К нам в госпиталь принесли мальчика, обожженного напалмом. Он, как обычно здесь, в горах, пас на холме буйвола, у которого болталась на шее бамбуковая колотушка. Когда огонь охватил его тело, мальчик побежал по травянистому склону холма и прыгнул в ручей. Если б он лег на землю или в песок, — было бы лучше. Но он был еще слишком мал, чтоб знать об этом.
По долгу службы мне не раз приходилось объезжать воинские части, молодежные трудовые бригады и селения, расположенные в этом районе. То и дело попадались срубленные отесанные деревья, живые бамбуковые изгороди и печи для обжига кирпича или извести — безмолвные свидетели бывшей здесь ранее жизни…
Американцы проводят в этих местах войну на истребление. «Истребление» в буквальном смысле слова. И все же, пожалуй, людей тут больше, чем раньше. Наш госпиталь все время переезжает с места на место. А дороги бомбят днем и ночью, и они сильно разбиты. Но все равно поток людей и машин движется по ним к фронту.
Нам приходилось разворачивать свой госпиталь в горных пещерах; со сводов пещер свисали огромные сталактиты, и от чада керосиновых ламп скоро становились черными накомарники и белые медицинские халаты. Случалось нам размещаться и в убежищах и в землянках, где мы зимой страдали от заползавшего туда промозглого тумана, а летом — от дождей, ветра и грязи. Но мы не обращали внимания на все эти неудобства, когда перед нами были раненые, особенно — дети.
Вот этот мальчик… В его возрасте дети увлекаются веселыми, шумными играми, сидя на уроке, грызут ручку, оставляющую на передних зубах чернильный след. А он лежит, обожженный напалмом. К тому же еще есть симптомы отравления ядовитыми газами. Не задето у него только лицо, и оно бледнеет буквально на глазах.
Мы решили прибегнуть к самым срочным мерам и сделать все возможное, чтобы спасти ребенка. Единственная в госпитале девушка — младший лейтенант медицинской службы, — самая среди нас молодая, не отходит от мальчика. Она только что кончила институт по сокращенной программе — на войне нужны врачи. Мысли ее, должно быть, все еще заняты институтскими профессорами — светилами науки, подружками и друзьями, шумными столичными улицами и парками, кинотеатрами, пусть нелегкими, но веселыми воскресниками. Я завидую ее молодости. И не очень-то верю ее словам о том, что именно наш госпиталь и есть для нее настоящий институт, «университет жизни». Может, она считает нужным говорить так, раз я секретарь парторганизации и комиссар госпиталя. И все-таки я всегда рядом с ней у постели раненого, особенно если тяжелый случай.
Мальчик бредил почти весь день. К вечеру он пришел в себя и, увидав нас, сразу спросил:
— Дядя, я буду живой?
Девушка-врач посмотрела на меня. Понятно, отвечать нужно было мне. Я наклонился, положил руку мальчику на лоб:
— Дело пошло уже на поправку. Постарайся съесть что-нибудь и поспи…
В глубине души я не надеялся, что мальчик выживет. Но напряженно раскрытый маленький рот так жадно ловил каждое мое слово и глаза его горели таким огнем, что я как бы поддался их гипнозу. И… поверил. Уверовал, что мальчик будет жить. Но сердце мое по-прежнему сжималось от боли.
Мне уже под пятьдесят, я начал свою «взрослую» жизнь в годину страшного голода, в сорок пятом, потом девять лет дрался с французами. Где только не довелось мне побывать и за какую я не брался работу! А сколько людей я перевидал… Но, по-моему, нет ничего тяжелее, чем встреча с ребенком в таких обстоятельствах.
Все в этом мире создается нашим — твоим, моим — потом и кровью. Но не будь на свете детей, что стало бы с нами и нашей жизнью. Дети приходят к нам беспомощными и обнаженными. Может быть, именно это делает их такими дорогими и необходимыми для нас…
Мне было восемнадцать, когда брат вовлек меня в подполье — мы готовили вооруженное восстание. Однажды я пошел в соседнее село на собрание ячейки. Вдоль дороги вереницей плелись люди. Нет, это были не люди, а груды тряпья, скелеты, жалкие сгорбленные тени. У перекрестка я увидел ребенка. Он сидел, прислонясь спиной к могильной насыпи; когда-то здесь похоронили нищего, и по обычаю прохожие бросали на нее горсть земли или оставляли мелкие монетки. Лицо ребенка, и без того желтоватое, в косых лучах заходящего солнца казалось совсем желтым. Только высокий выпуклый лобик с маленьким шрамом у виска говорил о том, что он был когда-то шалуном и непоседой…
Я остановился и спросил мальчика, где его родные. Но что он мог мне ответить? Он знал только одно — голод. Может быть, родные его упали где-нибудь на дороге, настигнутые смертью, или просто оставили его, чтобы он сам попытал счастья, а может, чтобы не видеть, как он будет угасать у них на глазах. Подобные случаи были тогда нередки.
