем когда мне предлагают секс. Где шутка? Мол, что вместо правды неправда? Или что вслух выговаривашь заветное слово?
— За милю видать, что это твой первый день здесь. И что приехал из деревни. Нихрена не попал в нью-йоркскую волну.
— Слышал, слышал я об этой волне. Так что не разочаровывай меня.
Обозвала меня придурком и ушла вперед.
Сижу в центре социальной помощи. Место, очень похожее на накопитель в аэропорту. Кресла очень мягкие, я надеялся просидеть в них как можно дольше. Много за день прошел, устал. Даже не очень хочется, чтобы зажигался мой номер.
Соседка — негритянка, смотрит весело. Молодая. Но ощущается сила. Красивая, со светлой матовой кожей. Одежда мешковатая, а подчеркивает тонкую фигуру.
— Слишком хороший день, чтобы тут сидеть, — обратилась она ко мне. — Здесь уж совсем тоска. Даже дома, когда весь день орут дети и мать на тебя кричит, и то лучше.
— Сколько у тебя детей? — спросил я.
— Двое. Так что работать могу только в ночь. Я не против. Ночью хорошо. Ночью драгоценности светятся ярче.
Честно сказать, я не ожидал, что разговор так обернется.
— Я думал, ночью вообще ничего не видно.
— А одиночество? Разве не драгоценность? И люди другие, чем днем.
— К одиночеству пять последних лет приучаюсь. — Это я попробовал соответствовать теме. — Научился разве что отличать фальшь от вранья. Жаль, что столько энергии уходит, чтобы выжить днем. Впустую.
— А что делать? — пожала она плечами. — Ты же не собираешься бросить жить?
Эта сможет меня защитить. Я смотрел на нее сбоку и думал, кем бы я хотел, чтобы она мне была — женой или сестрой. На этот раз сестрой.
— Подождешь меня? — спросил — и пошел через залу.
Я подходил к столу и по тому, как смотрел сидящий за ним, понял, что и тут у меня не выгорит. Толстый усатый человек в очках. Перешел рубеж усталости, так что можно ее и не заметить. Хмуро смотрит вокруг, неприветливо. А как еще смотреть? Задал полагающиеся вопросы. Очень сурово.
— Что же ты сюда пришел, если у тебя диплом? — тоном грубым, враждебным.
— Я простой работы не гнушаюсь. — Нужно же было что-то ответить.
— Хочешь быть работягой? — Всем своим видом показывал, какой я зеленый.
— Работягой нет. А тяжелой работой заниматься не прочь.
— Что-то я не вполне тебя понимаю, парень, — посмотрел поверх очков. Видать, не в настроении был философствовать и разговаривать на отвлеченные темы.
Я на него уставился и выговорил:
— В Англии я вылетел из университета. Перед тем как приземлиться здесь, мечтал начать в Америке новую жизнь. Теперь появилась надежда, что действительно получится ее начать.
В уголках его маленьких глаз появилось по морщинке.
— Хочешь работу? Я дам тебе работу. Ты ведь недавно в Нью-Йорке?
— Первый день.
— Мой сын говорит примерно то же самое. Только он так рассуждает об искусстве. Говорит, что современное искусство — это просто коммерция. Вы с ним похожи.
Чем мы похожи, я не взял в толк, но спорить не стал.
— На, возьми, — протянул он бумагу. — Направление на работу. Печать и подпись. Если сегодня успеешь с ними поговорить, завтра можешь выходить. Тридцать Четвертая улица.
Он подумал, взял у меня листок и добавил еще несколько слов. Глядя через его плечо, мне удалось различить «рекомендую» и «высококвалифицированный». И вернул бумагу.
Я вышел, оглядел залу в поисках негритянки. Ее не было. Я не удивился. Пока разговаривал, уже знал, что так и будет. Или очкастый, или она.
Я встал на ступеньках социальной помощи покурить. Весь день поднимался в гору, теперь наблюдал открывшийся сверху вид. Из дверей вышел следующий курильщик. Сперва я не сообразил, но через секунду узнал мужика, давшего мне работу. Курил он нервно, выглядел менее внушительно. Доброжелательно кивнул.
— Тебя как дома зовут?
— Миша.
Начал неуверенно:
— Ты и мой сын. Вы и внешне похожи. Закончил колледж с отличием. Художник-архитектор. Меня учителя благодарили. Спасибо, что вырастили нам такого талантливого. Он у меня талантливый, это так, — вздохнул мой работодатель.
Почему то, что сын невероятно талантливый, вызывало такую меланхолию, до меня не доходило. Попытался что-то приличествующее сказать — он даже вида не сделал, что слушает. Произнес рассеянно:
— Хотел с тобой поговорить… — Но он говорил не со мной. — Хотел с тобой поговорить, Миша. У вас мозги сходные — может, я тебя пойму? У него была девушка. Разошлись. И с ним что-то случилось… — Он надолго замолчал. Потом поднял на меня подслеповатые глаза. — Я грешу на колдовство. Думаю, она пошла к колдунье, и та навела на него порчу. Очень я рассматриваю такой вариант…
— Я в такие вещи не верю, — охотно перебил я. — Во всю эту энергетику и тому подобные вещи. Я в Бога верю.
— С ним что-то случилось, — сказал он опять самому себе. — Ничего не хочет.
— Депрессия?
— Ты бы с ним поговорил, Миша.
— А как он вообще к рыжим? — деловито спросил я.
— Не понял тебя.
— Ну, торчит он на курчавых с мелко вьющимися рыжими волосами? Похожего цвета, как опавшие листья в Томпкинс Сквер Парк?
Он махнул рукой и пошел. Даже не стал спрашивать, что я имел в виду.
Я нашел телефонный аппарат и набрал номер Мелиссы. К телефону подошла Джастин. У нее был тихий неуверенный голос. Наверно, сумрачная квартира, и он из ее глубины раздается. Встревоженный.
Я объяснил: мама, Мелисса, дала мне их телефон. У меня есть предложение к ней, к Джастин. Не хочет ли она, чтобы к ней бесплатно ходил учитель рисования? Высокого класса. Художник и архитектор. Диплом с отличием.
— Простите, это кто? Мэлвин, ты?
Никак не могла понять, о чем я. На все отвечала не сразу и с подозрением. Наконец невыразительно согласилась. Сказала «да», но вроде как и не сказала. Так и не вылезла из сумрачного бункера, пока мы вели разговор. На прощание попросил передать привет маме, Мелиссе, обязательно.
В направлении на работу стояло «Тридцать Четвертая улица, Манхэттен, Нью-Йорк». Ну что — место, уверен, известное, наверняка историческое. Какое еще может быть, если в адресе черным по белому: Нью! Йорк?!
Дом двухэтажный, с железной дверью. Ясное дело, запертой. Матовые окна. В общем, затемненные. Здание заброшенное — во всяком случае, пустует уже давно. Что дверь не заколочена, так наверняка по недосмотру. Я перед ней потоптался, поднял камешек с земли и пустил в окно, несильно. Он чиркнул по стеклу и вернулся к моим ногам. Я еще походил туда-обратно, пустил тем же камешком, но уже в другое окно. Посильнее, от души. Уже для своего удовольствия. Я заворачивал за угол, когда оно открылось, и наружу высунулась всклокоченная очкастая голова. Злая.
— Ты кинул? Я тебе сейчас башку проломлю!
— Нет, не я. Я не кидал… — прибавил: — сэр. Просто хотел узнать, когда завтра приходить на работу.
— В пять тридцать утра. Тебя как зовут?
— Миша.
— Пять тридцать утра, Миша.
Он захлопнул окно.
Я получил работу. По бухгалтерскому счету, может, и третий — но это правда был мой первый день в Нью-Йорке.
* * *
Я встал в четыре тридцать. В метро тут же заснул. Приснилась женщина с розой в волосах и с грязным пятном на юбке. Ничего не делала, просто сидела и пристально смотрела на меня. На самом деле она продавала меня в рабство редактору порножурнала. Во сне бывает — человек ничего не делает, а при этом ты знаешь, что он совершает ужасный поступок. Например, продает тебя в рабство или соблазняет твою девушку. Чуть было не вскочил с криком «Не смей! Подам на тебя в суд!». Вагон был пуст.
Я сидел, хлопал глазами и недоумевал, почему так неспокойно на душе. Потом подумал, что женщину, которая мне приснилась, я хорошо знаю. То есть — возможно. Сидел и ломал голову. Прихожанка из церкви в Москве, куда я ходил в детстве? Возможно.
И дальше то же беспокойство на душе, сна ни в одном глазу. Когда вышел, удивился, что на улице еще темно и на небе полно звезд, — настолько у меня было утреннее настроение. Вышел на Четвертой и пошел через Вашингтон Сквер Парк. Не знаю, зачем сделал это, — мне предстояло топать тридцать улиц.
Нью-Йорк никогда не спит, это правда. Но есть моменты, когда он кажется пустым. Это когда люди перестают воздействовать друг на друга. Как протоны и электроны, которые теряют свою энергию и отпускают друг друга гулять по пространству. В такие моменты люди сами как пустые. Вон та фигура, — точно, я несколько мгновений видел сквозь нее деревья парка. Она остановилась и ждала моего приближения. Без угрозы, без дружелюбия, одна медитативная отрешенность.
— Что, тоже еще не ложился? — спросил меня негр с глазами, в которых зрачки гуляли, как разряженные электроны в пространстве.
— Не знаю, можно ли три часа назвать сном.
— Три часа? Назвать сном? — он почесал в затылке немного растерянно. — Не могу сказать с уверенностью. Наверно, можно, если видишь сны. Ты видишь сны?
— Сегодня в поезде видел во сне женщину с пятном на юбке.
— Это не сон. Жалкая пародия. Хотя не мне судить. Я не спал уже… Всю ночь гулял, — перебил он сам себя. — Единственное время, когда можно нормально принять ЛСД в Нью-Йорке, — это ночью. Поэтому я, в общем, и не сплю.
— Днем тоже?
— Днем разве заснешь? Днем надо нести наказание за ночь. Просто за то, что она существует. Независимо от того, делал ли ночью что-нибудь или нет.
— Второй раз меньше, чем за сутки, встречаю человека, который доказывает преимущества ночи.
Он еще не до конца отошел от ЛСД, я это чувствовал. Он был прозрачный, а не пустой. Меня это слегка разочаровало. Во всем должна быть тайна — даже если известна ее разгадка.
— Знаешь, почему я не нуждаюсь в ЛСД? — спросил я.
— Потому что ты уже сумасшедший?
Какое-то время мы просто стояли.
— Странно, — внезапно пропел он.
— Что странно?
— А ты послушай это слово. Как оно звучит — «СТРАННО…»
И действительно, из его уст прозвучало незнакомо. Звук был другой. Как будто я его только что услышал, впервые в жизни. Совершенно новое слово. И он вроде понял, что я это подумал.
— Странно гулять по Нью-Йорку ночью, — проговорил он. — Не в том смысле, что волочишься, как придурок, а в хорошем. Назвать человека странным — в моем понимании, выделить его лучшее качество. Сделать комплимент. Я бы очень гордился, если б меня кто-нибудь так назвал. Мне нравится это слово. Может, оно мое самое любимое. И твоим любимым может стать — если поймешь его в моем смысле. Ты понял, о чем я?
— А чего не понять? Странно — от слова «странник». Ты всю ночь странствовал.
Он обнажил то, что осталось от зубов:
— А что, ты еще думал, значит «триповать»? Трип — путешествие.
Я хотел спросить, странствует ли он по жизни, но сцена была абсолютно завершенная, любое слово было лишним и все бы испортило. Мы разошлись.
Народу на улицах здорово прибавилось. Нью-Йорк стоял чистый, как стеклышко. Дым из выхлопных труб автомобилей — белый. Люди тоже в белой пелене. Вот какое «странно» имел в виду негр. Странно, когда на душе странно, — как в сказке. Когда на все хочется заглядываться. Меня охватило острое чувство, что я сейчас трипую. Что ЛСДшная трип передалась мне от него. Дух его вселился. Потому и непривычные мысли, и незнакомый город. Правда — странно. Состояние вроде как кто-то спайкс ю. Спайк, подкинуть порошок в напиток. А потом наблюдать, как человек не может допереть, почему у него едет крыша. Со мной сейчас оно самое, да? Беспричинное ощущение восторга. Я испытывал чувство влюбленности. Только не в девушку, а… во все вместе — в мои двадцать лет, в то, что прилетел в Нью-Йорк, в то, что негде жить, что я иду на работу, что не знаю, чем это закончится.
Когда подошел к месту, дверь была закрыта, перед ней толпилось человек тридцать. Меня сразу окликнул какой-то итальянец. Кроме него, я был единственный белый из всех жавшихся от холодка. Он это обозначил — два белых, два представителя европейской расы.
Преувеличенно дружелюбным тоном заверил меня, что совершенно не знает, что мы с ним делаем среди этих доходяг. Подразумевая черных и испанцев. Спросил, сколько дней уже здесь работаю, и, узнав, что ни одного, заорал, что это неважно, мы с ним так и так дадим фору «этим».
— Только посмотри на них, как они гнутся под ветром, словно тростник! Мы-то с тобой это понимаем!
Что именно мы с ним понимаем, не сказал. Был уверен, что я, как белый человек, знаю. Мы с ним.
Сказал мне, чтобы я от него не отходил. Мне вообще не надо беспокоиться — он все возьмет на себя. Есть такие люди: говорят тебе, что и как делать, до того, как узнали первую букву твоего имени. По-моему, они называются лидерами. Я ответил, что сейчас вернусь, и поспешил смыться к моим черным братьям. Выглядели они действительно невзрачно. Подуставший, презирающий жизненные ценности народ. Такую, в частности, ценность, как поход к дантисту. В особенности же ту, что называется работой.
Когда я к ним присоединился — выразив тем самым солидарность, — было не заметно, что черные ребята у дверей чувствуют себя мне обязанными и собираются благодарить. Пожимать руку за то, что я начал вместе с ними толкаться, дожидаясь своей очереди. Глядели мимо меня, не подозревали, что есть такой.
— Это случайно не очередь из тех, кто хочет стать миллионером к концу этой недели? Если так, заходите! — Это был тот же самый дядька, который собирался проломить мне вчера голову за то, что я бросил камень в окно. Каким он был сейчас благодушным! Рэй Чарльз на сцене!
Я забыл его вчерашнюю грубость, охотно ему улыбнулся и шагнул внутрь. Даже сострил, что миллионером не миллионером, а пару тысяч к концу недели рассчитываю получить. Никто не среагировал. Добряка в упор не видели, как и меня, просто ломанулись внутрь, как в знакомое стойло.
Я вгляделся в них. Союз калек с бандитами. Похоже, что имидж, ими самими выдуманный, — калеки для работы, бандиты для всего остального. Они расселись по креслам, вытянули ноги и закрыли глаза. Я почувствовал себя неуютно.
Кроме добряка, этой конторой заправлял еще один мужик, с огромными усами, латиноамериканец, потрясающе похожий на Супер Марио. Как я понял, у них был договор с предприятиями, где не хватало рабочих. Компании звонили им, говорили, в каком количестве работяг нуждаются. Эти два молодца отправляли своих разгильдяев куда требуется. За такую услугу они отбирали практически всю зарплату. Разгильдяи получали на руки не больше сорока долларов в неделю. Может, поэтому парочка и выкрикивала в воздух бодрящие фразы. Которые, как мелкие камешки, падали в океан без всплеска и неслышно шли на дно.
Океан явно дремал, никто и не думал отзываться ни на один из выкриков. Бог знает, зачем они приходили в эту контору. Может быть, для развлечения. Не так много развлечений у бездомных. Что касается меня, я железно решил, что наймусь на первое же, куда меня сунут, предприятие. Это опять был мой первый день в стране — рабочий. Вдохновение накатило, как только я вошел внутрь здания, я готов был свернуть горы. Я тянул руку на каждое предложение. Все восторги нахлынули снова и разом: что четыре дня назад прилетел; что Америка; что получил работу; что черные братья. Ужасно хотелось с кем-нибудь поделиться, излить чувства ближнему. Ближайший был старый негр с лицом, конечно, человеческим, но больше похожим на изваяния с острова Пасхи. Я положил ему руку на плечо, как мудрец, не жадничающий открыть миру то, что знает, и сказал:
— Это ведь и есть жизнь!
— Что? — Он здорово удивился.
— Вот так сидеть. Дожидаться в очереди, когда тебя вызовут, и потом идти на самую похабную работу. И чтобы после этой работы тебе некуда было возвращаться.
Он уставился на меня.
— И что в этом хорошего?
— Просто жизнь у нас такая собачья, — я поощрительно ему подмигнул, не избежав, должен признаться, небольшой дозы высокомерия. — Тяжело нам приходится…
— Нам? Кому это «нам»? — он весь как-то насторожился. Даже сходство со сторожевым псом мелькнуло.
— Понимаете? Что черные живут по низшему разряду — само по себе протест. И непримиримость.
Он резко откинулся на спинку кресла, словно обжегся или, наоборот, попал под ледяную струю. Думал, он меня ударит. Я решил, что то, что я сказал, оскорбило его жгучей, чем если бы обозвал грязным ниггером. Я срочно попытался загладить ситуацию. — Вы потому обиделись, что я сказал «мы», говорю про черных, а сам белый? — Я нагнулся к нему и улыбнулся преувеличенно дружелюбно.
Его передернуло, он посмотрел на меня с отвращением, как на грудничка, срыгнувшего ему на рубашку. Молниеносно переглянулся с остальными, будто дал им невидимый сигнал, и все, как по команде, уставились на меня с подозрением и опаской — заразный больной! Все черные — но и тот итальянец тоже. Все прекрасно знали, что он расист, и это было нормально: где негры, там расисты. А я был расист, который притворялся, будто любит черных. И лез с этим к ним. Некоторые смотрели с агрессией — то, что я сказал старику, было прекрасным поводом для драки.
Какое-то время я был в легком замешательстве. Сидел и неуверенно похлопывал себя по коленке. Я мог им сказать, что в Англии не различал, кто из моих знакомых черный, кто белый. Тем более из незнакомых. Что три дня назад негр, нахлебавшийся сибирского сучка, лез ко мне в друзья. Я мог, но уже не имел права.
А потом я принялся думать о звонках, которые сюда поступали, и о том, что каждый раз, когда кто-то звонит, на том конце провода меня ждет работа. И я, в общем-то, не очень расстроился из-за дури, которую прекраснодушно сболтнул моему ближнему.
Телефон трезвонил все чаще и чаще с каждой минутой. Под конец уху было не продохнуть. Заказы сыпались один за одним. А все дремали. Ждали, наверное, по-настоящему стоящего предложения. Мне это казалось довольно странным, все предложения были одинаковыми — одинаково дерьмовыми. Один я на всякий звонок бегал наниматься в образцовые работники к Добряку и Супер Марио. Форменный ударник труда.
— Я поеду, — киваю на телефон, по которому только что звонили.
— Куда это ты поедешь?
— Откуда звонили.
— У нас, — говорят, — за последние три минуты пятнадцать запросов было, какой именно?
— Какой самый хороший.
Они засмеялись. Их сильно позабавило слово «хороший».
Супер Марио говорит:
— Поедешь в Йонкерс, — и начал писать адрес.
Потом посмотрел на меня и на бумагу.
— Я тебя раньше не видел, это что, твой первый раз?
— Да, — с вызовом отвечаю.
— Нельзя тебе ехать в Йонкерс.
Но меня ни с того ни с сего понесло. Я принялся их упрашивать. Сам не знал, что выдавал мой рот.
— У меня такое в первый раз в жизни, чтобы рядом с такими людьми, как эти. С местными. С черными, с испанцами. Всю жизнь мечтал, чтобы Нью-Йорк и чтобы сразу так. Понимаете, какая это в определенном смысле удача? Начать, как самый что ни на есть местный.
Этот Супер Марио очень внимательно меня слушал. Как будто то, что я говорил, имело прямое отношение к его профессиональной деятельности. Не думаю, что моя мысль произвела на него впечатление. Даже, что он в нее вник, не думаю. Но что-то он из моего болботания вынес. Что-то совершенно свое.
— В Нью-Джерси поедешь, — сказал он.
Разорвал бумажку и принялся писать новый адрес.
Мне стало обидно, что я не в Йонкерс, сам не знаю почему.
— В Нью-Джерси, — говорю, — я уже был. У меня там друзья.
Супер Марио строчит, будто я ничего и не сказал.
— Вот эта мысль и будет тебя греть, что друзья рядом.
— Я этих друзей в любую минуту могу увидеть. Вскочил на автобус и поехал. А в Йонкерс…
Тот вдруг поднял голову и говорит:
— Что ты о друзьях заладил? Тебе что, твои друзья дают работу? Мы ее даем! Не хочешь, поезжай к своим друзьям в Нью-Джерси и нанимайся к ним на работу. Может, они тебе лучшую подыщут, чем мы. Чем они занимаются?
— Отец семейства — писатель.
— Видишь, как хорошо! Может, роман напишешь? Про то, как мы тебе отказали в работе. Называется «Как я не получил своей первой работы в Нью-Йорке, потому что первое, что сделал, — это нахамил работодателям». Вполне себе хорошее название, Дэвид, ты не находишь? — обратился к добряку. — Если у тебя друзья есть в Нью-Джерси, зачем мы тут потеем, подыскиваем тебе работу? Может, не надо? Поедешь к ним — они тебе и машину купят, и сахар в чашке будут за тебя размешивать. Тогда можно вообще не работать. А?
— Нужда есть. Начать жить и тэ дэ и тэ пэ.
— А то у меня сейчас вообще по твоему поводу появились сомнения. У тебя есть разрешение на работу? Ты смотри! — Видно, сам хотел замять тему. — Если тебе друзья или еще чё-нибудь дороже работы, ничего ты в этой стране не добьешься. Это работа, сынок! — «Работа» он произнес с благоговением, будто речь шла о нетленных мощах, о мироточивой иконе.
— А я что говорю!
— Давай, ноги в руки — и в Нью-Джерси.
Второй — тот, который добряк, — сует доллар.
— Тебе на метро.
Они немного нервничали из-за меня. Вернее, за себя. Они же не знали, кого отправляют на работу и чего от меня ждать. Мне их нервозность на время передалась. Но ненадолго. Забрал доллар и пошел. Не спросил даже, почему не доллар двадцать пять.
Но это метро доллар и стоило. Потому что для рабочих, что ли? Доставляло к местам работы? Или ветка такая специальная нью-джерсийская? Кстати, нормальное метро; как любое другое. Вся разница, что за доллар, а не за доллар двадцать пять.
Еще в этом не было хорошеньких девушек. Может, потому и дешевле, что без хорошеньких девушек? И рекламы в этом метро не было, никакой. Туннель, освещенный тусклыми лампами, — стой на платформе, жди поезда. Какая реклама, когда проезд на двадцать пять центов дешевле, да и то деньги на него дает твой работодатель.
На станции я был один. Ощущал себя более местным, чем любой коренной. Я был из Нью-Йорка. Гул машин на эстакаде наверху, эхо шагов с лестницы, звук приближающегося поезда — все это был шум одной большой вечеринки, устроенной по поводу моего приезда. Я почувствовал легкий укол грусти, уловив, что то, что происходило сейчас, было началом конца. Вспышка петарды, которая гаснет в ночи, и ты, наблюдая за последними отблесками, постепенно погружаешься во тьму.
В вагоне было полно работяг. Наплевать мне на них, я сам еду на работу. Какой-то офисный очкарик, самоутверждаясь, смерил меня угрожающим взглядом. Я просто разорвал его ответным взглядом. Я вспомнил лондонские открытки с накаченными красавцами, долбившими отбойным молотком асфальт, домкратившими тачки в автосервисе, демонстрировавшими все виды мышечных усилий. Я нет-нет да и примерял на себя их работу. Никогда в жизни не хотел работать, но в такие мгновения думал, что если буду, то только чтобы быть, как они.
Район, в котором я вылез, был беспримесно промышленный. Источавший настроения моих брайтонских рейвов — почти всегда они устраивались в заброшенных фабриках и прочих мертвых индустриальных зданиях. У меня было впечатление, что это продолжение одной английской вечеринки в тех же самых устрашающих стенах. Здесь меня встречало то, на чем я завис там.
Я уже опаздывал. Но все равно к месту пошел не сразу. Купил хот-дог, сел на скамейку, стал лопать. Рабочий парень-модель с лондонской открытки. Я знал, что более рабочим, чем сейчас, уже не буду. Получу место, начну работать, и рабочесть пойдет на убыль. Все уже немного двинулось на убыль, я это чувствовал. Сидел, ел хот-дог, болтал ногами и уже был тем черным в Гарлеме, которым мечтал стать.
На площадке перед метро стояла, дожидаясь кого-то, девушка. В бежевом твидовом пальто, под ним — стройные обнаженные ноги почти такого же цвета. Как будто пальто надето на голое тело. Естественно, меня этот феномен заинтересовал.
Для завершенности сегодняшнего триумфа мне нужно было подойти к ней и сразить наповал ввезенной из Англии, но русских корней, сексапильностью. Не то чтобы мне хотелось с ней познакомиться, просто я был уверен, что это участь всех пролетарских красавцев с открыток — играючи разбивать сердца девушек по пути на тяжелую работу.
Я лихорадочно раздумывал, что бы ей такое брякнуть. Ничего в голову не приходило. Я стал немного на нее злиться. Потом твердо решил не подходить. Даже почувствовал превосходство: сижу, доедаю хот-дог и не двигаюсь с места. Не подхожу и не пристаю к незнакомке с пошлыми вопросами и предложениями. Но потом мне действительно стало интересно, что такая девушка делает в таком богом забытом месте. Район облезлый, а она как будто стояла перед зеркалом два дня кряду. Поймал себя на том, что думаю уже не о ней, а зачем она сюда забрела. И немного смутился: подумал, что если об этом спрошу, она поймет, что сама она меня не волнует. И обидится или, может, даже решит, что я сумасшедший. Потом подумал, что хватит думать, и подошел.
— Извините, как пройти… — я прочитал адрес на своей бумажке. — Это я вас так спрашиваю, — поспешно добавил, — безо всякой задней мысли. Не подумайте, что я к вам подошел, потому что вы тут так стоите.
— И как же это я так здесь стою, скажи, пожалуйста? — Неприязненности не скрыла.
— Ну, в бежевом пальто. В таком, как будто под ним ничего. Примерно так.
— В каком смысле «под ним ничего»? — Уже откровенно рассердилась и принялась разглаживать на пальто складки.
— В том смысле, что я вас спрашиваю, как пройти к… — я снова назвал адрес, — и меня интересует только, как туда пройти, и ничто другое. В том смысле, что хочу туда попасть и другого умысла не преследую.
После этого она от меня просто шарахнулась. Заметалась, как птичка в клетке. И взгляд стал горький.
— Я вообще здесь ничего не знаю, — произнесла безжизненно и стала на меня не смотреть, а коситься. — Я в первый раз тут стою.
— Я так и думал. — Я стал ей кивать. Болванчик. Чтобы выйти из положения, достал из кармана монетку и принялся подбрасывать. — Двадцать пять центов, — сообщил ей, — это на сколько больше стоит обычное метро. А я приехал на том, что за доллар. И кстати, который час?
Она задрала рукав и посмотрела на маленькие дамские часики. Они у нее сидели высоко на руке, и та часть, докуда поднялось пальто, была обнажена. Если — опять толкнулось в мозгу — не все тело.
— Почти восемь.
— Здорово уже опоздал! Если честно, еще раньше идти расхотелось. Я на той скамейке как раз думал: рабочим больше, чем в данный момент, мне никогда не быть. И если приду и проведу там день, ничего не переменится, трудягой не стану.
По выражению ее лица я видел, что для нее все это чушь несусветная.
Еще раз подкинул монетку, не поймал. Монетка покатилась по земле и замерла у ее ног.
— Решка, — сообщил я. — Загадал на орла. — Нагнулся поднять монетку, ткнулся ей в колени и наконец понял, что хватит. — До свидания. Все-таки пойду. Дико не идти, раз уж приехал. Неохота просто ужасно.
По правде, я не особо расстроился, что вел себя так глупо. Нужный завод нашел сразу. Еще не сверился с адресом, а уже точно знал, что сюда. Открыл дверь и шагнул в середину рабочего дня. Освещение такое, будто этот день там царил вечно. У людей внутри цеха шесть часов утра начиналось вечным днем и в восемь вечера им же заканчивалось. Было ясно, что опоздал как следует. Что конвейер работает давно. И что люди за ним тоже давно работают.
По конвейеру ползли коробки — большие и поменьше. Работа выглядела не особенно тяжелой. Тридцать или сколько их было человек стояли рядами с обеих сторон, ставили на ленту коробки, смотрели, как они проезжают, и только двое последних ставили их одну на другую.
Две бригады — черные и испанцы. Белых только двое, оба начальники. Тот, кто помоложе, — главный. Другой — чуть за пятьдесят — скорее всего, числился в его помощниках. У него было тупое и одновременно хитрое лицо. Хитростью мелкой — если он тебя и обманет, то на три копейки. Ему одному и будет понятно, что обманул. Чтобы встретиться с такой физиономией, не обязательно было уезжать из России — на любом похожем заводе таких навалом.
Лицо у молодого вообще было комсомольское. Этот парень был в согласии с жизнью, он заключил с ней некий контракт. Он следил, чтобы во время рабочего дня все шло нормально, и считал, что занимает более или менее ответственный пост.
«Ответственный» и «начальник» были применительно к этим двоим понятиями условными. Всем заправляли черные. Не в том смысле, что они хорошо работали, а в том, что держали всех в страхе. Испанцев просто гнобили. Вообще атмосфера была очень напряженная, практически неконтролируемая. Рабовладельческий строй, только наоборот. Негр, работавший в паре с испанцем, вместо того чтобы передать коробку, всякий раз бросал ее на пол. Когда тот нагибался, черный показывал на него пальцем и скалил зубы, приглашая всех посмеяться с ним заодно. Коробки от удара здорово портились. На испанца было жалко смотреть.
«Начальники» вообще были не в состоянии что-либо сделать. Соглашались с тем, что происходило, лишь бы достичь своей цели — работы или ее видимости: чтобы конвейер в течение рабочего дня был включен. Контролируемый хаос.
В первую минуту я не разобрался, чем это может мне грозить. Понял, когда меня поставили работать в самом дальнем углу конвейера. Рядом встал толстый начальник и стал заслонять меня своим телом. На случай, я догадался, возможной драки. Тот, что помоложе, тоже сообразил, что ситуация не из простых. Он дал еле заметный сигнал толстому, и на лицах обоих появилась озабоченность.
Молодой черный парень, младше меня примерно на три года и примерно втрое шире в плечах, подходит к месту, где я работаю, отталкивает одного из испанцев и начинает перебирать коробки в угрожающей от меня близости. На его кепке изображен марихуановый лист. Я недоумеваю, как с таким выражением лица можно носить знак, олицетворяющий столь хрупкое и возвышенное состояние духа. Немного похож на гончую. Удлиненные черты лица. Я когда на него посмотрел, сразу вспомнил Снуп Догга, а все ниггеры с альбома Др. Дре «The Chronic» должны быть где-то неподалеку. То есть парень как бы один из чуваков с диска. Тех самых — «ниггеров с большими членами, автоматами Калашникова и с навыками замочить насмерть полицейского». Я просто ощущал их присутствие. «Ниггеров, которые не умирают» — тех, кто громит город во время лос-анджелесских беспорядков. «Ниггеров с мазафакинг миссией».
Я посмотрел на него и беспомощно улыбнулся. Это, видимо, слегка выбило его из колеи — из всех возможных вариантов развития событий такой он ожидал меньше всего. Он резко откинул назад голову, и вид у него при этом был сердитый.
— Что улыбаешься? — быстро нагнулся ко мне.
— Привычка. — Я отпрянул назад, потому что его хищное лицо оказалось вплотную к моему.
— Джонни Деппа знаешь? Недавно тоже скорчил улыбочку — пришлось набить ему морду…
Я не понял, о ком шла речь. Не о самом же Джонни Деппе. Может быть, кличка одного из братьев этого парня по оружию? Из темного гетто мира Др. Дре с альбома «The Chronic» или кого-нибудь в этом цеху.
— Ты избил Джонни Деппа? — уставился я на него. — Того самого?
— Кого же еще? — парень метнул на меня внимательный взгляд. Даже подался вперед, чтобы заглянуть мне в глаза, словно проверяя, серьезно я или нет. — Он тоже состроил мне слащавую улыбочку вроде твоей. Пришлось накатить ему с левой. А то почему, думаешь, в фильме «Эдвард Руки-Ножницы» у него такой потрепанный вид?
Какая-то часть моего мозга необъяснимым образом отказывалась поверить, что россказни парня не что иное, как просто издевательство.
— Ты хочешь сказать, — я возбужденно прихлопнул ладонями, — что у него в «Эдварде» такой нестандартный вид потому, что ты его отмутузил?
Он опять наклонился вперед, проверить, не подшучиваю ли я над ним. А когда понял, что, наоборот, я ему верю, чуть ли не испугался.
— Странная прическа и белое лицо у него — это из-за вашей стычки, вот в чем дело? — продолжал я его допрашивать. — Я был рад, что у нас завязался разговор, но следил, чтобы не выглядело, будто я к нему липну, и несколько раз сдержался, чтобы не хлопнуть по плечу. Еле слышно он ответил «да», не мог не ответить. Хотя, по-моему, не до конца схватывал, что происходит. Я видел, что он немного растерян.
— Обалдеть! Я бы в лучшем случае попросил автограф, а ты… Круто!
Он промолчал. Стоял возле меня и продолжал работать. Лицо его теперь было спокойным. Сдержанными движениями подталкивал коробки в нужную сторону и наблюдал за их движением из-под полуприкрытых ресниц.
— Снуп Догги Догга слушаешь? — спросил я, переждав. — А альбом Др. Дре «The Chronic»?
— Ну? — резко перебил он меня. Прозвучало так, будто я говорил не о рэп-музыке, а о чем-то совершенно другом, гораздо более важном, и теперь от меня зависело, сболтну ли я лишнее или попаду в точку.
— А песню «Ниггер с пушкой»? «Nigga witta gun» — знаешь? — продолжил я нажимать.
— Ну и что? — все еще недоверчиво прогнусавил он.
По его тону выходило, что я говорю не то.
— Классная песня, — сказал я.
— Нормальная.
— В этом есть какая-то беспроигрышная философия, —
Кто тут дока с ответом на все?
Это ниггер с мазафакинг пушкой!
В этом и правда есть ответ на все. Фраза совершенно обезоруживает. Ей нечего противопоставить. Ни белым, ни социологам, ни министрам в Белом доме — никому. Они говорят: «Почему проблема черных в Америке является проблемой для американского общества?» А им на это: «Кто тут дока с ответом на все? Это ниггер с мазафакинг пушкой!» То есть — почему негров надо расценивать не иначе как американскую проблему? А потому, что кто тут дока с ответом на все? Это ниггер с мазафакинг пушкой!
Парень замер, его глаза вылезают на лоб в преувеличенном, слегка наигранном выражении шока. Он делает два шага назад, всем видом дает понять, что собравшимся предстоит увидеть спектакль.
— Кто-нибудь может поверить этому белому? — вопит он. — Кто-нибудь слышал, что несет этот негрила? Бульдог, ты слышал, что только что сказал мне этот ниггер?
Он резко поворачивается к черному парню с внешностью, полностью подтверждающей, что кличку Бульдог он носит абсолютно заслуженно.
— Бульдог, мы с тобой, оказывается, не знали, какое это счастье — быть черным! Зато этот мне только что все объяснил! А мы, Бульдог, с тобой живем и раздумываем над тем, была бы наша жизнь немножечко легче, а зарплата чуть-чуть выше, если бы цвет нашей кожи был малость посветлей. Бум! Бум! — парень выставляет два пальца и делает вид, что стреляет.
Он кривляется и специально говорит громко, чтобы его услышали все. Если я не ошибаюсь, он на меня кому-то жалуется. Меня смущает, что небольшое высказывание на музыкальную тему может вызвать столь бурную реакцию.
— Вы слышали, что этот парень мне только что сказал? — орет парень в полном неистовстве. — Я всегда думал, альбом Др. Дре «The Chronic» стал мультиплатиновым потому, что миллионы белых подростков из пригородов мечтают представить себя гангстерами. Но этот белый чувак подвел под него фи-ло-со-фи-ю! — Слово «философия» он произносит так, будто оно для него иностранное, какое-нибудь древнегреческое, может он знает, откуда оно произошло.
Чернокожие ребята бросили работу, собрались вокруг меня, с любопытством меня разглядывают. Ухмыляются не без издевки, нагло присматриваясь, как к диковинке. Но дружелюбно. Судя по их лицам, вопрос агрессии в этом цеху не стоит.
— И что же ты увидел такого хорошего в том, чтобы быть черным? — хлопает меня по спине Бульдог.
— Наверное, из-за тех, кто считает, что быть черным плохо, — отвечаю я не совсем впопад.
Он закидывает голову назад, выставляет напоказ белые зубы и упоенно хохочет надо мной. Я сморозил чушь, но знаю, что в его смехе нет злости. Я уверяю себя, что эти несколько секунд Бульдог ко всем в мире относится хуже, чем ко мне, — быть может, даже к собственной жене. И вся темнокожая компания начинает похлопывать меня по спине, говорить, что все нормально, и если что нужно, пусть спрашиваю не стесняясь. Каким-то образом я миную все унижения, которые проходят новички и испанцы. Как я это сделал? Сам не знаю. Наверное, потому что я не хочу выигрывать.
Я счастлив. Я рассказываю о себе. Я отвечаю шутками на шутки моих новых темнокожих знакомых. Я признаюсь, что почти бомжевал в Англии. В порыве восторга я привираю, говорю, что перепробовал почти все наркотики, пока жил там. Я прибегаю ко всем моим познаниям черного сленга, которому научился у брайтонского наркодельца Шаки, выходца с Ямайки.
Все это страсть как не нравится испанцам. Толстому начальнику это тоже не нравится. Ничего нельзя сказать по лицу молодого начальника. Он просто зорко наблюдает за происходящим. Он смотрит на все это с непроницаемым лицом комсомольца, потом нагибается и говорит что-то на ухо толстому.
Толстый делает несколько шагов, пристраивается рядом и начинает слушать мой разговор с черными. Он насторожено поднимает голову, когда разговор заходит о моем наркотическом прошлом.
— Не знаю, откуда вы здесь достаете свою анашу, ребята, но в Англии дела с этим обстоят отлично! — счастливо ору я своим черным знакомым. — Полночи на пароме — и ты в Амстердаме!
— Наркотики, ты сказал? — строго переспрашивает меня толстый.
— Да, но это все в прошлом! — кричу я. — За тем и прилетел в этот город, чтобы покончить с моим прошлым!
— Пойди встань в тот конец конвейера, сынок.
Я оказываюсь в окружении испанцев. Их взгляды полны неприязни. Никто не просил меня работать. Кто сказал, что главное здесь — работа? Главное здесь совсем не это. Неужели я не знаю, что здесь главное? Непорядок, непорядок.
Один из испанцев взялся показать мне, что здесь главное. На мой вопрос, что делать с коробками, он отвечает, что их не надо трогать так же, как я трогаю себя, ложась спать, а просто ставить их на конвейер. Потом на ломаном английском спрашивает меня, как мои успехи на любовном поприще с плакатами порнокошечек, расклеенных по стенам моей квартиры. Или я предпочитаю котов?
Делаю первый шаг в его сторону, но в этот момент звенит звонок — перерыв на обед.
Иду вслед за чернокожим парнем по кличке Большой Каньон. Более подходящую нельзя было подобрать — гиганта крупнее в жизни не видел. А походка при этом легкая, как рояльный пассаж Оскара Питерсона. Иду за ним в комнату для рабочих и ловлю себя на том, что у меня идеально получается копировать неслышную поступь Большого Каньона. Внутри ощущаю потрясающую легкость — непринужденную, как джазовый грув.
Черные парни заходят в отдельную от испанцев комнату. Она меньше, зато, по всей видимости, тебя никто не будет здесь беспокоить. VIP-ложа, которая хоть и уступает в размерах загонам для простых смертных, но ее посетители обладают кучей привилегий и неограниченных свобод. В комнате всего несколько стульев и металлический комод с ящиками. Стены сплошь обклеены фотографиями обнаженных черных красоток, вырванными из порнографических журналов. Все как живые. Во всяком случае, я ощущаю их присутствие.
Бульдог указывает мне на один из плакатов.
— Для тебя что значит слово «любовь», Миша?
— Любовь к женщине — это одно, а к миру — это наоборот… — начинаю я.
— Я тебе покажу настоящую любовь, — перебивает он. — Вот! — тычет в один из постеров.
Это обнаженное смуглое, совершенно очаровательное миниатюрное создание с зелеными глазами, с серьезным печальным выражением лани. Из одежды на ней лишь золотой браслет, украшающий левую щиколотку. Но в первую очередь внимание привлекают невообразимые размеры ягодиц. Как будто эту часть тела подклеили, вырезав из плаката, который много больше фотографии.
— Вот где истинная любовь, Миша! — мечтательно прикладывается губами к комбинированному снимку Бульдог. Глаза его застилаются марихуанной дымкой. Выражение их задумчивое, нежное, он стал свидетелем чего-то по-настоящему прекрасного.
— Наша с ребятами единственная чистая и незапятнанная любовь, — делится со мной Бульдог сокровенным. — Мисс Алия Love. Недавно снялась для календаря на 1999 год. Ждем не дождемся, когда выйдет в продажу. Реальная гетто-сука, кстати, — добавляет уже другим тоном. — Мой друг ее знает, говорит, она курит убойный сканк, даже перед тем, как пойти в церковь и исповедаться священнику в грехах.
— Да, — завороженно кивают Большой Каньон и Снупи.
«Гетто-сука» они повторяют вслед за Бульдогом таким тоном, словно речь идет об особе королевских кровей. И взгляд у них так же задумчив, нежен и мягок.
— Зацени лучше вот это. — Бульдог протягивает мне еще одно фото Мисс Алии. Надо полагать, в кадре она стояла на карачках, попой в камеру. — Нравится? — спрашивает меня, хихикая.
— Нравится, — честно соглашаюсь я.
В комнате ржание и улюлюканье, все хлопают меня по плечу, поздравляют и заверяют, что я парень что надо.
— Я бы не прочь на ней жениться, — поддаю.
— Вы поняли, ребята?! — в восторге завопил Бульдог. — Мы тут упражняемся во всех видах любви к нашей Мисс Алии! Изощряемся во всевозможных фантазиях. А этот парень не успел сюда прийти, как обскакал нас на десять голов!
Все это встречено новым взрывом хохота. Непонятно, издеваются они или им правда весело в компании со мной.
Я сказал:
— Бульдог, ты не понимаешь! Такие задницы бывают только у черных женщин из гетто. Если бы у меня была жена с такой грандиозной штукой, это бы означало, что я живу, как негр. — Я ждал одобрения.
Но Бульдог обиделся.
— Ты что несешь, парень? Я тебе показываю красоту, а ты мне за это неуважительно отзываешься о моей расе.
— Я такого рода наездов не слышал за всю жизнь, — согласился Снуп. — Зря я ему не набил морду, когда он только подошел к конвейеру.
Тем временем разговор, который ведут трое черных парней, все больше попахивает тем самым гангста шит, о котором рэповали Снуп Дог и Дре на альбоме «The Chronic».
— А ты бы не испугался, если бы кто-то начал махать пушкой в пяти сантиметрах от твоей белой рожи? — возбужденно задает мне Бульдог вопрос, который явно является продолжением разговора, который я прослушал. — Вот мой племянник тыкал пистолетом, когда вырывал сумку у женщины на выходе из супермаркета. И вдруг узнает в ней мачеху. Испугался, что она на него донесет, и бросил сумку на землю. У них отношения не складывались с того момента, как отец привел эту фурию в дом. Только зря мой племянник беспокоился — его все равно арестовали. Днем позже. Торговал чем не надо.
— У моей мамы пара хулиганов пыталась отнять сумку в нашем дворе, — говорю. — Она им сказала, что, что бы они ни вытворяли, она их не боится. У меня за жизнь было две-три напряженные ситуации, и я всегда вспоминал о маме, что она ничего не боится, и, в общем, не дрейфил.
— Все чего-то боятся, — произнес Бульдог с завистью. — Я вот свою маму боюсь. Ее даже копы у нас в районе боятся. А единственно, кого боится мама, это Бога. — Он смотрит на меня с уважением, и я не вижу в его глазах ни намека на насмешку.
— Моя мама с пяти лет имеет репутацию самой отвязной женщины в районе, — медленно и с почтением произносит Большой Каньон. — Но даже про нее нельзя сказать, что она ничего не боится. Она, например, боится попасть в тюрьму. Наверное, поэтому она уже побывала в ней шесть раз.
— Моя подружка боится забеременеть, — признается Снуп. — Я тоже боюсь, что она забеременеет.
Темнокожие ребята встают и идут обратно в цех. Тишину нарушает шум открываемой двери. Это испанец, который пришел поинтересоваться, по-прежнему ли я так безнаказанно радуюсь жизни, и, если надо, поставить меня на место и испортить мне эту жизнь. Проверив, нет ли в комнате черных, парень осторожно входит внутрь. Оглядевшись, начинает вести себя, как хозяин. Критическим взглядом он окидывает стены с фотографиями обнаженных красавиц, а потом спрашивает меня, зачем мне фото девушек, если мы с ним уже договорились, что он подкинет мне пару фоток красивых испанских мачо. Я отвечаю, что, боюсь, фотки испанских ребят ему придется оставить себе, потому что меня вполне устраивает компания Мисс Алии Love, спасибо большое.
— Это которая из них? — грубо спрашивает испанец.
Киваю ему на плакат Мисс Алии на стене.
— С такой-то попой? — говорит испанец со знанием дела. — На этой заднице можно сервировать стол на пятнадцать персон, — делает он совершенно резонное замечание.
Я отвечаю, что замечание, пожалуй, резонное: задница Мисс Алии заслуживает того, чтобы о ней написать многотомный научный труд, но мне не нравится тон, которым он говорит об этой женщине, пусть я ее даже и не знаю.
На лице испанца выражение, будто я нанес ему личное оскорбление, а заодно и всем представителям мужского пола на земле. Он делает шаг вперед и говорит, что если бы я знал, с кем имею дело, то сначала подумал бы, прежде чем так откровенно нарываться. Я заверил его, что совсем не нарываюсь. Он спрашивает, уж не струсил ли я.
Тут я вспоминаю маму, и мне становится спокойно на душе.
— Хочу, чтобы ты знал, — я смотрю прямо ему в глаза, — что, что бы ты сейчас ни выкинул, я все равно тебя не боюсь.
Потом подхожу к куску трубы, беру его в одну руку и начинаю постукивать по нему другой.
— Ке паса, амиго? — улыбаюсь приветливо.
Единственные слова, которые я знаю по-испански, но никогда не подозревал, что придется употребить их в такой нестандартной ситуации.
— Сейчас я тебя убью, — говорю тихо, как в кино. — Упакую в одну из этих коробок и отправлю по конвейеру вверх. Там на нее наклеят скотч, поставят печать и пошлют в Германию, в город Дрезден. К тому времени, как ее там распакуют и начнут расследование, я заработаю столько денег на этой работе, что, скорее всего, буду уже на Багамах.
Испанец отступает на шаг, его лицо искажается, как у обиженного старшим ребенка. Может, я, произнося, и настроил себя, что на сто процентов уверен, что так все и сделаю, но сам-то знал, что перебираю. Теперь перебор мной распоряжался и диктовал.
— Вообще-то, собирался отдать тебе сегодняшнюю зарплату, — (улыбаюсь). — Клянусь Богом, отдал бы, не приди ты сюда и не начни молоть свою галиматью.
Ничего не попишешь — удар ниже пояса. Он даже оглянулся по сторонам, ища, кому пожаловаться. А я опять вспомнил маму и повторил ее слова во второй — или уже в третий, что ли? — раз:
— Запомнил? Что ни сделай, я тебя не боюсь.
Он вышел, оставив дверь открытой. А я чуть меньше, чем за четыре дня, достиг своей американской мечты. Сидеть в грязной подсобке и говорить на одном языке с тремя местными из гетто. Я закурил воображаемый косяк и пожалел, что Мисс Алия не сидит рядом, чтобы ей предложить.
Большой Каньон настежь распахнул дверь:
— Иди. Тебя все давно ждут. Что ты здесь делаешь?
Теперь мне это запросто — идти как негр. Иду, мечтая, чтобы мои рейвовские друзья увидели, как я тусуюсь с местными черными в подвале нью-йоркского цеха.
Но мне же еще нужно произвести впечатление на Большого Каньона. Показать ему, что я совсем близок к его черному миру. Весело сообщаю:
— А мне негде жить! — И по тому, как он молчит, понимаю, что невпопад. И, втайне краснея, не могу остановиться. — Бездомный, — хихикнув и отводя взгляд. — Жить негде, — когда невпопад, только сильнее жмешь. — Ночую где придется.
— Где «где придется»? — Первое «где» он произнес сухо, прозаично, будто его интересовали только факты. Не бездомность как идея — это не произвело никакого впечатления, а что можно сделать, только это его волновало. — Где? — вновь задал он свой вопрос.
— Ну, знаешь, как в фильме «Kids» с Розарио Доусон. Безбашенная нью-йоркская молодежь… Ты же знаешь, как это?
— Нет, не знаю, — медленно ответил Большой Каньон и насмешливо посмотрел на меня. Мне стало не по себе — я почувствовал, что он вот-вот выведет меня на чистую воду.
— Как это не знаешь? Тебе ли не понимать, как это быть за чертой и вне общества?
— Как?
— В Томпкинс Сквер Парк где-нибудь! — воскликнул я. — Вместе с такими же выброшенными за рамки жизни маргиналами.
— Томпкинс Сквер Парк — злое место. Там по-настоящему грязные наркотики. В лучшем случае — ангельская пыль. И люди там не больно добрые. Не так трудно и по башке получить. Там нехорошо быть бездомным.
Все это Большой Каньон говорил очень значительно. Мы с ним обсуждали совершенно разные вещи.
— Дам тебе адрес ночлежки, — с отсутствующим видом он достал ручку. Он мне верил, для него это было серьезно, и мне опять сделалось стыдно, что я наврал. — Я знаю мало вещей на этом свете, которые были бы хуже, чем ночлежка, но это все равно лучше, чем ночевать под открытым небом в Нью-Йорке.
Мы облокотились на незапущенный конвейер. Большой Каньон писал адрес, а я чувствовал себя прежде всего глупо. Но меня все-таки не покидала мысль, что он поможет перебраться на ту сторону, туда, где были Dre, Snoop, Daz, Kurupt и все остальные. Я даже напел из «Ниггер с пушкой»:
— Я тот ниггер, которого тебе не сдвинуть, — много было мазафакерс, старающихся доказать. — Я покосился на него: а вдруг одобрит.
Он поднял голову от бумаги и снова посмотрел на меня удивленным взглядом. Причем не потому, что правда был удивлен, а потому, что хотел показать, что удивлен. Белый использовал слово «ниггер» в присутствии черного, и не затем, чтобы оскорбить его, и оно Большого Каньона не оскорбило бы, но у этого белого не было права на это слово. Оно ему не причиталось и не принадлежало. И привилегии на него не было, и льготы.
— То, о чем рэпуют эти ребята с альбома Dre, это бунт. Может, они сами и не имеют его в виду, но так получается.
— Они все богачи, вот они кто! — резко перебил он. — Настоящие гангстеры либо мертвы, либо в тюрьме, либо вот-вот окажутся там или там. Твои бунтари гангста-рэперы — миллионеры, с ними ходят телохранители, — лениво, даже с презрением окончил он и вручил мне бумажку с адресом.
…Теперь атмосфера на складе не та, что раньше. Парни стоят около сгруженных коробок и переступают с ноги на ногу, будто разминаясь перед чем-то. По напряженному выражению их лиц видно, что нас всех что-то ожидает. Никаких признаков радушия ко мне. Смотрят на меня безразлично, если не враждебно, прежнего братания и разговора о вечной любви к мисс Алии Love нет в помине. Я дернулся пошутить и, не найдя былого расположения, снова стал соответствовать ситуации. Такое у меня на сегодняшний день было амплуа.
Мы отработали больше половины дня, но самое тяжелое, видимо, ждало впереди. Конвейеры были выключены, коробки свалены в громадные кучи у металлических дверей, на которые я раньше не обращал внимания. Теперь они были открыты. Нам предстояло сложить коробки аккуратными рядами в самосвалы, их только что подогнали вплотную к отсекам. Отсеков два. В одном кантовались все двадцать пять человек испанцев, в другом мы — трое моих черных, я и один испанец. В команду его взяли не по большой любви, а за силу. Размеров он был внушительных, а специальный пояс, чтобы сохранить спину, когда берешь тяжести, который он держал при себе, наводил на мысли о прошлом штангиста. То и дело он уныло косился на своих — расположением черных дорожил гораздо меньше, чем я. Смотрел на них неодобрительно, в их словесных дуэлях не принимал участия демонстративно. На меня глядел с нескрываемым пренебрежением, будто знал, на чем основано мое неадекватно приподнятое настроение, когда я говорю с черными. Он это занятие презирал.
Прозвучал густой звонок — это означало, что пора действовать. Большой Каньон дает мне три коробки, я на подгибающихся ногах их несу, это занимает вечность, наконец с грохотом сгружаю в угол грузовика. Совершенно опустошенный, беспомощно оглядываюсь, чувствуя усталость, главным образом моральную, какая бывает по окончании тяжелого рабочего дня. Сдвинь я с места еще хоть одну коробку — тут же умру. Я уверен, что рабочий день кончился. Я уверен, что не только сегодняшний, но и все работы, когда-то мной отработанные и предстоящие. Но Большой Каньон делает знаки, чтобы я подходил быстрее за новой порцией — работа не ждет. Остальные ребята подозрительно на меня смотрят.
И началось. Работа. Адская работа. Я впервые узнал, каково это — быть за краем, когда умираешь. Я от смерти ожидал другого. Всегда был уверен, что смерть — значит покой. Что-то вроде дремоты. Тут я умер, но мне приходилось бегать, поднимать, ставить. Умер я сразу же после первой ходки, и всякий раз, как задумывался, сколько мне еще предстоит, меня обдавало леденящим холодом загробного царства, находившегося совсем рядом. После каждой брошенной на пол коробки я замирал, охваченный ужасом от вида следующей, ждущей, чтобы я ее погрузил. Каждый раз, когда я сбрасывал очередную, это означало уже не конец работы, а конец жизни или скорее мира. Апокалипсис.
Черные чуваки не только не сбавляли темп, а наоборот, прибавляли, испанец не отставал. В какой-то момент я стал прикидывать, не лучше ли было бы, чтобы они меня побили. Но я не дал себе ни секунды роздыха, не сбавил обороты. Проработал в одном темпе со всеми и вместе со всеми закончил.
Когда прозвучал звонок, что смене конец, я замер в столбняке, не мог сдвинуться с места. Не мог представить, что надо будет прийти в этот цех опять и опять работать. Хотя бы еще раз в жизни. Жизнь кончилась. Я не хотел возвращаться сюда не потому, что место пришлось мне не по душе, — просто я больше не мог жить. Ну кончились силы. Минуты стали толстым набухшим материалом, оседали на мне вязким, сковывающим любое движение слоем, и у меня не осталось стойкости их выдерживать.
Большой Каньон и его друзья стояли и разминали плечи. Их лица ничего не выражали — ни гордости, ни облегчения, ни удовлетворения, разве что благородство. Я подошел к Бульдогу.
— Как думаешь, оставят меня? — промямлил неуверенно. — Я не прочь.
Он искренне удивился.
— Ты меня спрашиваешь? Почему ты меня спрашиваешь?
Снуп дотронулся до его плеча.
— Что он говорит?
— Хочет, чтоб его наняли, — произнес Бульдог. Почему-то шепотом.
Мимо проходил непроницаемый комсомолец. Бульдог легонько подтолкнул меня в бок и так же шепотом проговорил:
— Пойди у него спроси.
Я нагнал комсомольца.
— Мистер! Я не буду говорить, понравилось ли мне у вас. Понравился ли вам я?
— Понравился. И мне, и моему помощнику. Тебе надо расписаться, что ты пробыл здесь полный рабочий день. — Он приблизился ко мне. — Понимаешь Майкл, ты хороший парень. Даже слишком. И я, и мой помощник это заметили. Но у нас договор с агентством. Мы не нанимаем людей, которых они нам присылают. Это между нами, конечно.
Я молчал. А что я мог сказать? Он прибавил:
— Было приятно работать с тобой, Майкл. Нам всем было приятно с тобой работать. — Он произнес это с неожиданной искренностью. И пошел дальше.
Или не с искренностью и не с неожиданной, а так полагается.
Или этот парень все-таки имел в виду то, что сказал.
Иду обратно к своим черным знакомым сообщить новость. Мне плевать, взяли меня или не взяли. Просто хочется с ними поболтать.
Путь перегораживает латиноамериканец, с которым была стычка в каморке. Выглядит не агрессивно, только встревоженный. За ним стоит войско испанцев. Он посыльный от вражеского полка — ему нужно выведать секретную боевую новость и сообщить своим.
— Приняли? — спрашивает. Интонация новая, как будто того, что произошло между нами, не было вовсе.
Я вижу, он не обижен. И вдруг понимаю, что такие вещи, как моя победа или оскорбления от черных, значат для него неизмеримо меньше, чем для людей моего склада. Он вообще относится к жизни по-иному: что для меня событие, он и не заметит.
Открытие вызывает у меня бурный приступ симпатии к нему.
— Это не важно, — хлопаю по плечу. — Важно, что день вошел в мою биографию.
Вошел — и закончился. Какое-то время я еще околачиваюсь возле черных. И вижу, что эти прошедшие часы их очень мало трогают. Совсем другое дело — меня.
* * *
Малик насчет моей работы ничего не сказал. В восторге не был точно. Я был. Я был на седьмом небе. Моя первая работа. Правда, на второй день я ее лишился. Ожидаемо: почти вся наша зарплата шла Добряку и Марио, им дела не было, хорошо ты работаешь там, куда они тебя посылают, или нет. Так что каждое утро мы с командой охотников за вечерней порцией крэка ехали в метро в Нью-Джерси и ждали микроавтобус, который отвезет на новый объект. Он всегда опаздывал. Подъезжал, когда другие переставали прибывать и на площади было уже пусто.
За рулем неизменно сидел какой-нибудь черный паренек, вида настолько юного, что появлялись сомнения, есть ли у него водительские права. Я обычно забирался на заднее сиденье и, развалясь, наблюдал за индустриальным пейзажем — десятки километров без единого жилого здания. Или уставлялся на надежные затылки черной компании, наполнявшей маленький салон. И мою душу — уютным чувством.
Все как один водители курили сигареты «Ньюпорт». Они вдыхали и выдыхали дым полной грудью, как будто это была фили блант с марихуаной. Нас окутывали клубы дыма, и хотя водитель впереди курил табак, до меня доносился еле различимый запах анаши. Отдаленно — очень, не буду врать, отдаленно — напоминающий запах раздавленного скунса.
Я был в обалденном виде. Вставал в пять утра, ехал в офис, трясся на автобусе, весь день разгружал коробки, возвращался домой заполночь, опять вставал в пять, опять разгружал коробки. И знал, что никогда уже не буду таким счастливым. Даже уверения Малика, что то, чем я занимаюсь, — утопия и по сути мало чем отличается от моей прошлой жизни, не нарушало состояния эйфории. Малика, если честно, мне было немного жалко.
В один из дней стою с тремя такими же на остановке, дожидаясь автобуса. На улице подозрительно мало машин. Дорога пустая. Ни одной молодой пары, обычно высаживающей свою половину по пути на работу, не паркуется рядом с нами. До меня доносится фраза, что сегодня выходной и автобус за нами, скорее всего, вообще не пришлют. Произнесено с интонацией «и не важно». Не важно, пришлют ли, не важно, работаем ли мы сегодня, не важно, что с нами будет вообще. Всем все пофигу.
Наплевательская нотка наполняет меня приятным чувством. Работягой я ощущал себя именно в те моменты, когда не надо было работать. Сама работа каким-то образом отдаляла от сложившегося идеала. Я не знал, что это за праздник, из-за которого могли отменить наш транспорт. Не знал, какой сегодня день. Не знал, сколько мне лет и точно ли я в Нью-Йорке. Я жил незнакомой мне жизнью, которая так внезапно началась.
— Заложимся, не пришлют, — раздался недовольный голос парня, перемежающего речь смачными фразами негритянского джайва. — Fuck наше агентство! И fuck этих двух козлов, которые даже не знают, куда нас посылают! Fuck мэра Нью-Джерси и мэра Нью-Йорка, которые думают только о своих карманах и обычных людей считают низшей кастой. — Перечисление, кого еще в этой стране следует fuck, продолжалось, но было чувство, что он выражает недовольство скорее из приличия, и что fuck произносит тоже из приличия, и что ему, так же как всем нам, все равно, пришлют автобус или нет. — Даже в офис не позвонишь сказать, что мы тут. У кого-нибудь есть четвертак?
Меня устраивали и эти причитания. Меня устраивало абсолютно все. Устраивало стоять, делать вид, что возмущен и что понимаю возмущение других разгильдяями. Главное — устраивало не знать, что будет.
Автобус все-таки подошел. Водитель был раздражен, что прислали его, и то и дело повторял, что Рассел совсем обленился. Он высадил нас и тут же уехал. Мы вошли в пустой гигантский цех. Ни души. Сегодня действительно был выходной — парень, который всех ругал, оказался прав. Из-за пустоты цех казался нечеловечески огромным, не принадлежащим нашей вселенной.
Угрюмый начальник не знал, что с нами делать. Мы топтались на месте, было утро, нам предстояло дотянуть до вечера, хоть как. Вышли на асфальтовую приступку для парковки грузовиков и как по команде достали сигареты.
Выходной был объявлен не только в нашем цеху, но во всем этом скоплении рабочих зданий перед нашими глазами. Все были так же пусты, как наше. Море одинаковых крыш тянулось до самого Нью-Йорка. Дальше — еле различимая, угадываемая линия манхэттенских небоскребов. Над — все небо, какое есть на свете. В мире существовали только я и тройка работяг, сидящих, топчущихся, курящих сигареты, ждущих, когда можно будет вернуться в Нью-Йорк.
Я, как водится, подошел к негру, который габаритами выделялся из нашей компании.
— Небо, — мотнул головой на раскинувшуюся наверху синеву. — Класс. — Не услышав ответа, продолжил: — Классно, что выходной. Классно, что весь рабочий район Нью-Джерси пустой. От этого и на душе выходной, верно? Классно, если бы всю жизнь так было, а?
— Как?
— Ну, так… Пусто, незнакомо.
Он посмотрел на меня долгим спокойным взглядом. К этому взгляду я уже привык. Обычно он исходит от черных мужиков именно таких размеров. Где-нибудь в метро такой геркулес смотрит тебе в глаза, даже слегка устало, и вскоре начинаешь чувствовать себя клопиком, то ли уже раздавленным, то ли вот-вот.
