Дождавшись освобождения, Филарет должен был торжествовать, но что-то смутное насевалось в его душе. Ему сказали, что «Димитрий» спрашивал о нём ещё в Туле и лично распорядился послать за ним карету, чтобы вернуть из ссылки. Зная нрав прежнего Юшки, Филарет решил, что тот чем-то встревожен. «Ужели опасается, что я стану его втайне обличать? — думал Филарет. — Да я готов молиться на него за своё избавление, за эту волю, за то, что увижу родных, сына своего возлюбленного. И дай мне Бог спокойной старости! Ужели Юшка мог помыслить, что я стану крамолить?» И хотя думы в общем-то шли спокойные, из ума не выходило, что в Туле «Димитрий», отставив другие заботы, вспомнил их вместе, «мать свою» Марью Нагую и его, Филарета, и обоих поспешил призвать к себе. Видимо, в монахине Марфе Нагой, матери царевича Димитрия, Юшка тоже не был вполне уверен.

Однако, думая об этом, Филарет не сомневался, что всё обойдётся и Марфа также не станет заводить смуту. Упаси Бог от всяких смут! Душа её тоже, поди, устала бороться с судьбой. Оба они пострадали от Бориса, и каково было ей, царице, привыкать к тяготам монастырского бытия!

В окно кареты задувало прохладным бодрящим ветерком. Далеко позади остался опостылевший монастырь. Бедному Ионе не понять причину равнодушия Филарета к монастырской жизни, не мог он сочувствовать его одиночеству и тоске. На мгновение Филарет ощутил лёгкий укол сожаления, что не дождался конца службы и не простился с Ионой, который был добр к нему, да продлит Господь его дни на земле!

Но чем ближе к Москве, тем менее благостны были мысли Филарета. Росло нетерпение увидеть Москву, родное подворье, вернувшихся домой жену с Мишаткой, брата Ивана...

Однако, странное дело, ему чудились какие-то раздоры и смуты. Откреститься бы от опасных видений! Вместе с тем из каких-то глубин его души росла уверенность, что, войдя в возраст, его Мишатка сядет на царство, и сбудутся давние чаяния Романовых, и воспрянет их род, так гордившийся родством с великим царём Иваном.

Но временно может быть иначе...

Значит, того захотел Господь. Мишатке ведь ещё не пришёл срок царствовать.

«Так присягнём же и мы временно новому царю, и пусть им будет хотя бы Юшка», — успокаиваясь на этой мысли, решил Филарет.

...И вот Москва. Торжественный въезд «царевича» на белом коне, в великолепном царском одеянии, в золотой короне, украшенной драгоценными камнями, в ожерелье, сверкающем на ярком солнце.

В толпе шептали:

   — Бог, значит, спас.

   — Воскрес яко из мёртвых...

Восторг охватил людей, они старались протиснуться к «царевичу». Проворным удавалось облобызать его башмаки. Это зрелище вызвало новый прилив чувств:

   — Здравствуй, отец наш, Богом спасённый на радость людям!

   — Ты солнце Руси! Сияй и красуйся!

«Како сие разумети? — спрашивал московский летописец. — Яко бесом прельстилися... Бесом насеяно было прельщение сие...»

Наблюдатели отмечали, однако, что восторг толпы был словно бы подогрет кем-то. Так оно, видимо, и было. Накануне через таможни в Московию проникло много подозрительных людей с литовско-польской стороны, и они пополнили ряды уличных клевретов Лжедимитрия: ведь он обещал озолотить тех, кто будет с ним в его торжественный день. Они-то и подогревали энтузиазм толпы и были главными участниками представления. Известно, что русские люди хотя и любят смотреть всякие зрелища, но участвовать в них не склонны: публичное выражение чувств претит православной душе. Удивительно ли, что самозванец, задумавший этот торжественно-умилительный спектакль, не верил своим «добрым подданным». Его чиновники скакали из конца в конец, из одной улицы в другую, чтобы доносить ему, что делается в округе, в то время как он громко приветствовал москвитян и велел молиться за него Богу.

Но отчего впереди царской колесницы шли поляки с литаврщиками и литовская дружина, а не русское духовенство и полки? Не сразу поняли русские люди, что новый царь во всём полагался на польских друзей, им-то он и обещал горы золотые. Позже поляк Бучинский вспоминал слова Лжедимитрия: «Кто въедет со мной в Москву, тот в бархате да соболях будет ходить. Награжу друзей по-царски и золотом, и серебром».