— Уходи, уходи! — вдруг злобно забормотал мальчик. Он прогонял меня. Почему? Да просто, постояв возле него, я наверняка зашагал бы дальше, как и все другие, что останавливались, а потом уходили от него. Я-то понимал почему; но откуда ему было это понять. И все-таки слова его, обращенные, в общем-то, даже и не ко мне, запали в мое сердце, и долгое время спустя, сидя уже на собрании, я все еще слышал его обессилевший голос.
И мне казалось тогда, что этот малыш как-то связал мою судьбу со своею, с судьбой всех людей на земле.
На ячейке мне поручили в ближайший базарный день, пользуясь толчеей, обследовать подходы к зернохранилищу, стоявшему у въезда в селение. Я бродил по рынку. Голод притаился, но уже то тут, то там выпускал свои страшные когти.
Вдруг раздался чей-то вопль, и меня сразу же втянуло в людской водоворот, из которого я уже не мог выбраться. Гнались за девочкой, укравшей что-то съестное. Ее поймали у самых ворот зернохранилища. Если бы она отдала краденое, дело закончилось бы двумя-тремя подзатыльниками. Но девочка, крепко обхватив руками узелок, каталась по пыльной земле, ее били ногами, топтали. Черные волосы, длинные и жесткие, закрывали ее лицо, лишь изредка мелькали воспаленные глаза. Я бросился в толпу. Мне тоже досталось; впрочем, и я огрел кого-то разок-другой. Боль от ударов была нестерпимой, ведь мяса на мне не было, были одни лишь кости, покрытые тонкой кожей.
— Почему вы избиваете друг друга? — крикнул я.
— Мы голодны, вот и все… — отвечал чей-то злобный голос.
Девочка поднялась.
— Я тоже хочу есть! — сказала она.
Все сразу затихли. Люди, только что готовые разорвать друг друга, умолкли и насупились. Пользуясь этим, девочка выбралась из толпы и кинулась наутек. Откуда только взялись у нее силы, она летела, как стрела, и минуту спустя ее уже не было видно. Я подумал, что хорошо бы и мне использовать этот случай — здесь собрался народ, а я много мог им сказать. Но пока я не имел на это права: если бы я «раскрылся», то не смог бы больше работать легально… Я посмотрел девочке вслед, путь ее был обозначен в пыли желтыми крошками жмыха.
Обойдя зернохранилище и понаблюдав за сторожевыми постами и сменой караулов, я вернулся.
Желтые крошки уже затерялись в пыли. Но мне чудилось, будто я все еще их вижу, и я не мог отделаться от странного ощущения, что если пойду по этому теперь уже стертому следу, то познаю сокровенные людские тайны. И потому я вовсе не удивился, когда снова встретил девочку сразу же за зернохранилищем. Рынок уже опустел, и я один шагал по дороге. Девочка шла впереди, совсем недалеко от меня. Это была она, ошибиться я не мог. Длинные жесткие волосы рассыпались по плечам, прикрывая рваную кофту, сквозь дыры виднелась темная, землистая спина, на которую только что обрушилось столько пинков и ударов.
Я негромко окликнул девочку. Она оглянулась и, ускорив шаг, пошла напрямик через поле, пустынное, белесое и раскаленное от солнца. Внезапно она остановилась. Я подошел и несмело тронул ее за плечо. Она не шевельнулась. В руках у нее был какой-то тяжелый узел. Нет, не узел. В грязные тряпки был завернут застывший в судорогах ребенок.
— Умер? — спросил я.
Девочка не ответила. Значит, умер. У ребенка был высокий выпуклый лоб и маленький шрам у виска.
— Как это случилось? — закричал я.
— Очень просто, — покачала головой девочка и, опустившись на землю, положила ребенка рядом. Я подумал, что никто ведь не заставлял ее подбирать малыша и вести за собой от самого перекрестка.
Я взял ее за руку — сухонькую, жесткую и горячую, как брусок раскаленного железа. У девочки был жар. Меня тоже лихорадило. Лихорадило и окрестные поля, заброшенные, пышущие жаром.