Все встали, стали разглядывать цех — не как свое рабочее место, а словно нас привели в музей. Ярче всех реагировал тот возмущавшийся, что не шлют автобуса, парень. Морисси его звали. Если бы для школьного учебника требовался портрет ветерана крэка, он был бы совершенной иллюстрацией. Беззубый рот, кожа, повисшая на костях, и, как особый знак многолетней привычки, половая неотождествляемость, полная сглаженность внешних различий.
Морисси ходил по пустому цеху энергичными шагами и одобрительно на все кивал.
— Мне нравится. Никто не дышит в затылок. Как я оказался прав, что приехал сюда! Встал сегодня утром, спросил себя: идти на работу или нет? И как выгадал! Побольше бы таких дней!
Я тоже был рад, что нахожусь здесь. Сказал об этом ему, беззубому.
— Один большой выходной! — повторил он за мной и в восторге хлопнул в ладоши. Ему просто понравилось выражение, в смысл он не вникал. — Один большой выходной. И индейка на День благодарения — оба нашпигованные кетамином вместо начинки! — Он потер руки, будто эту индейку только что поставили перед ним на стол. Собственная фраза тоже нравилась ему.
Цех был весь заставлен бетонными плитами. Нам раздали перчатки, пришел крановщик, залез в кабину и стал одну за другой поднимать. Когда опускал, мы следили, чтобы они ложились на пол ровно. За все время, что мы тут находились, проработали от силы тридцать минут. А пробыли, наверное, часов шесть, если не семь. Стояли, курили и делали вид, что вот-вот придет автобус, хотя все понимали, что никакого автобуса не пришлют.
Больше всего недовольства это вызвало у Морисси, который только что был так рад, что приехал. Он беспокойно ходил из угла в угол и нервно потирал руки.
— У меня очень важное дело в Нью-Йорке, — повторял сердито. — Если б знал, ни за что не вышел бы сегодня на работу. Здесь, между прочим, есть люди занятые. — Он тряс головой, местами покрытой лишаем, и цокал языком.
Бедняга говорил, что дело очень важное и не ждет отлагательств, с такой интонацией, будто ему поступил звонок с Нью-Йоркской биржи, что его акции внезапно упали и нужно срочно явиться спасать положение.
— Кто-нибудь знает, как позвонить в Нью-Йорк? — обратился он к нам. Все это время мы молча наблюдали, как он раздраженно мотается по цеху и сокрушается, что все еще здесь. — Дела такого рода не ждут.
Представить, что у него именно такое дело, было абсолютно невозможно. Морисси строго смерил нас взглядом человека, у которого оно есть, а у нас нет.
— Так знает кто-нибудь, как позвонить в Нью-Йорк?
— Я знаю, — неохотно откликнулся тот малый, которому я сказал, что хорошо бы Нью-Джерси всегда был таким пустым. У него была кличка Тень — возможно, в противовес корпулентности.
— Какой номер? — спросил Морисси.
Тень дал ему серийный номер плиты, у которой мы давно толпились, собираясь с душевными силами, чтобы наконец-то решить, удачно ли она распласталась. Бедный Морисси долго копошился у телефона.
— Черт, не соединяют! — сообщил он. — А ведь у меня…
Мы стояли, полуоткрыв рты, и лениво наблюдали за спектаклем, которым он нас самозабвенно угощал.
— А мы в молодости производили с людьми обмен, — медленно, ни к кому не обращаясь, произнес Тень, будто это был ответ на чью-то реплику или комментарий к происходящему. — Забирали у них кошельки, а взамен давали ничего… Смешно, — сказал он самому себе. Он был сосредоточен, пока говорил, и его фразы звучали как идеальная речь на фоне раскинувшегося перед нами сюрреалистического пейзажа.
Ясно было, что автобуса нечего ждать, уже ночь, мы двинули пешком. Шли по шоссе, и нас слегка трясло от холода. Я вспомнил волхвов, следовавших за звездой.
— Мы прям как волхвы за звездой! — крикнул я весело. — Загорается звезда, они все бросают и отправляются к ней через пустыню, сами не очень зная, куда и зачем. Главное — ее видеть, главное — путь.
Никто мне не ответил. Но по тишине и деловой сосредоточенности всех на том, чтобы идти не механически, а заново учиться правильно переступать с одной ноги на другую, я поверил, что по делу сказал.
Испанец, который больше всего смеялся над Морисси, что у него очень важный день в Нью-Йорке, утверждал, что знает дорогу. Я же был уверен, что, поглощаемые темнотой, мы с каждым новым шагом удаляемся от того Нью-Йорка, который связывал нас с нормальной жизнью. Мимо нас с грохотом проносились самосвалы. Кузовами и сросшимися с ними прицепами они утягивали частицы наших жизней с собой в ночь. Мы никогда уже больше не будем в состоянии обрести их снова и от этого слабеем. К тому времени, как мы дойдем до Нью-Йорка, мы станем совершенно пустыми.
Ситуацию я видел скорее комичной. Я шел, видел еле различимые спины спутников и минутами с трудом сдерживал смех. Всякий раз, когда Морисси начинал говорить о пропущенном деле, я хохотал вслух. Что все склонили головы и шаркают, тоже было забавно.
— Сейчас бы сидел дома, смотрел бейсбол, — уныло пожаловался тот самый испанец, Педро его звали.
— Насчет волхвов я тебя понял, — не скрывая раздражения, повернулся ко мне Морисси. — А дома-то у тебя пистолет есть?
Это меня ошарашило.
— Пистолет? У меня даже дома нет.
— Плохо, — произнес он строго, назидательно и с упреком. — Еще скажешь, что у тебя нет зеленой карты.
— Карта есть. — Я хотел уловить связь, тщетно. — А что, обладатель зеленой карты обязан иметь пистолет?
— Обязан, — отрезал Морисси с безапелляционной уверенностью. Он был мною сильно недоволен. — Спроси у Тени.
— Тень, — сказал я, — у тебя дома есть пистолет? — Весь разговор был абсурдным, и я опять готов был прыснуть.
— Мой пистолет круче самой отвязной шлюхи с Сорок Второй, — отчеканил Тень. — За одну ночь отправляет спать двадцать отчаянных ниггеров глубоким сном. — Непонятно, был у него пистолет или он просто выдал изречение, которое для него одного кое-что значило. — Я бы даже сказал, вечным сном, — добавил равнодушно.
В нас он не нуждался. Он был невероятно собран. Из-за этого все, что он говорил, смахивало на глубокие изречения. Все замолкали, и ты тут же принимался обдумывать смысл сказанного.
— «Шлюха это… — вникал я в слова Тени. — Как пистолет. Пистолет стреляет, и шлюха… Стреляет… То есть укладывает. Да, точно — метко сказано. Пистолет — девица легкого поведения!»
— О таких я еще не слышал, — заметив мою озадаченность, решил поддержать меня Педро. — Чтобы за одну ночь двадцать самых отчаянных ниггеров. — Он захихикал. — Это не мама Морисси?
— Вы сейчас говорите о моей маме? — полюбопытствовал тот. Просто поинтересовался, о чем речь, будто разговор шел на отвлеченную тему. Скажем, дискутировалось, справедлива или нет политическая система страны. Он и не думал обижаться. — Я толком не знал свою маму, так что ничего про нее сказать не могу. — Он доверительно делился информацией, желая внести в общую беседу свою лепту. — Знаю только, что она была властной женщиной. Ей три негра из трех разных штатов одновременно присылали алименты за детей, которых у нее от них не было. Не знаю, как у нее получилось их так напугать. Мне она говорила, что я родился от бездомной собаки и пакетика крэка, который обронила местная проститутка в нашем квартале. Только, по-моему, она хотела этим сделать мне приятное. Она вообще любила делать людям комплименты.
Теперь мы стояли в квадрате двоящегося синтетического света от подслеповатого фонаря, окруженные кромешной тьмой. Педро был возбужден, прыскал, подхохатывал.
— Защищайся, — велел он мне и, прикрыв левую скулу, показал как. — Сейчас буду атаковать тебя с правой.
Я встал в стойку. Вместо ожидаемого удара с правой он довольно болезненно ударил меня носком ботинка под колено. И разразился гоготом.
— Ты думал, я тебя руками буду атаковать, верно? — Он потерял контроль над собой и ржал идиотически.
Я к нему истерически присоединился. Мне было больно, но я тоже не мог бороться с накатившим приступом смеха.
В темноте светилась розовым неоном вывеска: «Темная сторона». Тем же цветом под ней горело: «Эбеновые девушки».
— Звезда, про которую говорил Миша, привела нас в место обетованное! — произнес Морисси нараспев, подражая, надо полагать, пророку.
— Зайдем, сделаем доброе дело! И сразу домой смотреть бейсбол, — выразил общее настроение Педро.
Сама возможность войти сейчас внутрь стрип-клуба выбила меня из колеи. Я заметался взглядом по полупустой стоянке с тремя траками.
— Мы где? — беспомощно сказал в пространство. — Мы ведь совсем недалеко от Нью-Йорка. Кажется, я узнаю это место. Мы тут проезжали на микроавтобусе, — нервно затараторил, напоминая им, что попали сюда, ища путь к дому. — Мы в двух шагах от Нью-Джерси Тернпайк. Где-то здесь остановка «грейхаунда».
— Совсем не думаешь о других, Миша, — притворно нахмурился Педро и от собственной шутки опять залился смехом.
Морисси повел себя точь-в-точь, как когда завелся насчет важного дела в Нью-Йорке. На него накатила волна деловитости.
— Не зря я сегодня пошел на работу, — с остервенением забормотал он. — Еще утром спросил себя: идти на работу или нет? И как выгадал, что пошел! Ведь и проснулся с чувством, что обязательно случится что-то очень важное. Но даже не подозревал, насколько.
Он был в сильнейшем вдохновении. Ему не терпелось поскорее оказаться внутри. Он все время подстегивал остальных, спрашивал, что же мы тут стоим. Теперь ему так же позарез требовалось быть в клубе, как до этого в Нью-Йорке.
Он уже шел к двери. Вся наша компания бросилась за ним. Вернее, трое — я уныло плелся в хвосте.
— Все оплачу! — заорал в неописуемом восторге Морисси в дверях бара, подняв обе руки вверх. Приветствие было адресовано не столько девушкам, сколько обслуге в благодарность за то, что она дает возможность так проводить время.
Когда я вошел, внутри пахло горелой резиной, как когда машина резко тормозит или резко разгоняется. Запах исходил от силуэтов двигающихся на сцене женщин. Шагая, я ежился под взглядами посетителей. Бородатые мужики, припарковавшие свои грузовики на стоянке, были для меня героями байкерских фильмов восьмидесятых годов. Там сцены, когда на стриптиз является ничего не подозревающий новичок, всегда заканчивались дракой.
Мы шли к столику, я не смотрел по сторонам, а только в пол. Неожиданно Тень схватил меня за плечо. Его загоревшиеся глаза глядели на меня из темноты не мигая и светились, как у кошки или пантеры.
— Хочешь погрузиться в темноту, Миша? — спросил он меня совершенно новым голосом. — Ты сейчас в черном баре. Когда спрашиваешь белую девушку, откуда она, и она говорит: я из Ирландии, а ты говоришь, что все равно думаешь, что она черная, это может значить лишь одно…
— Большую задницу?
— Многие из них считают это комплиментом.
Мы сели за столик. В углу танцевала девица. Я сидел, смотрел на нее и машинально кивал в такт музыке. Прошло несколько минут, когда мне пришло в голову, что девушка голая. Я дернулся и испугался. Сама сцена была у меня за спиной, и я был рад, что мы так расселись. В моем поле зрения были заляпанная стена и угол барной стойки с недопитым стаканом виски. Когда я читал американские романы, мне представлялись именно такая грязная стойка под столбиком света, падающим на недопитый стакан, и Нью-Йорк, в который я мечтал попасть, читая про это.
— Тут случайно не работает мисс Алия Love? — тихо нагнулся я к Педро.
— Я скромный невзыскательный человек, у которого совсем не такие высокие критерии, чтобы придираться к столь мелкой вещи, как имя девушки, с которой я имею дело. Мне совсем не обязательно знать ее имя, чтобы влюбиться в нее и уж тем более переспать с ней. Мне кажется, что когда человек приходит в стрип-клуб вроде этого и начинает интересоваться такими вздорными вещами, то это злой заскорузлый человек с черствой душой, который не любит человечество и готов придраться ко всему на свете. Но если тебе так уж не терпится влезать во все детали и любую ерунду, спроси у нее, — он кивнул на подошедшую официантку. — Ей, как-никак, платят, чтобы потакать твоим грязным и извращенным потребностям.
Официантка была смуглая мексиканка в белоснежной блузке. Она говорила с нами в преувеличенно фамильярной манере, отчего создавалось впечатление, что к этому ее обязывает работа, а в другом месте она будет беседовать и более формально, и корректнее.
— Что будете, мальчики? — спросила игриво, заводя речь явно не только о напитках.
— Джентльмены отвечают, что все они будут виски со льдом, — вежливо перебил остальных Тень и галантно кивнул официантке. Единственным джентльменом в компании был он и с этой женщиной обращался, как с леди.
— Три виски со льдом нашим мальчикам? — официантка нагнулась, чтобы вынуть из-за пазухи блокнот и записать наш заказ.
— Три виски, — повторил за ней Морисси. — Миша, ты что будешь?
— А обязательно надо пить? — я никак не мог привыкнуть, что она и меня называет мальчиком. Что она считает меня частью компании, явившимся сюда за тем же, что и все.
— Что вы порекомендуете для Миши? Вы не подыщете ему девушку, которая продемонстрировала бы ему темную сторону жизни?
— В нашем баре не принято выбирать девушек по этническим признакам, — ответила она. — Одного клиента навсегда выгнали из клуба за расистские высказывания против белой расы. Но почти все наши танцовщицы цветные, а единственная белая девушка как раз сейчас проходит по программе защиты свидетелей. Когда ей делали пластическую операцию, чтобы ее не узнали те, на кого она доносит, Дорис попросила, чтобы ее сделали негритянкой, поскольку за время работы в нашем клубе у нее сформировался серьезный комплекс по поводу светлого оттенка ее кожи. Так что наш мальчик оказался в выигрыше, — обнажила на меня официантка безукоризненный, как я решил, вампирский оскал.
— Миша, хотел бы ты заглянуть на темную сторону и чтобы путь туда тебе указала чернокожая женщина? — обратился ко мне испанец за всех. — Или ты бы все-таки предпочел мороженое? — Он прыснул, за ним все.
— Что бы ты хотел… Миши? — обратилась ко мне откуда-то сверху официантка, озабоченно и, как я решил на этот раз, с сочувствием. Она говорила «Миши», видимо, впервые сталкиваясь с русским именем. — Что же мальчик будет пить? — спросила она, и теперь у меня не было сомнений, что ее взгляд строгий и немного укоризненный. Точно она уличила меня в нарушении правил и вот-вот велит показать дневник, чтобы записать замечание и вызвать родителей. — Итак? — напомнила она мне с интонацией контролера, поймавшего безбилетника.
— Пожалуй, я пойду, — ответил я ей. — Извините.
— Куда? — хором возмутились все вместе с официанткой. И теперь это был выпускной экзамен, к которому я совершенно не был готов.
С той же интонацией, как когда упрашивал классную руководительницу, я повинился вторично:
— Простите меня, пожалуйста. Я сказал «пойду»? Я оговорился — побуду! Я побуду здесь. За этим столиком, никуда не уйду.
Она переспросила сурово:
— Здесь?
Для меня «здесь» значило стул, грязный стол, несколько пачек сигарет и круг ребят, с которыми можно отвлечься, эти сигареты выкурив. Для нее — заведение, стрип-клуб, а вообще-то этот мир. Я сказал «ну да», пробуя обмануть ее, что имею в виду то же, что и она, в надежде, что она после этого от меня отстанет.
— Четыре виски для мальчиков, — холодно констатировала она и поцокала на своих высоких каблуках к бару, выставляя на наше обозрение разрез посередине юбки с лучащейся оттуда отменной мексиканской задницей, которая становилась все более голой по мере ее удаления от нас.
Мое поведение явно не соответствовало общему настрою, и всем из-за этого стало скучно. А мне хреново.
— Пойду, что ли, вон к той, — наконец выдавил из себя Педро. — Судя по зрелым формам, она постарше. Как раз по мне. На виллу на Багамах она себе не натанцует. И это тоже как раз то, что мне надо. Может, уломаю станцевать за недорого. У меня только пара баксов. Это же стриптиз-бар для черных — пожалуй, единственное место, где принимают твои проблемы еще ближе к сердцу, чем в центре для анонимных алкоголиков. Даже гарлемские наркодельцы испытывают к своим клиентам меньше сочувствия.
— Можно я с тобой? — Я невольно протянул в его сторону обе руки. Боялся, что мои товарищи разбредутся по бару и я останусь один. Чувствовал себя, как первоклассник на холостяцкой вечеринке.
— Со мной? — удивился испанец. — Зачем?
Я понял, что я уже один.
— Только посмотри на эту, — не уставал повторять Морисси, усугубляя мое удрученное состояние.
Я не мог сообразить, почему его причитания напомнили мне включенную зимой печку в советском автомобиле, когда она, рокоча, только начинает обогревать еще холодный салон.
— Смотри только, как она ею вертит! Да ты не на меня смотри, а на нее! — прикрикнул он, когда я наклонился спросить, можно ли мне посидеть с ним.
Прошло какое-то количество времени, не заполненного ничем, кроме скупых матерных междометий, подстегивавших призывы посмотреть, как она ею трясет.
Я встал и двинул вдоль столиков, сам не очень понимая, куда направляюсь.
— Ты куда, сейчас принесут виски! Начинается самое интересное.
Я толкнул первую попавшуюся впереди дверь. На ней не было надписи «мужской», да и зачем? Вряд ли посетителями в этом месте могли быть женщины. Сюда музыка доносилась уже не так отчетливо, но все равно сообщала о том, что творится в баре. Безжалостный все-таки метод лечения применял к Алексу Кубрик в «Заводном апельсине», насильно заставляя смотреть сцены жестокости.
Я решил остаться в туалете, пока… Сам не знал, пока что. Я просто здесь осел. Стены были сплошь утыканы красными лампочками. Красный свет делал изображение двойным, вроде того, как фигуры в витринах Квартала Красных Фонарей в Амстердаме получали двоякий смысл — то ли проститутка, то ли манекен. Над одним из бачков были выведены рожица и хвостик, а под ними вопрос, адресованный девушке по имени Даймонд: почему она не хочет иметь ребенка от Маркуса. Затем предостережение, что Господь не очень жалует распутных женщин в Своем Царстве, так что попасть туда Даймонд будет сложно. Кто-то на стене сообщал, что в Майами есть шлюхи по двадцать пять центов. Кто-то спрашивал, почему в Йонкерс нету каруселей.
Я посмотрелся в зеркало.
— Почему в Йонкерс нету каруселей? — сказал я вслух своему отражению.
В этот момент послышался треск колонки, и музыка заиграла на полную громкость. Орвелловская двухминутка ненависти. Под аккомпанемент прыгающих, как баскетбольный мячик, басов хриплый негритянский голос безжалостно сообщил мне, что если бы ж… была наркотиком, то автор песни давно бы уже был безнадежным торчком.
«Если бы попа была наркотиком, то я бы был безнадежным торчком! — неистовствовала над моей головой песня, — мазафакинг торчко-о-ом». Далее разбушевавшийся южный рэп дал девушке, к которой были обращены стихи, громогласный совет трясти этой задницей, как солонкой с солью. («Вух!» — выдохнул я горячий воздух из раскаленных мехов, которыми сейчас были мои легкие.) «Тряси этой факинг попкой, как факинг солонкой с солью! Я мазафакинг торчок, жалеющий лишь об одном — этой попы могло быть еще мазафакинг больше!»
Тут я поймал себя на том, что музыка мне в общем нравится. Я люблю любую без исключений черную музыку, даже такого легкого жанра, как этот откровенно коммерческий грязный южный хип-хоп с напрочь отсутствующим содержанием. Басовая линия мне тоже понравилась. Она была не менее сумасшедшая, чем скачущие басы ямайской рэгги. Бит отставал, как будто обманывая время и пространство, создавая иллюзию сюрреалистической, абсолютно новой реальности. Кислотные звуки, сродни тем, что игрались на английских рейвах, здесь сведенные до минимума — как это могли изобрести только негры из Атланты, — цепляли за кожу и не отпускали, как рыболовный крючок.
«Тряси этой попой, как факинг солонкой с солью», — принялся подпевать я и самозабвенно трясти своей в такт все тому же баскетбольному мячу, отскакивающему от стен туалета. В смысл слов, которые сейчас грохотали, я не вникал. Ключевым было «трясти» — одна из моих основополагающих жизненных философий, религий, или чего я там на английских сессиях впитал. Вышло это со мной вполне нормально (я хочу сказать, вполне органично) — с ритмом у меня все было в порядке.
«Тряси, тряси…» — подвывал я, поглядывая с благодарностью вверх в углы потолка, откуда доносился немыслимо заводной и талантливый, наскоро сварганенный черный ритм, и отплясывал в счастливом одиночестве шаманский танец.
Вдруг сквозь скрежет меняемой пластинки из колонок донесся свист рассекающего воздух самурайского меча, и меня пронзили знакомые до перехвата дыханья звуки первого альбома Wu: «Wu-Tang Clan наступает, защищай свою шею, малыш — взрывай, заводи!».
— Не споткнись, малыш! — завопил я вслед за Wu-Tang, осознавая свою причастность к этой новой таинственной действительности.
— Класс! — сказал я себе. — Жесткие звуки Wu раздаются в грязном баре, и двое черных и один испанский крэк-хед сидят, пьют виски и слышат то же, что я. Они и есть рэп, который обалденно сварганил RZA. Срочно надо двигать обратно в бар, чтобы дослушать Wu-Tang вместе со всеми!
— Wu-Tang! — объявил я компании еще издали. Потом с довольным видом уселся рядом со всеми. — Странно, что здесь крутят такую песню, — бодро кинул я им. — Они бы сами были недовольны, что их репертуар играют в таком поганом месте.
— Кто? — как-то напрягся Морисси.
— Wu-Tang! — счастливый, пальнул я. — Интересно, они в буквальном или духовном смысле имели в виду «защищать свою шею»? — подмигнул я всем.
— О чем ты? — снова вздрогнул испанец.
— Песня «Protect ya neck»?
— Миша, мать твою, как, по-твоему, можно защищать себе шею в духовном смысле? — Педро состроил плаксивую гримасу. — Попробуй сделать это в духовном смысле, когда двухметровый амбал приставит девятимиллиметровый к твоей шее!
— Ну, знаешь, как в Апокалипсисе — белый всадник, а вместо языка у него меч. У Wu-Tang язык — метафора меча. Они тебе своими рифмами сносят голову с плеч.
— Ты хоть скажи, о чем ты, на хрен, говоришь? — взмолился Морисси.
— Wu! — ответил я заветным словом.
— Wu-Tang, — медленно по складам повторил за мной Морисси.
— «Чувствую себя сумасшедше враждебно. Прорэпую вам весь Апостол. Мой слэнг — как у Христа, когда я несу благую весть». — Я принялся энергично кивать головой в такт словесному потоку RZA. — Боевые движения, отточенные до совершенства. Защищай себе шею, малыш!
— Ты это специально говоришь? — занервничал вновь Морисси. — Ты нас сейчас подкалываешь? Ты вообще о чем?
— О том же, о чем они. А они о первом убийстве человека человеком. Genius только что сказал, что «будут уделывать артистов, как Каин уделал Авеля»? — Я обвел взглядом всю компанию. — Как говорят на моей родине — хорошо сидим. Я рад, что вы здесь. Мы. Здесь. Сперва не понравилось, а теперь очень даже.
— Нравится? — спросил Морисси поощрительно, явно имея в виду что-то другое.
— Я приехал в этот город… — Получалось сбивчиво. — Не знаю, как сказать…
— А ты не говори, — сказал Педро.
— Да что это такое! — не то возмутился, не то попросил о помощи Морисси. — Ради этого жертвуешь очень важным делом в Нью-Йорке, а тебе даже нормально посидеть не дают.
— А я на седьмом небе! Меня выгнали из колледжа! — Никак мне не удавалось угомониться. — Я один. Люди, у которых я живу, не хотят, чтобы я у них жил. Денег нет. А чувство такое… Нет, не выразить мне…
Выражение лиц было смущенное. На меня смотреть избегали. Все испытывали неудобство, находили этот разговор в каком-то роде неприличным.
— На самом деле не так и плохо! — заверил я всех. — Наоборот, из-за того, что плохо, все отлично!
Я замолчал. А может, это в баре стало тихо — уже несколько минут как. И девушки перестали танцевать, потому что я сбил их с ритма.
— Знаете, со мной стали происходить такие перемены! — Я заглянул в глаза каждому из троих. — Я до того, как уехал на запад, практически ничем не интересовался. Я только здесь впервые «задумался».
— Это хорошо, когда есть интересы, — сумел наконец перевести взгляд с девиц на меня Морисси, хотя это стоило ему великого труда. — Когда у человека интересы в жизни, это скрашивает саму жизнь.
— У тебя какие интересы? — осведомился я только из вежливости.
— Крэк, — с всепоглощающей уверенностью, даже верой, выдал Морисси. — И знаешь, сколько употребляю — столько я им интересуюсь. Не пропадает интерес. Сразу появилось для чего жить. Все время голова чем-то занята. Ты думаешь, я бы работал, если бы не курил? Ни за что! А так я работаю. И чувствую себя человеком. Нашлись друзья по интересам. Никого так не люблю, как близких по увлечению. В жизни не встретил бы таких, не закури я когда-то!
Педро от девушки на сцене, которую присмотрел, взгляда не оторвал, но с Морисси согласился.
— Когда уйма времени и никаких вредных привычек, это нехорошо. Если бы у тебя, Миша, была зависимость от крэка, как у него, у тебя бы все встало на свои места. И с головой бы ты прекрасно дружил.
При этом главную беседу он вел с избранницей. Кряхтел, посылал матерные проклятия. В форме вроде как чревовещания. Его глаза были подернуты сонной пленкой, как от марихуаны.
— Знаешь, тех, кто много думает, не очень любят. — Он говорил со мной просто из сочувствия. — Видел, какой у бездомных мягкий взгляд? Это с ними делает улица. — Он снисходительно на меня прищурился. Потом вдруг нагнулся вперед и тотчас откинулся назад с довольным видом, будто удостоверился, что то, что он подозревал, существует на самом деле. — Бездомного каждый день попирают ногами, — на этот раз совсем вяло и неохотно поделился он со мной слабым голосом. И, прикрыв ладонью лоб, как козырьком, продолжил наблюдать за сценой, словно ему мешало солнце. — У тебя тоже взгляд мягкий, — услышал я его голос как издалека. И сразу за тем вблизи: — Эх, почему нельзя жениться на попе? А саму девчонку я оставил бы Морисси.
Тут он спустился с небес — лицом выражая, что вина за то, что ему приходится смотреть вместо девицы на меня, целиком моя.
— Ты ведь не одну ночь провел на улице там у себя… Ты откуда приехал-то? Из Англии? То-то и оно-то. У тебя по глазам видно, что ты бродяга. Ты ведь на асфальте лежал и всю ночь видел только ботинки прохожих, верно? Скажи ему… — передал он меня, как эстафетную палочку, Морисси, а сам вернулся к кряхтению и любовным междометиям.
Морисси без удовольствия скосил на меня глаза, которые у него слезились, как от лука.
— Библия полна цитатами о бездомных, Миша, — заныл он, еще не войдя в непосредственно разговор. — Блаженны нищие, блаженны плачущие, алчущие и жаждущие, блаженны вы, когда будут поносить и гнать вас. Это про нас, только никто не знает. Я, правда, не бездомный, живу в ночлежке, но десять лет провел на улице. И ты знаешь, это навсегда… Размеры, — сказал он совершенно другим голосом, приглашая меня наконец включиться в истинные его переживания, — в лучших негритянских традициях. Мы, негры, блюдем свою историю. Пойду поздороваюсь с ней! Скажу ей, что очень ценю все, что она делает для меня и для человечества.
В руках он держал скомканную десятидолларовую купюру. По его лицу — так я видел — катилась невероятных размеров слеза, которую он не замечал. Прошел через бар и остановился возле сцены, на которой возвышалась, как колокольня, прекрасная девушка. Одного с нами роста, но на сцене представлявшаяся мне гигантской. У нее было совсем молодое хорошенькое личико, и лет ей было не больше двадцати — двадцати одного, но я испытывал к ней почтение, как дети ко взрослым.
Она стояла к нам спиной, полусогнувшись. Над копчиком был вытатуирован крест, а на правой ягодице готическими буквами надпись по-английски: «Кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую» — и стрелочка, указывающая на противоположную ягодицу.
Морисси потоптался около сцены, затем дотронулся до ее ноги. Девушка посмотрела на него сверху вниз, как наездница с высоты лошади на конюха у стремени. Как кентаврица на нас грешных.
— Благослови тебя Бог! — Морисси протянул девушке купюру. — Благодаря таким, как ты, полунищенское скотское существование, которое я влачу, перестает казаться бессмысленным.
— Десять! — посмотрела девушка на деньги. — Благодаря таким скупердяям, как ты, мои затраты на новую грудь начинают казаться бессмысленными. — Она небрежно заткнула купюру за стринги.
От шеста Морисси вернулся в отличном настроении.
— Пойди купи нам и себе выпить, Миша. Хочу поднять тост за американские войска, проливающие свою кровь в других странах. Если бы наших солдат грела мысль, что дома их дожидаются женщины вроде таких, Америка стала бы сверхдержавой еще пару веков назад.
Я потащился к бару. Я чувствовал, как у меня за спиной танцовщица Морисси делала свое дело. Хоть я и не мог ее видеть, но был уверен, что она стягивает с себя стринги. Хотелось прибавить шагу. Я рухнул на барную стойку.
— Лонг Айланд Айс Ти? — у барменши был сильный испанский акцент.
— Водки.
Она пошла за бутылкой.
— Вам нравится? — пробубнил я. Она показалась мне милой.
— Что именно?
— Это.
— У меня хорошая работа, — она посмотрела на меня серьезно. — На предыдущей я получала в полтора раза меньше. Правда там не было таких агрессивных мужчин. Я была нянькой в госпитале в Помоне, больные все тихие.
— Нет. Я имею в виду — девушки.
— Мне нравятся парни, приятель. Причем сильно.
— Да нет. Вам нравится, как они танцуют? Вернее, то, что они танцуют?
— Приятель, я давно бы работала за шестом, если бы не это. — Она вышла из-за стойки. Я ничего не увидел. — Ноги слишком короткие…
— Нормальные ноги.
— И ляжки слишком толстые. — Она повернулась спиной. — А задница…
— Отличная.
— Висит, — безапелляционно отрезала она. — Висит, висит, даже не спорь. Ноги бы постройней и попу потверже — мое место на сцене. Гораздо лучше платят.
— А я, когда подошел к бару, то подумал, что вы красавица. — Я поднял в ее сторону рюмку.
— Грудь у меня хорошая, — согласилась она и снова встала за стойку. — Потому меня и поставили за бар.
— Из-за этого?
— Из-за этих — левой и правой, — показала она подбородком себе за пазуху. Она произнесла это отстраненным безличным тоном, как о новой подвеске на машине.
— Я не о том спрашивал. — Мне не удалось сдержать гримасу скуки.
— Ты хочешь знать, что происходит в этом заведении? — таинственно сверкнула она на меня глазами.
(Тут я на некоторое время отключился. Вероятно, просто от усталости. На полминуты, не дольше. Вернулся к реальности, когда она повторила вопрос. Пока отсутствовал, она, вероятно, протирала посуду, за чем я, вероятно, наблюдал.)
— Когда принимают на работу, — говорила она, — то спрашивают, есть ли у тебя в прошлом судимость. Если есть, могут и не взять. Хозяин этого клуба ровно наоборот — берет только тех, кто имеет судимость. Что-то вроде рекомендации. Такие будут держаться за работу, девчонки готовы, в общем, на все. Наши посетители очень довольны, что они подрабатывают на стороне. Почти все побывали в тюрьме. Кроме Лисы: она снималась в порнофильмах с четырнадцати лет, и у нее был такой плотный график, что не находилось минуты выйти в магазин за молоком к утреннему кофе, не то что влипнуть в историю. А так у нас практически все девушки отбыли срок. Дальше, — продолжила она. — Существует еле заметная грань между классной задницей и толстой. Но она играет решающую роль и может поставить жирную точку на твоей карьере, а кто послабее мозгами, так и вообще в жизни. Я тому иллюстрация. Я за стойкой, а Делишис трясет — за шестом, и получает такие чаевые за день, какие я не приношу домой за неделю. Ты спрашиваешь, нравится ли? — Она смотрела дружелюбно, на ум лезло «по-матерински». — Это вопрос не для меня. Если бы я руководствовалась тем, что мне нравится и что нет, я бы не выходила из дому, а лежала лицом к стенке и ждала, пока газ заполнит квартиру. Главное, чтобы это нравилось тебе. — Она испытующе на меня взглянула. — Главное, чтобы тебе здесь нравилось так же сильно, как всем остальным.
Даже не ее слова, а то спокойствие, с которым она их произнесла, подействовало на меня хорошо.
— Так тебе здесь нравится? — повторила она свой вопрос с какой-то интимной нежностью.
— Мне здесь нравится, — благодарно подтвердил я. — И мне очень нравятся девушки. Особенно когда они читают книги. Но и когда танцуют — тоже. И водка здесь отличная. А противно.
— И я, представь себе, скажу: согласна. У нас клуб хороший и бар хороший. А все вместе полное дерьмо на сто процентов. Вокруг же ни одного жилого дома! Вот и приходят уроды. Чаевые оставляют полтора бакса макс. Светомузыка полный отстой.
Я опустил голову на стойку, задел стакан, остатки водки пролились.
— Да что с тобой? — она даже подпрыгнула. — Тебе что, плохо?
Вдруг ее как будто осенило:
— Удостоверение личности можно посмотреть? Тебе нельзя здесь находиться.
— Нельзя? — я спросил как совета. — Вы, наверное, правы. Да, мне здесь не очень. В вашем клубе. И в этой треклятой стране.
Я пошел обратно к своим. Воздух оседал на теле, как роса ранним утром. У нашего столика стояла девушка в розовых стрингах. Сама ее стойка означала то, что она занята делом. Она работала. Ничего такого она не делала, просто она сама уже была работой.
— Как тебя зовут? — спросил Морисси. Низким голосом, с отеческой интонацией.
— Хани, — ответила она нежно, и детское масло, которым щедро были облиты ее ягодицы, выглядело «хани» — медовым.
— Ее зовут Хани, — осторожно объяснил испанцу Морисси, допуская, что тот ее не расслышал.
Оба склонились над выпуклостями и впадинами Хани и трепетно рассматривали ее изгибы, словно только что вылепленную ими самими скульптуру. И с опаской — не испортить бы творение. Оба скульптора были им очень горды.
— Вау, Хани! Как красиво! — крякнул крэк-хед. Он смотрел на нее с товарищеской деловитостью, а о красоте сообщал незнакомому человеку. Ученый, оторвавшийся от своей работы, чтобы объявить об открытии.
— Правда? — пропела Хани, как будто до сих пор жила, не зная о своих выдающихся размерах и синусоидах. — Господь улыбался мне в день, когда я родилась. — Я бы поклялся, что ее голос записан на магнитофонную пленку.
— Господь благословил тебя этой бути, — со знанием дела согласился испанец.
— Да уж точно не дьявол. — Она повернула свой хорошенький профиль к Морисси и сказала с угрозой: — Ты должен понять это для себя раз и навсегда. Я трясу ею во имя Господа — запомни это! Если сомневаешься, скажи сразу: я развернусь и уйду.
— Я сделаю все от меня зависящее, чтобы ты стала президентом, Хани! — возгласил Морисси. — Только люди такой красоты могут отстаивать в этой стране интересы угнетенных людей вроде меня. Ты мне напоминаешь мою племянницу. Такая же самоотверженная и мужественная, — у него дрогнул голос. — Но она вышла за еврея — то, чего я боялся больше всего. Больше всего на свете я боялся, что кто-нибудь из моей семьи свяжет себя кровными узами с евреем или членом ку-клукс-клана. Она меня прокляла. Теперь я мечтаю сказать ей, что простил ее, потому что сам уже два месяца занимаю деньги на крэк у раввина.
Испанец спросил Хани, пьет ли она текилу. Она покачала головой и с достоинством ответила, что не пьет.
— Тут меня один поил весь вечер коктейлями, и я дала себе слово, что буду пить только неразбавленные напитки.
Нам принесли виски с ликером, испанец предложил ей, она посмотрела жидкость на свет, кивнула — не нам, а стакану, — и залпом осушила его. Я восхитился профессионализму и сделал то же.
Хани сражала наповал своим презрением к человечеству. Отвечать на расспросы полных идиотов входило в ее обязанности точно так же, как освобождаться от стрингов во время танцев в этом баре.
— Знаешь что? — глубокомысленным тоном, обещающим изречение великой мудрости, обратился к ней Морисси. — Я скажу тебе одну вещь, Хани. Ты настоящая женщина! Вот что я хотел, чтобы ты знала.
— О, в этом ты прав, вне сомнения, — ответила негритянка голосом дилера в автосалоне, предлагающего машину, которая ему не принадлежит и которую главное продать, не важно, нравится самому или нет.
— Знаешь, Хани, — перешел Морисси к следующей Моисеевой заповеди. — И с мышцами у тебя все в порядке. Обалденно накаченная спина.
— И здесь ты прав, — протянула она, не поворачивая головы.
— Наверно ходишь в спортзал, Хани?
— И в спортзал тоже, — не напрягаясь и пренебрежительно согласилась она.
— И какие ноги обалденные!
— И ноги!
— И конечно…! — бухнул наконец он.
— О, это точно! — зашлась Хани с энергией и энтузиазмом. — Она у меня определенно имеется!
— Она у тебя такая! Ты, наверное, не представляешь, какая! Она… — Морисси никак не мог найти слов. — Но главное не это. Знаешь, что главное? Глубина! Глубина и духовность — вот что делает из женщины женщину! И в тебе этого достаточно. Глубины в тебе больше, чем в Ледовитом океане!
— Ты прав, малыш, — главное в человеке душа. И она у меня есть! — отчеканила Хани как солдат, рапортующий, что винтовка всегда при нем, и в подтверждение хлопнула себя по попе, которая задрожала, как боксерская груша после джеба. Оказалось, и этого мало — она присела низко к земле, широко расставив ноги, как борец сумо, чтобы духовность, глубина и душа стали видны.
— А ты бы стала ждать меня, если бы я залетел в тюрягу? — заискивающе обратился Педро к ее торсу. И тут же хищно ощерился: — Дай вон той прелести заговорить со мной! Пусть скажет, что любит меня. Потому что я порядочный и свойский человек. — Он повернулся ко мне: — Тебе не кажется, что нет ничего выше в человеческих отношениях, чем ценить в другом родственную душу, Миша?
— Я бы выпил, — отозвался я и без разрешения засосал содержимое его стакана.
— Независимая женщина, — уважительно сказал Педро. — Сама платит по счетам за электричество и отопление. Не отягощает себя серьезными отношениями с мужчинами. Я на сто процентов сделан из грязи, милая, — неожиданно бросил он девушке. — Не надо бояться вручить мне ключ от твоего сердца.
— Кто хочет судиться с тобою и взять у тебя, отдай ему что? — задал ей новый вопрос Морисси.
— Верхнюю одежду, — прилежно ответила она.
— Да, бейби, ты скинула с себя последние одежды ради людей. Ради таких, как я и мои друзья. Ты истинная христианка! Ты выполнила свой долг перед людьми — ты любишь людей! Не затаила злобы в сердце своем. Так что тряси ею, бейби, и да воздастся тебе! У нас с тобой много общего, Хани. Мы любим Бога.
— Говорите, белый человек подавил вас? — произнес не столько я, сколько мой пьяный голос. — Да вы сами заточили себя в темницу, братья! Твердите, что история человечества начинается с Эфиопии, и негритянок называете не иначе как прекрасными сестрами из Африки. А сами набиваетесь в этот бар и продаете их. Свою расу. А ты милочка, — пошатнулся я к Хани. — Саломея тоже танцевала стриптиз. Но за это требовала хотя бы голову великого пророка, а не бумажки с изображением белых президентов! Когда на долларовой купюре будут изображены чернокожий мужчина или женщина — а, дочь Эфиопии?
Я не заметил, как она ушла, только услышал Морисси: «Вон Хани». Не заметил, когда общее настроение сделалось подавленным. Все за столом упорно глядели в землю. И никто ни слова.
Потом Педро:
— Ты что, пророк? — спросил резко.
— Апостол-предатель, — крякнул Морисси. — Только что провернул с нами поцелуй Иуды.
— Ответь на мой вопрос, — дырявил меня взглядом Педро. — Ты пророк? Он пророк, как ты думаешь, Тень?
Тень мрачно уставился в дальний угол бара, ища там источник своего раздражения.
— Некоторые мазафакас не понимают, что им можно и проломить башку арматурой, — мотнул он в ту сторону головой, будто собирался встать и разобраться с неким врагом, которым был не я.
— Вот именно, — согласился Педро, как бы Тень дал исчерпывающий ответ на его вопрос. — Фак тебя и твои убогие доводы! — устремил он на меня злобный взгляд. — Ты не задумывался, что, может, мне глубоко плевать на твои слюнтяйские рассуждения?
Прошло с минуту, прежде чем я понял, что они ждут от меня ответа. Но Педро ответил первый:
— Позволь тебе доложить, что ты тварь, каких мало. — И подтвердил кивком, как окончательный вывод.
— Поцелуй Иуды, — горестно повторил Морисси, воздев руки к потолку.
— Ты, я вижу, философ, — сказал Педро. — Играешь в черного. Рассуждаешь о судьбе темнокожих братьев — что для них хорошо, а что плохо. А ты ответь на такой философский вопрос: сколько ты продержишься против пистолета Тени, который, как шлюха с Сорок Второй, за одну ночь отправляет в постель двадцать самых отчаянных ниггеров спать глубоким сном? Вставай! — он резко поднялся. — Вставай! Что расхныкался?
— Я не расхныкался, — все-таки нашел я силы возразить.
Все были теперь на ногах. Перед тем как выйти, Морисси ухватил меня за руку, его сильно шатало.
— Твоя жизнь, — проговорил он заплетающимся языком, — это сладкие песенки для девочек-подростков, а моя — жесткий гангста-рэп. В этом разница между нами. А не в том, что мы по-разному относимся к миру.
Он безнадежно махнул рукой и проследовал за уже вышедшими из бара Педро и Тенью. Я обреченно за ними.
Двинулись прочь от бара одной компанией, как раньше.
— Ты там рвался в бой, — развернул меня за плечо испанец. — Повтори здесь то, что болтал в баре!
Теперь мои речи в клубе звучали для меня не чем иным, как оскорблением собутыльников, доказывать это не требовалось.
— Вот именно! — поддакнул Морисси. — Разница между нами в том, что ты невинная девочка, а я сутенер, назначающий тебе цену.
— Играешь в ниггера? — оскалился на меня Педро. — Хотел приобщиться к черной жизни? Я тебе покажу кусок черной жизни! Это когда два ниггера и один обезумевший испанец пинают твою белую башку тимберлендами на толстой подошве.
Мы стояли у входа в грязную подворотню.
— Пошли, — показал Педро в сторону ее туннеля. — Поздно метаться, — зловеще добавил он.
— С чего это я должен идти? — сказал я беспомощно, не слыша собственных слов.
— С того, что если не пойдешь, я тебя съем, — с убийственным добродушием усмехнулся Тень.
Я испугался. Не то чтобы я поверил. Но нерв каннибализма я в этом почувствовал. Именно тогда я понял, что история на сто процентов серьезная, не отвертеться.
Трое двинули в подворотню, не сомневаясь, что я пойду за ними. Я так и сделал. Поплелся. Повесив голову.
Посередине остановился.
— Даже если вы меня и правда побьете, — грустно признал я, — вы все равно будете правы.
При этих словах Педро сплюнул, как от сунутой под нос вонючей тряпки.
— Его даже избить нельзя! — пожаловался он с нескрываемым отвращением. — Он не человек. Тот, кого нельзя избить, — не человек для меня.
Педро еще раз сплюнул на землю и пошел, больше не посмотрев в мою сторону.
— Шел бы ты на…, борец за права черной расы! — презрительно бросил Тень напоследок, и они с Морисси равнодушно зашагали прочь.
В глубине души я был не против, чтобы они меня избили. Это было бы честнее, и мне не так стыдно. Но, когда входил в метро, я уже успел прийти в себя. И поблагодарил Бога, что Тень и его друзья не проломили мне череп.
— Тебе весь день дозванивается девушка, — сказал Малик, когда я открыл дверь.
Было около часу ночи. В этот момент зазвонил телефон. Это была Полина.
— Приезжай-ка в клуб, сейчас же. Мы с друзьями будем на Тридцать Второй улице. Хочу тебя с ними познакомить. Там будет играть Adam F из Англии. Ты о нем слышал?
Еще бы мне не слышать.
— Тогда собирайся, и побыстрее. Я жду.
Последние остатки воспоминаний об этом дне окончательно стерлись из моей памяти — так весело и твердо звучал голос Полины. Я не хотел оставаться наедине со своими мыслями — запах горелой резины преследовал меня и в квартире Малика. Я не хотел, чтобы Малик спрашивал меня, где я был. Не хотел вспоминать о стрип-клубе.
Нью-Йорк опять был со мной заодно, и я гнал в один из его ночных клубов.
* * *
Чтобы попасть в клуб на Тридцать Второй, надо было сделать пересадку на Четырнадцатой. Я шел по пустому огромному залу, покрытому кафелем. Кусочек нью-йоркской тьмы, который зацепил меня еще до того, как я спустился в метро, сопровождал меня и внутри. То же испытывал я, когда слушал песню «3rd Bass» из «The Cactus Album» нью-йоркского трио, состоящего из двух белых рэперов и черного ди-джея. Песня называлась «Заступить за 0 ч.». Она начиналась со звука будильника, извещающего, что стрелка перевалила за двенадцать ночи и настала пора томления перед тем, как вступить в нью-йоркскую ночь.
Навстречу мне через турникет прошагала девушка. Она уже выходила в город, уже заступила за 0 часов, как и я. У нее были длинные стройные ноги и очень короткая юбка. Она перебирала ими так, будто вывела на прогулку. То и дело поглядывала вниз и любовалась на свои потрясающие конечности.
Когда она проходила через турникет, мы оказались совсем близко друг от друга. Она подняла глаза и живо мне улыбнулась. Мне самому стало весело — Нью-Йорк простил меня за то, что я натворил вечером в клубе в Нью-Джерси. Вдруг до меня донесся ее смех, я обернулся. Она стояла и поправляла туфлю, слетевшую с ноги. Закинула голову назад и громко смеялась, ей было очень смешно — из-за туфли и из-за всего. Из солидарности я нагнулся и тоже начал поправлять свой башмак. Стоял согнувшись посреди станции, краем глаза косился на неоновый свет лампочек, отчего мое веселье возрастало.
Я сошел на платформу. В метро было пусто. В это время ночи здесь появлялись в основном одни черные. На моей стороне в отдалении стояла всего одна фигура. На противоположной платформе горстка людей, чернокожий парень, хорошенькая негритяночка и такая же сексапильная испанка. Им было восемнадцать, не больше, красивые, и по тому, как модно и нарядно одеты, ехали в клуб. Я наблюдал за ними, они меня не видели.
Оживленно болтали, парень — молодой человек черной девушки, это было ясно. Вообще все было ясно. Прежде всего — что роман у них начался недавно и чернокожая красотка показывала его своей подружке впервые. Парень шутил, болтал с обеими и очень старался. В какой-то момент девушки схватили его за руки и стали о чем-то горячо просить, и тогда он запел. Пел так себе — негритянский ритм-энд-блюз, но без присущей этому жанру музыкальности. Правда для девушек главное было, что старается. Пока парень исполнял свою песню, испанка с умилением смотрела на подругу, типа «вау, он у тебя такой милый». Потом подняла большой палец вверх, вроде того, что «классно», и тогда черная его поцеловала, а он ее обнял и довольно долго так держал. Ученик, получивший хорошую оценку, или там собачка, выигравшая приз, и с какой стати отпускать девушку?
А я стал вспоминать телефонный разговор с Полиной. На прощание она сказала, что целует. Еще — что принимает ванну. Я спросил, не опасно ли это, если говоришь по телефону, ведь может произойти короткое замыкание. Полина в шутку ответила, что если умрет, то отправится на небеса из-за того, что говорила со мной. «Отпустишь мне грехи?» — спросила меня, и я вообразил, что на том конце провода облизнулась кошка. Шутила, а все равно было приятно. Потом я вдруг сообразил, что она была в это время голая, и как странно, что не подумал об этом тогда.
Пуст был и вагон. Но я уселся в угол. Прислонился к стенке и вытянул ноги. Наискосок сидела чернокожая девушка, несмотря на ночь, в черных солнцезащитных очках. Рылась в маленькой сумочке. Я гадал, что она вынет. Подумал, что едет в тот же клуб, что и я. Вдруг она подняла на лоб очки, подалась вперед и сказала:
— Так странно. Еду от друзей. Вроде и выпила только полстакана шампанского. А в голове шумит, как от бутылки.
Она прижала пальцы к вискам и на секунду закрыла глаза. Потом встала и пошла к дверям. Я хотел сказать, что клуб на Тридцать Второй и она выходит раньше.
Поезд тронулся, начал медленно набирать ход, она шла по перрону в том же направлении, очки были одного цвета с ее блестящими черными ногами. Она остановилась и опять заглянула в сумочку. Мне так не хотелось, чтобы она исчезла! Пока поезд разгонялся, я прильнул к окну и вывернул шею, чтобы не потерять из виду место, где она должна была стоять. В конце концов, я уже не знал, вижу я ее и на платформе ли она еще, не вглядываюсь ли я в свое воспоминание о ней. Поезд нырнул в тоннель, в темноту.
Я начал смотреть на стены вагона. Прямо над дверьми висела реклама мужского и женского белья. Это была реклама с Летицией Кастой, французской моделью. Летиция стояла в одной майке и бельевых трусах, а окружающие ее ребята были одеты в модном тогда гранж-хип-хоповом стиле. Слегка неопрятные и грязноватые. Летиция смотрела на каждого, кто разглядывал этот плакат, а у моделей вокруг нее был заговорщический вид, будто все это делается для тебя и имеет прямое к тебе отношение. Фотография заставляла верить, что она именно то, зачем ты приехал в Нью-Йорк, что вся компания дожидается тебя в одном из здешних дворов и зовет, хотя бы и меня лично, стать таким же молодым, красивым и альтернативным.
На следующей остановке в вагон вошел чернокожий парень. Уселся в середине вагона и этак агрессивно развалился. Он был в огромных наушниках, я за полвагона от него слышал раздающийся в них рэп. Парень подпевал и жестикулировал в такт биту. И в моем мозгу всплыла фраза Тени, что некоторые мазафакас не подозревают, что можно получить по башке арматурой. Фраза так и вертелась у меня на языке, так из меня и лезла, меня подмывало ее кому-то сказать. Я произносил ее на все лады и все время поглядывал на негра: она была моим паролем для вхождения в нью-йоркскую жизнь. Парень вышел, я сразу успокоился. Попробовал произнести эту фразу пару раз каким-то воображаемым собеседникам, но теперь она звучала далеко не так убедительно.
Район, в котором я оказался, выйдя на поверхность, был шикарным. Оно и понятно: Тридцать Вторая улица. Много ресторанов, и почти все они забиты до отказа.
На переходе на Тридцать Вторую горел красный, но машин не было, так что я решил перейти. И в тот момент, когда я был на середине авеню, все автомобили рванули одним ревущим потоком, так что пришлось пережидать их на разделительной полосе.
Рядом со мной на разделительной, пойманная между грохочущими потоками, стояла девушка с серебряным кошельком через плечо. В коротких шортах, я бы даже сказал в трусиках, и в туфлях на каблуках. Я здорово удивился, что она так легко одета, — ночь была холодная. Сзади на шортах крупными серебряными буквами было выведено «Хани», но тогда я даже не вспомнил о той в баре.
Одна из машин пронеслась совсем близко от разделительной полосы — нам пришлось отскочить назад. Девушка посмотрела вслед машине и сказала, что водитель, наверное, свихнулся, потом повернулась и поглядела на меня вопросительно-юмористическим взглядом. Я решил, что настал мой час: посмотрел вслед умчавшемуся автомобилю, многозначительно хмыкнул, выждал паузу — и выдал на шикарном черном сленге, который только мог позволить мне мой русский акцент, до безумия полюбившуюся мне фразу, что мазафакас, должно быть, и не подозревают, что могут получить за это по башке арматурой. Девушка выпучила глаза и посмотрела на меня, как на умалишенного.
Но на пешеходной дорожке она нагнала меня и спросила, не знаю ли я, как пройти на Тридцать Вторую улицу. Я вытянулся в струнку и очень вежливо, пожалуй, более подробно, чем следовало, объяснил ей, как дойти до места.
Какое-то время мы шли рядом, потом я спросил ее, не идет ли она в клуб, где сегодня выступает Adam F, и произнес название, которое дала мне Полина. Она спросила, как я мог это узнать. Вид у нее был обескураженный и немного встревоженный. Я ответил, что у нее нет причин беспокоиться, я не маг и не экстрасенс и сам не знаю, как догадался. Она ответила, что ничего такого не подумала, но все равно — чудно.
Я думал, что раз уж мы с ней идем в один клуб, то я обязан поддерживать беседу, и нервно прикидывал, что бы ей сказать. Наконец поинтересовался, не холодно ли ей. Она удивленно спросила, почему ей должно быть холодно. Я поспешно объяснил, что она ведь очень легко одета. Она остановилась и строго потребовала сказать, что я имел в виду, когда задавал ей вопрос. Я заверил ее, что в виду ровным счетом ничего не имел. Совершенно ничего. Просто скоро уже октябрь, и мне в куртке с капюшоном прохладно, а на ней только шорты и майка, и мне ее жалко.
— Жалко? — переспросила она. — Я тебе что, понравилась? Жалко ему меня.
Я сказал, да, жалко, а насчет понравилась ли, еще ничего сказать не могу. Она ускорила шаг и ушла вперед, сделав вид, что совсем меня не знает. То, что мы шли в один клуб, не делало нас компаньонами. Я тащился сзади и машинально читал надпись на ее шортиках, но это трудно было сделать, потому что надпись виляла туда-сюда. На одной половинке шортов было написано Ха, на другой Ни, и все это ходило ходуном, потому что девушка, торопясь поскорее от меня отделаться, шагала очень энергично. Шорты напоминали машушую крыльями бабочку. Тут я и вспомнил Хани из стрип-клуба.
— Слушай, — окликнул я идущую впереди девушку. — Я тоже знаю Хани! У тебя на шортиках написано Хани. А я как раз сегодня познакомился с одной Хани.
— Там не Хани, а Хорни! — в негодовании отчеканила она. Спутать Хорни с Хани, я не спорил, было непростительно. — Хорни. Не Хани, — назидательно повторила она и быстро ушла вперед, показав окончательно, что не рада нашему знакомству и не обязана поддерживать беседу из-за того, что мы шли в один клуб. Плетясь сзади, я подумывал, что это и удача — что мы идем не вместе и никому ничего не придется объяснять и никаких последствий не ждать.
Я вошел в зал и сразу увидел Полину, окруженную друзьями, машущую мне. Я пересек танцпол, подпрыгнул, подтянулся на второй уровень и уселся на стол. Неподвижно, как статуя. Это нервировало ее друзей, что, в свою очередь, меня заводило.
— Миша, слезай, — сказала Полина. — Это Дейв, Мариэтта, Димитрий. Я такая пьяная…
— А здесь как — уважительно обращаются с пьяными девушками?
— Хочешь, я сделаю то, что ты хочешь? — сказала она, не обращая внимания на то, что сказал я.
— Поцелуй Дейва. У него удрученный вид.
Она нагнулась и поцеловала Дейва в щеку. Он заулыбался. Я заулыбался ему. Мы все улыбались друг другу.
— Я прочел у входа, здесь специальная цена на кока-колу с водкой. Как насчет этого? Каждый по очереди покупает на всех, да?
Дейв ушел и вернулся с шестью стаканами. У меня в кармане была недокуренная марихуана, которую дала Джаз-мин. Я забил трубку и пустил по кругу. Потом повернулся к Полине:
— За рубежом американцы имеют репутацию самой разнузданной нации. Англичане — консерваторов. В клубах, гляди, все наоборот.
Она сидела и, улыбаясь, смотрела на меня, как будто я картинка в телевизоре, которая ей симпатична. Мне хотелось продолжать кривляться, я сунул в рот два пальца. Все обернулись. Мысль, что все, что я делаю, нравится ей, пьянила меня. Я видел ее второй раз в жизни и уже влюблялся в нее. Пил коку и думал: «Хорошо. Как хорошо!». Дейв протянул мне трубку с марихуаной. «Все для меня». Обо мне на секунду забыли, я был наедине с трубкой и пучком травы в ней. Я протянул ее Полине, пересел в кресло, откинулся на спинку и стал наблюдать, как она курит. Она выдохнула внушительный клубок дыма и не торопясь разогнала его рукой.
— Тяжелый дым. Много смолы. По-моему, афган. Во всяком случае, точно индика, — произнесла она немного сморщившись.
Я смотрел на нее влюбленным взглядом, не очень веря, что слышу это на самом деле — настолько ее слова казались мне прекрасными. Потом понимающе кивнул. Я был счастлив.
Блондинка с пышным бюстом, выставив себя на обозрение, стояла рядом.
— Почему самые красивые девушки так часто уходят домой одни? — показал я на нее Полине.
— Пойди познакомься с ней, сделаешь доброе дело. — Она поднесла ко рту трубку для второй затяжки. — Сделай это для меня. Я так хочу.
Я остался сидеть на месте.
Настала моя очередь идти за колой с водкой. Я медленно направился к бару, на полпути обернулся на нашу компанию — они на меня смотрели. Я сделал несколько танцевальных шагов, ритмическую проходку. Очень шикарную.
Я встал в очередь, передо мной была та блондинка. Ее прическа была похожа на рокерскую восьмидесятых годов.
— Вы мне кого-то напоминаете, — сказал я.
Она была на высоких каблуках, я чувствовал себя намного ниже ее.
— Кого же? — она охотно повернулась ко мне.
— Знакомую девушку.
— Как славно, что не знакомого мужчину.
Я согласился энергичней, чем она ждала:
— Я вообще предпочитаю женщин мужчинам. Больше божественного начала. И куда милосерднее мужчин. Да и вообще — рад тому, что вы передо мной так стоите. — Я помнил слегка сощуренный поощрительный взгляд Полины и обернулся в надежде, что она так смотрит на меня и сейчас. — Все очень хорошо, — улыбнулся блондинке. — Стойте, как стоите — мне ничего не надо.
Она деловито спросила:
— Какой у тебя знак зодиака?
Я принялся объяснять, почему не верю в гороскопы, занудно и обстоятельно. Ей было не интересно, что я говорил, главное, что кто-то стоял рядом и что-то горячо ей доказывал.
— Чем занимаешься? — следующий вопрос. Очевидно, один из дежурных.
— Жду очереди.
— Денни, — щелкнула она пальцами суровому парню за стойкой, — обслужи человека.
— Шесть водок с колой, — улыбнулся я бармену восторженно. Сейчас я любил абсолютно всех.
Усевшись на место, я потянулся за стаканом, но Полина остановила мою руку.
— Сейчас выйдет Adam, — шепнула на ухо, как наш с ней страшный секрет, и повела танцевать.
Adam F играл один из своих самых беспринципных сетов. Всякий раз, как он подводил трек к пику и музыка низвергалась на нас каскадом грязных звуков, мы с Полиной оценивающе переглядывались. Мы одни в мире понимали, что это значит на самом деле. В какой-то момент я от переизбытка чувств схватил ее за обе руки и заглянул в глаза, не зная, что и говорить. Мы стояли, держась за руки, и блаженно смотрели друг на друга, а вокруг гремела музыка.
В нескольких шагах от себя я увидел ту девушку, с которой болтал по пути в клуб. Извиваясь, она льнула к парню и что-то ему говорила. Он постоянно наклонял голову и переспрашивал, тогда она прижималась еще сильнее и орала ему в ухо. При этом озиралась по сторонам, проверяя, какое производит впечатление. Взгляд упал на меня, лицо исказилось, она что-то быстро сказала парню. Вид у нее был такой, что весь ее план пошел насмарку и это я его испортил.
Я наблюдал за общим движением, а потом увидел мою Памелу Андерсон. Она пробивалась через толпу, расталкивая танцующих, наконец добралась до меня и схватила за руку.
— OK? — бросила мне и огляделась, словно находиться для нее здесь было опасно.
Я охотно подтвердил, что OK.
Я разговаривал с блондинкой и одновременно смотрел на нас со стороны. Со стороны Полины, которая смотрит, как я запросто болтаю с одной из самых эффектных девушек в этом клубе.
— Я сейчас еду в другое место, — сообщила красотка, — я дам тебе мой номер, позвони…
— Не на чем писать, — нахально ответил я.
Она взяла у бармена ручку и стала чертить цифры на моей кисти.
Полина, улыбаясь, наблюдала за нами, как за детьми.
— Очень хорошая девушка, — объяснил я ей, глядя вслед блондинке.
Полина обхватила мою голову ладонями и резко свела мои губы со своими. Потом оттолкнула, посмотрела с расстояния, и я понял, что должен что-то сказать.
— Ты правильно заметила, что у того афгани тяжелый дым, — выдавил я. — Правда: очень много смолы, даже язык немеет и тело начинает ломить.
Я нагнулся, чтобы поцеловать ее еще раз, но она снова меня оттолкнула, взяла за руку и повела обратно к друзьям. Я шел следом, впервые учась ходить. Понимал, что ее поцелуй ничего не значил, но от этого он становился еще более значительным. С облегчением я плюхнулся на подушки кресла, не глядя на лица компании.
— Что это у тебя на руке? — спросила меня подруга Полины.
— Это моя кличка.
— Какая у тебя кличка?
— Моя кличка «У Миши никогда не будет женщины». И кто бы мог подумать: самая красивая девушка дает ему свой номер! — начал я махать в воздухе рукой.
Все стали смеяться. Все смотрели на меня — крутой. Я и сам чувствовал, что поймал кураж.
— У нас кончилась марихуана, — сообщила Полина.
— У нас кончилась марихуана, — нагнулся я к Дейву. — План таков: идем на ближайшую точку, покупаем, идем в ближайший бар и продолжаем.
Все встали. Я был на коне.
— Уважаю, — сказала Полина. — Человек, который исполняет мои просьбы с такой скоростью…
Мы вышли на улицу. Мимо проходила молодая компания.
— Как поживаете, ребята? — Меня было не остановить. — Лично я поживаю прекрасно, самая красивая девушка в клубе дала мне свои координаты, — я показал им руку.
Компания в замешательстве прошла дальше. Друзья Полины переглянулись, одна она вышагивала уверенно, зная больше, чем я сам, почему я так себя веду и зачем. Разрез длинной юбки доходил ей до бедра, и нога при каждом новом шаге выставлялась на обозрение, как скульптурный фрагмент, существующий помимо нее. Мне очень нравилась ее походка, я пристроился к ней и хотел идти, подражая ей. Я испытывал чувство вседозволенности рядом с ней.