Смелые суждения самозванца соседствовали с опрометчивостью, но это мало кто замечал. Поначалу терпимо относились и к тому, что новый царь отдавал явное предпочтение полякам перед русскими — столь сильной была молва о доброте «Димитрия».

Ничто так не располагает людей к правителю, как его доброта. Москву облетели слова нового царя: «Добрым надлежит быть не на словах, а на деле. И не тот добр, кто говорит о своей щедрости, а кто воистину щедр». Последние слова были намёком на Годунова, который остался в памяти людей щедрым лишь обещаниями.

Сердца москвитян, измученных видом людских страданий, живших при царе Борисе в трепете перед опалами и гонениями, самозванец сразу покорил милостью к опальным. С почётом был принят бывший царь Симеон Бекбулатович. Годунов ослепил его, опасаясь в нём соперника, хотя страхи Бориса были смеха достойны, ибо Симеон Бекбулатович был слаб и стар, да и на царстве он был недолго — по прихоти Ивана Грозного. Но самозванец милостиво разрешил ему именоваться царём.

Родственники Годунова были посланы воеводами в Сибирь, и многие были возвеличены «паче меры». Михаила Нагого, своего мнимого родственника, самозванец пожаловал чином «великий конюший». В этой почётной боярской должности Годунов был некогда сам при царе Фёдоре. Всех Нагих, вернувшихся из ссылки Ивана Никитича Романова, князей Голицыных, Долгорукого, Шереметевых, Куракина новый царь сделал боярами, наставника своего — дьяка Василия Щелкалова — произвёл в окольничие.

Но особой милостью одарил он Филарета, назначив его ростовским митрополитом. От этой самой почётной митрополии — прямая дорога к патриаршему престолу. Чтобы возвеличить Филарета, Лжедимитрий отправил в заточение ростовского митрополита Иону за то, что в 1601 году он донёс на него царю Борису. Причина для опалы была, однако, найдена другая.

Прежний верный слуга Годунова Басманов, а ныне «верный пёс» нового царя, как его называли, с особым почётом провёл Филарета в царский дворец. Когда Басманов открыл перед ним двери, Филарет узнал бывшую любимую комнату царевича Ивана. Она была светлой и уютной. Польские шпалеры придавали ей нарядный вид. Едва Филарет успел оглядеться, как быстрой походкой вошёл «царевич». Он был в синем камзоле, золотое шитьё у ворота и петли из золотых нитей вместе с непривычным для русского глаза покроем придавали его наряду нездешний вид. Филарет окинул «царевича» взглядом, словно видел впервые. Кому он подражает? Сигизмунду? Взгляд милостивый, но манеры простоватые, и заметно, что одна рука у него короче другой. На рыжеватых волосах покоится соболья шапка, тканый верх которой украшен драгоценными камнями. Но роскошный наряд «царевича» не скрашивал некрасивость лица: нос будто расквашенный, глазки маленькие, на лбу и на носу бородавки. Тем не менее «царевич», кажется, был доволен собой. Во взгляде, каким он окинул монашеское платье Филарета и его седеющую бороду, промелькнуло снисходительное сочувствие.

   — Садись, Филарет.

Самозванец указал гостю на кресло, а сам сел на невысокий трон, изготовленный для него и обшитый восточной тканью. Трон назывался малым и предназначался для частных бесед.

   — Вижу, рад, что дождался моего воцарения, — продолжал самозванец. — Поставленный мною патриарх Игнатий жалует тебя ростовской митрополией. Будешь митрополитом в Ростове Великом.

Филарет поклонился. Лучшего назначения и желать было трудно. Это возможность жить в Москве, а в Ростове он будет наездами, по необходимости. Он догадывался, что ростовский митрополит Иона отправлен в изгнание. Самозванец воздал ему злом за зло. Но за что он наказал патриарха Иова, глубокого старца? Когда «царевич» был ещё монахом Чудова монастыря, не Иов ли приблизил его к себе и не дал хода доносу ростовского митрополита, чем не только спас жизнь самозванца, но и позволил ему бежать? И где прославленная доброта «Димитрия»? Где снисхождение к девяностолетнему старцу? Он согнал Иова с патриаршего престола, приказал унизить и опозорить его.

Обо всём этом Филарет узнал ещё в дороге. Не то чтобы ему было жаль Иова, нет: Филарет помнил, как в присутствии патриарха Салтыков высыпал коренья и бояре бесчестили Романовых. И всё же с Иовом поступили не по-христиански, а ведь некогда он был благосклонен к монаху Григорию, дал ему духовный чин и велел быть при себе. Видимо, люди со слабой совестью лишены и чувства благодарности. Такие люди ничего не прощают другим, хотя сами грешат без оглядки на совесть.

