Канатоходец

Налимов Василий Васильевич

Часть III

По велению правящей партии

 

 

На старости я сызнова живу;

Минувшее проходит предо мною…

А. Пушкин. Борис Годунов

 

Глава VIII

АРЕСТ БУТЫРСКАЯ ТЮРЬМА БОЛЬШОЙ ЭТАП

 

Мне б твое искусство, миннезингер! Чтоб поведать горестную повесть О стремленьях, не достигших цели, О погибшем рыцарском отряде, О друзьях, безвременно ушедших, Обо всех — в мое стучащих сердце. Дольних горизонтов пилигримы, На путях неисчислимых странствий Горний поиск свой неистребимый Вам нести сквозь время и пространство. Каждой смерти пересилив прах, Ваши имена звучат в мирах! Ж. Дрогалина

* * *

114. Тот, кто раб против своей воли.

— он сможет быть свободным.

Но тот, кто стал свободным по

милости своего господина и сам

отдал себя в рабство, — он более

не сможет быть свободным.

Апокриф от Филиппа

[Свенцицкая и Трофимова, 1989]

Среди рабов единственное место

Достойное свободного — тюрьма.

М. Волошин. Бунтовщик

 

1. Они пришли

Ничто не предвещало беды: 22 октября 1936 года я вернулся с концерта и спокойно лег спать. И тут же проснулся — кто-то шарил у меня под подушкой. Открываю глаза: следователь ищет револьвер. В комнате еще его помощник, понятой и солдат с винтовкой, штыком навыпуск. Предъявляют ордер, где я читаю про обыск, и дальше палец следователя закрывает какое-то слово. Требую прочесть весь ордер, он долго не разрешает. Наконец, вижу ранее закрытое слово — «и арест». Закрывали, как оказалось, чтобы я раньше времени не волновался. Все начиналось с обмана — мне хотели представить, что ордер дан только на обыск.

Обыск ведется тщательно — просматривается каждая бумажка, каждая страница книги. Сыскное чутье: отбирается все то, что хоть сколько-нибудь характеризует мой облик. Затем обыск переходит в комнату моей мачехи. Отец протестует — ведь ордер дан только на обыск у меня. Составляется акт протеста.

Наконец, обыск закончен. Мачеха заботливо готовит мне зимнюю одежду и запасное белье. Следователь вызывает легковую машину, и мы запихиваемся в нее. И тут первая удача — обалдевший от обыска, от вороха книг и бумаг, следователь забывает взять свои трофеи. (Позднее они так и не востребовались — эта забывчивость могла бы дискредитировать следователя.)

Машина подъезжает к дому, что на Лубянке. Открываются железные ворота.

Сделанные в тюрьме фотографии вышли лучше, чем когда-либо до или после.

Дальше уже на «черном вороне» путь в Бутырку. Утром вхожу в камеру № 70. Краткий разговор со старостой камеры. Мне отводится место посередине нар. Это, оказывается, привилегия. Новички обычно поселяются у «параши». Только «по-настоящему политическим» делается исключение. Я сразу попал в политические.

Но вот и первая мизансцена на подмостках этого театра абсурда. Меня спрашивают про последние политические новости. Отвечаю, что ничего не знаю. Меня уговаривают — «не бойся!». Да я и не боялся. Просто газет не читал уже недели две, наверное. В нашей семье они и не выписывались. Вся эта политическая свара была просто не интересна. Но кто мог этому поверить — я ведь выглядел как настоящий политический, а не какой-нибудь там рассказчик анекдотов. Позднее лишь немногие поняли, что в этом нечитании и был уже политический вызов.

 

2. Допросы

В первый же вечер меня вызвали на короткий допрос. Следователь зачитал имеющийся у него агентурный материал и сообщил, что обвинение будет предъявлено по ст. 58, 10–11 (контрреволюционная агитация и организация).

Он сразу же начал мягко оценивать ситуацию: «Дело, конечно, пустяковое — надо честно признаться во всем, и вам дадут ссылку, будете работать по специальности и скоро вернетесь в Москву». И тут же предложил подписать признание, указав о том, что руководил всем Алексей Александрович Солонович (из ссылки) через свою жену Агнию Онисимовну Солонович. Я, естественно, отказался подписывать эту галиматью. Тогда прозвучало: «Но вам же будет хуже». И на этом закончилась первая встреча.

В доносе речь шла о группе из шести человек, пятеро из которых были знакомы с детства или с юности, а четверо — Ион Шаревский, Юра Проферансов, Игорь Тарле (рано умерший) и я — были близкими друзьями. Ион Иоффе в группу входил как младший двоюродный брат Шаревского, Игорь Брешков был его хорошим знакомым. Ясно было, что кто-то из этой группы был секретным осведомителем. Но кто? Как могло это случиться в такой малой, с детства спаянной группе? Было ясно, что нити тянутся каким-то образом в с. Каргасок (Нарымского округа, Западно-Сибирского края), где Шаревский был в ссылке вместе с А. А. Солоновичем и где репрессивные органы готовили провокацию.

Через день еще один допрос — теперь уже на всю ночь. Всего было примерно тридцать допросов. Все с вечера и до утра, через сутки. Ситуация довольно быстро прояснилась: сотрудником КГБ оказался Иосиф Исаевич Иоффе, который в течение двух последних лет календарно сообщал обо всех наших встречах, включая, скажем, и минутные встречи во время проводов Проферансова на вокзале — он как геолог постоянно бывал в отъездах.

Далее ситуация развертывалась крайне неблагоприятно. Нас обвиняли в принадлежности к контрреволюционной подпольной террористической организации анархистов-мистиков, деятельность которой была направлена на борьбу с Советской властью. Шаревский отказался от дачи показаний, т. е. вышел из игры. Проферансов и Брешков признали себя виновными, сдавшись без боя.

Я начал обороняться один. Какая организация? Где ее устав, где программа, где определение задачи? Тогда следователь сменил формулировку: была не организация, а политическая группа. Но что такое группа?

В Уголовном кодексе говорится об организации, а не о группе знакомых, которые разговаривают друг с другом.

Агитация — кого я агитировал? Где очная ставка с таким лицом? Следователь возражает: «Вы агитировали в пользу пути непротивления злу насилием, развиваемого Ганди». Нет, я не агитировал, а обсуждал новый успешный путь ненасильственного социального действия: обсуждал это среди своих друзей, интересующихся такой темой. Следователь: «Но вот вы же еще читали анархические стихотворения М. Волошина». Да, читал, но эти произведения Волошина не запрещены, их можно найти и в библиотеках.

Что-то я признавал, чтобы дать свершившемуся нейтральное, не политическое освещение. Да, я давал деньги на поддержание Кропоткинского музея. Этот музей был тогда единственным в Москве легально существующим негосударственным учреждением. Само существование его предполагало возможность пожертвований. Да, я давал деньги в «Черный крест» для помощи репрессированным анархистам. Но эта организация существовала с начала века и никем не была запрещена. Так же существовал и «Красный крест».

Я признал, что мы зарыли анархические книги. Но это были легальные, никем не запрещенные книги. Решение зарыть было принято потому, что их хранение в те годы всеобщей подозрительности могло создавать излишнее напряжение. Ведь позорно как-то было их сжечь.

Итак, в течение 30 ночей шел разговор все о том же. Следователю нужно было, чтобы я признал существование нелегальной контрреволюционной организации. Я упорно не признавал. Иногда он начинал угрожать репрессированием родственников. На что я отвечал: «А разве это предусмотрено советским Уголовным кодексом?» Тогда он раздражался и начинал кричать о троцкизме и терроризме, затем, спохватившись, опять переходил на мое преступное, как он это понимал, отношение к М. Ганди, Л. Толстому, М. Волошину. Раз был разыгран такой спектакль: приходят несколько следователей и, уставившись на меня, говорят: «Да, это он». — «Конечно, он». — «Я узнаю его». «Хватит паясничать», — отвечаю я им, и они спокойно уходят, посылая мне всяческие угрозы на матерном языке.

Какие-то показания против меня давал М. А. Назаров. Но они в протоколы почему-то не записывались, оставаясь в секретном резерве. Я упорно настаивал на очной ставке с ним. Наконец, его привели. Он был совершенно неузнаваем. Сломанный человек. Я успел ему только сказать: «Опомнитесь, Михаил Алексеевич», — и его тут же вывели.

Примерно месяца через два допросы прекратились— я потерял для них интерес и сидел месяцами в камере, ожидая приговора. Ясно было, что следствие пошло по какому-то другому пути, где Ганди и Волошин были только помехой.

 

3. Тюремные будни

Тюрьма — это особый мир, вкрапленный в обыденную жизнь, как остров безумия. Безумными были не только его обитатели, но и его властители. Это столичный вариант преддверья лагерного ада.

Бутырская тюрьма фундаментальна. Она была построена еще христиански ориентированными хранителями правопорядка. Большие камеры с большими окнами — с «намордниками» (это уже нововведение «гуманного» строя), длинные и широкие коридоры. На перекрестках — большие электрические часы (что также нововведение), каждые из которых показывают свое закодированное время. Это для того, чтобы сразить психику заключенного неустойчивостью времени. Прогулочные дворики окружены высокими кирпичными стенами, с которых за нами настороженно следит охрана; карцер — Пугачевская башня; там, по преданию, сидел и великий русский бунтарь Емельян Пугачев. Много новых мелких клетушек для допросов — это также нововведение: старых не хватало. По коридорам непрестанно снуют охранники, конвоирующие заключенных на следствие или куда еще. Их движения сопровождаются странным звуком — постукиванием ключей по пряжкам ремня. Этот звук заставляет встречного вставать лицом к стене, чтобы заключенные не могли узнать друг друга и, не дай Бог, перекинуться словом.

Камеры большие. К стенам приделаны 24 откидные постельные рамы. Теперь рамы опущены и на них постелены сплошные деревянные нары. Под рамами на полу тоже могут быть постелены деревянные нары. В трудные дни нары стелются и в проходе, разделяющем два ряда нар. У двери — параша. И если раньше эти камеры были рассчитаны на 24 человека, то теперь— в период строящегося социализма — в них можно было втиснуть и 100, и 150 человек. Так реализовывалось многозначительное высказывание Отца народов об обострении классовой борьбы в переходный период.

Первое впечатление о следственной тюрьме — напряженное, сверхнапряженное ожидание и полное безделье сотни мужиков. Мне, человеку энергичному, всегда занятому, было странно погрузиться в это безделье. Никуда не нужно было спешить, не о чем было беспокоиться. Все прежние цели, ценности и заботы потеряли всякое значение. Они мгновенно ушли из жизни, и, казалось, навсегда, как уходит сон. Новая реальность раскрылась — необходимость борьбы с демонической силой обезумевшего государства.

Но жизнь везде самоорганизуется в соответствии с новыми условиями существования. И здесь я вдруг нашел интересное — нескончаемые беседы с людьми разных судеб и разных слоев общества. Вот они, ранее разъединенные, живут все вместе: представители различных прежних партий, разных национальных движений, просто болтуны — рассказчики анекдотов, или вдруг — настоящие шпионы, или, наконец, представители иностранных коммунистических партий — суровой персидской организации, болгарской, немецкой… Все они стали однотипными «врагами». Всем им не находилось места в Будущем, которое готовил благодарному человечеству Отец всех народов. Но многие из них так и не сумели прозреть в нем демона наших дней, оставаясь под странным гипнозом.

Вот несколько примечательных тюремных эпизодов.

1. В камеру вводят полного пожилого человека, находящегося в возбужденном состоянии. Рассказывает: его «списали» из другой камеры. Все насторожились. Но он объясняет: «Я здесь ни при чем. Когда меня привезли в Бутырку, заполняю, как и все, анкету. Там вопрос о партийной принадлежности. Пишу — член партии. Вот меня и приводят в камеру партийный. Рассказываю, что член партии эсеров с начала века, что много раз бывал в Бутырке еще в царское время». Тут, продолжает он, началось страшное возмущение: «К нам, членам правящей партии, привели заклятого врага. Истребить, убрать, списать!» Потом он рассказывал нам об истории Бутырской тюрьмы. В ней каждая камера, каждый коридор примечательны какими-нибудь событиями: «Вот в этом коридоре мы в таком-то году надели парашу на голову надзирателя». Да, вряд ли кто-нибудь сможет описать в деталях историю этой тюрьмы. А ведь эта история могла бы стать фрагментом повествования о русской борьбе за свободу.

2. Как-то приводят человека восточного типа. Он мрачен, растерян… После первого допроса приходит радостный: «Всего-то им нужно было, чтобы я признался в шпионаже. Ну уж ежели это им так нужно, то я и признался». На другой день: «Сегодня спрашивают, через кого я передавал? Вопрос резонный, ведь если я занимался шпионажем, так должен же был через кого-то передавать. Ну вот я и назвал того восточного человека, что у нас на углу продавал персики и пр.». Но, спрашиваем, как же ты так ни за что, ни про что продаешь человека? «А что, — говорит он, — оставалось мне делать? Меня посадили, пусть и он посидит, чем он лучше меня?» Да, все как будто логично? Но логика уж очень какая-то сокрушительная.

3. Приводят очень странного, совсем рыжего человека. Представляется: «Я гражданин вольного города Данцига», плохо говорит по-русски. Пытаемся разговаривать с ним на других языках — не получается. Спрашиваем, какой он национальности, какого происхождения и зачем здесь, в Москве. «На эти вопросы я не ответил даже прокурору, а вам и тем более не отвечу».

Скоро его забрали — и след простыл. Но этот, наконец, кажется, был настоящий шпион.

4. Вдруг приводят немцев. Сразу несколько десятков. Все они не интеллектуальны, все члены партии — коммунисты, все страшные националисты. Все бежали от Гитлера к своим и попали в ловушку. Раздражены, возмущены. В час общей беседы один из них рассказывал, как они, немцы, выиграли бой в Балтийском море в Первой мировой. А рядом со мною на нарах негодует бывший русский матрос: «Так врет же все, немецкий подонок! Мы их тогда разбомбили». — «Так ты же скажи это вслух — он в русской тюрьме позорит Россию». — «А мне наплевать». Таков был тогда дух интернационализма. В камере сидел и один обрусевший немец; с оттенком сентиментальности, лиричности и одновременно с каким-то ужасом смотрел он на своих партийных собратьев.

5. У многих из нас был свой тюремный счет (пополнявшийся переводами из дома), и раз в десять дней нам разрешалось заказывать продукты из ларька на ограниченную сумму (десять процентов которой отчислялись в камерный «комитет бедноты» — в основном на папиросы). И вот как-то один пожилой и больной интеллигент говорит, что ему уже очень трудно (в дежурные дни) выносить парашу и он готов нанять кого-нибудь из «бедноты» за счет своего ларькового пайка. И сразу же нашелся такой человек. Но что тут началось: «Как же так — в тюрьме наемный труд, эксплуатация человека!» Долгие часы шла ожесточенная дискуссия — отрыжка социалистического воспитания. Да, так были настроены тогда люди, и этот настрой сохранялся даже в тюрьме. Теперь это трудно понять. Театр абсурда может раскрываться только среди абсурдно воспитанных.

