Прославленный эскулап Иоганн Лофф готов был признать своё бессилие. Тело царя начало пухнуть, внутренности гнили. Чтобы продлить дни жизни царя, мало было одной врачебной помощи, нужно, чтобы и сам больной боролся со своим недугом. Лофф, лечебное искусство которого основывалось на тонком понимании душевного состояния больного, его чувств и настроений, знал, что пока царь находится во власти страха перед смертью, он бессилен ему помочь. Лофф был ценителем древних авторов и хорошо помнил высказывание римского поэта Публия Сира: «Страх смерти хуже самой смерти».

Находясь при больном почти безотлучно, Лофф мог видеть, как лицо царя искажала судорога страха и сколь изобретателен он был, стараясь победить в себе дурные предчувствия. Лоффу казалось, что и сватовство к племяннице королевы царь затеял, надеясь найти в этом сватовстве душевную опору. Как только рухнула эта надежда, вернулись прежние страхи. Болезнь взяла над царём силу: ноги стали пухнуть и слабеть, появился и начал усиливаться дурной запах. Да, страх — плохой лекарь, он забирает у человека силу.

Лофф стал думать, чем бы отвлечь внимание царя от болезни.

   — Государь, хочу сказать тебе: ты давно не веселил себя видом своих сокровищ. Не повелишь ли перенести тебя на кресле в ту комнату, где ты их хранишь?

Больной внимательно посмотрел на своего лекаря.

   — Ты прав, старик.

Царь велел находящемуся при нём постельничему выполнить совет доктора. Позвали царевича с супругой Ириной, её брата Бориса Годунова, Богдана Бельского и многих знатных иноземцев. В просторном теремном помещении стояло по стенам много сундуков. Слуга зажёг шандалы. Сидя в кресле, Иоанн приказал принести ему царский жезл и положить его на стол возле кресла.

   — Запомни, царевич, он сделан из рога единорога, и в сём указание на божественное предназначение царской власти, — обратился он к сыну Фёдору. — Единорог — яко имеющий власть по прямому родству. Не токмо от Рюрика и благодаря ему мы начали царствовать, но от самого римского кесаря Августа, обладателя вселенной...

Царь любил порассуждать об этом, и всякий раз у него бывало такое чувство, словно говорил он впервые. Насладившись впечатлением, какое производил на окружающих царский жезл, оправленный сверкающими драгоценными камнями, царь сказал:

   — Я купил его за семьдесят тысяч марок. Сей жезл был в руках богачей города Аугсбурга и был доставлен мне Давидом Гауэром.

   — Как прекрасен этот алмаз! Подобно тебе, государь, кто славится признанным царём среди царей, алмаз — царь драгоценных камней, — угодливо заметил английский посол Боус.

Он по-прежнему испытывал притеснения от слуг и надеялся на царскую милость.

Иоанн недовольно посмотрел на него.

   — Я никогда не пленялся алмазом, он укрощает гнев, сохраняет воздержание и целомудрие. Он даёт силу, но и забирает её... Я люблю сапфир, он хранит и усиливает мужество, веселит сердце, приятен всем жизненным чувствам... Богдан, — обратился царь к Бельскому, — принеси мне мою казанскую шапку.

Казанская шапка, принесённая Богданом, представляла собой царский венец, подобно шапке Мономаха, но существенно отличалась от неё по исполнению и по материалу. Её золотая тулья была украшена мелким цветочным чернёным орнаментом. К ней внизу параллельными рядами были прикреплены резные кокошники, а в центре находился драгоценный камень. Венчал «казанку» не четырёхконечный крест, как Мономахову шапку, а вытянутый, наподобие свечи, жёлтый сапфир в девяносто каратов. Царь погладил соболью оторочку шапки, коснулся сапфировой свечи и вдруг надел шапку на голову. Лицо его как-то сразу осветилось, глаза ожили. Золотая резьба радостно оттенила бирюзу — мелкую вверху и крупную по центру кокошников.

Видно было, что Иоанн любил эту шапку, как любил и воспоминания о Казанском походе, с которым она была связана. Он припомнил сейчас один памятный случай героического одоления русскими воинами жестокого натиска татар.

Но получилось так, что рассказывал он одно, а видел перед собой другое: как в момент штурма Казани он молился в церкви о победе. Потом за ним пришли: «Государь! Казань наша! Татары сдались».