Мимо нас проходила пожилая пара, я и их окликнул:
— Скажите, вы коренные нью-йоркцы? Если да, то не скажете ли вы мне, что это, — я показал им руку, — означает, что этот город у моих ног?
— Это значит, что скоро ты сядешь в тюрьму, — сказала женщина.
Я не обратил на ее слова никакого внимания. Я стал осыпать руку с номером поцелуями и вприпрыжку понесся по улице.
— Номер! — орал я. — Номер от ее благоухающих апартаментов!
Я вдруг оглянулся на Полину и по тому, как она на меня смотрела, почувствовал себя маленьким мальчиком, который выпендривается перед старшеклассником, которому хочет понравиться.
Мы завернули за угол и пошли по пустынной улице. Там и сям стояли одинокие фигуры в бейсболках. Мы подошли к одной, и я бухнул негру:
— Если ты дашь мне пакетик, я дам тебе денег. Только не проси у меня ее номер, он мой. Я же не любопытствую, на кого ты работаешь. — Меня несло.
Матерый наркодилер с силой толкнул меня — я отлетел на несколько шагов.
— Я сейчас тебя подрежу, щенок! — скрежетнул он зубами и сделал шаг ко мне.
Полина встала между нами.
— Тише, тише, — тихо сказала она и развела нас, как взрослые малышей.
Я мигом отрезвел. Мне не просто стало стыдно перед ней, я презирал себя. И я ощутил подступающий ужас — что она разочаруется во мне.
— Слушай, — сказала она, — мне, конечно, приятно, что наш пол производит на тебя такое будоражащее впечатление. Но лучше бы тебе помолчать.
В ее голосе не было недовольства, упрека, назидания, только расположенность. Я вздохнул с облегчением.
* * *
Мы встретились назавтра на углу Четвертой улицы и Лафайет. Сели в метро и весь путь до Сорок Второй оживленно болтали. Так оживленно, что заблудились в переходе.
Потом вышли и стали ловить такси. У Полины был адрес какого-то отеля, я понятия не имел, почему мы едем туда. Я стоял на Сорок Второй и голосовал. Я вызывающе махал проезжающим машинам и посылал проклятия им вслед, когда они не останавливались. Я стоял на проезжей части, время от времени танцевал. Вечерний воздух дурманил. На асфальте валялся букет роз. Я поднял и одну вручил ей.
— Не останавливаются, — пожаловался я.
— Ладно, брось.
Отель, который мы искали, находился несколькими улицами ниже. Это было почти как заблудиться в собственной квартире. В отеле жила канадская подружка Полины, которая, когда приезжала в Москву, ходила к ней в клуб. Ее звали Парти.
— Мы с друзьями говорим, что Парти нужно подыскать молодого человека по имени Рейв, — улыбнулась Полина. — Парти и Рейв — две вечеринки.
— Так это реальное имя?
Полина не ответила. Она теребила розу, которая темнела вместе с подступающей ночью и из пурпурной превратилась в фиолетовую. В дверях стояли охранники — кого охраняли, непонятно, их функция была выглядеть красиво. Проходя мимо, я хмыкнул, по возможности высокомерно, они все равно не услышали, на меня и не взглянули.
Внутри была огромная серая зала — еле горящий свет, людей не различить, одни силуэты. Мы сели на диван и долго так сидели. Как можно было кого-нибудь встретить в такой темноте? Аэропорт, в котором отключили свет. «И ведь дорогой, судя по обстановке и обслуге, отель», — подумал я, потом сказал об этом Полине.
Вместо ответа она нагловатым жестом перекинула свою ногу через мою, а сама развалилась на спинке дивана и осталась так сидеть. Вызывающе! Я был рад, что в холле сейчас темно и никто не обращает на нас внимания.
Полина покачивала ногой и смотрела на девушку, которая сидела напротив. Лица не было видно, но казалось, что она тоже смотрит на нас. Даже, может быть, вглядывается.
— Она смотрит, — тихо сказал я Полине.
— Кто? — спросила она.
Я кивнул на девицу. В этот момент девушка зажгла сигарету, на секунду стали видны ее вьющиеся волосы.
— Может, это гостиничный манекен? — спросил я Полину чуть погодя, глядя на девушку, которая за это время не пошевелилась.
— Да, — коротко отрезала Полина.
— Манекен, — сказал я самому себе. — Надо же. Чего не бывает в этом городе.
Вместо ответа Полина взяла мою кисть и положила ее на внутреннюю часть своей ноги. Я повернулся проверить, смотрит ли Полина на девушку. Я увидел, что глаза у Полины плотно закрыты и что она говорит глухим голосом самой себе, потому что не гостиничному же холлу:
— Мммммм! Вот черт! А ведь только что мне было так скучно!
Она вдавливала мою ладонь все сильнее и сильнее. Полина делала это так цинично, что мне все меньше нравилось.
— Я так и знала! — вдруг произнесла она совсем другим, светским голосом. — Сидишь здесь с загадочным видом, будто умалчиваешь информацию от следствия, Парти! — она говорила это громко, специально чтобы все услышали. — Ты нас не видела? — спросила Полина.
— Просто сижу и вас рассматриваю, — усмехнулась Парти из полутьмы. — Уже пятнадцать минут. Не хотелось вас прерывать.
Меня покоробило — все это время смотрела и не окликнула.
— Что ты делаешь в Нью-Йорке, подружка? — обратилась Парти к Полине. — Здесь такая скука! Последний раз, когда я веселилась в твоем клубе уже без тебя, я вышла оттуда в прекрасном настроении. Лучшем за последние пять месяцев. А здесь вообще неприлично быть в хорошем настроении, ты не находишь? — обратилась она вдруг ко мне, уставив свои наэлектризованные зрачки вглубь моих.
— Я приехал сюда не за настроением, — ответил я без радушия.
— Какой у тебя серьезный дружок! — расхохоталась Парти. — А ты зачем приехала? За большим сексом? В таком случае, не по адресу. Манхэттен — это один сплошной спектакль. Поезжай в Квинс, детка. Найди там пуэрториканца. И пришли его в мой номер. А сейчас пойдемте ко мне туда сами.
Кнопок у дверей лифта не было, он подходил к тебе сам.
— Так это твое настоящее имя? — спросил я, дожидаясь, пока он приедет.
— Да. Друзья Полины все подыскивают мне любовника по имени Рейв, — механическим голосом произнесла она заученную наизусть фразу.
Обе девушки были совсем чужие, я был совсем одинок. Комната, в которую мы вошли, была в тех же серых тонах, как фойе. На стене висело большое зеркало; две подружки отражались в нем — комната заполнилась четверкой красивых девиц.
— Я только что из Голландии, — сообщила Парти. — Поехала туда к главному амстердамскому Казанове. Прожила с ним три недели.
— И какое вывезла впечатление после этих насыщенных дней? — растянула Полина губы в улыбке.
— Незапланированную беременность, — равнодушно произнесла Парти, непонятно, всерьез или в шутку. — Вернее, всю канитель, чтобы избежать этого недоразумения.
— Что, правда? — Даже Полину удивила циничность.
— Но не только. Посмотри, что я там купила.
Парти прошла к шкафу и вынула оттуда белье — абсолютно прозрачное. Полина стала восторженно охать. Казалось бы: белье, пусть самое прекрасное, но белье — и такое пылкое восхищение.
— Посмотри, — подняла Парти в воздух трусы. На пикантном месте зияло отверстие.
— И что? — спросил я.
— Как «и что»? — удивилась Парти.
— Как «и что»? — удивилась вслед за ней Полина.
— А клубы? — серьезно посмотрела на меня Парти. — Да мало ли…
Я сидел и скручивал косяки из травы хозяйки. Старался произвести впечатление своим английским мастерством.
— Это совершенно, просто совершенно! — сказала Парти, глядя на конусок, который я выложил перед ней на столик. И расхохоталась — как прокурившая их весь день.
— Почему живешь в Москве, а не в Амстердаме? — спросил я, показав на столик.
— Амстердам для студентов. А для серьезных людей… — протянула она, отворачиваясь от меня. Может, считала странным, что я разговариваю с ней. — Потому что там весело! — неожиданно опять повернулась ко мне.
Тут зазвонил телефон.
— Миша, подойди, — сказала Полина голосом неожиданно усталым.
Хрипловатый бас попросил позвать ее. Человек знал, что она здесь. Голос я слышал прежде. Вспомнил: Джо, парень с роскошными дредами. Вчера в клубе он настаивал, чтобы Полина поехала с ним на Багамы. Я протянул ей трубку.
— Привет, Джо, это я. — Равнодушным тоном. Точно, Джо. Она произносила слова, как будто собеседник был перед ней виноват. — Нет, не могу. — С легким недовольством: — Потому что не могу. — И потом односложное и холодное: — Нет… — Нет… — Нет…
Послышались гудки, Полина отняла трубку от уха и, держа на вытянутой руке, продолжала какое-то время смотреть на нее. Точнее, смотреть на то, как в ней раздаются гудки.
— Джо? — бодро спросил я. — Тот самый, который вчера был в клубе?
Вместо ответа она стремительно шагнула ко мне и вжалась губами в губы. Я чувствовал себя надувной куклой, которую используют не по назначению. Парти все время была рядом. Сидела и листала журнал, пока мы целовались. Потом подняла голову и заговорила о будущем России. Как если бы это было само собой разумеющейся реакцией на то, что происходит перед ее глазами. Достала какие-то бумаги, чтобы подкрепить свое мнение. Говорила очень подкованно и абсолютно непонятно. Наконец, я сказал, что все ее слова ничего не значат — только русские, жившие в России, имеют право говорить о своей стране. Это заявление было не совсем основательным, если учесть, что Парти жила в России последние пять лет, а я их провел в маленьком английском городке, где за все это время ни разу не обмолвился словом ни с одним русским и начал уже подзабывать родной язык, и Полина сказала мне об этом.
— Все равно! — не отступал я. — Каждый эмигрант, приехавший сюда, видите ли, лучше любого американца знает, «как у них здесь в Америке». Спросите у Малика, который большую часть жизни провел в Италии, — он вам расскажет, как здесь надо жить. Не собираюсь слушать проповедь иностранца о том, что требуется моей стране!
Услышав эти слова, Полина даже испугалась, а Парти погрустнела и сказала, что я, скорее всего, прав.
— Поехали в город, — вяло сказала она.
Я вспомнил, что все это время искал случая отомстить ей, и теперь, когда это непроизвольно получилось, мне стало неприятно.
— Мне понравилось, как ты ей сказал, — прошептала мне в ухо Полина в лифте. — Я бы не осмелилась.
Такси катило по направлению к Гринвич Вилледж. В районе Четырнадцатой внезапно затормозило и чуть не врезалось в другое. Водители начали друг на друга орать, Парти стала материть нашего. Потом вышла и точно так же другого. Она стояла на перекрестке и напоминала явление природы. Наконец приказала нам выходить, и мы послушно вылезли.
Мы оказались в Сохо. Место, куда мы вошли, могло быть рестораном, или баром, или клубом, но не было ничем из трех. Больше всего походило на галерею, в которой подают спиртное и еду. На высоких потолках была лепнина, столики располагались между резными колоннами. Стены были увешаны картинами, на мой взгляд, бездарными. В манере Ротке, но Ротке был прекрасен, а манера — блеф.
Люди за баром и официантки выглядели моделями. Ты здесь тоже был обязан быть красивым. Как советские плакаты с атлетическими юношами и девушками при одухотворенных физиономиях. Идея арийской сверхрасы торжествовала в этом кафе. Ах, как на меня давили в младших классах школы! Одинаковая одежка, определенная музыка, против которых не попрешь.
Мои спутницы идеально вписывались в картинку. Я никогда не считал себя уродом, а в Англии на фоне местных лиц, если честно, несколько деформированных, вообще слыл чуть ли не Кевином Костнером. Но здесь главное было сознание собственной исключительности, и я не соответствовал эталону даже отдаленно.
На полу вдоль стен были разбросаны подушки, на которых можно сидеть, но мы пошли к столикам. Полина все еще держала розу, которую я подарил.
Недалеко от нас лежал парень и что-то горячо говорил своей уже немолодой подруге. Преувеличенно горячо. У него только что отросли крылья, и секунду назад он перестал ощущать под ногами землю. Он говорил, у него получалось, он был в восторге. Он лежал в обыкновенной позе, но впечатление было, что закинул ногу за затылок.
Мы расселись и стали ждать коктейлей. Я очень на них надеялся: принесут и что-то изменится. Например, я перестану так разительно не подходить этому заведению.
За соседний столик уселись два крупных парня. Потрясающие ребята. Такой особый американский род прекрасных людей — интеллигентные качки. Под два метра, широкие плечи, красивые лица. Они разговаривали, но поглядывали на Полину. Как будто говорят о ней. Она демонстративно смотрела мимо них — то рассеянно, то уставившись в точку, видимую ей одной. Наконец, один из парней перегнулся к ней через столик и спросил, нравятся ли ей картины.
— Нет, — равнодушно ответила она, продолжая их не замечать.
— Это все картины моего друга, — сказал парень радостно, как будто услышал одобрение живописи. — Джон работает красками уже пять лет. Недавно заключил контракт на роспись ресторана в Мидтауне.
— Говно, — без выражения произнесла Полина, то ли о картинах Джона, то ли о том, что ресторан не ахти.
— Последние тридцать картин Джон написал на картоне. Этим он выражает солидарность с бездомными Нью-Йорка, живущими в картонных коробках, — не унывая докладывал красавец. — Но сейчас перекинулся на мультики, — сообщил как неоспоримый аргумент в пользу друга. — Рисует портреты персонажей. Теперь его главная тема — Флинстоуны. Его портрет Вильмы просто бесподобен!
— Вильмы? Никогда не видела, — оборвала его Полина. — Что за Стоуны? Кто-нибудь видел этих Стоунов?
— Я смотрел! — вмешался я, зная, что не имею права голоса. — Семья из каменного века. Для этого надо быть американцем. Типичная семейка среднего класса, живет с тобой по соседству. Только в каменном веке.
— В твоем пересказе звучит, как редкостное говно, — призналась Полина.
— Хочешь, поедем к Джону в студию, посмотрим на его последние работы? — невозмутимо предложил парень, словно обрадованный нелестным отзывом Полины.
— И что мы будем там делать?
— Глядеть на картины Джона и искать каждый свою концепцию. — Он немного растерялся. — Джон нам поможет. Джон очень любит объяснять, что его картины значат.
— В этом я не сомневалась, — заметила Полина. — Это удел любого неталантливого артиста — объяснять, что его искусство значит. Но что мы будем там делать? — вопросительно и сурово посмотрела она на парня.
— Ты скажешь, понравились тебе его картины или нет.
— Да я уже сказала. И думаю, нам не стоит туда ехать.
В этот момент перед нами возникло бледное лицо. Непонятно откуда выплывший скуластый парень стал рассказывать нам, что пять минут назад челюсть его так и ходила ходуном, но сейчас все вроде пришло в норму и челюсть почти не беспокоит. Потом он сказал, что здесь так же весело, как было в прошлую пятницу в клубе «Твайло», и спросил, так же ли нам весело, как ему. Судя по остекленевшим глазам парня, ему сейчас могло быть весело и в вагоне Ленинград — Воркута, и где угодно.
Тут у него пошла носом кровь. Я стал говорить, что у парня идет носом кровь — как слепым — и ему надо помочь. Парти посоветовала мне уняться, иначе будет себе дороже.
— Тот еще парень, — уверяла она, — мутный.
Но я схватил его за плечо и спросил:
— Извините, можно вам чем-нибудь помочь?
На это он, не торопясь, обернулся ко мне и подчеркнуто бесстрастным голосом спросил, не знаю ли я, кто убил Лору Палмер.
— Вот видишь! — назидательно шикнула Парти.
Девушки поднялись и, не сказав ни слова, двинулись в отдаленный угол ресторана. И скрылись там. Я не знал, следовать за ними или нет. Я ощущал себя брошенным. Подошла Парти и спросила, почему я сижу здесь, если они с Полиной давно ждут меня в туалете.
Туалет был обычный, ряд в несколько кабинок. Народу здесь собралось больше, чем во всем заведении. Шумно, гораздо оживленней, чем внутри залы. Полина была в центре этой толчеи, растворяясь в ней. Дверь кабинки открылась, оттуда вышла женщина, на ходу поправляя лямку платья.
— Пошли! — Полина взяла меня за руку.
Парти вошла в кабинку вслед за нами и закрыла дверь на задвижку. Внутри втроем было невероятно тесно.
— Деньги есть? — неожиданно резко спросила меня Полина.
Я обрадовался:
— Давно собирался. А то вы все время платите за меня. Просто не было случая предложить…
— Я поняла, — сказала Полина грубо. Взяла у меня долларовую и свернула в трубочку. Передала ее Парти, полезла к себе в сумочку и вынула зеркальце. На секунду в нем мелькнул ее глаз, поймал мое отражение и подмигнул.
Мы по очереди вдохнули снадобье и повторили. Постояли, похлюпали носами, захваченные каким-то не до конца сформировавшимся чувством, и всё порывались сообщить друг другу новость, только не знали какую. После намеков и легких препирательств пришли к выводу, что, пожалуй, можно идти обратно. После этого долго собирались и, когда почти уже вышли, вспомнили, что оставили пакетик кокаина на крышке унитаза. Парти все время повторяла, что что-то забыла, но не могла вспомнить что. Она была озабочена, каждая новая секунда неизвестности действовала ей на нервы. Мы обследовали пол и поверхность унитаза.
— Хочешь сигарету? — сочувствующе спросила Полина. Парти закурила. — Ну что, вспомнила?
— Нет! — в отчаянии вскинула руки Парти, вид у нее был несчастный.
— Пойдем за столик и, если вспомним, вернемся, — предложил я.
Но тут она вспомнила, стянула с себя штаны и уселась на унитаз. В ту же секунду нам всем стало хорошо. Мы начали одновременно болтать. Мы возбужденно решали, что делать, и наконец пришли к гениальной идее вернуться за наш столик. Там мы сели, обнялись, прижались друг к другу лбами в сиянии нимбов и просветленно заговорили, что мы бедные души, заблудшие овечки, клялись друг другу в любви и утирали друг другу слезы. Парти подняла на нас мокрые счастливые глаза и заявила, что любит нас так сильно, что было бы хорошо оказаться сейчас у нее в номере втроем в ее постели. Взгляд ее был искренний и светлый, ничего эротического в предложении не было, просто выражение человеческой любви.
— Так и подмывает для вас что-нибудь сделать! — присоединился я в экстазе. — Хотите, куплю фруктов?
— Когда Риккардо сделал мне предложение в Искии, апельсины в то время года росли на деревьях, — сказала Полина.
— Тогда куплю апельсинов. В честь Риккардо! — восторженно сказал я.
Я встал и направился к выходу.
— Последний романтик нашей эпохи, — услышал вслед рассеянное замечание Полины. — Все это так нежно и прозрачно…
Как только я очутился на улице, затея предстала идиотизмом. Но я все равно направился к лавке за два квартала.
В очереди к лотку ерзал черный парень — ему не терпелось поскорее добраться до продавцов и назвать заказ. Он был неплохо одет, и брейды вполне аккуратные, только все равно вид был пыльноватый. Как, впрочем, у дорогой лампы в антикварном магазине, которую годами не сдвигали с места. Дойдя, он попросил у продавцов папайю. Те ответили, что папайи нет, и парень прямо остолбенел. Постоял, придвинулся и спросил испанцев, что они имеют в виду, когда говорят, что у них нет папайи. Зачем, спрашивается, ему тогда было выкуривать полтора фунта убойного бубоник-хроник? Чтобы топать пять кварталов холодной нью-йоркской ночью и услышать, что у них нет папайи?
Продавцы не знали, что ему ответить, и тогда парень ответил за них. Он сказал, что они не запаслись папайей с одной лишь целью унизить черного брата и что ничего удивительного он в этом не видит, потому что это длится уже больше двухсот лет.
— Вы хоть понимаете, что мне это необходимо? Необходимо так же, как моей подружке сбросить пару фунтов или наконец начать носить нижнее белье? — в отчаянии обратился он к испанцам.
Испанцы это прекрасно понимали, но все равно сказали, что ничем помочь ему не могут. Тогда парень несколько раз произнес «шит», заломил руки и стал скулить — как собака. Меня ошеломило, что отсутствие какого-то продукта в магазине может доставить такое неподдельное горе. Правда я никогда не выкуривал полтора фунта убойного бубоник-хроник. Он реально всплакнул. Потом достал из кармана кошелек, извлек пачку денег и стал говорить, что готов дать пятьдесят долларов, а что при этом он останется должен наркодельцу из Квинса, хрен с ним — личное благополучие важнее.
Тут рядом с нами остановилась машина, высунулся водитель с рожей шотландского охотника из мультфильма про Багза Банни и спросил, где Деланси-стрит. Никто не знал. Я — потому что только-только сюда приехал; черный парень — потому что был так подавлен новостью, что в лавке не оказалось папайи и он не мог думать ни о чем другом; испанцы — потому что плохо говорили по-английски и, по-моему, не до конца понимали, что находятся в Нью-Йорке. Водитель посмотрел на нас долгим взглядом, произнес «шит», точь-в-точь как до этого наш черный приятель, и добавил, что Нью-Йорк — единственный город, где нет ни одного коренного жителя, а только одни бушмены из Ботсваны да Намибии, которые даже ширинку не могут самостоятельно застегнуть, не то что показать, где Деланси-стрит. Опять-таки как наш приятель, он повторил «шит» несколько раз, хлопнул дверью и уехал.
Чернокожий парень смотрел вслед водителю. Я все ждал, когда он уйдет и я куплю свое, но он не уходил. Наоборот, к лотку подошел крепкий усталый негр в рабочей каске и попросил отвесить ему полтора фунта авокадо, и побыстрее пожалуйста. Испанцы ответили, что авокадо нет. Негр спросил, какого фака было открывать лавку, которая торгует овощами и фруктами, если у них нет даже авокадо, и посоветовал открыть обувной ларек или газетный, но ни в коем случае не продуктовый, потому что какая это продуктовая лавка, если она не может продать мазафакинг авокадо. Понятно было, что у негра только что закончился долгий рабочий день, и потому он много ругался.
Но все-таки еще спросил испанцев, когда будет авокадо. Испанцы ответили: в следующий завоз. А когда следующий завоз? Минимум через четыре дня. Тут он совсем разозлился.
— И что вы собираетесь делать? Следующие четыре дня говорить каждому, кто спросит авокадо… — Это и дальнейшее снабжалось множеством «мазафакинг», не исключая «мексиканские задницы», которыми закончился монолог. Отдельно он спросил испанцев, почему они смотрят мимо него, пусть поскорее бросают свои нью-йоркские штучки. А то возьму вон тот дорожный знак, сделаю им авокадо из твоей мексиканской задницы и заберу, не расплатившись.
Испанец что-то сказал своему напарнику по-испански; было ясно, что про негра и что матом. Негру же на английском:
— Сэр, мы работаем день и ночь. Работаем-работаем, будто мы на службе у дьявола и никак не заслужим прощения.
Негр тогда на него пристально посмотрел, сдвинул каску на лоб и сказал, что давно хочет уехать из этой мазафакинг страны и города и теперь точно решил, что так и поступит, и пошагал в сторону Лафайет.
Наконец настала моя очередь. Испанец посмотрел на меня, ища сочувствия, и сказал, что это нехорошо. Он качал головой и повторял: не хорошо, никуда не годится.
— Очень много ругаются. Какой все-таки странный город, — он посмотрел по сторонам.
У них в Доминиканской Республике никто не ругается. Все тихие и спокойные, у брата там дом над обрывом и видно море. В Доминиканской Республике очень свежий и чистый воздух и не надо много работать. А в Нью-Йорке люди злые, у этой страны совсем нет культуры и законы очень жестокие, он бы даже сказал, волчьи.
Испанцы спросили, что я хочу купить. Я взял несколько фруктов, не знаю каких — какие у них были, и пошел обратно к бару. Навстречу пробежали два парня.
— Черт! — говорил один на бегу. — Кажется, мерзавец действительно ее порезал.
Похоже, я видел их в баре.
Народ, который раньше был внутри, теперь толкался у выхода. Перед дверью стояла полицейская машина. Бар был пуст, копы приказали очистить помещение. Публика вела себя так, будто вечеринка переместилась на улицу. Походило на тусовку перед клубом — молодежь, болтающая перед тем, как зажечь на дискотеке.
Я врезался в толпу, надеясь найти подружек. Полина схватила меня за рукав. Она разглядывала происходящее недоброжелательно. Обе уже надели плащи. Элегантные.
— Черт! Этот подонок мог ее прикончить! — проговорила Полина.
— Кто? — не понял я.
— Тот сумасшедший, который рассказывал нам про свою челюсть и спрашивал про Лору Пальмер. Он выскочил на середину бара и заорал, что его девушка хочет отсудить у него ребенка и что ему это не пережить. Потом схватил нож со стола, приставил его к шее официантки и крикнул, чтобы сообщили его девушке, пусть та возвращается к нему, если не хотят, чтобы он перерезал официантке горло. Вызвали копов. Она чуть не умерла от страха, бедняжка, — кивнула Полина на плачущую девушку, которую утешали две подруги. Поверх одежды на нее накинули плащ, который был ей велик.
Вдруг я увидел того парня. Я был уверен, что его давно повязали, но он мотался перед клубом. Пошатываясь и тараща глаза, выкрикивал бессвязные фразы. Воздушный шарик, дергающийся на ветру. Полицейский стоял вплотную к нему и советовал успокоиться. Парень смотрел на копа стеклянными глазами.
— Йе, и это длится без конца! У меня 187 на мазафакинг мусора! — пропел он фразу из Снупа и сделал шаг в сторону полицейского.
Тот воспринял это как угрозу и бросился на него. Парень дрался неожиданно умело. Интеллигентного вида — кто бы мог подумать, что он на такое способен. На мой глаз, у него были приемы московской шпаны. Коп наконец повалил его лицом на землю, встал коленом на спину, заломил назад руки и нацепил наручники. После этого вызвал подкрепление — оказывается, он был здесь один.
Парень остался сидеть на асфальте со скованными руками и смотрел на толпу. В его позе была непринужденность, как у попавшего на пикник — если бы не руки за спиной.
— Ну что! — внезапно кивнул он девушке, которой угрожал ножом. — Ярчайшее событие твоей жизни, верно, детка? Будет что рассказать студентикам у себя в колледже.
Услышав это, девушка зарыдала в голос, будто ей сообщили ей какую-то страшную новость.
— У меня 187 на мазафакинг мусора! — снова напел парень, обвел взглядом толпу и встретился со мной глазами. — Клевая песня, правда?
— Обалденная песня, — согласился я. — Снуп вообще клевый.
— Уважаешь Снуп Дога?
— Еще бы!
— Я уважаю любого, кто говорит, что замочит полицейского, — одобрительно кивнул парень. — Сколько уже длится процесс над Снупом? Кого он замочил? Не копа?
— По-моему, нет.
— Жалко. За копа с тебя не спросится на Страшном Суде, — покосился парень на полицейскую машину. — Снуп в полном порядке, — напел он. — На его стороне Джонни Кокран. Снуп так и сказал: «Мне не нужен Христос, чтобы спасти меня, у меня есть Джонни Кокран». Если меня привлекут за то, что я сегодня выкинул, я на меньшее, чем Джонни Кокран, не соглашусь. Слушай, у меня есть телефон этого гения. Если я тебе дам — позвонишь ему, попросишь явиться в полицию, чтобы меня выпустили под залог? Записываешь телефон?
Я улыбнулся.
— Ты что, не будешь записывать? — помрачнел парень.
— Пошли, — потянула меня за руку Полина. — Если не хочешь, чтобы тебя притянули за содействие вооруженному нападению.
В такси Парти сказала, чтобы я обязательно звонил ей, когда буду в России. Она даже написала свой телефон на клочке бумаги, а когда я сказал ей, что смогу там быть, только когда у меня кончится призывной возраст, ответила, что так даже лучше.
— Вот, — протянул я ей пакет с фруктами. — Как обещал.
— Я думала, ты пошел купить нам травы, — в замешательстве призналась Парти. — Какие нафиг фрукты? Что ты прикажешь с этим делать? — растерянно вынула она апельсин и передала пакет подруге.
— Не хочешь взять их себе домой? — спросил я Полину.
— У меня дома полно фруктов. Остановите машину! — крикнула она шоферу.
По пустой ночной улице шел мужчина. Полина выбежала из такси, сунула ему в руки пакет и прибежала обратно. Мы успели увидеть, как он аккуратно выбрасывает пакет в мусорный бак.
— Думает, они отравленные! Ну и город! — раздраженно прокомментировала эту сцену Полина. — Сколько дерьма! Все думают, что ты хочешь кого-то зарезать или отравить.
В такси меня развезло, голова болталась во все стороны.
— Что собираешься делать, Миша? — спросила Полина. — Поедем в клуб? Димитрий, ди-джей из Ди Лайт, сегодня играет в «Твайло».
— Хочу спать, — выговорил я. — Очень хочу спать.
— В моей студии достаточно места и на пять человек, — предложила Полина. — Оставайся у меня.
Девушки бережно поддерживали меня всякий раз, как машину заносило на поворотах. Я пришел в себя только в Гринвич Вилледж. Мы остановились перед домом недалеко от Вашингтон Сквер Парк. Я стоял рядом с Полиной и, когда шатало, хватал ее за рукав. Парти посмотрела на нас с Полиной и засмеялась. Полина, прощаясь с ней, сказала, чтобы обязательно передала привет Денису из такой-то группы.
Слабо помню, что мы идем через пустой холл и Полина здоровается со швейцаром, и он, испанец в униформе и фуражке, называет ее леди Полина и говорит, что у него все хорошо и, он надеется, у леди Полины тоже. И я думаю: действительно леди, и я все это время ее оскорблял, так фамильярно с ней обращаясь.
В лифте Полина сказала, что ноги ее убивают, и скинула туфли. В зеркале лифта я натыкался на свою пьяную физию с полуприкрытыми глазами и расстраивался, что Полина ее видит. В студии были высокие потолки, стены выкрашены в белый цвет, много пространства, в котором одинокими предметами стояла мебель, и это создавало иллюзию, что она не несет никакой мебельной функции, а представляет арт-проект.
— Можно сесть? — спросил я и вспомнил, что в последний раз спрашивал так свою учительницу Лидию Васильевну в начальной школе.
— Нет, знаешь, нельзя, — сказала Полина. — Я тебя пригласила к себе в дом на том условии, чтобы ты стоял как столб посередине комнаты и меня нервировал.
Я сказал, что это не по-честному, не говоря уже, что негуманно, я задал вопрос из вежливости. А она ответила: не будь занудой и поменьше философствуй.
— Хочешь выпить? — спросила она.
— Нет, спасибо. — Я уселся поудобнее. — Коктейли ненавижу. А себе, пожалуй, налей…
Полина вытянулась в струнку, как солдат на карауле, поднесла ладонь к виску и официальным голосом поблагодарила за разрешение, обратившись ко мне «сэр». Вела свою линию.
— Я себе, пожалуй, и правда налью.
Она подошла к зеркалу, висевшему на двери во всю ее ширину, и растрепала прическу.
— Чего ты так сидишь? — спросила она меня в отражение. — Из всех мест выбрал самый дальний угол. Ну и ну!
Ушла, вернулась с двумя стаканами виски, уселась напротив меня и стала неотрывно смотреть мне в глаза. Мне было не по себе — чтобы перестать волноваться, я выпил свой стакан.
— Вот, значит, как? — нарушила она, наконец, тишину, то ли задирая, то ли с шуточной претензией. — Что мне надо сделать, чтобы тебе, наконец, начали нравиться женщины? Знаешь, как это происходит у нас в Гондурасе? — И неожиданно резко: — Скидывай с себя рубашку!
Оглядела с любопытством, как будто видит в первый раз, квартиру и сказала, что ей жарко.
— У меня в Англии была девушка, — начал я. — Она мне не нравилась, но она была мой единственный на тот момент шанс закрутить роман. И представляешь, оказалась сумасшедшей! Избила своего бывшего так, что он попал в больницу. Я сбежал, она послала за мной трех нигерийцев, чтобы разобрались. Жена одного оказалась эфиопская православная. Так что получилось договориться на почве веры…
— Скука. Я иду в душ. — Прозвучало со значением, никак не связанным с «помыться». — Приму и вернусь.
Меня накрыла каменная усталость — и тоска по той жизни, которая так внезапно закончилась. Глаза слипались, но обрывочно фиксировали, как Полина скрылась в ванной, как появилась, держа в руках чьи-то мужские штаны и рубашку, и гневно швырнула их в угол комнаты. Как то же проделала с мужскими башмаками, угрожающе прошипев, что Патрик возомнил о себе черт знает что, и запустила их с такой злобой, будто этим наказывала непосредственно Патрика.
— Подожди меня, — бросила при этом она мне таким тоном, что, если не подожду, последствия непредставимы. Я смотрел, как она, завернувшись в гигантское полотенце, направляется к двери ванной, и мечтал, как сладко засну, едва она скроется. Можно сказать, я уже спал.
Я ждал, когда щелкнет задвижка, чтобы наконец почувствовать себя защищенным от этой обрушившейся на меня новой действительности. Я скучал по привычному состоянию сонного полузабытья и оплакивал каждое мгновение, проведенное вне бывшей моей сладкой реальности. Я невероятно уставал, проживая эти новые для себя минуты.
Дотащившись до дивана, я рухнул на него и мгновенно заснул по-настоящему. Во сне я постанывал от удовольствия, что мне больше не надо ничего делать. Блаженство было неполным только из-за шума воды и сознания, что она здесь, каким-то образом проникавших в душу.
Вдруг сквозь сон донеслось:
— Ты что, спишь? — Я только успел понять, что не в состоянии открыть глаза, и не двинулся. — Неужели заснул? Вот кретин!
Потом, все-таки чуть-чуть раздвинув веки, я увидел, как Полина в темноте ходит по комнате. Неслышно взяла сигареты со столика, неслышно подошла к окну и стала в него смотреть. Кожа на ее голом теле все еще была усеяна каплями, поблескивающими на свету, доходившем с улицы. Она тихо вдыхала и выдыхала дым, неподвижно вглядывалась в ночь и казалась мне очень свободной.
Потом свет в нескольких окнах выключили, в комнате сделалось темнее. Полина больше не светилась, стала казаться от этого более одинокой. Одна в этом городе, стоит, прильнув к стеклу, и смотрит на раскинувшийся внизу Нью-Йорк, а он знай гонит свои вечные потоки, для нее одной. Она взяла стакан с виски с подоконника и села напротив меня. Даже не наблюдала за мной, а просто тихо сидела. Я повернулся набок, чтобы было удобнее видеть ее, и так же тихо лежал, глядя, как она сидит и глядит. Мне казалось, что я у себя дома в Москве или, на худой конец, в квартире наших близких друзей. Я так привык к ее задумчивому присутствию, что подумал спросить, не скучно ли ей, но язык не ворочался. Я стал наново засыпать. Мне померещилось, что я женат на Полине, и, уже окончательно успокоившись, я провалился в сон.
* * *
Утром я проснулся с чувством, что Нью-Йорк и все его жители составляют единую геометрическую фигуру, а я до этого скользил произвольно перемещающейся в пространстве точкой, и вот меня закрепили. Мне стало тревожно, и я остался лежать в постели. Полины не было видно, шум душа я услышал не сразу. Зато теперь только его и слушал — энергичный утренний шум бьющей воды. Я не чувствовал своего тела, чувствовал лишь сотрясение от истерических ударов сердца. Оно было неизмеримо больше моей прозрачной пустой фигуры.
Полина вышла из ванной голая и какое-то время рассматривала меня. Я тут же закрыл глаза, будто сплю. Долго меня разглядывала, немножко как диковинку в музее, а я лежал и демонстративно выставлял на обозрение свои плотно сжатые веки. Подошла к стереосистеме, присела на корточки и вставила диск. Звук из колонок жахнул с неожиданной силой, так, что я вздрогнул. Заиграла «Massive Attack». Полина закурила и стала наводить порядок в студии — выбросила из пепельницы в ведро окурки, составила в угол пустые бутылки.
Я сквозь прищуренные веки смотрел на обнаженную девушку, рассеянно бродящую по комнате, и видел всю сцену, как в замедленном темпе. И сама Полина была как героиня клипа, и комната стала походить на площадку съемок музыкального видео. Я лежал под теплым одеялом и ни о чем не думал. Было спокойно и уютно.
Чуть погодя Полина пошла на кухню и поставила кофе на плиту — по студии распространился запах жареных зерен. Повернувшись набок, я видел, как Полина сидит на кухне, читает «Нью-Йоркер» и с видимым удовольствием запивает полученные сведения кофе и закуривает сигаретой.
Наконец, закончила читать, для поднятия настроения громко хлопнула журналом об стол, подошла к большому зеркалу и стала себя в него рассматривать. Будто бы в первый раз. Ей было жутко интересно, глаза выкатывала от любопытства. Как дорогую машину, когда раздумывают, купить или нет.
Раздался телефонный звонок — так пронзительно, что я от неожиданности дернулся. Полина сняла трубку и тут же засмеялась. Быстрым движением уселась на стул и взялась за сигаретную пачку. Лицо оживилось, она энергично затараторила, будто только сейчас начала сегодня жить.
— Что? — усмехнулась она в трубку, которую держала, как одушевленный предмет. — Все прекрасно помню. Потому что пьяная я не была! — Замолчала, тихо смеясь тому, что ей говорили. Вдруг глаза счастливо расширились, и она восторженно заорала: — Не-е-ет! Тако-о-ого я не могла-а сде-е-елать! — Через мгновение ее лицо застыло, как будто она услышала что-то на редкость шокирующее. — Что, неужели я так напилась? — произнесла удрученно. — Какой кошмар…
После этого разлеглась на диване. В позе немного искусственной, журнальной. Она явно получала удовольствие от сознания, что болтает с молодым человеком, развалившись голой в нарочитой позе. Неожиданно тон переменился с дразнящего на грустный.
— Я тоже, — голос Полины отяжелел. Она слушала, задумчиво играя со своей короткой прической. Произнесла несколько раз кряду чувствительно: — Да… Да… Да… — И опять: — Я тоже… — голосом дрогнувшим.
Потом наступила тишина, настолько томительная, что мне стало неловко, я совсем уж пожалел, что нахожусь в комнате. С той стороны шел долгий монолог, Полина довольно удрученно слушала. Вдруг повернулась в сторону моей кровати и уставилась на меня. Я на нее как смотрел спокойно, так и продолжал. Полина держала трубку близко к уху, слушала и дырявила меня своими большими глазами, раскинувшись. Чем дальше, тем пристальнее мы друг на друга глядели, пока она не отвернулась.
— Слушай, — хлопнула она себя по бедру, будто вдруг ее осенило, и зачастила: — Может, если у тебя плохо пойдут дела в Голливуде, тебе стоит попробовать себя в порнобизнесе? Если уж ты никак не можешь найти внутреннюю струнку как актер, попробовать себя в этом жанре? У тебя точно есть определенный талант в этой области, с ответственностью говорю. Нет, я не могу, — неожиданно резко ответила она. — И к тебе не могу, — добавила грубо и неприязненно. — Нет, я же сказала, ты ко мне не можешь, я занята. — Говоря это, Полина повернулась и посмотрела на меня. — Тогда пока! — хлопнула она трубкой с видом, что портить настроение — одно из немногих преимуществ общения с мужчинами.
Тут зазвонил домофон. Полина вскочила и, топая босыми ногами, подбежала к трубке на стене.
— Здравствуй, Рикардо! — По фамильярно-деловому тону я понял, что это испанец-швейцар. — Принес посылку? — повторила она за ним. — Нет, я сама заберу. Зачем тебе подниматься, если Гриффины живут в двух дверях от меня? Не беспокойся, Рикки, до встречи! — и повесила трубку.
— Черт! — крикнула вглубь комнаты и голая заметалась по студии. Вдела босые ноги во вчерашние туфли, отчего сделалась еще выше. Осторожно приоткрыла дверь, с опаской выглянула в коридор, хохотнула, найдя авантюру невероятно забавной. «На цыпочках», отчего цокот каблуков раскатился по холлу раза в три громче, «крадучись», вышла на лестничную площадку.
Потом я услышал цокот приближающихся бегущих шагов, он сопровождался хохотом, не оставлявшим сомнений, что хохочущая в полном восторге от всего вместе. Я рванул в туалет. Очень хотелось писать и просто укрыться. Запереться. Все-таки через некоторое время я робко выглянул из дверей и увидел Полину, закутанную в простыню.
— Нельзя так тайком вставать и сниматься с места! А если бы я была голой?
Я искусственно зевнул.
— Только что окончательно проснулся.
Я был рад видеть Полину. Мне было приятно и легко, я недоумевал, почему добровольно подверг себя утренней пытке, если так хорошо и непринужденно мог чувствовать себя давно.
— Как я хорошо спала! — потянулась она, тоже нарочито. — Мне начинают сниться сны только под утро. Сексуальные сны, — поспешила уточнить она. Но «сексуальные» произнесла так натурально, что в этом не было ничего сексуального. — Мне приснилось, что я совсем одна стою в очереди в Ноев ковчег, и, несмотря на то, что у меня нет пары, меня на него пропускают. А когда небеса разверзлись и начался потоп, я возбудилась.
Я сказал, что мне один раз приснилось, как я занимаюсь любовью с Синди Кроуфорд, и от этого я тоже возбудился, хотя сон был никакой не сексуальный. Полина шутки не поняла и серьезно, даже строго, спросила, что же это, если не сексуальный сон.
— Не знаю. Наверное, кошмар. Проснулся весь в поту и стал звать на помощь маму с папой. — И спросил Полину, с кем она разговаривала утром.
— С другом. Мой хороший друг, — рассеянно повторила она. Она сидела рядом со мной, вытянув свои длинные красивые ноги, почти целиком высунувшиеся из-под простыни, и когда это сказала, то пошевелила пальцами ног, словно ей было любопытно проверить, правда ли эти пальцы принадлежат ей.
Я равнодушно спросил, чем ее хороший друг занимается.
— Начинающий актер, — ответила она еще равнодушнее меня. — Снялся в одном английском фильме, пытается начать в Голливуде — до пошлости предвидимо. И смешно. И скучно. До чего предсказуемый этот Патрик.
— Патрик? Актер?
— Ты не можешь его знать, — небрежно отмахнулась Полина, — он только приехал в Америку. А снялся в независимом фильме «Осень, которая не наступила». Картина выиграла пару призов.
— Выходит, будущее у него есть? — продолжил я истязать себя.
— Что ты привязался? — огрызнулась она. — Нет других тем для разговора?
Мы замолчали, я чувствовал себя виноватым. Мне хотелось разузнать, крутит ли она с ним роман, но я не решался спросить напрямую. Поэтому спросил, бывал ли он в студии.
— Да, и забыл здесь свои вещи, — она показала на валяющуюся в углу одежду. Показала просто и бесхитростно, как будто этого Патрика не было на свете.
Я начал верить, что его правда не существует, а есть только его вещи. Все бы было нормально, если бы не Полинино равнодушие. Из-за него я чувствовал себя сколько-то поруганным и проигравшим и злился.
Полина попросила меня скрутить ей косяк и достала из ящика пакет с марихуаной. Я принялся за дело. Трава оказалась сильной. Мы сидели бок о бок и с интересом рассматривали комнату, будто только сейчас вошли в нее. Полина держала в руках банку и ложкой ела из нее. Глаза у нее были подернуты розоватой пленкой; единственное, о чем она сейчас думала, — это о том, что она ест. Меня это тоже заинтересовало, и я спросил, что в банке. Полина подняла голову, поймала меня своими розоватыми глазами и сообщила, что там клубника в шоколаде. Я видел, что все ее мысли занял исключительно непосредственный ответ на этот вопрос. Я сказал, что никогда не пробовал. Полина зачерпнула полную ложку, положила ее в рот и смачно поцеловала меня долгим поцелуем.
— Ну как? — спросила с неподдельным интересом.
Я облизнул губы и сказал, что нравится. Я не был уверен, спросила она про поцелуй или про лакомство. Мне очень понравилось и то и другое, так что, ответив, я ничем не рисковал. Мне вообще было очень хорошо и очень все нравилось. Я хотел, чтобы она сделала это опять — зачерпнула ложкой клубнику в шоколаде, а потом поцеловала или хотя бы только поцеловала, без клубники, но попросить не осмеливался. Поэтому облизнул губы еще раз и сказал, что не распробовал сладость как следует. Полина дала мне банку и протянула ложку. После этого мы уже просто целовались. Потом сидели и какое-то время молча передавали друг другу банку с клубникой в шоколаде.
— Скажи, что ты меня не видел, как я выходила из душа и ходила голая по квартире, — сказала Полина.
— Я тебя не видел.
Она снова меня поцеловала.
— Правильно, — сказала, отодвинув свое разгоряченное лицо от моего. — Советую тебе всегда делать то, о чем просят женщины. Даже если ради этого приходится плевать себе в душу…
Что-то мне послышалось в ее тоне насмешливое, я снова вспомнил Патрика. С раздражением огляделся, словно ища кого-нибудь, кого можно в чем-то обвинить, потом повернулся к Полине и злобно спросил, встретится ли она сегодня с Патриком. Полина, будто едкости не уловила, ответила, что может быть.
— Может быть, сегодня вечером, — добавила.
Я спросил, встречаются ли они в том ресторане, где мы были вчера. Вместо ответа она меня поцеловала. Мне сделалось совсем обидно. Настолько, что я спросил, будет ли она целоваться с Патриком так же, как мы целуемся сейчас.
— Точно, что не так, как с тобой! — возразила Полина, даже не заметив укола. — Совсем не так, как с тобой! Ты целуешься гораздо лучше Патрика! Слушай, где ты научился так целоваться? — отстранилась она и посмотрела на меня с дружелюбным интересом.
— Что, правда хорошо целуюсь? — Я дотронулся пальцем до губ проверить, на месте ли они.
— Правда! — выпалила она, словно маленькая девчонка, с пеной у рта доказывающая очень важное для нее. — Никто так не целуется!
Пока мы целовались с Полиной, мы очень старались, чтобы все получилось правильно. Очень сильно хотели друг другу нравиться, но не получалось, и обоим было грустно. Это было равносильно стараниям плавать в надувной лодке с дырой, когда ты и напарник оба понимаете, что никуда вам не продвинуться и у вас нет никаких перспектив, кроме как вскорости пойти ко дну. Я не знал, в какое именно время жизни в Англии у меня в душе появилась эта пробоина, отчего теперь мне не избавиться от неприятных холодных мурашек по коже, и я с отчаянием признаю, что изменить что-либо уже поздно.
Полина опять отстранилась.
— Слушай! — Как будто пришло прозрение. — Может, тебе это не надо?
— Что?
— Все. Может, тебе просто не надо этого в жизни? — Ей не было неприятно. Ее просто интересовало, правда это или нет. Она чуть-чуть оттолкнула меня и смотрела на меня с живым чувством, и в ее глазах не было и капли обиды.
Мы сидели в ее квартире — два молодых существа, в устроенном нами циничном вакууме, и в том, что мы делали, было столько отстраненности и равнодушия, что наши ласки походили на ритуал.
— Подожди… — сказал я и со злостью впился ей в губы.
Полина с силой притянула меня к себе и повалила на себя. Я старался как мог. А она вошла в привычную для себя роль жертвы. От этого ей становилось грустно, а мне — потому что ей.
Потом мы раскатились по разным сторонам кровати.
— По-моему, все-таки надо, — сказал я.
Она рассмеялась.
— Какой ты смешной!
Она встала и пошла на середину комнаты, вытирая губы, как будто на них что-то осталось.
— Ты даже не представляешь, какой ты смешной! Ты меня только что так рассмешил! — Ни ей, когда она это говорила, ни мне не было смешно.
Я поднялся с кровати и стал собираться. Она наблюдала, сидела, опустив руки.
— Куда ты? — В ее голосе я уловил укоризну.
— Не знаю. Может быть, в церковь. Если получится. — Секунду назад я не думал ни о какой церкви…
Она выслушала это понимающе и серьезно. Спросила почтительно:
— Сегодня праздник?
— Не знаю, — ответил без интереса. — Просто.
— Подожди, — удрученно проговорила она, будто взмолилась. — Может, последний косяк, а? Перед церковью?
Я согласился. Всего-навсего один маленький косяк. Много времени не займет.
Мы выкурили и за это время не сказали друг другу ни слова. Я торопился уйти. Поскорее докурить травку и пойти по городу. Я уже думал об осенних нью-йоркских улицах и был уверен, что чем скорее уйду, тем быстрее меня отпустит тяжесть Полининой квартиры. Я не очень хотел курить этот косяк и затягивался без удовольствия.
— Ты так хорошо их скручиваешь, — расстроенно выдохнула дым Полина.
— Знаю, — наскоро бормотнул я. Завязал ботинки, выпрямился, топнул, чтобы проверить, как они сидят, и с облегчением вздохнул. Я забывал о Полине, еще выходя из ее апартаментов. Она как будто прекрасно понимала все это. А вдруг, подумал я, в ее победоносной жизни ей впервые дают отставку.
— У тебя есть мой телефон? — окликнула она, когда я подходил к двери.
— Конечно, — рассмеялся я. — Я же звонил.
— Дай я сама тебе дам, — перебила она и принялась записывать номер на бумажке. — Слушай. Я думаю, ты не вернешься, но если тебе понадобится помощь… — Она вложила бумажку мне в руку и улыбнулась. — Приходи, когда захочется, даже без звонка, ладно? Я ведь как-никак дружу с твоей сестрой. Что я ей скажу, когда она спросит, как поживает ее брат в Нью-Йорке?
Я ничего не сказал, просто пошел к двери.
* * *
Я вышел с тяжелым чувством. Вроде того, как когда у тебя кончается детство.
Я вспомнил, что, перед тем как уехать из Англии, уже репетировал, как исповедуюсь, что употреблял наркотики, ходил на рейвы и воровал, и что это будет главная исповедь моей жизни и что потом все изменится. Я рассчитывал, что пойду с этим в церковь сразу по приезде в Нью-Йорк, но шел только сейчас.
Я не знал, который был час, когда входил в храм, но почти не сомневался, что служба уже кончилась и я опоздал. Так оно и было. Церковь оказалась пустой. Я надеялся, что когда войду в храм, ощущение вязкой тяжести от дней с Полиной пройдет. Но нет, ничего не уходило.
В правом углу храма стоял гроб, около которого сгрудилось несколько человек, а батюшка, отец Серафим, подходил к амвону, чтобы начать отпевание. Я сказал себе, что это тот самый отец Серафим, которому я собираюсь рассказать главную исповедь моей жизни, и заволновался. Он был точно таким же, как год назад: стоял в углу весь год, дожидаясь меня. Глядя на его четкий профиль, пока он произносил слова панихиды, я подумал, что он знает до деталей все, что произошло со мной в Англии. Я перекрестился и попросил Бога, чтобы новое, привязавшееся ко мне неприятное чувство прошло и чтобы все стало, как раньше. Я очень старался если не молиться, то попробовать молиться, но у меня не получалось.
Все было здесь хорошо знакомо, ничего не изменилось. Показалось, что я даже знаю покойника, что это прихожанин, которого я видел в церкви в прошлом году. Я подошел поближе, заглянул в гроб, но не узнал лежащего. Невероятно, я должен был его знать — не такой большой приход. Но никто меня ни о чем не спрашивал, и сам я ни для кого не имел значения, и что-то тут было гораздо более важное, чем мои личные дела. Я сразу успокоился, мне стало легче и лучше на душе.
Я встал по стойке смирно, как в детстве учил меня стоять на молитве отец, и начал креститься и подпевать, и мне было очень хорошо, что меня никто ни во что не ставит и мной не интересуется. Всякий раз, как хор пел «Господи помилуй», я пел вместе с ними и крестился и кланялся.
Я отошел к поминальному канону. Там было темнее, чем везде, горели свечки напротив иконы Божьей матери. Я решил помолиться за родителей. Они были живы, но тут было легче за них молиться — место подходящее. Я помолился, но получилось, что не о них, а им. Во всяком случае, очень хорошо получилось их вспомнить. И когда я точно вспомнил их такими, какие они были, меня окончательно отпустило, и весь груз как рукой сняло, и в этот момент я уже не мог вспомнить о Полине. Я как будто вернулся к ним, где мне легко и спокойно. Я стоял оживший и новый и знал, что, когда выйду из церкви, меня будет ждать новая жизнь.
Я посмотрел еще раз на отца Серафима, на гроб и свечи — они тоже выглядели по-новому, словно я только что помирился со всеми, кто стоял в храме, и все, включая покойника, стали моими друзьями. Я не поклонился, а скорее поздоровался с иконой Божьей Матери — с явственным чувством, что на самом деле поздоровался с родителями.
У выхода я положил на поднос два доллара. Перед тем как выйти, встал напротив алтаря, перекрестился и сделал земной поклон. Я не помолился, а пообещал лампадам и иконам, что приду сюда еще, пообещал, как живым людям, с которыми только-только познакомился. Я заключил мир с лампадами и горящими свечами и, уже выходя, не склонил голову по направлению к алтарю, а кивнул ему, кивнул опять-таки новому другу, которого только что приобрел.
Встав на ступеньки, я огляделся и ощутил прилив свободы и поверил, что Нью-Йорк и его улицы — за меня. Я услышал шелест деревьев, которыми был обсажен храм, я был не в городе, а на природе, где все, что видишь, принадлежит тебе и ты часть всего. Я решил идти и идти прочь от Полининой квартиры. Идти и не возвращаться и не останавливаться.
На паперти сидел нищий негр, который всегда приходил в начале и к концу службы. Я не раз видел его в прошлом году. Он тоже ничуть не изменился, разве что стал опрятней — люди в церкви, видимо, за ним приглядывали. Чуть погодя увидел повязку на глазу — раньше ее не было.
Я поздоровался с ним — день только начался, мне хотелось зацепиться за каждую его секунду, я был вовсе не против поболтать с нищим. Он спросил меня, сделал ли я то, о чем он просил в прошлое воскресенье. Я сказал, что не был здесь с прошлого года, и улыбнулся. Негр ответил: странно, — он был уверен, что видел меня здесь неделю назад, и, по-моему, из нас двоих был прав он.
Мы оба щурились от лучей солнца, бьющих сквозь ветки деревьев, я получал от этого радость. Я знал, что с этого воскресного солнечного дня начинается моя жизнь. Он еще не вполне оторвался от утра, но будет длиться вечно. Я знал, что не вернусь ни к Полине, ни к Малику, а просто буду идти и идти.
Нищий спросил меня, знаю ли я, что скоро пост. Я не знал. Он сказал, что если бы мог себе позволить, то обязательно постился бы, но что раньше, когда он мог это делать, когда у него была квартира, он не был православным да и вообще не думал о религии. Вообще ни о чем таком не думал, и, если быть честным, ему за те годы, когда он жил нормальной жизнью, стыдно.
— Все-таки странно, что для того, чтобы приобрести человеческий облик и свое лицо, нужно оказаться на дне.
Потом сказал, что теперь, когда он приобщился к православной вере и хочет поститься, это, как назло, трудно осуществить практически. Я ответил, что то, как он живет, в каком-то смысле само по себе пост. Негр почесал лоб и признался, что не думал в таком ключе, а теперь видит в моих словах кое-что дельное. Я почувствовал себя польщенным и решил, что а ведь правда, в точку сказанул, очень умно, да-да. Мы с ним ворочались на одном месте, и каждый немного кряхтел. А еще оглядывались по сторонам, словно в поисках поддержки, сами не зная какой. И уже не знали, что еще сказать друг другу, но расходиться все равно не хотелось. Я подумал-подумал и сказал, что моя ситуация мне поститься позволяет, но я все равно не пощусь. Нищий ответил, что это тоже своеобразная точка зрения, что и такое бывает. И я опять почувствовал себя польщенным.
— Я постился в детстве, — сказал ему я. — Не ел мяса, яиц и молочных продуктов. Но тяжелее всего было не слушать музыку и не смотреть фильмы. Всякий раз, когда я заходил к друзьям и по телеку шел фильм или мультик, я остро чувствовал себя виноватым. Я даже боялся в этом исповедоваться, в таком страшном грехе. А теперь хожу в клубы и на рейвы и вытворяю там непонятно что. И ничего — живу дальше. То есть чувствую, что неправильно, но страдаю от этого гораздо меньше. Интересно, как меняются времена.
Нищий снова огляделся по сторонам и крякнул так, будто держал на спине тяжеленный мешок, а потом сказал, что бывает и такое. Мне все не хотелось прекращать разговор, я продолжал очень жадно относиться к этой внезапно открывшейся мне новой жизни. Я мечтал не только ценить каждую ее минуту, но и как можно дольше ее проживать, причем со смаком. Наконец все, собрался уходить. В этот момент он ко мне повернулся и сообщил, что у него есть квартира в Бруклине, но он совсем не хочет в нее возвращаться. Я спросил, живет ли в ней кто-нибудь, он ответил, что не знает.
И тут он сказал одну вещь, которая произвела на меня впечатление. Когда я поинтересовался, почему он не хочет там жить, он ответил, что когда десять лет назад у него умерла жена, то он очень расстроился. Так сильно, что ему все расхотелось. А находиться в собственной квартире стало пыткой. Слово «расстроился» меня просто поразило. Если бы он сказал, что после смерти любимой жены у него в душе незаживающая рана или что это трагедия, это на меня подействовало бы куда меньше. Слово «расстроился» касательно смерти любимой жены заставляло по-настоящему щемить сердце.
— Как подумаю о квартире, где мы с ней… — он замолчал, и я увидел его в глазах горечь, что с ним несправедливо обошлись.
Я решил дать ему деньги, полез в карман, но толком ничего не нашел и попросил прощения. Он сказал: ничего страшного, он на меня не в обиде. Он сидел на ступеньках, щурился на солнце; было видно, что он сильно держится за эту церковь. Но даже эти ступеньки ему не принадлежали. Тем не менее они единственное, что у него было.
Я сказал ему «до свидания», спустился на улицу и с силой вдохнул воздух. Церковь была еще совсем близко, с нее шел отсчет моей новой жизни. Я вышел на Вторую улицу и окинул ее взглядом, как хозяин положения. В поле зрения помаячил стоявший неподалеку парень. Еле различимый силуэт безликой толпы — во всяком случае, так я к нему отнесся. Я бы прошел мимо, не обратив на него внимания, если бы он меня не окликнул, чтобы попросить сигарету. Когда я вынимал сигарету из пачки, то увидел, как отчаянно у него дрожат руки. Он поднес задымившуюся сигарету ко рту, и та у него сломалась. Я дал еще одну, ее он тоже сломал. Попросил у меня третью, и я сказал ему: нет.
Он совсем не заметил этого, просто продолжил со мной разговаривать. Один раз даже поднес пустую руку ко рту и сделал вдох. Я не сразу включился в разговор, не сразу въехал в то, что он говорит. Когда наконец начал различать слова, понял, что он мне что-то доказывает насчет татуировок. Что последнее время он на них здорово подсел и татуировки стали для него стилем жизни. Что как набьешь себе одну, уже не остановишься, не успокоишься, пока не покроешь все тело.
— Представляешь, — он впервые посмотрел на меня, — обычно иду в тату-салон, а тут сам решился набить. Посмотри! — Он энергично вздернул рукав.
Это была самая уродливая татуировка, которую я видел. Зеки в советской тюрьме делали более качественные. По-настоящему убогая и не факт, что безопасная. Парень изуродовал себе всю руку. И еще я увидел, что рука сплошь покрыта шрамами — глубокими, уродливыми. Некоторые были совсем свежие. На них было невозможно смотреть.
Стоял солнечный осенний день, а он трясся, зубы громко стучали, будто это Северный полюс. Я спросил, все ли с ним нормально, он небрежно отмахнулся, бросил «да» и продолжил стоять и трястись, смотреть куда-то в сторону и говорить, что татуировки — это прекрасно, и последнее время он все чаще задумывается, не настала ли пора добиться чего-то в жизни. В этот момент в здании напротив хлопнула дверь и оттуда вышел парень в бежевой шляпе, какие носили на курортах в прошлом веке. Человек прошел несколько шагов, остановился и остался стоять на противоположной стороне. Я думал, поглядит и пойдет дальше, но он стоял и разглядывал нас с откровенной недоброжелательностью.
Мой собеседник повторил все сначала: что подсел на татуировки, одну набил себе сам, думает заняться этим серьезно. Его нервозность передалась мне: я заметил, что невольно тоже стал дрожать.
— В моей жизни произошли большие перемены, — снова сунул он мне под нос тату. — Пришло время показать родителям, что я не зря прожил в Нью-Йорке и добился чего-то в жизни. — Нас с ним одновременно передернуло.
В эту минуту парень в шляпе снялся с места и стал переходить улицу размашистыми шагами. Он начал говорить еще до того, как подошел, и я не сразу понял, что говорит он со мной. Подойдя, он приблизил к моему лицу перекошенную физиономию почти вплотную и принялся на меня орать.
Кричал, что я совсем потерял человеческий облик и не берегу ни себя, ни окружающих меня людей. Если надо через кого-нибудь переступить, я это сделаю не задумываясь, потому что когда человек становится на дорогу зла, он опускается и превращается в свинью, и тогда пути назад уже нет.
— Это как всемирный потоп, — объяснял мне парень в панаме. — Люди опустились настолько, что Богу ничего не оставалось, как их потопить. Так и ты — пал ниже некуда и потерял человеческий облик. Чтобы вернуть его, нужно изменить себя; чтобы изменить, нужна сила воли, а ее у тебя нет. Так что единственное, что может положить конец твоему свинскому поведению — это вмешательство высших сил. Всемирный потоп, или чтобы худо-бедно кирпич упал на голову.
— Это до чего надо дойти, — гневно воскликнул пришелец-незнакомец вне себя от возмущения, — чтобы ранним утром рыдать над мультфильмом про Дональда Дака?! А подкидывать Дину в виски ЛСД зачем? И теперь ты стоишь перед Майком и тянешь его за собой! — энергично кивнул он на моего собеседника. — Я тебе говорил, Майки, чтобы ты себя берег и не знался с людьми, которые могут сбить тебя с пути? — повернулся он к татуированному, с ненавистью глянув на меня.
— Ты Кевину для чего сказал, где я живу? — вновь обратился он ко мне. — Он и сейчас у меня! — Панама мотнул головой на дверь, из которой вышел. — Завалился ни свет ни заря, поставил в видик «Девять с половиной недель», смотрит, как Ким Бейсингер и Микки Рурк поливают друг друга медом и украшают сверху клубникой. Развалился на моем диване и целует этого дырявого гомика в губы. С тобой вообще нельзя иметь дело, Джошуа! Знаешь, что про тебя сказал Людвиг? Что с Джошуа иметь дело — это как пытаться найти Бога в публичном доме, а если Джошуа пойдет на дно, считай, сто процентов прихватит и тебя.
Татуированный сказал моему новоявленному врагу, что я не Джошуа. Тот и не почесался. Показал мне на Майка и предупредил, что увидит меня еще раз с ним и узнает, что Майк принялся за старое, — возьмет вот такой нож и сделает вот так, — он провел указательным пальцем себе по горлу. После этого теми же размашистыми шагами двинул в сторону Второй авеню.