Обратимся теперь к портретам отдельных обитателей тогдашней тюрьмы.

1. Эюп Ибрагимович Акчурин. Татарин, сын казанского миллионера. Его родители получили воспитание в Париже. Это сказалось и на его образовании — интеллектуал со знанием иностранных языков, владеющий голосом почти профессионально. Он и еще несколько десятков казанских татар были арестованы в Москве. Да, они встречались, собирались, относились с уважением к мулле. Ценили и не забывали свою культуру. Вот и основание для ареста и обвинения в активном национализме. Его личное обвинение основывалось на доносе одной знакомой. Она передала содержание якобы услышанного ею разговора за тонкой перегородкой. Акчурин все отрицал и сумел устоять и не сказать ничего лишнего на допросе. А на суде потребовал справку о том, когда была построена эта пресловутая перегородка: оказалось, что через год после зафиксированного разговора. Казалось бы, обвинение должно быть снято, но нет — он получил свои семь лет по суду.

2. Никита Иванович Харюс, украинский националист. Он хорошо рассказывал о традициях деревенской украинской культуры, присовокупляя сюда легендарные истории о национальных героях прошлого. Его задачей было освобождение и возрождение своего народа, чтобы «у каждого были и хлеб, и сало». «Мы, — говорил он, — заставим всех работать, в том числе и этих б-ей балерин заставим землю пахать». Он уже побывал в лагере и бежал оттуда. Дошел от Коми Республики до Новороссийска, куда приходили желанные зарубежные пароходы. Рассказывал, как крестьянки коми народа подкармливали его и давали продукты на дорогу. Вид у него был простецкий. В Новороссийске представился рабочим и стал работать на верфи. Его всё хотели женить на одной бабушке. Все шло хорошо, но выдало письмо родным. Его проследили, нашли. На первом допросе он заполняет анкету — «малограмотный». Следователь показывает письмо: «Ну раз так, то пишите — два высших образования». В Бутырке он сидел уже около года. Видимо, не спеша готовили его к какому-то делу. Вот, кажется, сейчас его националистические мечты начинают осуществляться. Но мне уже тогда, в Бутырках, было ясно, какая сила зреет в национальной неудовлетворенности. Не удалось ее сломить террором. Единственная сила, которую не удалось сломить, несмотря на всю ее архаичность и несовременность.

3. Меньшевик, имя которого не удалось сохранить в памяти. Он прежде служил инженером-механиком в Черноморской эскадре. Год отсидел за участие в меньшевистском движении, еще при старом режиме. В наши дни успешно работал в полиграфии. Но как-то его посетил старый друг. Посидели, поговорили, оценили происходящее — они ведь также воспитывались на марксизме, только иной окраски. И вот этот разговор обошелся в пять лет лагерей. В этапе я, судя по всему, встретился с сыном того, кто передал по назначению содержание беседы. Так круг замыкался нередко.

Теперь несколько слов об общем порядке в камере. Круговая порука — за поступок любого отвечает вся камера. Распоряжался камерной жизнью староста, честно избираемый и всеми уважаемый. Если, скажем, кому-то очень нужно «перестучаться» с содельцем, то он должен подойти к старосте, все объяснить и получить (в серьезном случае) право на перестукивание. В случае если перестукивание будет обнаружено, то камеру могут лишить (на время) прогулки или ларька. Характерно то, что решение поставить камеру под удар принималось старостой единолично и при этом гарантировалось сохранение в тайне содержания беседы со старостой.

Вторым лицом в камере был культорг. Он организовывал совместные беседы, доклады на разные темы (в том числе научные). По вечерам устраивались концерты: декламирование, пение оперных арий и романсов или рассказы мемуарного характера.

В тюрьме была отличная библиотека. Раз в десять дней можно было выписывать по нескольку книг, в том числе и на иностранных языках, со словарями в придачу. Это было очень важно для меня.

В тюрьме была разработана и система межкамерной связи. Почти каждый день кого-нибудь куда-то уводили или увозили — то ли на допрос в Лубянскую Центральную тюрьму, то ли в санчасть или еще куда. Уходящие встречались на пути со многими. Поэтому, когда мне нужно было что-то передать, я, приходя со следствия, рассказывал о том, что нужно передать, а дальше все шло по цепочке встреч.

Вот пример: в начале следствия следователь намекал на то, что весь исходный материал пошел от И. Шаревского. Мне важно было уточнить. И вот «пошла депеша». Результат: открывается на мгновение дверной глазок, и голос: «Вася, не верь!» И дальше какой-то шум борьбы за дверью. Правда, Шаревскому за этот ответ пришлось несколько дней отсидеть в карцере — Пугачевской башне. Об этом тоже пришла тюремная депеша.

Я счастлив был тем, что мне удалось оказаться в Бутырках еще в те времена, когда там сохранялись вольнолюбивые традиции русских революционеров.

 

4. Приговор

Июнь 18-го дня 1937 г. Мне объявляют приговор: 5 лет исправительно-трудовых лагерей по ст. 58, п. 10–11. Приговор вынесен Особым Совещанием, естественно, заочно — со мной не пожелал поговорить даже прокурор. В те дни это было максимально возможное наказание по заочному приговору. Чудом оказалось, что мы не пошли по суду — видимо, мое сопротивление сыграло существенную роль. Материалам предварительного следствия дана была иная интерпретация, и, естественно, на суде многие подсудимые могли бы ее поддержать. Второе чудо состояло в том, что мы прошли до того, как Особое Совещание получило (вскоре) право давать срок 10 лет. Тогда я, наверное, получил бы этот срок, что в дальнейшем все очень бы осложнило.

Около кабинета, где зачитывался приговор, собрались все со дельцы, которые проходили по Особому Совещанию. Потом нас всех отправили в одну и ту же пересыльную камеру. Вот тут мы могли уже от души наговориться. У меня не испортились дружеские отношения с Проферансовым, несмотря на то что он давал показания против меня, что, конечно, очень затрудняло противостояние следствию. Но здесь было одно смягчающее обстоятельство. Оно относится к его личной жизни — до ареста он потерпел крах в любовной истории и переживал это трагически. И когда наконец в другом варианте все устроилось и он был безмерно счастлив, случился арест. И ему, естественно, хотелось поверить в обещание следователя — ссылку, его последнюю надежду. Я понимаю, что на самом деле это слабое оправдание, но разрушить прежнюю дружбу для меня было немыслимо.

Что касается старших участников движения, то их позиция оставалась неясной — они уклонялись от обсуждения этой темы. Но к этому я вернусь позднее.

Как много было передумано в эти дни, как много переговорено. Мы понимали, что теперь пойдем навстречу смерти. Кому из нас какой достанется жребий?

К нам в тюрьму приходили сведения о том, что обстановка в лагерях ужесточается день ото дня. То были годы безудержного нарастания террора. Террора, направленного против людей во имя безумной идеи.

Мы понимали, что из всех находящихся в пересыльной камере только наша группа, наверное, попала сюда, сделав свой выбор сознательно еще на свободе. Было даже некоторое чувство гордости за этот выбор, мы как бы продолжили традицию русских революционеров. И именно сознание значимости собственного решения дало нам силу выжить в лагерях. Погиб (в первый год лагерной жизни) только Юра Проферансов. Казалось бы, он как геолог, привыкший к полевой жизни, должен был легче других приспособиться к лагерной жизни. Но, видимо, надрыв незавершенной любви сломал его. Нелегко человеку заглушить первую блеснувшую взаимную любовь…

 

5. Сибирский тракт

Он памятен в русской истории. Сколько смелых, неповинующихся прошли по нему. Настал и мой черед.

На «черных воронах» (так назывались тюремные автобусы) нас отвозили на товарную станцию Ярославского вокзала. Там нас ожидал поезд, составленный полностью из теплушек — товарных вагонов, приспособленных для тюремных перевозок. В них были двухэтажные нары, подобие туалета и одно маленькое окошечко. Заключенных в вагон набивалось столько, что на нарах можно было размещаться только вплотную. Поезд шел до Владивостока целый месяц — по расписанию товарных поездов. На землю мы сходили только один раз — в Красноярске. Там нас строем вели в баню через весь город, под усиленным конвоем с собаками.

По счастливой случайности мне удалось занять место на верхних нарах — у окна, и я имел возможность увидеть Сибирский тракт хотя бы с одной стороны поезда. Под Москвой на станциях и полустанках нас встречали и провожали осиротевшие, плачущие женщины— они знали расписание тюремных поездов. Некоторые из нас бросали им записки-письма, чтобы они переправили их родственникам. Ветер раздувал записочки, и женщины бежали за ними вдогонку. И доходили эти записочки по адресам.

Кормили нас, конечно, плохо. Часто давали соленую селедку — в наши дни это деликатес. Голодные люди съедали ее, понимая, что положенной нормы воды не хватит. И тогда при остановках на станциях и полустанках вдоль поезда летел крик: «Воды, воды…»

И если плохо кормили, то хорошо охраняли. Каждый вечер подушно пересчитывали и деревянными ломиками простукивали пол, а где-то на крыше стоял пулемет.

Да, так вот и шли тюремные этапы по России — одних везли в лагерь, других на новые допросы. Была разработана индустрия тюремного транспорта — свои вагоны, свои правила перевозки, кормления, охраны. Тюремные перевозки составляли существенную часть транспортной службы страны.

 

6. Бухта Золотого Рога

Наконец Владивосток. Солнечный день, как в южном городе. Нас ведут опять подконвойным строем через весь город.

Идем мы раздельно, повагонно — так требуется. Но я все же пробегаю по всему строю. Узнаю то одного, то другого, расспрашиваю, за что, сколько, с кем вместе.

Зона на берегу залива. Спокойное, приветливое, залитое солнцем слегка голубоватое море. Как не согласуется этот вольный морской пейзаж с колючей проволокой и столь привычными нам будками для часовых. Всматриваюсь в море после вагонной тоски, и кажется, что оно хочет приласкать, извиниться за безумство страны.

Если бы меня спросили, каким должен быть герб нашей страны, я бы предложил сторожевую вышку с часовым— в память о погибших и в назидание потомкам, — чтобы никогда не забывалось и никогда не повторялось такое. Это было бы настоящее раскаяние.

В зоне долго шло оформление — товар строго подотчетный, поэтому счет, пересчет, шмон, перешмон, сличение с документами. Стемнело, дождит, нас наконец направляют по разным отделам зоны. Меня и одного серьезно больного — к особой калитке, где передают местной администрации: они все в темных плащах с поднятыми капюшонами и ручными фонарями— так инквизиторов рисуют на картинках. Мне команда: «Взять под руку больного и идти!» Идем. Вдруг одна фигура поворачивается ко мне, опускает капюшон и поднимает фонарь:

— Что, Вася, не узнаешь?

— Миша!

Да, это оказался Михаил Степанович Черевков — художник, в недалеком прошлом муж сестры Иона Шаревского. Вот где снова пересеклись наши пути с человеком другого, чуждого мне мира — мира изысканной московской богемы в стиле Оскара Уайльда. Удивительно, но и там в предлагерной зоне он отличался от всех остальных своей художественностью — все на нем из тряпья, все износилось, но во всем ощущалась рука художника.

Итак, я оказался в особой части зоны — там были, с одной стороны, тяжелобольные, с другой — заключенные, выполнявшие работу по учету прибывающих и по подготовке документов к дальнейшему, Магаданскому этапу. Удивительно, но тогда к канцелярской работе еще допускали осужденных по политической статье. Возглавлял всю эту команду бывший врач Большого театра. Он ее и подбирал.

«Курортная» зона за решеткой: богемная интеллигенция и море совсем близко — кажется, сбежать чуть вниз, и можно было бы окунуться в его воды. Но нет, ведут в баню. Там уже все в руках блатного мира.

У меня тут же украли ботинки, и ходил я по курортной зоне в одних галошах и в них же был доставлен в Магадан (хорошо, что не босиком — в курортной зоне ведь ничего не выдавали, что было, в том и ходили).

Пароход «Журба». Это обычный грузовой пароход, специально приспособленный для перевозки заключенных. В трюмах (где, естественно, нет окон) отстроено четыре этажа нар. Воздух попадает только из верхних проемов, откуда начинаются лестницы. В это транспортное чудовище надо было затолкнуть не менее трех тысяч человек. Посадку проводит небольшая группа заключенных, выделенных в курортной зоне, охрана стоит в стороне и только посмеивается. Я попал в эту посадочную группу: это дало мне возможность почти все десять дней провести на палубе — у моря, а не в этом ужасном трюме. Но за все, что будет происходить в трюме, в ответе мы.

Наша группа поднимается на палубу первая. Мы понимаем — многим в трюме будет плохо и для них надо заранее оставить свободные места в первом ярусе.

Но вот хлынула толпа — и все на первый ярус. Не сдержать! И что же — один из нашей группы, невысокий и даже несколько женственный юноша, бывший курсант Морского училища, скидывает свою беспуговичную шинельку и с размаха трах по физиономии первого попавшегося здоровенного мужика. Помогло — никто не взбунтовался, не набросился на нас. Все послушно пошли вниз на самый нижний ярус. Я вздохнул с облегчением.

Вспомнился Н.С. Гумилев:

Или, бунт на борту обнаружив, Из-за пояса рвет пистолет. Так, что сыплется золото с кружев С розоватых брабантских манжет.

Нет, золота не было, не было и пистолета — был только удар с размаха. Непонятно, но иногда вчерашний бунтовщик может становиться рабски покорным.

Да, вот так только в критической ситуации можно управлять народом. Это приходится признать и мне, анархисту по убеждению. Грустно!

Отшвартовался корабль, и я на долгие годы распрощался с материком, со всем тем, что мне было близко и дорого.

Южное море, звездное южное небо, берега японского острова и их черный сторожевой эсминец. А потом сразу холодное, серое штормовое Охотское море. Вода заливает среднюю палубу. Стоя на вахте у адского трюма, вдруг забываешь свое рабское унижение. Ощущаешь силу большую, чем та, что привела тебя на эту палубу.

А вот и трагикомический эпизод: обезумевший от качки бедняга выбегает, качаясь, на палубу с парашным ведром. Подбегает почему-то к носовой части и выплескивает все навстречу ураганному ветру. А как отмываться потом в этих условиях от этакой грязи?

Не то же ли происходит и с нами, когда, изнемогши и обессилевши в ураганах политических битв, мы все опрокидываем на себя?!

Здесь должна будет начаться новая жизнь под командой изуверов. На годы надо стать тружеником — рабом озверевшей системы в климате, непригодном для человеческой жизни.

И кто бы знал, кто поверил тогда, что через полсотни лет я, сталинский зек, снова увижу воды Тихого океана с другой стороны — с берегов приветливой Калифорнии и уютного острова близ Сиэтла, где и сейчас еще есть резервация американских индейцев.

Литература

Свенцицкая И. С., Трофимова М. К. Апокрифы древних христиан. M.: Мысль, 1989, 336 с.

