Сказать по правде, Ицковичу нравилась эпоха, в которой волею судьбы он очутился. Для человека не стеснённого в средствах межвоенная Европа оказалась весьма уютным и приятным во всех отношениях местом. Впрочем, "имея деньги", и в каменном веке, наверное, можно совсем неплохо устроиться. Но если без шуток, то Олег вполне уже вжился в это время и в себя, любимого, каким он стал здесь и сейчас. Более того, если поначалу он и чувствовал некоторое раздражение, натягивая шёлковые кальсоны или пристегивая носки к носкодержателям, то свыкся с этим на удивление быстро. И теперь уже получал настоящее эстетическое, а порой и эротическое удовольствие, освобождая Кайзерину или Вильду от всех этих женских "штучек", какие в "своем времени" если и знал, то только понаслышке. Было в этом нечто, было! И то, что он находил, не только не мешало, но напротив, добавляло остроты в обыденность "личной жизни". А бикини… Да, бог с ними, с этими кусочками ткани. В конце концов, если совсем без них, то — разницы и нет.

Но вместе с тем, учитывая особенности их с "коллегами" занятий, отсутствие интернета, мобильных телефонов и телевидения, мягко говоря, напрягало. Чтобы просто сообщить друзьям, где ты и чем занят, приходится из кожи вон лезть, изобретая способы и средства. Однако, что можно изобрести, если и изобретать не из чего?

Путешествие по Баварии было прервано самым неожиданным образом. Второго апреля в регенсбургском отеле "Deutscher Kaiser" Олега догнала телеграмма от "дядюшки Вернера" и, позвонив "куда следует", Баст фон Шаунбург узнал, что уже завтра — то есть, почти сегодня — должен быть в Графенау, где в отеле "Kurcafe" его будет ждать один "старый знакомый". Старым знакомым оказался Людвиг Граф из мюнхенского управления СД, но самым удивительным оказалось другое. Вместо Европы "господина журналиста" Себастиана фон Шаунбурга посылали… в Судеты. И не просто в Судеты, "сотрудник" нескольких берлинских газет — вполне консервативных и совсем не партийных — отправлялся через границу нелегально в составе "партизанского отряда", во главе с неким Юргеном Крафтом, — мда… — но ведь и Баста в этом вояже звали Антоном Копфом. И потому, когда господин Копф взглянул в лицо господину Крафту, — рассмеялись оба.

— Здравствуйте, Отто, — протянул руку Баст.

— Здравствуйте, Себастиан, — улыбнулся, растягивая шрам на левой щеке, Отто Скорцени.

— Это ваш отряд? — поинтересовался Баст, сделав ударение на слове "ваш".

— Да, мой. Нас перебросили сюда прямо из тренировочного лагеря. Полагаю, наши земляки этому искренне рады, а вот чехи, пожалуй, скоро загрустят…

Вероятно, Скорцени был прав, но и чехов недооценивать не стоило. На дорогах блокпосты, в населенных пунктах комендантский час, а в горах самая настоящая резня. Пленных ни чешская армия, ни жандармерия принципиально не брали, но и немцы, что ушли в горы, тоже ведь не скауты. Те еще головорезы: успели кровушки пустить и чешской и еврейской в первые дни восстания. Тогда, в феврале, все казалось совсем не таким невозможным, как теперь, когда чехи рассеяли отряды фрайкора, выдавливая из населенных мест и уничтожая поодиночке в холодных, все еще покрытых снегом Судетах. А Баст фон Шаунбург продержался в горах целых десять дней, и одному богу, — а вернее, группенфюреру Гейдриху, — известно, за каким бесом его туда посылали. Ну не для того же, чтобы он написал две вшивые статейки о зверствах чешской солдатни, убивающей немецких детей и насилующей немецких девушек? Это Баст мог сделать не вылезая из постели, но вряд ли Гейдрих настолько ценил его перо. А с другой стороны, и не на смерть посылал, иначе тот же Скорцени просто не оставил бы Шаунбургу шансов. Тогда, для чего? Возможно, Рейнхард хотел, чтобы его человек понюхал пороха. Чистоплюи, играющие в шахматы европейской политики, ущербны по своей природе, сколько бы умны они ни были. Ну что ж, предположение отнюдь не лишено оснований. Десять дней командировки на войну дорогого стоили, и Басту на этой войне не только по кустам прятаться пришлось. Олег уже начал забывать, как это бывает, когда пули над головой свистят. Вспомнил, и ему, надо сказать, не сильно понравилось. Но никуда не денешься. Пришлось и побегать, и пострелять, и самому раз-другой побывать мишенью. Так что, когда на одиннадцатый день одиссеи Баст — грязный, мокрый и смертельно усталый — пересек границу и, пробравшись через "баварский лес", вышел к деревне уже на немецкой земле, он был по горло сыт этим своим военным приключением.

А Гейдрих — Drecksau — не нашел нужным даже поговорить, передал новый приказ через порученца, и уже через три дня все еще кашляющий и сморкающийся Шаунбург сошел с трапа самолета в римском аэропорту. А потом была Венеция, Дубровник и Белград, и везде он делал что-то настолько непринципиальное, что оставалось только гадать, какая вожжа попала под хвост большому начальству. А оно — берлинское руководство — только раздавало приказы: налево, направо, шагом марш! Упасть, отжаться, продолжать движение в указанном направлении…

Побывал он и в Мадриде, да так неудачно, что впору всех испанцев по матери пустить. Но сделанного не воротишь: дон Эммануэле сам подставился и своего спутника умудрился — пусть и не по злобе душевной — засветить, показав коллективу "дорогих" русских товарищей, упорно изображавших из себя товарищей испанских. Узнать не могли, но фото-то сделали… Где и как аукнется эта незапланированная встреча? Но в Мадриде, надо сказать, он побывал впервые, и в Касабланке, Марселе и Неаполе — тоже, а вот в Берлин или Париж попасть никак не удавалось. Все время находились веские причины оставаться на месте или нестись куда-то еще — не туда. А время шло, и война в Чехословакии — если это все-таки была война — начала вроде бы сходить на нет. Во всяком случае, чем теплее становилось в долинах, и веселее журчала талая вода в горных реках и ручьях, тем меньше там — в Судетах — стреляли, но зато очень громко, на повышенных тонах, говорили политики. И повод серьезный. Полмиллиона беженцев это ведь не фунт изюма, особенно если это немцы, о страданиях которых и хотели бы, да не могут промолчать ни в Берлине, ни в Вене. А тут еще и закусившие удила чехи разоряются на всю Европу, весьма драматично демонстрируя свое негодование по поводу отсутствия лояльности у чешских немцев с одной стороны, и вмешательства во внутренние дела суверенного государства с другой. И кто бы это, спрашивается, мог быть — такой вредный? Уж, не те же ли немцы с австрийцами? И вывод напрашивается сам собой: "а давайте решим, наконец "немецкий вопрос!" При том не просто так решим, а "самым решительным образом". Раз и навсегда! Улавливаете, дамы и господа, куда ветер над Влтавой дует?