Иоанн не любил признаваться в своих слабостях, но как забыть чувство страха, когда воображение рисовало сцены одну ужаснее другой: он, русский царь, в плену у татар!

Этот страх долго преследовал его. Позже ему добыли эту казанскую шапку. Удивительное чувство уверенности в себе давала ему эта шапка...

Словно угадав, о чём думает царь, старый боярин Скурлятев сказал:

   — Слышно было, государь, тебе эта шапка досталась от Епанчи, коего одолел князь Горбатый-Шуйский.

Царь с досадой отвернулся от него. Он не любил, когда при нём упоминали князя Александра Борисовича, которого он казнил.

Спохватившись, Скурлятев решил исправить свою ошибку и добавил:

   — И бирюзы-то сколь на шапке, почитай, одна бирюза — будто под твои глаза подбирали.

Тут царь повернулся к боярину-говоруну и резко произнёс:

   — Или тебе, старый хрыч, случалось видеть разумных и добрых людей с голубыми глазами? Может ли достойный муж иметь голубые глаза? Никак! Голубыми глазами Бог шельму метит, и примером тому может быть наш изменник — князь Курбский.

Боярин Скурлятев сразу сник и стоял ни жив ни мёртв. Но кто знал, что Иоанн считал свои глаза серыми, какие были у богов древности!

   — А ты, наш батюшка, как токмо осерчаешь, сразу и видно, что оздоровел.

Это сказал другой угодник, боярин-земец Титов, и тоже невпопад. Царю вдруг стало плохо. Теряя сознание, он успел произнести гортанным ослабевшим голосом:

   — Унесите меня!

Свежий воздух в царских покоях и примочки к вискам скоро привели царя в чувство. Он подозвал к своей постели Бельского и велел ему идти к ворожеям (Устим ошибочно принял их за мужиков) и спросить их, по-прежнему ли они стоят на том, что в Кириллин день ему приключится смерть? Не составили ли они по планетам и созвездиям новое гадание? Бельский даже растерялся от такой поспешности. Он не торопился исполнять поручения царя и смотрел на окружающих, как бы ища поддержки. Но они опустили глаза, не зная, что думать.

Один только Борис Годунов, стоявший в эту минуту у изголовья царя, доподлинно понимал его состояние и был уверен в себе. Он знал, что Иоанн не был в душе таким стойким и мужественным, как полагали многие, что он был даже трусоват; знал он также, что Иоанном владел мучительный страх за свою жизнь. Оттого и шапку с сапфировым наконечником велел принести, ибо верил, что сапфир вселяет в душу мужество.

Будучи сам не храброго десятка, Годунов не без оснований думал, что царь, истерзанный болезнью, неудачами, но упорно цепляющийся за жизнь, не выдержит испытания объявленным сроком смерти.

   — Государь, ты бодр и здоров. Или не видишь — солгали ворожеи? Вели их казнить, — сказал Бельский.

Годунов продолжал молчать, упорно опустив глаза вниз. Бельский медлил.

   — Богдан, ступай... А я тут партию в шахматы с Родионом сыграю.

Иоанн повёл себя странно. Он вдруг велел вернуть Бельского, оставил партию в шахматы, хотя явно выигрывал, и объявил вошедшему Бельскому, что ему охота попариться в мыльне. Богдан вновь вышел, чтобы сделать распоряжения, хотя царская мыльня была готова во всякий час дня.

Было два часа пополудни. Лёгкая парная во вкусе царя была готова, пахло его любимыми травами: золотником, таволгой. Бельский с радостью замечал, что царь мылся в своё удовольствие, обещал его наградить, как и не мнилось Богдану. Затем они вместе пили любимый царёв можжевеловый квас, что взбадривал лучше вина, и заедали его густым овсяным киселём на медовой сыте.

Царь разговорился, вспомнил вдруг о переписке со старцами Кирилло-Белозерского монастыря.

У Иоанна сложились с этим монастырём давние и особые отношения. Он чтил память игумена обители преподобного Кирилла Белозерского и сам ездил на молебен в обитель Белозерской пустыни, часто вспоминал житие святого, описанное митрополитом Макарием в Четьях минеях, много был наслышан о чудесах, что творил святой при жизни.