 

Глава IX

КОЛЫМА ЛАГЕРНАЯ

 

1. Завод магаданский

Магадан. Очередная лагерная пересылка. Здесь мы уже свои — колымские. Нас приодели, надо сказать, вполне добротно.

В первый же вечер выкликают — первый этап. И мое имя! Но, Боже, нет транспортных машин. Значит, здесь — в самом Магадане. Наскоро прощаюсь — со многими, как оказалось, навсегда.

Приводят в зону большого Авторемонтного завода. Поражаюсь — здесь не барак, а общежитие. Не нары, а кровати, заправленные чистым бельем. Уже год, как такого не видал.

Утром прием у директора.

— Что, будешь по-прежнему заниматься контрреволюцией или работать?.. Физик мне нужен для спектрального анализа. Справишься?

— Конечно.

И вот я снова в лаборатории, только в валенках теперь. Знакомая работа. Еще попутно осваиваюсь с металловедением. Режим вольготный: можно выходить в город — в библиотеку или просто на базар. Нам даже платят зарплату, и вполне приличную, — как вольнонаемным. Правда, вычитают около 20 % за охрану. Опять театр абсурда — охранять заключенных за их же деньги.

Вечера свободные. Чтобы отключиться от праздных бесед, я занялся изучением теории дифференциальных уравнений. Так, казалось, все встало на свои места.

И теперь я должен сказать благодарственное слово начальнику Колымских лагерей, старому большевику Берзину, который пытался создать идеальный, социалистический концлагерь. Ненадолго, правда, вскоре его для ясности расстреляли. Своих они легко, не дрогнув, расстреливали или, по милости, наделяли большими сроками. Особенно известных в прошлом. Партия выворачивала себя наизнанку. А наши сроки были только отголоском тайно задуманного, демонического плана. Опять театр абсурда. В театре натянут канат, и на нем канатоходцы, стремящиеся выжить в абсурде.

И вот очередная, трагически обернувшаяся мизансцена.

Обычная ноябрьская демонстрация (1937 год). В первых рядах важные люди города, среди них и директор нашего завода. Они еще не отрезвели от вечернего празднования. К утру, еще не протрезвев, не поднимая головы, захватили из сарая плакатные портреты уже расстрелянных вождей и полувождей недавнего прошлого.

Скандал. Немедленно телеграмма в Москву. Ответ — арестовать.

Так арестовали и директора, спрашивавшего, буду ли я заниматься контрреволюцией. Теперь контрреволюционное выступление оказалось делом его рук, и получил он уже не 5, а 10 лет. Как изменила свое отношение к нам его жена — заведующая лабораторией! Ее скоро, правда, сместили с этой должности, заменив «почетным чекистом» — это было зафиксировано на нагрудной медали.

Обстановка ужесточилась. Вскоре мы узнали, что вышел приказ: очистить магаданские учреждения от заключенных, осужденных по 58-й статье. Очередной пароход привез вольнонаемную замену. Нам было сказано — обучить их срочно. И мы обучили, честно, как могли.

Для нас готовился этап. Но нескольких человек из инженерного состава все же заменить не смогли. Их судьба сложилась еще трагичнее. За работу в привилегированных условиях они получили дополнительный пятилетний срок. (В дальнейшем эта надбавка имела серьезные последствия.) Нас, оказавшихся на приисках, на так называемых «общих работах», эта «награда» не коснулась, видимо, не было смысла тратить на нас усилия — мы и так в своем большинстве были обречены.

 

2.

Золотоносные прииски

Последний этап. В горный район — на один из приисков, что недалеко от Оротукана. Нас загружают в кузов открытой машины. Садимся спиной к движению: температура в горах — 50 °C, а может быть, местами и еще ниже. В кузове грузовика заключенный наконец обретает свободу воли — хочет замерзает, хочет выживает.

Для меня в горах всегда есть что-то манящее, чарующее. И здесь белизна снегов, непривычно низкая температура, прозрачность застывшего воздуха придают горному ландшафту сказочность. Жизнь, кажется, приостановилась — замерла в покое и чистоте.

Наша машина задержалась в небольшой лощине, закрытой со всех сторон. И… что это такое: на небе вспыхивает сразу множество солнц. Еще мгновение, и все небо в крестах цвета радуги с солнцами в центре. И воздух, сам воздух начинает блестеть ледяными кристалликами. Кажется, что сама природа, стосковавшаяся за тысячелетия безлюдья, приветствует нас своей красотой. Приветствует сквозь кресты — символ страдания, привносимого насилием.

Ранним утром, еще затемно, подъезжаем к воротам приисковой зоны. Что-то странное: запряженные розвальни, на снегу вроде бы лежат люди, около них суетится охрана. Оказалось — отбирают еще живых среди замерзших. Живым оттирают обмороженные лица.

В бараке первый день обживаемся. Приходит помощник начальника лагеря. Одет в настоящую (меховую) полярную одежду. Рассказывает нам нервно и напряженно об ужасах контрреволюции, всматриваясь в наши лица с недоумением — где же здесь эти злостные «враги народа»? Сказка что-то не сходится с былью. Тогда тема меняется и начинается разъяснение режима. На этом заканчивается воспитательная работа в исправительно-трудовом лагере.

Да, мы поняли, что режим резко ужесточается, что нам придется существовать в полной изоляции от мира. Но вот что удивительно: сквозь эту изоляцию каким-то таинственным способом просачивались отдельные сведения. Они были столь зловещи, что проникали сквозь любые преграды. Они и назывались примечательно — «радиопарашей». Мы узнали, что Особое Совещание теперь уже дает не 5, а 10 лет, что на допросах стали избивать, что расстрелы множатся. Было ясно, что происходящее носит отнюдь не эпизодический характер. Над страной распростерла свои крылья демоническая власть, рассчитанная на долгие годы. Так начинался 1938 год.

На другой день после приезда мы были уже на лесоповале. Эта работа считалась легкой — для начинающих. И все же мне, молодому и физически достаточно крепкому, она поначалу показалась непосильной. Двенадцать часов непрестанной физической нагрузки без должной сноровки, на крепком колымском морозе и при скудном питании. Норму не выполняю. А в следующем месяце надо будет работать уже в забое, со штрафным пайком — 400 граммов хлеба в сутки и почти никакого приварка.

Забой. В зимнее время это вскрытие «торфов» — пустой наносной породы, под которой находится золотоносный слой, разрабатываемый уже летом.

Техника уборки торфов проста. Вручную — ломами пробивают шурфы; в них закладывается взрывчатка, разрушающая при взрыве плотные слои породы.

Взрывные работы выглядят сказочно. Ранним, еще темным утром нас ведут к забою. Там, вдалеке от нас, как гномы, суетятся взрывальщики с красными фонарями. Сигнал — все разбегаются. И тучи земной пыли и глыб в огненном смерче поднимаются в воздух.

Теперь породу нужно вручную погрузить в большие короба, поставленные на полозья, и оттащить к подъемнику, убирающему породу из забоя.

Работа тяжелая, требующая сноровки и, конечно, хорошего питания. А у меня штрафной паек. Опять не выполняю нормы. В наказание за это я должен отрабатывать лишние часы сверх 12-часовой нормы. Это истощает последние силы. На следующий месяц опять обеспечен штрафной паек. И так не только у меня, но и у большинства из вновь прибывших — ни у кого из них ведь нет еще нужной сноровки. Вокруг умирают: цинга, кишечные расстройства на почве авитаминоза, воспаление легких…

Начинаю понимать, что и моя очередь приближается. Что-то надо делать. Что-то решительное. Но что?!

Иду напролом — отказываюсь выходить на работу. Направляют в карцер. Это маленькая избушка с небольшими нарами. Многие спят прямо на обледенелом полу. Я получаю право быть на нарах, потому что блатарям рассказываю «романы». Да, вспоминаю все, что могу, из классики. Усиливаю приключенческие моменты и сентиментальность.

Выходить на работу продолжаю отказываться. За это полагается избиение, но явно видно, что самим конвойным не по себе. А блатари предупреждают — сказал «НЕТ», значит, держись до конца, иначе убьем.

Что же дальше делать? Паек штрафной, место на нарах оплачено рассказами… Чувствую, что сил для жизни остается еще на два-три дня. Надо что-то делать. Но что? Что?!

Утром объявляю голодовку. Это вызов всей системе. За это полагался расстрел. Ну что же — пусть рассудит нас брошенный вызов.

В карцере все замолкают. Ждут — что же будет?

Мне приносят лист бумаги и карандаш — пиши мотивы голодовки.

Я взял и написал все, что знал о лагере, о бессмысленности массовых смертей. Через полчаса вызывают:

— Бери свои рукавицы и хлеб и убирайся отсюда

к…

— Я работать не буду.

— Убирайся, тебе говорят, пока цел, к…

Я убрался, взял штрафную пайку хлеба и пошел к лагерному старосте. Он посмотрел на меня смущенно, выписал еще пайку хлеба, теперь уже не штрафную, и карточку пропитания высокой категории. Я ему про отказ от работы, а он на меня:

— Какого тут черта работа… иди в барак.

Прихожу. В бараке тепло, чисто, заправлены кровати. Кроме дневального, никого нет. Спрашиваю его, что все это значит.

— Не знаю. Больных, наверное, ждем.

И действительно, через несколько дней приводят, а частично и приносят всех «доходяг», не успевших помереть.

Медицинская комиссия. Когда я разделся, врач даже не стал осматривать меня: «Одевайся, иди».

Я испугался, когда увидел себя: не тело — скелет.

Для нас устроили двухмесячный больничный режим с существенно улучшенным антицинготным питанием. Представьте себе: отдых в концлагере!

Произошло же вот что: утром в день объявления моей голодовки в лагерь приехал следователь с целью выяснить, куда подевались заключенные. Весна — нужно готовить к промывке золото, а лагерь обезлюдел.

Начальник лагеря докладывает следователю: «Контрреволюционная сволочь. Не хотят работать…»

И показывает мое заявление о голодовке. Следователь сверху пишет резолюцию: «Арестовать начальника лагеря по представленным материалам». Его, как мне говорили, расстреляли. Через некоторое время был расстрелян и Гаранин — один из высших общелагерных начальников Колымы. Расстрелян как японский шпион — это нелепая формулировка, чтобы концы в воду.

Да, лагеря имели двойную цель: с одной стороны, производить то, что крайне нужно было для страны, с другой — уничтожать и истреблять тех, кто это производит. Это балансирование, видимо, и рассматривалось как внедрение гегелевской диалектики в жизнь.

Но вот лечебное время завершилось. Силы вернулись. Я снова в забое. Но теперь уже летний сезон. Ходим по золотоносной земле. Ее надо разбивать кайлом, грузить в тачки и отвозить их к подъемнику. Там, наверху, бутара — длинное, большое корыто. В бутару подается мощный поток воды. В нее ссыпается золотоносный грунт. Бутарщики специальными гребками разрыхляют грунт, и тогда освободившиеся от земли золотые частицы (в силу высокого удельного веса) опускаются под грохота — стальные плиты с просверленными дырами. Золото падает под грохота на постеленные внизу грубые суконные подстилки.

Чудесные солнечные дни. Жара. Напряженная тяжелая работа. Везти нагруженную расшатанную тачку по узенькому дощатому настилу непросто. Остановиться нельзя, потому что сзади другие. Иные с разгона — бегом. Нормы высокие. И опять стопроцентное выполнение не дает пайка, достаточного для восстановления сил.

И опять с забойной работой не справляюсь — не могу высоко превзойти норму. Снова угроза штрафного пайка и превращения в доходягу.

Но мне повезло — я нашел себе место на бутаре. Это тоже тяжелая работа, тоже нужна сноровка, а главное— чувство ответственности. Большой сброс золота в отвал может повести к расстрелу и большой неприятности для начальства.

Итак, я первый бутарщик — на мне вся ответственность. При пересменке (опять двенадцатичасовой рабочий день) собираю со дна бутары многие килограммы золота. Работа двухсменная — день и ночь.

Охрана кричит:

— Ты, осторожнее — золото к ногам пристало!

— А черт с ним — обсохнет, отстанет.

Я оказываюсь в передовой бригаде, где норма выполняется на 160 % и больше. За это — отличное питание и даже спирт, который мы обменивали вольнонаемным на продукты. Хороший барак.

Все-таки хорошо работать в сильной бригаде. Чувствуешь накал — напряженность труда, четкий ритм. Это ободряет, забываешь, что труд рабский, что рядом доходяги доходят… А кругом — красота!

Но за здоровьем надо было следить. Малейшая осечка— и вылетишь из передовой бригады. Помню, у меня как-то началось желудочно-кишечное заболевание. Надо было, продолжая работать, ничего не есть и точно рассчитать день, когда снова можно будет начинать питаться, — иначе не выдержишь ритма (темпа) работы.

Любопытно, что новое лагерное начальство стало относиться к нам беззлобно. Как-то, еще в весенний день, я и мой напарник рыли глубокую канаву. Рыли — это значит воткнули лопаты в боковые стенки и, сидя на них, обсуждали философские вопросы. Вдруг сверху раздается голос начальника лагеря, видимо, давно слушавшего нас:

— Опять студент (меня почему-то часто так звали) и еврей не хотят работать. А помнишь ли ты, как пишется остаточный член в ряду Маклорена?

— А что же, помню.

— А что работать надо — забыл?

На этом эпизод закончился — карцер не последовал. В конце концов начальники были только «винтиками» исполнительной системы и кое-что, может быть, уже начинали понимать.

В лагере мы жили все время под двойной властью: официальной — охраняющей и понукающей, и властью воровского мира. Блатные, в отличие от нас, считались «социально близкими», и обычно внутреннее управление лагерей и пересыльных тюрем осуществлялось через них. Им даны были особые права, в том числе и право воровать безнаказанно.

В первый же весенний сезон я получил из дома посылку. Это был праздник, но не надолго. У меня почти тут же ее украли. Украли и деньги. Это было очень обидно. Обидно до слез. И украли-то ведь блатари из нашей же бригады. Но это был для меня первый и последний случай. Я разгадал тайны воровства и научился хранить все то немногое, что было. Больше украсть у меня никто ничего не мог.

Любопытна социально-психологическая сторона взаимоотношений с упорядоченным воровским миром. Они крали, но не отнимали ничего насильственно. Был как бы неписаный договор, неизвестно кем и когда заключенный.

Можно ли было объявить им войну? Конечно, можно. Но для этого надо было пойти на убийство. Никто из нас не был готов к этому. Позднее — в конце войны и после ее окончания — лагеря стали пополняться нашими бывшими солдатами. Они были обучены убивать, и лагерная междуусобица началась. Но я уже не был свидетелем этого ужаса.

С начала зимы 1938/39 года я оказался на лесоповале. Это лагерный врач (из заключенных) признал меня непригодным (из-за сердца) для зимнего забоя. И до сих пор я испытываю к нему глубокое чувство благодарности: он сделал колымские зимы выносимыми для меня. Работа на лесоповале легче, режим мягче, ближе природа— чудесная колымская природа, которую мы должны были разрушать во имя золота, нужного государству. Не знаю, и сейчас, наверное, еще не восстановился лиственничный лес — ведь он стоял там, где должна была быть вечная мерзлота.