А в Европе, а в мире… Там, собственно, все как всегда. И коли уж, намылились "решать", значит, будем решать. "Немецким вопросом" занялась Лига Наций, на которую Берлин уже не первый год плевал отовсюду откуда мог, следовательно, и скорого решения ожидать не приходилось. Пока суд да дело, в Судетах оставалось введенное чехами еще в конце февраля военное положение, а в Германии — национальная истерия, и так уже доведенная до высокого градуса, — кипела едва не переливаясь через край. Но, увы, силовое решение проблемы никак не проходило. Неудача с ремилитаризацией Рейнской области и последовавшая за этим мобилизация французской и бельгийской армий показала опасность — пусть временную — бряцания отсутствующим оружием. Возможно, окажись чехи и немцы один на один, Гитлер бы решился, хотя чехословацкая армия образца 1936 года и была одной из лучших в Европе. Во всяком случае, по техническому оснащению наверняка. Однако не было печали так СССР неожиданно — или, напротив, вполне ожидаемо — занял в данном вопросе весьма жесткую позицию, и новое правительство Франции — в свете февральского покушения в Париже — подыграло русским. А лезть на рожон в такой ситуации не мог себе позволить никто, тем более лидер только-только встающей на ноги Германии. Нет, если рассуждать здраво, ничего еще, там, в Чехии, не кончилось. Возможно, все только начиналось, однако это была уже совсем другая — альтернативная, выражаясь языком будущего — история, и куда вывезет эта "кривая" — поди узнай!

А между тем, то, чем занимался Баст, на поверку оказалось еще одним оригинальным опытом. Штурмбанфюрер Шаунбург занимался "разжиганием войны". Возможно, Гейдрих совсем не зря послал его партизанить в Судеты, поскольку сразу после Чехословакии, выполнив несколько простеньких поручений шефа, Баст вплотную занялся подготовкой военного переворота в Испании. И оставалось надеяться, что редкие его сообщения, уходившие в "Париж, до востребования", дошли до адресатов, и друзья знают, где он и чем занят, а значит, и господин товарищ Штейнбрюк получил очередное заказное блюдо для ума. И хорошо, если так. Ведь думать не вредно?

* * *

Всякое в жизни случается. Если бы специально искали — не нашли бы. А тут настоящий "рояль в кустах", подлинный "бог из машины"… Случай? Судьба? Голова шла кругом — "синдром попаданчества", как назвал это состояние Олег — в крови алкоголь и феромоны — "Или гормоны?" — неважно. Важно, что тебе снова двадцать и рядом интересный мужчина, а вокруг необыкновенно красивый, просто сказочный город. Чудесный день. Дивный вечер. И томление тела в предвкушении волшебной ночи. А то, что волшебства не состоялось, так в этом сама, в сущности, и виновата, но… не все прошлое осталось в будущем… А вот вечером… Какая сила затащила их тем вечером именно в ту каварню? Неужели в Праге мало кабаков?! Но, — то ли добрый ангел пролетел, то ли "кривая повезла", — они пришли туда, куда надо, тогда, когда следует, и сделали что-то такое, чего в "здравом уме" делать никогда не стали бы.

Татьяна возвращалась памятью к событиям того "рокового" дня и не переставала удивляться. День, как показали дальнейшие события, оказался вполне судьбоносным. Олег "убрал" Генлейна… Она — и снова же из-за Ицковича — спела вечером "Парижское танго". А Рамсфельд услышал и впечатлился настолько, что оставил им свою визитку. То есть, одного этого было бы достаточно, чтобы назвать ее — вернее, Олега — везунчиком.

"Нет, не то слово… счастливец, удачник, — сын удачи — точнее".

Это Ицкович рассказал как-то, что удачливых людей называют на иврите "бар мазаль", и в вольном переводе это означает "хозяин, сын или кто-то там, приходящийся кем-то там самой удаче". Вот и попробуйте сказать "нет"! Ведь Рамсфельд-то не просто антрепренер, а один из крупных и наиболее успешных немецких импресарио не евреев. И он, "великий" Рамсфельд, попасть под опеку которого мечтали многие знаменитости, буквально влюбился в Таню, и хотя, видит бог, услышал в ее исполнении всего одну, пусть и очень хорошую, песню, — решил, что у нее большое будущее. Что тут сыграло? Охватившее ее настроение, эмоции, гормоны-феромоны бурлящие в крови, — весь коктейль выплеснулся в танго!

Виктор позвонил немцу, и тот примчался в Париж. Недели не прошло, как он уже сидел в зале парижского варьете и "смотрел" Таню "в действии". В отличие от пары весьма импульсивных коллег-французов "рассматривавших проблему" вместе с ним, Курт Рамсфельд на этот раз был совершенно неэмоционален. Напротив, он был даже несколько сумрачен — что свойственно, как говорят, "тевтонскому гению", но, тем не менее, выкурил длинную сигару и выпил три или четыре рюмки коньяка, пока Татьяна и Виктор прогоняли свой репертуар.

— Ну, что ж, — сказал Рамсфельд, когда все закончилось. — Я не ошибся, — улыбка тронула его полные губы, встопорщив совсем по-кошачьи маленькие усики. — И это очень приятно. Вы, фройлен, очень хороши. Если позволите мне выразить то, что я чувствую. Вы настоящая дива, хотя над этим еще следует поработать. Однако это настоящий сюрприз, какой у вас замечательный автор слов и музыки. Экселенс! Я снимаю перед вами шляпу, герр Руа! Вы — маэстро! Вы…

— Благодарю вас, герр Рамсфельд! — вежливо поклонился немцу Федорчук. — Но я чужд публичности, да и работал над песнями не один. Поэтому автором слов и музыки у нас будет кто-нибудь другой.