Остановился на светофоре — дали зеленый свет, пошел. Прошагал уже полперехода, и тут с него упала шляпа. И валяется на перекрестке. Он к ней подкрался, воровато огляделся, резким движением поднял с земли, нахлобучил и бросился бежать. Мы наблюдали за ним до тех пор, пока фигурка стала уже плохо различима, а он все несся и несся, как будто его засекли с чем-то постыдным или противозаконным.
Мы смотрели на панически удаляющегося моралиста, моего нового знакомого. Я сказал, что дом, из которого он вышел, очень престижный, в нем, наверное, дорого жить, так что странно, что здесь живет тип, как бы это сказать, такого разряда.
— Знаешь кинокомпанию «Полиграм Энтертеймент»? — спросил Майк. — Его родителям принадлежат восемьдесят процентов акций компании, — сообщил без энтузиазма.
Я не заметил, когда мой собеседник вдруг занервничал. Принялся смущенно кивать и извиняться, что занял слишком много моего времени. Он не рассчитывал, что мы будем говорить так долго. Просто хотелось с кем-то перекинуться словцом, а вовсе не использовать. Он стал пятиться назад и все кланялся, принося извинения. Я его заверил, что нисколько он меня не использует, и попросил задержаться, разговор только-только делается интересным. Он замахал руками, у него был очень виноватый вид. Еще раз попросил прощения и чтобы я не принимал это так близко к сердцу, и поплелся в направлении аптауна. Шагов через двадцать еще было видно, как у него дрожат руки.
А я — сперва к Первой авеню. Нищий по-прежнему сидел на паперти. Солнечный поток падал на старые здания, ложился пятнами, как на декорации к фильмам двадцатых годов. Нью-Йорк меня призывал, и мне предстояло по нему идти, пока окончательно не сотрутся гнетущие воспоминания об утре у Полины. Я вышел на Первую авеню и подумал, что она идеально подходит моему плану — идти прочь и не останавливаться. Солнце оставалось еще утренним, и я решил, что остановлюсь в одном из скверов, только когда меня настигнет закат и дома и площадки будут залиты бордово-красным.
Я шел к аптауну. Моя целеустремленность была связана с тем, что там находится Гарлем. Весь путь туда я пройду пешком. Это займет долгое время — может быть, несколько лет. Я приду туда старым, седым, умудренным человеком, сяду на одну из скамеек и останусь на ней навсегда. Практически каждому, на кого натыкался с момента приезда, я говорил о том, что хочу быть в Гарлеме. Я имел в виду что-то абстрактное, скорее всего состояние души, а не реальное место.
Я был в таком состоянии, что воспринимал окружающее более четко, чем обычно. Например, мое внимание привлек шикарный черный парень, он стоял на Первой авеню, мне до него оставалось метров двадцать, он был ближе к заветному Гарлему. Он стоял полуголый, майка заткнута за пояс, это выглядело так, как надо. Кепка была сдвинута набекрень, закрывала левую часть лица и тоже сидела на нем так, как следовало, — не слишком низко и не слишком высоко. Короче, у этого негра все со всем было нормально.
Он занимался тем, что не пропускал ни одной женщины, которая проходила мимо. Каждую из проплывающих мимо красоток встречал взглядом задолго до того, как она поравняется с ним, и не отрывал глаз, пока та не скрывалась из виду. Все понимали, что он стоит так уже давно и что это времяпрепровождение не приносит ему ничего кроме удовольствия. Наверное, он воспринимал город примерно так, как уже начинал его воспринимать я.
Встречая и провожая взглядом девушку, он говорил либо что «это слишком», либо что «он не может в это поверить», либо что «это как раз то, зачем он здесь». Еще он иногда просил Бога благословить проходящую мимо. Этого было для него вполне достаточно — стоять и кивать вслед идущим девушкам. И произносить меткое замечание им вслед. Вот и все, что было ему нужно.
Я остановился неподалеку, закурил и тоже стал смотреть на них. Вернее, наблюдать, как смотрит он. Очень скоро пыльная авеню одарила нас сногсшибательной негритянкой, которая не торопясь шествовала в одном купальнике и на шпильках, а великолепную попку несла, как шлейф. Парень вперил в нее наглый веселый взгляд задолго до непосредственной встречи, а когда она была рядом, сказал, чтобы не проходила мимо ниггера, не каждый день ей может улыбнуться такая удача. Девица ответила, что удача ей улыбается гораздо больше, когда она смотрит на обкаканные пеленки своего ребенка, чем когда слушает дешевые разводки безработного ниггера. Парень сказал, что он ее любит, потом повернулся ко мне и сообщил, что это уже слишком.
Мы немного потоптались на месте, ожидая, что еще нам преподнесут. Очень скоро на наше обозрение была выставлена потрясающая доминиканка в серебряном лифчике и шортиках, тоже на шпильках. У нее были черные как смоль волосы, которые доходили до талии, а шла она очень осторожно, как будто каждый шаг, который делала, был очень дорогой и редкой вещью, — и я был совершенно с ней согласен. Когда парень увидел красавицу, то начал срочно приносить молитвы Всевышнему, умоляя его помиловать, ибо без Божьей помощи ему, неопытному грешнику, точно не выдержать то, что на него свалилось. Она дошагала до нас, парень присвистнул и сказал, что не надо этого делать с ниггером, что она совсем не жалеет ниггера.
— Ты такая красивая, что с тобой даже не хочется заниматься любовью! — улыбнулся он ей, и это на ту минуту был самый ловкий комплимент, который мне довелось слышать в жизни.
Девушка повернулась и поощрительно бросила через плечо, что он знает это не хуже любого другого черномазого с Флэтбуш-авеню, а он на это крикнул ей, что будет сегодня поминать ее бойфренда в своих молитвах перед сном. Он был в отличном настроении и часто поминал Бога. Может, поэтому он и был в приподнятом расположении духа. Ведь говорят, что когда ощущаешь постоянное присутствие Бога рядом, всегда отлично на душе.
Следующей была латинос. Парень спросил, говорит ли она по-английски. Девушка ответила по-испански: «но». Он засмеялся, потому что американцы часто смеются, когда узнают, что кто-то не говорит по-английски, им это кажется таким странным, что даже смешно. Он сказал, что это хорошо, ибо разговоры, он убежден, — единственный минус в общении с женщиной. Потом он сказал, что на ее месте было жестоко приезжать в Нью-Йорк, чтобы выбивать из конкуренции всех нью-йоркских красоток. Эта фраза не понравилась негритянке, которая как раз проходила. Она завопила, что ничего лучшего и нельзя ожидать от никуда не годных ниггеров, которые готовы продать свое черное наследие и негритянские корни ради куска испанской сами знаете чего, и что она сама удивляется, как умудрилась нажить восьмерых детей от таких экземпляров, как тот, что стоит против нее. Парень стал ее успокаивать, называть сестрой и уверять, что в его сердце нет ничего, кроме любви. Она немедленно выпалила, что скорее всего потому, что в сердце никуда не годных ниггеров, как тот, что стоит против нее, нет ничего кроме любви, она и наработала себе восьмерых детей и теперь вертится как белка в колесе. Негр повернулся ко мне, запрокинул голову и залился долгим и шикарным смехом, самозабвенным и заразительным.
Потом сказал, что сегодня хороший день. Я сказал ему, что совершенно с ним согласен. Он спросил, откуда я, и, услышав, что из России, повторил:
— Из России?
«Россия» произнес, как будто это была не та страна, которую я знал как Россию. В его исполнении она прозвучала как заграница, остров в Карибском море. Он что-то обдумывал, потом спросил, холодно ли в России. Я сказал, что бывает холодно. Он еще подумал — видимо, прикидывая, что бы еще спросить, — и спросил, есть ли в России красивые девушки. Я ответил, что есть. Он отнесся к этому неожиданно серьезно и живо. Все время переспрашивал меня, так ли это, не вру ли, и повторял «да ну ладно» и «надо же».
Следующий вопрос был, говорю ли я по-русски. Узнав, что говорю, он сказал, что тоже говорит по-русски. Я попросил что-нибудь сказать, и он произнес какие-то слова, которые я слышал впервые. Звучавшие примерно как «црни мачор». Я сказал, что по-моему это сербский. Он на это — чтобы я кончал придуриваться: это самый что ни на есть русский, и, может быть, я его обманываю, что я русский. Я спросил, что эти слова значат, он сказал, что «черный кот» и что он удивляется, что я не знаю таких известных слов на родном языке. А он их откуда знает? У него была девушка, которая называла его «црни мачор» всякий раз, когда оставляла следы ногтей у него на спине. Была ли она русская? Да, из Аргентины.
Он попросил подойти поближе, потому что хочет что-то у меня узнать, и сам нагнулся ко мне.
— Как ты думаешь, — спросил он шепотом, — а русские девушки любят черных мужчин?
Я сказал, что в России была мода на иностранцев в начале перестройки и что я знаю девушек у себя во дворе, которые спали с парнями, потому что те были американцы. Когда он это услышал, то страшно заволновался и несколько раз ожидаемо произнес «шит», трижды поклялся, что это действительно слишком, попросил Бога благословить всех девушек из России и изругал себя — о чем он раньше думал, проводя первые двадцать девять лет жизни в этой узколобой стране.
— Ну все, — сказал он, — я поехал! — и сделал несколько шагов в направлении аптауна.
Но тут же вернулся спросить, как меня зовут. Имя Миша ему понравилось. Больше всего то, что иностранное, не американское, но главное, что для его уха оно не было именем белого.
— Значит, ты говоришь, Миша, что если бы я поехал в Россию и подошел к русской красотке и сказал бы ей: привет, меня зовут Эшмаил, я из Америки, — у меня бы получилось провести с ней ночь?
Я сказал, что то, что он из Америки, вряд ли ему повредило бы.
В этот момент мимо нас проходил здоровый чернокожий малый в растафарианской шапке, который кивнул моему собеседнику и назвал его по имени. Правда, совсем не Эшмаилом, а другим.
— Эй, Джабар! — крикнул ему Эшмаил. — Это Миша из России! Он говорит, что в России много красивых девушек!
Джабар никак на это не отреагировал — ни на русских красавиц, ни на меня. Он подошел и заговорил с Эшмаилом, на меня даже не посмотрел.
— Миша говорит, — настаивал Эшмаил, — что если подойти к красивой девушке в России и сказать ей, что ты американец, она согласится провести с тобой пылкую ночь любви.
— Да? — сказал негр в растафарианской шапке и впервые повернул ко мне лицо.
Они оба стали меня рассматривать, как будто то, что в России много красивых девушек и некоторые из них готовы спать с американцами, напрямую связано со мной и от этой связи зависит.
— Как тебе Америка, Миша? — спросил Джабар. — Нравится?
Я ответил, что вообще да, не ожидал, что так будет, ну что будет нормально, но если бы жить в Гарлеме, было бы еще лучше. Они стали смеяться как сумасшедшие. Смеялись и смеялись и не могли перестать, так что и объяснить мне не могли, что здесь смешного. Иногда на секунду останавливались, потом встречались взглядом и давай смеяться снова, и как только один произносил «Гарлем», парочка принималась ржать с удвоенной силой.
— Как тебе в Америке, Миша? — снова спросил меня Эшмаил, когда ушел Джабар, — как будто задавал этот вопрос в первый раз и как будто я на него только что не отвечал.
Я сказал, что я здесь скорее всего пробуду, пока не кончится мой призывной возраст, то есть минимум семь лет, и что дела у меня идут неважно, потому что мой друг не хочет, чтобы я у него жил, и я не очень знаю, что со всем этим делать.
Он слушал внимательно, потом серьезно спросил:
— Может, тебе стоит подумать над тем, чтобы продавать наркотики?
Я сказал, что подумаю, и пошел дальше. Я не хотел ничего пропускать на пути, в прямом смысле слова ничего. Следующее место, куда мне по моему плану нужно было зайти, оказалось магазином видеофильмов. На нем было написано «Магазин Дойла». Такой неказистый, но при этом имеющий одну из лучших коллекций фильмов в мире, практически все фильмы на свете. Не удивительно, если сюда зайдет Вуди Аллен подыскать что нужно. Или Филипп Рот. Лавка, более типичная для Гринвич Вилледж.
Я распахнул дверь, услышал звон маленького колокольчика, поздоровался с продавцом. Он спросил, как идут дела, я ответил, что отлично; на данную минуту это была чистая правда. Я спросил, есть ли у них фильм «Осень, которая не наступила». Мне хотелось посмотреть, как выглядит этот самый Полинин Патрик. Продавец о фильме не слышал, полез в компьютер и сказал, на какой полке нужно искать. Я спросил, его ли имя Дойл, он ответил, что он Джеймс, Дойл сейчас на конференции.
Нужный фильм был там, где указал продавец, на обложке молодой человек на фоне света, бившего из открытой двери в темную залу, наверху сообщалось, что это режиссерский дебют некоего Шона Малькольма. На обратной стороне кассеты — фотографии снятых в нем актеров, в том числе Патрика. Было написано, что Патрик отлично сыграл в этом фильме. «Незабываемое исполнение Патрика Демпси», — вот что было написано. «Пронзающая насквозь роль Патрика Демпси заденет вас до глубины души», что-то в этом роде. Еще — что фильм выиграл приз на Британском фестивале независимого кино и на фестивале в Эдинбурге как лучший английский фильм.
Я держал кассету в руках и не знал, что с ней делать. Продавец возился с телевизором. Я постучал кассетой о ладонь.
— Знаете этого актера? — спросил продавца.
— Которого? — спросил продавец, не отрывая взгляда от экрана.
Я показал.
— Нет. Берете?
— Нет. Между прочим, хороший фильм.
Он опять уставился в телевизор. Мне не хотелось уходить. Я увидел, что он под прилавком вставил в видак свою кассету и собирается смотреть. Я решил присоединиться и поглядеть, что у них в Америке крутят. Я же сказал, что не собирался ничего пропускать. Встал сбоку от прилавка, и мы вдвоем выпялились на экран. Сперва прыгали полосы, он перематывал кассету, а из колонок раздавался звук перемотки, который я очень любил еще со времен своего московского отрочества.
Полосы пропали, свет из прожектора освещал ди-джейский пульт с мишенью в виде силуэта человека, перед пультом стоял солдат SW1 — танцор «Паблик Энеми» — в камуфляже и красном берете, с автоматом «узи» наперевес. По бокам стояли ребята из «Нации Ислам» — амбалы в куртках с буквами РЕ. Потом вышел Профессор Грифф в точно таком же прикиде, что ребята из SW1, только вместо автомата у него в руке был микрофон, и сказал толпе: «Мир!». Революция, объявил он, произойдет не в телевизионной записи, а в реальном времени, прямо сейчас приблизительно. Профессор обратился к толпе: «Лондон, Англия, если вы думаете, что не опоздали, то ошибаетесь, потому что вы опоздали, ибо Армагеддон только что наступил». Это не только никого не расстроило, но, наоборот, привело всех в полный восторг. Профессор подвел итог: «Лондон, Англия, можете считать, вы только что были посвящены». После чего: «Раз! Два! Бум! Давайте устраним все это дерьмо из вашей жизни и займемся делом!» — и на головы внимавших упал бит, настолько гулкий и тяжелый, что я не поверил, что такое слышу.
На сцене появились Чак Ди и Флэйва Флэйв. Флэйва на время сошел с ума, оседлал бит, как заправский наездник, и заговорил, как Аль Пачино в фильме «Человек со шрамом»: «Кто собрал всю эту штуку воедино? Я! Вот кто! Кому я доверяю? Только себе! Вот кому!» Чак Ди тоже забрался на бит и зарэповал о том, что получил письмо от правительства, его призывают в армию или на какую-то фигню еще хуже армии, но он-то знал, что это страна, которой наплевать на братьев, так что он сказал: «Никогда». И вот он гниет в тюрьме, теперь он Враг Народа Номер Один: «Как будто им невдомек, что он черный, а черному никогда не быть солдатом или ветераном». Так что теперь он думает о побеге, и ему ничего не остается, как браться за оружие.
Флэйва Флэйв схватил рупор и заговорил в него страшным механическим голосом, упрашивая Чака не волноваться, потому что Флэйв и его ребята из SW1 вытащат его из тюрьмы: «Ведь они никогда не думали, что мы сделаем это, и вот посмотри — мы это сделали, Йе, Бо-о-о-й-й-й-й-й-й-й!» Звук «й» Флэйв растягивал до бесконечности, я был уверен, что ни мои, ни чьи бы то ни было голова и нервы просто с этим не справятся.
Среди этого хаоса Чак вышел на середину сцены и сказал, что тот марш в шестьдесят третьем году за права человека, на который явился миллион человек, был не что иное как полный нонсенс, а вот сейчас настало время выходить на баррикады и устраивать бунты и беспорядки, и все, кто был на сцене, вытянули вперед кулак — знак Черных Пантер, означающий «Черную мощь». И эти все, кто был на сцене, добились своего, потому что в зале творилось, в общем, то, к чему призвал Чак Ди, — бунт и беспорядки.
В этот момент забрезжили первые фанк-аккорды песни «Fight the Power» — «Борись с властью» или «с сильными мира сего», и это правда было прекрасно: ты в зале вместе с белыми и черными английскими ребятами был свидетелем той революции, которая так никогда и не произошла — никогда не наступила и не наступит. Я смотрел на это столпотворение и был счастлив, как публика в зале. Продавцу это тоже нравилось.
Я повернулся к нему и сказал, что Чак Ди пророк. Парень поощрительно кивнул и согласился со мной, сказав, что Чак Ди просто бэд. «Бэд» по-английски значит «плохой», только продавец говорил на сленге, так что он имел в виду, что Чак не только не плохой, а наоборот отличный. Я благодарно улыбнулся ему и сказал, что Флэйва Флэйв вообще гений, это он первый изобрел имидж клоуна в рэпе. Продавец опять согласился и сказал, что Флэйва Флэйв просто-напросто сик. «Сик» по-английски значит «больной», на сленге это не только не означает ничего плохого, но, наоборот, есть высший комплимент, так что я был очень рад и за Флэйву, и за продавца.
Потом я сказал, что с трудом верю, что «Паблик Энеми» действительно существует, потому что я не очень высокого мнения об этом мире и не верю, что в нем может существовать что-нибудь стоящее. Продавец понимающе улыбнулся и сказал, что ПЭ — крэзи доуп. «Крэзи» по-английски сумасшедший, а «доуп» вообще значит героиновую дурь, и каким образом это словосочетание на английском сленге стало высшей формой похвалы, я объяснять не берусь. Так или иначе, я испытывал подъем, что мы с продавцом согласны. Я поблагодарил его, пожелав всего хорошего, вышел из магазина и продолжил свой путь к Гарлему.
Я шел под большим впечатлением от увиденного. Я до того воодушевился, что пропустил следующие три двери магазинов на авеню. И вспомнил о своем плане не пропускать ни единой, только когда дошел до входа в заведение, над которым висела вывеска «Добро пожаловать». Я воспринял это буквально — жизнь, которую я сейчас проживал, говорила мне примерно то же самое. Я сделал несколько шагов внутрь прежде чем понял, что нахожусь в пустом баре. Темном — я не сразу рассмотрел, что за баром стоит женщина. Стоит с таким отстраненным и отрешенным видом, что было трудно предположить, что она здесь работает. У нее были прямые ухоженные волосы, и ее лицо казалось прекрасным. А весь вид — будто она скорбела. Эта скорбь шла ей. Я бы даже сказал, именно поэтому она и была такая красивая. Она стояла в углу и занималась кофеварочной машиной.
Я подошел и сказал, что надеюсь, у нее все OK и она, как и я, думает, что сегодня хороший день.
— Все-таки Нью-Йорк может быть классным городом, — поделился я соображением. — Когда он тебя принимает, а жизнь на тебя не давит.
Она слушала, стоя ко мне спиной, потом медленно повернулась и спросила, не женат ли я.
Я чуть ли не подпрыгнул от неожиданности.
— Мне, например, тридцать шесть лет, а я не замужем, — тихо сказала женщина.
— Ну и что? — опешил я.
Я правда не мог понять, что именно она имеет в виду.
Она пожала плечами и вернулась к кофеварке.
— Какая разница, замужем вы или нет? — пылко обратился я к ее точеному затылку. — И вообще не важно, а вашем случае ничего не важно. Вам достаточно быть такой, какая вы сейчас. У вас даже не красота, а что-то гораздо более значительное. При взгляде на вас так и подмывает махнуть на все рукой и послать к черту.
— Спасибо, — глухо произнесла она, не отрываясь от кофеварки. Ей точно было все равно. По-прежнему спиной ко мне она спросила, есть ли у меня образование.
Я не знал, что ответить. Что будет лучше — сказать, что меня выгнали из колледжа, или наоборот, что я получил диплом с отличием. Я сказал, что у меня сейчас академический отпуск.
— Кому захочется жениться на женщине, которая еле закончила среднюю школу? — спросила она.
— К примеру, мне, — выпалил я, сам не ожидая.
— Кому захочется иметь дело с тридцатишестилетней женщиной, которая в этой жизни не знала ничего, кроме как разливать напитки в темных барах со спертым воздухом и глядеть на расплывчатые силуэты грубых женатых мужиков, которые флиртуют с тобой и делают непристойные предложения? — грустно повторила она тем же бесстрастным тоном. — И знаешь, какой вывод я сделала? — вдруг перегнулась она ко мне через бар. — Нечего было с ними спать.
В этот момент из туалета вышел тучный испанец, устроился у бара и спросил, что это она так долго возится с кофеварочной машиной, ведь начала еще до того, как он ушел в туалет.
— Не включается, Джо, — устало и безразлично ответила она.
Джо сказал, что, так и быть, он ей сейчас поможет. Обошел стойку, пристроился за женщиной так, что его руки оказались у нее на заду, и начал давать указания. Она подчинялась его приказам с таким сосредоточенным видом, будто ее интересовала одна только эта машина, и нисколько не волновало, где лежат его руки. Вдруг он с силой сжал ее зад и азартно крикнул: «А теперь включай!». Женщина ткнула кнопку, машина затряслась и затарахтела, и из нее полилась в чашку тонкая струйка горячей воды.
— Вот видишь! — сказал мужчина удовлетворенно. — Молодец! — Крепко шлепнул; она пошатнулась и чуть не потеряла равновесие.
Испанец сказал, что пойдет поговорит с Клайвом, и вышел, присвистывая.
Я спросил, кто это был, она сказала: Джо, владелец бара. Я предположил, что Джо самый что ни на есть настоящий козел.
— Он хороший парень, — сказала женщина. — К нам он практически не пристает. Хочешь, я сделаю тебе коктейль?
Я ответил, что у меня нет денег.
— Да нет! Бесплатный коктейль. Только он должен быть безалкогольный. Весь алкоголь у нас на учете. Сделаю тебе безалкогольный, пока в баре нет Джо.
Она сделала безалкогольную «Пина Коладу», положила в стакан соломинку и даже накрыла сверху зонтиком. Напиток был очень вкусный и прохладный, я не отрывался от соломинки.
— Годится? — спросила она.
Я промычал «угу».
— Приходи в четверг, я работаю одна в дневную смену. Я тебе снова сделаю шейк.
— Обязательно, — сказал я, хоть точно знал, что никогда сюда больше не приду.
Солнце на улице было везде, я чуть не ослеп. Не сразу узнал авеню, на которую вышел. Проезжая часть, по которой до этого сновали машины, была от них освобождена, прямо посередине двигалась процессия. Парад. Жалкое подобие бразильского карнавала. Ехал один грузовик, толпы от силы человек тридцать. Грузовик еле полз, над кузовом возвышалась женщина, очень накаченная, крупных форм. Она вяло пританцовывала в такт латиноамериканской музыке, льющейся из колонок, и говорила на незнакомом мне языке. То и дело она театрально протягивала руки к людям на улице, как артисты советской эстрады пятидесятых годов.
Музыка заиграла громче, женщина затанцевала энергичней, но поскользнулась и упала. Это смутило ди-джея, и звук на время заглох, но не произвело никакого впечатления на публику. Люди продолжали лениво тянуться за грузовиком, не очень понимая зачем. Карикатура на карнавал.
Женщина ждала, когда опять включат музыку. Толпа тоже. Тогда женщина подошла к краю грузовика и задрала юбку. Просить прощения за это ей не требовалось — всем всё было по фигу. Может, в Бразилии это и нашло бы отклик, но здесь такое веселье не вязалось с угрюмыми домами Первой авеню. Дома напоминали, что надо горбатиться, чтобы платить за квартиры в них, и сама женщина в своем почти несуществующем платье выглядела, будто у нее нет денег, чтобы надеть на себя чуть больше. И даже ее бронзовый загар не шел ей, а, наоборот, выглядел каким-то ущербным.
Два красивых негра-барабанщика отделились от толпы и начали на краю улицы остервенело отбивать свои ритмы. Две хорошенькие девушки остановились и стали слушать барабаны, но на самом деле рассматривали этих двух красавцев. Я пристроился рядом и начал понемногу пританцовывать, сексуально, по-негритянски, так, как делал это в Англии, зная, что девушки меня видят. Девушки повернулись в мою сторону — я, забыв себя, танцевал для них. И вдруг поймал себя на том, что практически не сдвинулся с места, и испугался, что старая жизнь вновь меня настигнет. Я занервничал и решил поехать к Гарлему на автобусе. Не знал, куда именно, но все равно так будет быстрее. Мне нужно было срочно что-то не пропустить и что-то догнать — что, я не знал, — и для этого даже не жалко было пожертвовать доллар на автобус.
Процессия свернула направо, движение возобновилось. Автобус полз по Первой. Теперь левая ее часть была в тени, а правая залита солнцем. И я — еду — в автобусе — в первый раз в жизни: таким был этот день.
Смотреть на Первую авеню из окна автобуса или идти по ней — разница была грандиозная. Все равно что работать уборщиком в какой-нибудь фирме и по мановению руки сделаться ее боссом. Я специально не спрашивал водителя, где конечная, чтобы вылезти, где высадят. То есть я ехал не по намеченному маршруту, меня везли в неопределенном направлении.
Я ощущал приятную расслабленность. Не было колледжа, из которого меня выгнали, не было Малика, который был мной недоволен, не было утра у Полины, которое напомнило мне о чем-то, чего я не знал, но катастрофически боялся всю жизнь, не было неизвестного будущего, не было Нью-Йорка — были лишь мягкие сиденья автобуса, я утопал в них и не думал ни о чем, кроме того, как мне сейчас невероятно удобно. Я вдруг вспомнил Розу Паркс, которая не встала, когда ей велели убираться, потому что она сидела в зоне для белых, и подумал, что она, наверное, сидела в похожем автобусе. Не боролась ли мисс Паркс также за мое право развалиться скованным блаженной ленью в нью-йоркском автобусе и ничего не делать до конца дней?
И в это мгновение я почувствовал, что надо срочно выходить. Двери автобуса уже закрывались, так что я едва успел выскочить. Я не знал, где остановился автобус. Подумал, что это Томпкинс Сквер Парк, только не с той стороны, с которой я привык. Чтобы в него попасть, пришлось пробираться через кусты, а под ногами было много мусора, не видного уличным прохожим. Прямо по ходу движения, лицом ко мне, писал мужчина. Он не ожидал, что отсюда кто-нибудь появится, а я не ожидал его увидеть, так что просто прошел мимо в каком-нибудь полуметре от него. Думал с ним поздороваться, но увидел, что ему не до меня.
Когда я наконец вышел на дорогу, то уткнулся в спины галдевших и сгрудившихся вокруг чего-то людей. Было непонятно, что творится. Подошла девушка и попросила подержать термос, а сама нагнулась, чтобы поправить туфлю. Мне пришло в голову, что, наверное, здесь кормят бездомных. Я сказал девушке, что я не бездомный.
— Я знаю, — улыбнулась она, — но я ведь только попросила тебя подержать термос. — Она это сказала непосредственно, натурально. Я уже не отдавал ей термос и предложил помощь.
— Можно, я буду наливать?
— Давай ты лучше будешь держать стаканчики, — предложила она. Так, будто заранее знала, что встретит меня сегодня.
Мы разливали бездомным чай и все это время разговаривали с ними и друг с другом. Девушка была очень хорошенькая, и с ней было очень легко общаться. Разговаривая с ней, ты себя чувствовал стоящим человеком. Потому что она сама в это верила, разговаривая с тобой. Она оглядывалась по сторонам, а потом улыбалась, словно все, на что падал взгляд, приносило ей радость.
— Я часто думаю, как бы самому начать делать что-то в этом роде, — сказал я. — Задумаешься, как обстоят дела в этом мире, и начинает болеть душа. — Я решил, что имею право сказать ей такую личную вещь, и был уверен, что это не выйдет сентиментально или пошло.
Она посмотрела на меня весело, как будто у нее от всего, что происходило в этом мире, не только не болела душа, а, наоборот, поднималось настроение. Я вызвал у нее веселую улыбку просто потому, что она на меня набрела, а не потому, что я был кем-то особенным, и вообще не потому, что я был кем-то, — просто потому что был.
— Хочешь, приходи к нам в следующую пятницу на Двадцать Пятую улицу.
— Так, за здорово живешь приглашать чужого человека к вам в организацию? Может, я вам совсем не подхожу?
— Ты симпатичный, и что плохого в том, чтобы позвать тебя? Почему я должна плохо о тебе думать? Ты же сам говорил, что хотел этим заняться, — добродушно объяснила она.
Я посмотрел на нее с завистью. Жизнь была для нее чем-то само собой разумеющимся, простым. Мы стояли чуть поодаль от остальной группы и давали бездомным горячий чай. Моя новая знакомая наливала его из термоса, я держал стаканчики. Когда бездомный подходил за чаем, она говорила, чтобы он держался за верх стаканчика, потому что очень горячо. Каждому. Они благодарили ее и меня тоже и говорили, чтобы она не беспокоилась, у них руки привычные, и прибавляли, что Господь нас с ней не забудет, а она отвечала, что рада им помочь и надеется, что Господь их тоже не забудет, и все это было ничуть не сентиментально.
Она выглядела как студентка, которую легче было представить себе в клубе или на вечеринке в Нью-Йоркском университете. Я разговаривал с ней и чувствовал сожаление по поводу собственной жизни и что-то вроде угрызений совести. Глядя на нее, мне очень захотелось быть там, где была она, и находиться рядом с той жизнью, какой она живет. Мне это показалось легким разрешением всех моих проблем и легким ответом на все мои терзания, и я даже удивился, как это не додумался до такого раньше.
Парень, который разливал суп, велел бездомному, попросившему добавки, подождать, чтобы хватило всем. Моя знакомая рассмеялась и сказала, что Джеймс ужас какой свирепый. Джеймс не производил впечатление свирепого, хотя вид у него был и правда немного суровый и мрачный.
Один молодой парень спросил, есть ли у нее бинт, потому что у него гноится нога, и она полезла в сумку. Следующим к нам подошел внушительный негр грозного вида, но девушка не испугалась, а назвала по имени. Вот он был очень свирепого вида и больше походил на гангстера, чем на бездомного.
— Здравствуй, Элизабет, — буркнул он. — Я пришел сюда совсем не поесть. Пришел поговорить с Амандой.
— Может, все-таки поешь, Ксавье? Суп очень вкусный. Его готовила Лу.
Парень отказался.
Элизабет сказала, что Аманда сегодня не пришла. Он спросил, не заболела ли, я увидел, как он встревожен.
— За такую девушку и жизнь можно отдать! — неожиданно выпалил он.
Я почувствовал, что прекрасно понимаю, о чем он говорит, и в тот момент я был уверен, что тоже готов отдать жизнь за Аманду. Парень был грозный, я был рад, что не встретился с ним при других обстоятельствах, например в Бронксе.
Следующим был бездомный лет пятидесяти. У него была длинная седая борода, он напоминал русского крестьянина и Эрнеста Хемингуэя одновременно. Он назвал Элизабет размер своих джинсов, сказал, скоро зима, а у него ни носков, ни зимней одежды. Она обещала принести на следующий неделе и спросила, не думал ли он устраиваться на работу. Он ответил, что совсем не думал — то есть вообще. Элизабет сказала, что если все-таки надумает, пусть скажет ей — организация поможет ему устроиться. Ладно, сказал он. Ясно было, что он никогда об этом думать не будет. В его положении не только о работе, даже о том, как жить дальше, думать не хочется.
— Земля меня не принимает, — сказал он. — Нет мне на ней места. — Он стоял, широко расставив ноги, эту фразу следовало понимать в буквальном смысле: почва, на которой мы стояли, не позволяла старику на ней держаться, по ней ходить.
Но тотчас лицо его сделалось плутоватым, он спросил, не хочет ли Элизабет выйти за него замуж, она ему очень нравится, он думает, они вполне друг другу подходят.
— Я уже обещала Аливину выйти замуж за него, — рассмеялась Элизабет, кивнув на старика в лохмотьях, который, увидев, что она на него смотрит, тут же замахал ей рукой. — Не думаю, что Аливин будет рад услышать, что кроме него я выхожу замуж за кого-то еще.
— Да Аливину не нужна жена! — запротестовал он. — Он и так сам убирает, готовит и стирает себе белье.
Я сказал, что это отличная шутка и я обязательно кому-нибудь ее расскажу, как только выдастся случай. Элизабет и бездомный одновременно меня спросили, есть ли у меня кто-нибудь, кому я могу рассказать, явно имея в виду девушку. Я вспомнил Полину, настроение у меня испортилось, и я им не ответил.
В ходе разговора Элизабет со стариком всплыло, что его фамилия Диккенс. Я вмешался и сказал, что такая же у великого английского писателя: знает ли старик это? Он ответил, что нет. То есть он знает Диккенса и даже читал «Лавку древностей», но ему не приходило в голову, что это одна и та же фамилия, он думает об этом сейчас в первый раз. Он был под сильным впечатлением, это порядком его взволновало. Он почесал в затылке, покачал головой, проговорил «вот это да». Элизабет сказала, что обожает Диккенса, «Крошка Доррит» — ее любимая книга, вам, должно быть, приятно, что у вас одинаковая фамилия с таким замечательным писателем. Старик признался, что ему это не особенно приятно. Она рассмеялась, спросила почему, я тоже начал смеяться. Бездомный объяснил, что знаком в основном с людьми, которые обращают внимание не на литературу, а на то, что корень его фамилии — «дик», что означает член, и потому он не то чтобы на седьмом небе от счастья, что носит фамилию Диккенс. Элизабет сказала, что не стоит обращать внимание на всякие глупости. Старик ответил, что в общем все нормально, но иногда раздражает, когда ему говорят, что у него маленький Диккенс или что Ричи ходит по Нью-Йорку без одеяла и точно застудит себе Диккенс. Но ничего страшного, бывает хуже: у него есть друг по фамилии Гей, и кому приходится по-настоящему солоно, так это ему.
Подкатилась старуха со сморщенным лицом и попросила меня передать, чтобы в следующий раз в один из термосов не клали сахара — у нее диабет. За ней появилась другая, тоже со сморщенным лицом, и сообщила, что ей кажется, чай вполне сладкий.
— Сладкий чай — это хорошо, — попробовал я войти в разговор. — Будоражит.
На это женщина сказала мне, что это верный признак.
— Верный признак чего?
— Когда просыпаешься утром, пьешь сладкий чай и тебя с этого будоражит — верный признак того, что наступило время для новой дозы и дело срочное, — пояснила старушка. — Когда будоражит с сахара, это значит, что вчера ты пустил в ход только три кубика и тебе срочно требуется догнаться.
Элизабет стала прощаться, сначала со старушками, потом со мной. Все собирали свои вещи, укладывали в сумки. Элизабет повторила, чтобы я приходил в следующую пятницу на Двадцать Пятую улицу. Все это произошло слишком быстро, и вдруг в парке остались только я и еще пара бездомных.
Мы со старушкой, которая сказала, что сладкий чай будоражит, направились к улице Святого Марка. Я подумал, что для этой женщины все что угодно, есть верный признак, что пора вмазаться, но говорить этого вслух не стал. Мы подошли к концу парка. Она сказала, что идет проверить сына, ему очень плохо и у него, наверное, кристаллизировалось легкое.
— Лежит на скамейке третий день и не двигается. Хоть бы встал достал что-нибудь поесть, а то лежит, словно это комната отдыха. Форменный оболтус. Ни одна больница его не возьмет, потому что в прошлый раз, когда он лечился, главный врач нашел у него под матрацем шприцы и пять кубиков. Откуда, ума не приложу, я ему их в тот день точно не передавала.
Она стала глядеть по сторонам, объяснила, что никак не может найти собаку Джойса. Скорее всего, пропала. Она за ней должна присматривать, а уже больше двух недель не видела.
— А где сам Джойс?
— Джойс в тюрьме. Защищал одну девушку от полицейского, и его посадили.
Я предположил, что Джойс, должно быть, защищал девушку активнее, чем следовало.
— Джойс человек чести, — согласилась со мной старушка. — И когда на кону стоит честь другого человека, Джойс готов пожертвовать собственной жизнью. Он защищал честь той девушки от полицейского, да так пылко, что его посадили в тюрьму на целых три года — вот как важна ему честь другого.
— Этот полицейский оскорбил честь девушки?
— Именно. Пытался задержать ее, когда она выносила из ювелирного какую-то мелочь. Джойс ему этого оскорбления не простил. Отстаивал честь этой девушки так, что ему дали три года. А я взялась присматривать за его собакой, но мне кажется, что она пропала.
— А полицейский?
— Да мне плевать! — неожиданно резко и горячо отозвалась старушка. — Выплачивают, поди, пенсию как инвалиду. Такие, как он, неплохо устраиваются в этой жизни, получают пенсию, не то что мы. Сидит в коляске, а ему капает на счет полторы тысячи в месяц. Хотела бы я, чтобы меня так избили, чтобы я имела с этого полторы тысячи. Знаешь, что? Полиция — это дьяволы, и они преследуют нас, потому что видят на нас печать Святого Духа.
Она замолчала, ожидая моего подтверждения, но я ничего не сказал. Я терпеть не мог полицию, но трудно было согласиться, что это причина, почему копы гоняют бездомных.
— Знаешь, что я поняла? Что жизнь таких вещей не прощает. Господь ничего не пропускает, и тебе всегда воздастся по твоим делам. Вот Бешеный Джимми обокрал меня, а на следующий день его зарезали, — с торжеством сообщила она.
На этом мы распрощались, парк закончился, и каждый из нас пошел своей дорогой.
Я шел по Сент Маркс стрит к Бродвею. На улице была одна молодежь. Все одеты беднее моих английских друзей, а некоторые — даже бездомных, с которыми я только что тусовался. Все это были жители Сент Маркс — одного из самых дорогих районов Нью-Йорка. Рваные выцветшие пончо, накинутые на плечи девушек, широкие приспущенные штаны, растафарианские шапки, серьги в бровях, губах и во всех остальных частях тела. Я увидел одетую, как бродяжка, красивую девушку, с умным, интеллигентным лицом. Но, не знаю почему, был уверен, что с ней все равно будет неинтересно. Люди, живущие в таком районе, обязаны иметь интеллигентные лица. Живя в районе для богемы и интеллигентной публики, всю энергию направляешь на то, чтобы иметь умное лицо.
Мне пришлось идти мимо подворотни, я обернулся и заглянул внутрь, зная, что увижу в ней кого-то. Под обшарпанным навесом стояла молоденькая девушка в черном платке. У нее был вид вставшей под навес намеренно, в попытке укрыться от этого мира так же, как мусульманские женщины занавешивают лицо от взглядов мужчин паранджой. В черном платке она напрашивалась на сходство с православной греческой монахиней. В скорбном выражении печальной строгости, с которой она несла красоту, просвечивали аскетизм и святость, не свойственные этому городу. Такие лица встречались в начале прошлого века, когда не было телевидения, поп-музыки, журнала «Плейбой». Красота лежала на ней, как на инвалидах их физическое уродство, из-за чего эта девушка всегда будет в мире лишняя. Я посмотрел на нее мимолетным взглядом, когда проходил. Мы встретились глазами. Мне привиделось волнение на ее лице, и фантастическая мысль пришла в голову: что я прилетел сюда лишь затем, чтобы встретить ее в этой подворотне. Она прожила свою жизнь для того, чтобы встретиться взглядом со мной, я — чтобы с ней — свою.
Я прошел всю улицу Сент Маркс, не переставая о ней думать. Вышел на Бродвей, свернул налево и зашел в «Тауэр Рекордс». Я спросил у кассирши, где у них диски «Паблик Энеми», она ткнула пальцем — на той полке. У нее были инопланетные глаза, потому что за день через «Тауэр Рекордс» проходили тысячи человек, и со сколькими из них ей приходилось иметь дело!
Я взял с полки один из альбомов «Паблик Энеми». Это был легендарный «It Takes a Nation of Millions to Hold us Back». Один из лучших альбомов в мире. Записанный в 88-м году, он звучал современнее многих дисков, что вышли сегодня и выйдут потом. Я смотрел на названия песен, которые знал наизусть уже много лет. Со мной происходило то, о чем пелось в песнях. Я бросал словесный коктейль Молотова, сварганенный из гневных нападок Чака Ди, во взрослый буржуазный мир, который ненавидел. Я прятался за баррикадами уникальных рифм Флэйва Флэйвы, выстроенных им вместе с ребятами из SW1. Я участвовал во всех бунтах, которые организовали «Паблик Энеми», и я был один из тех, кого пытались удержать нации миллионов, — теперь я вспоминал об этом.
И я успокоился. Подержав диски «Паблик Энеми» в нью-йоркском «Тауэр Рекордс», я понял, что сделал то, чего так давно хотел.
Я вышел из магазина и пошел обратно по Купер Сквер. Я был расслаблен и уверен в том, что мне не надо никому ничего доказывать. Я шел по Купер Сквер и совсем не видел людей. Я знал, что совсем недалеко от квартиры Полины, но это ровным счетом ничего не значило.
На пути был книжный магазин «Барнс и Нобл». У дверей стояла небольшая группа народу, немногим больше десятка. Стояли плечом к плечу, спинами ко мне, увидеть, на что смотрят, было невозможно. Протолкнувшись вперед, я увидел, что на самую обыденную сцену. Центром внимания были девушка и маленький котенок, над которым она склонилась. Девушка сидела на корточках и гладила ему спинку одинаковыми механическими движениями, тот жалобно мяукал в такт поглаживаниям.
Прошло некоторое время, прежде чем я понял, что девушка — та красавица в платке, поразившая меня торжественно обреченным видом в подворотне на Святого Марка. Скорее всего, глазеющие чувствовали похожее, иначе зачем бы они собрались?
— Бедненький, — говорила девушка, — никто о тебе не заботится! Совсем один в этом городе — как я тебя понимаю!
Фраза досконально описывала момент, когда я увидел ее под аркой, и сердце мое екнуло. Она тогда тоже была совсем одна в этом городе, и ее положение тоже никто не понимал так, как я. Сама же она прекрасно понимала, что благодаря своей утонченной красоте обречена быть чужой в этом мире.
— Бедняжке нужно молоко, — холодно сказала она, как заведомо знающая, что не найдет отклика. Голос и интонация были из фильма сороковых годов. — Хочешь молока, киска? — обратилась она к котенку, находя общение с ним более органичным, чем с кем-нибудь из толпы.
— Я принесу молоко, — вызвался я.
Она не удостоила меня даже взглядом.
Я открыл дверь книжного магазина и поднялся по лестнице. В «Барнс и Нобл» на втором этаже было кафе «Стар Бакс».
— Молока, — сказал я девушке за стойкой.
— Вы его берете с кофе? — спросила она неживым голосом. Смотрела на меня в упор, но не видела. Никого не видела.
— Нет, — ответил я и лишь тогда спохватился, что ответ неправильный.
— С вас два пятьдесят.
Я чуть не обалдел.
— Два доллара пятьдесят центов? Разве молоко не идет с кофе бесплатно? — Я помахал рукой перед ее лицом. Надеялся, что так она меня увидит.
— Вы же сказали, что не берете его с кофе. Два пятьдесят, — повторила она, не мне, а кассовому аппарату.
Я стал рыться в карманах.
— Слушайте, у меня, конечно, есть два доллара. Только это мои последние деньги.
— Два пятьдесят.
Я с трудом наскреб мелочь, и за это мне до краев наполнили молоком продолговатый стеклянный бокал с ручкой. Это был самый красивый бокал молока, который мне довелось держать в руках. И самый дорогой тоже.
Я нес его на вытянутой руке, как кипяток, и на глазах у всей толпы торжественно вручил девушке. Все теперь смотрели на уличное представление двух действующих лиц, где я был актер второго плана, мальчик на подтанцовках.
— Как он будет пить из продолговатого бокала? — впервые посмотрела на меня девушка. — Он что, страус или жираф?
Она смотрела на меня совсем не так, будто я единственный человек, кто понимал ее, — как я вообразил, когда увидел ее в подворотне. Не думаю, что она вообще меня помнила. Взглядом, какой был у нее, смотрят на идиота, на умалишенного — в нем было неподдельное пренебрежение, если не неприязнь. Взгляды толпы обстреливали меня, у меня забегали глаза, я растерялся. Я сделал извиняющиеся жесты, чувствуя свою вину перед девушкой и зрителями, и направился обратно к кафе.
— Куда ты молоко понес? — В ее оклике прорезалась грубость, не вяжущаяся с ее хрупким обликом. — Оставь стакан здесь! Просто принеси блюдце.
Когда я вернулся с блюдцем, красавица все так же продолжала меня игнорировать.
— Откуда он взялся? — спросил я, скорее для того, чтобы доказать, что имею основания задать этот вопрос и имею право интересоваться котенком.
Девушка мне не ответила.
— Бедный! — сказала она, нежно гладя котенка и странным способом подчеркивая этим презрение к моей персоне.
Я поднял голову и увидел, как мимо нас по Купер Сквер медленно проплывает полицейская машина. В ее затемненном окне я успел заметить лица двух копов, подозрительно и критически меня разглядывавших. Меня это взбесило. Не то, что копы, а глупость всей ситуации.
— Бедный! — с ожесточением принялся я вторить девушке. — Бедный котик! — стал напевать с отвращением и гладить, как оголтелый, его сомнительного качества шерстку. Кот был мне нафиг не нужен, и из-за того, что я попался на удочку, я злился еще сильнее.
Но больше всего сейчас я терпеть не мог сидящую рядом с ним. Мы вдвоем склонились над котенком, и из-за того, что с показным подражанием жалел эту никчемную зверушку, я окончательно увяз в унизительном положении.
В это время со стороны Бродвея вынырнул черный лимузин, и внимание толпы переключилось на него. Все как будто поняли, что уличное представление последних двадцати минут будет иметь свое продолжение именно в той точке.
Из лимузина вышел высокий худой человек с копной волос такого огненно-рыжего цвета, что ты задумывался, не парик ли. В это же мгновение в моем сознании вспыхнула уверенность сродни дежавю, что я знаю этого человека, причем знаю хорошо. Старый знакомый или друг. Может, даже детства. Глядя на карикатурно искусственные, словно вылепленные из воска, черты его лица, я с чего-то унесся воспоминаниями в раннюю пору жизни и не мог не улыбнуться незнакомцу.
Потом понял, что это постаревший ведущий шоу, выходящего на NBC в одиннадцать тридцать ночи, — Генри Кассиди, которого я смотрел каждый вечер в первые бессмысленные годы на Западе, когда языковой барьер еще мешал мне жить нормально.
Появление Генри вызвало ажиотаж среди публики. Несколько человек захлопали в ладоши. Хотя Генри далеко не первый номер среди ведущих, это было совершенно не важно — главное, что его лицо регулярно мелькало по телевизору, а это значит, что он не был одним из нас. Кто-то из толпы выкрикнул фразу: «Если вы смеетесь слишком много и у вас болят губы, это значит, что вы смотрите шоу Генри Кассиди, так что звоните на горячую линию по телефону 212…» Наверное это была одна из визитных карточек шоу Генри.
Мистер Кассиди не обратил внимания на резонанс, вызванный появлением его персоны, просто вышел из лимузина, хлопнув дверью. Публика не могла поверить в то, что это происходит на самом деле, что простые смертные стоят на одной земле с небожителем.
— Мы же договорились с тобой встретиться на Принц стрит, Лиз? — нежно обратился Генри к моей напарнице. С шуточным укором. — И что ты делаешь с этим отвратительным животным, Лиз? — добавил он, сощурившись на кота так, будто смотреть на это ниже его статуса.
— Вовсе не отвратительное и не животное, Генри! Я шла по Астор Плейс, увидела этого брошенного всеми, одинокого беднягу и решила усыновить.
— Усыновить! — всплеснул руками Генри Кассиди и залился тем же деланным смехом, каким смеялся по телевизору. Смехом, сделанным из того же искусственного материала, что и черты его лица. — Мы опаздываем на вечеринку.
— Но я хочу усыновить этого бедного кота! — чуть не топнула она ногой.
— Ты не можешь взять эту тварь, Лиз!
— Он такой милый!
— Обещаю тебе купить бенгальского короткошерстого кота. Только брось эту гадину и поскорее садись в машину. И, будь добра, постарайся прийти в свое обычное состояние и выкинуть из головы весь этот альтруизм к тому времени, как мы подъедем к Тридцатой улице.
Девушка, не глядя на меня, небрежным движением передала мне на руки котенка и скрылась в лимузине. Мистер Генри Кассиди дал несколько автографов и направился к автомобилю вслед за ней. Несколько человек опять захлопали в ладоши, когда машина, тронувшись с места, взревела и выехала на Бродвей.
Я остался стоять с котиком на руках, не зная, что делать дальше. Только сейчас я заметил, что он облезлый и на одном глазу бельмо.
— В этом городе полно бездомных котов, — донеслась до меня из толпы неприязненная реплика, явно ставящая мне это в вину. Было непонятно, к кому из нас двоих относилось «бездомный». — Легко подхватить оригинальную болезнь в нашем славном городе.
Теперь все смотрели на меня с опаской и недоверием, перформанс из блистательного и гламурного превратился в неопрятное отталкивающее зрелище. Я чувствовал себя крайне неуютно.
Я вновь увидел ту же полицейскую машину, проплывающую уже в обратную сторону, и морды копов, разглядывающих меня еще с большим подозрением, чем раньше. С бездомным котом на руках посередине улицы я и сам почувствовал себя подозрительным типом.
Я вышел на Астор Плейс, где стоял известный всем куб, балансирующий на одной из своих вершин. Около него ошивалась компания на биомексах. Я вошел на площадь и приложил кошку к кубу. Она заскользила вниз, заскребла когтями по гладкой поверхности и жалобно замяукала. Я сел у подножья и обхватил голову руками. Чувствовал себя окончательным мерзавцем. Каждое новое взвизгивание резало мне душу. Наконец животное спрыгнуло и побежало на газон. В ту секунду, когда котяра остановился на травке перед проезжей частью, он уже был обычной чужой бездомной кошкой, и мысль, что я имею к нему отношение, выглядела абсурдной. Я удивился, что просто отпустить бездомную кошку гулять по своим делам — это такое очевидное решение проблемы.
Рядом со мной у куба сидел парень и, так же, как я, наблюдал за трюками, которые выделывали ребята на биомексах. Их прикид мне не нравился. Шмотки были настолько альтернативные, что не несли в себе функцию одежды. Парень рядом со мной был одет так же, как эти на великах. Я решил, что кто-то взял его велосипед и он дожидается своей очереди, чтобы сесть на него и взяться за свои кульбиты.
Он мрачно смотрел на ребят на биомексах, потом сказал, что эти ребятки на велосипедиках достали его в конец. Я сказал, что думал, он из них. Он повернулся ко мне, выпучил глаза и спросил, не обкурился ли я крэком. В руках у него была пачка Marlboro. Он показал ее и сказал, что, если перевернуть пачку вверх ногами и прочитать, то получится «ужасный еврей» — и дал мне пачку, чтобы я убедился. Я взял, перевернул ее и попробовал прочитать так, как он сказал.
Парень посмотрел на меня, подождал и спросил:
— Прочитал?
Я ответил, что, во-первых, не хватает начальной буквы H, и что R и B не в ту сторону. Он пристально посмотрел мне в глаза и сказал:
— Ты что, еврей?
Я сказал «да».
— Тогда все понятно, — медленно и глубокомысленно произнес парень, словно узнав, где собака зарыта.
Я не понял, что понятно, но он произнес это таким тоном, будто замечание насчет букв мог сделать только еврей. Я спросил, за что он не любит евреев, он в ответ спросил, почему я так решил, ведь у него есть друг еврей. Тут уже я сказал «все понятно».
Он очень обиделся, спросил, не специально ли я к нему подсел, чтобы оскорблять, и не ищу ли я повод для конфликта. После этого нам обоим стало легче, мы умиротворенно огляделись по сторонам и каждый закурил свою сигарету. Он сказал, что его зовут Мигель, а я — что меня зовут Миша и по-испански это как раз и есть это имя. Он спросил, какой же я еврей, если у меня испанское имя. Я его спросил:
— А если отца Барта Симпсона зовут Гомер, он что — грек?
Парень сказал, что не знает моего товарища, но чтобы я кончал придуриваться, у меня вообще латиноамериканская внешность.
— Ты не еврей, — с уверенностью заявил он.
— А кто?
— Не знаю, — ответил парень. — Точно не еврей.
Потом спросил меня, куда я иду, и я ответил, что в Гарлем. Он удивился и спросил, зачем я иду в Гарлем, если там сплошные потаскухи. Я поинтересовался, почему он так думает, он ответил, что два года встречался с девушкой из Гарлема и, может быть, встречался бы с ней по сей день, если бы за время их романа она не родила двоих вьетнамцев, и пускай я после этого ему скажу, что в Гарлеме есть честные женщины.
Он продолжал разоряться, с какого это перепугу я решил утверждать, что в Гарлеме не одни сплошные шалавы и потаскухи.
— Если доедешь до Гарлема и найдешь там хоть одну приличную женщину, возвращайся сюда, я дам тебе покурить самой лучшей индики, какая у меня есть, — сказал он мне.
— У тебя есть индика?
Парень ответил, что есть, но больше ничего не сказал. Я тоже ничего не сказал, хотя меня так и подмывало попросить его достать из загашника марихуану и бумагу — это именно то, что мне сейчас нужно.
Мы сидели молча, и меня смущало то, что он молчит. Чем дольше он молчал, тем сильнее я сомневался, попросить его или не попросить. Мы так и сидели. Наконец он спросил, зачем я иду в Гарлем.
— На Первой авеню мне повстречался черный чувак, который посоветовал мне стать наркодельцом. — Я решил так объяснить парню дело.
На это он ответил, что чтобы стать наркодельцом, не обязательно идти в Гарлем. Можно быть наркодельцом и здесь; здесь, кстати, можно заработать гораздо больше.
Мы сидели, я все думал, просить или не просить раскурить со мной марихуану. Внезапно он наклонился ко мне и спросил: а что если он попросит меня оказать ему услугу — придется или нет ему мне с этого что-то накидывать? Я подумал, что зря, наверное, вылез с идиотским объяснением, почему я иду в Гарлем.
Мигель сказал, чтобы я встал под арку вон у того дома на Астор Плейс, и после того, как к нему подойдет расплатиться один тип, он пошлет его ко мне, и я должен буду дать ему вот этот пакетик. После чего вручил мне пакетик.
Я и не заметил, когда успел потерять связь с реальной жизнью, не заметил, что потерял контроль над происходящим. Единственное, что я знал точно, — это что не хочу стоять ни под какой аркой на Астор Плейс и не в настроении передавать никому никакой травы. Но я просто не умел отказывать людям.
В смутной надежде, что Мигель изменит свое решение, я сказал, что боюсь, что могу его подвести. Он ответил, что по этому поводу нисколько не волнуется, мне просто надо будет стоять под аркой, тут даже трехлетний младенец справится. В следующий момент я уже направлялся к дому на Астор Плейс, сжимая в кулаке маленький пакетик травы.
И тут я в третий раз увидел машину с теми же копами. Я даже не стал пытаться удостовериться, смотрят ли они на меня сейчас, потому что знал, что они на меня смотрят. Я уставился в землю и зажмурил глаза, моля Бога только о том, чтобы, когда я их открою, полицейская машина была уже далеко.
Так я стоял довольно долго, а когда наконец открыл глаза, увидел припаркованную прямо перед моим носом машину и двух выходящих из нее копов, направляющихся ко мне. Я почувствовал себя мишенью на оптическом прицеле.
Я приветливо улыбнулся копам, потом бросил пакетик на землю. Он упал рядом с моей ногой и так и остался демонстративно лежать около нее. Еще до того, как поравняться со мной, первый коп приказал мне его поднять. Я миролюбиво кивнул ему в знак согласия, словно речь шла об уроненном носовом платке, опять зажал пакетик в кулак и остался стоять, дожидаясь их приближения.
— Доигрался? — спросил меня коп еще издали. — Мы тебя уже давно заметили. Что ты делал с кошкой?
— Подобрал, сэр.
— Подобрал? — переспросил меня полицейский с подозрением. Мне даже показалось, что меньше подозрения вызвало бы, скажи я, что украл кота из зоомагазина.
— Думал, что кот нуждается в помощи, сэр, — объяснил я нервно. — Потом понял, что обычная кошка, которых бегает по Нью-Йорку тысячи.
Мой доверительный тон вызвал у полицейского раздражение.
— Вздумал отвечать? — подступил он ко мне на шаг ближе. Я видел, что его раздражает именно мой вежливый тон.
— Слушай, если ты будешь и дальше продолжать разговаривать с нами в таком тоне… — сердито нагнулся ко мне он.
— В каком?
— Ну все! — разозлился полицейский. — Положи обе руки на капот машины!
Пока они меня обыскивали, ни один из них не сказал ни слова о траве, которую у меня забрали.
Чувствуя руки копа, проверяющего мои карманы, я вдруг вспомнил концерт «Паблик Энеми», который видел сегодня в магазине видеофильмов. Я тоже разозлился.
— Вы слышали, что по статистике в Америке нет ни одного черного мужчины в возрасте от двадцати до сорока, которого хотя бы раз не остановили потому, что он черный? — стал я обличать полицию.
— К чему ты клонишь? — ощерился один, продолжая меня обыскивать.
— К тому, что это правда. Айс Кьюб в песне NWA говорит, что полиция арестовывает черных, потому что те черные, — разве не правда?
Лицо полицейского сделалось острым, будто ситуация приняла более опасный оборот.
— Садитесь в машину, — произнес он уже другим голосом. Положил руку на кобуру пистолета и бросил молниеносный взгляд на напарника, как бы проверяя, на месте ли.
В машине они опять меня обыскали. Из моих карманов извлекли много вещей, о существовании которых я и сам не догадывался. К примеру, окурок косяка, который у меня каким-то образом сохранился еще со времен Англии, Брайтона.
— Надо же, — пренебрежительно хмыкнул коп, рассматривая окурок. — Почему такой тонкий? — недовольно спросил он меня, будто видел криминал и в этом.
— Так их скручивают в Англии, сэр, — попытался пояснить я ему. — Они у них всегда тонкие.
Коп долго не мог понять, в чем дело. Наконец, когда выяснил, что окурок, лежавший в куртке, находится там еще со времен в Англии и перелетел вместе со мной через океан, то опять разозлился.
Потом, к моему удивлению, они наткнулись в куртке на бумажку с телефонным номером девушки, которую я знал в Англии.
— Что за Лили? — недоверчиво хмыкнул коп. — Тут даже не нью-йоркский код…
— Не Лили, а Лилу. Девушка из Лондона. Думал, что потерял ее номер. Никак не мог его найти, а вот теперь нашел! То есть вы мне его нашли…
— Слушай, ты на чем? — внезапно оживился коп. — На каких наркотиках? За все время, пока мы с тобой разговариваем, ты совершенно неадекватен. Все время городишь полную чушь.
— Вы нашли мне этот телефон только сейчас, — попробовал я со второго раза. — Думал, я этот телефон потерял с концами, но вы мне его…
Полицейский нетерпеливо прервал меня, подняв руку вверх, и вопросительно посмотрел на напарника.
— В участок, — с абсолютной уверенностью отчеканил тот.
Перед тем как поехать, они еще раз порылись в моих карманах и даже проверили подкладку куртки. Из дырки на подкладке рукава полицейский вынул скомканную фольгу от жвачки.
— Все понятно, — многозначительно сказал он фольге.
Это меня задело, я опять вспомнил то, что Айс Кьюб говорил о жестокости полицейских в своей «Фак да Полис», и мысли об этом высказал вслух. Коп, который был черным, смеялся дольше белого.
— Айс Кьюб уже, наверное, забыл путь обратно в Комптон благодаря белым ребятам вроде тебя и их деньгам, — беззлобно улыбнулся он мне, отсмеявшись.
В полиции копы взяли мои данные. Потом запустили в камеру, где уже сидел огромный негр. Я попробовал отнестись к нему как к брату по несчастью.
— Притесняете людей вроде нас! — крикнул в пустой коридор и покосился на сокамерника.
Полицейский, которому адресовался мой гнев, дружелюбно на меня взглянул.
— Рискни, скажи ему, что мы его арестовали, потому что он черный, — он показал на моего соседа.
Даже я догадался, что делать это не следует. Не потому, что бестактно. Просто к такому с такими заявлениями лучше было не обращаться.
Мой сокамерник сидел в шлепанцах, на нем была бельевая майка, из которой свисали мускулистые татуированные руки. Я кивнул ему, всем видом передавая свое возмущение. Он пренебрежительно отвернулся. Он производил впечатление парня, который здесь прохлаждается или на отдыхе. Или просто пережидает. С полицейскими общался, как со старыми знакомыми, друг друга называли по имени.
Он регулярно подносил руку к глазам и рассматривал сбитые до крови костяшки, после чего опускал, недовольно качал головой и еле слышно произносил «шит». Причем в этом «шит» были виноваты все — стены, решетки, скамейки, полицейские. Я нервничал, что с минуты на минуту тоже сделаюсь одним из виноватых.
— Что я здесь делаю? — неожиданно громко спросил он меня.
Я ответил, что подозреваю, что находится под арестом. Но негр сказал, что это был риторический вопрос.
— Что я тут делаю? — снова произнес он. — Я уже пятнадцать минут как должен заниматься горячей любовью со своей женщиной. Биологические часы — это хрупкая вещь. Англичане пьют чай в пять часов вечера каждый день. Один раз изменишь привычке — и ничего не стоит сломать весь механизм. Но это еще не самое плохое, что может быть в такой ситуации, — уверил меня парень после паузы.
— Нет? — спросил я из вежливости.
— Плохо, что биологические часы моей женщины еще более чуткие и хрупкие, чем мои. И если в шесть часов рядом с ней не окажется меня, вполне может случиться, что окажется какой-нибудь ниггер с Рузвельт авеню.
— Наверное, поэтому она вызвала полицию, Джим? — иронично вмешался из-за решетки полицейский. — Скорее всего, из-за пресловутой большой любви к своей женщине ты поставил ей синяк и разбил губу?
— Что вы понимаете в отношениях? — посмотрел он на копа с искренним сожалением. — Эти люди называют свои бултыхания в илистом болоте отношениями, — горько обратился он ко мне. — Им незнакомы такие слова, как эмоции и страсть.
Я сказал, что сожалею о том, что с ним случилось, и надеюсь, что все выправится.