Представьте себе поляну в тайге. Барак для заключенных и несколько небольших вспомогательных помещений. Нет ограды из колючей проволоки, нет вышек с часовыми.

Рано утром строят бригаду с ручными пилами, наточенными еще ночью. До рабочего участка надо идти по снежной тропинке километров пять, а иногда и много больше. Нас ждут там обреченные лиственницы.

Передовые заготовители леса, выполняющие норму, выбирают участок, точно обозначая, каким деревом он будет начинаться, каким — кончаться. Надо засветло поставить восемь кубометров двухметровой древесины. Это высшая норма на двоих. Те, кто регулярно ее выполняет, имеют право уходить в барак без сдачи работы бригадиру, без конвоя. Поэтому надо иметь наметанный глаз. Свыше нормы — работа излишняя, но на выработанном участке нельзя оставлять неспиленного дерева, в то же время нехватка одного дерева — большая неприятность, тащить его придется издалека, по глубокому снегу. Работа тяжелая — деревья сбежистые, снег глубокий (пилить надо под корень), и еще надо собрать сучья и сжечь их. Одежда малоподходящая — ватники, они быстро рвутся о сучки.

Зато в 15–16 часов — уже в бараке. Тепло, чисто, хорошее питание, право на получение денег — это по лишнему килограмму хлеба в день. Далеко не все были способны выполнять такую норму и быстро становились доходягами. На лесоповале они больше сидели у костра и дремали, чем работали. Для них — штрафное рабочее время, в которое они также кантуются. Бригадир, десятник и охрана могут заставить их отбывать лишнее время в лесу, но не могут вынуждать их работать. Паек у них и без того уже штрафной — что с них взять? Часть ночи они не спят — чинят нам одежду, уже за наши деньги. Вот такой симбиоз: одни напряженно работают, другие дремлют на лесоповале, а ночью обслуживают нас — пильщиков, и все как-то сосуществуют. Самоорганизация — она возникает в любой обстановке.

Лес на склонах колымских сопок чарует своей первозданностью. Здесь не ступала нога человеческая. Все заснежено. Снег удивительной чистоты. Глубокий — метр, полтора и больше. Раз как-то я провалился с головой в засыпанную снегом расщелину скал. Тайга живет своей жизнью: следы зайцев на снегу, бурундуки на стволах деревьев (многие погибают в расщелинах коры), белки, летяги, иногда — горностаи. Лесной пейзаж меняется за уступами скалистых отрогов. Вот вдруг и кладбище лесное — засохшие высокие лиственницы серебристо-серой окраски с сучьями, как с распростертыми руками. Они не падают, не гниют — так и стоят, как мертвые стражи здешних мест. А если пурга, то на несколько дней. Заметает все дороги, сбивает с ног идущих, вот где «на ногах не стоит человек». Сила удивительная — мощь океанского шторма. Соседнее Охотское море — море, открытое всем ветрам океана, почему-то названного Великим, или Тихим. Где же его тишина?

А ранней весной снег блестит отраженным солнечным светом с ослепительной яркостью. Без защитных очков достаточно одного дня, чтобы ослепнуть навсегда. Днем можно загорать без рубашки, а чуть стемнеет — температура падает до -30 °C и ниже.

Я любил ходить зимой лесными тропами. Отдаешься целиком природе. Сначала сквозь созерцание ее вспоминаешь прошлое — радостное, навсегда ушедшее; потом вспыхивают мечты о будущем, а затем переходишь в состояние радостного безразличия — слияния со свободной природой. Забывается прошлое, теряется будущее, остается замедленное дыхание природы, смена ее красок. Ты погружен в нее. И только.

Человек перерождается в этих снеговых просторах. Исчезла на годы привычная мне интеллектуальная жизнь. Исчез секс — так, как будто это было когда-то давно — как наваждение. Невольно я вспоминал «Метаморфозы» Апулея. Вот и со мной произошла метаморфоза, правда, несколько иная, чем там. Жизнь вне культуры, вне ее забот — это странно для человека моего стиля жизни. Осталась одна Забота — выжить среди обреченных, пройти сквозь горе насильственной смерти, поддержать их словом утешения и услышать их последнее слово. Помню, как сейчас, умирание подружившегося со мной астронома из Алма-Аты. Вот он еще недавно говорил мне: «А как же теперь? Ведь пальцы на ногах отморожены, а я был такой танцор…» А потом: «Вася, прощай. Я ухожу далеко-далеко, к звездам».

Но вернемся к весенней Колыме. С первых же дней яркого солнца в организме срабатывает какой-то механизм, требующий остановиться. И мы — лучшие пильщики— ложимся на кучу хвороста и спим. И никто поднять нас не может, и даже угроза перевести на штрафной паек не действует. Да, прошла зима, когда организм, чтобы выжить, брал взаймы у самого себя. Теперь надо долг отдавать. Вот и все объяснение.

А вечерами, когда холодало, разводили костры. Собирались вокруг них пильщики леса, и начинались рассказы. Рассказы о прожитой жизни, о сделанных ошибках. Сколько судеб прошло перед моими глазами!

И «домой» идти было тяжко. Сразу же опять одолевал сон. Я научился спать даже на ходу, идя в ногу с впереди идущим.

Здесь хочется отметить, что в лагерях выживали только те, кто мог спать где угодно и когда угодно. Многие теряли эту способность. По ночам у них возникали галлюцинации: им казалось, что вот где-то лежит хлеб, его надо только найти, и они тщетно его искали или ожидали. Иные шли ночью добровольно на дополнительную ночную работу в кухню. За это отлично кормили. Но потом неизбежно их настигала смерть.

Сновидения играли особую роль. К ним я готовился, в них всматривался, их пытался понять. Они были неразрывно связаны с текущей жизнью. Многие сны предсказывали. Так, скажем, в лесу надо было, не опаздывая, прийти «домой» в день приезда кассира, иначе останешься без очередной получки. Другие сны извещали об удаленных событиях. Так я узнал сразу же о смерти отца, о гибели на фронте моего друга. В предсновидческом состоянии я пытался внушить самому себе возможность увидеть положительно значимые образы: идущие часы или васильки — цветы цвета моих глаз. Но долго-долго такие сны упорно не приходили.

И все же я понял, что дневное сознание может задавать вопросы, на которые ответы могут приходить в сновидениях или в минуты пробуждения. Отсюда и пословица: «Утро вечера мудренее». Смысл этой пословицы особенно отчетливо проясняется в критических жизненных ситуациях.

С медитацией я познакомился раньше — еще в годы своего духовного ученичества. Теперь я увидел, как близко медитационное состояние к заранее направляемому сновидческому состоянию. Зимами, возвращаясь «домой» лесной дорогой, я погружался в себя и постепенно сливался с вольной природой: она оздоровляла меня, давала мне силы. Так мог я внутренне выходить из состояния рабства, оставляя его где-то внизу, вне меня. Так же было летом на бутаре в ночные смены. Я входил в медитационное состояние перед восходом солнца. Вот оно засветилось первым лучом там за сопками, еще невидимое. Я жду напряженно, механически выполняя свою работу. Еще мгновение — и блеснул его край над темной скалой, и во мне что-то засветилось — я не чувствую себя больше рабом. А ночные смены осенью: медитация под звездным небом. Никогда раньше я не ощущал себя так близко к Вселенной, как в эти длинные ночи.

И я уже потом понял, что выжить в лагере может только тот, кто не смирился с мыслью о том, что он стал, как это ему внушали, сталинским рабом.

Но вот кончилась ранняя весна. Прошла безудержная усталость. За это время леса превратились в болота — везде вода, вода… и нескончаемое количество комаров. Накомарники плохо помогали, да и работать в них тяжело. А на открытом воздухе нельзя даже спокойно пообедать. Горячая миска с супом мгновенно наполняется тучей падающих в нее комаров, обжегшихся суповым паром.

Лето. Меня опять переводят в забой — на бутару.

Так тянутся однообразные годы, начиная с весны 1938 до осени 1941 года.

Узнаем о войне. Потрясение, по-разному истолковываемое. Для одних — совершенно неожиданное событие. Для других, понимающих, — естественное следствие. У тех, кто за колючей проволокой, патриотизм хотя и вспыхивал, но редко. Люди в лагерях все же лучше понимали ход событий и осознавали ответственность тех, кто так нелепо и преступно затягивал страну в омут трагических злоключений.

Ужесточился режим. Указ: никого не освобождать до конца войны, а у меня срок кончался в октябре 1941 года. Так все надежды на день освобождения рухнули. Опять беспросветным становилось будущее. Опускались руки.

И вдруг мы начали ощущать близость Америки. Появилась новая техника на забоях рабского труда. Поразили своим добротным видом машины «студебеккеры»— не чета нашим хилым ЗИЛам. Появились (впервые!) бульдозеры и экскаваторы нового типа. Кажется, и начальству стало ясно, что бульдозер — выгоднее, проще, дешевле, чем каторжный труд беспомощных, в большинстве своем голодных, изнуренных людей, которых надо еще охранять, кормить, лечить, хоронить.

Появилось американское питание. Пшеничный хлеб — он только раздражал работяг. В черном хлебе есть какая-то тяжеловесная добротность, соотнесенная с тяжелой физической работой. В белом — какая-то ненужная праздность. Проглотил такую пайку, и только еще больше захотелось есть.

 

3. Оротуканский завод горного оборудования

В октябре 41-го я иду, мрачно опустив голову, в Оротуканской зоне. Вдруг знакомый голос:

— Вася, ты что?

Объясняю.

— Да что ты?! Завтра же тебя вызовут на завод.

— Зачем?

— В лабораторию. Ты разве не знаешь, что в этаких-то условиях строится мартеновская печь. Крайне нужны умные и инициативные люди.

— Первый раз слышу.

— А я, знаешь, оставлен был в Магадане. Получил, в благодарность за работу, еще 5 лет лагерей. А теперь проектирую мартеновскую печь в необычных условиях.

На другой день вечером окрик:

— Налимов!

— Василий Васильевич, 1910 года, ст. 58, § 1011,5 лет.

— На вахту. С вещами. На выход.

Итак, я в лаборатории на Оротуканском заводе горного оборудования. Опять не барак, а общежитие с человеческими постелями. Хорошее питание.

Коллеги по лаборатории сначала встретили меня настороженно. Но вскоре все стало на свои места. Они поверили в мою честность и поняли, что я очень нужен для работы лаборатории. Это поняло и начальство.

Режим у нас оказался вольный — ведь в наших руках был спирт, денатурат («голубая ночь») и даже никотин. Утром в понедельник страж приходит и спрашивает:

— Ну, а как, опохмелиться можно?

— А как же!

Мы за зону выходили без пропусков — за грибами, или за ягодами, или просто погулять. Особенно летом и ранней осенью.

Жаркие, как на юге, дни. А если дожди, то муссонного характера. Четыре дня без перерыва, как из ведра. Там — в забоях — тачки всплывают. В бараках палаточного типа (с брезентовым покрытием) все промокает насквозь. Пытаться что-либо высушить — безнадежно. Иногда бывают спаренные — восьмидневные— дожди. Раз я был свидетелем строенного периода. Это был настоящий потоп. Выхожу посмотреть и вижу чудо: из знакомой моему взору сопки наверху бьет мощный фонтан. Горная и без того быстрая река взбесилась — по ней плывут ящики с продуктами из размытых складов. Взять бы — да как?

Ранняя осень. Лиственницы желтеют, а на земле все в ярких багряных тонах. Грибы — за минуты набираешь ведро. Брусника. Сплошной алый брусничник. Ее можно собирать пальчиковым совком прямо в ведра и хранить всю зиму. На склонах еще гонобобель (крупная голубика). Из нее можно делать фруктовое вино — от него не хмелеют, но ноги временно парализуются (трезвый по виду человек, а встать с места не может).

Да, вот такой, яркой и не прирученной еще человеком, открылась мне Колыма, когда я увидел ее в полусвободном состоянии, выходя хоть на время за забор из колючей проволоки.

Мне сейчас на память приходит стихотворение неизвестного мне автора. Оно появилось у нас неожиданно. Моя жена в 1992 году, знакомясь с моим архивным Делом, регулярно посещала Министерство безопасности России по адресу: Кузнецкий мост, 22, где в маленькой, тесной и весьма неудобной комнате родственники реабилитированных читали истории страданий и гибели своих близких. В один из дней она увидела там Калинину Нелли Константиновну, которая знакомилась с Делом своего отца — расстрелянного авиаконструктора. Листая страницы, она не могла сдержать слезы: «Я все эти годы плачу о нем». Она показывала фотографии отца — такого молодого и красивого, столь любимого в семье. А однажды принесла стихи Александра Солодовникова (1883–1974), проведшего на Колыме долгие годы.

Мне хочется привести здесь полностью эту безмолвную беседу с Небом, которая и для меня была так значима и значительна среди колымской ночи:

Свершает ночь свое Богослуженье, Мерцая движется созвездий крестный ход. По храму неба странное движенье Одной струей торжественно течет.  Едва свилась закатная завеса, Пошли огни, которым нет числа: Крест Лебедя, светильник Геркулеса, Тройной огонь созвездия Орла. Прекрасной Веги нежная лампада, Кассиопеи знак, а вслед за ней — Снопом свечей горящие Плеяды, Пегас и Андромеда и Персей.

Это ночное стояние под Небом и пред Небом превозмогало биографический катаклизм, возвращало Смысл и наделяло Силой.

 

Глава X

КОЛЫМА ПОСЛЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ

 

1. Заведующий лабораторией

В лаборатории моя значимость стала быстро нарастать. Скоро стало ясно, что я являюсь фактическим заведующим. Мне приходилось принимать ответственные решения в области химии, металлургии, металловедения и давать по ним обоснования. Из-за отсутствия нужных материалов и оборудования приходилось придумывать, выворачиваясь наизнанку, новые пути решения задач, обусловленных нехватками военного времени. Часто решения были рискованными — за серьезную ошибку мог быть расстрел. Но ведь приходилось что-то делать. Всегда надо было, как могу, давать положительный ответ. Даже по мартеновской печи мне пришлось все пере рассчитывать самому: специалисты-металлурги спасовали — лагерь у многих отшиб сообразительность. Главный инженер завода во всех спорных вопросах принимал мою сторону, постоянно говоря:

— А у нас наука есть. Будем ее слушаться.

И вот осенью 1943 года Папа-зверь пишет докладную записку «наверх» с просьбой освободить меня в силу крайней необходимости: нужен заведующий лабораторией.

В это время я лежал в больнице. У меня началась ужасная малярия после того, как я получил телеграмму о гибели на войне моего ближайшего друга Пети Лапшина. Никакие лекарства не действовали.

О докладной записке я знал и с напряжением ждал ответа. И вот удивительная ночь. Мне снятся какие-то чудовища. Я сопротивляюсь, пытаюсь вырваться из их безобразных лап-щупалец, но напрасно. И в то же время я понимаю, что это только сон. И не могу выйти из этого сна. Не хватает сил — они спутали меня всего. Наконец засыпаю.