— Кто? — Рамсфельд умел не только восхищаться, работать он умел тоже.

— Ну, скажем… Раймон Поль, — предложил Виктор и, наконец, с видимым удовольствием закурил. — Как вам такое имя?

— Раймон Поль, — повторил за Виктором антрепренер с таким выражением, словно пробовал псевдоним на вкус. — Раймон Поль… А знаете, герр Руа, совсем неплохо! Даже, я бы сказал, хорошо. Раймон Поль! Вполне!

И завертелось. Через три дня Таня появилась в программе одного из варьете Монмартра. Еще через день в другом — на бульваре Клиши, а через неделю выступала уже в трех варьете, и на ее выступление с "Парижским танго" и "Желтыми листьями" зашел — как бы невзначай — директор "Мулен Руж" и несколько серьезных господ из Латинского квартала. Успех был феерический, но антрепренер не собирался довольствоваться малым.

— Летом Олимпиада, — веско сказал он и еще более веско качнул тяжелым подбородком.

Но это означало, что времени у них в обрез, и "раскручивать" Татьяну нужно так быстро, как только можно.

Рамсфельд задействовал все свои знакомства в Париже, а их у него оказалось совсем немало, и госпожа Виктория Фар стремительно ворвалась в артистический мир Парижа. Псевдоним для Татьяны предложил Федорчук, когда антрепренер указал на то, что нужно звучное имя, Виктор сразу же сказал: "Виктория" — Татьяна даже вздрогнула и взглянув на невозмутимое лицо Федорчука, заподозрила что это не последний сюрприз… Но даже эта "стремительность" прорыва на ведущие концертные площадки, в сущности, мало приближала к цели. Все было не вполне то, не так и слишком медленно. Даже радио ничего в судьбе певицы не решало. Оно здесь еще совсем не такое, каким станет когда-нибудь потом, лет эдак через тридцать. Немного денег и пара приглашений на выступления Виктории, и вот уже три песни Раймонда Поля в исполнении Виктории Фар звучат в эфире. В живом эфире, разумеется, а не в записи. Зато, в "прайм тайм", что не мало, но, к сожалению, и не так много, как будет в золотые дни радио. И все-таки "лиха беда — начало". Она пела на радио, она выходила на лучшие сцены Монмартра и бульвара Клиши. А затем в кабаре близ площади Пигаль, где Таня выступала в этот вечер, возник высокий худощавый мужчина, на которого с интересом поглядывали многие из присутствующих. Мужчина был немолод, но все еще хорош собой. И… да! В нем было нечто, что отличает настоящего человека искусства от дешевки, рядящейся в чужое платье.

"Актер? — спросила себя Таня, выходя на сцену. — Возможно…"

Но уже в следующее мгновение и этот мужчина, и все прочие представители как сильного, так и слабого пола перестали существовать для Татьяны, превратившись в жаркое марево ее собственной "фата-морганы". Там и только там, в воображаемом мире вдохновения, могли звучать ее песни. Там на самом деле они и звучали.

— Великолепно! — воскликнул мужчина, поднимая бокал с шампанским, и скосив "заинтересованный" взгляд на Виктора. Судя по всему, он изучал возможного соперника. Однако к каким выводам пришел "месье Фейдер", так и осталось неизвестным. Впрочем, возможно, виной всему была худенькая брюнетка, которую мэтр взял на "вторую женскую роль". Она вполне успешно "отодвинула" Татьяну в сторону, и слава богу, если честно. Но… но зато месье Жак получил либретто фильма "Танго в Париже"- Федорчук, как оказалось, не просто "думал" о кино, он втихаря и готовился… И позже — в июне — мадемуазель Виктория превратилась из многообещающей дебютантки в сверхпопулярную диву, — а пока… Пока незнакомая еще ни французскому, ни немецкому, да и вообще хоть какому-нибудь массовому зрителю, Виктория Фар пела и даже если и смотрела в зал, где сидел ее будущий режиссер, то вряд ли видела… его, Виктора или кого-нибудь еще. Она пела…

Танго, в Париже танго…

* * *

Итальянцы оказались в меру заносчивы, но вполне профессиональны, чего, если честно, Олег от них никак не ожидал. Но, с другой стороны, что он о них знал? Да ничего. Ни Шаунбург, ни Ицкович Италией и её обитателями никогда особенно не интересовались, но у обоих в силу обстоятельств воспитания и особенностей личного опыта сложилось об этой стране и населявшем ее народе весьма нелестное мнение, которое легко можно было выразить одним лишь словом — "оперетка!" Оперетка и есть: пицца, спагетти, кьянти и бурные страсти на фоне облупившейся от времени "былой роскоши" обветшавших мраморных дворцов и величественных руин. Однако правда жизни оказалась — как и всегда это случается — мало похожа на анекдоты и "рассказы очевидцев". И то, что итальянская армия не слишком уверенно выступила в последнюю Великую войну — первую мировую для Баста и вторую — для Олега — и ныне, то есть, в 1936 году от рождества Христова, с огромным трудом смогла переломить в свою пользу ход войны с Эфиопией, — ни о чем еще на самом деле не говорило. Люди не одинаковы, и жизненные цели разных народов отнюдь не совпадают. Сравните, скажем, лично свободного и грамотного немца, приехавшего в поисках лучшей доли в Российскую империю восемнадцатого века, русского крепостного крестьянина, живущего в имении какой-нибудь Салтычихи, и не говорящего по-русски еврея-хасида, который хоть и не раб, но и от российского общества отрезан самым решительным образом. И как же можно судить по их поведению обо всех немцах, русских или евреях? К каким выводам можно прийти, рассматривая их под увеличительным стеклом предвзятой критики? Что русский не может быть "эффективным менеджером"? Расскажите это Завенягину, то-то ему интересно будет послушать про то, что русский человек и самим-то собой руководить не способен, не то, что другими. Ну и про двух других фигурантов нашего мысленного эксперимента точно то же можно сказать. А надо ли? Вроде, и так все понятно.