Каково было Иоанну, столь почитавшему этот монастырь, узнать, что постригшийся в нём боярин Иван Шереметев нарушает его устав, а монахи потворствуют опальному: разрешили ему завести двор с поварней? Каково? Монах услаждал себя вкусной пищей. Грозный потребовал, чтобы Шереметев питался за общей трапезой, но братия ходатайствовала за боярина «ввиду его болезненного состояния». Царь пытался усовестить их: «Отцы святые! В малом допустите послабленье — большое зло произойдёт. Так от послабленья Шереметеву и Хабарову чудотворцево предание у нас нарушено... Но тогда зачем идти в чернецы, зачем говорить: «Отрицаюсь от мира, от всего, что в мире»? Шереметев сидит в келье что царь, а Хабаров к нему приходит с другими чернецами да едят и пьют, что в миру; а Шереметев, невесть со свадьбы, невесть с родин, рассылает по кельям пастилы, коврижки и иные пряные составные овощи, а за монастырём у него двор, на дворе запасы годовые всякие, а вы молча смотрите на такое бесчиние? Так это ли путь спасения, это ли иноческое пребывание? Или вам не было, чем Шереметева кормить, что у него особые годовые запасы?»

Долгой и бесполезной была эта тяжба царя с монастырём. И сейчас Иоанн припомнил о ней. До конца дней своих он был неусыпно строг к людям. Это сочеталось в нём со снисходительностью к собственным грехам и слабостям.

Телу Иоанна было вольготно в просторной полотняной рубахе. Дышалось в предбаннике легко, не то что в тереме. В воздухе стоял лёгкий парок, пропитанный запахом целебных трав. Освежённый баней, порозовевший Иоанн с помощью любимца натянул на себя мягкий ворсистый халат.

   — Государь, глаза у тебя играют, яко у жениха, — заметил Богдан Бельский.

   — А чем я не жених? Ныне, как свататься стану, тебя сватом-то пошлю... Оно делом-то и сговоришься.

Приунывший за время болезни царя Бельский повеселел. Пришли в опочивальню. Богдан радостно приговаривал, укладывая царя:

   — Али не сподобит Господь? Ещё и посватаемся... Ушло лихо-то на чужое подворье. А нашему государю-батюшке Бог здоровья дал...

Царь действительно казался здоровым, словно сам дьявол играл его жизнью, как некогда и он играл своей короной.

   — Не вели ко мне никого пускать, а вели позвать Родю Биркена. Партию с ним я таки не сыграл.

Но не успел Богдан отдать распоряжение, как в опочивальню государя вошли Годунов с Ириной и Фёдором, а следом за ними — царица Марья. Царь хмуро окинул взглядом вошедших.

   — Зачем явились? Кто вас кликнул?

Он подозвал Биркена, несмело выглядывавшего из-за широкой спины царицы Марьи. Царевич испуганно вышел, следом Ирина с царицей Марьей. Годунов остался. Он следил глазами, как царь расставляет шахматы на доске. Видно, что-то дьявольское было в этом взгляде: фигура короля трижды упала, пока подоспевший Биркен не поставил её.

   — Сказывай, какие вести принёс? Колдуньи, поди, опять погибель мне сулят? Ступай и скажи им, чтобы сами приготовились к смерти. Я здоровее, чем был.

   — То так, государь. И колдуньям было говорено о том, да они стоят на своём. До солнечного заката-де ещё далеко.

Ничего не ответив Годунову, Иоанн сделал ход. Он как будто погрузился в игру, но чутко наблюдавшему за ним Бельскому показалось, что царь ослабел. Он ещё успел подвинуть фигурку на доске, потом поднял голову, хотел что-то вымолвить и рухнул навзничь. Стоявший неподалёку аптекарь вскрикнул.

   — Послать за водкой! — приказал Годунов. — Ты, Богдан, чай, не давал ему освежиться после бани?

   — Лекаря! — потребовал Бельский, не слушая его.

   — Принесите розовой воды! Зело помогает при обмирании, — распорядилась Ирина Годунова, первой прибежавшая на крик.

Пришёл Лофф, пощупал пульс царя, коротко произнёс:

   — Духовника!

Вскоре у постели царя появились архимандрит Чудова монастыря Иона, митрополит и несколько менее важных духовных особ.

Царевич Фёдор заплакал навзрыд, как ребёнок, прислонясь к плечу Ирины. Она прошептала едва слышно:

   — О, Господи помилуй!

   — Всё в воле Господа! — отстранение и безучастно произнёс Борис Годунов.