Возможно, самозванец уловил в лице Филарета какое-то сомнение, потому добавил:

   — Мы не чиним крутой расправы над недругами, подобно Годунову. Иов спас свой живот...

При этих словах в глазах самозванца мелькнуло злобно-мстительное выражение, противоречащее его словам, и он тут же ушёл от затронутой темы и спросил:

   — Что невесел, Филарет? Али духовная служба не по тебе?

Не дождавшись ответа, что было свойственно его манере вести беседу, он продолжал:

   — Не понимаю, почему Борис упёк тебя в Сийский монастырь?

Озорно сверкнув глазами, добавил в шутку:

   — Мог бы и в Соловецкий монастырь сослать, к белым медведям.

   — Медведей и в Сийском монастыре было довольно. Подходили к монастырской ограде, один медведь сломал заделанный перелаз и очутился во дворе.

   — Да ну?

Самозванец хохотал.

   — Монахов-то, чай, всех перепугал?

Но вдруг, перестав смеяться, снова спросил:

   — Что невесел, Филарет? Знаю, тебе там было не до смеха. Но, слава Всевышнему, Бориса уже нет. Воистину, кто другому копает яму, тот сам попадает в неё. Знаю, он пощадил тебя, потому что монах ему не соперник на троне. А братьев твоих Василия, Александра и Михаила станут упоминать в литургии: я велю Игнатию.

Филарет поднялся, поклонился.

   — Жалую тебе и твоей семье жить в Ипатьевском монастыре, как тебе заблагорассудится.

Филарет вновь склонился в низком поклоне, произнёс:

   — Доброта — величайшая добродетель повелителя.

Губы самозванца тронула улыбка тайного удовлетворения. Он любил при случае подчеркнуть своё знание римской истории и потому сказал:

   — Мудрец Сенека оставил нам наставление: «Никто не записывает благодеяний в календарь».

Филарет ответил улыбкой, воздающей должное учёности «царя». Он был чрезвычайно доволен, что Ипатьевский монастырь был отныне в его «епархии». Это добровольное место уединения могло укрыть семью в случае столь возможных потрясений. Добро и то, что по соседству с монастырём расположены наследственные вотчины Романовых и Шестуновых-Шестовых. Будучи рачительной хозяйкой, старица Марфа давно болела душой, что хозяйство без неё пришло в запустение. Теперь в её воле навести там порядок. Он в её дела мешаться не станет. Она и в ссылке сохранила властолюбивый нрав. Удары судьбы не смягчили её характера, скорее наоборот.

Так получилось и на этот раз — Марфе пришлось хозяйничать самой. В костромские владения её провожали боярин Иван Никитич и её родня, ибо Филарету надо было остановиться в Ростове Великом. После любезной встречи у Лжедимитрия он направился к патриарху Игнатию, и ему впервые пришлось ощутить на себе его властитную волю и нелёгкий нрав. Не затрудняя себя приятной беседой, он повелел Филарету не мешкая ехать в Ростов и отслужить благодарственный молебен в главном Успенском соборе города — по случаю благополучного возвращения в Москву «царевича Димитрия». Далее Филарету надлежало учинить досмотр всему ростовскому клиру и заменить близких к опальному митрополиту Иову служителей церкви теми, на кого указал он, Игнатий.

В ростовскую епархию входили Ярославль, Углич, Молога, Белоозеро, Великий Устюг. В ростовском краю были боярские владения именитых вельмож, ибо Ростов расположен на нескольких сухопутных и водных путях. Филарет знал, что этот город мало пострадал от татарских нашествий, а его выгодное положение способствовало быстрому восстановлению. В Ростове совершались пышные богослужения, а церкви его отличались богатством и красотой.

Во время ссылки Филарет часто вспоминал, как он, будучи подростком, вместе с матушкой посетил ростовский Успенский собор. Ехали они в костромское имение Домнино, но по воле матушки остановили карету в Ростове Великом, возле собора. Никогда прежде не переживал он ничего подобного. Звуки церковного пения, когда казалось, что они лились с высоты, чудное сияние от икон, оправленных в золото и драгоценные каменья, слёзы умиления на глазах молившихся прихожан — всё это возымело на отрока такое сильное действие, что он разрыдался.