Вот и с итальянцами та же история. Шумный народ, веселый, — это правда. И от их политиков — зачастую веет пошленьким водевильчиком. Так что вполне себе оперетка. Но при всем при том овровцы в ближайшем рассмотрении ничем, собственно, не уступали гестаповцам, а люди из Службы военной информации и вовсе оказались уверенными и жесткими профессионалами, с ними интересно было работать, хотя и приходилось все время держать ухо востро. Даже ночью. Даже во сне. Пожалуй, во сне особенно, потому что опасные люди оказались эти итальянцы. Крайне опасные.

— Я хотел бы встретиться с кем-нибудь из испанских офицеров, — это была легитимная просьба, и Баст был в своем праве, но, по-видимому, полковник Санто Эммануэле думал иначе. А всего вернее, таковы инструкции, которыми итальянец руководствовался, "общаясь" со своим "немецким другом и коллегой".

— Наши друзья, — глаза у полковника темно-карие, смотрят на Шаунбурга внимательно, но как бы равнодушно. — Наши друзья весьма щепетильны в вопросах чести. Ведь вы меня понимаете, не правда ли?

— Думаю, что понимаю, — кивнул Олег. Баст был бы раздражен и, более того, взбешен, но Ицковичу все эти игры в "у кого Эго больше", в смысле — длиннее, были не интересны. Он — сам по себе, и смотрел на всех этих фашиков как бы со стороны и исключительно с утилитарной точки зрения.

— Да, вероятно, — улыбнулся он, глядя в холодные глаза полковника Эммануэле. — Но вы же северянин, дон Эммануэле! Вы должны знать, что за штука немецкий мозг. У нас там арифмометр, полковник, — улыбнулся еще шире и постучал костяшкой согнутого пальца себе по лбу. — Что такое честь? — вопросительно поднял он бровь. — Что такое щепетильность?

На этот раз он их все-таки достал. Капитан-лейтенант Кардона из разведки ВВС пошел красными пятнами, но полковник, которого, судя по выражению глаз, тоже проняло, только губы поджал. Приказа портить отношения с дружественным режимом не было, а кто из двоих — Муссолини или Гитлер — старший партнер, вопрос спорный и для умных людей отнюдь не однозначный.

— Нам было дано понять, что это внутреннее дело испанцев, господин Вебер, — голос у полковника стал тише, упал и темп речи.

"Вполне можно трактовать, как оскорбление…" — усмехнулся в душе Олег, демонстрируя полную невозмутимость.

— Мы никому не навязываемся…

Почти месяц по невнятно выраженному желанию Гейдриха он изображал из себя шестерку, хотя и встречался со всеми "сильными мира сего" итальянского разведывательного сообщества. Встречался, но что с того? Мелкий чиновник службы безопасности… безликий господин Вебер… И вдруг… Все изменилось позавчера вечером. Как всегда неожиданно и без каких-либо объяснений ему был дан "зеленый свет". Впрочем, по нынешним временам и обстоятельствам, это называлось иначе: карт-бланш. Вот что это было такое. И объяснение, как ни странно, не замедлило нарисоваться… По своим каналам Гейдрих получил подтверждение некоторым фактам, принесенным Шаунбургом "в клюве" из недолгого заграничного вояжа. Но дело даже не в том, что факты подтвердились. У шефа Службы Безопасности не нашлось причин сомневаться в лояльности своего сотрудника. Сомневаться можно в его полезности для дела и личной карьеры шефа — тому ведь перед Гиммлером выслуживаться надо — и в уровне аналитических способностей баварского дворянина, имеющего склонность к левым лозунгам. Однако последние события в Европе подтвердили ряд как бы случайно — между делом — оброненных предположений фон Шаунбурга, а Гейдрих никогда ничего не забывал. И еще он умел ловко манипулировать чувствами окружающих. Вероятно, Гейдриху было приятно чувствовать себя кукольником в театре марионеток. Но, как бы то ни было, измотав Баста состоянием неопределенности, в меру унизив и показав, кто в доме хозяин, шеф "подобрел" вдруг к своему любимцу настолько, что передал с дипломатической почтой специальное письмо. Не приказ, но что-то замечательно на приказ похожее. А по смыслу, всего лишь очередная попытка расставить, наконец, все точки над "i". Все или некоторые… Но операции "Лорелея" — секретный информационный канал в разведывательное управление Красной Армии — присваивался шифр высшего приоритета, и вся она, от начала и до конца, переподчинялась своему творцу, то есть Басту фон Шаунбургу. Разумеется, это был успех. И конечно же, ради этого стоило ждать и терпеть. Ведь как бы хреново ни приходилось ему в эти шесть недель, главное — результат, не правда ли?

Впрочем, прежде чем отдаться полностью сладостной игре с Москвой, Шаунбургу рекомендовалось наладить отношения с итальянскими и испанскими коллегами. На будущее, так сказать. В качестве некоего вложения капитала. Это два. И три — надо бы, намекал Гейдрих, помочь Шелленбергу. Ни разу не приказ, скорее просьба, но из тех, на которые отказом не отвечают. А у Вальтера теперь на шее не одни только сионисты, но сионисты, неожиданно признал Гейдрих, могли, пожалуй, оказаться весьма и весьма полезными. "Спихнем евреев в Палестину, и пусть это будет уже английской головной болью!" Прямо об этом, разумеется, ничего сказано не было. Ни слова, ни полслова. Даже в письме, обреченном на кремацию тут же, на территории посольства, откровенничать никто бы не стал. И Гейдрих в первую очередь. Но намек — для умного достаточно, а дураков на службе никто бы и держать не стал — сделал. А у Ицковича даже сердце дрогнуло, когда он понял, что предлагает его опасный как тарантул, босс. Ведь идея разыграть "сионистскую карту" возникла у него в общем-то от отчаяния. Ну не приходило — хоть тресни! — в голову никакой другой идеи. Он и так пробовал, и сяк, а все равно — никак. Не будет никто ничего делать для евреев. Политика, черт ее подери, и экономика, и "никакого мошенства". Поэтому, и не возникло у Олега никаких моральных затруднений, когда начинал разговор с Гейдрихом. Ну, да, Гейдрих — убийца. В том числе и убийца евреев. Но ведь история еще не успела реализовать именно эту возможность. И значит, Гейдрих пока ничем не хуже какого-нибудь Ягоды или даже самого Сталина. У Сталина нет интереса, а вот у Гитлера интерес есть. И если удастся "перевести стрелки", и вместо истребления организовать изгнание в Палестину, то ради этого — даже при очень низких шансах на успех — следовало хотя бы попробовать.