Утром меня будит врач — вольнонаемная, сердечно относящаяся ко мне женщина — и говорит:

— Пришло. Сейчас вызовут.

Но вот проходит день, а вызова все нет и нет. Под вечер она прибегает взволнованная:

— Все. Наконец сейчас вызовут.

— В чем же дело?

— Утром, перед получением приказа об освобождении, в Магадан была отправлена справка о том, что ты умер. Не знали, как быть.

Действительно, вызывают. Я освобожден, без права выезда с Колымы до окончания войны.

Свобода! Как много значит это слово. Хотя по здешней терминологии я просто становлюсь «вольняшкой».

Иду ночевать в лабораторию.

Утром мне приносят приказ о назначении заведующим лабораторией, дают ордер на получение хорошего гражданского костюма, литерную продуктовую карточку первого разряда и ордер на проживание в доме за зоной.

Неожиданно появляется парикмахер. Спрашиваю:

— Зачем?

— А как же, теперь я должен приходить вас стричь и брить отдельно.

— Но мне это господское поведение ни к чему.

Вот так проявляла себя евразийская феодальность даже в военное время, даже в лагерном соседстве.

Горизонт моей деятельности теперь расширился.

На меня были возложены и выезды на внешние экспертизы. Однажды мне пришлось быть членом комиссии по обследованию состояния паровой турбины, снабжающей электроэнергией большой район. Турбина была сильно изношена — она была изготовлена в Швейцарии еще в 1912 году. Если продолжать эксплуатацию старой турбины, то возможен взрыв и тогда — хоронить многих. Если остановить, то большой район останется без электричества.

Так сложилось, что решающее слово было за мной.

Помню, собрался политический совет — десяток генералов и офицеров МВД разного ранга. Атмосфера накаленная. Ждут, что скажет бывший заключенный от имени науки:

— Разрешаю эксплуатацию, при условии, что через год будет повторный осмотр.

Все вздохнули с облегчением — ответственность полностью на мне.

И еще один относящийся сюда любопытный эпизод. Нужно менять подшипник — не шариковый, а литой— оловянный. Тревога по лагерям — найти мастера. Нашли — кого угодно можно было найти. Привозят — доходяга умирающий, на ногах еле стоит. Приказ врачам: поставить на ноги, осторожно. И с первого же захода подшипник удался — вот вам и русский умелец в сталинских лагерях.

Запомнилась мне и дорога по зимней тайге: морозище, тишина, все снегом заметено. Дорога еле заметная по обрывистому берегу реки Колымы. Пустынно. Ни одного поселка по дороге, ни одного встречного. Если что с машиной, то конец.

Еще одна примечательная поездка. Кончилась формовочная глина, завезенная еще с материка. Ко мне вопрос: что делать? Выезжаю в горы. Открытая угольная разработка на самом верху высокой сопки. Оттуда удивительный вид — до горизонта тянутся изломанными рядами невысокие, безлесные горы. Весь мир, простирающийся под ногами, представляется всхолмленной горной пустыней, уходящей вдаль, в бескрайность, к концу света.

Рядом с угольным пластом желанная глина — «бентонит». Она выглядит удивительно — как желе на обеденном блюде. Привожу полтонны для испытания. Все отлично. Никто не ожидал, что такое можно найти в этих краях. Но вот беда — половину привезенного съели доходяги. Еда безопасная, но абсолютно бесполезная. Голод сводил людей с ума, таких примеров было много.

Расширился и горизонт моей внутренней работы. Мне нужно было управлять, лавируя среди смешанного коллектива — вольнонаемных и заключенных, частью которых были «воры в законе». Это означало, что они строго подчинялись своему орденскому уставу.

Много вечеров я провел в беседах с представителями воровского мира. Раньше я относился к ним с ненавистью. Теперь увидел в них людей по-своему честных, умеющих держать свое слово, но в то же время искалеченных морально. Они были своеобразными диссидентами, не принимающими то, что происходило. Борьба была объявлена не государству, не правящей партии, а всему обществу.

Общество, конечно, несло ответственность за все происходившее. Но несло в разной степени. Вина общества не давала им права паразитировать на нем, тем более терроризировать его.

Но они тоже были люди. Тоже страдали, а страдание искупает. Страдали, оказавшись под бременем безумной идеологии, выбранной и отработанной самим обществом. Я понял на их примере, что идеология — любая, — будучи отшлифованной и отточенной, обретает власть, часто деспотическую даже по отношению к своим же приверженцам. Это то, что я сумел разглядеть с позиций анархизма. Позднее это же я увидел в науке, философии, в церковной идеологии, в мире искусства. И главный тиран нашей страны был страшен прежде всего тем, что он олицетворял постреволюционную идеологию, взращенную на революционной свободе.

Как легко любая серьезная мысль, любое движение обращается в идеологию! Может быть, это самая главная опасность в развитии культуры. Чем сложнее, насыщеннее становится культура, тем больше опасность ее идеологизации. Это надо помнить. Это обычно хорошо понимает молодежь. Она часто бездумно начинает протестовать против самой культуры, создававшейся отцами и матерями. Не то ли происходит сейчас в нашей стране, да и во всем мире, когда звучит «музыка металлистов» и мечется танец освобождающегося от культуры обезумевшего тела. Протест!

Субкультура «воров в законе» интересна для изучения тем, что она откровенно выражена, отчетливо ритуализирована, подчас анекдотична и в то же время трагична. Вот несколько примеров.

1. Я стал уважаемым в этом странном для меня мире. Мои приказы беспрекословно выполняются. Меня предупреждают об опасностях. Я, привыкший тщательно хранить деньги, теперь их оставляю валяющимися на столе. Никто не тронет. Иначе будет сурово наказан без моего ведома.

2. Вот одно из распоряжений. Говорю дневальному из блатных:

— Где твой ремень? С тебя штаны падают. Неприлично, здесь женщины.

— Не могу носить ремень.

— Почему?

— Буду похож на мильтона.

— Но надень хоть фартук резиновый. У тебя дыры на штанах от кислот.

— Не могу. Я же всем говорю, что у тебя здесь «кантуюсь», а не работаю.

Какое здесь презрение к труду! Труд, всякий труд, рассматривался как рабский.

3. Узнаю, что одной моей сотруднице, жене высокопоставленного и к тому же партийного деятеля, «блатарь» сказал:

— Будешь моей. Иначе убью:

Она поняла, что это значит, и сделала соответствующий вывод. Видимо, и муж ее понял, что словами в том сложном мире не бросаются. Равновесие между «ворами в законе» и партийными руководителями было шатким. Одну из моих сотрудниц все же убили безнаказанно, когда она была в другом поселке.

4. Лаборатория имела филиал круглосуточной работы у мартеновской печи. Работа там стандартная. Выполняли ее жены начальников, обученные мною. Они вели себя как важные персоны, нарушая дисциплину, а отвечать — мне. Иду к директору — советоваться:

— Это твое дело. Тебе за них отвечать.

— Тогда подпиши приказ о назначении моим заместителем лаборанта из блатарей.

— Понял. Подпишу.

И порядок мгновенно установился. Он бил их наотмашь по физиономии за нарушения порядка. А когда они приходили домой, то мужья добавляли, полагая, что это результат незаконного флирта. И все, конечно, молчали. Порядок восстановился.

Да, работать с вольнонаемными тоже было непросто. Такова была атмосфера полувольной-полулагерной казармы, где жизнь прорывалась уродливо сквозь суровую дисциплину, как некоторые растения прорываются сквозь камни мощеной мостовой.

Вот пример.

Раз на заводском дворе встречаю начальника отдела кадров:

— Мне донесли, что у тебя сегодня одна б… не вышла в ночную. Устному заявлению хода не дам. А если будет письменное, то держись. Пойдешь под суд за укрывательство прогула в военное время.

Вызываю:

— Пиши заявление о переходе на работу к тому, с кем ночь провела.

И еще пример. Присылают мне как-то вольнонаемного партийного химика, только что прибывшего с «материка». Алкоголик безнадежный. За его работу и поведение опять отвечать мне. Иду к директору. Он мне в ответ:

— Это твое дело принимать решения. За это тебе деньги платят.

Пишу рапорт по начальству, где говорю, что у меня есть очень талантливый работник. Надо бы его повысить — назначить заведующим небольшой лабораторией. Сработало.

Через некоторое время ко мне приходит здоровенный мужчина, начальник одной из колымских служб. Представляется и говорит:

— Спирт есть?

— Конечно.

— Полстакана.

Потом:

— Счастливый ты человек.

— Чем?

— Что нашлось полстакана. А иначе я разнес бы тебя вдребезги.

За того химика.

— А как бы ты поступил на моем месте?

— Если бы сообразил, то так же.

Вот так и действовали, не имея права увольнять, тем более члена партии. Система всегда самоорганизуется, и канатоходец знает, какой танец он должен исполнять на канате.

Особенно обостренной была проблема секса. Мужчин было во много раз больше, чем женщин. Это обстоятельство создавало напряженность и беспокойство не только среди мужчин, но и среди женщин, перед которыми открывались новые невиданные возможности. Постоянно были убийства на почве ревности. Помню, как один мой хороший знакомый — врач, серьезный человек — сетовал:

— Я чуть не убил человека. До сих пор не могу избавиться от этого кошмара.

А вот эпизод в моей лаборатории. Прихожу как-то поздно вечером проверить экспресс-лабораторию. Там лаборант, в возбужденном состоянии, просит:

— Замени меня на 20 минут — сбегаю домой к жене. Проверить.

Я понимаю, в чем дело, и отвечаю:

— Не вздумай уйти. Отдам под суд.

А потом разговариваю с ней:

— Ну если тебе невмоготу, то разведись с ним.

— А чем лучше будет другой? Вот когда я знаю, что ко мне кто-то с топором ворваться может, тогда только и живу. Такая уж я есть — что поделать.

А меня вызывают в управление заводом — будет убийство, ты пойдешь свидетелем, что с твоей биографией вовсе не желательно.

И вот новое событие: к нам присылают с «материка» около 300 заключенных девушек, в возрасте 16–18 лет. Там их мобилизовали работать на заводах, а они сбежали к мамам. За что и срок. Ну и началось: на них набросились и обеспеченные заключенные, и вольнонаемные, и охрана. А они не возражали, охотно шли всем навстречу. Дым коромыслом. У меня в кладовой все стеклянные трубки на полке побили подавили. Мне отковали ключ полуметровой длины. Не помогло. Видимо, сразу отковали несколько и для себя.

Вместо этого женского батальона у нас сняли соответственное количество мужчин и отправили на прииски — в забой. Нам приказ: обучать женщин тяжелой мужской работе. И я у себя в лаборатории обучал девушку слесарному ремеслу, сам его не зная. Ничего — получилось.

А вот и судебное дело: охранник застрелил трех заключенных из ревности. Его спрашивают:

— Раньше убивал заключенных?

— А как же. Вот пять благодарностей за убийства при попытке к бегству. А теперь почему вы меня судите?

— Да, мы видим, что опыт у тебя большой. Сейчас в соответствии с законом получишь срок.

Но вот прошло несколько месяцев, и почти все недавно привезенные женщины забеременели: Кому работать на тяжелой работе? Что делать с их младенцами? Детского питания не было заготовлено.

Я пытался понять — почему в тоталитарной административно-командной системе столько идиотизма. Все было настолько нелепо, что разумного ответа нет. Идиотизм носил характер ментальной эпидемии.

 

2.

Приезд жены

Но время шло своим чередом. Осенью 1944 года по моему вызову приезжает из Москвы Ирина Владимировна Усова. Она становится первой моей женой. Наши романтические отношения начали складываться еще до ареста. В вечер ареста я вернулся из Консерватории, где мы были вместе, и билет еще до сих пор сохранился— такова ирония судьбы. Позднее она мне писала в лагерь, посылала посылки. Это согревало душу. Ниточка не порвалась окончательно. Кто-то был дорог мне, кому-то был дорог я. Все остальные близкие мне люди погибли — кто-то был расстрелян, кто-то погиб в лагере или тюрьме, кто-то убит на войне. Ураган прошел по стране, все разметал и уничтожил — не только людей, но и культуру, в которой я вырос.

Ирина Владимировна оказалась обломком от кораблекрушения, как, впрочем, и я. Правда, затонувшие корабли изначально были разными.

Она происходила из небогатого помещичьего дома Курской губернии. Ее отец, агроном-энтузиаст, пытавшийся ввести западный стиль хозяйствования, умер, не выдержав разрушения всего того, что он создавал с любовью. Ее брат был расстрелян при сдаче колчаковской армии. Остались в живых: ее сестра-переводчица и мать, окончившая Институт благородных девиц и позднее — Брюсовские курсы поэтического перевода.

Ирина Владимировна не получила высшего образования: ее упорно не принимали в университет — не то происхождение. Работала она то библиотекарем, то лаборантом-микологом и, наконец, после окончания соответствующих курсов — лесопатологом. Эта специальность давала ей возможность работать в лесах всей нашей страны. И война ее застала у закарпатской границы: она бежала из-под бомбежки.

Но настоящим ее призванием была все же поэзия. Она знала ее, любила и сама писала стихи. Вскоре после моего ареста ее семья познакомилась с поэтом Даниилом Андреевым. Какое это было счастье быть близко знакомым с последним, кажется, русским поэтом, наследником поэтического духа Гумилева, Блока и Волошина. И каким несчастьем обернулось знакомство с последним поэтом почти для всех, читавших его произведения. Но об этом потом.

Наше совместное проживание превратилось в отдельный островок, отколовшийся от прошлого, ушедшего навсегда. И язык нам пришлось изменить на французский — нас подслушивали. Она не принимала абсолютно ничего большевистского. Отказалась иметь детей!

— Родить раба для партии — никогда!

Может быть, из-за этого позднее испортились наши отношения. Перед смертью она сказала, что глубоко раскаивается в этом решении. Но решение было принято. Подспудно, может быть, оно диктовалось еще и страхом перед будущим. Второй арест предчувствовался, хотя верить в это не хотелось.

Но время шло.

Вдруг меня вызывают.

— Получены сведения о том, что в США проектируется локомотив, который будет двигаться без обычного топлива. Что это такое?

— Урановый реактор.

— Опять все знаешь, а ведь строго секретное сообщение. Так вот приказано организовать геологическую разведку на уран. А у нас и образца нет, и никто не умеет работать с урановым материалом.

— Есть урановый препарат во всех фотолабораториях.

— Опять знаешь. Сейчас с нарочным все соберут.

Итак, меня переводят в Магадан, в лабораторию Главного геологоразведывательного управления. Надо срочно готовить оборудование, обучать геологов. Все срочно. Геологоразведочные партии надо было высадить до таяния снегов.

И тут очередное чисто колымское событие: пропадают с секретного склада секундомеры, предназначенные для счетчиков Гейгера. Вызывают:

— Пропали секундомеры. Знали о них только ты и кладовщик. Политическая диверсия.