Сийский игумен Иона, которому Филарет поведал об этом, понимающе кивнул головой и в свою очередь припомнил древнерусскую повесть «Сказание о Петре, царевиче Ордынском», где есть рассказ о том, как племянник татарского царя Берке, придя в ростовскую церковь, украшенную золотом, жемчугом и драгоценными камнями, был так поражён её красотой и великолепием, что принял православие и в крещении стал Петром.

Иона начал расспрашивать Филарета об иконах Ростовского собора, но он, к стыду своему, смог вспомнить лишь «Спаса Вседержителя, поясного». Мать подвела его к этой иконе, сказав, что она — древняя, писанная в XIII веке, и перекрестилась перед ней трижды. Он, в то время отрок Фёдор, на всю жизнь запомнил спокойные мудрые глаза Вседержителя. Краски на иконе были тёмно-коричневого цвета, смягчаемого жёлтыми пятнами и голубыми блестками на оплечьях.

Выслушав ответ Филарета, Иона показал ему кусок полотна с вышитым на нём изображением Сергия Радонежского и спросил, не видел ли он в ростовских церквах иконы святого Николая-угодника, похожую на сие изображение. Не получив утвердительного ответа, он продолжал: «У нас была монашка Евлампия — великая мастерица. До прибытия к нам обреталась в монастырях около Москвы. В Троице-Сергиевой лавре она вышила на этом полотне, что ты видишь, изображение святого Сергия. Евлампия говорила, что в ростовской церкви есть икона святого Николая-угодника, писанная ростовским художником для Сергия, «добрый сколок» с этого полотна». Но позже Иона слыхал, что та икона в ростовской церкви делана уже с келейной иконы святого после его смерти. Этот рассказ сийского игумена припомнился Филарету, когда он вошёл в ростовский храм. Обратившись к сопровождавшему его настоятелю ростовского Успенского собора, Филарет спросил его об иконе Николая-угодника, о которой слышал от игумена Ионы. Настоятель провёл Филарета в другой конец храма, и Филарет остановился перед иконой, смутно напомнившей ему кусок полотна, который он видел в руках Ионы.

Перекрестившись на икону, Филарет проникновенно всмотрелся в лик Николая-угодника. Резкие, тонкие черты человека не от мира сего. Глаза зоркие, взгляд углублённый, нездешний. Вместе с тем простота и смирение во всём облике святого отражали молитвенное состояние его души.

Почему иконописец наделил Николая-угодника чертами Сергия Радонежского? Любил, видимо, игумена Троицкой лавры. Вглядишься в это лицо, и оно держит тебя в своей власти. Филарету вспомнилось предание о том, как святому Сергию нравилось заходить в дома поселян. Молча постоит у киота, оглядит жилище и так же молча уйдёт. А людям было довольно одного его говорящего взгляда.

Но почему сам святой Сергий любил эту икону Николы Ростовского и, как говорит предание, не расставался с ней? Кто ответит? Можно ли угадать тайные движения души, тем более святого? И какая сила в лице! Филарет вспомнил, что ещё в молодые годы Сергий поселился в непроходимом лесу и соорудил сам себе избу для одинокого бытия. «Мудрость бывает от Бога, а не от рождения, — думал Филарет. — Ты, Сергий, знал, что только в одиночестве человек может победить себя и свои страсти. Не оттого ли у тебя такой странный взгляд — взгляд человека, который учил полагаться на свои силы и помощь от Бога? Лицо у тебя коричневое, как у крестьянина, но родом ты боярин. В крещении наречён Варфоломеем, в пострижении Сергием. Рождённый в Ростове от благочестивых родителей, ты оказался в Радонеже, где твоя семья нашла пристанище от бед. Твои родители всю жизнь несли тяжкое бремя этих бед, и ты видел одни лишь страдания. Не оттого ли ещё в отрочестве был устремлён к монашескому житию?»

Филарет вспомнил, что в монастырь ушла вся семья Варфоломея. После него постриглись мать, отец, брат. Была, значит, на то воля Божья. Филарет подумал о своём роде — Захарьиных-Романовых. У них не было монахов, не было, сколько он помнил, и усердного молитвенного служения Богу.

Сейчас, стоя перед иконой святого Николы Ростовского, свободный от суетных забот, Филарет, наверно, впервые в жизни проникновенно задумался о том, каким благом для Руси были молитвенники-монахи. Своей верой они крепили державную силу земли русской, поддерживали надежды несчастных и обездоленных. Что давало силу этим подвижникам духа? Воля к подвигу духовного служения? Но что может один человек, ежели в душе его нет Бога, чьё присутствие столь благодетельно на земле? Не Богом ли насевается в души людские и благодетельная вера православная?