— Если бы не дала ему сразу весь жмых, он бы не умер… — тихо сказала девочка и подняла на меня воспаленные, прятавшиеся за упавшими на лоб жесткими черными волосами глаза. Она не плакала, и это было самое страшное. Она была как мать, жертвующая собой и умеющая все снести.
— Да нет же, маленькая, — начал я…
Ей первой открыл я план нападения на зернохранилище, и от нее эту новость вскоре узнали другие. Девочка слушала меня не дыша, от волнения на лбу у нее выступил пот и дрожали руки.
Я вспомнил ту девочку сегодня, когда в госпиталь к нам пришел отец ребенка, обожженного напалмом. Он стоял у постели сына, сгорбив широкую крепкую спину. На лбу у него тоже проступил пот, и руки его дрожали. Он внимательно следил за легкими и быстрыми движениями младшего лейтенанта, смотрел, как ловко она обращается со всеми этими шприцами, блестящими никелированными железками и ампулами, разложенными на прикрытом марлей маленьком медицинском подносе.
— Мы хотим сделать мальчику переливание крови, — сказал я.
Отец мальчика все смотрел на девушку, точно желая спросить:
«Чьей крови?» Она поняла это.
— Несколько человек предложили дать мальчику свою кровь. Но у них не та группа крови. Группа 0 у меня… — несмело начала она.
Он не понимал, что значит кровь группы 0, он видел только розовые блики на нежных, чуть бледных щеках девушки, молодость которой так не вязалась со здешней обстановкой. Он хотел сказать что-то, но ему помешал чудовищный грохот и треск. Бомба разорвалась где-то совсем рядом, видимо у дороги, которую проложили недавно. Наше подземелье заходило ходуном. Зазвенели инструменты и ампулы на подносе. Мы приступили к переливанию крови, а за дверями убежища видны были черно-красные клубы дыма, застилавшие голубое небо.
— Снова у нас! — коротко и просто, даже вроде бы равнодушно сказал отец. Потом он на минуту вышел и принес корзину, полную свежей зелени. Свежие овощи! Кто знает, сколько раз мы вскапывали землю и сажали овощи; но их неизменно губили бомбы — фугасные, зажигательные, химические. Бомбы были, можно сказать, опаснейшими вредителями нашего огорода. Клубням и семенам, которые мы сажали, приходилось расти в расщелинах между камней, пробиваться сквозь почву, нашпигованную осколками железа. Листья у нашей зелени бывали обычно пробиты мелкими точками, а жесткие стебельки похрустывали на зубах. И все-таки это была свежая зелень…
Я глядел на девушку. Пусть от всех нас примет корзину. Лучше всего это сделать ей.
— Спасибо вам… — растерянно поблагодарила она отца мальчика.
Но он, не дослушав ее, повернулся ко мне:
— Мать все хотела пойти вместе со мной, да я ее отговорил. Мне вы можете сказать все…
— Ребенок очень слаб, — сказал я, — но вы не отчаивайтесь…
Мне хотелось успокоить и подбодрить его. Но он сразу все понял и потом уже сам старался успокоить меня.
Я проводил его довольно далеко и, остановившись у подножья горы, долго еще глядел ему вслед. Но вот его фигура в последний раз показалась на тропинке, кажущейся отсюда извилистой тонкой нитью.
Косая фиолетовая тень наползала с гор на редкие наши холмы. Едва исчез силуэт человека, как необъятная ширь вечера преисполнилась какой-то таинственности… Я люблю природу. Она всегда наполняет меня чувством обновления и силы. Ощущение это у меня появилось, пожалуй, после побега из тюрьмы осенью пятидесятого года. Меня взяли тогда в одну из облав. Я был партийным работником в одной из волостей на Красной реке и временно поселился у командира тамошнего отряда партизан. Вокруг их деревни все заросло диким сахарным тростником. Противник не раз пытался его выжечь, но едва догорал огонь на одном краю поля, как на другом уже вновь щетинились молодые побеги. Командир отряда был молод и совсем недавно женился. Дом их сожгли, и от всего имущества осталась у них только огромная плоская корзина, в каких обычно просушивают рис. Где поставят, бывало, эту корзину, там и дом. Каким трогательным казалось мне их счастье — счастье, свернувшееся калачиком в корзине…
В тюрьме меня записали в разряд опасных. Шеф охранки, который допрашивал нас, был довольно еще молод. Разговаривать зря он не любил. Он молча смотрел на нас и бил, бил… Каждый удар хлыста, каждый укол докрасна раскаленного шила были приправлены его холодной, бешеной ненавистью. Следы пыток у меня до сих пор отзываются болью во всем теле. Особенно мне запомнилась одна из его «забав». Перепробовав все способы пыток, он вдруг заявлял: «Сегодня отдых. Пойдете купаться!» С нас срывали одежду и сгоняли в угол двора. Над головами у нас, покачиваясь, двигался непрерывно огромный бак из кровельного железа, приводимый в движение адской системой веревок; в самый неожиданный момент он переворачивался, и вся вода обрушивалась на нас. А бак снова начинал двигаться взад-вперед, и никто не знал, когда он наполнится и опрокинется снова. Наш палач с ухмылкой развлекался этим зрелищем.