И вот он карт-бланш — упал манной небесной с опасного предгрозового неба, бери и владей! Крути свои многоходовки, сбитые впопыхах, накоротке, на коленке "выпиленные", но нежданно-негаданно ожившие и зажившие собственной жизнью. И коли так, то у Олега буквально руки чесались поскорей "взяться за любимое дело": вернуться в Париж, где Таня и Витя и забыть, как о дурном сне, обо всех этих южных страстях. Но не тут-то было! И этот пункт, оказывается, не просто так возник из небытия.

"Мне что, кто-то ворожит?" — спросил он себя с оттенком оторопи в мыслях и чувствах.

Но факт, проснувшись ночью от духоты — в Касабланке было довольно жарко — Ицкович сообразил вдруг, что означает — что может означать! — фраза, крутившаяся у него в голове уже вторую неделю. Почему-то всплыла из глубин памяти и никак не хотела уходить обратно в историческое небытие фраза-лозунг российских левых социал-демократов: "Превратим войну империалистическую в войну гражданскую". Казалось бы, глупость. И даже так: опасная глупость! Не хватало выдать эту галиматью вслух, да еще на родном — русском — языке! Но, проснувшись в "Белохатке" душной марокканской ночью, Олег смешал сок лимона с сахаром и ромом, закурил сигару, и вдруг понял, какая на самом деле золотая жила таилась в этом вполне идиотском лозунге. Ведь если так, то можно и наоборот! Можно — и, наверное, нужно — попробовать превратить гражданскую войну в Испании, которая вот-вот станет реальностью, во вторую мировую! Раньше на три года, и на другом краю Европы… С другими силами и, возможно, с иным уровнем брутальности… Положительно, что-то такое в этом было. Что-то в меру безумное, а значит, и вполне реализуемое. Оставалось лишь хорошенько все продумать и понять, где и что нужно сделать, чтобы и эта "сказка стала былью!"

В то, что войну — Вторую Мировую, разумеется, а не вообще какую-нибудь войну — можно остановить, Ицкович не верил. Слишком острыми виделись противоречия сторон, да и Европа, как казалось, к войне готова — новое многочисленное поколение подросло — и войны желала, чтобы не утверждали во всеуслышание политики. Вторая мировая, таким образом, оказывалась неизбежна, но была ли неизбежна катастрофа, случившаяся в СССР в сорок первом? Был ли неизбежен геноцид евреев? Вот в этом Олег уже не был убежден на все сто процентов. История, как они успели убедиться, оказалась отнюдь не инвариантной. И изменения — к добру или к худу — накапливались. Так почему бы и не добавить?

* * *

Олег уехал, и ничего странного или тревожного в этом, казалось бы, не было.

"И не должно быть…"

Уехал и уехал. Он же на службе: когда-никогда, а должен работать. В присутствие, скажем, сходить или еще что. Но сколько ни повторяй слово "халва", во рту сладко не станет. И тревога, возникшая сразу же, как только вышколенный портье в "Deutscher Kaiser" передал Олегу телеграмму от "дядюшки Вернера", не уходила, но странное дело, Ольга этому даже обрадовалась. Тревога — это ведь хорошее человеческое чувство и очень женское к тому же.

"Тревожусь, значит, — не безразличен", — с улыбкой думала она, но, видимо, "улыбка" оказалась "не того калибра", или Кейт вообще разучилась вдруг контролировать свои эмоции, только Вильда что-то заметила и насторожилась.

Что? — не слово, всего лишь взгляд. Но эмпатия, о которой Ольга раньше лишь в книжках читала, была у Кейт чрезвычайно развита, а в последние две недели — "Вино и любовь — страшная сила!" — еще и обострилась до чрезвычайности. Так что на немое "Что случилось?" Вильды, она ответила сразу же и словами.

— Не знаю… Но на душе…

— У меня тоже, — за время разлуки с "дорогим Бастом" Вильда побледнела немного, и в глазах появился некий лихорадочный блеск. Ничего избыточного. И того, и другого совсем по чуть-чуть, но умеющий видеть изменения уловит и интерпретирует правильно. А все остальные скажут: удивительно похорошела, и будут правы, потому что, и в самом деле, расцвела, хоть и раньше в дурнушках не числилась.

"Влюблена как кошка, — решила Кейт. — И, пожалуй, мнэ… Беременна?"

— Тебя не подташнивает, милая? — спросила она ласково.

— Меня? — вскинулась Вильда. Полыхнуло зеленым пламенем, и вдруг краска начала заливать мраморно-белую кожу лица и шеи.

— А если даже "Да", что за стыдливость вдруг? — покачала головой Кейт и тяжело вздохнула. Про себя, разумеется, но факт — вздохнула. И причина имелась. Даже две: ревность и озабоченность. Сама свела и сама же ревновала, одновременно, впрочем, и этому обстоятельству радуясь тоже: значит, не машина, не робот биологический, не функция, как показалось было, в какой-то момент в Париже, а живая женщина со всем, что в это определение входит. Ну, а озабоченность — это и того проще. Дети это счастье, разумеется, но в их обстоятельствах…

"Ох!"

— А если даже "Да", что за стыдливость вдруг? — покачала она головой.

— Да, — сказала в ответ Вильда, и Кейт словно кипятком облили. — Нет, — взмахнула жена Баста руками и длинными ресницами. — Не знаю… — растерянно улыбнулась, пунцовая от смущения и словно бы пьяная от переполнявших ее противоречивых чувств.

"Что за бред?"

Оставалось только обнять "дурочку", прижать к себе, и по-матерински поцеловать в макушку.

"По-матерински? — удивилась Кейт, поймав последнюю мысль за хвост. — Это с какой такой радости? Мы же с Ви ровесницы…"

Однако именно так, и с этой путаницей срочно что-то следовало делать.

"Как и с Бастом… И с Бастом тоже", — согласилась она с очевидным.