— У тебя есть женщина? — перебил меня он.
— Как раз поэтому я здесь, — сказал я.
— То есть ты тоже пал жертвой истинных эмоций и страсти, без которых не может существовать настоящая близость?
Я принялся объяснять, что влез в неоднозначные отношения с девушкой и потом весь день шел прочь, чтобы забыть, что случилось между нами утром. Но я не ожидал, что моя тропа заведет меня в такое место, как это.
— То есть ты хочешь сказать, что предпочел эту гнусную и бездушную дыру жаркому огню страсти? — перебил меня негр с негодованием.
— Скажи-скажи, почему, ты решил, мы тебя арестовали! — весело крикнул мне черный полицейский через решетку.
— Почему? — повернулся ко мне парень.
— Потому что на мне нашли десять грамм марихуаны, — угрюмо ответил я.
— Нет, не по этому! — все так же весело перебил меня коп.
— Десять грамм? — удивился негр. — Что-то с трудом верится. Арестовать человека за десять грамм марихуаны унижает честь нью-йоркского полицейского. Обычно они ее просто у тебя отбирают, чтобы выкурить самим под эстакадой.
— Он пропел нам кусок из «Фак да Полис» NWA! — крикнул через решетку полицейский, непонятно чем очень довольный.
— За это не только копы, но и я со своими гарлемскими тебя бы арестовал, — доверительно признался мне негр.
Мои последние надежды на единение с угнетенным черным братом окончательно рухнули. Ему не понравилось, что я убегал от общества Полины, и не понравилась моя убежденность, что черных арестовывают, потому что те черные. Он сидел вполоборота ко мне с презрительной гримасой. Наконец, повернулся и сквозь зубы проговорил, что больше всего ненавидит, когда мазафакерс топчут ногами подарок, который Господь называет жизнью, и обходятся с ним, как с нежданно обрушившимся на них бременем.
— Черт, моя женщина ждет меня! — вдруг нервно дернулся он и выкрикнул: — Бобби, выпустишь ты меня наконец?
Неожиданно для меня полицейский открыл ему калитку решетки. Негр подошел к столу, забрал вещи, которые выложили для него копы, поставил подпись в раскрытой тетради и не торопясь вышел на улицу.
Я остался сидеть в одиночестве. Спустя какое-то время подошел к решетке и спросил офицера за столом, скоро ли начнут со мной разбираться. Коп ответил, что всему свое время. Но только я вернулся обратно и уселся на скамейку, полицейский крикнул, чтоб я выходил, и подошел к решетке с ключами. Я уселся за стол напротив него и напряженно на него покосился. Не знаю, каким образом им удавалось заставить людей чувствовать себя виноватыми.
— Ну что мы будем с тобой делать? — посмотрел на меня коп из-под прикрытых век.
— Сэр, если вы думаете, что это была моя трава…
— Дело не в траве, — устало отмахнулся полицейский. — Ты в неуравновешенном состоянии. С тобой все нормально? Скажи честно: ты на наркоте?
— Нет. Принимал. Но бросил! Я прилетел в эту страну, сэр, чтобы начать новую жизнь…
— Специально за этим прилетел в эту страну? — машинально повторил за мной коп. — Ты что, только что сюда прилетел? Хочешь сказать, у тебя нет гражданства?
— Нет, но у меня…
— Лени! — крикнул полицейский вглубь участка.
Подошел коп, которого я раньше не видел.
— Мы здесь имеем человека, у которого есть опыт с наркотиками и нет гражданства, — посмотрел снизу вверх на напарника допрашивающий меня коп.
— Мда, — многозначительно произнес второй.
Я подумал, что меня вышлют обратно в Россию. В армию.
— У меня есть зеленая карта, сэр, — попытался я выправит ситуацию.
— Она у тебя с собой?
— Нет, у друга.
— Видишь, Лени, совсем не хочет с нами сотрудничать.
— Сэр, вы же прекрасно видите, я не представляю собой никакой опасности, — начал канючить я. — Зачем вам со мной возиться? Вы же лучше меня знаете, что если вы меня выпустите, я никого не убью и не обокраду.
— Мы не можем тебя отпустить, пока кто-нибудь не явится сюда лично и не засвидетельствует, что у тебя есть право легально находиться в этой стране.
— Сэр, — протянул я полицейскому бумажку с телефонным номером Полины, который она дала мне перед тем, как я уходил: как я думал, навсегда. — Позвоните этой девушке. Она сразу придет, я точно знаю!
Коп скептически вертел в руках бумажку с телефоном.
— Какие-то иностранные буквы, — поморщился он, словно бумажка плохо пахла. — Ты уверен, что это не телефон той девушки в Лондоне, которой ты никак не соберешься позвонить? — Помолчал. — Ладно. — И принялся набирать номер. — Как ее зовут? — он отнял трубку от уха, из которой уже слышались гудки.
— Полина Кивелиди.
— Алло, мисс Полина Кивелиди? — среагировал он на голос на том конце. — Вас беспокоит офицер Уилкок. В нашем участке находится задержанный, который утверждает, что знает вас. Как его зовут?.. Как тебя зовут?
Я назвал свое имя.
— Его зовут Михаил Найман. Он говорит, что вы можете подтвердить его легальное право находиться в этой стране… Нет, боюсь, вам для этого надо явиться сюда лично, мисс Кивелиди… Наш адрес: Лафайет стрит, сорок… — начал он диктовать, но замолчал. — Она хочет говорить с тобой, — протянул мне трубку.
— Миша, это ты? — услышал я взволнованный голос.
— Полина, — сказал я после паузы. — Видишь, что со мной приключилось, арестовали…
— Я скоро буду…
Войдя, она сразу ринулась к служебному столу, даже не посмотрев в мою сторону. Я наблюдал за ней и не мог поверить, что она пришла за мной, — это была нью-йоркская девушка, которые во множестве бродят по улицам и, пройдя мимо, заставляют тебя обернуться вслед, чтобы признать, что Нью-Йорк все-таки отличный город.
— Где я должна подписать? — деловито спросила она.
— Здесь, мисс, — подставил ей полицейский раскрытую книгу.
Полина стояла, облокотившись на служебный стол, и торопилась покончить со всем этим как можно скорее. А я, что называется, поплыл. На меня накатило расслабление, оно же блаженство, какое бывает, когда понимаешь, что все позади.
— Нам надо еще, чтобы вы поставили подпись, что ручаетесь за пребывание этого молодого человека в нашей стране, мисс, — донесся до меня голос полицейского, который смотрел на Полину масляными глазами.
— И еще вы должны забрать вещи молодого человека, — вежливо обратился к ней полицейский, прекрасно поняв, что дело следует иметь только с ней.
Полина не глядя смахнула мое барахло со стола к себе в сумку и впервые посмотрела на меня. Я встал и потянулся — как всякий, кто знает, что его ждет комфорт и уют квартиры, где можно чувствовать себя дома.
— Это от такой женщины ты собирался уйти? — посмотрел на меня коп, видимо, вспомнив мой рассказ о том, как я здесь оказался. — За такой девушкой я отправился бы пешком в Калифорнию.
Мы вышли на улицу, я вдохнул вечерний воздух, мне хотелось прильнуть к Полининой руке, как я делал с рукой мамы в детстве.
* * *
Я въехал к ней через два дня. Мы были уверены, что влюблены. Время проводили прекрасно. Весь день в постели, а ночью выезжали в город. Болтались по самым крутым клубам, часто заходили в ресторан, где сидели с Парти. Брали такси и ехали из клуба в клуб, из бара в бар. Возвращались часов в пять утра.
Она купила мне новую одежду. Она вообще уделяла много внимания одежде.
— Если ты вернешься обратно в Англию, я прилечу к тебе и выйду из самолета, вся бледная, в черных очках и черном длинном плаще, — говорила она и показывала, как будет выглядеть. Вид у нее при этом был траурный, скорбящий, словно она прилетала не на встречу со мной, а на мои похороны. У нее так хорошо и убедительно получалось, что я верил, что то, что у нас с ней, навсегда.
Она нашла мне работу. Сделала это с поразительной легкостью. Где она была в начале моего пребывания в Нью-Йорке? Она просто зашла в галерею в Сохо, поставила меня рядом с собой, сказала, что этому молодому человеку нужна работа, и я ее сразу получил. Платили мне хорошо. Все, что мне надо было делать — это сидеть внутри у входа и выглядеть так же красиво, как все те замечательные и изысканные существа, которые туда заходили.
Часто у нас появлялись такие же невыразимо прекрасные, как Полина, люди. Они пили шампанское, смотрели на нас искусственным взглядом и говорили, как ей повезло со мной и как мне повезло с ней. Малик тоже говорил, что я не представляю, как мне подфартило.
С Маликом я практически перестал общаться. Звонил ему только для того, чтобы узнать свой же новый телефон, который никак не мог запомнить, чем вызывал его нешуточное раздражение. Он периодически требовал, чтоб я приехал и забрал свое шмотье, потому что оно заполонило его квартиру, но я никак не мог собраться.
— Неплохую расплату ты себе придумал за свои брайтонские провинности, — ехидничал он, когда я звонил ему. — Как ты там говорил: «потом и кровью искупать свои грехи»?
Иногда на Полину находило настроение, когда она пыталась меня просветить. Она сидела напротив меня, прижав мои руки к своей груди, и проникновенным голосом произносила непонятные мне слова. Из них я запомнил «эзотерика» и «эмпиризм». Она дала мне книжку с названием «Демон и лабиринт». Там было написано, что «тело движется в лабиринте, в пространстве, расчерченном маршрутами…».
— Ладно, — не выдержала она однажды, тряхнув со скорбным видом головой, — познакомлю тебя с людьми, для которых все, о чем я говорю, интересно и имеет настоящую ценность. — В этих словах прозвучали упрек и вопрос к себе самой — почему она со мной. Я и сам никак не мог взять в толк, почему она со мной.
Мы выехали в город раньше обычного. Свинцовое небо лучшей осени моей жизни начинало окрашиваться в пурпурно-бордовый цвет, когда наше такси остановилось у одного из зданий Сохо. В лифте, поднимавшем нас на последний этаж, были зеркало во всю стену и картина — лошадь, у которой вместо хвоста росли цветы.
Полина окинула зорким взглядом свое отражение, проверяя, по-прежнему ли она такая красивая, какой была последние двадцать восемь лет. Это выражение лица было у нее каждый раз, когда она смотрелась в зеркало. Потом посмотрела на мое отражение.
— Перестань! — раздраженно шикнула на меня.
— Я ничего не делаю!
Я правда ничего не делал, но Полина сегодня была не в лучшем настроении.
Лифт остановился, и Полина строгим голосом приказала мне распахнуть перед ней дверь. Впервые за время, что мы были вместе, она требовала, чтобы я ухаживал за ней. Мы вышли из лифта, и Полина увлекла меня в темную глубь этажа с видом, с каким родители ведут своих детей, когда их вызывают в школу.
Выяснилось, что весь верхний этаж принадлежит одному человеку. Сначала мы брели по сумрачным анфиладам комнат, потом забрезжил свет. В центре залы стояла группа людей. Они щебетали, ели сыр и запивали вином. Компания состояла из молодых людей, которые были слишком красивы, чтобы называться мужчинами. И только одна женщина, на редкость невзрачная. Она сидела на полу и подобострастно смотрела на них — как на богов, снизу вверх. Изредка она вставала, чтобы открыть новую бутылку и подлить вино в чей-то бокал. Ни один не обращал на нее внимания. Несмотря на серьезность темы, которую все обсуждали, шедший в студии разговор казался мне ненастоящим.
Полина, войдя, вместо приветствия засмеялась неестественным смехом так естественно, как будто только и делала всю жизнь, что так смеялась, и подвела меня к кружку. Парни дали ей себя поцеловать, и один из них назвал ее прустовским кустом боярышника. Я присел рядом с неудачливой женщиной, доброжелательно кивнув, как сестре по несчастью, закурил сигарету и так же, как она, принялся снизу вверх разглядывать молодцов.
— Интерпретация губит искусство, — услышал я реплику одного из красавцев, который походил на собственную фотографию в гламурном журнале. Я вспомнил слова Полины, что жить шикарной жизнью в Нью-Йорке — это профессия. — Вот почему я считаю, что за кино будущее, — продолжал он. — Единственная форма искусства, свободная от интерпретации. — Кроме того, что он стоит и что-то говорит, его больше ничего не интересовало. — Популярно мнение, что кино — самый примитивный вид искусства. Но в этом его секрет. Своей примитивностью оно обеспечивает непорочность и чистоту искусства. Человек потерял способность видеть достоверно.
Сидя рядом с неудачницей, я постарался вникнуть в смысл его слов. Сначала не получалось, а когда получилось, мне сделалось тоскливо, потому что единственное, что его интересовало, было не то, о чем он говорил, а он сам.
— Все современное искусство основано только на том, что одно подразумевает другое, — говорил он. — И только в кино вещи названы своими именами. Другими словами, это единственная форма искусства, где, когда человек спасает ребенка из огня, это хорошо. Да здравствует кино!
— Я с тобой не согласен, — перехватил эстафету другой представитель пола еще более прекрасного, чем женский. Его крашеная белая челка больше говорила не о долгих часах у парикмахера, а о напряженном отношении ученого к своей работе в химической лаборатории. — Творчество — это обязательная компонента искусства. Оно не зависит от художника. Тебе же известно понятие «творческий транс». Состояние выхода из обычного мира.
— Извините, у вас нет папиросной бумаги? — обратился я к невзрачной соседке чуть громче, чем следовало, и тем самым привлек общее внимание. Вся компания замолчала и одновременно уставилась на меня. На их лицах я увидел недовольство и немой вопрос. — Извините, — поспешил я попросить прощения. Еще какое-то время на меня смотрели неодобрительно, потом вернулись к беседе.
— Тебе известно понятие «творческий транс». Состояние выхода из обычного мира, — повторил свои последние слова молодой человек с точно той же интонацией. — А в кино в процессе съемок оно отсутствует. Съемки фильма — это рациональный процесс. А кино как искусство иррационально.
— Все зависит от того, как мы на это смотрим, — включился третий. — То, как мы сейчас разговариваем — это рационально или иррационально? Безусловно, мы эмоционально увлечены нашей беседой, но мы ведь говорим о конкретной вещи. Или то, как молодой человек только что бесцеремонно перебил Джуда и попросил у Глории папиросной бумаги. С одной стороны, он просит о конкретной вещи. С другой, он забывает обо всем на свете настолько, что пренебрегает элементарными правилами приличия…
Я бросил на Полину отчаянный, взывающий о помощи взгляд. Эти люди умели выставить тебя ничтожеством.
— Если мы будем идти по линии модерна, — напомнил, жеманно подняв руку, как школьник на уроке, крашеный блондин о том, что — вернее, кто — здесь главное. — В качестве поставангарда мы ничем не будем отличаться от парижской труппы, от «Ковент Гардена», который, надо заметить, в очень плохом виде сегодня.
— Вы знаете, я верю в молодой Нью-Йорк. Молодые нью-йоркцы знают цену всему этому шику, — возбужденно выдохнула Полина, и впервые за время нашего знакомства я не мог узнать ее.
— Не хотите ли вина? — спросил меня один из представителей гринвич-вилледжской элиты, протягивая бокал.
— Спасибо. — Я постарался звучать с тем светским британским акцентом, к которому прибегал в Англии, когда мне было что-то нужно от властей. — Я, знаете, до последнего времени не очень жаловал вино. Всегда предпочитал водку. Вино тянуло вниз, от него меня постоянно клонило в сон. А последнее время у меня вроде бы пошло, вино стало нравиться… — Я замолчал, потому что увидел, что вся компания молчит и все снова на меня смотрят.
— Это Миша, — объявила Полина официальным тоном. — Он изучает антропологию в Сассекском университете в Англии.
Я чуть ли не с ненавистью на нее посмотрел. Сейчас она была частью этого круга, чужой и нравилась мне все меньше.
Было решено допить вино и отправиться по барам. На улице разговор спустился несколькими уровнями ниже. Обсуждали, кто чего достиг в жизни. Это ввергло меня в еще большее уныние: на тот момент я мог похвастаться единственным достижением, и оно гордо вышагивало рядом со мной.
В месте, куда мы зашли, было полно народу. Я здесь уже был. Зашел сюда с друзьями Малика на второй день пребывания в Нью-Йорке. Бар для моделей. Конечно, не для супермоделей, но, куда ни посмотришь, перед тобой ангельское лицо в ореоле белых волос. «Девушки с низкой самооценкой. Скажи ей пару ободряющих слов — и она твоя», — выразился тогда бармен. И мне это так понравилось, что я сразу пошел наниматься на работу. И меня, как ни странно, взяли. На мне была куртка, которую я проносил в Брайтоне два с половиной года не снимая. Я спросил у владельца бара, человека лет сорока, который обходил бар под руку с парнем неземной красоты, есть ли для меня работа. «Есть. — Он прищурился. — Приходи завтра». Я не пришел, но все равно был очень доволен: работа в таком месте, и вот так сразу. Значит, есть во мне то, что нужно этому городу.
Сейчас бар набит до отказа. Опять: куда ни глянешь — божественная блондинистая головка. Одна машет нам из глубины бара.
— Элен! — закричали все и двинули к ней.
Очаровательная Элен сидит у стойки и разговаривает со здоровенным нью-йоркцем. Рядом с ней стоит модно одетый парень лет двадцати и держит за талию.
— Модель? — спросил я Полину по пути к столику.
— Певица, живет в Калифорнии, сейчас сотрудничает с Уитни Хьюстон. Элен настоящий профессионал. Понимает и чувствует музыку, как мало кто, кого я знаю.
— Полина, Полина, — посмотрела на нас Элен. — Сколько я тебя знаю, всегда рука об руку с красавцем. Только я не подозревала, что ты перекинулась на малолетних.
— А неоперившийся юнец рядом с тобой? — парировала Полина.
Про нас с парнем говорили в третьем лице, как про отсутствующих.
— Ты о Джереми? — спросила Элен. — Я встретила его только сегодня. Шопенгауэр говорил, что пение лишает воли. — Элен посмотрела на нашу компанию. — Надо забыть о личных целях и быть в состоянии чистой созерцательности. Чтобы быть певцом, надо обрести душевный покой, найти чистоту, — заученно задолдонила она. — Истинный певец должен избавиться от своего «я» и от всякой индивидуальной воли и похоти. Поэтому с Джереми я чисто символически. Хоть он и очень милый мальчик.
— Что? — она переспросила внушительного вида нью-йоркца. — Джон приглашает нас всех к себе домой. Продегустировать снег, который не выпадает в Нью-Йорке зимой, а привозится оптом из южных стран. Я уже попробовала его сегодня. — Она одарила нас прелестной улыбкой.
Мы вышли вслед за Элен, Джереми и Джоном. Элен шла в обнимку с Джереми, оба делали вид, что флиртуют по-французски, и постоянно целовались.
— Не понимаю, на что этот нахал надеется, — обернулась к нам счастливая Элен. — Наша жизнь — это борьба. Мужчины постоянно соревнуются друг с другом, доказывая свою мужественность. Женщины — доказывая, что они сладострастны. Мужчина и женщина в союзе — тоже постоянная борьба. И только искусство, в особенности музыка, внушает людям временное примирение. Я, как человек искусства, певица, несу его людям. Для этого я сама должна находиться в состоянии постоянного примирения. Так что не знаю, на что надеется бедняга Джереми. Я превращу его в подушку, полную гусиных перьев. Я сама себя чувствую, как подушка.
— Думаю, это может быть как раз то, что и надо Джереми, — съязвил дюжий Джонни.
— Ты же знаешь, Джон, как я ненавижу пошлость! — шутливо вознегодовала Элен и дала ему слабый подзатыльник.
— Как тебе мои друзья? — спросила меня Полина, еще когда она, я, Элен и Джереми парами шагали друг за другом по Бродвею.
— Из них из всех мне больше по душе Элен, — ответил я. — Она хотя бы веселая. Остальные какие-то механические.
Мы вошли в дом Джона. Элен вела себя по-хозяйски. Скинула туфли, брякнулась на диван, задрала ноги на стол и заговорила.
— Смысл жизни пошл, а музыка — это те иллюзии, за которые мы держимся в романтическом возрасте, когда до конца не очерствели. Где мой кокаин? — закричала она голосом таким дурным, что я поставил под вопрос причастность Элен к искусству музыки.
Боже, какую линию она вдохнула! В жизни не видел, чтобы мужчина или женщина занюхивали стрелку такой толщины. На секунду ее лицо стало страшным. Больше всего она напоминало защитника американского футбола, который накручивает себя перед тем, как отразить атаку противника. Потом оно вновь приняло свое обычное прекрасное выражение.
— Вы знаете, в этих отвлечениях от истины и есть прелесть жизни, — пропела она с напускной грустью. — В них есть красота. Красота — это тоже отвлечение от истины. А я очень падка на красоту. Вот ты, Полина. Ты очень красивая девушка. Иди сюда!
Она взяла Полину за руку и посадила на стул в середине комнаты. Встала напротив и начала танцевать.
— Моя прелесть, — принялась щекотать она Полине языком ухо. — Ну не прелесть ли она, Джон? — она поцеловала Полину долгим поцелуем.
Полина вытерла губы.
— Элен, я устала! — отмахнулась она, а я подумал, не происходит ли эта сцена между ними не в первый раз. — У меня был длинный день! — Она повернулась ко мне за поддержкой.
— Держи мою кофточку, Джон! — не слушала ее Элен и продолжала свой танец вокруг Полины. Скоро в нем проступил рисунок змеиного клубка.
Юный Джереми сидел на полу, не получая от этого зрелища удовольствия. Элен подошла и уселась напротив.
— Какой ты грустный! У тебя вид, будто ты сидишь и ждешь порции кокаина. Это так пошло! Не разочаровывай меня. Ты же ведь милашка. — Она прикусила его нижнюю губу и оттянула. У Джереми по лицу потекли слезы. — Какой же ты скучный! — надулась она. — Уверена, с этим молодым человеком мне будет повеселее, — показала она пальцем на меня.
Она пересекла комнату и теперь села со мной.
— Если тебя зовут Савл, то после знакомства со мной ты станешь Павлом, — бухнула она.
Я списал это на кокаин. Но не мог не подыграть ей:
— А что? Иметь дело с такой убийственной девушкой равносильно вспышке. Если она не сравнивает себя с Богом. — Тут мне стало стыдно и захотелось домой.
— Ты подумай, Библию знает! Дашь мне благословение? Совсем ребенок! Такой миленький, хорошенький. — Она положила мой палец в рот и стала сосать его, глядя на меня наивно, как маленькая девочка. — Хочешь посмотреть мою татуировку? — Ткнула меня пальцем в живот. — Не будь дураком. — И без перехода закричала: — Вечеринка! Джонни, ты говорил, у твоих друзей вечеринка. Вперед — не засиживаться!
На улице Джереми сказал:
— Я пошел домой.
Вид у него был уничтоженный.
Элен и не посмотрела в его сторону. Она шла между мной и Полиной и держала нас обоих за талии.
— Все-таки ты настоящая сволочь, Полина. Ты божественно, божественно красива!
— Элен, я правда устала! И я дружу с его сестрой. Что я ей скажу, если она меня спросит, с какими людьми я его знакомлю?
— Это ты о нем беспокоишься? — искренне расхохоталась Элен. — Из нас троих он самый испорченный. Все, что ему нужно — это зеркало. Ты такой отъявленный нарциссист, — нагнулась она ко мне. — Тебя не интересую ни я, ни твоя любимая Полина. Наверное, лишь поэтому она и с тобой, — прибавила она серьезно.
Мы сели в машину Джона и покатили в аптаун. Через пару блоков Элен крикнула: «Останови!», выскочила из машины, подбежала к цветочной лавке, схватила букет и помчалась назад. Владелец лавки за ней. Элен прыгнула на первое сиденье, и Джонни нажал на газ.
Элен перегнулась назад и хлестнула меня букетом по лицу:
— Паршивец! Сам не додумался подарить своей девушке цветы? — Она протянула мне букет. — Дари! Я хочу это видеть!
Я нерешительно вручил цветы Полине. Какое-то время Элен смотрела на нас.
— Ты положительно совращаешь малолетнего, Полина, — произнесла она как констатацию факта и повернулась к Джонни. — Жми на газ, водитель!
Она открыла окно и высунулась из машины по пояс.
— Я в Калифорнии! — кричала она и махала проносящимся мимо автомобилям и пешеходам.
В салоне все, включая Джона, заметно нервничали.
Вечеринка была в районе семидесятых улиц. Мы вошли в ярко освещенную квартиру. На скамейке сидел огромный негр с большущим животом. Сразу было понятно, что он здесь главный. Глыба. Такой гетто-патриарх ночных улиц и вечеринок. Хотелось, прежде чем войти, спросить у него разрешения: ничего, если мы тут разместимся? Элен сразу ринулась к нему. Уселась сзади, обвила его живот одной рукой, другой стала махать в воздухе в такт музыке.
Полина пользовалась большим успехом. Она то и дело подходила поцеловать меня, чтобы заверить публику, меня и больше всех саму себя, что она со мной. В конце концов не выдержала и стала танцевать с черным качком. В эту минуту послышался визг и грохот падающей мебели. Элен сцепилась с гетто-патриархом и каталась с ним по полу. Ее ногти впились глубоко ему в щеки, и она наносила ему частые удары головой. Стоило большого труда их расцепить. По его лицу текла кровь, рубашка была разорвана.
Элен стояла в другом углу комнаты.
— Мне нужно танцевать, — обвела она помещение безумным взглядом, — выпить что-нибудь крепкое и танцевать. — Она проследовала к бару.
Позднее мы увидели ее в центре комнаты с бутылкой шампанского, которым она поливала всех вокруг.
— Так делают в Калифорнии, — поясняла она тем, кто был рядом.
Выражение лиц у гостей было напряженное, как будто на вечеринку заявился гангстер с улицы и машет в разные стороны пистолетом.
Мы собрались уходить.
— Я пойду в уборную. Попрощайся с ней, — приказала Полина.
Я подошел к нашей подруге.
— Не уходи, — взмолилась Элен, — счастье близко. Ты, я, Полина. Я провожу тебя, — сказала она появившейся Полине. — Я люблю вас, — сказала она нам в прихожей. — Как же сильно я вас люблю!
Мы с Полиной по очереди поцеловали ее.
— Пыталась совратить тебя? — нехотя спросила меня Полина на улице.
— Нас обоих, нет?
Мы шли молча. Улицы Нью-Йорка были пусты, и у меня возникло ощущение, что за все время, что я знаю Полину, мы впервые с ней наедине.
* * *
Я сказал Полине:
— Слушай, ты меня устроила на работу. Я зарабатываю достаточно, чтобы платить свою долю за квартиру.
Она подумала.
— Хорошо. Только знаешь, у меня есть друг Кристофф. Он очень талантливый скульптор. Про него один мой знакомый галерист сказал, что из скульпторов-эмигрантов Кристофф может легко быть вторым, после Шемякина. Еще он делает бесподобную настойку из виноградных ягод. Ему сейчас негде жить. У нас как раз есть лишняя комната, так что мы сэкономим деньги. Согласен?
Кристофф, представительный поляк, пришел через месяц. Мы очень друг другу понравились. Мы провели вечер, обсуждая то, что у наркоманов и отщепенцев тоже есть система ценностей, модель своего общества, что от системы не уйти. Было решено, что он въедет завтра.
Она перешла к нему в тот же день. Вернее, в ту же ночь. Она это даже не скрывала, просто перекочевала из моей комнаты в его. Вместо нашей кровати стала спать в его. Это было сделано с такой естественностью, что было нечего сказать.
Мне удалось вызвать ее на разговор только через два дня. Я сказал ей, что она ведет себя низко.
— Ты что, будешь мне говорить, что делать, а что нет? Ты, человек, который заплатил только за один месяц из трех? — Ее голос звучал холодно и отстраненно, в нем впервые слышались металлические нотки. Как если бы она в это мгновение не думала ни о чем, кроме того, что если я съеду, она потеряет на этом деньги.
Я все равно сказал, что съезжаю.
— Куда же ты пойдешь, скажи мне? Тебе вообще некуда ехать. Собрался стать бездомным? — В этом не было беспокойства — фиксация происходящего.
Я вспомнил день, когда думал навсегда сбежать от нее, и как она говорила мне вслед, что стоит ей представить, что я один в этом городе, у нее в душе все переворачивается. Теперь нигде ничего не переворачивалось.
Я ответил, что давно хотел быть бездомным, и мечтательно покосился на белоснежную простыню ее кровати, к блаженной мягкости которой успел так привыкнуть.
— Но почему все должно быть так серьезно! — она сделала движение, как будто хочет заломить руки. — Зачем все усложнять? Жили бы вместе. Ты мне по-прежнему нравишься. Ты симпатичный. Красивый. Мы все можем жить вместе, это было бы чудно, мило. В этой жизни столько людей, которые мне нравятся, и если за каждого из них я должна буду переживать или страдать… — Я начинал чувствовать себя виноватым за то, что так серьезно отношусь к ее измене и тем самым причиняю ей неудобство.
— Разве так обязательно, чтобы было сложно? — причитала она.
Я спросил: а если бы ей понравилось то, что предлагала Элен, она что, могла бы согласиться?
— А почему бы и нет? — выкатила на меня Полина глаза.
Я наговорил ей много неприятных слов. Я сказал, что всю жизнь она потратила на то, чтобы выглядеть роковой женщиной, а на самом деле она всего лишь провинциальная еврейка.
— Я не еврейка, — неожиданно сказала Полина. — Я киприотка. Предки моего папы были понтийские греки из Грузии.
Перед тем как выйти, я посмотрелся в зеркало. В нем мелькнуло ее хорошенькое лицо. До того хорошенькое, что на секунду я влюбился опять.
— Жалко, — произнесла она безо всякого сожаления, когда поняла, что я серьезно собираюсь съехать. — Я ведь правда была в тебя влюблена. Это длилось целых трое суток.
Но съезжать мне было некуда. Я со злобой ходил по квартире, а они меня не замечали. Иногда я ловил на себе их взгляды и думал, что они смеются надо мной. Это была война, которую они считали детской игрой.
Единственное, чего я не мог себе простить, это что вечером мы вместе нюхали в гостиной кокаин. Я размяк, еле сдерживал себя, чтобы не броситься к ним обниматься, и наговорил им кучу приятных вещей. Потом мы разошлись по своим комнатам, и всю ночь я слушал, как за стеной среди причитаний и стонов Полина заверяет Кристоффа, что он лучший из всех, кого она встретила в жизни. Я лежал не смыкая глаз, в кокаиновой ломке, убежденный, что это веселье происходит у меня в комнате.
На следующее утро я пошел встречаться со знакомой родителей, чтобы забрать у нее письмо для меня. Она была потомственная аристократка и нью-йоркская интеллектуалка. Мы встретились на Бродвее.
Увидев меня, она воскликнула: «У вас развязаны шнурки!» — нагнулась и стала их завязывать.
Я стоял посреди Бродвея и смотрел, как она это делает. Я дал ей завязать оба ботинка. Я был в ужасном состоянии.
* * *
Я слишком многим людям рассказал о том, что произошло. Здесь, может, я поступил некорректно. Я сказал об этом бывшему молодому человеку моей сестры, который пришел в бар на Пятьдесят Второй, чтобы передать мне от нее конверт. Сказал родственникам и друзьям в России. Сказал об этом другу свояка моих родителей, на которого наткнулся на Бродвее и который толком не понял, что я переехал жить в Нью-Йорк. Сказал об этом прекрасным людям из Полининой компании. Была бы моя воля, я бы посвящал в свое горе людей на улице.
Я сидел напротив Малика и его жены у них на кухне, изливая им свои расстроенные чувства.
— Понимаешь, она говорила, что я задел в ней струну, которой никто не задевал. Что я вселил в нее веру в мужчин. Что раньше она их только ненавидела.
— Это что-то новенькое. — Малик сплюнул косточку от вишни в пепельницу.
— Это был трип, понимаешь, трип! Каждые пять минут мы смотрели друг другу в глаза и говорили, как нам хорошо. Я собирался быть с ней до конца жизни и не сомневался, что она хочет того же. Я был так уверен в наших отношениях! И вот пожалуйста. Еще она мне говорила, что я лучший из всей тысячи молодых людей, которых она встретила, — добавил я.
— Это они все, — дружески объяснил мне Малик.
— Что целуюсь я точно лучше всех из тысячи, — не унимался я. — Она сказала, что ни с кем не получала столько удовольствия.
— Это они всегда, — снова подмигнул мне Малик, и по убежденности, с какой он это произнес, я внезапно понял, что это может быть правда.
— Ты думал, ты получил бесплатный билет, — перебила нас Джазмин. — Захотел проехаться зайцем. Эта девушка тебя обыграла и правильно сделала. Думал все получить за ее счет.
— Тебя обошли, приятель, — согласился с женой Малик. — В этой стране дела обстоят именно так. Если ты слабый скакун, тебя обходят, а потом вообще выкидывают из стойла. В этой стране…
Он сидел и рассказывал нам про волчьи законы этой страны. Его итальянский акцент был бесподобен.
Какое-то время я слушал аргументы Малика, потом обиделся.
— Я пришел к вам излить душу, найти сочувствие, — возмущенно повысил я голос. — А вы сидите и издеваетесь надо мной, как она и все ее дружки. И вообще, с той минуты, как я к вам приехал, вы не делаете ничего другого, как поливаете меня грязью! Я всегда вас прощал потому, что считал своими. Но сейчас пришел к выводу, что вы на их стороне.
Я ушел, хлопнув дверью. Я знал, что говорил неправду. Я прекрасно знал цену им обоим — какие они хорошие и стоящие люди. Но сейчас все были передо мной виноваты.
Надо пойти в церковь, на Второй улице. Всю свою жизнь, во что бы ни был замешан, я всегда жил с оглядкой на церковь. Даже в Брайтоне ходил в храм. После рейвов с субботы на воскресенье, когда все разъезжались по домам, я ехал на поезде в Льюис на литургию. Там стоял все еще под действием экстази, мало чего соображая и путая правую руку с левой.
Но, сам не знаю как, я оказался все в том же Томпкинс Сквер Парк. Там, где спрашивал дворников о работе.
А я-то начал считать этот город моим! Теперь это были сплошные ухмылки небоскребов, ехидные оскалы гаражных пещер, слепящие фары выезжающих из них машин. В парке — бездомные со своими пакетами и одеялами. Я лег на скамейку, закинул руки за голову. С момента приезда я ни разу не задумывался над тем, что со мной будет. Кто-то обо мне позаботится — не знаю кто, может, ангел-хранитель. Теперь мой ангел от меня отлетел.
Скамейка, на которой я лежал, как-то сама собой обросла бродягами.
— Так ты идешь или нет? — раздраженно схватил меня за плечо всклокоченный пожилой человек, обдавая перегаром.
— Куда?
— Людвиг уже пять минут назад сказал, что покажет нам свой дом, а для тебя что, требуется особое приглашение?
Людвиг очень важничал, его бородка была задрана вверх, фигура выражала высокомерие. Он шел на несколько шагов впереди, а мы почтительно в нескольких шагах от него, отдавая себе отчет в его значительности.
— Вот он! — громогласно возгласил Людвиг и смерил нас взглядом победителя. Мы окружили картонную коробку из-под холодильника. Над дыркой в середине было написано: «Перед входом внутрь просим тщательно вытирать ноги». На одном из бортиков — «Под окнами просим не сорить», на другом «Платная парковка перед домом».
— Это просто потрясающе! — заорал пожилой, который заставил меня идти. — Как ты смотришь, если я буду жить в паре дверей от тебя, дорогая? — обратился он к Людвигу с интонацией, которую последний раз я слышал от Полининых друзей — интеллектуалов из Сохо.
Мы пошли обратно к скамейке, откуда меня только что согнали. На ней уже сидел высокий бородатый негр лет сорока с пронзительными глазами. Он держался подчеркнуто прямо, рукой опирался на посох. На нем были белая хламида и шапочка. За его спиной толпились могучие широкоплечие растаманы с дредами до пояса — все моложе его. Перенесенные сюда прямо с Ямайки. Эти братья следовали за негром. Христом, водившим своих учеников по Нью-Йорку вместо Иудеи.
Рядом с негром валялось всякое барахло, в том числе настольная лампа. Его фигура излучала жизненную энергию. Было совершенно естественно, что такой человек — лидер, что он непроизвольно собирает вокруг себя толпу. У меня тоже появилось желание следовать за ним. Вокруг него собрались зеваки, будто наблюдать за восседающим на скамейке черным великаном уже само по себе шоу.
— Покажи им, чем ты сейчас занимаешься, Дрейк! — послышались голоса.
Негр извлек из хлама старый плакат с изображением черной девушки и надписью, что в субботу она выступит в стриптиз-клубе «Черная орхидея» на Деланси-стрит. На обороте нарисована человеческая фигура. Фигура расчерчена на мелкие клеточки, в каждой клеточке нарисован чертик.
— Это пришельцы, — пояснил всем Дрейк. — В наших клетках живут пришельцы.
— По-моему, каждый чертик должен быть немного более красным, это даст всей твоей идее более яркую тональность, — обратился к Дрейку бледный очкарик интеллигентского вида. На нем трудно зафиксировать внимание, такой он невзрачный и худой.
— А по-моему, твой нос сейчас станет немного более красным, что, безусловно, придаст ему более яркую тональность, — беззлобно кинул ему Дрейк.
Тут тот, кто настаивал, чтобы я оценил дом Людвига, призвал всех к спокойствию.
— Карл уже двадцать минут как хочет нам что-то сказать. А вы ведете себя, как будто у вас в распоряжении целая жизнь…
Карл, несчастный очкарик, уже лежал на скамейке и смотрел на нас всех с презрением. Принять сидячее положение у него не было сил.
— Я хочу сказать, что все на свете относительно, — выдал истину Карл. В его устах она звучала еще менее убедительно, чем обычно. — Геринг истреблял евреев, зато он очень любил свою кошку, общепризнанный факт, — с вызовом бросил Карл в воздух. Он очень сильно презирал всех, но не был от этого менее несчастным. — Знание, что все на свете относительно, — вот путь к просветлению, — уныло заключил он, подписав приговор в собственной несостоятельности.
— А что если я дам тебе этой лампой по башке, как ты запоешь тогда? — все так же дружелюбно полюбопытствовал Дрейк. — Может, если я включу свет, пока буду это делать, ты тоже немного просветишься?
Карл будто и не услышал.
— Ты еврей? — спросил я, скорее обращаясь к его длинному носу с горбинкой и заранее зная ответ.
— Да.
— Не думаю, что, услышь от тебя Геринг про его нежность к кошке, он не отправил бы тебя в газовую печь, — покосился на Карла Дрейк. — Так что ты только что впустую продал свой народ, приятель.
А я поймал на себе его заинтересованный взгляд и сразу почувствовал гордость, будто добился чего-то в жизни — получил диплом, отслужил в армии.
— Бедный Карл, — сочувственно протянул Людвиг. — Сразу видно, что у человека болит душа. Хоть бы нашелся кто-нибудь, кто ее подлечил.
Патриарх ночных улиц Дрейк нагнулся и тихо сказал что-то своим растафарианцам. Те кивнули и неслышно двинули в сторону Первой улицы. Дрейк вновь посмотрел на меня.
— Чувствуешь последние смертоносные уколы подходящей к концу зимы? — спросил он. — Если дать ей жалить достаточно долго, она заморозит твою душу и сделает с ней то же, что сделала у Андерсена с душой мальчика льдинка, попавшая ему в глаз. — Он встал и поманил меня еле заметным движением головы. — Пошли, — прибавил еле слышно и, опираясь на посох, сделал первые шаги в нью-йоркскую ночь.
Я стоял, не веря. Я вспомнил «Черного монаха» Чехова. Глядя в удаляющуюся спину Дрейка, я подумал, что, может, монах, который когда-то являлся Коврину, только что явился и мне. «Он сказал мне следовать за ним!» «Бедный Карл» было последнее, что услышал я, перед тем как устремиться вслед за Дрейком.
Я ускорял шаг, силясь догнать его. Мы шли вровень, при этом он размашистыми шагами все время удалялся от меня. Я держался рядом и не узнавал города. Небоскребы нависали над головой в постоянном движении, меня проносило мимо них, как на карусели. Воздух был расчерчен на клеточки, и в каждой из них танцевало по плакатному чертику. Сгущающаяся темнота наполняла уверенностью, что слова Дрейка про пришельцев внутри нас — реальность.
— Нью-Йорк — он такой… — вяло попробовал я обозначить значительность происходящего. — Я его таким никогда…
— Тихо! — строго поднял он руку вверх, зная лучше меня, что я могу испортить происходящее.
Меня охватило чувство, что мы вроде двух избранников свыше, спущенных на эти улицы. Боковым зрением я поймал его лицо — очень умное, очень выразительное лицо, и на секунду мне померещилось, что это лицо изобрел я сам, что его создало мое воображение.
Дрейк подал мне большую бутыль виски.
— Никогда не пью какую-нибудь муть — чтобы забыться. Пью исключительно для прояснения ума.
Я отпил глоток, вступая в неведомые воды.
— Сколько на улице? — обратился ко мне Дрейк, как к равному.
Это был щекотливый вопрос. Если скажу правду, он пошлет меня куда подальше. Но я вспомнил свою брайтонскую жизнь и решил, что если сошлюсь на нее, то слукавлю лишь частично.
— Три года.
— Хорошо выглядишь. Где базируешься?
Я понял, что заплыл на незнакомую территорию и надо оттуда срочно выбираться.
— Ищу работу, — сказал я.
— Работу? В этом есть какая-то ненависть к себе подобным, вроде меня или моих друзей. Я знаю, что мне нужно, а ты про себя нет. Большая часть людей в этих домах не знает, что им нужно. Сидят, парализованные ужасом или паранойей, по квартирам и следят за маятником часов. Знаешь, что сейчас происходит в этом городе? Все люди в нем замерли и ждут приближения своей смерти. Единственное движение — это мы двое, шагающие по нему. Мир обезвожен ими. Они во всем ищут смысл. А определение ограничивает вещь, делает ее ручной. Такой же уютной, как их квартиры.
— А как они боятся человека! — продолжил он через несколько секунд. — Они обкорнали его, как овцу. Они боятся признать его бешеную необузданность.
— Не уверен, понимаю ли я, о чем ты говоришь, — признался я. — Только все равно — это замечательно.
Дрейк приблизил голову к моему уху.
— Знаешь что? Я открою тебе секрет. Сути у человека нет, — сказал он шепотом. — Все размыто. Этот плакат с чертиками. Пойдет дождь, чертик потечет в другого чертика, другой в третьего, они сольются в капле дождя, и человек превратится в большую каплю. — И уже громко: — Жизнь — это обряд. Ритуальный танец. Искусство — отражение жизни.
— Многое из того, что ты говоришь, находит у меня отклик, — сказал я. — Не люблю, когда слова теряют прямой смысл. Лучше понимать их буквально — тогда легче жить. Больше наивности, вот что я скажу! Наивность спасет мир.
Дрейк засмеялся.
— Прекрасно понимаю, о чем ты. — Он положил руку мне на плечо. — Ты должен остаться со мной. Мы перевернем этот мир. — В его прикосновении чувствовалась нежность сродни отеческой.
Он все чаще поглядывал на небо, становившееся черным. Опять пришли в голову волхвы, звезда: волхв рядом со мной, ведущий меня к младенцу. Привел он, однако, к толстенному бездомному, одиноко восседающему на картонке на Тридцать Четвертой улице. Я был так-этак пьян. Мы уселись прямо на землю напротив толстяка. У него была длинная всклокоченная борода, живот лежал на земле. Более удивительно, что и грудь свисала до земли.
— Ну что, Дрейк, — спросил бородатый. — Забиваешь голову малолетним? Без этого ты не можешь?
Мне не понравилась, как он это сказал. Прежде всего тон.
— Поздравь меня, — переменил он тему. — Ты сейчас разговариваешь с телезвездой.
— Кабельный канал бомжей, которые пахнут особенно плохо?
— Шестичасовые новости не хочешь, бейби? Сижу на Тридцать Четвертой, прикидываю, где бы помочиться, чтобы увидело побольше народу. Здесь неподалеку висит камера наружного наблюдения перед офисом, обычно я опорожняюсь под ней. Вдруг подъезжает телевизионная машина. Вываливаются ребята с лампами и камерами, окружают, а мультяшная красотка тычет под нос микрофон и спрашивает, что я думаю о жизни бездомных в Нью-Йорке, может ли такая жизнь довести до отчаяния.
— Ну и ты что? Попросил у нее деньги на крэк?
— Там рядом был припаркован «Фольксваген-жук», а у меня в руке была металлическая труба. Я решил совместить эти две вещи и стал молотить трубой по капоту. Думал показать пределы отчаяния, до которых может довести жизнь бездомных в Нью-Йорке. Раз уж они меня спросили. В машине сидела девушка. Она совсем обезумела от страха — жмет на газ до самого пола, лишь бы смотаться. Ну, я долблю трубой по движущейся машине. Так даже веселее. Наша жизнь может довести и не до такого отчаяния, сам понимаешь, Дрейк. Вся телевизионная команда очень меня благодарила за репортаж. Красотка с микрофоном от благодарности чуть не расплакалась. «Лучший репортаж за всю мою карьеру, — говорит. — Обычно бездомные такие скучные. Ты их спрашиваешь про их проблемы, а они пускают слезу и начинают жаловаться на судьбу. Спасибо вам большое! Вы чудо, а не человек». Так что ты, считай, знаком со знаменитостью, моя милашка, — осклабился он на Дрейка.
— Думал, ты все-таки поклянчишь у красотки деньги.
— Зачем мне клянчить, когда красотки не хуже нее регулярно мне платят? — ухмыльнулся толстяк. — Не у каждого есть недвижимость на Тридцать Четвертой улице, — он гордо мотнул головой в сторону котельной будки на том конце. Повернулся ко мне. — Понимаешь, девушки, которые работают в этом районе, были бы рады заниматься этим на улице. Но некоторые клиенты стесняются. Так что у меня регулярный доход за аренду. Вы с ним туда, наверно? — утвердительно спросил Дрейка.
Фраза насторожила, оставила неприятный осадок.
— Куда мы должны пойти с Дрейком?
— Ты ему не сказал? — удивленно посмотрел на Дрейка толстяк.
Мне стало совсем не по себе. Хотел сразу уйти, но ноги не вполне слушались. Да и предлога еще не было смотаться. Свернулся калачиком и притворился спящим. Так казалось безопаснее. Но вскоре и правда погрузился в полузабытье.
Я проснулся оттого, что кто-то гладил мне зад. Дрейк.
— Посмотрите только на эту попку! — пел он театральным голосом. — Мягкая, как у невинного ребенка!
В то, что происходило, было настолько трудно поверить, что я некоторое время оставался лежать. Он взял мою руку и прижал к ширинке. Я вскочил как ошпаренный.
— Я поверил тебе! — крикнул я. — Поверил всему, что ты говорил! Пошел ты!
— Не будь, как все они, — вновь наклеил на себя маску мудреца Дрейк. — Не бойся признать свою бешеную необузданность!
— Вали! — сказал я и пошел прочь.
— Ты такой же, как все они! — услышал я. — Сидишь, парализованный ужасом или паранойей, и следишь за маятником часов. Ждешь приближения своей смерти. Так же как они, не знаешь, что тебе нужно!
Я смог остановиться, только когда кровь перестала биться так сильно от ощущения позора и возмущения. На месте, где я стоял, лежала картонка. Я заснул, скорчившись на ней. Всю ночь шел дождь. Завтра нужно было идти на работу в Сохо. Последняя вещь, которая еще связывала меня с Полиной.
* * *
На работу я на следующий день не пошел. И через день. Все три дня в городе шел дождь. А в церковь я все-таки отправился.
Это была длинная исповедь. Может быть, главная в моей жизни. Я рассказал о похождениях в Брайтоне. О наркотиках. О связи с Полиной. О том, что не могу у нее жить и что мне вообще негде жить. И что у меня нет работы.
Я стоял посередине храма, который вдруг стал моим единственным домом, твердил себе, что главная исповедь моей жизни состоялась, и не испытывал по этому поводу того, что ожидал испытать. Меня так и подмывало спросить вслух «и это все?» Все было обыденно и прозаично, и никакого землетрясения в штате Нью-Йорк, пока я произносил слова исповеди, не случилось. А ведь я заранее себя подготовил к тому, что эта исповедь будет частью судьбы. Грандиозная исповедь, о которой я думал так много, вроде даже не произвела на батюшку впечатления. Отец Серафим просто накинул на меня епитрахиль и начал читать разрешительную молитву. Я стоял в полупустой церкви, и на душе у меня было так же пусто и неопределенно.
Отец Серафим сказал, что у него есть для меня работа и жилье. Я ждал, когда он закончит свои дела и подойдет ко мне, чтобы дать рекомендацию на работу. Еще он собирался познакомить меня с человеком, с которым мне предстояло жить вместе в Бруклине. Я стоял в храме и смотрел по сторонам. Мимо меня проходили люди, и у меня никак не получалось заставить себя поверить, что это у меня начинается новая жизнь.
Да мне и не очень хотелось в это верить. В храм я пришел не за этим. И даже не потому, что мне было негде жить. Я пришел сюда, чтобы укрыться от той боли, очаг которой находился где-то в районе Четвертой улицы — там, где располагалась квартира Полины. Я пришел в храм, чтобы уехать от этой боли в Бруклин.
Подошли отец Серафим с Джейсоном, моим будущим соседом по бруклинской квартире. Джейсон — ширококостый янки с безоговорочно располагающей к себе улыбкой и копной белых волос. Если бы он был женщиной, то калифорнийской блондинкой. В церкви он стоял в самом дальнем углу даже не в молитвенном, а медитативном состоянии, сопутствующем разговору с Богом. Иногда отец Серафим ставил его на клирос читать каноны, апостол, но у Джейсона это не очень хорошо получалось, потому как он делал это истово, не заботясь о том, как звучит.
Такая же внешность была у его старшего брата, женатого на негритянке с длинными дредами. У них было трое детей-мулатов, жили они в Бронксе, в том же Бронксе он работал с трудными подростками, которых там, само собой, хватало. При взгляде на его уверенные повадки и плечи становилось понятно, почему эти головорезы, которые даже не уважают собственной жизни, уважают его, и почему эта почти невозможная работа ему хорошо удается. Всякий раз, когда мы с ним разговаривали, он утверждал, что у его младшего брата не все дома. Это преподносилось как шутка, но я видел, что он лукавит не до конца. Пожалуй, и правда в отношении Джейсона к религии было что-то фанатическое. Но то же можно было сказать практически про каждого в этом приходе, почти сплошь состоявшем из новообращенных американцев.
— Джейсон очень рад, что вы будете жить вместе, — улыбнулся мне отец Серафим. — Он знает, что ты испытываешь временные трудности…
— Временные трудности — знак того, что после них начнется светлая полоса, — сказал Джейсон так убежденно, что я сразу поверил, что так оно и будет.
Отец Серафим протянул мне рекомендацию в центр для людей с умственными отклонениями.
— Эта работа для тебя, Миша. Я тебя достаточно знаю, у тебя получится. У тебя добрая душа, люди в центре это почувствуют. И у них есть чему научиться. Каждому бы такое непосредственное отношение к жизни и такую внутреннюю чистоту, — энергично заключил он.
Мы с Джейсоном вышли из храма. Погода была солнечная, но холодная — ранняя весна. Листья на деревьях только-только намечались. Мы поехали в Гринпойнт, польский район Бруклина.
Разница между районом, в котором мы вышли из метро, и тем, в котором я обретался последние месяцы, была разительная. Мы переехали даже не в другой штат, а в другую часть света, в страну третьего мира. Или — только что путешествовали по горам, а теперь брели по равнине. Я шагал рядом с Джейсоном и внимательно вглядывался в виляющие попы двух большезадых латиноамериканок впереди нас.
— А здесь хорошо, — сказал я. — Я люблю Нью-Йорк.
— В Сан-Франциско лучше, — тихо ответил Джейсон.
— Сан-Франциско? — Я удивился. — Чем же там лучше? Разве там такая же продвинутая тусовка, как в Нью-Йорке? Далеко не уверен…
— Там есть холм, поросший лесом, в нескольких милях от городка Платина, — продолжил Джейсон все так же тихо. — Очень красивый.
— Да? — неуверенно откликнулся я, не до конца убежденный, что мы говорим на одну и ту же тему.
— Там стоит монастырь Германа Аляскинского. Иногда литургии проходят под открытом небом. Там чувствуется настоящая святость. Я иногда бываю в монастыре, и нет места, где мне было лучше. Чувство, будто вернулся домой.
Я машинально продолжал следить за бедрами латиноамериканок. Мы прошли мимо, и я обернулся на перекресток, где девушки болтали с остановившими их парнями. Жизнь увлекала меня в направлении, в котором я не был готов двигаться. Но я был не против.
Квартира была на чердаке и состояла из одной маленькой комнаты, разделенной перегородкой на две части. Джейсон зашел в ту, где находился матрас, мне он предоставил отделение с кроватью. Он дружелюбно приветствовал меня с матраса, как будто заметил в первый раз.
— У меня протестантская семья, — сказал он. — Но я с детства ощущал нашу религию недостаточной и выхолощенной. В колледже сразу увлекся востоком, стал изучать буддизм…
— Буддизм, — с удовольствием подхватил я. — У нас в колледже это было чуть не повальное увлечение. Почти каждый съездил в Индию в год между школой и колледжем. В комнатах, где они курили марихуану, висели буддистские плакаты. Ну, у настоящих буддистов это, наверное, не так поверхностно…
— А по-моему, и у настоящих кошмар, — добродушно ответил Джейсон. — Каждый сам создает себе какое-то подобие Бога, и каждый сам себе что-то вроде Бога. А православие… Не так много мест в мире, — сказал он, переждав, — где бы я удобно, как в последнее время, себя чувствовал. Даже в месте, которое называется моим домом, мне не спокойно. Только в церкви мне кажется, что я пришел домой и там бы мог быть всегда…
Мы оба молчали.
— А я не был пионером, — неожиданно для самого себя объявил я. По-моему, он не понял, что я сказал.
— Нет? — спросил он.
— Пионеры, — пояснил я, — организация в советской школе. Принимали всех поголовно с десяти лет. Красный галстук на шее и все такое. А меня родители не отдали. — Он, улыбаясь, смотрел на меня все с тем же, кажется, непониманием, о чем я. — Тяжело быть маленьким не похожим на других, — сказал я.
Я замялся и замолчал. Я уже стал жалеть, что начал про это рассказывать. Он тоже молчал, просто тихо сидел, смотрел на меня, улыбался.
— Однажды решили принять насильно, — попробовал я еще раз. — Вытолкали вперед на линейке и начали напяливать галстук перед всей школой. Я стою и только знаю, что нельзя. И стукнул по этому галстуку кулаком. И он на глазах у всей школы упал на пол. Скандал.
Продолжать было бессмысленно. На секунду мне почудилось, что собеседник не понимает по-английски.
— Когда я обратился, — Джейсон как будто продолжил фразу, которую начал еще до того, как я завел про пионеров, — у меня началась другая жизнь. Я словно бы начал все узнавать. Смотрю на эту чашку, к примеру, — он взял со стола чашку и повернул ее к себе сначала правой, а потом левой стороной, — как будто всю жизнь не мог ее узнать и вдруг наконец-то узнал.
Теперь и он замолчал. Наверное, тоже понял, что продолжать бессмысленно.
— Ясно, — наконец произнес он бодрым голосом. — И теперь ты… — он как будто пытался что-то вспомнить. — В Нью-Йорке! — заключил внезапно.
Я вяло кивнул головой.
— Нравится? — спросил он с сожалением. Ему как будто было жаль меня.
— Нравится, — так же вяло ответил я.
Он опять помолчал, потом сказал, что будет сейчас читать акафист Божьей Матери, и если хочу, я могу к нему присоединиться. Я поблагодарил и ответил, что, пожалуй, полежу.
Я побрел в свою часть комнаты, лег на жесткую постель и положил руки за голову. Кровать находилась в самом темном углу квартиры. Оттуда на меня смотрели иконы. До меня донеслись монотонные слова акафиста. Как издалека. Джейсон молился на английском, но мне казалось, что я слышал, как отец произносил эти слова в моем детстве. Я полежал какое-то время в блаженной пустоте, встал и пошел делать себе чай. Я сидел за покосившимся столом со скатертью в пятнах, пил чай и смотрел, как молится Джейсон.
Наконец он закончил, поцеловал молитвенник и положил его на подоконник. Осторожно откашлялся и остановился напротив меня.
— Миша, — начал он, замолчал и наконец заговорил снова. Голос его звучал странно. — Я решил уехать в монастырь в Сан-Франциско. Навсегда. Никто об этом не знает. Даже брат. Ты поможешь мне донести чемоданы до метро? И чтобы ты никому об этом не говорил? Никому.
— Помогу, — нервно пробормотал я и вспомнил, как брат Джейсона повторял, что у того не все дома.
За окном было еще светло, но я сказал Джейсону, что, пожалуй, пойду спать. Он ответил, что, скорее всего, сделает то же самое.
Перед сном я вошел в маленькую смежную с туалетом ванную. Провел пальцем по грязному кафелю, потрогал занавески в пятнах, вспомнил сверкающую ванную Полины и то, чем мы, порядком улетевшие от марихуаны, там занимались. И как, ударившись головой о кафель, она этого не замечала. «Если бы я была мужчиной, то влюбилась бы в тебя, — сказала она. — Как жаль, что я женщина!»
Я снова оглядел нечистые занавески и липкую ванну — и на этот раз вздрогнул от счастливого чувства, что меня нет в ее квартире и, когда я выйду, в соседней комнате будет Джейсон, а не она, и ощутил целебную скуку этого чердака. Перед тем как шагнуть в коридор, я, не знаю почему, перекрестился.
* * *
Джейсон будит меня в пять часов утра. Надо помочь донести ему чемоданы до метро. Он едет в монастырь в Сан-Франциско. Квартира остается мне одному. Выходим на улицу, на которой даже в пять утра полно народу. «Город, который никогда не спит», да-да-да. Пересекаем мост из Бруклина в Квинс, с видом на Манхэттен. Это ближайший путь к метро. Спускаемся в темень станции, обратно в ночь, вечную ночь метро. Очень быстро подходит поезд Джейсона.
— Господь с тобой, Миша, — неуверенно произносит он. Похоже, из приличия, ему гораздо легче было бы просто сесть в поезд и уехать.
Мы неловко обнимаемся. Два чужих человека, которые так и не узнали друг друга. Поезд трогается, я в последний раз вижу его белую голову. Вижу, как он проходит в центр полупустого вагона и садится на свободное место. Вагоны мелькают мимо меня, я не увижу его больше никогда и не знаю, что по этому поводу чувствовать. Его силуэт в окне выглядел так же, как любого другого в вагоне. Мы бы с ним подружились, пробую уговорить себя, хорошо бы пожили.
Не успеваю подняться по переходу, а на меня уже наваливаются уродливые здания этого района. Мимо них плывет молоденькая мексиканка с ребенком. Она такая красивая, что становится грустно. Вспоминаю, что испытал такое при виде очень крутого негра из гетто. Я отчетливо ощутил тогда, что он живет жизнь, которую у меня бы получилось в лучшем случае выдумать или прочитать в книге. Девушка бредет в нескольких шагах впереди ребенка и рассеянно оглядывает знакомые улицы — с видом туристки за окном прогулочного трамвайчика.
— Мама, — доносится голосок ребенка, — я так тебя люблю!
— Я тоже тебя люблю, лапочка! — не оборачиваясь, отвечает мексиканка. Ее голос звенит, фраза малыша трогает ее куда сильнее, чем признание в любви самых крутых мазафакерс этого района.
Останавливаюсь на мосту посмотреть на Нью-Йорк. На хрестоматийную линию небоскребов. Шлю Нью-Йорку воздушные поцелуи. Начинаю новую жизнь.
Тороплюсь домой. Спать осталось меньше двух часов. Сегодня у меня первый день на работе. Консультировать умственно отсталых в центре, в который устроил меня отец Серафим.
* * *
Стою в холле в здании на Хадсон-стрит и никак не решусь войти внутрь лифта. Растерян. До того, как сюда вошел, я ни разу не задумывался над тем, что мне предстоит работать с психически ненормальными людьми, и вдруг эта реальность обрушивается на меня, как в теленьюс поток, прорывающий плотину. Мимо меня проходят люди, которых я воспринимаю странными, их странность преувеличиваю, идея иметь с ними дело кажется немыслимой. Лихорадочно ищу взглядом хоть сколько-нибудь вменяемого на вид, с кем бы можно зайти в лифт и на время успокоиться.
Наконец, когда вижу тучного мужчину с прищуренным левым глазом, дожидающегося лифта, я улыбаясь пристраиваюсь рядом с ним и принимаюсь ласково оглядывать двери элеватора. Сосед кажется мне человеком, отвечающим за свои действия, и внушает полное доверие. Я решаю, что если надо, он за меня заступится. Входим вдвоем в пустой лифт, я доброжелательно ему киваю. Мужчина нажимает мой этаж. Я уже собираюсь сказать, что это мой первый день, услышать привычное и ободряющее «все будет OK, сэр», — как мой сосед первым нарушает молчание.
— Ты слепец! — эта фраза прозвучала так же торжественно, как библейское изречение. Сам субъект напомнил мне пророка, который грозно устремил на меня перст, обвиняя в чем-то, от чего меня сразу потянуло переосмыслить всю свою жизнь. — Не знаю, какой частью тела ты смотришь, но это явно не глаза! — по-прежнему, словно взывая с амвона, грозно уставился на меня незнакомец.
— Не уверен, что понял вас, сэр, — на редкость неубедительно попробовал я оправдаться я, прекрасно понимая, что тщетно, ибо маловразумительно.
— Весь центр знает, что Кривая Таня заглядывается на Билла из Бронкса, а ты все ходишь за ней хвостом, — неумолимо настаивал сосед.
— Простите, что-то я вас не понял, — сделал я шаг назад и нервно поглядел на горящую кнопку лифта.
— Это ты все делаешь! Состроил из себя с Таней показательную пару центра, чтобы все завидовали, а такого не бывает — не бывает показательных пар! Хочешь увидеть брак, заключенный на небесах, — почитай Евангелие или детскую сказку.
— Вы меня принимаете за другого. Я новый работник. Сегодня мой первый день…
— Ты слишком много себе позволяешь, парень, — раздраженно перебил он меня, и его кривой глаз оказался на угрожающе близком расстоянии от моего лица.
Тут двери раздвинулись, и мы вышли. Открылись они напротив конторки, за которой сидел человек в очках с огромными линзами, его глаза казались вырезанными из детской книжки с картинками.
Я сделал шаг вперед.
— Сэр, не скажете, как пройти к мистеру… — я стал рыться в карманах в поисках бумажки отца Серафима с фамилией босса.
— Простите, я вас не расслышал. — Он поправил слуховой аппарат, вышел из-за конторки и встал на близком от меня расстоянии.
Мной овладела легкая паника — я только сейчас понял, в какое место меня занесло.