После побега из тюрьмы я скрывался некоторое время в одной семье, на чердаке дома, стоявшего прямо на главной улице волостного центра. Помню, ночью, когда я уходил оттуда, меня охватило радостное предчувствие встречи с природой. Но пейзаж партизанского края переменился, на всем лежала печать разрушения. На полях в рост человека поднялись сорные травы. Я продирался сквозь эти заросли, весь исколотый и исцарапанный колючками и острыми, жесткими листьями. Потом дорогу мне преградила какая-то яма — провал, заполненный водой. Сверху вода была подернута тонкой белой пленкой. Казалось, будто в нее с опрокинувшегося ночного неба упала луна. И я тоже провалился в эту топь и стал увязать в жидкой грязи, раздирая руками водоросли и плесень…
Уже под утро набрел я на партизанского командира, прежнего моего «квартирохозяина».
— О, господи, ты, наверно, голоден? Замерз? Небось устал? Пойдем ко мне! А мы недавно о тебе вспоминали… — улыбался он, засыпая меня вопросами. Я даже не ожидал, что он так обрадуется.
Знаменитая их корзина окончательно разорвалась и перекочевала за зеленую бамбуковую изгородь, окружавшую деревню. Одна половина ее валялась в яме, напоминавшей разверстую жабью пасть, другая — лежала на песке под навесом из пальмовых листьев. На нее падал прозрачный ласковый луч восходящего солнца. Я как завороженный глядел на нее. Вдруг послышался детский плач, громкий и требовательный. Жена моего друга вскочила.
— Малыш! — сообщила она мне как нечто само собой разумеющееся, о чем все давно уже знают.
Пока они хлопотали, стараясь приготовить угощение повкуснее, меня — будто для того, чтобы приглядывать за ребенком, который, кстати, крепко спал, — заставили лечь отдохнуть. Мне хотелось крепко обнять малыша, но я не смел дотронуться до него. Круглая головка его со стоявшими торчком волосиками напоминала маленькую тыкву. Он громко чмокал губами — может, искал во сне мамину грудь. А может быть, он уже видел сны? Вдруг мальчонка повернул голову и уткнулся мне в руку. Капля слюны, пахнувшей материнским молоком, прошла сквозь рукав рубахи, попала на едва просохшую рану.
С того дня сон ребенка для меня — святыня. Он — воплощение священного покоя, он рождает уверенность в наших сердцах, в сердцах людей, принадлежащих поколению, которое почти всю жизнь вынуждено противостоять жесточайшим испытаниям, выпавшим на долю родины.
Мальчик, обожженный напалмом, спал, приоткрыв рот; на зубах его виднелись следы фиолетовых чернил. Нам пришлось немало потрудиться, пока он уснул.
С вечера американцы непрерывно бомбили недавно проложенное неподалеку шоссе. Иногда они вешали осветительные ракеты. Они шли на большой высоте, не снижаясь, сбрасывали бомбы и уходили. Гул самолетов даже не был слышен из-за воя бомб и грохота разрывов. Это называлось «бомбежкой по заданным квадратам» и должно было парализовать всю округу.
Ожоги на теле мальчика начали подживать, но сердце и легкие были в плохом состоянии, пульс слабый, и дыхание неровное. Он все время задыхался. Лицо его то краснело, наливаясь кровью, то снова становилось иссиня-бледным. Тело напряженно вытягивалось в струну и потом медленно обмякало. Девушка уже несколько раз давала ему кислород…
Близилось утро, но после такой напряженной ночи невозможно было заснуть. Я подошел к постели мальчика. В тусклом свете фонаря, стоявшего у самой стены, я увидел нашу девушку. Она делала ему искусственное дыхание. Потом она наклонилась и, прижавшись к лицу ребенка, стала вдувать ему воздух изо рта в рот. Я не слышал ее дыхания, видел только, как поднимались и опускались ее хрупкие плечи.
— Идите отдыхать! — сказал я.