По-видимому, она слишком долго отказывалась рассматривать "неудобные" вопросы, и ничего хорошего из этого не вышло. Загонишь такое в подсознание, получишь на выходе невроз. И это в лучшем случае. А в худшем — шизофрению.

"А оно нам надо?"

Разумеется, нет. Не надо, не нужно, ни к чему.

— Вот что, красавица, — сказала она, отстраняясь от Вильды и глядя той прямо в светящиеся колдовской зеленью глаза. — Тебе два поручения. Первое, выясни, будь добра, кто здесь лучший гинеколог и шагом марш к нему. Задание понятно?

— Да, — тихо ответила Вильда. — А ты? Ты…

— Я подожду тебя в гостинице, — усмехнулась Кейт, у которой вдруг образовались не терпящие отлагательства дела. — У меня, знаешь ли, на них идиосинкразия.

— Почему?

"Боже мой! Взрослая же женщина! И откуда, спрашивается, такая наивность?"

— У нас разный жизненный опыт, Ви, — Кейт выполнила ладонью некое сложное действие, расшифровать которое Вильда, наверняка, не могла. — Ты просто не поймешь.

— Ладно, — кивнула Вильда. — А второе?

— Узнай у портье, расписание поездов. Мы едем в Софию.

— Куда?! — опешила Вильда.

— В Софию, — улыбнулась довольная произведенным эффектом Кейт. — Баст на службе, и что-то мне подсказывает, что в ближайшие месяц — два мы его поблизости от себя не увидим. Как полагаешь?

— Да, — согласилась Вильда, медленно приходившая в себя после пережитого стресса. — Наверное.

— Вот мы и воспользуемся случаем… Впрочем…

— Что?

— Все время забываю о мелочах, — мрачно объяснила Кейт.

— О чем ты? — нахмурилась Вильда.

— О проклятой визе! — Кейт с сомнением посмотрела на свой портсигар, сиротливо лежавший посередине стола, но не закурила, оставив очередную пахитосу на потом. — Я забыла, что тебе нужна виза. Следовательно, мы едем в Берлин. Там быстренько сделаем тебе болгарскую визу и "ту-ту" — я уезжаю, но скоро вернусь!

* * *

"Седьмой день без Баста… полет нормальный…"

Кем она себя ощущала? Кем была и кем стала? Простой вопрос, но вот ответ на него при ближайшем рассмотрении оказался не таким уж и очевидным. Теоретически, она должна была остаться тем кем была, то есть Ольгой Васильевной Ремизовой, русской, беспартийной — шутка — разведенной, тысяча девятьсот шестьдесят девятого года рождения, проживающей… то есть, проживавшей, разумеется, в Санкт-Петербурге, по адресу Большой Сампсониевский проспект, дом номер…, квартира на третьем этаже. Но чем дальше, тем меньше она ощущала себя Ольгой, хотя и Кайзериной Кински — той настоящей Кайзериной, какой та была до "вселения" — не стала тоже. И что же получалось?

"Одно сплошное безобразие!" — невесело усмехнулась Кейт и наконец закурила.

— Кейт, — сказала она вслух, выдохнув сладковатый дым пахитосы. — Кайзерина, Кисси…

Немецкие фонемы не раздражали. Пожалуй, напротив, воспринимались гораздо более естественными, чем русские. И вот, что странно: Кайзериной она не была и — не стала, перестав одновременно быть Ольгой, но имя, имена — приняла, как свое, родное, с нею родившееся и ставшее частью ее личности. Возможно ли такое? А черт его знает! Наверное, это мог бы объяснить Баст, — "И где же тебя носит, милый кузен?!" — но его сейчас нет рядом. А сама она и объяснять ничего не желала. Есть только то, что есть, а почему и отчего, кому какое дело?! Вот была она когда-то полноватой и тихой Олей-тихоней — вечной актрисой второго плана, играющей роли без слов, и что? Кто-то интересовался, почему умная от природы, — она ведь никогда не была глупее ни одноклассников, ни однокурсников, скорее, наоборот, — здоровая (и спортом занималась и совсем неплохо!), на лицо не уродина, а оказалась в "углу"? И сама "дурью не маялась", разбирая, что и почему не сложилось в жизни. Так с чего бы ей начинать упражняться в этом теперь, когда все, наоборот, замечательно и интересно?

"Совершенно ни к чему!" — она плеснула себе коньяка прямо в чайную чашку, оказавшуюся на столе, и сделала глоток.

Вот и с выпивкой творилось что-то непонятное. Ольга никогда много не пила. Пила Кисси Кински, но Кайзерина не знала меры, и, если ее не остановить, могла и напиться, как обычная алкоголичка. Просто молодость и вбитые еще в детстве правила поведения позволяли до времени скрывать свою слабость. Однако "нонеча не то, что давеча".

Кейт снова усмехнулась и сделала еще глоток.

Да, теперь алкоголь действовал на нее совсем не так, как раньше. И что же из этого следовало? Что нынешняя Кайзерина не совсем настоящая? Что "вселение" не прошло бесследно не только для "души", но и для ее организма? Возможно, что так. Однако Кейт все-таки старалась "не доводить до крайности". Пила, но в меру — сорвавшись пока один лишь раз, в домике в Арденах, курила, но не злоупотребляла. И вела, в целом, здоровый образ жизни.

"Секс лучшее средство от ожирения, не правда ли?"

Впрочем, слово "секс" еще не успело стать общеупотребительным, и, следовательно, влияние Ольги Агеевой на новую Кайзерину Альбедиль-Николову тоже не было исчезающе малым. Баронесса и думала, порой, совсем не так, как раньше, и знаниями оперировала явно не имеющими никакого отношения к "кузине Кисси".

Она сделала еще глоток и с разочарованием обнаружила, что коньяк закончился.

"Тридцать грамм? — спросила сама себя. — Ну, никак не больше. Можно и повторить".

— За жизнь! — провозгласила тост. — За нашу чудесную жизнь, сколько ее ни будет!