— Извините, я, вероятно, ошибся, — начал я извиняться, уверенный, что это один из больных, и потому принося извинения гораздо более горячо, чем заслуживала ситуация. — Не хотел вас обидеть, сэр. Просто интересно узнать, где кабинет мистера Холдсмита, — мне удалось наконец прочитать на бумажке. Я чувствовал себя тем более неуверенно, что человек из лифта встал за спиной слухового аппарата, выглядывал оттуда и никуда не собирался уходить.
— По коридору направо, — начал человек, — первый поворот налево… Что ты здесь делаешь, Хьюго? — перебил он себя, поворачиваясь к моему лифтовому другу.
— Этот парень — заноза в моем большом пальце, — сурово проговорил Хьюго. — Два года он ничем другим не занимается, как показывает, что он лучше меня и всех остальных в центре.
Мужчина со слуховым аппаратом вопросительно посмотрел на меня поверх очков, словно задавая вопрос, так ли это. Я смущенно покашлял.
— Всегда держится, словно он лучше других из-за того, что у него роман с Кривой Таней. Будто он небожитель, — не уставал жаловаться на меня Хьюго. — А теперь возомнил о себе черт знает что: будто он здесь работает и может мной командовать. Думаю, настал наконец момент ответить ему за все те годы моего унижения здесь, — он пошел на меня, набирая скорость.
Человек со слуховым аппаратом ловко схватил моего нового врага за шиворот и развернул на сто восемьдесят градусов. Хьюго, не меняя темпа, поплыл в противоположную сторону, что-то бурча под нос. Развернувший увидел уважение в моих глазах и, желая отплатить за проявленный к нему интерес, быстро затараторил:
— Направо, налево и прямо, и вы не ошибетесь. Удачи, сэр.
Я шел по коридору, сопротивляясь мысли, что скоро меня можно записывать в пациенты этой клиники. Перед тем как повернуть согласно указаниям, я взглядом задел бедра удаляющейся вглубь коридора негритянки. «И что это у них с попами? — глядя ей в спину, в который-то раз услышал я внутри себя вопрос. — Они что, все обречены толкать нас на раздумья? Стоит ли так горячо винить Адама и Еву за всю эту фишку с грехопадением?» И, конечно, надо будет при случае еще раз поблагодарить отца Серафима за то, что меня сюда устроил. Чуть промелькнет в уме «ты только посмотри…» — и на секунду забываю, что наркотики и рейвы в Англии заставили меня поверить в преимущества исключительно духовной стороны жизни.
— А закрывать за собой дверь стало уже совсем не обязательно в наши дни? — вызывающе кричит негритянка в дверь мужского туалета. — Боже, как воняет! — Она с силой хлопает дверью. — Хотите увидеть меня распятой? — гневно обращается к закрытой двери в тайной надежде быть услышанной всеми, кто здесь работает. — Хотите увидеть меня пригвожденной к кресту прямо как я вся тут есть перед вами? — Для убедительности она разводит руки в стороны.
В кабинете меня встретил высокий худой мужчина, на вид слишком усталый, чтобы отдавать себе отчет, что он занимается благородным делом, и слишком им занятый, чтобы им гордиться. С кресла рядом с ним на меня взирала тоже худая женщина, которая мне сразу не понравилась. У обоих был вид, будто они осведомлены о том, что я здесь, и ждали моего прихода. Мужчина скупым кивком приказал мне садиться, после чего оба склонились над моей папкой.
— Значит, у вас диплом Сассекского университета, мистер Найман? — хмурит брови мистер Холдсмит.
Мне кажется, что ему все время хочется спать и в те моменты, когда он поднимает на меня глаза, ему с трудом удается держать их открытыми.
Он настолько жил делами своего центра, что сам казался немного помешанным. Но в нем пряталась и мгновениями исходила расположенность, у него невольно хотелось искать защиты. При этом, к моему сожалению, он вел себя со мной как с провинившимся.
— Значит, в колледже вы изучали антропологию? — «Антропология» прозвучала как что-то сродни перевозке тяжелых наркотиков через мексиканскую границу.
— Да, сэр, — повесил я голову, признавая. Потом поднял и посмотрел ему в глаза кристально честным взглядом. — Мой диплом должен прийти по почте, со дня на день.
Мистер Холдсмит опять с головой уходит в бумаги, забывая о моем существовании.
— Боюсь, мы не можем нанять вас на ту должность, на которую собирались, пока не увидим ваш диплом, мистер Найман, — доносится до меня его бас. — Без диплома мы готовы определить вас лишь на должность с более низкой зарплатой и без медицинской страховки.
— Диплом уже в пути, — я оглядел невидящим взглядом стены. — Будет здесь вот-вот.
— Позвольте вам задать вопрос, Михаил, — неожиданно загромыхал мой работодатель, словно наш разговор его возмутил и вынудил на такую бурную реакцию. — Если клиент спросит вас, нормален ли он, вы будете говорить ему правду? — оба моих начальника пристально на меня смотрели. А я на них.
Я немного смутился. Совершенно не знал, что ответить.
— Что значит «нормален»? — выдавил я из себя, наконец. — Нормальны ли мы все? Вправе ли я называть себя нормальным?
— Вы не нормальны, мистер Найман? — вытаращился на меня мистер Холдсмит.
— Я просто хотел сказать, что общество навязывает нам свое понятие нормы. Эти люди не безумнее нас с вами. А общество говорит им: вы неполноценны, запирает в специальные дома, заставляет приходить сюда.
— Вы считаете, что кому-то из них не надо быть здесь? Что ему не нужна помощь? — наступал он.
— Я бы сказал, что у него есть какие-то проблемы, — сломался наконец я.
— Так.
— И что я помогу ему с ними.
— А если это будет она? — подала голос высохшая дамочка.
— Что я помогу ей с ними, — уныло согласился с ней я, чувствуя несправедливость того, что некоторые люди рождаются в этот мир неполноценными.
— Хорошо, давайте возьмем такой пример, — пропела она. — Женщина — наша клиентка приходит в центр каждый день с большим слоем косметики и носит провокационную одежду. Как бы вы поступили в таком случае?
— Я бы ей сказал, чтобы она не покупалась на идеологию гламура и шика, навязанную нам обществом.
Они переглянулись.
— А если это будет он? — с неестественным возбуждением пискнула женщина.
— Простите, я вас не понял, что значит — он? — опешил я. — Вы хотите сказать, что бы было, если бы мужчина-пациент приходил в центр каждый день с большим слоем косметики и носил бы провокационную одежду?
— Именно это, — счастливо согласилась она.
Я развел руками и беспомощно посмотрел на мистера Холдсмита.
— Ну что вы, Фрида? — нахмурился тот. — Вы разве не слышали? Молодой человек уже ответил на вопрос, который мы ему задали. — Он улыбнулся мне совсем не той улыбкой, которую ждешь от такого человека. Она была молодая и подначивающая, немного как у брайтонских ребят. — Меня зовут Натан, — протянул он мне руку. — А это Фрида. Она принимает очень близко к сердцу личные проблемы наших сотрудников. Если у вас накипело на душе, поделитесь с ней, — отправил он и в ее сторону натянутую улыбку, после чего Фрида стала нравиться мне еще меньше.
Я подозревал, что вывод, который сделали они, не имеет ничего общего ни с моими ответами, ни с тем, пригоден ли я для работы. И что я понравился Натану и не понравился Фриде, причем обоим по одной и той же причине. Я все ждал, что они скажут.
— У вас есть опыт работы в такой же или похожей сфере, сэр? — поднял на меня глаза Натан.
— Есть, — ответил я.
— Да? — оживился он. — Какой же?
— Думаю, половина ребят из моего круга в Англии идеально подходят вашему центру. Брайтон на восемь-девять десятых состоит из съехавших с катушек парней и девушек. Там модно быть сумасшедшим. Самое оно было выдать фразу типа того, что ты давеча общался с эльфами или троллями. Тебя, например, спросят: «Как вчера вечеринка у Хелмета?» — а ты ответишь: «Прекрасно, единственное, чего не хватало — это гномов и единорогов обсудить музыку».
— Значит профессионального опыта как такового у вас нет, мистер Найман? — нахмурил брови Натан.
— Нет, — ответил я упавшим голосом. — Одни только рейвы.
Натан потер переносицу и повторил про зарплату и отсутствие страховки.
— Нам надо, чтобы вы отнесли эти бумаги за подписью к медсестре, — закончил он. — Она проведет короткий медосмотр, чтобы проверить, нет ли чего, что могло бы помешать нашему сотрудничеству. Прямо, направо и направо.
На пути мне попался псих в костюме, похожем на военный; он прицепил к нему нашивку, а на грудь повесил табличку с собственным именем и фамилией. Он перегородил мне дорогу и со свирепым видом спросил, чем может быть мне полезен. Я шарахнулся в сторону и, пряча глаза, попросил его успокоиться. Если дышать глубже, все будет нормально. В его глазах мерцал огонек отчетливого безумия, но тут я сообразил, что имею дело с охранником.
— Как пройти к медсестре? — мгновенно наседаю на него, хотя маршрут знаю. Он объясняет, я принимаюсь жарко благодарить. Если по-честному, за то, что он не псих.
Стучусь в кабинет. «Войдите», — слышу грудной голос, которым приглашают войти в спальню, а не в лазарет, и робея открываю дверь. За столом, полуразвалясь, сидит та самая негритянка, которая так поразила мое воображение. Мой приход явно производит на нее благоприятное впечатление, поскольку девушка тут же оживляется.
— Новенький! — возбужденно произносит она с таким выражением, как будто к ней заглянул не новый работник, а кто-то способный в корне изменить ее жизнь. От такой возложенной на меня ответственности я начинаю нервничать.
Глаза медсестры обволакиваются медовой пленкой, она просит меня садиться, как в России дорогих гостей хозяева. Вижу, что ее оживление вызвано не моими личными качествами, а лишь тем, что я новенький. Она возбужденно оглядывается по сторонам пустого кабинета, ища, кого этим невероятным известием обрадовать. Проникновенно смотрит мне в глаза и задушевно-задумчивым тоном спрашивает, проверялся ли я на СПИД. В вопросе звучит интимность, принятая между по-настоящему близкими людьми. Интонация приветливо-заговорщическая и одновременно немного светская. Как спрашивают, пробовал ли я такое-то блюдо. Отвечаю «да». Проникновенность ее взгляда углубляется, и она с придыханием любопытствует, почему я делал этот анализ. Отвечаю: для зеленой карты.
— А так? — разочарованно подводит она итог, не скрывая неудовольствия и укоризны.
— Что значит «так»? Я же сказал — проверялся для зеленой карты.
Этот ответ пришелся и вовсе не по ней.
— Надо и так проверяться, — назидательно и теперь уже с откровенной претензией говорит она.
Мы оба умолкаем, и с каждой секундой тишина становится все более томительной.
— Мне кажется, что клиника, где проверяют на СПИД, — как раз то место, где можно его реально подхватить, — пытаюсь разрядить обстановку. Без успеха. — Ну, как получить гражданство в иммиграционном отделе или пособие в социальном офисе.
Медсестра смотрит на меня, будто я только что сообщил ей что-то очень личное.
— Ты пользуешься лосьоном для загара? — Вопрос задается как непосредственное продолжение предыдущего разговора. — Только не говори, что ты им не пользуешься! Я очень хорошо разбираюсь в людях и при одном взгляде на человека вижу его сущность. Все друзья говорят, что во мне скрывается замечательный психолог. Как только я тебя увидела, сразу поняла, что ты просто не можешь не пользоваться лосьоном для загара, — заявила она звенящим голосом, который вот-вот даст трещину и разлетится в осколки.
Я опять, как с Фридой, беспомощно развел руками.
— Твоя кожа имеет такой оттенок, которого не может быть у черных и испанцев. Ты добился этого с помощью автозагара, — объяснила она и стала качать ногой. — Я это ухватила с первого взгляда на тебя, — заключила она тоном нежного признания.
Нога качалась, глаза были подернуты дымкой, она изо всех сил демонстрировала, что о чем-то думает и это что-то — я. Наконец, прищелкнула языком, на лице появилось роковое выражение, и она принялась записывать в папку, очевидно, информацию о моей физической кондиции. Но я смотрел, как движется ее рука, и допускал, что она записывает не медицинские показания, а таинственные сведения о моей личной жизни, которых не знал даже я сам.
— Мой первый муж страдал ускоренной регенерацией гормонов, отвечающих за половое влечение, — доверительно сообщила она мне, не поднимая головы. — У женщин это называется бешенство матки. У Дирка это настолько было связано с качественным изменением сексуального поведения, что сексуальность стала для него основной жизненной целью.
Я, насколько мог убедительно, показывал, что у меня нет и толики сомнений, почему именно мне она это рассказывает.
— Это было как жить бок о бок с вечным двигателем, — добродушно добавила негритянка. — Дирк у меня ассоциировался с отбойным молотком. Он был очень жесткий — мой первый муж. — Она выразительно посмотрела на меня, распахнув два гигантских глаза, которые не содержали в себе ничего, кроме подавляющей честности.
Я кивнул и оглянулся на дверь. Я понимал, что это место предназначено для людей с нестандартным мышлением, но только сейчас осознал степень их нестандартности. Последнее сообщение было такое, что она оторвала взгляд от папки и доверительно уставилась на меня.
— В этом безусловно были свои преимущества, причем очень существенные. Но в последнее время жизни с Дирком я все чаще стала замечать, что мне в голову не приходит ни одной мысли и что там пустота. Понимаешь, это немного раздражает. — Она посмотрела на меня так, словно спрашивала совета.
Я заверил, что понимаю.
— Живешь, — продолжила она делиться со мной, — и совершенно ни о чем не думаешь. Потому что… — Тут она осеклась, поскольку объяснить причину отсутствия мыслей оказалось затруднительным. — Вдруг ты обращаешь внимание на то, что тебе не о чем говорить с человеком, с которым живешь бок о бок. Что между вами ничего общего. Что вас одна-единственная вещь объединяет. Ты не думай, я нисколько не умаляю роли насыщенных и разнообразных сексуальных отношений в жизни индивидуума. Но во время такой нескончаемой гонки по бугристой местности с препятствиями приходит день, когда ловишь себя на том, что в голове у тебя так же пусто, как на концерте «Милли Ванили», когда мир узнал, что ребята пели не своими голосами. Ты, конечно, можешь считать меня полной дурой после того, что я тебе сказала.
— Нет, почему же, — слабо возразил я. — Я вообще-то не силен в такого рода делах. Я все больше норовлю ставить на эмоциональную составляющую этого романтического акта. А мои подружки уверяют меня, что это как раз то, что им во мне нравится.
— Ты так думаешь? — пристально посмотрела она на меня, словно совет, которого она ждала, получен.
Я до того смутился, что отвернулся и стал рассматривать стены. Они были увешаны фотографиями. Одна была очень красивая. Смуглый голенький малыш, которого держала на руках черная обнаженная женщина. В ней я узнавал мою негритянку. Все вместе походило на скульптуру или контуры музыкального инструмента: округлые и выпуклые формы, скрипка или контрабас. Очень красиво — два черных тела на белом фоне.
— Замечательная фотография — сказал я. — У вас такой красивый ребенок.
— Ага, — безо всякого энтузиазма отозвалась она и продолжила писать.
Не найдя нужного отклика, я исследовал стены дальше. Глаза полезли на лоб, когда в поле зрения попала фотография, на которой та самая медсестра, что сидела напротив меня, была изображена опять голая, раскинувшаяся напротив гигантского валуна. Ее длинные и стройные ноги были широко расставлены, руки раскинуты вокруг камня так, что снимок чем-то походил на изображение пригвожденного к кресту Спасителя. «Хотите увидеть меня пригвожденной к кресту, прямо как я вся тут есть?» — всплыл в мозгу ее гневный вопрос у двери мужского туалета. Каким-то образом она увидела, что я смотрю на это фото, и подняла лицо с интригующим выражением.
— Когда я нащупала пальцами этот камень, он мне показался очень твердым, — продолжились откровения. — Это вызвало в моей голове каскад мыслей и ассоциаций. Сразу вспомнила своего первого мужа. Не в том смысле, что у Дирка, который каждый день ходил в спортзал, были твердые мышцы. Дирк сам был жесткий — его сущность, склад его мыслей. То, что камень был настолько твердый, связалось с молотком, беспрерывно стучавшим в сознании все тридцать два месяца моего первого брака. — Сейчас она смотрела на меня с интересом и расположенностью, будто речь шла о фотографии каникул на Багамских островах в кругу родных. Она сделала свой ход и ждала ответного.
— Фотография с малышом первый класс, — вернулся я к проверенному признанию. — Ваш малыш обворожительный!
Она была не просто недовольна, а поражена. Несколько раз покачала головой, готовая на меня кому-то пожаловаться. Взгляд ее потух, с отстраненным видом она приступила к медицинскому обследованию.
— Что вы делаете? — бодро поинтересовался я, когда она брала у меня кровь из пальца.
— Пытаюсь взять ваши анализы, мистер Найман, — ответила она холодно и назидательно.
— Ну как, все нормально, надеюсь? — попытался я вдохнуть жизнь в приунывшую собеседницу.
— Все будет нормально, если вы будете сидеть спокойно, мистер Найман, — строго выговорила она и сердито воткнула иглу в вену.
Я подумал: поранит или покалечит?
— А какая у меня группа крови? — поддал я заинтересованности, когда она записала результат.
— Мистер Найман, — пресекла она мои попытки, — я невольно обратила внимание на некоторые особенности вашего поведения психологического плана, которые мимо меня, как профессионала, не могли пройти незамеченными.
— А что со мной такого? — встрепенулся я искренне. — Разве что-то не то?
— Ваш взгляд отсутствует. Вы сами отсутствуете. Все время, пока мы беседовали, вы вели себя, как будто меня здесь нет. — Все у нее отсутствовали, и она усматривала в этом криминал. В это минуту она измеряла у меня давление.
— Это психиатрический анализ? — спросил я, чувствуя, как давление под манжетой токает все интенсивней.
— Это общий анализ, мистер Найман, — металлическим голосом проговорила медсестра. — Психиатрический — это часть общего обследования. Чтобы быть уверенной, что вы пригодны для работы, я должна сделать весь набор. А не один психиатрический. — Она накачивала грушу, слушая стетоскоп, чтобы засечь крайние показания стрелки.
— Скажите, у вас так давно с глазами? — То есть проблемы с моей психикой были для нее делом решенным, к ним можно не возвращаться.
Я испытывал сжатие под манжетой, мешавшее думать.
— Вы что-то сказали? — спросил я, прислушиваясь к биению там пульса.
— У вас проблемы с концентрацией, мистер Найман? Вы неуютно себя чувствуете в пространстве, которое вокруг вас? Вам кажется, что вы ему не принадлежите? Почему вы переспросили, какой вопрос я вам задала? — Она отпустила клапан в груше, и я почувствовал облегчение.
— Нет, я предельно уютно чувствую себя в нашем с вами пространстве и прекрасно отдаю себе отчет, где нахожусь. Просто иногда мне не очень хочется в нем быть.
Она состроила многозначительную мину и с серьезным видом записала что-то в папку. Она что-то записала, а я почему-то вспомнил КГБ: не донос ли?
— Ну и как у меня с давлением? — обратился я к ней весело.
— Вы только что заявили, что не испытываете потребности находиться здесь, — безжалостно подняла она на меня глаза. — У вас склонность к суициду?
— Что вы! Наоборот! Я очень все и всех люблю, и мне все здесь дико нравится. Просто я считаю, что если серьезно воспринимать идею, что мы живем здесь для вечной жизни, то ведь может прийти в голову, что не обязательно жить эту. Сразу туда — и привет. У вас разве не бывает ощущения, что место, в которое мы попали, далеко не самое главное?
Она ничего не ответила, только быстро писала.
— Снимите штаны, мистер Найман, — произнесла устало тем же голосом, каким разговаривала со мной все это время.
Я опешил, но подчинился.
— И трусы тоже, мистер Найман. — Тем же усталым тоном. Я огляделся, не нашел никого, кто мог бы за меня заступиться, и опять повиновался приказу.
Я стоял со спущенными до колен трусами, и это было так же неестественно и невероятно, как если бы я в церкви включил на полную катушку NWA или стал в армии обсуждать с дедами Бальзака. Обернулся в панике на дверь: не хочет ли в нее кто-нибудь войти.
Медсестра не торопясь встала во весь свой величественный рост, распрямила статный торс и поправила перед зеркалом прическу. Затем, от зеркала не отрываясь, молниеносным движением провела рукой по бровям, как бы проверяя их наличие. Затем присела на корточки и взяла меня рукой за мошонку. — Скажите, вы слышите голоса, мистер Найман? — спросила снизу, так и держа в ладони мои достоинства.
Я стал затравленно озираться, подумал и признался:
— Иногда по взглядам людей, мне кажется, я мог бы сказать, что они обо мне думают.
— То есть вы утверждаете, что можете читать мысли людей, руководствуясь их взглядами? — подняла она глаза с уровня моей промежности. — У вас нет страхов, фобий? Как вы себя чувствуете в толпе? Вы не чувствуете, что люди замышляют что-нибудь против вас или желают вам зла? — произнесла она раздумчиво, все еще покачивая мои отростки, как фрукты на рынке, прежде чем решить, покупать или нет.
— Жизнь вообще штука не для слабонервных. — Я вынужден был отвечать. — Сплошные причины для фобий. Джулиани могут переизбрать на второй срок, вам не страшно? Надо мной висит угроза армии! — Я посмотрел на нее сверху вниз.
Она взвесила на ладони обе половинки моей мошонки, как богиня Фемида на весах правосудия перед принятием окончательного решения.
— Если бы я была на вашем месте, мистер Найман, я бы никогда больше не принимала наркотиков, — заключила она, исходя, вероятно, из того, что лежало в ее руке.
— Вы так и не ответили, что со мной не то. — Я чувствовал себя бабочкой на булавке.
— Вы слишком спокойный, — проговорила она снизу. — Будто вам все равно. — Она равнодушно выпустила из рук мои яйца и пошла к столу, бросив мне лениво и не оборачиваясь: — Можете надеть брюки, мистер Найман.
Я натянул на себя штаны и уселся рядом с ней.
— Так какой вывод вы сделали из того, что я вам сказал?
Она перестала записывать и, пожалев меня, подняла голову.
— Ваше левое яичко меньше правого, мистер Найман, — бесстрастно констатировала она факт. — Пойдемте отдадим результаты мистеру Холдсмиту.
Мы шли по коридору, я то и дело проверял ширинку. Медсестра шла рядом, высокая, стройная, и тихо и уверенно давала инструкции, что мне нужно сделать после новой встречи с мистером Холдсмитом.
— Как анализы, Михаил? — празднично спросил меня мистер Холдсмит. — Все в порядке, я надеюсь?
Предыдущая сцена никак не стиралась из сознания — не было времени переключиться с нее на его кабинет.
— Вот бумаги Михаила, — деловито передала медсестра папку боссу. — Там вся нужная информация о Мише. — «Миша» она произнесла нежно и бережно, слово несло в себе ценность, о которой я сам не догадывался.
Люди, собравшиеся в кабинете, вели себя так, будто мы уже друзья, а не то что объединены единственно работой.
— Это Латиша, наша главная медсестра, — произносит моя негритянка торжественно.
Я вижу перед собой пышную смуглую женщину лет сорока. Все на меня пытливо смотрят, ожидая, лишусь ли я чувств или просто расплачусь. Посомневавшись, делаю шаг вперед, неуклюже протягиваю руку.
— Здравствуйте, — говорю, как будто это стоит труда. — Очень приятно, — добавляю я после раздумья.
Недоуменное переглядывание. Моя медсестра недовольна тем, что я не выказал должного пиетета к пышногрудой, еще больше, чем отсутствием интереса к ней самой. Он не хочет играть по общим правилам. Ничего подобного, просто нет охоты играть, вообще. По выражению сожаления, которым обмениваются все, я догадываюсь, что провалил экзамен, еще к нему не приступив. Что их так разочаровало, хотел бы я знать.
— Мистер Найман, мы вам покажем все части нашего центра, — произносит Натан безо всякого энтузиазма, потеряв интерес к своему новому работнику до того, как тот начал работать.
Мы делаем несколько шагов, и на моем пути встает женщина, огромная как мать-земля.
— Привет, меня зовут Даниэлла.
— Отойди, Даниэлла! — громко взывает Натан.
Даниэллу отводят в сторону. Оборачиваюсь на чудовищно толстый силуэт больной, с которой так и не успел познакомиться. Не знаю почему, но мне кажется, что я вижу ее в последний раз.
— Если вы посмотрите направо, мистер Найман…
— Извините, можно в туалет? — перебиваю я начавшего экскурсию Натана. — Давно не был.
Из кабинки слышу учащенное дыхание двух людей. Стою над унитазом, и под аккомпанемент этих звуков во мне растут подозрение и уверенность. Выйдя, спешу осведомить Натана:
— Там, внутри, можно услышать звуки…
— Давайте я вам скажу то, что считаю нужным, мистер Найман, — перебивает он меня. — А потом уже будете задавать вопросы. Наше заведение работает с девяти до четырех дня — наш рабочий день. Людей привозят на автобусах из общежитий. Наши усилия направлены на то, чтобы они социализировались. Главное — показать им, что они могут. Во время их пребывания здесь они должны себя чувствовать как нормальные люди. У нас есть уроки рукоделия, кулинарии и скульптуры. Иногда мы смотрим фильмы.
Натан говорит так, будто забывает, о чем говорит. Во всяком случае забывает первоначальное значение слов, которые произносит. Еще немного — и он отключится прямо там, где стоит, напротив меня.
— У нас есть так называемое рабочее отделение, — доносится до меня его все меньше различимая речь, отчего и я уже готов отключиться. — Оно организовано опять же для того, чтобы дать им почувствовать себя полноценными членами общества. Им положена минимальная оплата и дается возможность выполнять самые доступные виды труда. Например, расфасовка презервативов по контейнерам, складывание кассет в коробки, оборачивание книг в суперобложку. Вы должны им ассистировать, поправлять, показывать, но при этом не должны ничего делать за них. Ваша задача также — смотреть за дисциплиной. Также ваша обязанность — вносить в списки отсутствующих до и после рабочего дня.
— И еще, — добавляет Фрида вкрадчиво. — Здесь принято называть их клиентами. Это наименее обидный термин.
В этот момент дверь комнаты открылась и в нее забрел лысый негр с бесчисленными висюльками на шее. В их числе — большая расческа, зеркальце и фотографии в рамке, и еще вагончик игрушечного детского поезда. Причем выглядело все это колоритно и гармонично. Несмотря на всю дикость украшений, в нашем госте виден был настоящий стиль. На одной из фотографий было его собственное изображение несколькими годами раньше, на голове волосы. Но на шее висело почти такое же количество безделушек, что сейчас. Среди них старая фотография класса семьдесят второго года выпуска, — для меня это было неожиданно, я заведомо решил, что вряд ли он учился в школе. Человек выдвинул вперед челюсть и застыл, уставившись на Фриду.
— Сейчас я к тебе выйду, Крис, — сказала Фрида наигранно весело. — Ты же знаешь, тебе нельзя находиться в служебном помещении. И почему ты на меня так смотришь?
— Я смотрю на вас как на прекрасную женщину, Фрида, — ответил субъект с такой откровенной неприязнью в голосе, как будто он только что признался, что для него невероятно трудно не только смотреть на Фриду как на прекрасную женщину, но и просто смотреть на нее.
— Ты же знаешь, Крис, — запела Фрида, довольная тем, что ей сейчас придется говорить на пикантную тему, — отношения сотрудников и клиентов основаны на чисто медицинской основе. И что именно так ты должен на меня смотреть.
— А зачем мне вообще тогда на тебя смотреть? — задал парень Фриде откровенно удивленный вопрос, который показался мне более чем резонным.
Расставшись с Крисом, мы с Натаном и Фридой ходим из комнаты в комнату.
— Это Миша, ваш новый координатор, — громко объявляет Натан.
Некоторые мне кивают. Вначале я расцениваю это как теплый прием, но по предостерегающим взглядам Натана понимаю, что эти кивки не значат ничего, кроме природного приветливого отношения у этих людей к миру.
— Это Миша. Он наш новый координатор, — отвечает Натан в двадцать пятый раз на вопросы клиентов, зовут ли меня Миша и буду ли я их новым координатором.
— А как его зовут? — спрашивает Натана сутулый испанец, явно получающий от этой слишком затянувшейся сцены огромное удовольствие.
— Миша, — обреченно отвечает ему Натан.
— Он будет нашим новым координатором? — счастливо спрашивает испанец, не скрывая своего удовлетворения.
— Да, — говорит Натан в двадцать шестой раз.
— Это Миша, — гордо кивает в мою сторону парень седой женщине, — он будет нашим новым координатором.
— Понятно, — довольно тянет она. — А как его зовут? — обращается она к Натану.
Меня вдруг озаряет, в каком замечательном месте я нахожусь и как Натан помогает пациентам чувствовать себя здесь уютно и отчасти даже ощущать себя избранными и редкими людьми. Дверь в комнату с грохотом открывается, и я вижу ту самую немыслимо толстую негритянку, которая представилась мне Даниэллой.
— Привет, меня зовут Даниэлла, — говорит она.
Ее несет прямо на меня, как военный фрегат под напором ветра, — возможно, она сама не отвечает за то, что движется в мою сторону. Боже, какая же она толстая! Желе. Внутри вода.
— Привет, как тебя зовут? — произносит она, подойдя ко мне вплотную. — Меня зовут Даниэлла.
— Меня зовут Миша, — лепечу я и, отступив на шаг, вспоминаю момент, когда старшеклассники отнимали у меня карманные деньги.
— Привет, как тебя зовут? Меня зовут Даниэлла, — повторяет она, приперев меня к стенке.
Во всем этом есть что-то невероятно грустное. Даже отчаянное.
Я беспомощно смотрю на коллег.
— Даниэлла, осторожно, — слышу я голос Натана. — Веди себя спокойнее.
— Привет, как тебя зовут? Меня зовут Даниэлла, — обреченно говорит она. Глаза у нее горят, я знаю: ей хуже всех в этой сцене. — Меня зовут… — она протягивает огромную, хранящую в себе чудовищную силу руку, но служащий ловким движением ее перехватывает.
Все собираются вокруг Даниэллы и наперебой начинают ее успокаивать.
— Привет, как тебя зовут? Меня зовут Даниэлла, — она в истерике и не может остановиться, сколько ее ни проси. В глазах ее стоят слезы. Только сейчас я заметил, какие красивые у нее глаза.
— Успокойся, Даниэлла. Все будет нормально. Все будет хорошо. — Лицо Натана выражает неподдельную заботу и нежность. Любовь.
— Она моя подопечная, — говорит Фрида деланно бодрым голосом, который совсем не вяжется с происходящим. — Она одна из самых спокойных клиентов в нашем госпитале. Иногда на нее находит, и она начинает всем предлагать себя.
Фрида врет. Подменяет одно понятие другим. Фрида врет про Даниэллу.
— Я с ней работаю. Она моя любимица, — говорит Фрида: «любимица» звучит неправдоподобно и отталкивающе.
— Вы мне только показываете центр, — спрашиваю я Натана, — или мы делаем что-то еще?
Мне неприятно рядом с Фридой. В моем мозгу еще звучат ее слова «предлагает себя». Они неприменимы к Даниэлле, я уверен, что Фрида выдумала их сама.
— Чем мы сейчас занимаемся? — нетерпеливо повторяю я свой вопрос.
— Сейчас будет твое первое занятие, — отвечает Натан, не обращая внимания на мою нервозность. На его плечах слишком много всего, чтобы тратить время на такие вещи. — Ты проведешь его вместе с Гарри. — Он показывает на крупного черного парня, который входит в дверь.
— Новенький? — приветствует меня тот, смотря отвлеченным взглядом. — Тебе здесь понравится, не сомневайся. Мне эта работа нравится больше предыдущей.
— Кем ты работал?
— Обмывал трупы. Далеко не так плохо, как про это говорят. Очень содержательная работа.
— Узнал о себе и других много нового? — острю я.
— Вот именно! — соглашается он, не подозревая в моей фразе никакого подвоха. — Помню, обмывал одного гангстера. У него все тело было покрыто тюремными татуировками.
Сплошь изречения великих философов. Пока им занимался, узнал столько, сколько никогда бы не узнал, окончив колледж. Ты знал, что всякий груз становится легким, только когда несешь его с покорностью? — наивно проверяет он меня.
Нас прерывает Натан, он принес видеокассету.
— Посмотрите фильм вместе с клиентами.
Я сажусь на стул и засыпаю еще до того, как Гарри нажимает «плей». Тяжесть последних нескольких недель навалилась разом. История с Полиной, поиски нового места, сегодняшний подъем в пять утра, чтобы проводить Джейсона, — все это намертво сомкнуло мне глаза за долю секунды. Я проваливаюсь в сон и, кажется, спокойно сплю впервые с того момента, как из соседней комнаты донеслись причитания и всхлипыванья Полины и Кристоффа. Мне снится, как Гарри обмывает трупы. «Очень содержательная работа, — доносится его голос, — узнал о себе и других много нового». Вижу Полину, только не до конца уверен, Полина это или медсестра на осмотре. Ее тело сплошь покрыто тюремными татуировками. «Всякий груз становится легким, когда несешь его с покорностью, — говорит она серебряным голосом-колокольчиком, — если, конечно, это не чемодан, набитый шмотками, которые я тебе купила, Миша». «Лучший из тысячи? — смеется надо мной Гарри. — Они все так говорят!»
Меня будит голос Натана. Больные, как дети, смотрят ему в рот.
— Сейчас Миша и Гарри проведут с вами беседу об увиденном фильме, — механически выговаривает он фразу явно не впервые. Я придвигаюсь к Гарри. Беспрерывно тру глаза. Я очень надеюсь, что Гарри сделает, что требуется, один, без моего участия.
— Если вы решили заняться с кем-то сексом, — без выражения бубнит Гарри, — то обязательно подумайте, пораскиньте прежде мозгами. Поразмыслите, действительно ли вы этого хотите. И если уж решили, то обязательно-обязательно пользуйтесь презервативами. Добавь что-нибудь от себя, Миша.
Я смотрю на ничего не выражающие лица, и мысль, что люди, сидящие передо мной, в состоянии не только этим заняться, но и пораскинуть мозгами, представляется мне нелепой.
— Я не думаю, что знаю в этой области достаточно, чтобы кого-то учить, — шепчу Гарри.
— Но опыт-то у тебя был? — недоверчиво спрашивает Гарри.
— Был.
— Какой?
— Ну, например, меня только что бросила моя девушка…
— Понятно, — Гарри чешет в затылке. — Поделись этим с нашим классом! — оживляется он.
По нескольким лицам тех, кто расслышал наш разговор, вижу, что им тоже хочется, чтобы я поделился.
— Меня только что бросила Полина, — обращаюсь к классу. — Я был уверен, что наш союз будет длиться до старости. Самое удивительное, что и она вела себя так, будто это у нас навсегда. Думаю, поэтому я и был уверен, что нашему роману суждено длиться вечность. А потом она взяла и ушла к нему. Просто взяла и ушла! Прямо поразительно, с какой легкостью она это сделала. Иногда мне кажется, что она до сих пор меня любит, а что кувыркается с другим — это просто элемент чьей-то посторонней жизни.
— Отклоняешься от темы, Миша, — нервно предостерегает меня Гарри. — Это урок сексуального образования. Ты бы не мог поделиться с нами своим опытом подробно, в деталях? Какие меры безопасности нужно принимать. Сексуальная техника, в конце концов?
— Техника? Она говорила, что я лучший из всей тысячи молодых людей, которых она встретила в своей жизни! А потом услышал, как она говорит это же парню, который в лучшем случае лучший в том, чтобы заваливать спящих коров в хлеву у себя в Польше.
— Не переживай, — ободряет меня испанец с гигантской головой и кроличьими глазами. — Время пройдет, рана заживет.
— Ты так думаешь? У меня правда никак не получается войти в привычное русло после того, что случилось. Когда кончится занятие, давай сядем поговорим? Я нуждаюсь в твоем совете, я нахожусь в неуравновешенном психическом состоянии, мои нервы никуда не годятся. — Я с надеждой смотрю на его огромную голову и кроличьи глаза, которые как раз закрываются, он решил вздремнуть.
— Не по теме, Миша, не по теме, — опять ропщет сдавленно позади меня Гарри.
— Моя девушка меня бросила, — повторяю безнадежно. И с бешенством бормочу в ухо Гарри: — Уж кто-кто, а не я должен им об этом говорить. Мои последние отношения ничему меня не научили. Скорее я всему разучился.
— И все-таки, если ты пришел в класс, Миша, ты должен сказать нам что-нибудь более конструктивное, — безжалостно настаивает Гарри. — Сейчас Миша нам расскажет о корректных правилах сексуального поведения. — В классе воцаряется тишина, все лица так же неумолимы, как Гарри.
— Про любовь говорить можно? — спрашиваю его тихо.
— Наша беседа закончена, — хмуро обращается тот к аудитории.
За первый рабочий день я узнал о себе, о других и о жизни много нового. От девушки, которая стояла рядом в очереди на обед, я узнал, что у меня намного более грустные глаза, чем следует, но чтобы я не волновался, потому что ей такие как раз нравятся. От кассирши, которая мне этот обед пробивала, — что я высокомерный и, наверное, думаю, что я лучше других. От клиента, у которого практически не было черепа, так что казалась, что кепка сидит у него прямо на шее, — что этот мир вовсе не то, что я думаю, а коробка из-под ботинок, в которой его бабушка держит черепаху. Я узнал, что у одного из координаторов был роман с девушкой, с которой я стоял в очереди на обед, но теперь они расстались и он пишет об этом книгу. И что у Бешеной Бетси нет зубов и свою челюсть она хранит в сейфе вместе с бумагами и доверенностью на земельный участок в Луизиане.
Я узнал, что мою медсестру зовут русским именем Наташа. Что ее коллега Латиша подала в суд на город, наткнувшись рядом с дверью своего дома на рекламу шоколада с негритянкой и усмотрев в этом очевидный расизм. А самая юная из работающих здесь координаторов — девушка с волосами синего цвета и сережкой в языке — сообщила мне, что у Фриды уже пять с половиной лет не было интимных отношений. Потом эта девушка шепотом добавила, что она практически каждый день курит с друзьями в Вашингтон Сквер Парк, и что если туда загляну после семи, то практически точно с ней не разминусь.
Рабочий день подошел к концу. Весь персонал, включая Натана и Фриду, едет со мной в лифте. Гарри своим внушительным боком впечатал меня куда-то в самую глубь кабинки элеватора.
— Ты бы, Лиз, придержала свой язык за зубами, — бросает он в потолок лифта. — Думаешь, я не знаю, кому была адресована эта фраза? — Так и непонятно, к кому он обращается. — «Некоторые ходят в центр, чтобы секретно самим лечиться». Ты думаешь, я не понял, кого ты имела в виду? Я все понял! И у меня, между прочим, есть книжка, которую я читаю. Так что не такой я и глупый! Некоторые из страниц я даже вырываю, чтобы к ним не возвращаться.
В кабине лифта раздается хихиканье. Посмеивается даже Фрида.
— Тебе что, принести эти страницы? — грозно вопрошает Гарри неизвестного. — А еще лучше, принесу саму книжку, хотя еще не дочитал, и трахну тебя ею по башке, чтобы ты мне поверила!
— Успокойся, Гарри, — привычным голосом говорит Натан с той же интонацией, что с клиентами в центре. — Дыши глубже.
— Это нечестно, мистер Холдсмит! — начинает Гарри. — Лиз меня обидела! Это так обидно, Лиз! Я тебе это запомню.
— Держи себя в руках, Гарри, — безучастно советует Натан.
Все вышли из здания. Я так и не узнал, кто такая Лиз, но она должна была быть довольна.
* * *
После работы я не почувствовал, как обычно, что здешние улицы зовут меня и что Нью-Йорк мой город. Он как будто поблек, стал серым, немного как Москва моего детства.
— Миши? — окликнул меня кто-то из толпы.
Это Джамал, черный парень, с которым я проработал весь сегодняшний день и который за всю смену сказал единственную фразу вслед одному из координаторов — что ненавидит, когда мазафакас улыбаются и кивают тебе, а за спиной поливают грязью. В руках Джамал держал фили блант, из которой высыпал на землю табак.
— Миша, — подтвердил, поправив, я. — Меня зовут Миша.
Ему понравилось, что Миша.
— Миша, тебе куда? — спросил он.
— В Бруклин.
— Пошли вместе, Миша, — произнес он «Миша» на карибский манер. — Куришь траву, Миша? — покровительственно спросил; у него гулкий бас. — Трава прочищает легкие и проясняет ум. Всякий раз, как мой отец приходил прощаться со мной перед сном, он всегда обдувал меня на ночь дымом от сенсимильи. Это была последняя вещь, которую я о нем помню, перед тем как он уехал в Техас к своей первой семье. Она была у него еще до того, как он встретился с моей матерью.
Он шагал, не уступая мощью ни одному небоскребу в этом городе. Он и был этим городом. Намного выше и раза в два крупнее меня. Красивейшие дреды, доходящие до пояса. Его глаза горят, у него стать буйвола. Я польщен, что это существо из разряда сверхлюдей взяло меня в свою компанию.
Рассказываю о чем-то из своего дворового русского детства, в попытке соответствовать и надеясь произвести впечатление. Потом я делаю козырный убойный ход, громогласно заявляя, что мечтаю жить в Гарлеме.
— В Гарлеме надо застолбить территорию, — деловито реагирует Джамал. Он говорит об этом как о чем-то конкретном, реальном, а не о призрачной идее или философии. — Потом эту территорию надо отстаивать. Драться за нее. Если понадобится, то насмерть. В моем районе все знали Джамала. Знали и боялись. Я кровью заслужил свою репутацию. Положил на нее жизнь. Но я скажу тебе одно. Когда уезжаешь из Гарлема, уже никогда не вернешься. Два года назад я уехал. Теперь живу один. Ни с кем не разговариваю. Да и зачем, если нет нужды? Однокомнатная квартира в Квинсе. За два года сказал пару слов от силы трем соседям. И хорошо, что ни с кем не говорю, так ведь? — сказал он самому себе, и я заподозрил, что он врет.
— У меня очень хороший район, — невнушительно добавил он. — Рядом с моим домом есть кинотеатр. — Это прозвучало совсем неуклюже и никак не вязалось с его победоносным обликом. Он произнес последние фразы с запинкой, как заученные наизусть иностранные. Только потом до меня дошло, почему: Джамал произнес эти слова, как белый. — Главное, что уехал, — добавил он.
Я подумал: в какой уже раз он так говорит.
Он огляделся по сторонам, повел могучими плечами, напомнив хищника в клетке, навсегда удрученного тоской по джунглям.
— Я знаю, что никогда не вернусь обратно! — произнес веско. — У нас хороший район. Там живут совсем другие люди. Все они работают. У этого района есть будущее. — Он проговорил эту чужую для себя фразу, и сразу после нее мне стало его жутко жалко.
Садимся в метро.
— А девушка у тебя есть? — спрашиваю.
— Зачем мне девушка, если я хожу в стриптиз-клуб? Люблю толстозадых негритянок, — сказал демонстративно по-расистски, и самому не понравилось, как прозвучало. Услышь он эту фразу от другого — тому бы несдобровать. — Упругие гетто-задницы — наше национальное достояние и гордость, — выдал с видом чуть не несчастным. — Знаешь, почему белые называют стриптиз-клуб «тити-клаб», а черные «бути-клаб»?
— Знаю.
— Вот и я люблю толстозадых негритянок, — повторил он с сожалением и примесью обиды. — И чтоб их было много. Они все меня знают. Думаешь, стриптизерша не может влюбиться в тебя без денег? Еще как может! За тем туда и хожу. Проверяю их на прочность.
Тон был все горше, как будто он видел несправедливость, и она углублялась. Несладко ему было.
— Познакомился с одной, купил ей выпить, — хмуро кивнул он. — Слово за слово, она на меня запала. Ну, ты знаешь, какой я, когда даю волю рукам. — Он посмотрел на меня, как будто такую вещь я должен был знать лучше остальных. — Ей время выходить на сцену. Разговорился с другой. Та первая прыг со сцены, посередине выступления. Кричит «подонок!», устроила истерику. Иногда просто приду в клуб, закажу выпить, сяду, вперю в какую-нибудь глаза и думаю: как она могла себя до такого довести! Грусть за мир и за женщин.
— Перестал искать себе девушку, когда у меня жена отсудила сына. Потому и живу один, — прокряхтел он.
— Друзья?
— В друзей не верю. Есть только враги. А друзья… — Он на секунду замолчал, потом резко наклонился ко мне. — Я тебе скажу, — быстро зашептал он, словно поверяя большой секрет. — Я в этот центр устроился только потому, что эти заморыши — единственные люди, с которыми я могу говорить. Только с ними мне легко. С ними можно забыть о стрип-клубах, об этой стерве, о сыне.
Мы спустились в переход.
— Джамал! — послышалось с разных сторон.
Это были клиенты больницы. Они, видимо, не пользовались транспортом, развозящим по общежитиям, и проводили остаток дня, блуждая по городу. Габаритами они не уступали Джамалу, и все бы ничего, если бы не безумие в глазах.
— Джамал, друган! — они обступили его кольцом.
Один, самый здоровый, обхватил его за шею и с силой пригнул к земле. В этом не было никакой агрессии, просто он показывал, как рад видеть Джамала. Потом отпустил, и вся компания столпилась вокруг Джамала, с любопытством и с дружелюбием ожидая, что будет дальше. Освободившись, он еще какое-то время постоял пригнувшись, как будто боялся поднять голову, а когда в конце концов поднял, вид у него был затравленный.
— Ладно, ребята, я пойду, — тихо сказал виноватым тоном и уже без прежнего напора потопал прочь.
Я нагнал его.
— До завтра, Джамал! Приятно было познакомиться.
Он посмотрел на меня, точно только сейчас обо мне вспомнил. Он глядел прямо на меня, но не поручусь, что видел.
— До свидания, Миша, — произнес он, словно оправдываясь.
Он произнес мое имя бережно и вроде как виновато, будто ему было передо мной стыдно. Потом лихорадочно заговорил, словно и не ко мне обращаясь. Он все еще выглядел так, будто не видел меня.
— Понимаешь, мне просто надо переждать! — сбивчиво начал. — Ни за что нельзя возвращаться в Гарлем! Там, где я живу, я никого не знаю. Уже второй год вообще ни с кем не разговариваю. Понимаешь, сейчас я живу, как никогда до этого не жил, и это дается непросто. Но я знаю: такие вещи надо просто переждать!
Повернулся и медленно пошел по переходу, так и не закончив свою речь. Со мной не попрощался. Вид у него был загнанный.
* * *
Сижу с Гарри и Джамалом в пустой комнате в начале рабочего дня. Клиентов сейчас нет, они все ушли на утреннюю прогулку, и мы трое бездельно дожидаемся их возвращения. День за окном такой пасмурный, что радоваться жизни невозможно.
В голове прокручиваю отрывки фильма, который вчера посмотрел с клиентами. Когда «рабочий день» заканчивается, некоторые клиенты остаются здесь смотреть фильмы. И я с ними, потому что не имею ни малейшего представления, как скоротать день до того момента, когда можно пойти спать. С момента расставания с Полиной других друзей, кроме больных в госпитале, у меня не появилось. Вчера договорился с одним из них на выходных порисовать мелом на задах нью-йоркской тюрьмы. Мой новый товарищ утверждает, что начальник тюрьмы его друг, хотя я не пойму, какое это имеет отношение к делу. Регламент больницы не позволяет работникам центра общаться с пациентами во внерабочее время. Поэтому я переживаю, что мои каждодневные киносеансы станут известны Натану, и это будет стоить мне работы.
В ожидании прихода клиентов Гарри возится со служебным телефоном. Он аккуратно нажимает на кнопки аппарата и никак не может дозвониться, куда ему нужно. Джамал с угрюмым видом вертит в руках ручку.
— Наконец-то, — говорит Гарри и прижимает трубку к уху еще плотнее, как будто от этого зависит, соединят или нет.
Мы с Джамалом одновременно поднимаем головы, потом так же синхронно опускаем.
— Алло, — говорит Гарри в трубку, — я звоню по поводу скоропостижной смерти Биги Смолса…
Пораженный, я вскидываю голову и начинаю строить вопрошающие гримасы бесстрастному Джамалу, по-прежнему занятому своей ручкой. Услышать такое я не ожидал.
— …и хочу сказать, — продолжает Гарри, — что мы все скорбим по этому случаю и молимся о его душе. — Гарри окидывает нас с Джамалом покровительственным взглядом. — Если могу чем-нибудь быть полезен, не сомневаясь свяжитесь со мной. Если вы располагаете информацией, где будут проходить похороны или еще какие-нибудь мероприятия в этой связи, то дайте знать. Еще раз: мы скорбим о душе покинувшего нас Биги и молимся за него, и если могу быть полезен, то не сомневайтесь со мной связаться. — Гарри вешает трубку.
— Они тебе что-нибудь сказали? — спрашиваю я.
— Я говорил с автоответчиком.
— А почему ты не оставил номер, чтобы они могли перезвонить?
— А я так позвонил. Просто, чтобы знали.
— Когда он умер? — Я впился в Гарри взглядом, словно речь шла об общем знакомом или коллеге.
— Был застрелен вчера в Лос-Анджелесе. К его джипу подъехал «шевроле», и какой-то черный открыл по его машине огонь. Биги принял четыре пули в грудь. Его даже не успели довезти до госпиталя. Тупак был застрелен точно так же год назад. Параллели не усматриваешь?
— В смысле?
— Все, у кого есть глаза и уши, знали, что оба ниггера ненавидели друг друга. А все, кому знакомо слово «рэп», уверены, что когда грохнули Тупака, там подсуетился Биги.
— Мазафакерс явно перегибают палку насчет того, кто настоящий, кто не настоящий в хип-хопе, — пробурчал Джамал. — Анализ, кто реальный в рэпе, зашел так далеко, что ниггеры стали убивать друг друга не только в рифмах, но и в жизни.
— Привет как тебя зовут? Меня зовут Даниэлла, — нарушил тишину до боли знакомый голос.
Клиенты вернулись с прогулки, и класс в момент заполнился галдящими людьми, которые были гораздо веселее и счастливее обычных.
Даниэлла стоит напротив Джамала и смотрит на него снизу вверх. Ее живот уперся ему в пах.
— Привет, меня зовут Даниэлла.
— Отойди от меня, Даниэлла! — требует Джамал, но глаза его светятся счастьем.
Он явно оживился с приходом больных. До этого мрачный и неразговорчивый, теперь он весело болтает с клиентами и с удовольствием отвечает на их бессмысленные вопросы.
— Иди сюда, Миша! — весело приказывает он мне. В руках он держит картонку, в которую клиенты упаковывают кассеты во время работы. — Держи! — энергично вручает ее мне. — Ты знаешь, что все ребята-каратеки, которые разбивают кирпичи, начинали свой путь с картонок? — Он становится в стойку и что есть силы лупит по картонке кулаком. — Черт, не пробивается дырка, — запальчиво говорит он и бьет еще раз.
Я держу картонку и сотрясаюсь от ударов. Сумасшедшие столпились вокруг, они захвачены действием. Нам всем гораздо веселее, когда они здесь.
— Алло, я звоню по поводу скоропостижной смерти Биги Смолса, — заунывно вещает Гарри в трубку. — Еще раз хочу сказать, что мы все скорбим о душе покинувшего нас Биги и молимся о нем, и если я могу быть полезен…
— Не хочешь подойти ко мне спросить, как меня зовут, Даниэлла? — хихикая, спрашивает Даниэллу лупоглазый сорокалетний подросток в клетчатой рубашке.
— Ты меня не интересуешь, — высокомерно бросает она.
— Может, ты хочешь спросить, как зовут нашего нового координатора? — тычет он в мою сторону пухлым пальцем.
— Он меня тоже не интересует.
— Успокойся, Даниэлла, — говорит лупоглазый, хоть она и так совершенно спокойна. — Веди себя спокойно.
Я вижу, что это такая игра, в которую играют абсолютно все, — ждать, пока Даниэлла подойдет, а потом получать удовольствие, требуя от нее отойти и успокоиться.
— Что вы за мужики? — обдает презрением всех набившихся в комнату Даниэлла. — Женщине нужен мужчина, а не гусеница. Вы мне смешны! Вы все стая воробьев! — Она гулко гогочет смехом, которого не бывает на этой планете. Хохочет и не может остановиться. — Это у вас называется мужчинами? — гогочет гулким рокотом, доносящимся из подземелья.
— Перестань, Даниэлла, — говорит парень с расческой и зеркальцем на шее, довольный, что и на его долю выпало произнести эту фразу.
— Ну вот, сейчас она упадет, — озабоченно говорит лупоглазый, глядя на нее со знанием дела.
— Хо! Хо! Хо! — гулко отдается Даниэллин смех во всех углах комнаты.
— Долго ей на ногах точно не удержаться, — говорит парень с расческой.
Даниэлла грузно падает на пол. Она такая толстая, что ей не больно. Мы пытаемся поднять ее втроем с Джамалом и Гарри — и не можем. Впятером — и не можем. Пытаемся поднять ее всей командой — и не можем.
Иду сообщить Натану. Теперь все руководство собралось над валяющейся на полу Даниэллой и обсуждает, что делать.
— Может, подойти к ней слева? — участвую и я советом.
— Михаил, идите одевайтесь, — холодно ставит меня на место Натан. — Забирайте своих на прогулку.
Идем по Хадсон-стрит группой в десять человек. Идти по Хадсон-стрит — уже само по себе историческое событие. А идти по ней городским служащим — заметный штрих в истории подходящего к концу тысячелетия. Рядом со мной вышагивает статный координатор Хелдвиг. По тому, как он одет, как расчесаны его усы, по выражению его глаз естественно предположить, что он состоит на большой должности в респектабельном издательстве, где он плейбой и любимец женщин. Зачем он устроился в центр? Меня подмывает спросить, но он держится с таким достоинством, что я не осмеливаюсь.
По правую руку от Хелдвига тащится существо. Беззащитное, руки как спички, оно не может за себя постоять. Оно абсолютно безумно — его голова не больше воробьиной. Но в этой голове засело одно: оно может пожаловаться. Все это знают, не любят его за это и немножко боятся.
Я перегораживаю путь машинам, клиенты вереницей переходят через дорогу, я ощущаю прилив гордости оттого, что выкинул такое в самом Нью-Йорке, и мысленно записываю это как очередную славную страницу биографии. Переходим Хьюстон стрит и с шумом заваливаемся в сквер недалеко от Седьмой авеню. Люди на скамейках, белые воротнички на обеденном перерыве, оснащены сэндвичами и пластиковыми стаканами с кофе. Клиенты рассеиваются по скверу. Офисные работники невозмутимо продолжают читать газеты. На свете нет ничего, кроме финансовых новостей у них под носом и сэндвичей в руках. Интересно, эта непробиваемость присуща и другим городам или единственному на планете Нью-Йорку?
Человек с головой воробья сидит на одной скамейке со мной и Хелдвигом, как примерный ученик.
— Кевин, станцуй нам брейк-данс, — обращается к нему Хелдвиг.
Человек с головой воробья подозрительно оглядывается. Может быть, ищет, кому пожаловаться.
— Давайте поговорим о музыке, — предлагает Хелдвиг. — Кевин любит «Битлз». Ты любишь «Битлз», Кевин?
— «Битлз»! — человек с головой воробья вскакивает на ноги. — Великолепная четверка! Пиф-паф! — он выставляет средний и указательный палец вперед и стреляет в меня.
— По-моему, ты путаешь с великолепной семеркой, Кевин, — говорю я про культовый фильм молодости моих родителей.
— К ним он причисляет еще себя и нас двоих, — говорит Хелдвиг, запутывая не только воробьиную голову, но и меня.
— Джон и Пол отважные ребята, — говорит воробьиная голова. — Стали на линию огня, подставили себя под смертельный шквал. Спасли многих. Пиф-паф — и человек бездыханный с крыши!
— Джон уже выбыл из игры. На очереди теперь один Пол, — говорит Хелдвиг.
— По-моему, вы слегка перегибаете палку, — замечаю я.
— Для этого надо поехать в Англию! — кричит человек с воробьиным черепом. — В старую добрую Англию! Страну лугов и зеленых холмов!
— Я только сейчас понял, кому посвящена песня «Дурак на холме»! — хлопнул себя по лбу Хелдвиг.
— Она посвящена тебе! — прыгает вокруг него Кевин во внезапном бурном приступе энергии, отчего выглядит еще более несчастным и потерянным, чем обычно. — «Но дурак на холме видит, как заходит солнце, и глаза на его голове видят, как крутится мир», — поет он куплет одной из самых гениальных песен в мире и тычет в Хелдвига пальцем.
— В прошлое Рождество Кевин украл подарки у своих соседей по общежитию, — мягко говорит Хелдвиг.
— Подарки! Подарки! — в истерике кричит человечек.
— Перестаньте, — прошу я Хелдвига.
— Я слышал, когда Джон и Пол узнали, что Кевин крадет рождественские подарки, они перестали давать благотворительные концерты обездоленным, — говорит Хелдвиг.
— Не буду! Не буду! — визжит Кевин.
Я сажаю Кевина рядом с собой и держу его дрожащие руки в своих.
— Успокойся. У тебя есть семья? Скоро ты поедешь к ним на Рождество. У тебя будут подарки. Скажи, как бы ты хотел встретить Новый год?
— Я хотел бы встретить Новый год в самолете. Чтобы часовые пояса были распределены так, чтобы в каждом новом городе, куда мы прилетим, был Новый год. Я встречу тысячу новых годов!
— Вместе с «Битлз»! — кричит Хелдвиг.
— Вместе с «Битлз»! — кричит существо и снова вскакивает на ноги.
— Вместе с «Битлз»! — ору я в непонятном мне самому отчаянии.
Человек с воробьиным лицом пляшет вокруг нас. «Торопитесь! Торопитесь на магический таинственный тур!» — поет он. Люди в парке едят сэндвичи и смотрят сквозь нас. Как на выгуливающего собаку жителя этого района. Или на пришельца с Марса. Если бы Орсон Уэллс попробовал проделать свой розыгрыш с «Войной миров» на нью-йоркском радио в конце девяностых, это был бы полный провал.
* * *
Иду через Астор Плейс. Мимо рекламы мужского и женского белья с Летицией Кастой и крутой нью-йоркской молодежью. Я хочу в очередной раз посмотреть на них.
— Миша, — слышу я на редкость спокойный голос, который может принадлежать только старому знакомому.
Оборачиваюсь. Мой сокурсник по Сассекскому университету! Крейг невозмутимо стоит посередине Астор Плейс и глядит на меня сверху вниз, всем видом показывая, что наша встреча не произвела на него никакого впечатления.
Крейг — сын черного дипломата и белой женщины. Он приехал в Брайтон из Гонконга. Там группа детей дипломатов закончила школу, и их отправили получать образование в Англию. Крейг совершенно не вязался с их гламуром, с блистательными блондинками, слетевшимися со всех частей света. И они чурались его. Говорили, что он странный. «Крейг никак не может забыть свою девушку». Еще в Гонконге в четырнадцать лет у Крейга был роман с девушкой, которая его бросила.
Крейг был и вправду странный. Все, что он делал, было странным. Например, то, как он ходил на рейвы. Не принимал наркотиков, не танцевал, не знакомился с девушками, просто стоял и уходил последним. В середине года декан сказал, что дает ему еще семестр, но если он не начнет учиться, его выгонят. Весь семестр он пробродил по библиотеке, задумчиво поглядывая на полки с книгами, но так ни разу и не подошел ни к одной. Его выгнали, и он уехал в Нью-Йорк.
На встречу со мной он отреагировал бесстрастно, равнодушно. И во мне подавил всякую попытку удивиться ее неожиданности. Мы просто пожали друг другу руку и поплыли по улицам, такие же отчужденные, как те, что шли мимо нас. Мы делали это, что называется, по-нью-йоркски.
— Где живешь, Крейг? — спросил я скорее из вежливости.
— В Гарлеме, — ответил он с великосветским британским акцентом.
— Как это? До этого Гонконг, посольское детство, а теперь черное гетто Нью-Йорка?
— Честно сказать, не знаю, что заставило моего отца жениться на моей матери. Сказать, что он ее не любил, — ничего не сказать. У него была на нее идиосинкразия в продолжение всей их совместной жизни. Наконец, он сказал ей, что для него травма так часто видеть ее голой, и пошел к психоаналитику. Тот посоветовал ему встречаться с женщинами, чьи тела ему нравятся больше. Этим он занимается последние пять лет. После этого мать сказала, что не хочет иметь дела не только с ним, но и с чем-либо, с ним связанным. А поскольку этой связью оказался я, мне после университета пришлось возвращаться не в Гонконг, а в квартиру женщины в Гарлеме, с которой тогда жил мой отец. Отец, кстати, от нее ушел, а я все живу.
— Тебя с ней ничего не связывает?
— Бог с тобой! Разве что неприязнь к папаше. Эта негритянка толще всех женщин, которых я видел.
Мы прошли следующий квартал молча. Крейг успел хорошо влиться в Нью-Йорк с момента его переезда сюда. Пожалуй, слишком хорошо. Во всяком случае, он прекрасно усвоил присущее всем здесь равнодушие.
— Как у отца была идиосинкразия на мать, так у меня на него, — нарушил он молчанье. — Начнем с того, что всякого сына нервирует, что сексуальная жизнь его отца раза в три, пожалуй, разнообразней, чем у него. В тех редких случаях, когда он навещает меня у этой бабы в Гарлеме, я просто запираюсь в своей комнате и не выхожу к нему.
— Работаешь?
— Нет.
— Что делаешь?
— Пока сижу у себя в комнате. Много чего нужно обдумать. Стараюсь понять…
— Что именно?
Он не сказал, что именно.
— Но я готовлюсь, готовлюсь, — туманно добавил он.
— К чему?
Крейг не ответил. На меня накатила страшная тоска от одной мысли, как Крейг сидит у себя в комнате и обдумывает что-то, старается что-то понять, к чему-то готовится.
— Собираюсь стать ди-джеем. Перенести все из Англии в Нью-Йорк, — дал он запоздалый ответ, в правдивость которого не думаю, что сам верил.
— Ну и как в Гарлеме? — задал я волнующий меня, насущный для меня вопрос.
— Бедность, — равнодушно бросил Крейг. — Зайдем сюда.
Мы вошли в полупустой бар на Сент-Маркс, уселись за столик. Подошла хорошенькая девушка взять заказ.
— Гормоны, — буркнул ей вслед Крейг. — Конечный этап. А руки все же мужские. И всегда будут. Смотри на руки, Миша. Всегда смотри на руки. Руки все выдают. Зеркало души, можно сказать, — рассмеялся он.
Мимо нас проплыло нечто черное, длинноногое. Оно было красивее самой красивой женщины, транссексуал.
— Непонятые и оскорбленные, — с той же горечью указал Крейг в сторону женоподобных типов в углу. — Так, по-моему, называется произведение Достоевского?
— «Униженные и оскорбленные».
— Тоже сойдет, только эти никогда этого не признают.