Она, не отводя глаз от ребенка, прислушалась к неожиданно наступившей тишине.
— Товарищ комиссар, — голос ее звучал с трудом, словно что-то мешало ей говорить, — разрешите мне… разрешите, я скажу вам… Потому что вы для меня все равно что отец. Я очень люблю папу… В ту войну я была еще маленькой. Мы с мамой были в эвакуации. Я ничего не видела и не знала, кроме дорог в джунглях, узеньких улочек и ночной школы, где я училась. Мне очень жалко отца… он ведь на всех фронтах побывал, и теперь у него столько болезней — и желудок, и печень, и давление… Но у него такой трудный характер. Мы с друзьями шутили, и я негромко свистнула… ну что тут особенного, а отец целый час читал мне мораль… Я только теперь поняла… Я ведь еще молода, а у меня в жизни было уже столько счастья, и я должна сделать что-то такое…
— Товарищ младший лейтенант… — начал я, но вдруг где-то рядом загрохотал взрыв. Подпорки и стены убежища зашатались. Мальчик проснулся и крикнул испуганно:
— Мама! Мама, где ты?
Девушка-врач стремительно бросилась к ребенку, прикрыв его своим телом, и задула лампу. Но я успел заметить, как напряглось ее хорошенькое бледное лицо под врачебной шапочкой. Я разглядел даже легкий пушок у ее стиснутых губ, эта мелочь почему-то особенно врезалась в память. Я направился было к выходу, но в этот момент прямо надо мной сверкнуло ослепительное ярко-красное пламя, и я ощутил, как разверзлась вокруг нашего убежища земля, и меня ударило упругим горячим воздухом.
Я принял решение немедленно перевести отсюда раненых в более глубокие и надежные укрытия.
Легкораненые шли сами, поддерживая друг друга, по траншеям к подножью видневшегося впереди холма. Тяжелораненых мы на носилках, а то и прямо на спине перетаскивали в окопы, вырытые там, где раньше была живая бамбуковая изгородь и в земле сохранились еще тесно переплетенные корни. В небе ревели самолеты. Свистели бомбы и полыхали кроваво-красные вспышки разрывов. В селе начались пожары. Зловещее ночное небо раскалилось от огненного зарева. Земля опрокидывалась и уплывала из-под ног.
Вдруг прямо над нами загорелась осветительная ракета, бросив на землю призрачный зеленоватый свет. В одном из ходов сообщения прямо перед собой я увидел девочку. Ракета светила так ярко, что я разглядел даже черные пятна сажи на ее лице.
— Не ходите туда! — крикнула она.
— Почему? — я посадил на землю раненого, которого вел по окопу, и подошел к ней.
— В деревню нельзя, ее бомбят! Поворачивайте назад.
— Но… — начал было я.
— Нет! — настаивала девочка. — Вам надо идти обратно, а потом свернуть к нашей школе. Вы знаете дорогу?
— Знаю, — я взял ее за руку. — Ты тоже пойдешь с нами.
Я почти не видел ее лица, ракета уже погасла; но всякий раз, когда она открывала рот, в темноте белели маленькие зубы, и мне казалось, будто они перепачканы чернилами. По утрам из госпиталя было видно, как ребята с книжками в руках идут в школу. Может, и эта девочка тоже была среди них? Вспыхнула еще одна осветительная ракета. От светящегося пучка тянулись тонкие струйки белого дыма, похожие на маленькие слоистые облачка. Самолеты держались теперь очень высоко, и слышен был только пронзительный свист бомб… Девочка быстро нагнулась, прижавшись к стенке окопа, и выдернула руку из моей ладони.
— Ты куда?
— Побегу в поле к маме. А то она еще начнет меня искать…
И она исчезла за поворотом траншеи.
Я повел раненого к школе. Мы шли быстро, но время от времени оборачивались, и один раз, всего только один раз, мы увидели где-то далеко фигурку девочки с развевающимися волосами, освещенную резким, до боли в глазах, светом ракеты. Наверно, траншея кончилась, и девочке пришлось бежать поверху.
Возле школы я встретил нашу девушку. Она тоже привела туда раненых. Сама она приняла такое решение или кто-то направил ее сюда? Заметив мой удивленный взгляд, она потупилась и вдруг произнесла скороговоркой, словно желая поскорее вытолкнуть из себя слова:
— Разрешите доложить, мальчик умер!
Я сразу не понял.
— Разрешите доложить, — повторила она. — При транспортировке у мальчика снова был приступ удушья…
Теперь я понял, но крикнул ей:
— Нет!