И это тоже была правда, которую следовало однажды сформулировать, чтобы "услышать" и удивиться. И в самом деле, где-то глубоко в подсознании она понимала, что "подписалась" играть в крайне опасные игры. Ее ведь запросто могли убить или схватить в Париже 13 февраля. Могли, но не убили, из чего отнюдь не следовало, что не убьют в следующий раз, когда бы и где этот "раз" ни состоялся. Во всяком случае, такая вероятность существовала. И вот теперь — сегодня, сейчас — она себе это сказала, что называется, вслух. Сказала и крайне удивилась собственной вполне парадоксальной реакции. И Кайзерина — настоящая австриячка, — и Ольга, были порядочными трусихами, а вот новая Кейт умела смотреть на жизнь трезво и не бояться того, что неизбежно. Минус на минус… дали новое качество. Теперь опасность бодрила кровь и заставляла с жадной исступленностью любить жизнь, "данную нам в приятных ощущениях".

— Прозит! — она сделала еще один глоток, швырнула в пепельницу окурок пахитосы и вытащила из портсигара новую.

"Сегодня можно, — решила она, закуривая. — Сегодня у нас вечер разоблачения чудес!"

Ей предстояло "разоблачить" еще два "фокуса", — "Чего я хочу от жизни?", имея в виду суть собственного существования в данном теле и в этом времени; и "Баст фон Шаунбург какой он есть". И она их разоблачила еще до того, как вернулась из своего похода Вильда.

Жена Баста принесла две новости. Она все-таки не беременна, — "И слава богу!" — внутренне обрадовалась Кейт, — а ближайший удобный для них поезд на Берлин отходит в половине девятого вечера.

— Вот и славно! — улыбнулась Кайзерина, примеривая мысленно, как шляпку или меховое манто, имя Екатерина. — Забеременеть ты еще успеешь, а поезд в половине девятого — это просто замечательно. Пообедаем без спешки, спокойно соберемся, и на вокзал.

— Ты тут не много ли выпила? — нахмурилась Вильда, начинавшая время от времени заботиться о Кейт, как старшая сестра о непутевой младшей.

— Грамм сто пятьдесят, я думаю, — нахмурив лоб, как бы в попытке вспомнить точно, отчиталась Кайзерина и ничуть не соврала. Именно сто пятьдесят плюс-минус двадцать грамм. Сущая мелочь, учитывая плотный завтрак и отсутствие работы повышенной сложности. Стрельбы по бегущим "кабанам" например…. с четырехсот метров и без оптики.

— А… — по-видимому, что-то в интонации Кейт смутило Вильду, но она не могла знать, разумеется, что процесс осмысления "подспудных интенций" мог сжечь и поболее полутора сотен граммов алкоголя.

— Ничего, Ви, — успокоила ее Кайзерина. — Все в порядке. Мне просто надо было кое-что обдумать.

— Обдумала? — подозрительно прищурилась Вильда.

— О, да! — улыбнулась Кейт. — И знаешь, к какому выводу пришла?

— Нет, — покачала головой Вильда, вглядываясь в лицо баронессы Альбедиль-Николовой, словно надеялась прочесть там — в ее глазах или чертах лица — все те тайны, которые Кайзерина не считала необходимым озвучивать.

— Жизнь прекрасна! — объяснила Кейт и счастливо засмеялась.

* * *

Удивительно, насколько прилично, оказывается, может выглядеть "покойник" через три месяца после своей безвременной кончины.

"Люкс!" — не без циничной иронии констатировал Виктор, бросив беглый взгляд в зеркало. Но на самом деле отражение пришлось ему по душе: он выглядел даже лучше, чем можно было ожидать, но главное — именно так, как хотел бы сейчас выглядеть. Впрочем, возможно, все тривиально объяснялось состоянием души или, иными словами, настроением.

Дело в том, что с тех пор как "умер" небезызвестный Дмитрий Вощинин, Федорчук нет-нет, да ловил себя на мысли, что как-то это все нехорошо. В смысле, дурно пахнет, и все такое. И вроде бы не был никогда ни особо впечатлительным, ни суеверным, а все равно: порою так "пробивало", что хоть к Олегу на прием записывайся. И еще эти сны поганые… И сны тоже. Подсознание изгалялось так, что хоть волком вой. Но вот со вчерашнего утра все изменилось к лучшему, да так резко, что остается только руками развести. Проснулся не в настроении — после очередной порции невнятного бреда в кладбищенских декорациях, где резвились опасные персонажи: одни — с малиновыми петлицами, другие — в черных фуражках от Hugo Boss — и, не желая никого видеть и, уж тем более, пугать своим видом, заказал завтрак в постель. Ел без аппетита, но кофе выпил с удовольствием, между делом просматривая утреннюю газету. И вдруг… Статья называлась "Страшные находки близ Бетюна". Ну, что ж, не зря же говорится, что человек предполагает, а Господь располагает. Кто мог предугадать, когда они со Степаном размещали на краю болотца обрывки одежды Вощинина, что спустя почти три месяца жандарм из Бетюна обнаружит в этом самом болоте — но несколько в стороне от "места преступления" — останки молодого мужчины? Кто был, этот несчастный и как он оказался в болоте, Виктор, разумеется, не знал, но вот во французской полиции никто не сомневался, что это его Дмитрия Вощинина кости, а значит, и дело об исчезновении русского журналиста закрылось само собой.

Об этом, собственно, и была статья. Но на Виктора она произвела совершенно иное впечатление, чем на никак не связанных с "делом" читателей. Он вдруг совершенно успокоился, и "лихорадочная маета" в груди неожиданно исчезла. Как отрезало. А жизнь — та жизнь, которой жил теперь месье Руа или месье Поль — была сказочно интересна. Раньше Федорчук о таком только в книжках читал, да в фильмах видел, а теперь — надо же — не просто сам попал в "это кино", но стал его неотъемлемой частью. Он же не абы кто, а автор слов и музыки и интимный друг самой Дивы. И если и было о чем сожалеть, то только о том, что слово "интимный" в тридцать шестом году не все еще понимали так, как будут понимать в двадцать первом веке.

Виктор усмехнулся своим мыслям, поправил черный шейный платок, поддел пальцем, поправляя на носу очки с круглыми синими стеклами — а ля кот Базилио — усмехнулся еще раз, сделал глоток коньяку — исключительно для ароматизации дыхания — и, закурив американскую сигарету, совсем уже собрался выйти из номера, но неожиданно в дверь постучали.

— Да? — вопросительно поднял бровь Виктор, увидев посыльного.