— Не диверсия, а обычное воровство.

— У тебя нет политического чутья.

— Нет и не было. Искать надо, а не политизировать простое воровство.

Посылаю вечером своих ребят пойти посмотреть, что делается в конструкторских бюро. Сообщают: в массовом масштабе вычерчивают циферблаты для стандартных карманных часов. Ясно — украденные секундомеры решили переделать в часы, очень дефицитные по тому времени. Дело с «диверсией» было погашено без огласки.

Здесь хочется сказать несколько слов о Магадане. Его океанский климат поразил меня. Зима сравнительно мягкая, а лето суровое. На лиственницах зелень появляется только в конце мая. В солнечный весенний день утром выходишь тепло одетым. Пройдешь немного, и вдруг тебе навстречу движется полоса густого холодного тумана. Когда разыграются порывы ветра, то женщины на улице стоят на четвереньках, держась за невысокие ограды газонов.

Жизнь носила островной характер. В мае все ждали с нетерпением начала навигации — прихода первого корабля: это письма, посылки, новые люди, новости. Если что случалось в пути, то в тревоге были все. О приходе и отходе парохода радио сообщает на весь город.

Весной все ждут, когда начнется лов сельдей, охота на нерпу. Наступает, наконец, день, когда все готовят селедку. Весь город погружается в запах рыбы. Через несколько дней этот запах становится невыносимым. А уж что говорить о нерпе! Кто-то, правда, ухитрялся есть ее толстое сало.

А на берегу холодного моря далекие отливы. Под ногами все богатство морского дна. Когда идешь по нему, оно реагирует на каждый шаг — брызжет, щелкает — как-то особенно на морском языке говорит это живое сообщество… И стаи громадных черных птиц, высматривающих добычу.

Отмечу здесь, что этот край после окончания войны готовился к экономическому расцвету. Нас, умеющих думать, вызывали в Магадан на ночные совещания. Мы готовили проекты, в которых большое участие отводилось США. И вот неожиданность — знаменитая речь Уинстона Черчилля в Фултоне в 1946 году, и все остановилось, отменилось. Так было положено начало «холодной войне».

И все же летом 1947 года нам удалось получить разрешение на выезд с Колымы. Официальным поводом было то, что у жены начала угрожающе развиваться базедова болезнь. Однако этого еще было недостаточно. Я выбрал момент, когда властителя Колымы Никишева замещал Цареградский — главный геолог этих мест и генерал по Министерству внутренних дел. У меня с ним были хорошие отношения. Он проявил интеллигентность, отпустив меня, хотя я ему был явно нужен.

Стоя на палубе, я прощался со скалистыми берегами бухты Нагаевой Охотского моря. Это были ворота, за которыми я прожил почти десять лет. Здесь я созрел, окреп в борьбе за право жить. Здесь я оставил навсегда близких мне друзей.

Предстояло новое, непредсказуемое. Где будет протянут канат? Какой танец я буду исполнять теперь? К чему готовит меня моя карма?

Литература

Фейерабенд П. Избранные труды по методологии науки. M.: Прогресс, 1986, 544 с.

 

Глава XI

ПОСТКОЛЫМСКИЕ СКИТАНИЯ

(И снова встреча с органами безопасности)

 

О триумфах, иллюминациях, гекатомбах [159] , Об овациях всенародному палачу, О погибших и погибающих в катакомбах Нержавеющий и незыблемый стих ищу. Не подскажут мне закатившиеся эпохи Злу всемирному соответствующий размер, Не помогут во всеохватывающем вздохе Ритмом выразить величайшую из химер. 1951 Д. Андреев. Гипер-пеон [Андреев, 1989, с. 124]

 

1. Москва во мраке

Наконец-то после двухнедельного пути поезд приходит в Москву. Нас встречает Татьяна Владимировна — сестра жены. Сообщает:

— Даниил Андреев арестован. Идут аресты в кругу его знакомых.

Радостное ожидание встречи с Москвой сразу омрачается.

Новые испытания. Переживет ли арест Даня? Переживут ли окружавшие его люди? Будет ли арестована моя жена? Что ждет меня? Мне надо было прожить некоторое время в Москве на нелегальном положении (паспорт с ограничениями), чтобы отыскать работу там, где можно жить и с дефектным документом. Теперь все осложняется — я оказываюсь под двойной угрозой.

На поиск работы ушло два месяца. Это естественно — подходящую для меня интеллектуальную работу легко было найти только в большом городе, а там трудность с пропиской, к тому же список режимных городов засекречен. И еще возможно сопротивление со стороны секретарей партийных организаций.

Мне приходилось ночевать в разных знакомых мне домах, чтобы не примелькаться соседям. Приглашавшие меня люди знали, что идут на риск, но делали это добровольно, желая помочь.

И на московских улицах тоже приходилось быть настороже. Одетым следовало быть по-московски — в потертой, но добротной (в прошлом) одежде, с затасканным, но хорошим (в прошлом) портфелем. На лице должна была сиять радостная улыбка, свидетельствующая о том, что человек всем доволен и ни от кого не скрывается. И все же дважды я попадал в неприятные ситуации.

Однажды поднимаюсь по лестнице метро «Киевская». Передо мной какая-то пара. И вдруг она поворачивается и бьет его по физиономии. И тут, как нарочно, оказывается страж порядка. Он хватает меня за рукав, чтобы тащить в милицию как свидетеля. Только этого мне не хватало. С силой вырываюсь, выкрикивая что-то в оправдание.

Другой раз — стою в очереди у телефона-автомата на Никитской площади. Знакомый голос окликает меня. Узнаю В. А. Ефремовича, проводившего еще в мои университетские годы занятия по аналитической геометрии и топологии. Во всеуслышание он говорит мне:

— Василий Васильевич, а я тоже был в лагере.

Очередь мгновенно рассеялась. Нас испугались, как зачумленных. С ночлегом я также как-то раз попал впросак. Остался у жены. И вдруг в начале ночи звонок в дверь. Входят двое в форме и еще один. Понимаю: пришли арестовывать Татьяну Владимировну — сестру жены. Она была на даче, но обыск все равно провели. На мой дефектный паспорт не обратили внимания — это дело не их епархии, а милиции — рангом ниже. Обыск был проведен вежливо. Когда младший из них нашел серебряные ложки, оставшиеся еще от помещичьей усадьбы, то старший сказал — «оставить».

Позднее Татьяна Владимировна получила десять лет лагерей за знакомство с Даниилом Андреевым. Для нее это был двойной удар. Она еще после окончания войны] ждала Даню как будущего мужа. И вдруг все рухнуло в один день. Другая женщина неожиданно оказалась избранницей. Несостоявшийся долгожданный брак, а потом еще и арест из-за бросившего ее человека. Сражена была и ее мать — она мечтала увидеть свою любимую дочь замужем за поэтом. Настоящим поэтом. Поэтом милостью Божьей. Она не намного пережила случившееся.

Вскоре после этого события последовал странный телефонный звонок. Незнакомый строгий и властный голос настойчиво требовал Ирину Владимировну (мою жену). Я понял — вызов на допрос, после которого возможен и арест. Сказал, что она куда-то уехала. И действительно, она вскоре уехала в санаторий по путевке, полученной еще из Дальстроя — московского филиала колымской вотчины.

Конечно, Ирину Владимировну в некотором смысле защищало то, что она последние годы не была близка к Даниилу. Но была и страшная улика. Центральным моментом в деле Дани был его неопубликованный роман Странники ночи. Речь в нем шла о мистической организации наших дней. Первая часть романа была посвящена Ирине Владимировне. Криминальной, с позиций органов безопасности, оказалась вторая часть, где в деталях в стиле Достоевского описывалось покушение на Сталина. Получив этот материал, органы ахнули — в их интерпретации это было не художественное произведение, а инструкция к действию.

Такого еще не бывало… И 25 лет политизолятора получает Даня в 1947 году. Из них 10 лет он просидел во Владимирской тюрьме. Вышел оттуда тяжело больным только в 1957 году и через два года умер, сумев за это время восстановить свои стихи и закончить два своих фундаментальных произведения: Роза мира (Метафилософия истории) и Железная мистерия (поэма). Разные сроки получили его друзья за то, что слушали, как он читал свои произведения. По одним источникам (от пострадавших друзей), их было около 100, по другим — много больше. Дело Даниила Андреева до сих пор не подвергнуто критическому анализу, хотя возможности для этого есть. Почему? Что там скрывается?

Но теперь возвратимся к моим делам.

Несмотря на все волнения и напряженность, я пытался понять, что же стало с Москвой. Я бродил по улицам, переулкам, площадям. Все знакомо, все как было прежде, как я помню. Но опустел дорогой моему сердцу город. Нет знакомых, дорогих мне людей ни в квартирах, ни в научных учреждениях, ни в театрах. А если кто и есть, то они теперь уже не те.

Над всем городом распростерлась тоска, уныние.

Если действительно это осознали посвященные в великую тайну будущего, то уместно прозвучат здесь слова Даниила Андреева [Андреев, 1990], написанные в камере Владимирской тюрьмы в первой половине 50-х.

ПОСВЯЩАЮЩИЙ К ПОСВЯЩАЕМОМУ

Но знай: радушьем этот век Нас не встречает у порога: К кострам сирот, бродяг, калек Сперва скользнет твоя дорога. Казнен изгнаньем, как Адам, Клеймен судом, как лютый Каин, Пойдешь по мертвым городам Скорбеть у выжженных окраин. Сольются искры душ кругом В безбрежном зареве страданий; Им будет чужд и дик псалом Твоих безумных упований. Ты, как юродивый, молясь, Бросаться станешь в пыль дороги, Чтоб хоть земля отозвалась На миф о демонах и Боге!

НЕИЗВЕСТНЫЙ, ТЕПЕРЬ — ЭККЛЕЗИАСТ [164]Экклезиаст (греч.)  — проповедник.

Ведь наград не ищу я По излучинам ночи: Знаю, действую, чаю — И не властен иначе. (с. 198)

И если это так, то понятным становится услышанный мною однажды грубоватый «философский» диалог:

— Осволочилась жизнь.

— Ну и что?

— Кому что, а мне ничто.

— Говоришь, осволочилась. А дальше что?

— Ничто.

— А что в ничто?

— В ничто — ничто: ни очередей, ни сволочей.

Это — без поэзии. Но с поэзией, по-моему, «грустней и зорче» (как у М. Волошина), превращение «звука в луч» (как у Н. Гумилева).

А что же я увидел в науке? Позднее при встрече с учеными (и прежде всего с академиком А. Н. Колмогоровым — представителем вероятностного мышления) увиденное сформулировалось так:

Молью сильно поеден вероятностный кафтан. Но как прекрасен он на том, кому под стать.

Да, мы знаем, что мир оказался сложнее, чем думалось когда-то. Шипы сложности сильно потрепали кафтан. Но с каким уважением мы относимся к екатерининским вельможам от науки? И как уместен на их кафтане аксиоматический аксельбант.

А что же делать мне? Может, выйти в балагане на канат? Выйти так — сбросив обветшалый кафтан, с узором, нарисованным краской прямо по голому месту.

Смотрите, я исполняю свой танец на канате. И злобно кружится моль — негде дырки проесть.

И все же все оно есть, как есть, и никак иначе. Сгорбленный, грустно выйдет из балагана вельможа в обветшалом, изъеденном молью зипуне.

 

2. Странствия по стране

Возвращаюсь к текущему ходу событий. После двухмесячного поиска работы я наконец нашел себе место. Становлюсь начальником геофизического отряда Средневолжского геофизического треста. Работа в Самарской дуге, на берегу Волги, недалеко от Самары. Чудесное место: всхолмленный берег реки, южные липовые леса; правда, все слегка подпорчено добычей нефти. Моя задача — геофизические замеры, каротаж во вновь разведуемых нефтяных скважинах. Работа однотипная — несподручная.

Меня, правда, почему-то сразу восприняли как теоретика в этой незнакомой мне области и поручили еще и занятия с юными техниками.

Русская природа и щедрая приволжская осень как-то взбодрили после мрачной Москвы, несмотря на бездорожье здешних мест и ужасные черноземные грязи.

Тут я познакомился с особенностями послевоенного стиля работы. Как-то принимаю инвентарь отряда. Спрашиваю:

— А зачем мне трактора?

— Как же — на чем же за зарплатой будешь ездить?

— Но зачем же два?

— А где запчасти будешь брать?

Аргументация убедительная. А тут еще в районе происходит сдача урожая и у меня отбирают грузовик. Спрашиваю:

— На чем же я буду ездить с аппаратурой на скважину, в случае срочного вызова?

— На пожарной машине. Все договорено.

— А если пожар?

— Черт с ним, пусть горит. Нам приказано помогать уборке.

Опять все убедительно.

В лесах встретился с работниками заготовительной конторы. Заготавливают семена диких яблонь для посадки. Оказывается, что заготавливаются они в вареном состоянии. Их берут у тех, кто готовит повидло из диких яблок.

Говорят, так сподручнее. Если на все смотреть с позиций театра абсурда, то опять же все убедительно.

Прошло чуть больше полугода, и вдруг узнаю: секретный приказ — очистить область от ненадежных элементов. Ибо в случае новой войны самому Генералиссимусу уготовано безопасное место именно в Самаре. Опять логика абсурда.

Эта логика сработала и против меня. Мне приказано в 48 часов покинуть область. Дорога до Самары только по замерзшей Волге. Лед уже местами потрескался — весна. Колеса машины проваливались в ледовые выбоины. На другой день все же попадаем в Самару. Прощаюсь грустно с коллегами по тресту и уезжаю в Москву, опять искать себе новое место работы.

Снова надо ходить по различным учреждениям и предлагать свои услуги. Опять тайно ночевать в чужих квартирах. У меня уже кончились мои «большие» колымские деньги, приходится продавать через комиссионный свои вещи.

Наконец получаю назначение в Алма-Ату в Среднеазиатский географический трест.

Приезжаю. Прихожу на место назначения. Там на меня смотрят удивленными глазами:

— Как, вы ничего не знаете?

— Нет, не знаю.

— И о Роберте не знаете?

— Первый раз слышу.

И вот мне рассказывают о трагическом эпизоде, разыгравшемся на местной сцене театра абсурда.

Роберт был студентом, примечательным лишь тем, что его мать, врач, была известным венерологом города. Ему, естественно, все было дозволено. Ради развлечения он занимался грабежом. Вечером накануне моего приезда «засыпался», пытаясь в центре города отнять часы у какого-то важного лица. Из соответствующего отдела был звонок в МВД:

— Вы что там, спите и не знаете, что делается в городе?

И вот теперь звонок в дверь квартиры. Роберт уже спит. Мать открывает дверь. Входит целая группа сотрудников казахстанского Министерства внутренних дел вместе с заместителем министра. Мать успела крикнуть сыну:

— Пришли. Обороняйся!

Он выхватывает из-под подушки два револьвера и начинает отстреливаться. Всех убивает. Сам тяжело ранен. Убивает и свою раненую мать со словами:

— Тебя все равно убьют, только с мучениями.