Принесли чай. Он стоил около восьми долларов. В голову пришла мысль, что в этом месте за то, чтобы любоваться на этих людей, взимается особая плата. Я смотрю на силуэты у бара. Они вывернуты наизнанку. Сквозь тщедушные тела просвечивают искалеченные души. Души вывернуты наизнанку еще больше. Фигуры возле бара неожиданно начинают двигаться в танце. Один, с платком на голове, делает это, унося тебя на восток. В его движениях нет задора, но их отточенность граничит с гениальностью. Танец семи покрывал Саломеи. В публике нет восторга, какой был у царя Ирода. Есть обреченность. Как будто в вознаграждение будут просить их головы. В том числе и танцующего.
— У Достоевского все герои с надломом, так ведь? — Крейг медленно размешивал сахар в стакане. — Запутанные. Я с ней, как воздушный шар: снялся с места и поплыл по воздуху! — выдохнул он.
— С кем?
— С Хелси.
— Твоя гонконгская девушка?
Восьмидолларовый чай Крейга уже почти остыл, но он все равно к нему не притронулся.
— Каждую минуту обдумываю, что я сделал неправильно. Что изменил бы теперь. По поводу любой вещи, что со мной происходит, любого эпизода я представляю, что бы было, если бы в это время Хелси была рядом. Сказал про мужские руки у официантки — и Хелси засмеялась.
Он замолчал. Я надеялся, что он больше он ничего не скажет. Как Крейг сидит один у себя в комнате в Гарлеме, обдумывает, хочет понять, готовится, сейчас я видел особенно отчетливо. Мне было от этого тяжело.
— Хелси, — прервал я наконец паузу. — Сколько тебе было лет, когда у вас был роман?
— Четырнадцать. — Я повторил: — Четырнадцать.
Мне больше нечего было сказать. Крейг попал в комнату в Гарлеме, должен был там оставаться, не должен был выходить оттуда.
— Меня бросила девушка — сказал я. — Не получается сообразить, как она могла это сделать. Я понимаю, что сходятся и расходятся. Но она ведь меня любила. Все равно что близкий человек завел в подворотню и отнял кошелек. — Я повертел головой. — Такое впечатление, что Нью-Йорк потерял краски: был цветной, стал черно-белый. Наказание за все, что я вытворял в Англии, — по-моему, оно наступило только сейчас. Манхэттенские улицы, по которым я брожу, обесценились. Совсем недавно мы с ней были в клубе всего в паре дверей отсюда…
— Понял, — неожиданно сказал Крейг.
Вид у него был довольный.
Мы вышли на улицу. Взгляд Крейга оживился.
— Мне легче дышится после того, что ты рассказал. Все ощущения стали свободнее. — Он с интересом оглядывал дома Сент-Маркс. — Ты сейчас куда, Миша? — он посмотрел на меня, как будто только сейчас встретил и рад встрече.
— Домой.
— Ты уверен, Миша? А то бы погуляли по городу. Ведь так давно не виделись! Рад тебя видеть, Миша. — Он правда смотрел на меня, будто только что наткнулся.
— Мне надо домой, Крейг. Устал. И завтра мне на работу.
— Может быть, созвонимся?
— Может быть. — Я безо всякого сожаления пожал ему руку и пошел.
Транссексуал с компанией стоял на улице в ожидании такси. Я встретился глазами с этим длинноногим шоколадным созданием из другого мира. Оно с жалостью посмотрело на меня.
* * *
После окончания рабочего дня я в пустой комнате заполняю ведомость отсутствующих и присутствующих. Входит начальница Фрида. За ней, переваливаясь, идет Даниэлла. Как всегда, улыбается.
— Даниэлла, мне надо с тобой поговорить, — говорит Фрида.
Она развалилась на стуле и положила ноги на стол. В этом есть какая-то отталкивающая сексуальность. Я стараюсь не смотреть на нее и склоняюсь над бумагами. Но она не унимается.
— Миша, ты ведь не против, если я поговорю с Даниэллой?
Я выдавливаю из себя среднее между «нет» и «ну». Фрида поворачивается к Даниэлле.
— Ты была красивой девушкой, Даниэлла, — начинает рассказывать она, похоже что мне, — красивой привлекательной девушкой. — Все это выговаривает с необычайной вальяжностью. — У тебя был любимый брат. Как его звали, Даниэлла?
— Его звали Тревером. — Даниэлла больше не улыбается.
— И что с ним случилось? — Фрида лукаво взглядывает на меня. — Он покончил жизнь самоубийством. И ты отказываешься об этом говорить. Ты ешь. Ты ешь так много, что тебя тошнит. Но ты все равно ешь. — Фрида скрестила тощие ноги. Теперь они у нее обнажены до верха. — Вот почему ты такая немыслимо толстая, Даниэлла.
— Зачем он убил себя? — начинает хлюпать носом Даниэлла, бросив эту фразу в пустоту. Она не в силах смириться с чудовищной несправедливостью, она задала напрашивающийся простой вопрос, и на него не может быть найден ответ.
— Да, Даниэлла, он бросился под поезд, — неумолимо продолжает Фрида, как если бы издевательство с недавних пор стало новым видом терапии. — Его разрезало на мелкие куски. Ты должна признать, что его нет и что ты его никогда-никогда…
— Его нет!!! — воет Даниэлла истошным голосом.
Я иду сдавать бумаги. Вслед мне летят вопли Даниэллы.
Стою на остановке, жду поезда, и мне очень хочется домой.
— Миша?
Оборачиваюсь. Фрида.
— Куда направляешься?
— Домой, — я сам удивлен, какого труда мне стоит произнести такое легкое слово, когда напротив меня стоит она.
— А где ты живешь?
— В Бруклине. — С таким же трудом.
— Я тоже. В какой части?
— Не знаю. — Она мне так противна, что голова, действительно, отказывается думать.
— А что делаешь сегодня вечером, знаешь?
Подходит поезд.
— Проводишь меня до дому?
Двери открываются, люди начинают входить внутрь. В последний момент я отстаю и прыгаю в соседний вагон. Интересно, выгонят меня за это с работы? В эту минуту я просто не переношу людей, на дух. Боже, как их много! И мне надо тащиться с ними до самого Бруклина. Над дверьми вагона висит та же реклама мужского и женского белья с Летицией Кастой в окружении молодежи. Первый раз я ее видел, когда ехал в клуб встречаться с Полиной. Вагон забит до отказа, но в конце, как островок посреди океана, как оазис — три пустующих места. Пробиваюсь к ним, облизываясь как собака — можно забыться, можно забыться. В глубине сознания что-то говорит, что, наверное, есть причина, почему там никто не сидит. Но инстинкт сильнее.
Так и есть — бородатый бездомный выставил ноги вперед и готов записать в лучшие друзья любого, кто решится сесть рядом. Все равно присаживаюсь, уповая на свой антисоциальный имидж.
— Зачем жить? — громко взывает бездомный, заранее зная, что его никто не услышит. Даже не для себя самого. — Скажите, зачем? То, что мы на этой земле, — злая и гнусная шутка! Самое лучшее, что мы можем сделать — немедленно уйти. Но у меня и на это не хватает сил. У меня ни на что не осталось сил. Мне просто гнусно. Ой, до чего же мне гнусно!
Каждое слово резало меня как ножом. Не знаю, кому из нас двоих было гнуснее. Я вышел, в голове у меня гудело: зачем-жить, зачем-жить.
Перехожу мост из Квинса в Бруклин. Останавливаюсь, как всегда, чтобы посмотреть на панораму города. Грожу ему кулаком, шлю ему проклятия. Ненавижу этот город! Как можно высасывать столько сил? Шагаю по мосту — «гнусно-гнусно». Надо будет позвонить Мите Трофимову, директору русской школы в Вермонте — пусть устроит в нее. Русская школа. Отдушина. Два летних месяца занятий русским языком в кадетском кампусе в Вермонте. Меня туда приглашали в качестве носителя языка. В первый день со студентов брали клятву, что в течение всего курса они не произнесут ни слова по-английски. Все становились немыми, беспомощными, хрупкими и милыми. А меня возносили в статус олимпийских богов. Еще не было ни разу, когда туда приезжал, чтобы не был счастлив. Парни меня уважали, девушки обожали, учителя любили.
Главное, что там были теплые отношения, они отдавали моим детством. Я отдыхал душой и телом: носителям языка предоставлялись бесплатная еда и жилье. Да, точно — Вермонт. Даже Колфилд, когда ему все осточертело, видел выход из этой невыносимой нью-йоркской жизни в Вермонте. Как и он, буду жить у ручья, буду рубить дрова зимой. Обязательно надо позвонить Трофимову.
Стою в очереди в китайской закусочной купить обед на вынос, перед тем как пойти домой. Народу неожиданно много. Впереди меня — две пуэрториканки лет шестнадцати. На меня внимания не обращают. В закусочную входит молодой черный парень в бейсболке «Янкис». Остановился, посмотрел на нас и вдруг тихо напел песню Варена Джи «Regulate», будто это было прямым выводом из того, что он увидел. «Если ты знаешь, как знаю я, ты бы не захотел иметь с этим дело. И если ты куришь, как курю я, ты б улетал каждый день». Напел артистично и музыкально. Так, что сразу сделалось понятно, за что ценишь этот город. Затем подпрыгивающей походкой направился к прилавку и без очереди заказал еду. Пока его обслуживали, пуэрториканки косились на него, подталкивая друг друга, и хихикали. И было почему — в каждом его движении чувствовался класс, будто он был не местным парнем, а кем-то, кого снимали в кино, где он играл самого себя.
Я вышел из закусочной в приподнятом настроении. Этот черный паренек придал мне силы и вдохновил меня. В подворотне молодой испанец говорит по мобильному. В испанской речи то и дело проскакивает английское «бейб».
— Извините, — произнес я голосом, увы, не таким уверенным, какой должен быть у по-настоящему крутого жителя Нью-Йорка. Тот продолжал говорить. — Простите меня, — звучу еще менее внушительно. Парень на секунду отрывает трубку от уха. — У вас не будет закурить?
Он прикладывает трубку обратно к уху и небрежно машет мне, чтобы проходил. Я вежливо киваю в знак согласия и с охотой подчиняюсь.
Делаю несколько шагов, разворачиваюсь и иду обратно к метро. Если бы мог улететь обратно в Англию, я бы сделал это. Если бы мог поехать сейчас в Вермонт, я бы это сделал. Но я еду всего лишь в Вашингтон Сквер Парк.
Сегодня первый день весны. В частности, в Вашингтон Сквер Парк. Уличный поэт с короткими дредами громко декламирует стихи. При этом рьяно клеится к каждой юбке. Надо отдать должное — делает это элегантно. Тем не менее вызывает разочарование и даже презрение у тех красоток, которые подходят к нему сказать, что им понравились его стихи. И которым он тут же предлагает продолжить чтение в более интимной обстановке. Пара в черном выгуливает на поводке собачек-уродов. Их целая куча — штук десять. Размером меньше голубей, лысые, некоторые на трех лапках, у иных бельма на глазах. У одной глаз разбух и по размеру чуть ли не больше ее самой.
— Таких милашек только отдавать в дом для собак с ограниченными возможностями, — дружелюбно обращается ко мне с лавки испанец, словно подсказывая, что мне нужно отвечать и как следует себя вести.
— Я как раз в таком месте работаю, — говорю.
— В доме для неполноценных собак?
— Для людей.
Испанец замолкает. Не получилось.
Обвожу взглядом парк. Он похож на музейное здание, мимо которого постоянно проходишь, но оно всегда закрыто, так что внутрь никак не попасть. Напротив ждет чего-то в остервенелом оцепенении перезрелая блондинка на скамейке. Отворачиваюсь, а когда снова поворачиваюсь, вижу возле нее красивого элегантного негра. И красота, и элегантность ненатуральные. Впечатление, что выглядеть стильно не доставляет ему удовольствия и одет он так классно по обязанности. Напоминает участника хэллоуинской маскарадной процессии, нацепившего оригинальный костюм.
Он что-то ожесточенно объясняет блондинке, которая гораздо старше и некрасивей его. Возможно, то, что, соблазнив ее, он отыграется за все испытания, которые выпали на долю его народа, годы рабства, сегрегации и унижения от белых. Ему совершенно не важно, что и кому говорить. Он исполняет свой долг перед страной, а может быть, перед биологическими предначертаниями Вселенной. Очевидно, знакомство с женщинами — его главная и основная работа. В том, как он беседует с блондинкой, чувствуется озабоченность, которая есть у боссов, которые тащат на своих плечах всю корпорацию. У женщины вид немного грустный, она обреченно смотрит на собеседника.
В центре площади околачивается молодой человек славянской внешности. Вид московского пэтэушника, парня с автокомбината, где я отрабатывал УПК в девятом классе. Замусоленная грязная куртка, весь потрепанный и пыльный. Его взгляд мечется в надежде натолкнуться на того, с кем можно будет заговорить. Поскольку я единственный, кто не отводит взгляда, он заговаривает со мной, но я понимаю, что он не говорит, а механически произносит заученные слова.
— Приятно тратить деньги родителей, заработанные порочным путем, на благородное дело. — Он произносит это уголком рта, вглядываясь в самый отдаленный край парка, где точно нельзя ничего рассмотреть.
— На что ты их тратишь? Крэк? — Я не до конца уверен, что задаю нужный вопрос.
— Кокаин, — строго поправляет он меня. — Моим родителям принадлежит одна из крупнейших компаний по производству мяса в Калифорнии. Я вегетарианец, поэтому считаю, что то, что они делают, — это зло. Так что приятно знать, что хотя бы часть их гнусных миллионов уходит на что-то стоящее.
Я замечаю, что у него искалечена носоглотка.
— Они все еще думают, что я учусь на юриста, — указывает он на корпуса Нью-Йоркского университета. — Но разве я стану получать профессию, в которой главное — подписывать договор с дьяволом? Да лучше я сяду на скамью подсудимых! Я уже сидел на ней однажды, и мне это вполне понравилось. Так хотя бы можно сохранить душу целой. Даже в моей квартире и то висит портрет Мао Цзедуна, точно такой же, какой висел в камере Тайсона, когда тот отбывал срок. Я здесь живу, — вздергивает он голову в сторону дорогущих домов на улице, идущей вдоль парка.
— Да ну?
— Ага, — подтверждает чуть затравленно. — Вышел подышать воздухом на пять минут. Дома меня ждет вот такая линия. Должен же я иногда брать передышку, — говорит с претензией к кому-то. — Теперь нюхаю в долг, — добавляет нервно и вдруг начинает судорожно оглядываться, быстро и тяжело дышит, по лицу пробегает гримаса паники, с ним вот-вот случится приступ. Но успокаивается. — На секунду показалось, что Дуглас здесь. — Это он объясняет испанцу, с которым я только что болтал про собак.
— Если бы Дуглас был здесь, тебя бы здесь не было, — шутит испанец.
— Как у тебя отношения с родителями? — спрашиваю.
— Последнее время мы стали гораздо ближе, — горячо и с готовностью отзывается молодой человек. — Особенно после того, как приговор мне вынесли не настоящий, а условный. Думаю даже поехать в Калифорнию, познакомить их с моей девушкой. Надо только дождаться, когда она выйдет из лечебницы. Знаешь, каково заниматься сексом на героине? — он доверительно наклоняется он ко мне. — Все становится таким ме-е-е-е-едленным, что ты даже забываешь, что им занимаешься. — По тому, как он тянет «ме-е-е-е-едленный», я начинаю прекрасно понимать, как это — заниматься сексом на героине.
Компания здоровяков-испанцев, лениво сидящих на перилах, оглашает наш угол парка звериным воем.
— Уии! Киска! Ты же не откажешь человеку одной с тобой крови! — орут в голос.
Их восторг вызван проходящей мимо них девушкой-латиной. На ее лице неподдельный испуг. Ей надо пересечь опасную территорию под обстрелом шайки лихих ковбоев. От испуга она выглядит очень красивой.
— Ах, мать твою, испанский подонок! — непомерных габаритов женщина лет сорока нависает над самым активным искателем любовных утех. — Приставать к моей девушке! Ты как осмелился?
Компания ловеласов явно оробела. Мужеподобная фигура женщины-великанши, отстаивающей честь своей восемнадцатилетней возлюбленной, несет в себе нешуточную угрозу. Никто не заметил, что она шла в нескольких шагах позади красотки, никто не подозревал, что эти двое вместе.
— Ты извинишься перед моей птичкой, мерзавец! Повторяй за мной: прости меня…
— Прости меня…
— О, неподражаемая…
— Не-под-раж-мая…
— Царица полей, мать земли, — говори быстрее, тварь!
— Я не запомнил, простите меня!
— Тогда думай, прежде чем раззявить свой поганый рот!
Она пошла, качая гигантским задом. В восемнадцатилетней была прелесть, но и в этой что-то было.
Несмотря на солнце, день еще далек от летнего. Загорелый парень одет не по погоде. Рваная рубаха на голое тело, шлепанцы и не то шорты, не то плавки с разрезом. Останавливает внимание бордовый синяк на прикрытом глазе. Слегка поеживаясь, он сидит на корточках напротив молодой пары и живо говорит:
— Вчера пошел в бар и познакомился с тремя девицами! Две — сестры. Я их спросил: как я могу вам всем нравиться с таким синяком на полрожи? — Он сильно бьет себя кулаком по лбу. — Какой я все-таки шалун! — восхищается он собой. — Я тако-о-ой шалун! — воет в восторге. — Просто безобразник! Ай, ай, Мэлвин, как не стыдно? — обращается он к себе. — На что ты смотришь? — резко спрашивает, перехватив мой взгляд.
Я отвернулся смущенный, больше сбитый с толку не вопросом, а тем, что он ко мне обратился. Парень повернулся к паре.
— Вы меня извините, но я учуял запах своей невесты. Вы не чувствуете такого характерного запаха?
— Какого?
— Такого, какой бывает только у моей невесты?
Они не чувствуют. Переглядываются и смеются.
— Она где-то здесь, — уверенно говорит парень, — я точно знаю. Я чую ее запах за милю. Надо пойти поискать. Вы меня извините, мне придется вас на секунду покинуть, поискать свою невесту.
Он исчезает в толпе, а я перевожу взгляд на девушку невдалеке. Тип Полины, только намного младше. Ореол темной фатальности. Рядом с ней негр лет шестидесяти, лысый череп, черные очки, бородка и длинный кожаный плащ. Черная рука выглядит на ее белом обнаженном животике кляксой. Девушка что-то ему доказывает. Он слушает, но ей этого мало. Она пылко бросает ему в лицо несколько слов и, надо полагать, в подтверждение их высоко задирает свитер. На секунду на обозрение всей Вашингтон Сквер предстает пара идеальных грудей. Они могут принадлежать только такой молодой и свежей, как обладательница этих. Негр лихорадочно одергивает на девушке свитер и бешено на нее шикает. Красотка закидывает голову назад и шикарно смеется.
Откидываюсь на спинку скамейки. Мимо проплывает небожительница. Потрясающей красоты длиннющие ноги и, по-моему, нет юбки. Нет, все-таки есть — жалкая имитация. Ощущаю прилив необъяснимой смелости. Наверно, красота ослепила. Делаю жест, чтобы села. Получается, правда, похоже на подайте-гривенник. Несмотря на это, садится. Я тут же начинаю жалеть, что попросил.
— Зря ты подсела.
— Почему это?
— Потому что я тебя разочарую.
— Уверен? — Ей весело.
— Уверен. Ты такая классная.
— Я просто села. Сначала шла. Потом увидела, что ты приглашаешь сесть. Села. Больше ничего.
Я обрадовался. «Просто» — мое любимое слово, его значение я понимаю, как никто на свете. Чувствую себя окрыленным.
— Слушай, тут на углу растаманы играют в шахматы. Я вообще-то не умею, но давно хотел с ними пообщаться.
Она засмеялась.
— Значит, я буду играть. А ты общаться.
— Просто пошли туда! — делаю ударение на «просто».
Мы пошли. Все на нее смотрели. При таких ногах она была еще на высоченных каблуках. Где асфальт, там они цок, цок, цок. А я то справа, то слева — как песик.
Ее окликнул парень в ковбойской шляпе. Она остановилась и стала с ним разговаривать. Я стоял и ждал. Потом она пошла, недослушав его. Он еще что-то твердил ей вслед.
— Ты его знаешь? — спросил я.
— Нет.
— А почему остановилась и заговорила?
— По той же причине, что села рядом с тобой.
— Но все-таки осталась со мной?
— Слушай, ты мне уже начинаешь надоедать. Я просто гуляю.
Мы дошагали до шахматистов. Она прошла мимо. Я окликнул, она не обернулась. Я тоже продолжал идти, но уже самостоятельно. На Тридцать четвертой зашел к Крейгу в музыкальный магазин. Крейг работает там ди-джеем. Английский опыт, к сожалению, ему использовать не позволяют. Он может лишь крутить те синглы, которые находятся в продаже. От Бритни Спирс до «Нирваны». Иногда даже непосредственно в таком порядке, один сразу после другого. Делает он это в стеклянной рубке на возвышении, клубного ди-джея напоминает отдаленно — пластинки не твоего выбора, миксовать не можешь. Должен вдохновлять посетителей купить то, что сейчас звучит.
Крейг кивает мне. Он сдержан, когда выходит из кабинки.
— Сейчас работаю, нет времени на разговоры.
— Рад, что ты нашел работу, только это сказать и заглянул.
— Долго я в этом кошмаре не протяну.
Мы жмем руки, я направляюсь к выходу.
— Уважаемые посетители, — слышу вдогонку его аристократический британский акцент, который совсем не вяжется с атмосферой магазина. — Представляем вашему вниманию свежий релиз…
— На каких наркотиках этот парень? — спрашивает толстый мужчина не менее толстую жену, роясь среди дисков в отделе кантри.
Перед тем как выйти на улицу, иду к наушникам, чтобы бесплатно напитаться негритянским речитативом и уж тогда окунуться в нью-йоркский вечер. Может, так у меня жить в этом городе получится лучше. Выхожу и двигаю на Сорок вторую.
— Хей! — приветствует меня в районе сороковых девушка в змеином трико. Навстречу нам льется плотный поток идущих с бродвейского шоу. — Нормально, да? — оборачивается на кого-то, кто только что наступил ей на ногу. — Что, теперь в цену билета входит право отдавливать людям ноги?
Какое-то время она еще смотрит вслед провинившемуся, вызывающе потрясывая ногой. Человека давно нет, она продолжает свое. Видимо, это ритуал: женщина выполняет его всякий раз, когда ее в этом городе заденут, отдавят ногу. Потом медленно разворачивается и отправляется дальше в путь. Этот путь принадлежит ей одной, к городу он касательства не имеет. Она хозяйка города.
Внезапно от толпы отделяется немолодая женщина, как коршун набрасывается на нее, готова вцепиться. Полный мужчина в дорогом костюме пытается ее удержать.
— Вон из моего дома! Вон! — кричит та на девушку. Неуместное распоряжение в уличной толчее.
— Так вот она, твоя жена, Том? — добродушно обращается девушка к мужчине. — Наконец-то я ее встретила! Почему ты всегда избегал нашего знакомства? Без этого мои визиты к тебе были неполноценны, дорогой!
Она делает театральный шаг к толстяку. На лице напускная нежность. Сцена приносит ей несказанное удовольствие, на нее свалился приятнейший сюрприз. Происходящее крутят перед ней, как кино. Легкость ее отношения к жизни вызывает у меня зависть.
— Вот, значит, кого ты водишь к нам в дом! — истошно вопит на мужа женщина.
— Теперь я понимаю, что ты имел в виду, когда говорил, что твоя жена депрессивно смотрит на вещи и уже пять лет не может испытать нормального оргазма, Томми. — Девушка изображает, что поражена своим открытием. — Ты только посмотри на нее, — сокрушенно качает головой. — Определенно, человек не умеет радоваться жизни, — девушка даже сделала шаг вбок, чтобы было удобнее смотреть на нее.
— Это она курила крэк у нас на кухне? — трясет кулаками та в истерике над головой мужа. — Ты ей позволил! В моем доме, Том! Она даже не удосужилась за собой убрать. Я должна приходить к себе домой, чтобы видеть в своей пепельнице крошки!
— Почему ты так долго не хотел меня с ней познакомить? — хохочет девушка. — Она у тебя просто потрясающая! Как жаль, что этого не случилось раньше! — она протягивает ей руки.
Женщина в неистовстве тащит мужчину вниз по Бродвею.
— До встречи, Томми! — весело машет им вслед девушка. — Я все еще помню твои слова, что тебе больше нравится, как я удолбанная ковыряю в носу, чем заниматься сексом с женой. И что с сексом я управляюсь в двести раз лучше ее. Даже когда сплю или в отключке. Ты знаешь, я всегда готова помочь, так что жду нового свидания! И с вами было очень приятно познакомиться, милая женщина! Наконец-то наша встреча состоялась.
Девушка зевает и двигается по Бродвею дальше. Вот-вот она заснет. Накаченный гей в сетчатой майке с вырезом идет ей навстречу.
— Риккардо! — раскидывает она руки и преувеличенно радушно с ним обнимается.
Оба громко и напоказ выражают восторг.
— Держим себя в форме, моя сладость? — трогает она его бицепсы.
— Что еще делать в свободное время? — разглядывает тот влюбленно кубики на брюшном прессе.
— Мне бы тоже надо, — говорит она. — А то смотри, — она весело и с удовольствием хлопает себя по ягодицам. Она ими явно довольна почти так же, как тот своими мышцами.
К девушке подходит маленький кривой испанец в кепке.
— Работать, дорогая, работать, — напоминает ласково.
— Есть, Чико, — она отдает ему честь и волочится по Бродвею. Наверное, это и есть ее работа — бессмысленно шагать по нью-йоркским улицам, засыпая на ходу.
У магазина высохшая старуха в кричащем мини-платье предлагает себя проходящим мимо мужчинам. Просит у меня сигарету. Вижу ее испещренную рытвинами кожу, когда подношу зажигалку. Единственное, за что стоит платить ей, — это чтобы не подходила стрельнуть сигарету.
Спускаюсь в метро, бросаю последний взгляд на золотые в фонарном свете ноги блондинок, для которых эта ночь только начинается. Для меня она кончилась — мне уже не хочется быть там, где они. Город больше не ждет и не зовет меня. Если кто и ждет, то сумасшедшие друзья. Завтра-послезавтра я с Безумным Денни иду рисовать мелом на задах нью-йоркской тюрьмы. Думаю, для меня это значит куда больше, чем для самого Денни.
В поезде я увидел настоящую нью-йоркскую банду. Такую, о которых снимают фильмы. Вошли в метро в районе Четырнадцатой. Заполнили весь вагон, скомкали, подмяли его под себя. Восемнадцатилетние парни, белые, черные, испанцы, с рисунками автоматов АК-47 на майках. Организованные. Стояли на сиденьях, загородили выход. Смотрели такими взглядами, что невольно начнешь думать о смерти. Посередине стоял сорокалетний испанец, следя за ситуацией. Никогда в жизни не видел такого злого лица.
Момент был напряженный, но я знал, что нужно делать: раствориться в воздухе. В руках у меня было мороженое, я перестал его есть. Я застыл и на время попробовал перестать дышать. Если бы подул ветер, я бы покатился по полу, как сухой листик.
Я понял, что мой план не удался, когда парень с татуировкой на грязном лице рявкнул:
— Давай сюда мороженое!
Рядом с ним сел другой. Первый лизнул и бросил на пол.
— Откуда едешь?
— С работы. — Не знаю, зачем соврал, никакой выгоды в этом не было.
— Кем работаешь?
— Кладу асфальт на Тридцать второй. — Я не понимал, зачем вру. Почему асфальт, а не сумасшедший дом.
— Покажи руки.
Я открыл ладони. Один их осмотрел.
— Врешь. Не натруженные.
— Достаточно натруженные, — сказал другой, — чтобы сунуть их в карман и дать нам кошелек.
— У меня нет кошелька, — сказал я и направился к выходу.
Я прекрасно знал, что за мной идут, но не обернулся до тех пор, пока не почувствовал руку на плече. Я не ударил, а толкнул. Его нога за что-то зацепилась, он повалился и увлек за собой того, кто шел за ним. Не откройся двери в этот момент, мне бы был конец.
Я бежал на одном дыхании и слышал за собой топот ног. Спринтерская гонка на километровой дистанции. По Лексингтон авеню. Меня преследовал топот их ботинок. Потом я понял, что это ботинки людей, идущих по тротуару. Но это меня не успокоило, мне нужно было запутать следы. Зачем, не знаю, никто меня не преследовал, но я знал, что нужно. Страх был внутри и не собирался уходить.
Я проходил мимо остановки, подкатил автобус, и, не посмотрев, какой номер, я заскочил в дверь. Сидел и тяжело дышал. Очень громко, женщина рядом сказала: «Сумасшедший» — и прижала к себе сумочку. Я отвернулся и встретился взглядом со старушкой в параллельном ряду. Ее глаза горели.
— Я этого не ожидала, — обратилась она ко мне.
— Чего не ожидали? — в тот момент я не очень хорошо соображал, что происходит.
— Что она алкоголичка. Я давно заметила, что с ней что-то не то. Целый месяц она была какая-то странная.
— Кто?
— Эсмеральда.
Я встал и направился к выходу. Я думал, что болен. Только когда вышел, сообразил, что она говорит о сериале, который смотрят все старухи последние два года. Я стоял на пустом перекрестке. Огляделся — мне все еще мерещилось, что за мной гонятся. И тогда впервые в этом городе я остановил такси.
Таксист, красивый малый, мягко вел машину. Я стал приходить в себя. Он был постарше меня, но выглядел молодо, приятный парень со спокойным чистым лицом. На нем было выражение такой уверенности, что то, что случилось со мной в метро, отодвинулось в давнее время.
Я откинулся на сиденье, и мы поздоровались через зеркало. Он смотрел на меня. Взгляд был непростой. Нет такого нью-йоркца, который был бы прост, будь то водитель, рабочий или уборщик. Даже когда те таксисты, которые не говорят по-английски — азиаты, африканцы, арабы, — повернутся к тебе и на ломаном скажут: «К Порт Аторити лучше поехать по Восьмой», это будет значить «я далеко не так прост».
— У тебя вид, будто ты только что с родео, где тебя забыли привязать к быку, — подмигнул мне водитель.
Я рассказал, что со мной произошло.
— Это «Золотые пули — сыновья разрушения», — со знанием дела изрек он. — Нью-йоркская группировка. — И переменил тему: — Иностранец? Как Нью-Йорк?
Я уловил, что для него «Как Нью-Йорк» совсем не то, что для меня.
— Никак не начну жить в нем, как хочется. Здесь своя жизнь, и никто не спрашивает, хочешь ли ты жить по-другому. Немножко как тусовка байкеров, а ты пришел туда на концерт «Ву Танг Клан». Или пристаешь к ним, что твой любимый писатель Достоевский.
— Иди в такси, — дружелюбно посоветовал он. — Полностью оплачивает твои счета. У меня красавица жена, трое детей. Кругом шестнадцать. — Он замялся. — Только есть одна вещь. — Он повернулся к отверстию в плексигласе и проговорил полушепотом: — Я никогда не изменял жене. — Он выжидательно посмотрел на меня.
— Ну да, — согласился я.
— Тебе не кажется это странным? Жениться на ней в восемнадцать и ни разу не изменить? Все мои друзья пустились во все тяжкие. Они меня ругают. Говорят, жизнь проплывает мимо. А мне, понимаешь, совсем не хочется ей изменять.
— Твои друзья сами не рады, что этим занимаются, — перебил я его. — Их жизнь к этому обязывает. Как светских персон, которые должны посещать вечеринки.
— Что делать, если я ее люблю, — оправдывался он. — Но мне все время говорят…
Он остановил машину. Я расплатился и пошел домой. На душе было хорошо после этого разговора. Я почти забыл про метро.
* * *
Сижу на кушетке напротив лифта в Манхэттенском центре реабилитации умственно отсталых и непонятно чего опасаюсь. Я не опасаюсь чего-то конкретного. Я опасаюсь абсолютно всего. Мне кажется, что со времени моего приезда в Нью-Йорк жители и даже здания в нем повзрослели на несколько лет и от меня требуют того же. Мне кажется, что повзрослели даже клиенты. И поэтому я испытываю трепет, как перед экзаменом, к которому не только не готов, а который уверен, что провалишь. Смотрю, как клиенты входят в центр и рассасываются по коридорам. Я побаиваюсь даже их.
— Почему ты делаешь так много детей? — Джамал доброжелательно подталкивает в бок клиента, с которым выходит из лифта. — Сколько их у тебя? Десять? Двенадцать?
У парня напрочь отсутствует затылок, вместо глаз щелочки с портретов Модильяни. Ума не приложу, как он мог добиться того, о чем говорил Джамал.
Ко мне подходит Безумный Денни. Беспечно садится рядом со мной, спрашивает, не забыл ли я, что мы договаривались пойти после работы рисовать мелом на задах нью-йоркской тюрьмы. Я согласно киваю. Безумный Денни поднимается.
— Пора, Миша, — бросает он на ходу.
— Я сейчас, — говорю я и остаюсь сидеть на кушетке.
И сижу, пока все клиенты не расходятся по классам, а коридор погружается в тишину. Мне неспокойно.
— Я сейчас, — говорю вполголоса уже самому себе.
А пока отправляюсь в рабочий центр, стою около столов и поправляю клиентов, если они что-то сделали неправильно. Они должны оборачивать книги в суперобложки и складывать их в стопки. Мы записываем количество обернутых книг, и к концу месяца клиенты получают свои тридцать-сорок долларов.
Атмосферу можно назвать спокойной, если не считать Даниэллу, которая безостановочно движется по зале, сообщает всем, что ее зовут Даниэлла, и спрашивает, как зовут их. За время работы в центре я научился забывать о том, что среди клиентов в любой момент может вспыхнуть драка. Потому, наверное, так бесстрашно всех и разнимаю. Сейчас здесь так тихо, что самого клонит в сон. Единственные хлопоты доставляет Нехилый Джонни, который с каждой обернутой книжкой спрашивает меня, что ему делать дальше. Передо мной и Джонни семь стопок уже обернутых книг, и про каждую он спросил, что ему с ней делать.
— А что мне теперь делать? — спрашивает, только что закончив оборачивать сто двадцать пятую книгу.
— Надо раскрыть переплет, Джонни, и надеть на него суперобложку, — терпеливо объясняю я.
— А потом?
— Потом положить книгу вон в ту стопку.
Смотрю, как он, высунув язык, возится со сто двадцать шестой.
— А что мне теперь делать? — бодро, не скрывая удовольствия, поднимает он на меня глаза, когда с ней покончено. Я вспоминаю, как работник Амаду пару недель назад приставал к клиенту. Допрашивал: «Зачем ты убил сына Билла Косби?». Тот нервничал и оправдывался. Тогда мне шутка показалась жестокой, но сейчас она дает мне зеленый свет.
— Читай, — отвечаю.
— Что? — опешил он.
— Все книжки, что в стопке. Все, которые ты обернул, тебе надо их прочитать.
Глаза Джонни испуганно забегали.
— Я не могу. Как это «читай»? Их так много!
— За что тебе платят зарплату, Джонни? Двадцать пять долларов на дороге не валяются. Начинай прямо сейчас.
— Привет. Как тебя зовут? Меня зовут Даниэлла, — услышал я за собой привычное сопение и низкий голос.
— Не стоит, Даниэлла, — повернулся я к ней.
В этот момент раздался душераздирающий вопль и гулкий стук об пол. Джонни бился на полу в эпилептическом припадке. Его лоб был разбит в кровь.
— Нет! — крикнул он истошно, и изо рта пошла пена.
— Дайте сюда карандаш, — выплыл из-за моей спины Джамал и склонился над ним, чтобы засунуть между зубов. Сгрудилась толпа. Я отошел в дальний угол зала. Стоял и ждал, когда кто-то скажет вслух, что я спровоцировал припадок Джонни.
Появилась медсестра Латиша. Она несла себя не торопясь, величаво. К этому времени Джонни успокоился и лежал неподвижно. Латиша нагнулась над ним, неодобрительно сложив губы. Сквозь рубашку просвечивал ее необъятный бюст. Она подняла глаза и встретилась с моими.
— Миша, не знаешь, что случилось? — Перехватила мой взгляд, направленный ей на грудь, и неуютно поежилась. — Кто-нибудь может помочь его поднять? — недовольно бросила в пространство.
Вместе с Джамалом и Амаду я помог Джонни усесться на стул. С легким стоном он раскрыл глаза.
— Ты понимаешь, где ты? — спросила Латиша с легким раздражением в голосе. — Узнаёшь меня?
— Да, — Джонни посмотрел на Латишу невидящим взглядом.
— Кто я?
— Ты стукач, — медленно произнес Джонни белыми губами.
Когда я заполнял списки отсутствующих, то очень торопился. В коридоре столкнулся с Латишей.
— До свидания.
— До свидания, Миша, — произнесла она со значением. Это прозвучало, как «я все прекрасно знаю».
Совесть у меня была нечиста.
* * *
Болтаюсь в Центральном парке. В голове проносятся обрывки вчерашнего разговора с Натаном.
— Мы все видим, что у тебя очень хорошие отношения с клиентами. — Он как бы ставит это мне в вину. — Даже слишком хорошие.
— Так в чем же дело?
— Ты не стараешься, Михаил. Совсем не стараешься.
Солнце впервые бьет почти уже по-летнему. Откуда-то долетают звуки музыки — не могу понять откуда и не могу расслышать, что конкретно за музыка. То узнаю отрывки Моцарта, то элементы карибских ритмов, то музыку с Балкан, и еще кусочки ямайской рэгги. «Ты не стараешься, Михаил, совсем не стараешься». Солнце светит, как в июле у нас в тверской деревне; слова Натана звучат, как приговор моей жизни.
Вчера мы с Безумным Денни ходили рисовать мелками на стене тюрьмы. У Денни энциклопедические познания в современной музыке. От попсы до джаза и андеграунда. Он помнит не только названия альбомов и год выпуска, но и количество и протяженность песен. В свое время он поступил в колледж и даже перешел на второй курс. Однажды его послали от колледжа участвовать в теледебатах. Гвоздем передачи была кандидатка от либерал-демократов. Женщина заявила, что ее настолько поглотила идея служить своей стране, что в последнее время стала для нее в какой-то мере фетишем. Тут встал Денни и сказал, что всякий человек, у кого есть фетиш, наполняет его душу теплом. Например, его фетиш — это ноги, так что он, можно сказать, уже влюблен в кандидатку. Если она еще скажет, что у нее фетиш вести себя тихо, пока Денни смотрит баскетбол, то он готов жениться на ней. Передача шла в прямом эфире, Денни услышали по крайней мере полмиллиона человек. На него обратила внимание специальная комиссия. Кончилось тем, что он не смог учиться в колледже, а стал посещать центр для людей с ограниченными возможностями, в котором работаю я.
Нам пришлось спускаться к месту с автострады, шагая прямо по проезжей части. Внизу глазам открылся вывернутый наизнанку Нью-Йорк. Мы стояли на пустыре, с правой стороны — суровая тюремная стена, вдоль нее железнодорожные пути, а дальше линия нью-йоркских небоскребов. Пустырь был очень большой, железнодорожные пути уходили в неизвестность, небоскребы были далеко. Из-за того, что я так неожиданно оказался в открытом пространстве, в которое не попадал со времен рейвов, я до того вдохновился, что предложил Денни сыграть в прятки. На что Безумный Денни скорчил серьезную мину и сказал, что это занятие либо для малышей, либо для окончательно свихнувшихся людей, и строго попросил меня не забывать, зачем мы пришли.
Он нарисовал треугольник, в центре его глаз, и сказал, что так рисуют на американском долларе. Я спросил Денни, слышал ли он, что это масонский знак. Безумный Денни удивился и сказал, что был уверен, что глаз на долларе — это Глаз в центре Мордора, который и заправляет миром, как в «Хранителях» Толкиена. Когда Денни говорил «заправляет миром», он кивнул на линию манхэттенских небоскребов. Так выразительно, что я невольно дернулся, потому что в ту секунду на меня оттуда посмотрел Глаз. Я спросил Денни: он что, действительно думает, что заправляет и что всемогущий Глаз. Он ответил, что миром заправляют Ноги и он удивлен, что я об этом не догадался. Я вспомнил совет координаторши Джины с моей работы не торопиться представлять Безумного Денни своей подружке, если у меня таковая имеется, поскольку всем известно, что Безумный Денни страдает фетишизмом ног.
Усмотрев в этом эпизоде что-то детское, я предложил Безумному Денни сделать, как мы делали в детстве в Москве: обломить одну спичку, а другую оставить как есть и посмотреть, какая попадет в водосточный люк первой. Мы с Безумным Денни поочередно меняли размеры спичек, но в каждой игре одерживал верх он. Мы решили встретиться завтра в Центральном парке, чтобы продолжить игру в одном из прудов, как все нормальные люди. «Нормальные люди» было выражение, котором любил пользоваться Безумный Денни.
На площадке перед скамейкой, на которой я сижу, люди катаются на роликах. Передо мной выделывает пилотажные фигуры девица — инструктор аэробики, утреннюю программу которой я видел по кабельному. Нью-Йорк наполовину состоит из людей, играющих самих себя в телевизионной программе или фильме, в которых снимаются. То, что я вижу, — продолжение телепрограммы этой девицы. В ее ушах наушники от плеера, она выписывает вензеля, плавно взмахивая в такт музыке руками, как чайка крыльями.
Шагах в десяти от меня в кустах происходит движение. Приглядываюсь: это Заикающийся Джон, персонаж скабрезной радио-телепередачи Говарда Стерна. Что ни говори, а Нью-Йорк мало отличается от программ, которые про него снимают. Заикающийся Джон что-то деловито объясняет двум блондинкам стриптизерского вида. Рядом околачивается парень с камерой. На девушках майки с координатами радиостанции, на которой работает Говард. Понятно, что эти загорелые изгибы и выпуклости предназначены не для реальной жизни и уж тем более не для плотских утех, а для жизни по ту строну объектива, но что-то все равно заставляет кровь бежать быстрее.
Девушки разворачивают малопристойный лозунг, выпячивают грудь и кричат в камеры, что Говард заставит вашу задницу краснеть не хуже личика скромной недотроги, мать вашу! Заикающийся Джон говорит «Стоп!» и просит девушек сделать все точно так же еще раз, но только более честно. Девушки пытаются сделать это еще более честно. На мой взгляд, вторая попытка исполнена так же, но на этот раз одна из девиц обнажила грудь. В понимании Заикающегося Джона это как раз и было более честным, он сказал девушкам, что второй раз получилось гораздо честнее, и напомнил прийти сегодня на шоу к Говарду и не забыть взять с собой игрушки. До этой минуты я был уверен, что знаком со значением слова «игрушки» досконально, но, глядя на хищные лица девушек, подумал, что в этом мире осталось еще много вещей, друг Горацио, о существовании которых я не подозреваю, в том числе то, что эти девушки называют «своими игрушками».
После второго дубля девушки расходятся в разные стороны. Та, что обнажила грудь, пересекает луг, ведущий к Централ Парк Уэст. Ее движения скованы, и она с опаской оглядывается по сторонам. Мне приходит в голову, что эта боязнь вызвана тем, что ей временно пришлось оказаться в условиях обычной жизни, а не привычной ей глянцевой.
Из толпы выныривает брюнетка. Не знаю, как она появилась. Знаю, что смотрел на нее, но не видел. Но вот она передо мной, сидит на скамейке напротив, с чуть высокомерным выражением. В майке с координатами станции, на которой работает Говард Стерн. Откуда майка? Реклама передачи Говарда Стерна, как у тех блондинок и Заикающегося Джона? Нынешняя живая картинка сама выглядит, как рекламная фотография: эффектная девушка на скамейке, Центральный Парк, позади люди с собаками, деревья. Все выглядит до того ладно, что немного искусственно. Сама девушка такая подходящая, как будто ей заплатили, чтобы вот так сидела на скамейке напротив меня.
Красотка с серьезным видом подставила лицо солнцу. Строгое, едва заметно, что злое, выражение. Я люблю ее за то, что она сидит под тем же солнцем, под которым сижу я. Не так часто что-то несомнительно объединяет меня с действительностью.
Ощущение того, что я и девушка одни в этом парке, создает иллюзию доверия и близости. В такой степени, что ничего не стоит встать и подойти к ней. Сажусь рядом и так же сосредоточенно обращаю к солнцу лицо. Какое-то время сидим молча.
— Ничего, что я пересел к вам? — нарушаю тишину. — Просто на вашей скамейке солнце с нужной стороны. Подсел безо всякого умысла. Тоже хочется загореть.
В ответ ничего вразумительного. Промямлила что-то насчет свободной страны, в которой вместе со свободой слова и религии людям предоставлена свобода выбора, на какой скамейке сидеть.
— Где хочешь, там и садись. К чему вообще объяснения?
— Хотелось ничего не нарушить. Гармонично сидите. И вокруг так мирно, как будто весь город заснул. Хорошее все-таки место Центральный Парк…
Замолчали. Она подставляла свое личико солнцу все ожесточенней. Юбку задрала еще выше, чтобы ноги могли загореть доверху.
— В первый раз загораете?
Вопрос вызвал необъяснимое раздражение.
— С чего ты взял, что в первый раз?
— Ну, я решил, что вы впервые вышли на улицу.
Тут она совсем разозлилась.
— И почему же ты так решил? А на работу кто будет ходить? А в магазин? А в клубы с подругами? Я, между прочим, в этом городе живу.
— А у меня чувство, что я-то точно в первый раз. Совсем другой воздух. И солнце другое. Земля как впервые живая. Нет, хорошо, что есть Центральный Парк. Правда, меня от его воздуха все время клонит в сон. Я до того, как сесть, даже минут десять вздремнул на траве. Это моя первая весна в Нью-Йорке. Я был здесь однажды весной, но все равно эта ощущается как первая.
Тут я увидел — тоже как впервые, — какое строгое у нее выражение лица, и решил, что подсел к ней необдуманно. Однако сидели, как сидели, и ничего, кроме жара солнца, для нас не существовало. Рядом с любой девушкой сидеть и ни о чем не думать приятно.
Она загорала с самоотдачей, как если бы это была ее работа.
— С этим надо осторожнее, — покровительственно сказал я. — Можно и обгореть. Я в Италии провалялся на пляже, потом три дня не мог найти себе места.
— Нет, почему это я первый день загораю? — опять возмущенно огрызнулась она.
— Потому что сегодня первый день такая погода.
— Позавчера было на несколько градусов теплее. Я в одном купальнике загорала. — Она произнесла это так поучительно и свысока, как будто загорание в одном купальнике должно было окончательно нас с ней рассорить.
Я сделал первое движение, чтобы подняться и уйти.
— Видел? — неожиданно с жаром спросила она.
— Что?
— Мимо нас прошел Пол Саймон с женой и ребенком, — проговорила она заговорщически: приглушенным голосом и глядя в землю.
— Где? — завертел я головой.
— Не смотри! — шикнула она.
— Где Пол Саймон? Который Пол Саймон? — затрещал я, отказываясь понять, что речь идет о маленьком еврее в бейсбольной кепке и молоденькой женщине тоже еврейского вида, толкающей коляску. — Такой обыкновенный? И жена… Хотя бы модель. А то просто еврейка. Он же рок-звезда…
— Не на ногах же ему жениться.
— А что, Пол Саймон здесь живет?
— А где еще? — рассердилась она. — Это же Центральный Парк. Здесь как раз такое место. В том доме, например, живет Дэвид Хаселхоф, — ткнула она в сторону Пятой авеню.
— Дэвид Хаселхоф! Он же козел!
— Причем здесь?
— Тебе нравится Дэвид Хаселхоф?
— Я не сказала, что мне нравится Дэвид Хаселхоф. Я говорю, что он здесь живет. Или ты хочешь сказать, что, чтобы здесь жить, нужно быть матерью Терезой?
— Помню, оказался с ним в одной компании, — начал я выдумывать на ходу. — Так я руки ему не подал…
— Вульгарность и хамство.
— Майка радиостанции, на которой работает Говард Стерн? — Я поспешил сменить тему, показав на ее проступающую сквозь плотный материал грудь.
— Он тебе нравится?
— Я не слушаю эту станцию.
— Ты там ди-джей? Фанат Говарда Стерна?
— Слушай, отстань, будь другом!
— А почему тогда эта майка?
— О господи! — выдохнула она так, будто, задавая этот вопрос, я навалился на нее всем весом и ей тяжело. — Заплатили, чтобы носила, и ношу.
— Ты модель?
Она ответила, что, насколько ей известно, до сегодняшнего дня таковой являлась. Главный источник ее заработка — реклама.
— Прости! Я просто дожидаюсь своего друга, а он никак не идет. Мы с ним собирались пускать в пруду кораблики. Идея моя.
— Какие же замечательные идеи приходят некоторым в голову!
Мимо нас прошли двое черных ребят в висячих джинсах и с бумбоксом.
— Из каких они годов? — прокомментировал я. — Так у нас во дворе ребята ходили с магнитофоном под мышкой в восьмидесятые. Посмотри, даже лампочки на колонках…
Ничего не ответила.
— А что, мне нравится! — не мог я остановиться. — Хотя бы заставит людей обратить внимание. Хотя бы спровоцирует их на какую-нибудь деятельность мозга. А то как амебы. Музыка в последнее время вообще стала фоном. Люди перестали ее слушать в первичном понимании слова.
— Эй, с тобой все нормально? — бросила она на меня быстрый взгляд. — Ты случайно не того? Не нервное расстройство? Я начинаю опасаться за свою безопасность. Ведешь себя, как субъекты с психическим дисбалансом.
В этот момент появился Безумный Денни. Из-за душевной болезни на его лице всегда умиротворенное, немного нездешнее выражение — такие бывают на иконах, изображающих кого-то не из нашего мира. Оно не столько красиво, сколько прекрасно. Он шел, приплясывая, вслед за возвращающимися парнями с бумбоксом.
— Прекрасная музыка. Под аккомпанемент которой легко перешагнуть в двадцать первый век! — крикнул он нам вместо приветствия. — Что касается меня, я по ту сторону тысячелетия. Скажу больше, я в четвертом тысячелетии. Тише, — приложил он палец к губам, застыл и прислушался. — Да, точно. В четвертом. Ур-ра, в четвертом тысячелетии! — Безумный Денни пустился в пляс по-настоящему.
Мы с соседкой, застыв, наблюдали за тем, как он перед нами кружится. Я сидел как на иголках.
— Ар-р-р-ристократ хренов! — ни с того ни с сего выкрикнул Безумный Денни. — Приволок сюда народу полон дом! Думаешь, это то же самое, что налепить себе полную физиономию пузырей надежды?
Моя соседка весело расхохоталась.
— Мои умники-друзья наперебой советуют перейти на китайскую диету, — крикнул Безумный Денни в неописуемом восторге. — Но, слушая рэп, доносящийся из бумбокса этих ниггеров, я убежден, что на пользу мне, как никакая, пойдет афроамериканская диета.
— Смешно! — тихо сказала себе девушка. Она простодушно улыбалась, глядя на Денни.
— Кого я вижу, Михаил! — вскинул обе руки вверх Безумный Денни, будто только сейчас меня увидел. — И не один, а в обществе барышни, внешность которой мощнее, чем левый хук Вертлявого Бобби. Я думал, что для тебя, Миша, единственная женщина — это Кривая Таня, и то лишь потому, что в центре все приписывают тебе роман с ней. Вертлявый Бобби, страшный удар, нечеловеческая сила, — добавил он. — Так и внешность этой барышни рядом с Мишей — сажает тебя на пятую точку, прежде чем ты успеешь принять защитную стойку. Что я ценю в женщине больше самой женщины, это ее ножки.
Я обернулся на соседку, опасаясь, что она узнает о необычном пристрастии Безумного Денни, хотя, конечно, это было невозможно. Она, закинув голову, хохотала. Безумный Денни подошел к нашей скамейке и, ни слова не говоря, устроился между нами. Он сел ко мне вполоборота и, не глядя на девушку, выставил в ее сторону ладонь, чтобы она по ней шлепнула. Та сильно и с удовольствием шлепнула.
— Ну и ладошка! — судорожно выдохнул Безумный Денни. — Еще одно соприкосновение с ней, и я ухожу с проекта. Надеюсь, Господь простит мне, что Ему придется судить меня за вдвое меньше грехов, чем Он рассчитывал.
— Ну и ну! — восторженно присвистнула девушка.
— Выдающийся момент, правда? — повернулся он к ней. — Когда ладошка, которая бьет по твоей, находится в гораздо более приподнятом и божественном настроении, чем ее обладательница.
— Откуда у тебя такие друзья? — обратилась она ко мне и, хлопнув в ладоши уже самостоятельно, подвинулась к Безумному Денни.
— Он вообще-то… — повернулся я к ней. — Неважно. — Я положил голову на руки и уставился перед собой. Девушка придвинулась к Безумному Денни еще ближе. Тот сидел по-прежнему вальяжно, вполоборота к нам обоим.
— Миша, а ты в курсе, сколько весит левый хук Вертлявого Бобби? — поинтересовался он.
Я довольно неприязненно ответил, что не в курсе.
— Примерно тонну, — ничуть не смутился от моей интонации Безумный Денни. — Вертлявый Бобби обязательно стал бы профессиональным боксером, не испытывай он гораздо более пылких и страстных чувств к нижнему белью своей девушки, чем к ней самой, — и не узнай об этом его лечащий врач. Я испытал непомерную мощь его удара, когда он в шутку решил сыграть со мной в «отгадай, кто тебя ударил». Я пожалел, что вместо этой игры не согласился в одиночку возвести Бруклинский мост. Так и у нее.
— У кого?
— У нее, — бесцеремонно ткнул пальцем Безумный Денни в сторону соседки. — Увесистая внешность. Сначала и не заметишь, а потом, как посмотришь, такое чувство, будто Бобби посадил тебя на пол и судья уже пять секунд назад открыл счет. Очень неосмотрительно с вашей стороны, милочка, — повернулся он к ней.
— Что? — невольно прыснула та.
— Ходить с такой физиономией по улицам. Потому что если вы думаете, что при первом взгляде на ваше личико не начинаешь испытывать сожаления, что не согласился в одиночку возвести Бруклинский мост, то хочу ваг разочаровать, вы ошибаетесь — именно об этом ты и начинаешь жалеть. Знаете, что лучше всего использовать в таких случаях?
— Что? — завороженно уставилась на Безумного Денни девушка.
— Лыжную маску. Ее постоянно использует мой друг Одноглазый Бен. Невообразимый красавец. Думаю, он ее не снимая носит, поскольку его профессия — грабить магазины. Но он мне недавно признался, что цель — оградить окружающих от неминуемой опасности, которую несет неземная красота его одноглазой физиономии.
— Потрясающе! — выпалила девушка. — Нет слов!
— Как у тебя дела, Денни? — перебил я его, больше тревожась за себя, нежели за девушку: разговор порядком выбил меня из колеи.
— Ужасная ночь, — лаконично отрапортовал Безумный Денни.
Был в ответе подвох или не было, я забеспокоился.
— Плохо спалось?
— Отвратительно. Спал не более часа. Весь день из-за этого в ужасном настроении.
При взгляде на свежую, во всю ширь улыбающуюся физиономию Безумного Денни хотелось подвергнуть его слова сомнению.
— Девушка? — почти заискивающе спросила Денни соседка.
— Девушка, — повторил за ней Безумный Денни. — Когда моя девушка не дает мне спать, я просто ставлю ей ее любимый мультфильм «Красавица и чудовище», а сам счастливо проваливаюсь в небытие. Здесь мне помешали соседи. Устроили невообразимый гвалт сразу, как я уснул. Как будто специально дожидались.
— Где ты живешь?
— Общежитие, — уклончиво ответил он. — Место хорошее, только очень уж дерганые соседи. Невероятно высокомерны. Высокомерие я считаю одним из самых низких преступлений. Гораздо хуже убийства.
— У меня то же самое с соседями на Пятой авеню, — грустно согласилась с ним девушка. — Дерганые и высокомерные.
— Не успевает Денни закрыть глазки, — почему-то говорит Безумный Денни про себя в третьем лице, — как его будят истошные крики в холле. После безуспешных попыток вновь окунуться в блаженную дрему Денни встает и идет угомонить разгулявшихся сожителей. «В чем дело? — спрашивает он. — Опять Кривая Таня, посмотрев „Титаник“, не может смириться с тем, что Леонардо ди Каприо не выжил?» Вместо ответа соседи указывают мне на болтающуюся под потолком на шнуре фигуру. Дерганый Карл, мой сосед по этажу, повесился. Не выдержал непомерного давления и несправедливости жизни. Вдобавок еще и жена.
— Жена? — осторожно переспрашивает девушка.
— Жены, дети и проигрыш «Янки» в бейсбольном чемпионате — более чем достаточная причина, чтобы свести счеты с жизнью, не находишь? Большинство считает, что теща. Не согласен. Моя бывшая подруга не раз заставляла меня задуматься о преждевременном конце. А она у меня, между прочим, подавала заявку на соревнование «Мисс мира». Слава небесам, ее не допустили — одна рука короче другой. Представляю, что бы было, выиграй она! Невольно напрашивался вопрос: в каком мире мы живем? В порочном, полном лжи и злости, ответил бы я.
Девушка опять хихикает, находя заявление забавным. И наклоняется к Безумному Денни с горящими глазами.
— Что, неужели повесился?
— Конечно, повесился! Качается под потолком, амплитуда два, может три метра. Лицо синеет на глазах, последняя стадия. Жена истошно визжит, вот-вот сорвет голос. Что, вы думаете, сделал отважный Денни?
Девушка подпрыгивает на месте. Она знает, что Безумный Денни обязательно скажет, что именно он сделал, но все равно замирает в предвкушении.
— Денни протирает свой еще не до конца проснувшийся правый глаз, тот, что видит немного зорче левого, и задает один-единственный вопрос: «„Скорую“ вызывали?». Вызывали, отвечает ему то немногочисленное меньшинство, кто еще сумел сохранить остатки присутствия духа. И тогда Денни… — торжественно запевает Безумный Денни и замолкает.
— И тогда? — повторяет за ним она.
— Тогда Денни неспешной походкой направляется в проходную. Там он одалживает у консьержа кусачки с обещанием, что через пару минут вернет. Так же неспешно возвращается к повесившемуся Карлу и перерезает шнур. Дерганый Карл со стуком падает на пол…
— Господи! — шепчет она.
— Какое-то время Карл лежит на полу бездыханный, — продолжает заливаться он. — Потом толпящиеся вокруг него слышат вздох. Лицо Дерганого Карла по-прежнему отливает невероятно модным в этом сезоне фиолетово-синим оттенком, но он открывает глаза и смотрит ими на любимую жену. «Ну что, добилась своего, сука?» — грозно спрашивает он, вскакивает на ноги и с кулаками начинает гоняться за ней по коридору. Жена, истошно вопя, что настал ее смертный час, виляет по общежитию. А я понимаю, что не получится у меня сегодня заснуть, точно. Никто и не поблагодарил отважного Денни.
— Вау! — восклицает девушка. — Что было потом, Денни?
— Потом? Потом приехала «скорая», как всегда с опозданием. Что еще можно ожидать от обслуживания в этом город? «Где повешенный?» — обращается к нам парамедик. «Вон он», — тычем мы в сторону несущегося по коридору Дерганого Карла. «Который?» — «Который гоняется за своей женой». Парамедик грустно смотрит на напарника. «Что я тебе говорил, Маркус? Никогда не соглашайся на вызов из сумасшедшего дома».
— Надо же — спас другого человека! — хохочет девушка.
Она еще приблизилась к моему другу. На скамейке теперь сидят они двое, и я отдельно от них.
— Как сейчас себя чувствует бедный Карл? — смотрит девушка снизу вверх на Безумного Денни.
— Со мной не здоровается. Подошел сегодня утром напомнить, что я не отдал ему лифчик моей подруги, который тот выиграл у меня в карты. Что делать — жизнь не «Макдоналдс», где пару долларов тебе обменивают на гамбургер с колой. Иногда думаю, зря я его не оставил болтаться. Неприятный тип. Грубиян, со всеми соседями в общежитии одни проблемы. Тем более, где я достану лифчик моей Хельги, когда ее давно перевели в другое отделение?
— Тот парамедик сказал: не соглашайся на вызов из сумасшедшего дома, — заглядывает девушка в глаза Безумному Денни. — Так смешно: вызов из сумасшедшего дома.
— Уморительно! — охотно подтвердил Денни.
— Денни и живет в сумасшедшем доме, — влез я и слишком поздно спохватился, что разглашать такую информацию нежелательно.
— Ты что несешь? — возмутилась она. — Ты что, всегда говоришь, а потом думаешь? Или это потому, что, по-твоему, сегодня не то первый день весны, не то всей жизни?
— Да, Миша, что ты несешь? — согласился с ней Безумный Денни. — Ты что, совсем того? — покрутил он пальцем у виска.
— Сам, наверное, сумасшедший, — фыркнула девушка.
— Или хочет обидеть, — высказал предположение Безумный Денни.
— Да, точно, когда люди ощущают, что хуже других, они невольно хотят их опорочить или сказать что-то неприятное. Ты очень точно это подметил, Денни.
Мы сидим на скамейке в Центральном Парке. Эти двое тихо разговаривают друг с другом, я молчу. Девушка облокотилась на руку Безумного Денни.
— Какие смешные были те ребята с бумбоксом! — говорит она.
— Почему это? — удивляюсь я. — Что смешного в том, чтобы слушать рэп?
— Потому что — они — смешные! — раздраженно сделала она ударение на каждом слове.
— Что тут непонятного? — цыкнул на меня Безумный Денни, не столько вникая в суть разговора, сколько вторя недовольным интонациям подруги.
— Ходят по улице и слушают эту громкую музыку, — небрежно проговорила она. «Громкая» значило «не такая».
— Громкая? — возмутился я. — Хорошая, а не громкая. Сейчас музыку ценят не за мелодию, не за то, как звучит. Я, к примеру, люблю «Нирвану» и совсем не люблю «Квин», хотя Фредди Меркьюри поет лучше Кобейна. Ты какую музыку слушаешь?
— Что он ко мне привязался? — усталым голосом спросила она у Безумного Денни.
— Что ты к ней привязался, Миша? — поддакнул он.
— Мне важно, чтобы музыка была соответствующего уровня и чтобы звучала неподдельно, — гнул я свое, уже не зная зачем.
— Сам же себе противоречишь!
— Да, ты сам же себе противоречишь! — охотно согласился Безумный Денни.
— Наверно, нравится какой-нибудь матерный рэп, — скептически предположила она.
— Нравится-нравится, он сам мне говорил, — с удовольствием предал меня мой друг.
— Тебе нужно, чтобы было наплевать, какая у музыки мелодия, или важно, чтобы она была высокого уровня и неподдельная? — продолжала красотка не без желчи.
— Отвечай на вопрос, который тебе задали, Миша! — строго приказал Безумный Денни и нахмурил брови.
— Для меня матерный рэп и есть музыка высокого уровня, которая звучит неподдельно, — немного запутался я и смутился.
— Даже не может ответить, что ему нравится, что нет, — ехидно подловила меня она. — Господи, ни одного замечания нельзя сделать, чтобы он не возразил! Выходит, нельзя сказать про парней с бумбоксом, что они смешные, без того, чтобы тебя не унизили или не поддели?
— По-моему, просто чайная церемония, — заявил Безумный Денни.
— Что? — подскочил от неожиданности я.