Эти слова и сам тон их словно пробудили царицу Марью, которая стояла у изголовья царя в оцепенении и не отрывала взгляда от его лица.

   — Не покидай нас, родимый, — заплакала она. — На кого ты оставляешь Митю, голубчика нашего ненаглядного, херувимчика...

   — Не вой, Марья! — резко оборвал её плач Григорий Годунов.

Между тем над умирающим совершили обряд пострижения. Иоанн в новом святом житии получил имя Ионы.

Последние слова святого напутствия, едва ли слышанные Иоанном, были и последней связью его с жизнью.

Теперь, когда всякий мог безбоязненно вглядеться в черты царя, многих поразило, сколь безобразным стало его лицо, казавшееся прежде пригожим. Рот ввалился, над ним крючком навис нос, точно у хищной птицы. Многие поспешно отводили глаза, будто опасались, что царь может ожить.

Среди духовенства было заметно непривычное оживление. Отовсюду стекались в Кремль митрополиты, епископы и прочие духовные особы. Им предстояло первыми на Святом Писании принести присягу новому царю и целовать крест, давая тем клятву верности.

Борис Годунов в сопровождении своих приближённых и родных, выйдя на Красное крыльцо, объявил собравшимся:

   — Царь Иоанн скончался!

На лицах людей были недоверие и страх. Грозный-царь и мёртвый был им страшен.

Годунов повторил:

   — Царь скончался, приняв иноческий образ.

Трудно было привыкнуть к мысли, что начнётся новая жизнь. Люди внимательно вглядывались в лица тех, кто ныне был с Борисом Годуновым. Многих не видели ранее. Вот Годунов позвал начальника стражи и велел зорко охранять ворота дворца, держать наготове оружие и зажечь факелы. Дворцовому воеводе он приказал закрыть ворота Кремля и хорошо охранять их.

Можно было заметить, что с одними Борис был холоден и строг, с другими любезен, особенно с иноземцами. Когда к нему подошёл торговый агент Горсей, глава московской конторы «Русского общества английских купцов», Годунов обошёлся с ним ласково, попросил передать послу Боусу, что отдано распоряжение о дополнительной охране английского подворья, а самому Горсею заметил: «Будь верен мне и никого не бойся. Ты услышишь многое. Но верь только тому, что я скажу тебе».

Вскоре Горсея поразило, однако, странное поведение с ним правителя Годунова. Он перестал вдруг оказывать ему внимание, через подчинённых предъявил необоснованные обвинения в сношениях с польским королём, в том, что Горсей вывез из страны большие сокровища.

Чем, как не насмешкой, звучали слова Годунова, которые он шепнул английскому негоцианту, что ни один волос не упадёт с его головы!

Вспоминая впоследствии эти дни, иноземцы говорили, что их очень удивило быстрое и полное обновление и аппарата управления, и прислуги. Будто это была совсем другая страна. Но многие из них были в тревоге и не знали, что лучше: страх перед жестоким царём или наступление безвластия, неопределённости и опасения — не стало бы хуже.

С этими мыслями провожали царя в последний путь. Похороны были пышными, при великом стечении народа. Люди крестились: одни — церковного обычая ради, другие — от страха, чтобы царь не воскрес тайным колдовством. Иначе зачем было ставить крепкую охрану возле его могилы? Сыну его Ивану никакой охраны не ставили, хотя похороны тоже были пышными.

Но и те, что опасались колдовства, не были склонны исполнять последние повеления покойного царя. Страх перед силой и неуёмная дерзость всегда уживались в народе русском, и многие думали: «Эх, была не была... Мёртвая собака не кусается».

Со смертью Грозного окончилось так много, но от прежнего царствования осталось ещё больше, чтоб продолжиться с новой силой. И дурного осталось больше, чем хорошего. Недаром в народе говорят: «Всякое лихо споро, не минёт скоро». Ещё Фёдор не был увенчан царским венцом, но уже утверждали, что за него станет править Годунов, ибо он и ранее знал все предназначения царя. Находились скептики, которые говорили, что на Руси не было ещё случая, чтобы татарин ведал державными делами. Но и они скоро смолкли, видя, как властно распоряжается делами Борис. А где остальные ближники Иоанна? Где Богдан Бельский? Где Никита Романович? И многие думали, что Годунов не захочет иметь соперников.