— Вам телеграмма, месье Поль, — с нескрываемым восторгом — ну, как же, как же! — выдохнул мальчишка.

— Да? — повторил Виктор, чувствуя, как непроизвольно сжимается сердце.

Он принял конверт. Распечатал, достал бланк, прочел, криво усмехнулся, качая мысленно головой, и поднял взгляд на посыльного.

— Спасибо, парень! Держи, — достал из кармана какую-то мелочь и протянул заулыбавшемуся от удовольствия мальчику. — И вот что! Вызови мне, пожалуйста, такси и передай госпоже Виктории, что я приеду прямо к ее выступлению. Вперед!

* * *

Жаннет сидела перед зеркалом в маленьком кабинетике, превращенном специально для нее в персональную гримерку. Ну, как же иначе? Она же теперь дива! Ей ли сидеть вместе со всеми в общей гримерной?!

"Судьба…" — она улыбнулась отражению в зеркале, накладывая "боевую раскраску" — концертный грим, словно закрашивая одно изображение другим.

"Лицо мое, значит, это я!"

Но на самом деле ничего это не значило. Похожа на Таню, но не Таня. Возможно, Жаннет Буссе, но та, — французская комсомолка и советская разведчица, а эта…

"Виктория Фар".

Что-то томило с утра, невнятное как осеннее нездоровье. Тянуло сердце и проступало накатывающими слезами в уголках глаз, хотя с чего бы, казалось?! Все ведь замечательно, не правда ли, дамы и господа? Молода, красива…

"Ведь красива?"

Да, да, — сразу же согласилось зеркало. — Ты красива, спору нет…

Красива, успешна…

"Дива!"

Дива, — не стало спорить зеркало.

"А скоро еще фильм выйдет…" — ну, да, еще и фильм.

Последние два месяца запомнились непроходящей усталостью и гонкой за…

"За синей птицей…"

Репетиции, переезды, репетиции и выступления. Сначала в маленьких ресторанчиках — эксклюзив, так сказать — и второстепенных кабаре, но очень скоро уже на первых площадках Парижа. И… и снова репетиции. Приглашения на рауты в качестве исполнительницы и… да, завязывание знакомств с "интересными" людьми. И шифрование материалов от Олега и других источников, ну это хоть на Виктора удалось свалить. И встреча с курьерами из Москвы — та еще нервотрепка, правда и это теперь проще — просто поклонник, просто пришел цветы вручить. Нужно только заранее в газетах дать объявление о месте и времени выступлений.

Жизнь хотя и суетно-насыщенная, но довольно однообразная. Даже приметы быта и бытовые заботы — какие-то серые, нерадостные, несмотря на обилие красок. Сшить новое платье, сделать прическу, купить нужную косметику… И, разумеется, выступить, исполнив сколько-то песен, выпить, расточая улыбки, в кругу поклонников, и в койку, даже если "койка" — шикарное ложе в дорогой гостинице. Но что ей, уставшей и вымотанной, до той койки, если не помнит даже, как падает в нее ночью и с трудом продирает глаза утром? Что ей до всей этой роскоши, если в белых ли, черных ли простынях она спит одна? Или почти одна… А еще фильм, гонка съемок, студия звукозаписи… Ну хотя бы график выступлений, наконец, установился — до смерти надоели импровизации! — и бухгалтерий заниматься не надо. Антрепренер подписал контракт — неожиданно щедрый, невероятно щедрый, если иметь в виду, что она пока считай никто, но… видимо, антрепренер понял намеки Федорчука.

"Пока никто… Или уже кто-то?"

Кто-то… — зеркало не обманывает. Уже кое-кто, и зовут ее Виктория Фар.

"Так-то, голуби мои!"

Не Пугачева и не Ротару, но та, которой обещано будущее немереной крутости.

"Или пуля в затылок…"

Ну, что ж могло — может — случиться и так. Но по внутреннему ощущению это достойней жалкого прозябания в Аргентине или Чили.

"Не нужен нам берег турецкий… И Мексика нам не нужна! А если за дело, то и пуля не дура!"

От мрачных мыслей ее отвлек стук в дверь.

— Да! — раздраженно бросила Таня, знавшая, впрочем, что "чужие здесь не ходят". — Ну!

Но это были свои.

Скрипнула, раскрываясь, дверь, и в "кабинет" вошел Виктор.

— Опять не в духе? — с какой-то странной интонацией спросил месье Руа. — А тебе, между прочим, цветы.

"Цветы… Скоро аллергия от них начнется!"

— От кого? — не оборачиваясь, спросила она, припудривая между тем носик. — Записка есть?

— Нет, — ответил Виктор и протянул ей сзади, через плечо, веточку сирени.

— Сирень? — удивилась Таня. — Студентик какой-нибудь? — спросила, не потрудившись даже взять у Виктора цветок.

— В Париже она уж две недели как отцвела, — скучным, "лекторским" голосом сообщил Федорчук, продолжая держать букетик над ее плечом. — Самолетом из Стокгольма… пришлось в Вильнев-Орли съездить…

— Вот как? — что-то в его тоне насторожило, но она не успела еще переключиться с собственных мыслей на новые "вызовы эпохи". — И от кого же?

— Баст, — коротко ответил Виктор, вкладывая веточку в руку Татьяны.

— На самолет деньги нашлись, а на розы… — начала, было, она, и разом побледнев, уронила веточку на трюмо, схватилась за горло, останавливая рвущийся вскрик.

— Что с тобой? Плохо? — Виктор метнулся к графину с водой, налил полстакана и поднес Татьяне. — Попей. Сейчас за доктором пошлю…

— Да, что с тобой! — снова спросил он, заглянув в глаза Татьяне, уже настолько блестящие, что в уголках накопилась влага и сорвалась двумя слезами.

— Жаннет! Что?.. — Виктор задергался, не понимая что происходит, но видел — дело плохо.

А ей, и в самом деле, было плохо.

— Ддд-еннь… р-рож-жденния… — выдавила она из себя, отпуская на волю слезы и боль.

— Что? У кого? — не понял Виктор.

— Мне… сегодня… "там"… сорок…

… Мама… сирень… Двадцать восьмое мая…

"Олег вспомнил… Я сама замоталась… и Жаннет…"

А слезы текли и текли…