— Эти бумбоксеры, — пояснил мне Денни. — Как они выступают по Центральному Парку мимо сидящих. Как приплясывают. Как сидящие смотрят на них. Все это чайная церемония.
— Перестань, Денни! — сказал я, посмотрев на девушку с извиняющимся видом.
— Все, что происходит в этой жизни, — чайная церемония, — безжалостно продолжал настаивать Безумный Денни. — Как ездят на работу, живут с женами, заводят детей, занимают квартиры, летают на самолетах, выгуливают собак и себя в Центральном Парке — одна большая чайная церемония.
— Перестань, Ден! — еще раз попробовал я.
— Почему же, мне очень нравится эта концепция, — с вызовом возразила она.
Она сидела, подняв ноги на скамейку, и весело посматривала на Безумного Денни. Она поняла его высказывание по-своему. Может, она так шутила с подругами в клубе. Такие изречения могли пользоваться успехом в их круге. От сознания, что понимает, что именно имеет в виду Безумный Ден, она чуть ли не облизнулась, как от физического удовольствия.
— Твоя идея, Денни, шик, — сказала она. — По-моему, очень остроумно.
— Голос водителя, который предупреждает пассажиров в автобусе, что двери закрываются, — увлеченно перечисляет Безумный Денни, — швейцар отеля, желающий постояльцам доброго утра, нью-йоркский трафик, который одновременно останавливается на красный свет и едет на зеленый, ребята с бумбоксом, проходящие по Центральному Парку, летательные аппараты в нью-йоркском небе. Смысл нашего мироздания — одна…
— Часть одной… — в восторге подхватывает она.
— …большой чайной церемонии! — заканчивают они хором.
— Очень нравятся мне твои ноги, милочка, — отрешенно произносит Безумный Ден. В его голосе напряжение и металлический звон. — Некоторые по руке могут предсказать линию жизни, а я по линии ног. У тебя безупречная линия ног. Честная и откровенная. Глядя на эту идеальную линию, от бедра до кончиков пальцев, легко можно заключить, что ты прожила стоящую жизнь. Не хочу сказать, что она у тебя была легкая, но всегда достойная.
— Денни! — сдавленно вмешался я и огляделся.
— Спасибо, Денни, — кокетливо произнесла она, еще крепче подобрав ноги, положила подбородок на колени и устремила на него затуманившийся взгляд. — Мне часто делают комплименты, но таких никогда. Как бы это сказать, оригинальных. Никогда моим ногам не уделяли столько внимания. — Она тряхнула головой и смущенно повела коленями из стороны в сторону.
— Знаешь, ноги иногда так устают, — прибавила после паузы. — Прихожу домой вечером, и просто не хочется жить, так болят и ноют. Иногда думаю: вот, стала старухой в двадцать два года.
— Мне ли тебя не понять? — вдохновенно затянул Безумный Денни. — Ты знаешь, что в среднем женщина в обычный день проходит от 6000 до 8000 шагов? — Он заглянул ей в глаза.
— Нет, я этого не знала, — огорченно призналась она.
— Меня, — горько вздохнул, глядя на гладь пруда, Безумный Денни, — часто одолевают тяжелые мысли, как низко пал мир, как жестока и несовершенна наша жизнь.
— Что такое, Денни?
— Люди совершенно не знают, как грамотно носить обувь и как следить за ногами! — Он всхлипнул. — Можно я помассирую твои ноги? — голос Денни становится чужим. — Массаж ног делает кожу упругой и гладкой.
— Спасибо, Денни, очень было бы мило, — потягивается девушка. — А то так устали после работы!
— У себя дома я бы сделал тебе более жесткий массаж. — Рука Денни со стопы постепенно поднимается к колену.
— На тебе красивая майка, — делает он признание.
— Кем ты работаешь? — перебиваю я вопросом, не важно что приевшимся.
— Может, ты его спросишь, Денни, что он ко мне пристал? — жалобно, словно у нее разболелась голова, смотрит она на своего товарища.
— Что ты к ней пристал? — охотно спрашивает Денни.
Происходящее повергает меня в уныние.
— Как же все, однако, не знаю, как это сказать… Не… не…
— Недолговечно, — бесстрастно закончил за меня Безумный Денни.
— Да, именно, — благодарю я. — Как все недолговечно! На ум приходит мысль, что мы все здесь… Никак не подобрать нужного слова…
— Что все мы здесь временно, — вовремя пришел на помощь мой друг.
— Да что с ним такое? — оторвала голову от спинки скамейки девушка.
— Он всегда так, — дружелюбно стал объяснять ей Денни. — К примеру, японские комиксы манга он постоянно называет мандарином. У меня заняло уйму времени понять, что он имел в виду манга. А запускать спички в здешнем пруду он почему-то называет фрегатом. У меня две недели ушло на то, чтобы сообразить, что он подразумевает регату. Гонки судов — дикое название для запусков обломанных спичек.
— Спичек? — в недоумении повторила она.
— Миша уговорил меня прийти сюда, чтобы запускать в пруду «корабли». Только он настаивает, чтобы вместо кораблей были надломанные спички. Так, видите ли, они делали во дворе в детстве в Москве. Чуть ли не силой заставил меня сюда прийти, — с легким пренебрежением добавляет Денни.
— Спички! — еще раз пораженно повторяет девушка. Оба смотрят на меня с укоризной. — Постоянно всех ругает, всем недоволен, — неприязненно поглядывает она на меня. — Недавно был в компании с Дэвидом Хаселхофом, так даже не посмотрел в его сторону. Трудно представить себе что-нибудь более грубое и бестактное, так ведь, Денни?
— Думаю, он эту историю придумал, — бесхитростно отозвался Безумный Денни.
— Ты думаешь?
— Конечно! Только представь, как такой человек может оказаться в одной компании с Дэвидом Хаселхофом! — уверенно воскликнул он. — Посмотри на него, он же замухрышка!
— Как это я раньше не подумала? — прищурилась на меня девушка. — Непонятно только, зачем было врать, — отвернулась она от меня так, будто уже никогда ко мне не повернется. — Неужели он думает, что для того, чтобы произвести впечатление, нужно говорить неправду?
Мы втроем идем к пруду запускать спички. Она идет потому, что ей не хочется расставаться с Безумным Денни. Спички запускаю один я. Они смотрят на меня, как на идиота, Безумный Денни, пожалуй, еще убежденней, чем его спутница. Она сидит напротив Денни на корточках.
— Почему у тебя на трусиках написано «понедельник»? — бесхитростно спрашивает он.
— Потому что сегодня понедельник, Денни, — улыбается она ему в ответ, как ребенку. Я уверен: она только потому и поддерживает эту тему, что усмотрела в вопросе лишь детское любопытство.
— У тебя такие трусы на каждый день недели! — весело произносит Денни, довольный скорее своим открытием, нежели пикантностью ситуации.
— Недавно купила семь пар в «Кельвине Клайне». Его новая фишка.
— А бывают дни, когда у вас выходной? — улыбается ей Денни, по-прежнему думая о том, как здорово раскусил суть новшества.
— Бывают, — покровительственно улыбается она.
— Когда?
— Разве ты сам не знаешь, Денни? — дружелюбно кивает ему она. — Клубы, важные интервью. Да мало ли предоставляет жизнь ответственных ситуаций, от которых зависит карьера и будущее.
— А можешь прийти сюда в следующий раз, чтобы был выходной? Хотя бы в следующее воскресенье? — он трет ладони, как ребенок, которого поведут на праздник.
— Так уж и быть, Денни, — улыбается девушка на его детскую интонацию.
— Может быть, куда-нибудь пойдем? — делаю я попытку прервать этот неприятный мне разговор. — В бар?
— В бар? — фыркает девушка. — Почему, если молодой человек собирается куда-то пригласить, это обязательно будет бар с громкой музыкой и вульгарными посетителями?
— Пойдем ко мне? — перебивает меня Безумный Денни. — Дома я сделаю тебе нормальный массаж.
И они, оживленно болтая, уходят в темноту. Девушка растворяется в ней, не обернувшись на меня. Безумный Денни кричит:
— Увидимся завтра в нашем центре, Миша?
— Наверное, — отвечаю я. — Хотя, может, и нет…
— Что ты сказал, Миша? — Он не расслышал моего последнего замечания, поскольку не ожидал от меня ответа. — Ты завтра не придешь?
— Нет, — поправляюсь я. — До завтра, Денни.
Я иду по Централ Парк Уэст. Уже ночь, идти через Центральный Парк опасно, отправляюсь в обход. «Ты не стараешься, Михаил. Совсем не стараешься». — «Вы хотите сказать, что мои услуги вам больше не понадобятся?» — «Думаю, именно это я и хочу вам сказать, мистер Найман».
* * *
У меня болело пять зубов одновременно.
Я достаточно наслышался об американских дантистах как об одном из главных ужасов страны. Я был порядком напуган. В мой первый в этой стране поход в клинику мне отбелили зубы за семьдесят долларов. Нерв удалили за несколько сотен. После этого к американской медицине я стал относиться с неменьшей опаской, чем к тюрьме в Гуантанамо.
Поэтому, будучи, что называется, пуганым, я нашел себе по знакомству польского дантиста, который жил в пригороде Нью-Йорка. Практиковал он в своем доме. Самое удивительное, что и аппаратура, и лекарства были у него советские. Они были точно такие же, как когда я учился в младших классах. Как и где у него получилось все это раздобыть, было тайной. За труды он брал в разы меньше. Подозреваю, что и качество работы было соответственно хуже.
Дом находился не так уж далеко от города, но добираться до него нужно не меньше двух часов. Пожалуй, это тоже было своеобразной ценой за относительно небольшую плату за лечение. Нужно было ехать до конечной остановки в Бронксе, потом садиться на местный автобус. Он шел по дороге, не украшенной ничем, кроме индустриальных зданий и заправочных станций. Тащась в автобусе, ты переставал верить в существование таких городов, как Париж или Рим. Не уверен, сталкивался ли я с подобными видами даже в Москве.
Сейчас я устроился сзади, с правой стороны и, прильнув к стеклу, упорно смотрел на открывшийся вид, несмотря на отвращение, которое он вызывал, и на то, что я знал, что не увижу ничего нового.
Испанец, ворковавший со смуглой девушкой на сиденье позади меня, попрощался с ней, она встала в проходе и еще раз сказала: «Пока, милый». Он еще раз трогательно и нежно назвал ее чем-то между лапочкой и крошкой. Девушка попросила водителя остановить автобус на следующей и, когда двери открылись, опять повернулась к своему попутчику, сказала, уже на весь автобус, «До встречи, мой хороший», — и вышла. Я и парень одновременно прильнули лбом к стеклу и наблюдали, как она проплывает мимо автобуса, направляясь к ряду двухэтажных домиков, тянувшихся вдоль дороги. Их вид заставлял ее постоянно поправлять прическу: как только ее взгляд падал на них, она проводила рукой по волосам. Парень вглядывался в нее так, будто допускал возможность, что она может выкинуть что-то совершенно неожиданное.
— Шлюха, — произнес он, наконец, довольно громко, придя к такому выводу из наблюдения за тем, как она шагала.
Этого показалось ему мало, он повернулся к пассажирам в поисках кого-нибудь, с кем бы мог бы поделиться тем, что накипело на душе.
— Эта красотка стала девушкой Йонкерской гангстерской группировки, — сказал он толстому мужику с газетой в параллельном ряду. — А бандиты всем друг с другом делятся — врагами, друзьями и, конечно, подружками. Недаром они и зовутся братьями.
На следующей остановке, словно на смену вышедшей, в автобус вошла тоже весьма аппетитная особа. Единственное свободное место было рядом со мной. Усаживаясь, она долго и с важностью располагала свое тело на сиденье, как раскладывают на полке специальный багаж. Под моим сиденьем валялась газета. Я ее не смотрел, но подумал, что если предложу ей почитать, у нас появится тема для разговора.
— Хочешь? — Я элегантно протянул ей газету и стал обдумывать, что скажу, когда она поднимет голову. Девушка не очень поняла, что происходит, и взяла газету, решив, что она имеет к ней отношение.
— Ты на что намекаешь? — резко повернулась она ко мне.
На развороте, которым она тыкала мне в нос, была изображена девица с незамысловатым именем Тело. Девица имела все основания носить такое имя, ибо ее тело действительно занимало весь разворот, причем в абсолютно обнаженном виде. Сзади к ней пристроился молодой человек, с сосредоточенным выражением такого энтузиазма на лице, будто был намерен расплющить Тело в лепешку, а то и раскроить надвое. Выражение лица девушки было остервенело напряженное, словно, позволяя парню вытворять с ней подобные вещи, она исполняла некий долг перед отечеством.
— На что, подсовывая порнографию, намекаешь? — орала на меня соседка.
Я был пойман врасплох и не знал, что ответить.
— Порнографию делает порнографией не содержание, а форма, — осмелился я защититься. — Порнографические каноны выставляют порнографическим действие, а не сами сцены. Я видел артхаусные фильмы с куда более бойким экшн. Так что, если я тебе дал откровенную фотку, это еще не значит…
— Извините, — обратилась она к толстяку, — не могли бы вы поменяться со мной местами?
— Подожди! — подался я за ней.
В этот момент все вскрикнули. Автобус, двигающийся с правой стороны перекрестка, врезался в наш ровно на том месте, где сидел я. Стекло лопнуло, и на меня обрушился град осколков. Я сидел обсыпанный ими и растерянно улыбался соседке. Она смотрела на меня с крайним отвращением.
Водитель припарковал автобус и крикнул всем выходить. Мы оказались на обочине хайвэя. Мимо нас проносились машины. Из всех, кто был в автобусе, пострадал один я и оказался в центре общего внимания. У меня саднило кожу — наверное, на лице были царапины.
К нам быстро подъехала полицейская машина. Копы записывают мои данные. Со мной ведут себя осторожно, как с потенциальным преступником. В это время подъезжает новый автобус, вся ватага валит в него. Я делаю несколько шагов вслед за всеми.
— Не могли бы вы оставаться на месте, мистер Найман? — обращается ко мне железно женщина в полицейской униформе.
Я понимаю, что если не послушаюсь, на меня могут надеть наручники и произвести задержание.
— Хотите ехать в госпиталь? — спрашивает она.
— Я что, должен выбирать?
— Это Америка, сэр. Не зря она зовется свободной страной. Свобода выбора — одно из наших главных достояний.
— Ненавижу выбирать, — говорю я.
— Мелко битое стекло, сэр. Если попало вам в глаза, могут быть проблемы. По-настоящему опасно, сэр.
— Тогда, наверное, да, — соглашаюсь я.
Она поворачивается и громко кричит напарнику, разговаривающему с водителем:
— Билл, он согласен!
Напарник что-то объясняет по рации.
— Мне придется платить? — спохватываюсь я.
— С этим разберетесь на месте, сэр, — говорит она мертвым голосом, соответствующим моему неуместному вопросу. Как если бы священник посоветовал мне для полного счастья жениться, а я бы спросил, должен ли я при этом любить свою жену. Я лишь часть их работы, и пока они за меня ответственны, меня не отпустят. В этом смысле я в их глазах мало отличаюсь от виновника аварии.
Подъезжает «скорая помощь», выходят два улыбчивых парня. Полицейские рассказывают им, что произошло.
— Вам придется лечь на носилки, сэр, — приглашает меня один.
— Да посмотрите на меня! Со мной все нормально!
— Это регламент нашего штата, сэр. Так будет безопаснее.
Внутри машины эти двое вполне дружелюбны. Симпатичные ребята и не прочь поговорить. Один оживляется, узнав, что я зажигал на рейвах в Англии.
— Я слышал, туда ходят все отбросы и низы общества, — не столько сообщает, сколько советуется он со мной.
— В Англии модно, чтобы низы и отбросы общества котировались, — отвечаю я. — Как в рэпе, где котируется, настоящий ли ты гангстер, близок ли к уличному бандитизму. Так и там. Дискотеки, куда ходило более высокое сословие, вообще не брались в расчет.
— Ты вообще откуда?
— Из России.
— Мой друг крутил роман с русской девушкой, — подает голос другой. — Был в нее по-настоящему влюблен.
— А она в него?
— Тоже. Безумно была в него влюблена. Очень удачно вышла замуж. Муж — продавец бриллиантов, старше ее на двадцать лет. На свое пятидесятилетие сам же подарил себе маленький самолет.
— А твой друг?
— Разбился на машине. Теперь инвалид.
— Связано с тем, что его бросила русская девушка?
— Нисколько. Можно разбиться и просто так. Чаще всего. — Он говорит со знанием дела, подтверждая кивком головы. В его устах последние слова звучат много весомее, чем обычно, это его профессия.
— Ну и ну, — говорю я. «Ну и ну» не заслуживает ответа, но оба по очереди жмут мне руку.
У дверей госпиталя, несмотря на мой бурный протест, парамедики вывозят меня на инвалидной коляске. Толкают перед собой, все на меня смотрят, я выставлен на позор. Докатывают до залы, где люди ожидают своей очереди к врачу, и пересаживают из инвалидного кресла в обычное.
Перед тем как попрощаться, один секунду постоял и, смутившись, сказал:
— Мне понравилось про рейвы в Англии. Не знаю что, но что-то задело. Жаль, пришлось разговаривать в такой ситуации. До свидания, друг.
Они опять пожали мне руку и покатили пустое кресло.
Полным-полно народу. Фрагмент из жизни страны третьего мира, нет привычных американцев-победителей. Усугубляется тем, что подавляющее большинство испанцы.
Что получается? Я перестал контролировать события своей жизни. Не только не выходит жить в этом городе, как мне хочется, — город перестал быть таким, каким я хочу его видеть. Рядом со мной в очереди негритянка. Сидит в позе моих английских друзей — курильщиков травы или зеков на русской зоне. Это внушает к ней доверие.
— Что с тобой случилось?
— Личное, — процедила сквозь зубы.
Я принялся рассматривать стены. Взгляд наткнулся на плакат. Пышногрудая чернокожая девушка с крутыми бедрами и тонкой талией рядом с белым парнем — призывают идти сдавать кровь.
— Девушка на тебя похожа, — сказал я негритянке. Это не было комплиментом, я действительно увидел сходство.
— Кто? — не поняла она. — А, на плакате. Это же модель.
— Выражением лица. Точнее тем, что хочет им сказать. Милое лицо. Как будто я его видел раньше.
— Совсем не похожа. По-моему, гаитянка. У меня ямайские корни. — Сощурилась на плакат. — Не обошлось без вмешательства испанских кровей.
— Ты хочешь сказать, что не такая красивая, как она?
— А ты откуда? — спросила она меня.
— Россия.
— Мой молодой человек журналист. Через две недели он едет в Россию. Думаю поехать с ним. Немного страшно — ничего о России не знаю.
— Я бы поехал. Русские чем-то похожи на черных.
— Ты что, ко мне неравнодушен?
— Я тебя толком не знаю.
— Считаешь, на мне плохо сидит эта желтая кофточка? — Притворно нахмурилась.
— На тебе отлично сидит желтая кофточка. Просто я в тебя не влюблен.
— Мне самой она нравится. Купила только вчера. А сегодня уже заляпала кровью, — показала пятно на груди. — Когда врезала ублюдку, подкатившему на улице.
Ее вызвали в кабинет. Она прошла несколько шагов, обернулась и мило улыбнулась.
— Я крепкий орешек. Мало ли что, а надо выдержать.
Я остался один. Странное ощущение, когда ждешь очереди в американской больнице. Сейчас предстанешь перед судом, будут клепать срок.
Времени в госпиталях не ощущаешь — не помню, когда ко мне подошел врач.
— С вами все нормально, — бросил, мельком меня осмотрев.
Я вышел из госпиталя с чувством, что засветился. Теперь обо мне все знают. В этой стране надо быть суперосторожным.
* * *
Звоню в Нью-Йоркскую автобусную компанию. На коленях два счета: один за скорую помощь — восемьсот долларов, другой за обследование в госпитале — около тысячи.
Стальной, с легким испанским акцентом, женский голос на том конце, интонациями так напоминающий запись на автоответчике, что удивляешься, как он может поддерживать беседу.
— Вы записали номер автобуса, на котором ехали, и номер того, что в вас врезался?
— Не успел.
— Ничем вам не можем помочь, сэр.
— Но вы должны помочь мне! У меня перед глазами два счета, почти на две тысячи долларов, и у меня нет ни страховки, ни денег их оплатить. И вообще, я здесь пострадавший! И вы говорите, что не можете помочь?
— Вы не снабжаете нас необходимой информацией, сэр. Все, что я могу сказать, — это что у вас есть акцент. Не хочу показаться расисткой, но мы часто получаем звонки, где люди с сильным акцентом пытаются нас обмануть с выгодой для себя. Я не собираюсь утверждать, что вы нелегальный эмигрант или вымогатель. Просто таких у нас вполне достаточно.
— Когда я приехал в эту страну, офицер на паспортном контроле спросил меня, не прилетел ли я сюда совращать маленьких детей. Так что от вас я ожидал услышать что-нибудь похлеще…
Мы одновременно хлопнули трубками.
* * *
— Почему ты не пришел? — мой польский дантист очень мной недоволен.
— Вот, я у вас.
— Ты должен был быть у меня неделю назад. Когда пациент регулярно меня посещает, я начинаю воспринимать это как доверительные отношения. Такая у меня философия. Пациент, который не приходит в назначенное время, — предатель.
— Я, между прочим, расхлебываю последствия моей поездки к вам.
Я сказал это и в тот же момент понял, что все это время винил во всем дантиста. Я рассказал ему историю с аварией. Какое-то время он сидел молча.
— С какой стороны, ты говоришь, у тебя выпал зуб? — спросил он как бы невзначай.
— С правой.
— А автобус въехал в тебя?
— С правой стороны… Неужели вы думаете?..
— Мы можем сделать деньги, — произнес доктор Каневский с той опустошенностью, какая бывает у людей, когда они набрели на клад с драгоценностями.
За этот визит он не взял с меня никаких денег.
А сейчас мы с ним жмемся друг к другу и оглядываемся по сторонам в районе манхэттенских небоскребов на тридцатых улицах, словно семейство эмигрантов из Восточной Европы. Я на него за это зол. Идем через проходную высотного здания. Я уверен, что нас не пропустят. Охранник в синей униформе, с пистолетом, смотрит на экраны. Обычные смертные, проходящие мимо, его не интересуют.
Сидим с доктором в просторном холле, типичные представители социалистического блока. Откуда-то из Польши. Или из России. Доктор Каневский этого нисколько не стесняется. По-моему, ему так даже удобнее. А мне хочется сбежать. Наконец называют наши фамилии. Я никогда не видел, чтобы адвокат походил на акулу капитализма так буквально.
— Я ознакомился с вашими бумагами, мистер Найман, — из нас двоих мистер Гордон безошибочно останавливает свой взгляд на мне. — Как вы считаете, во сколько примерно можно оценить нанесенный ущерб? — переводит он взгляд на доктора.
Каневский, устремив глаза в потолок, глубокомысленно шевелит губами и загибает пальцы.
— Зуб треснул, нужно ставить новый, — бубнит он. — Пострадала и вся челюсть. Скорее всего, придется делать весь рот. Потом еще и моральный ущерб… Десять тысяч долларов, — смотрит он на адвоката.
— Десять тысяч долларов, — повторил, не моргнув глазом, мистер Гордон и что-то записал. — Мы можем подать на госпиталь в суд за непрофессиональное обращение с пациентом, — склонился он над бумагами. — Можете рассчитывать на много большую сумму, господа.
— Прекрасно. — Доктор Каневский встал со своего стула. — Признаться, не ожидал! — Он потер от удовольствия руки.
Я понуро шел из кабинета за моим дантистом. Уже который раз ввязываюсь во что-то не по своей воле. Все потому, что мне гораздо тяжелее сказать «нет». На что еще я готов пойти, потому что не в силах отказать? Убийство?
* * *
— Алло, Крейг? У меня нет работы. Второй день не выхожу из дома. Денег впритык, хватает только заплатить хозяйке за следующий месяц.
— Следующий месяц? Думаю, с этим можно будет разобраться. У меня сейчас как раз…
Он ждал меня возле моего дома. Было около восьми вечера.
— Залезай, — позвал из машины.
Мы остановились в районе двадцатых. Перед тем как выйти, Крейг тяжело облокотился на руль и впервые посмотрел мне в глаза. Взглядом на редкость мрачным.
— Здесь живет Андре, — сказал он. — Он тебе поможет. Андре любит помогать людям.
— Социальный работник?
— Наркоделец.
Мы с Крейгом поднимаемся на лифте. Дом старый — еще не заходя в квартиры, знаешь, что они маленькие. Крейг нажимает кнопку звонка. С той стороны мы слышим приближающийся четкий стук женских каблуков.
— Может, не надо? — безвольно спрашиваю Крейга.
Хозяйка квартиры открыла дверь так быстро, что мы толком ее не увидели. Женский силуэт, промелькнувший мимо нас, потом стук захлопывающейся двери в соседнюю комнату. Нам осталось эхо от каблуков и запах духов, который я знал наизусть, поскольку Полина пользовалась такими же. Мертвая тишина наводит на мысли об ином мире.
— Это ты, Крейг? — раздался с кухни преувеличенно жизнерадостный голос человека, не сомневающегося, что если его голос и сам он хоть на секунду перестанут быть счастливыми, это будет глубоко-глубоко неправильно.
— Это я, Андре, — ответил Крейг так угрюмо, будто веселье человека на кухне вызвало у него приступ уныния и несло в себе опасность.
— Мишель! — грохнул на всю квартиру обладатель голоса, — покажи моим гостям путь в кухню!
— Все нормально, Андре, — вяло откликнулся Крейг. — Зачем беспокоить Мишель, когда до кухни полтора шага?
Но хозяин заупрямился и сообщил нам с кухни, что в его доме свои законы и Крейг должен их уважать, мама Андре с детства приучила его к гостеприимству, и что вообще он так привык катить. Я не знал точно, что значило «катить» в его случае, но мог догадаться. На его крик дверь из соседней комнаты открылась и оттуда вышла высокая стройная негритянка. На ней были модная белая рубашка чуть ниже пояса, стринги и туфли на высоких каблуках. На левой ягодице — татуировка какого-то материка, распознать который было бы невозможно, если бы не надпись внизу готическими буквами, советующая рассеявшимся по свету братьям и сестрам не забывать, что все они родом из Африки. На другой ягодице был наколот красивый иероглиф, который, ясное дело, остался для меня тайной. Она смотрела сквозь нас, Андре опять крикнул ей показать гостям путь к нему, она взяла каждого за руку, несколькими шагами пересекла коридор и ввела в соседнюю дверь. Каблуки стучали внушительно, с намерением доказать, что ощущение сонного покоя в квартире временное и ошибочное. Короче, кино.
— Любимый, вот они.
Она встала по правую руку от своего бойфренда, черного джентльмена, и стала задумчиво смотреть в окно. Черный джентльмен поднял голову и весело, как будто давно и хорошо меня знал, спросил:
— Из России, Миша?
Я подтвердил.
— Я очень внимательно слежу за переменами в твоей стране, Миша. Даже знаю, кто ваш теперешний президент. Ты знаешь, кто твой президент? Горбачев, верно?
Я сказал, что Ельцин.
— В последнее время в мире происходит много положительного, — не смутился Андре. — В Африке дела идут к лучшему. В твоей стране тоже. Но есть там что-нибудь лучше этого? — Его лицо просветлело. Он смотрел прямо на меня.
— Чего?
Вместо ответа Андре положил руку на попу подруги, сжал, устремленный на меня взгляд сделался задумчивым и выжидательным.
— Есть? — спросил он, и глаза повеселели.
Я честно признался, что нет, это была правда. Девушка бесстрастно смотрела на огни ночной улицы.
— Видел что-нибудь подобное в России? — Андре подмигнул мне. Он был счастлив.
— Не видел, — сказал я твердо.
Он спрашивал меня опять и опять, можно ли увидеть подобное в России, при этом мял ягодицы все энергичнее. Она все так же невозмутимо стояла к нам спиной, наблюдая за тем, что за окном. Андре расходился все больше. Он сказал, что перемены в России благоприятно отразились на политической жизни многих стран и теперь у него появилась надежда, что мир станет лучше. Он схватился за стринги Мишель и с силой потянул вверх, так что веревочка впилась в тело. Потом сказал ей, что ее мужчина сейчас занят и чтобы она шла к себе в комнату и дожидалась своего мужчину там. Андре проводил взглядом ягодицы, которые выходили из комнаты отдельно от хозяйки и вели с гостями выразительную и проникновенную беседу.
— Будет о чем рассказывать в России, — сказал Андре совершенно серьезно.
Я ответил, что, думаю, он прав. Он спросил, заберут ли меня в России в армию. Я ответил «да».
— Обязательно расскажи своим сослуживцам, — посоветовал он. — Приобретешь популярность.
Я поблагодарил, прибавив, что надеюсь, мне не представится случай иметь сослуживцев.
— Они выпустили Солженицына, так ведь? — он взглянул на меня проницательно.
— Когда?
— Когда наступили перемены. Его выпустили из лагеря?
Я сказал Андре, что Солженицына выпустили из лагерей гораздо раньше. В середине пятидесятых.
— Я слежу за Россией! — воскликнул он. — У меня есть настольная книга о России — Он придвинул ко мне книгу русских кулинарных рецептов. — Почитай!
Я поднял голову на Крейга.
— Почитай, почитай, — не отставал от меня Андре доброжелательно, и вдруг я понял, что этот человек привык приказывать, и отказывать ему не стоит.
Я открыл книгу и уткнулся в нее. Попал на картофельные оладьи с капустой.
Андре стал разговаривать с Крейгом о делах. Крейг все это время сидел мрачный, как туча, и когда Андре задал ему вопрос, у него сделался вид человека, которому на плечи обрушился непомерный груз.
Я читал, что картофель надо очистить и натереть на терке, а капусту мелко нарубить и лук нарубить и добавить к смеси картофеля и капусты, когда Андре хлопнул себя по ляжке и спросил меня и Крейга, что он делает, разговаривая с нами на разные темы, если ему надо смотреть бой. Он поставил деньги. Он устремил глаза на экран телевизора. Я поинтересовался, кто дерется.
— Майк, — сдержанно ответил Андре, не отрывая взгляд от экрана.
Сначала был женский бокс. Показывали страшную белую тетку лесбийского вида, «белый мусор». Как говорят про таких, «Приехала на матч в трейлере», — прокомментировал Андре. У ее соперницы-негритянки были длинные, как у цапли, ноги, она держалась на них неуверенно, еще не начав боксировать. Пробил гонг. Смотреть женские боксерские поединки невозможно, поэтому мы смотрим, как Андре нюхает кокаин. Предлагает нам, мы отказываемся. Взглядываем на экран. Белая женщина сильным хуком вводит негритянку в невменяемое состояние, на длинных подкашивающихся ногах она начинает бродить по рингу.
Следующие вышли тяжеловесы. У белого боксера было имя черного африканского диктатора. Это не осталось незамеченным Андре.
— Надо бы позвать Мишель. Она как раз недавно прочла книгу про правителя Уганды Иди Амина Дада.
Бой затянулся надолго.
— Когда же выйдет Майк? — начал роптать хозяин. — Вот кто оригинальный Би Бой. Все боксеры — часть системы, но здесь система съела его. Использовала, а когда он стал ей не нужен, выплюнула в тюрьму. Нет никого чернее Майка. Место черного в тюрьме, потому он оттуда и не выходит.
Я наблюдал, как Андре разговаривает сам с собой вслух, это было очень интересно и напоминало представление.
— Слушайте, я нервничаю. Найду еще одну линию. Я ведь поставил на Майка. Знаете, что я сделаю, если Майк выиграет? — Он поглядел на нас таинственно. — Набью себе татуировки, — сказал шепотом. — Истатуирую себе все тело! — завопил и выскочил на середину комнаты. — На груди — «Движение черной пантеры», на спине — «Белое сопротивление»!
И уселся на место.
— Вот он! — торжественно возгласил Андре.
На экране шел Тайсон, за ним ребята в черных очках и шляпах с перьями и что-то выкрикивали.
— Ор-р-р-ригинальный гангстер! — заорал Андре и стал стрелять пальцами им вслед.
Как раз в тот момент, когда начался поединок, Андре ненадолго вышел из комнаты.
— Вот вам, — бросил он на стол полиэтиленовый мешок с травой. — Отвезете его белым ребятам из Нью-Джерси, принесете черному человеку деньги, — ткнул он в себя пальцем. — За деньги, которые я тебе плачу, стоит это сделать, Крейг. Мальчики из богатых белых семей. Волноваться не о чем. Эти ребята молятся на меня. Думаешь, они это делают, потому что я поставляю им наркотики? Нет, потому что мы ниггеры — и вот на чем держится эта страна. Без нас она окончательно превратится в синтетическую вакуумную пустоту.
— Я согласен, — подал я голос. — Черные особым образом похожи на русских. Русских тянет в нонконформисты.
— Брат мой, ты и я говорим на одном языке! — Андре встал в позу, напоминающую лидеров движения за равенство черных. Он произносил речь жестикулируя. В интонациях было что-то от пастыря баптистской церкви. — Вся белая Америка ходит на работу, продает там свою душу, смотрит телевизор и принимает все за чистую монету. У братьев по-другому устроены глаза. У вас в России были диссиденты, у нас гангстеры. Мы делаем из Америки не черно-белый фильм, а цветной боевик. И мы не только не принимаем системы, мы можем и взорваться. Без нас страна стала бы просто реалити-шоу с сексуально озабоченными подростками. Потому те белые ребята меня и обожают. Мы жизнь, мы воздух, мы вносим интерес. Брат мой, дай мне тебя обнять! — снова заорал Андре, глядя в противоположную от меня сторону. — Вы можете представить себе, какой чудовищной страной была бы Америка без черных? — спросил он нас с Крейгом, и я просто услышал, как он задавал этот вопрос каждому, с кем выдался случай поговорить.
— Была бы синтетической вакуумной пустотой, — ответил я.
Темнокожий Крейг глядит в пол, он не хочет участвовать в этом разговоре, тема ему не интересна.
— Крейг, ты привел ко мне классного парня! — говорит Андре безо всякого выражения. — Ладно, ребята, поезжайте, а я досмотрю поединок.
— Андре, помнишь, ты сказал, что я должен вместе с травой передать деньги тому парню в Нью-Джерси? — совсем уж уныло промямлил Крейг.
— Я помню, — посмотрел на него Андре рыбьим взглядом. — Почему ты решил, что я не помню таких вещей? — он сделал несколько шагов в сторону комода, но остановился. — Миша, ты не мог бы выйти, подождать в той комнате? — поинтересовался он у меня вежливо, при этом мягкость интонаций оставляла впечатление, что в случае отказа Андре может и покалечить, если не убить.
Я вышел в смежную с кухней комнату. Не сразу заметил, что в ней находится Мишель, — настолько неслышным было ее присутствие. Она сидела ко мне спиной, смотрела, облокотившись на подоконник, в раскрытое настежь окно и курила блант. Правая татуировка советовала братьям и сестрам не забывать, что они родом из Африки, иероглиф слева хранил загадочность. Мой взгляд бегал от иероглифа к ее затылку. Тишина стала настолько уютной, что я решился задать волновавший меня вопрос.
— Что значит твой иероглиф?
Она подняла голову не сразу, как бы не в состоянии поверить, что к ней кто-то обратился. Потом сделала это так, будто ее окликнул не я, а кто-то с дальнего конца улицы, и произнесла отстраненным, неживым голосом: «Что?» — словно удивившись не тому, о чем я спросил, а тому, что задал вопрос.
— Я говорю про татуировку.
— Это «Жень» — человеколюбие. Одно из пяти постоянств благородного человека — цзюнь-цзы. Следовать Жень значит руководствоваться соучастием и любовью к людям. Это то, что отличает человека от животного, то есть то, что противостоит звериным качествам, дикости, подлости и жестокости. Когда я набила себе это тату, я подходила к вещам легковеснее и проще. Поверить было невозможно, что я серьезно увлекаюсь конфуцианством. Я много читаю. У меня полно времени. Мне даже не надо готовить. Мы с Андре либо заказываем еду на дом, либо идем в ресторан. Он хотя бы при деле, а я просто сижу здесь одна.
Ее голос показался мне таким же пустым и неподвижным, как и сама квартира.
— Недавно я поняла одну вещь. Сказать? — посмотрела она на меня. — Буддизм — единственная религия, которую можно практиковать только там. — И, словно испугавшись своих слов, резко откинулась назад.
— Где?
— Ехать на Тибет и жить в монастыре. Нужно ехать в Китай и становиться отшельником. По-другому никак. Я скажу тебе больше, — она наклонилась к моему уху и заговорила совсем тихо, поверяя страшный секрет: — Я даже не очень понимаю, как можно практиковать христианство в этом мире.
— В этом? — я указал на пол.
— В этом, — многозначительно признала она, удовлетворенная тем, что нас объединила такая тайна.
— Поддерживаю, — заулыбался я. — Не понимаю, как можно называться христианином, если не согласен с этой жизнью. Последние месяцы в Нью-Йорке чувство, что столкнулся наконец с реальной действительностью. И никак не получается принять предлагаемые условия.
— Ты христианин?
— Был воспитан в христианской вере. Но перестал ходить в церковь.
— Не важно. — Она откинулась назад и выдохнула клуб сизого марихуанного дыма. — Ты христианин.
— Может, тебе не понравится то, что я скажу, но мне кажется, что ты так говоришь, потому что ты черная.
— Ты правда так думаешь? — проговорила она наивно. Прозвучало симпатично.
— А ты так не думаешь? Вижу, тебе важна Африка.
— Африка? — она поерзала, вспомнив. — Раньше все связанное с Африкой было невероятно важно. Я долгое время думала, что негры — избранный народ, — вздохнула она. — И знаешь, к чему я пришла? То, что говорят про избранность евреев, не пустой звук. Даже думаю сделать себе татуировку Меноры. Золотой семисвечник, древнейший символ иудаизма. Это будет больше всего соответствовать моему теперешнему состоянию. — Она снова поерзала на стуле.
Мы услышали голоса, затем увидели выходящего с кухни Андре с понуро волочащимся за ним Крейгом.
— Кто выиграл бой, милый? — подняла она влюбленные глаза на Андре.
— Я должен Хосе двести баксов, — весело ответил тот. — Холлифилд тоже черный, но он принадлежит системе. Поэтому можно сказать, мы в очередной раз стали свидетелями, как белый человек начистил задницу черному. Но я совсем не зол на Майка. Ради Майка я готов потратиться и на более крупную сумму. Ведь меня пока ни разу еще не арестовали. И каждый раз, как я слышу, что Майка снова повязали, я думаю, что он отбывает свой срок немножко и за меня.
— До свиданья, — я поднялся на ноги, покивал Андре и Мишель.
— Приходи! — сказала она мне. Очень милая, хотя голос у нее чуть мертвый, отстраненный. — Я здесь постоянно одна, буду только рада.
— Да, приходи, — отозвался Андре без энтузиазма.
Мы с Крейгом вышли на лестничную площадку и услышали себе в спину:
— Ребята!
Андре стоял в дверях и смотрел на нас искусственно расположенным взглядом.
— Я верю в вас!
Не произнеси он этой последней фразы, я бы чувствовал себя свободнее.
* * *
По пути в Нью-Джерси Крейг не сказал ни слова. Машина несла нас по Джордж Вашингтон Бридж. Я сказал:
— Джордж Вашингтон Бридж.
Он не ответил. Я сказал:
— Где-то здесь живут друзья моих родителей. Может, заедем к ним? Напоят чаем.
Вместо ответа он с раздражением резко свернул с хайвэя. Мы покатили по густо обсаженной деревьями улице, сквозь них просвечивали дорогущие дома.
— Вон дом Эдди Мерфи, — хмыкнул Крейг.
— Да ну? Я думал, он живет в Голливуде…
Крейг был не в настроении развивать эту тему. Он вообще был не в настроении. Мы остановились у шикарного особняка. Мерцающие за деревьями окна. Узнаваемые рэп-басы. Чьи-то голоса.
— С тебя десять долларов, Миша, — повернулся ко мне Крейг.
— За что?
— Я заплатил толл перед Джордж Вашингтон. Плюс бензин.
— У меня нет денег. Вычти из того, что я получу, когда толкнем траву.
— Нет.
— Нет? — переспросил я огорошенно.
Крейг не ответил. Он мрачно и обреченно смотрел в темноту.
Я отдал ему десятку, и мы вышли.
— А здесь красиво, — я огляделся по сторонам. — Просто парк, а не участок.
Я сделал несколько шагов в сторону бассейна. Он с силой схватил меня за локоть. Лицо было искажено. Он толкнул входную дверь и вошел в дом. Я за ним.
Внутри меня чуть не сбил с ног матерный речитатив Стоки Фингаза, клянущегося, что нет ничего хуже продавшихся ниггеров, которые единственно на что годятся — это стирать ему портянки в тюрьме. На огромном кожаном диване и в креслах расположились упитанные белые парни с холеными лицами, в бейсбольных кепках, в майках «Поло», осоловевшие от травы. По кругу ходил блант, на столах кучки марихуаны. В общей сложности на килограмм. Все с отсутствующим видом смотрели на экран с порнофильмом. Парень с коротким ежиком — самозабвенно. Он заведен, его глаза широко раскрыты. Он комментировал происходящее с профессионализмом футбольного репортера.
— Щас за грудку, — говорил хриплым, ржавым, как заброшенная пилорама, голосом. — Щас наклонит ее дюйма на четыре вперед. Видел, как он это сделал, Джек?
Самый представительный встал с места.
— Пойдем со мной, Крейг, — кивнул нам обоим.
Поднялись наверх в спальню.
— Отчим и моя мама недавно купили, — показал парень на огромную водяную кровать. Трех- или четырехспальное лежбище на всю комнату, верх из прозрачной пленки, видно, как внутри перекатывается вода. Парень прыгает на постель, постель колышется, он вместе с ней.
— Не протечет? — спрашиваю.
— Ни в коей мере. Протекает только отчим.
— Смотри, что еще у меня есть. — Он извлекает из стола пистолет и вертит в руках. — Еще не применял, но хотелось бы. Если надо, застрелю поганого ниггера. Думают, что только у них пушки. Не обижайся, Крейг, к тебе не относится, сам знаешь, что я не про тебя. Спускайтесь вниз, ребята, деньги принесу в гостиную.
Мы спустились, парень остался играть с пистолетом.
— Надеюсь, ты принес нам хорошую траву, — поднял один голову с дивана. — Потому что мы курим лучшую, не как негры с Джексон авеню.
— Тебе не нравятся негры? — повернулся я к нему.
Крейг нервно дернул плечами.
— Есть черные, а есть негры, — ответил тот. — Не обижайся, Крейг. Ты нормальный парень, но сам знаешь, что среди таких, как ты, есть ниггеры.
Крейг молчит. Ему хочется поскорее уехать. Я смотрю на парня на диване.
— Знаешь что, — говорю, — эти самые негрилы с Джексон авеню смеются над вами. Америка завяла бы и стухла без тех, кого вы зовете ниггерами. Удивляюсь, почему Крейг не влепил одному из вас.
— Влепил? — отозвался другой. — Крейг все еще верит, что он на плантациях, и вкалывает на нас вместе с Андре.
Крейг не торопясь взял со стола кухонный нож, воткнул в диван, где они сидели, и аккуратно вспорол. Все вскочили с мест. Наверху раздался топот. На лестнице стоял представительный и наводил на нас пистолет.
— Я тебя замочу, негр! — крикнул он почему-то мне, а не Крейгу.
Мы с Крейгом вылетели на улицу. Весь путь назад молчали. Когда подъехали к его дому, он резко остановил машину и выключил зажигание.
— Вонючие расисты, — пробормотал я, чувствуя свою вину.
— Ты сорвал дело. — Крейг говорил на повышенных тонах. — Кто тебя просил открывать рот? Как я приду к Андре без денег? Что ты знаешь о расизме? Ты когда-нибудь ходил по Нью-Йорку с темной кожей? Ты знаешь, какое это ощущение? Что ты понимаешь во всем этом, скажи мне?
Он вышел из машины, хлопнув дверью.
Ночью зазвонил телефон, донесся голос Крейга:
— Я был вынужден ему все рассказать. Андре говорит, что разнесет тебе башку. За твое сочувствие к неграм в особенности.
Что я делаю в Нью-Йорке? Надо быстрее отсюда сматываться.
* * *
«Глубокоуважаемый мистер Найман.
адвокат конторы „Гордон и Уэбер“ мистер Д. К. Гордон».
Вы обратились в нашу адвокатскую контору с намерением начать процесс по поводу ущерба, нанесенного вам в автобусе на перекрестке восемьдесят седьмого и девяносто пятого хайвэя. Мы принялись за ваш процесс и в первую очередь встретились с обследовавшим вас в тот день врачом госпиталя „Нашей Леди Заступницы“ в Бронксе доктором Дугласом.
Доктор Дуглас свидетельствует, что по ходу обследования он спросил вас об отсутствующем с правой стороны вашего рта зубе, на что вы ему ответили, цитирую: „Зуб выпал до аварии“.
После некоторых переговоров мы пришли к следующим выводам.
Мы оцениваем наши услуги, затраченные на вас за последние две недели, в две тысячи долларов. Дачу ложных показаний и угрозу, которой вы подвергли репутацию нашей конторы, еще в пять тысяч. Если вы не хотите, чтобы мы завели на вас уголовное дело, настоятельно рекомендуем выплатить нам семь тысяч не позже указанного числа.
Также имеем честь сообщить вам, что руководство госпиталя „Нашей Леди Заступницы“ в Бронксе, узнав о заведенном на нее с вашей стороны уголовном деле с целью изъятия у них денег незаконным способом, подало через нашу контору на вас встречный иск в размере трех тысяч долларов, который мы незамедлительно вам предъявляем.
Напоминаем вам о необходимости оплатить регулярный счет за услуги скорой помощи и медицинский осмотр в Бронксском госпитале в размере одной тысячи восьмисот долларов.
Предупреждаем вас, что если к указанному сроку все счета не будут оплачены, сумма вашей задолженности будет расти, и потому искренне рекомендуем вам расплатиться по ним в самом скором времени.
С глубоким уважением,
…Быстрее, быстрее бежать из этого города!
* * *
Звонок в дверь. Открываю. Это Крейг. В его фигуре странная неловкость.
— Заходи.
Внезапно весь лестничный пролет заполняется крепкими ребятами, я только успеваю захлопнуть дверь. Андре прислал своих ребят, Крейг их привел!
Стою посередине комнаты, слушаю удары в дверь, в голову не приходит ни одной спасительной мысли. Просто наблюдаю за тем, как бандиты взламывают мою дверь, чтобы ворваться и разделаться со мной.
Звонит телефон. Боюсь к нему подойти, в конце концов беру трубку.
— Алло?
— Миша, это твои друзья на лестнице? — спрашивает хозяйка.
— По-моему, они хотят убить меня, миссис Полак.
Гудки. Кровь стучит в висках так сильно, что я окончательно лишаюсь способности думать. От двери отлетают первые щепки. В следующий момент нахожу себя на подоконнике готовым спрыгнуть с третьего этажа. С улицы раздается полицейская сирена. Стук в дверь прекращается. Какое-то время балансирую на подоконнике, потом спрыгиваю в комнату.
Опять стук в дверь:
— Откройте, полиция!
Растерянно открываю. Передо мной люди в форме. Слышу голос миссис Полак:
— Я вас вызвала, потому что десяток черных парней и испанцев ломились к моему жильцу. Успокойся, Миша, полицейские только поговорят с тобой.
Надо быстрее придумывать отмазку.
Что я делаю в этом городе?
* * *
— Алло, Митя, это Миша, помните меня?
— Я-то тебя помню. И Русская школа помнит тебя, и как ты сказал кадетам, что Русская школа готовит американских шпионов. До сих пор это расхлебываю.
— Сейчас все изменилось. Я только что из английского университета. Получил диплом. Митя, вы обязаны взять меня в Русскую школу! Не то я…
— Мне надо согласовать с начальством. Я дам тебе знать.
— Митя, очень-очень на вас надеюсь…
* * *
Я в автобусе, еду в Вермонт. Трофимов дал добро. Нью-Йорк, fuck you! Город зла. У меня на коленях журнал, который механчески купил в Порт Аторити. На обложке лицо Брэда Питта. Ищу страницу, где про него написано.
«Страсть к неизведанному — вот что погнало его в возрасте двадцати двух лет из дома. Он покинул его в поисках того, чего он не мог назвать, но знал, что это где-то есть. За две недели до окончания Университета Миссури он отправился на Запад на своем „Дотсане“, имея ровно 325 долларов в кармане, соблазненный беззвучным призывом свободы.
Взгляд Брэда становится задумчивым и мечтательным, когда он слышит мой вопрос, чего именно он искал. „Это был мир, — мягко говорит он. — Понимание того, что я могу войти в него. Те вещи, которые я искал, но которых не было вокруг меня тогда“».
На душе уже гораздо спокойнее. Надежда, что, может, не все потеряно.
Автобус выезжает на мост, открывается панорама Нью-Йорка. Оглядываю очертания небоскребов и, как романтический герой, грожу ему кулаком.
Вермонт оказывает магическое действие на людей. С них начинают спадать защитные слои. При въезде в штат меня прорвало. Меня тянуло вывернуть душу наизнанку любому, с кем встречался взглядом.
Городок, где автобус сделал остановку, еще нельзя было назвать вермонтским — подъезд к станции плавно переходил в заасфальтированную площадь у торгового центра. Однако магия Вермонта уже ощущалась. У меня было сорок минут времени. Я ходил по неказистым улицам и заговаривал со всеми. Расквитывался за год одиночества в Нью-Йорке. Я обращался к встречным без причины. Сказал дворнику у помойки, что в Нью-Йорке работают над выведением бактерий, которые питаются пластиком, и лет через сорок у него не будет работы. Он сначала обрадовался, потом сказал, что лет через сорок у него и так не будет работы.
Человек с видом типичного провинциального интеллигента, указав дорогу к ближайшему продуктовому, сказал, что я похож на кубинца, и добавил, что Куба осталась единственной страной, наглядно показывающей, что социализм может существовать. Я возразил, что Куба как раз грустное доказательство того, что социализм не может существовать нигде. Мы пожелали друг другу побывать на Кубе до того, как умрет Кастро, а то ведь она опять превратится в американскую выгребную яму.
В магазине я спросил продавщицу, нет ли у них кубинских сигар. Она удивилась, спросила, почему я спрашиваю. Я ответил, что только что говорил о Кубе с отличным человеком. Девушка сказала, что кубинские сигары вообще не продают в Америке. Я ответил, что все понятно, и замолчал. Какое-то время стоял, смотрел на нее и ничего не говорил. Она была симпатичная, мне этого вполне достаточно.
— Бывал на Кубе? — Она стояла за прилавком, перебирала упаковки и улыбалась самой себе. И была не прочь со мной поболтать.
— Не был. Эта страна слишком много для меня значит.
— Так что ж ты не поедешь?
— Именно поэтому.
Она засмеялась. Нашла мой ответ остроумным.
— У моей подруги то же самое с Израилем. Она правоверная еврейка и поэтому боится туда ехать. Израиль слишком много для нее значит, ей все время кажется, что она не готова.
После этих слов я почувствовал, что жизнь начинается. Стоял и смотрел на девушку. Мне казалось, что я вернулся. Куда, я не знал, но я все равно туда вернулся.
— У меня такое с несколькими странами, — вновь заговорил я. — На Ямайку точно никогда не поеду.
— Ты откуда?
— Из России. Из Москвы. И туда не поеду.
— Тоже слишком много для тебя значит?
— Нет. Просто там мне надо идти в армию.
Она опять засмеялась.
— Кубинские сигары? — спросила она меня и лукаво сощурилась.
— Глупо, правда? Наверное, местные руд-бои все равно используют для своих блантов филадельфийские.
Я посмотрел в окна и увидел первые вермонтские зеленые холмы.
Девушка сказала, что настоящих руд-боев в этом районе практически нет, одни фальшивки, и что такой способ курения марихуаны здесь мало распространен. Я сказал, что все это ерунда, и единственная причина, почему я завел весь разговор, — это чтобы сравнить ее с кубинской девушкой, они славятся своей красотой. Она спросила: я что, не вижу, что она блондинка. Я признал, что просто хотел сказать ей приятное. Она подняла на меня глаза из-за конторки и спросила, не хочу ли я записать номер ее телефона. Я ответил, что мой автобус уезжает через полчаса, но я все равно с удовольствием запишу номер ее телефона. Она сказала, что через три часа заканчивает работу, а следующая смена у нее только через два дня. Сказала так, будто это была фраза из другого разговора — совсем не того, что мы вели с ней последние десять минут. Я ответил, что через три часа буду, наверное, уже в ста милях отсюда.
— Понятно, — тихо произнесла девушка. Ничуть не обиделась, просто сказала «понятно» — мне понравилось.
Я сказал, что пора, и пожелал ей всего хорошего.
— Не опоздай на автобус, — сказала она напоследок, и мне показалось, что меня что-то ждет там, куда я еду.
Четыре тридцать после полудня. Я все еще на площади перед торговым центром и рассказываю об Амстердаме. Мой слушатель — шестнадцатилетний парнишка в панаме, которую в Нью-Йорке даже безработный не позволил бы себе включить в гардероб. Слушатель из разряда необычайно благодарных. Постоянно восторгается.
— Потрясающе, — говорит он. — Чтобы марихуану можно было вот так курить у всех на виду! У нас здесь ее тоже полно. Но чтобы зайти в магазин и купить! А стрип-клубы там небось вообще искать не надо? Они там, наверное, на каждом шагу. У нас всего один стрип-бар рядом с городом. Моя сестра хотела в него устроиться, но ее не приняли. Сказали, что у нее такое выражение лица, когда она танцует, что всех зрителей будет посещать чувство вины. Там бы ее, наверное, без разговоров приняли?
— Приняли бы. Но с лицом надо что-то делать. Там у них не столько стрип-клубы, как пип-шоу. Заходишь в кабинку, опускаешь монету, сколько в игральный автомат, открывается окошко и перед тобой танцует танцовщица.
— Она тебя видит?
— Видит. Мой друг рассказывал, что когда он туда вошел, она через какое-то время перестала танцевать и на него заорала: «Вы, англичане, такие скучные! Никогда мне не подыгрываете, когда я танцую! Все люди как люди — занимаются делом, а вы просто сидите и смотрите на меня, будто пришли в музей! Из других стран выказывают мне тем самым уважение, а вы меня совсем ни во что не ставите! Недаром про вас говорят, что вы самая чопорная нация в мире!»
Парень преклоняется перед моими познаниями:
— Какой ты сведущий! Так интересно! Вот где она, жизнь! А я ошиваюсь возле этого молла с рождения.
Мимо нас проносится джип на неимоверно высоких колесах, оттуда грохочет жесткая тяжелая музыка.
— Козлы! Называют себя гангстерами. Если есть пушка, то одна на всех, и та осталась от чьего-нибудь дедушки. Слушай, а в квартале красных фонарей ты был?
— Был. Я туда ходил с группой шотландцев. Они нажирались таблеток, шли в квартал и наперебой: «Посмотри на эту! Я бы с этой!».
— И ты тоже?
— Я больше специализировался по эстетической части. Все время обвинял их в плохом вкусе. Один раз они мне, правда, сказали: «Хватит из себя умного строить, мы тебя угощаем. Покупаем тебе любую. Раз уж у тебя такой замечательный вкус».
— А ты?
Я поднял голову и увидел, как скрывается за поворотом мой автобус. Я вскочил и завопил:
— Мой транспорт! Ушел без меня! Мой багаж!
Тот тоже встал. Он был собран. Его лицо просветлело.
— Если ты называешь это трагедией, ты не знаешь, что значит полчаса слушать истории об Амстердаме, а потом оглянуться и увидеть вокруг себя вот эту площадь и торговый центр. Идем.
Мы подошли к тому самому джипу, который только что проехал мимо нас.
— Крис, — сказал мой новый друг парню за рулем, в татуировках, с длинными бакенбардами и усами. — Это Миша из России. Потрясающе интересный парень. Пропустил свой автобус. Если бы он здесь остался, он стал бы украшением нашего города. С другой стороны, мне его жалко. Так что не подведи.
Крис приглашающе повел головой, и я прыгнул на сиденье.
— Я чувствую, что стал чуть-чуть лучше, — сказал мне на прощание парень в панаме.
Думаю, джип развил скорость под двести километров до того, как выехал из города. Крис вилял между машинами, как за пультом компьютерный игры.
— Куда, ты говоришь, едет твой автобус? В Русскую школу! — оживился он. — Я отец-одиночка. — Только сейчас я заметил на заднем сиденье маленькую неслышную девочку с бантом. — Поможешь мне выписать жену из России? Я слышал о русских женах много хорошего. — Голос у него был высоким и нежным, по всем признакам исходил не от отца-одиночки, а от матери. — Американские девицы совсем обнаглели. Про русских говорят, что они все еще исполняют супружеские обязанности. Отличные матери и жены, а в постели вообще. — Он обернулся на дочку. — Поговоришь с кем надо?
— Поговорю, — ответил я, хотя не имел ни малейшего представления, с кем должен говорить и что сказать. Главное, не представлял себе, какая девушка позарится на Криса. Но разочаровывать его не хотелось.
— Вот он! — заорал Крис.
Впереди шел мой автобус.
— Погуди ему.
— Зачем? — Он нажал на газ, проскочил мимо автобуса, тормознул и остановился.
Автобус со скрежетом затормозил в каких-нибудь двух метрах от машины. Водитель открыл дверь и заорал:
— С ума сошел?
Крис подошел к автобусу и стал бить кулаком по капоту.
— Оставил человека одного на дороге! — визжал он своим тоненьким голоском. — Это подло! Человек без средства передвижения в этой стране не человек, а калека! Восточный экспресс уехал без Эркюля Пуаро! — ни с того ни с сего добавил он. — Кто будет вас спасать, когда вы вляпаетесь?
Водитель испугался Криса, но не испугался меня. Наоборот. Он был до того против моей вторичной посадки, что встал в дверях и преградил мне путь.
— Я тебе проколю шины, а потом уеду на своем джипе, — добродушно предупредил его Крис.
Водитель утихомирился и пустил меня внутрь. Крис просунул голову в автобус.
— Когда приедешь в Русскую школу, скажешь им? — спросил он.
— Кому?
— Русским девушкам. Что есть такой парень, Крис. Скажи им, что он одинокий человек, что за свою жизнь так и не нашел подруги. Скажи русским девушкам, что Крис может стать им хорошим мужем. Или знаешь что? Я сам приеду в Русскую школу за русской женой. Если там будет приличная девушка, тебе даже не придется никого вызывать из России. А то мне правда одиноко.
Его голова исчезла до того, как я успел сказать, что в Русскую школу едут американские девушки, чтобы учить русский. Двери закрылись. Я уселся на свое место. Я немного волновался и даже боялся, что без Криса никто не помешает водителю меня высадить. Я столько об этом думал, что забыл, что еду в Вермонт.
Впереди меня сидел парень со злым красивым лицом. Он все время потирал руки, как в предвкушении чего-то важного и желанного.
— Скоро будем! — возбужденно бросил он мне.
— Ты до Монпилиер?
— До Монпилиер, — ответил он. — Скоро будем на месте.
Я посмотрел в окно. Мимо бежали то поля, то лес. Ехать до Монпилиер осталось по крайней мере часа два.
— Вперед, в штат зеленых гор и холмов! — напел парень. — Те, кто знает Бобби Ди, скажут тебе, в чем дело. Бобби Ди исколесил все Штаты, но ему это надело. Теперь он едет домой.
— Я знал пару людей из Монпилиер, — сказал я. — Торчал в доме номер 199. Главное и единственное тусовочное место в городе.
— Дом напротив «Бен и Джерри»? — спросил Бобби Ди. — Жил там шесть месяцев. Все, кто там обитает, раздолбай. Питаются одним мороженым из «Бен и Джерри». Все потому, что лень куда-то идти.
— Отличные ребята! — сказал я. — Немного странноватые. Ночью ходят смотреть на звезды и луну. Одна девица оттуда, когда со мной целовалась, приговаривала: «Когда летом в Вермонте луна, она светит так таинственно, что подмывает поцеловать ее в знак благодарности».
— Тогда тоже луна светила, — угрюмо сказал парень. — Таинственно, как сказала твоя девушка.
— Когда светила?
— Когда мы с Джоуи забрались в квартиру. Пятно лунного света лежало прямо посередине комнаты. Поднимаю голову, вижу, в постели сидит старуха и смотрит прямо на нас. Джоуи клялся и божился, что проверил тысячу раз, из дома все уедут. А старуха, оказывается, осталась. Мы глядим на нее, она на нас. Потом говорит, тихо: «Вермонт, проклятый штат. Высосет из тебя все силы не хуже вампира. Но теперь, когда вы заглянули ко мне, ребятки, у меня достаточно энергии, чтобы доскакать до луны, что светит из окна, и обратно». И засмеялась деревянным смехом. Джоуи сделал к ней шаг, не шелохнулась. Смотрит на нас, не мигая, и усмехается. Только луна отражается в зрачках. Джоуи на нее замахнулся, не моргнула. Умерла. Смотрит на нас мертвыми глазами и лыбится. До сих пор не знаю, из-за нас умерла или просто.
Парень отвернулся и уставился в окно. На те же поля, которые видел сейчас я. Надо думать, для него они значили что-то другое, не то, что для меня.
— До сих пор не знаю, из-за нас умерла или просто, — рассеянно повторил он. — Я, когда ее хоронили, стоял в стороне, следил за похоронной процессией и про это думал. И когда мы с Джоуи мотались по Штатам и тратили деньги, тоже: из-за нас она померла или нет?
Он замолчал. Говорилось это не мне, я для него не существовал.
— Когда мы с Джоуи мотались, меня все преследовало ее лицо. — Он говорил, как во сне. — Луна в глазах, лицо усмехается. А зажмурюсь, и слышу: «Вермонт, проклятый штат. Высосет из тебя все силы не хуже вампира» — и ее деревянный смех. Наконец, не выдержал, бросил Джоуи в Арканзасе и поехал к ней.
— К кому?
— К старухе, в Вермонт. В штат, где луна светит так таинственно, как сказала твоя девушка. До сих пор, наверное, усмехается. Та старуха. Лежит себе в могиле и усмехается. Ждет меня.
Он отвернулся. Так безразлично это сделал, как будто ничего не говорил вовсе.
— Я всем рассказываю эту историю, — посмотрел он опять, не скажу на меня — назад. — Думаю, может, лучше будет, если меня поймают? Чтобы хоть как-то положить этому конец. Последнее время старуха мне что-то говорит, что-то подсказывает. Только не пойму, что. Тот дом, в который ты ходил, был склад краденого, — сказал он, не меняя интонации. — Та девушка, с которой ты целовался при луне, тоже, наверно, приложила к этому руку.
На этот раз он отвернулся от меня окончательно, как будто порвал знакомство. Превратился в одного из пассажиров. Оттого, что он рассказал это так бесстрастно, его история произвела еще более сильное впечатление.
Я слышал шум двигателя, автобус вез меня в Вермонт, но не в тот, куда я ожидал приехать. Я не знал, куда он меня вез. Кроме этого механического шума, ничего не было. Шум — и стук сердца. Я сидел и слушал тот и другой. И не мог ничего поделать с тем, что чувствую страх.