В больнице Роберт порвал на себе швы и умер.

Выслушав этот трагический рассказ, я наивно спрашиваю:

— А какое же отношение это имеет ко мне?

— А как же! У вас нет политического чутья.

Итак, моя работа в Алма-Ате не состоялась. Я был

направлен в Усть-Каменогорский филиал Геофизического треста. Там мне предстояло наладить спектральный анализ горных пород. Этот вид работы вполне устраивал меня. Здесь можно было «проявлять творческую инициативу».

Понравился мне и город. Тогда Усть-Каменогорск выглядел скорее как большое сибирское село. Немощеные, пыльные улицы. Добротные одноэтажные деревянные дома со ставнями на окнах. По вечерам носятся стаи собак, готовые сбить с ног. Народ замкнутый, нелюдимый. Непросто было снять комнату — все относились с подозрением к пришельцу. Но зато как привлекательны просторные воды Иртыша. Теплые заводи у берегов как будто специально устроены для купания. Щедрый южносибирский базар. Горы и горы арбузов — от этого колымчанин мог обезуметь.

Но вот в начале 1949 года вызывают меня в Алма-Ату для отчета. Это насторожило — какой смысл отчитываться за полугодовую работу?

Делаю отчетный доклад. В деталях описываю все, что сделал. Командировка почему-то задерживается. Наконец вызывает директор треста. Там двое ждут меня. Все ясно.

— Вы арестованы. Ваше оружие, ваши часы.

Часы у меня оказались. Открывают заднюю крышку и смотрят, нет ли там записки с тайными адресами.

И вот я поначалу в одиночной камере главной Алма-Атинской тюрьмы. Прекрасная современная тюрьма. Все-таки есть забота о людях, хотя и странная. Но мы, не привыкшие к заботе, рады и такому ее проявлению.

«Радиопараша» приносит сообщение о том, что арестовывают повторно всех, у кого была статья 58–10–11 или пострашнее. В благоприятном случае будет вечная ссылка, в неблагоприятном — снова лагерь.

Допрашивает следователь-казах, достаточно образованный и хорошо владеющий русским языком. На допросах повторяются прежние обвинения в компактной форме. Теперь уже бессмысленна борьба. Ее просто нет — нет свидетелей, нет очных ставок. Им зачем-то нужно выполнять эту формальность, мне важно не попасть в разряд «неисправившихся», иначе снова лагерь.

Неожиданно следователь просит подписать бумагу об окончании следствия.

Перелистываю свое новое дело: куча каких-то ничего не значащих бумаг общего характера. И вдруг одна существенная, свидетельствующая о том, что новых показаний против меня нет. Спрашиваю:

— Каков же смысл нового дела, если нет новых, дискредитирующих материалов?

— А я, — отвечает он, — думал, что Вы умный человек.

— В чем же моя неумность?

— Судьба это. Понимаете? Сегодня я вас допрашиваю, завтра вы будете допрашивать меня.

И, смотрите, он не сильно ошибся в прогнозе. Если и не я, то кто-нибудь да допрашивал его. Все-таки не зря многие называют нашу страну евразийской. В ней больше, чем где-нибудь еще, действует не трезвый смысл, а судьбинное безумие, порождаемое восточной деспотией.

В общей сложности я просидел в следственной тюрьме 4 месяца. В это время Ирина Владимировна перебралась в Алма-Ату и регулярно приносила мне передачи — чудесные местные яблоки. В камерах был уже иной набор клиентуры. Главным образом это были бывшие военнопленные последней войны и те, кто сотрудничал с немецкой властью во время оккупации. Эти люди вели себя хорошо, доброжелательно, но у них не было той интеллигентности, которая характеризовала Бутырку 1936–1937 годов. Да, и здесь перемены — извели интеллигенцию. Не зря старались!

 

3. Второй приговор. Вечная ссылка

Объявляют приговор. Вечная ссылка в город Темиртау Карагандинской области.

Опять этап. Мучительный, так как этапировали совместно с местным ворьем. Особенно мерзко было в Петропавловской пересыльной. Тюрьма еще давнишней, дореволюционной постройки. Вся власть в руках блатарей. Вызывают с вещами и запирают в пустую камеру, где позднее появляются трое грабителей. А в общей камере под нарами насилуют подростков. Эта деятельность именовалась исправительно-трудовой.

Темиртау. Я уже без конвоя, но и без жилья, без денег, без документов — вполне свободный от всего человек. Только раз в десять дней должен отмечаться в МВД.

Иду к главному инженеру Казахского металлургического завода. Все мгновенно устраивается. Я назначаюсь на должность инженера-исследователя Центральной лаборатории. Вскоре приезжает и Ирина Владимировна. Начинается новый этап жизни.

Большая лаборатория рядом с мартеновским цехом. В лаборатории уже есть двое ссыльных — инженеров, хорошо знакомых мне по Колыме. Они успели заказать современную аппаратуру для спектрального анализа. Все как будто для меня. Здесь мне удалось развернуть широкую деятельность по освоению спектральных методов анализа в металлургии. У меня было много лаборантов, и это позволило подвергнуть нетривиальной статистической обработке колоссальный материал по различным методам анализа вещества. Результаты своих работ я публиковал в престижном тогда московском журнале Заводская лаборатория. Правда, и здесь возникла одна характерная для тех лет заминка. Главный инженер завода неожиданно сообщает мне, что пришло официальное письмо из редакции журнала с требованием перестать направлять им статьи ссыльного автора. Его реакция:

— Статьи нужно публиковать, но пусть их кто-либо другой подписывает вместо тебя.

— Кто будет подписывать, тот пусть и пишет.

— Работы должны публиковаться. Ты сам и уладь это дело. Я не хочу иметь из-за тебя неприятности.

Случилось так, что начальник технического отдела поехал в Москву. Там он зашел в редакцию журнала, где возник серьезный разговор о моих публикациях. Вдруг заведующая редакцией говорит, что ей надо ненадолго уйти. Возвращается:

— О чем у нас был разговор?

— О том, что вы не хотите печатать статьи Налимова.

— Почему не хотим? Мы его печатали и будем печатать.

— Ну и б… же ты!

И действительно, на мой запрос пришла справка из Министерства юстиции СССР о том, что ссыльные имеют право печатать статьи неполитического характера. А дама, о которой шла речь выше, потом стала моей очень хорошей знакомой. Она слезно извинялась и говорила в оправдание, что все ее родственники были «там». Этот грустный случай показывает, насколько были запуганы люди — в своем страхе они готовы были действовать даже более сурово, чем это предписывают власти.

Работа на заводе была не очень напряженной, и мне удавалось по вечерам заниматься философскими и культурологическими темами. Точно граница моей оседлости не была установлена, и летом по воскресеньям я уезжал на велосипеде в полупустынную степь в окрестностях города. Город стоял на берегу большущего водохранилища. В узком месте можно было переезжать на другую сторону, где буйно цвел шиповник. Там я и занимался то медитацией, то купанием, то просто чтением всего, что меня интересовало. А зимой меня выручал каток, если не было степной пурги и снежных заносов. Ветры там гуляли безудержные в степном раздолье, летом поднимая непереносимую пыль, а зимой усиливая действие мороза до изнеможения.

Работая в промышленности, я отчетливо увидел, что вся послевоенная деятельность нашей страны была направлена не на технические или экономические усовершенствования, а на выполнение и перевыполнение различного рода губительных, по существу, плановых показателей, придуманных в московских министерских кабинетах. Одним из таких заданий было требование опережать запланированный график любого ремонта, другим — перевыполнять план, не считаясь с возможностями.

Вот несколько примечательных примеров.

Первый пример: наш завод был построен наспех, поэтому не было обращено внимание на технику безопасности. Каждый год хоронили человек по десять, попавших в беду. Как-то ко мне заходит инженер по технике безопасности, приехавший из Москвы для инспектирования. Говорю ему:

— Дайте мне предписание для переоборудования спектральной лаборатории в соответствии с новыми инструкциями, полученными из АН СССР.

— Не дам. Если будешь настаивать, закрою лабораторию.

— Закрывай!

— Так вот не закрою потому, что весь завод надо закрывать. И вообще, почему ты не боишься меня? Все боятся. Это так приятно, ведь я вышел из простых рабочих.

На этом мы расстались как друзья.

Другой пример: раз идем на работу и видим, что часть стены мартеновского цеха ночью рухнула — хорошо, что без жертв. Оказалось, что кирпичи на стене были сложены без цементного скрепления. Видимо, цемента не хватало, а план надо было выполнить во что бы то ни стало и с опережением.

Третий пример: металлургический завод построили в Темиртау потому, что там было много легкодоступного угля. Мартеновские печи должны были работать на газе, полученном из угля, а не на добротной дефицитной нефти. Но со строительством газогенератора чуть опоздали и пустили мартеновские печи на привозной нефти. Позднее возвращаться к газовому топливу было уже немыслимо — это снизило бы производительность, которая неуклонно должна была расти. Так и не достроили тогда газогенератор.

Четвертый пример: читаю зарубежные журналы. За границей удивляются: была пущена печь стотонной выплавки металла, которая потом начинает выплавлять все больше и больше стали — вплоть до трехсот тонн. Как стотонная печь может быть настолько перегружена? Ответ простой: запроектирована и построена она была сразу на триста тонн. Но ее вначале пускали не на полную мощность с тем, чтобы можно было получать премии за прирост продукции. Но каков был ущерб от начальной неполной эксплуатации!

Пятый пример: неожиданно приходит телефонный приказ из министерства о том, чтобы уменьшить отбраковываемую неполноценную верхнюю часть стального слитка. Мы пишем докладную записку о том, как при этом будет ухудшено качество металла. Нам по телефону ответ:

— Мы сами знаем, книги тоже читали и учились. Вы делайте, что вам приказано.

— А если будет рекламация по качеству?

— Рекламацию признать, не выезжая на место, и впредь этому заказчику в течение полугода ничего не поставлять!

И вот в одну прекрасную весну приходит сообщение о том, что западные районы Сибири остались без плугов: сплошной брак. Катастрофа — задерживается посевная.

Нам приходят на исследование образцы нашего же металла. Сотрудники лаборатории — весьма квалифицированные металловеды — отказываются давать заключение: зачем самим затягивать петлю на собственной шее. Приходит заключение из Центрального института нашего министерства. И вот чудо — о низком качестве металла ничего не говорится. Вся ответственность перекладывается на завод — изготовитель плугов. Все вздохнули свободно.

Потом я спрашиваю сотрудников ЦНИИЧерМета — как же мы вышли сухими из воды? Ответ прозвучал примерно так:

— Ваша сталь, конечно, дерьмовая, но мы знаем, что это не ваша вина. А вот технология термообработки на заводе-изготовителе столь ужасна, что и из хорошей стали получился бы брак.

И вот результат: главный инженер того завода и начальник Отдела технического контроля получили по десять лет. Правда, срок пришлось отбывать недолго.

Из сказанного выше понятно, почему наша богатейшая страна неуклонно устремлялась к нищете. Печальный опыт показал, что регулировать жизнь директивными инструкциями рискованно. Нужна самоорганизация, но она не получается еще и в наши дни. Сильна тоска в народе по правящей всесильной руке. Как легко было исполнять приказы безответственно, получая за это еще и премии.

Но время шло.

И вот наступает март 1953 года. Шепотом разнеслась весть, прозвучавшая по радио. Мы сразу поняли, что это конец единоличного деспотизма. И вот в Правде некролог со словами:

«Умер бессмертный вождь».

Подписан беспартийным ректором МГУ академиком Иваном Георгиевичем Петровским. В этих странно звучащих словах послышалось и что-то пророческое для нашей страны — она освободилась от того демонического, что претендовало на бессмертие.

Я попадаю под амнистию — у меня ведь был по приговору всего-то навсего пятилетний срок.

Но не все сразу оформилось. Помню, в начале лета прихожу к главному инженеру и прошу:

— Подпишите моей сотруднице командировку в Тарту на конференцию по спектроскопии.

— Не подпишу.

— Почему?

— Поедешь сам.

— У меня же нет еще паспорта.

— Это моя забота.

И вот я в Тарту с докладом о работе, материалы которой своим многообразием и масштабностью поразили многих. Между делом захожу в банк получить деньги по аккредитиву и предъявляю вместо паспорта справку ссыльного, с обязанностью отмечаться каждые десять дней. Как по команде, все служащие удивленными глазами уставились на меня — во мне воплотилась весть о наступающей свободе, хотя еще и далеко не полной.

На обратном пути в Москве захожу в МВД и спрашиваю:

— Почему мне не выдают паспорт, у меня ведь был всего пятилетний срок?

— Потеряно ваше дело. Не беспокойтесь, найдем.

И действительно, в Темиртау меня вскоре вызывают в МВД и с поздравлением вручают паспорт. Наконец-то паспорт без всяких ограничений. Я, правда, не сразу покинул Темиртау — надо было закончить большую работу и особенно важно было выждать, когда решится вопрос о возможности получить прописку в Москве. На этот шаг правительство решилось не скоро.

Литература

Андреев Д. Русские боги. Стихотворения и поэмы. М.: Современник, 1989, 397 с.

Андреев Д. Железная мистерия. Поэма. M.: Молодая гвардия, 1990, 318 с.

 

Глава XII

ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ СВОБОДНЫМ

 

1. В Институте научной информации АН СССР

Защита первой диссертации

Начало 1955 года. Я наконец снова в Москве. Теперь уже легально. Моя мачеха дала согласие на прописку в той квартире, где я жил до ареста (это согласие не распространялось на мою жену).

Прошу разрешения на прописку в Главном управлении Министерства внутренних дел Мосгорисполкома. На меня там посмотрели с подозрением — ответа сразу не дали. Через несколько дней звонок от секретарши (оказалась знакомой):

— Разрешили. Поздравляю! Предписание будет отправлено в районное отделение милиции.

И вот я сижу дома и вдруг слышу чеканный шаг сапог по коридору. Понимаю. Входит участковый:

— Вам надлежит выехать из Москвы в 24 часа.

— Я не выеду.

— Как это так?

— Не знаете новые законы. А предписание — что, еще не получили?

Посмотрел на меня милиционер с удивлением и, опустив голову, вышел, ничего не говоря.

Да, беспрекословность власти зашаталась. Это нелегко было пережить ее представителям.

В Москве я довольно быстро устроился в недавно созданный Институт научной информации — ВИНИТИ АН СССР, в должности младшего научного сотрудника — редактора в отделе «Оптика».

Поддержал профессор Э. В. Шпольский, знавший меня еще в прошлые годы. Мое преимущество было в том, что я мог справляться с рефератами статей на трех европейских языках. Знание трех основных языков позволяло мне в какой-то степени понимать и публикации на всех основных европейских языках, исключая, правда, венгерский и финский.

Работа была приятной для меня: тренировка в языках, возобновление знакомства с современной физикой, доступ к научной литературе, имеющей философский оттенок. Интеллигентность окружения, от которой я отвык за годы скитаний.

В эти годы стала распространяться эпидемия кибернетизирования представлений об информации. Кибернетика обрела философское звучание. Естественно, что это вызвало противостояние со стороны «единственно истинного», как тогда принято было говорить, Марксистско-ленинского учения. Э.В. Шпольский опубликовал в своем журнале нашу статью в соавторстве с Г. Э. Вледуцем и Н. И. Стяжкиным: Научная и техническая информация как одна из задач кибернетики. Успехи физических наук, 1959, XIX, № 1, с. 13–56.

Директор института А. И. Михайлов вызвал двух моих соавторов и сказал им примерно такие слова:

— Все можно было ожидать от Налимова, но как вы, члены партии, могли стать соавторами такой позорной статьи?

Вот так активно вмешивалась партия в научно-философские разработки.

Работая в ВИНИТИ, в феврале 1957 года я защитил кандидатскую диссертацию по теме: «Дифференциальное изучение ошибок спектрального и химического анализа с применением методов математической статистики». Защита проходила во Всесоюзном научно-исследовательском институте метрологии имени Д. И. Менделеева в Ленинграде.

Защищал я диссертацию по тому материалу, который подготовил еще в Темиртау. Голосование прошло единогласно, хотя вначале я столкнулся с рядом трудностей. Первая трудность заключалась в том, что у меня не было законченного высшего образования. Но еще до ареста я получил право на защиту диссертации без вузовского диплома. Через двадцать лет Высшая аттестационная комиссия подтвердила это право.

Вторая трудность состояла в том, что центральным моментом диссертации было применение математической статистики. Открыто предлагалось вероятностное понимание измерительных процедур в физике и химии. Это означало признание случайности в науке, что противоречило повелевающему лозунгу Т. Д. Лысенко: «Наука — враг случайности».

И, наконец, третья трудность — я был тогда еще не реабилитированный, а лишь прощеный контрреволюционер.

Но ветерок свободы все же подул. Случилось это так: Институт метрологии потребовал от меня, чтобы Высшая аттестационная комиссия подтвердила правомочность диссертации на такую необычную по тем временам тему. Но такое действие не входило в функции ВАК. Прихожу в ВАК и спрашиваю юриста, что же делать. Ответ:

— Идите домой, все уладим.

И действительно, на другой день телефонный звонок из Ленинграда:

— Почему же вы не сдаете последний экзамен по специальности?

— Вы же отказались принять к рассмотрению диссертацию.

— Ничего подобного!

Потом мне рассказали следующее: ВАК послала телеграмму: «Почему не принимаете диссертацию у Налимова?» Получив такую телеграмму, они страшно перепугались, решив, что у меня там «наверху» большие связи, и сразу же изменили свою позицию.

Последняя трудность разрешилась совсем просто. Перед голосованием директор встал и сказал:

— Кто хочет голосовать «за» — может!

Это решение, по-видимому, было согласовано с соответствующими органами. В архиве КГБ почему-то оказалась подшитой к делу весьма положительная характеристика на меня, затребованная от руководства металлургического завода в Темиртау. Слежка за мной продолжалась. (Текст характеристики дан в конце этой главы.)

Получение кандидатской степени, конечно, имело для меня очень важное значение — открылась наконец возможность возвращения в большую науку.

Хочется с чувством глубокой благодарности вспомнить академика Г. С. Ландсберга. Он получил реферат моей диссертации незадолго до смерти от тяжелой болезни. Его жена позвонила физику С. М. Райскому и сказала следующие слова:

— Григорию Самуиловичу очень трудно написать отзыв, но если ситуация критическая, то он выполнит свой долг.

Ей ответили, что нет оснований беспокоиться. Все, что нужно, будет сделано. Соломон Менделевич Райский был моим ближайшим другом тех лет. Я часто бывал у него, и мы много беседовали. Мне нравились его критицизм, острота суждений и теплота, с которой меня принимали в их доме. Его жена, Наталия Александровна, работавшая редактором в издательстве «Наука», в 1969 году сумела издать мою одиозную по тем временам книгу Наукометрия.

 

2. Математика становится основной деятельностью

Осенью 1959 года перехожу на работу в Государственный институт редких металлов (ГИРЕДМЕТ). Теперь уже в должности старшего научного сотрудника, что сразу резко изменяет уровень жизни.

Мне дают возможность создать группу математических исследований химических и металлургических процессов. Это, кажется, была первая попытка математических и прежде всего вероятностно-статистических методов исследования в институте такого типа.

На работу в ГИРЕДМЕТ меня принял директор В.Н.Костин [171]Костин добился того, что мне дали допуск к секретным работам еще до того, как я получил реабилитацию.
, не согласовывая с академиком Н.П. Сажиным — его заместителем по науке. Помню, как мне сообщили о недоумении академика:

— Много десятилетий я работаю с редкими металлами и никогда ничего не считал. Что же, теперь у нас тут обсерватория астрономическая открывается, что ли?

Только через полгода мы нашли общий язык. Этому способствовал академик А. И. Берг, который, возглавляя Научный совет по кибернетике при АН СССР, естественно, поддержал обращение к математике. Речь здесь шла, с одной стороны, об управлении исследованиями путем использования математической теории эксперимента, с другой — об управлении непосредственно технологическими процессами путем построения математических моделей, дающих возможность находить оптимальные режимы.

Вскоре мы получили одну из первых ЭВМ. Правда, произошло это весьма странным образом, типичным для плановой экономики.

Вызывает меня в конце года заместитель директора по хозяйственной части и спрашивает:

— Не нужно ли тебе купить что-нибудь очень дорогое? Если деньги останутся неиспользованными, на следующий год уменьшат ассигнования, а это крайне нежелательно.

— Нужно. ЭВМ. Стоит очень дорого.

— Отлично. Срочно подавай заявку.

Через полгода:

— Ну и подвел же ты меня.

— Чем?

— Так я думал, что покупаю тебе какую-нибудь игрушку на письменный стол, а тут требуется срочно выделить 60 кв. м, да еще на самом нижнем этаже.

— И что же теперь?

— Ничего. Как-нибудь справлюсь. Выселю каких-нибудь бездельников.

Вот так мы и развивали науку — от одного случая к другому благоприятному случаю, через абсурд административной системы.

В ГИРЕДМЕТе я проработал шесть лет, учась сам и уча других возможности использования математики в аналитических и технологических задачах. Меня особенно заинтересовало новое направление — математическое планирование эксперимента, совершенно неизвестное в нашей стране в то время. При разработке этой темы пришлось столкнуться с предрассудками двоякого рода: 1) ученые-экспериментаторы по недомыслию рассматривали обращение к формализованным методам планирования эксперимента как покушение на их творческую интуицию; 2) у представителей математической статистики было ошибочно распространено недоверие к дисперсионному анализу, из которого выкристаллизовалось планирование эксперимента, направленное на поиски оптимальных условий протекания изучаемого процесса (иное название — «планирование поверхностей отклика»).

Научная общественность, и особенно аспиранты, все же постепенно восприняли идеи и методы планирования эксперимента. Этому способствовала активная деятельность — большая лекционная пропаганда, особенно в выездных «летних школах» в различных регионах страны; консультации сотрудников многих институтов; составление программы нового курса лекций «Статистические методы в химии», утвержденной Министерством высшего образования; руководство Секцией химической кибернетики при Совете по кибернетике при Президиуме АН СССР; создание секции «Математические методы исследования» в журнале Заводская лаборатория; участие в работе Московского математического общества, где я одно время состоял заместителем председателя Секции теории вероятностей и математической статистики. Опубликовал две книги: Применение математической статистики при анализе вещества (М.: Физматгиз, 1960, 430 е.; переиздана в США и Англии в 1963 году), и Статистические методы планирования экстремальных экспериментов (М.: Физматгиз, 1965, 340 е., в соавторстве с Н.А. Черновой; переведена в Польше и в США — микрофильм в Библиотеке Конгресса).

Защита докторской диссертации в 1963 году по теме «Методологические аспекты химической кибернетики». Опять в Институте метрологии. Защита проходила напряженно: один отзыв — к тому же официальный, от члена Ученого совета, — был явно отрицательным. Я оборонялся резко, автор отзыва извинился, сказав, что он не понял диссертации. Против голосовал только один — старейший член Совета. После подсчета голосов он тут же подал заявление об отчислении. Члены Совета вздохнули с облегчением, поблагодарив меня за избавление от занудного коллеги. Так я получил ученую степень доктора технических наук. Профессорское звание по кафедре теории вероятностей и математической статистики было присвоено мне в 1970 году.

Теперь мне хочется прервать хронологическое повествование и сказать несколько слов об академике А. И. Берге. Именно в эти годы у меня установились близкие отношения с ним. Он, строго говоря, не был ученым. Но, будучи человеком высокой интеллигентности, хорошо понимал состояние дел как в науке, так и в технике и в целом в нашей стране. Судьба вынесла его на гребень — он стал, несмотря на недовольство многих, председателем Совета по кибернетике при Президиуме АН СССР. Эта почетная должность дала ему возможность воздействовать на ход событий в науке. Кибернетика тогда обрела у нас статус некоего «вольного движения», направленного против идеологической заторможенности. И Аксель Иванович оказался блестящим руководителем этого движения. Он многое сделал для раскрепощения науки. Активно поддерживал и меня в моих начинаниях. И мне хочется здесь почтить его память. Он был обаятельным человеком, наделенным харизмой.

Теперь несколько слов о политических аспектах жизни.

Меня неоднократно спрашивали, почему я не принимал участия в диссидентстве. Мой ответ мог бы прозвучать так: 1) придерживался принципов конспирации — будучи однажды «засвеченным», я не должен был больше ни во что вмешиваться, иначе неизбежно будут провокации, которые обрушатся не только на меня, но и на тех, с кем я буду иметь дело; 2) кроме того, по своей природе я не политический деятель, а философ, и мне представлялось, что при нашем идейном голоде важнее сохранить возможность изложения освежающей мысли. Той мысли, которую я искал с юности, ради которой отбыл свой тюремно-лагерно-ссылочный срок и которую наконец обрел. Так, по крайней мере, мне думалось тогда.

Но по политическим вопросам все же приходилось высказываться. Помню, как-то раз я проводил школу по математической теории эксперимента на студенческой базе на Иссык-Куле. Вдруг ко мне подходит один выдающийся математик, позднее уехавший в США, и говорит:

— Не понимаю вас. Вы отчетливо осознаете всю трагическую несостоятельность режима и в то же время укрепляете его, устраивая вот такие школы.

— А вы как сюда попали — на четвереньках приползли или на аэроплане?

— Естественно, на самолете.

— Вы были бы готовы разбиться?

— Конечно, нет!

— Так чего же вы спрашиваете меня о резонах моей деятельности?

Да, я был во внутренней оппозиции. Но в то же время мы жили в этой стране и укрепляли ее своей деятельностью. И как могло быть иначе? В этом реальная невыдуманная диалектика существования. Диалектика экзистенции. В то же время партийно-правительственные деятели всегда чувствовали мою отчужденность — от них я никогда не получал ни наград, ни орденов, которые всегда были мерой приближенности к власти. Мне удавалось оставаться самим собой, сохраняя свою независимость.

 

3. Неожиданная реабилитация

Теперь несколько слов о реабилитации. Будучи освобожденным по амнистии, я, естественно, пытался получить реабилитацию. Многие ее уже получили, а я на все свои многочисленные просьбы неизменно получал отказы. Вот текст отказа, полученного в 1959 году от заместителя Председателя Верховного суда СССР Л. Смирнова:

В связи с Вашей жалобой, поданной на личном приеме, было истребовано и проверено в порядке надзора уголовное дело по обвинению Вас в преступлениях, предусмотренных ст. 58–10, 58–11 УК РСФСР.

Ознакомившись с делом, не нахожу оснований для опротестования ранее вынесенных по делу решений.

В соответствии со статьей 47 Основ Уголовного Законодательства СССР и союзных республик судимость Ваша погашена.

И вдруг весной 1960 года получаю извещение о том, что мое дело передано в Московский суд. Я даже обеспокоился и пошел в Прокуратуру. Спрашиваю:

— Что случилось? Еще недавно Верховная Прокуратура не нашла оснований для опротестования дела, а теперь оно почему-то передается в Московский городской суд.

— Ничего не случилось. Вы сами виноваты в том, что не реабилитированы.

— Я — каким образом?

— Вы нам не сообщили о том, что по основному делу уже давно принято решение о реабилитации. Ваш соделец С. Р. Ляшук сообщил нам об этом, и мы дали делу ход, он упомянул вас. Не беспокойтесь.

— Но почему же не знал о прекращении основного дела заместитель Председателя Верховного суда?

— Потому что это дело совершенно секретное.

И через четыре дня действительно принимается решение о реабилитации. Опять театр абсурда. Реабилитация осуществилась так же безгласно и таинственно, как и осуждение. Как это могло случиться, что лицо, ранее осужденное, узнало о реабилитации «совершенно секретного дела», а Верховная Прокуратура — нет?

Но время шло, и в конце 1965 года я, неожиданно для себя, был приглашен на работу в МГУ. Еще раз резко изменился путь моей жизни.

Приложение

Характеристика, адресованная в Высшую аттестационную комиссию Министерства высшего образования СССР (из архива МГБ РФ)

Характеристика

на работника Центральной лаборатории Казахского металлургического завода тов. Налимова Василия Васильевича

Тов. Налимов В. В., 1910 г. рожд., по национальности коми, б/п, незаконченное высшее образование, работает на заводе с 1949 г. в должности ст. инженера-спектроскописта.

За время работы в лаборатории тов. Налимов показал себя высокообразованным специалистом в области физических методов анализа.

Тов. Налимов организовал на заводе спектральную лабораторию, обучил необходимое количество кадров. К работе относится исключительно добросовестно, творчески, проявляет большую склонность к исследовательской работе, к теоретическому обобщению накопленного опыта. Неоднократно печатался в общесоюзных журналах. Владея тремя иностранными языками, постоянно следит за иностранной технической литературой. Охотно передает свои знания и опыт работникам лаборатории.

Принимает активное участие в общественной жизни завода: является активным рационализатором, по линии заводского общества НТОЧМ [180]Научно-техническое общество Черной металлургии.
часто выступает с техническими докладами, активно работает как общественный инспектор по охране труда, технике безопасности и т. д.

Являясь руководителем исследовательской работы в области спектрального анализа, показал себя как сложившийся научный работник, способный самостоятельно решать сложные теоретические и практические проблемы, направлять и воодушевлять на решение этих проблем руководимый коллектив.

Характеристика дана для представления в ВАК СССР.

Директор KM3 Дюмин

Парторг Камбулатов

Печать: Мин-во Черн. Металлургии. Казахский металлургический завод.

г. Темир-Тау. Управление делами.

Документ, удостоверяющий благонадежность В. П. Налимова

Документ, полученный В. П. Налимовым вместе с серебряной

медалью, с подписями Н. Е. Жуковского и Д. Н. Анучина

Диплом, выданный Н. И. Налимовой в связи с окончанием Высших

женских курсов