Филарет слышал, но не был уверен, что предки его вышли из Неметчины. Сам же он чувствовал себя сыном русской земли, и ему хотелось думать, что не было его вины в том, что он не прикипел душой к суровому северному краю, где судьба свела его с игуменом, что Сийский монастырь не оставил в нём добрых воспоминаний. Неволя есть неволя. «Прости мне мою невольную вину, святой Сергий, и дай мне силы в предстоящей трудной жизни».

Всю дорогу до своих костромских владений Филарет творил молитвы, благодарил Господа за то, что даровал ему эти минуты душевного просветления. Едва показались знакомые поля и лесные угодья, он не сумел сдержать слёз. Но слёз своих он не стыдился. Родные с детства места. Красота такая, что не наглядеться, и воздух такой, что не надышаться.

Когда Филарет полюбовался окрестностями реки Костромы, поднялся на взгорье, где был расположен монастырь, и осмотрел отведённые ему покои, его охватило благостное чувство. Он понял, что нельзя было и желать лучшего. Добротно обустроенные покои привилегированного монастыря, основанного некогда предком Годунова мурзой Чётом, были просторными и светлыми. Выйдешь на крыльцо — слышно, как плещется Кострома. Недалеко его наследственное село Домнино, а далее починок Кисели. Эти милые сердцу картины часто возникали перед ним в изгнании, словно райские видения. Теперь к радости возвращения примешивалось ещё и чувство, в котором ему не хотелось бы себе признаваться. Это было чувство мстительного удовлетворения оттого, что Бог покарал его мучителя Бориса. Знаком судьбы было и то, что эти палаты помещались ныне в величавых стенах, возведённых предком Годунова. Свершилось-таки возмездие над кровавым Борисом. Да будет благословенен Бог во веки веков.

Всю жизнь верил Филарет, что Господь всё устраивает к лучшему. Перемену в своей судьбе он объяснял благим промыслом. О самозваном царе старался не думать. Видел от него ласку да внимание, ну и добро. Люди благословляют его за доброту и благодарят Бога, что избыли тирана, царя Бориса. Сам он, Филарет, о том молчит: слишком много тревожных вопросов поднимется из прошлого.

Будучи человеком основательным и положительным, Филарет не любил сомнений. Может быть, и не след доискиваться истины? В жизни да и в нём самом всё переменилось. Тот, кто сидел на троне, ничем, казалось, не напоминал холопа по имени Юшка, что служил у брата на конюшне: величие в глазах, благосклонная речь и та особая манера держаться, что бывает у особ, отмеченных высокой судьбой. Ну а коли то царь не природный, надлежит ли о том не токмо говорить, но и думать особо?

Значит, судьба была сыну боярскому Юшке Отрепьеву принять царский венец. Может, и видение ему какое было, потому как с достоинством исполнил он боярскую волю. И указов Борисовых не испугался: я-де воззвание к дворянам составлю. А получат воззвание — как им пойти против царя природного! И ведь доказал свою правоту: в одном имени царевича Димитрия было больше силы, чем во всех Борисовых указах. Дерзнул к самому патриарху честь держать великую...

«Ну, значит, так тому и быть, — повторял про себя Филарет. — Человеческие деяния, ежели они без умысла бесовского совершаются, в назидание людям даются, и сами люди меняются с переменой судьбы». Филарет был далёк от мыслей о боярском заговоре, который возвёл на трон самозванца, и тем более не думал о том, что сам как бы имел касательство к этому заговору, ибо сочувствовал притязаниям дерзкого холопа на трон.

К чему Филарет не был причастен действием, то он и не считал за действие.

Живя в своей резиденции под Костромой, Филарет избегал лишний раз появляться в Москве. Не приехал он и на зов Богдана Бельского — чтобы вместе выйти к народу, дабы крестным целованием опровергнуть наветы злоумышленников, что «царь» — не истинный Димитрий. Грех клятвопреступления Филарет почитал самым смертным грехом.

Легко было грешить Богдану Бельскому. При грозном царе он был в большой чести как родственник Малюты Скуратова. При Годунове попал в опалу. И вот новый виток судьбы: Лжедимитрий дал ему чин великого оружничего. Рассчитывая, очевидно, на новые милости, Бельский и решился на клятвопреступление: бывший дядька царевича Димитрия должен был публично принести клятву, что самозванец — истинный Димитрий. Не захочет ли самозванец ложных клятв и от него, Филарета? Уж очень он милостив к нему. Боже упаси!

С тревогой думая об этом, Филарет шёл к Лобному месту. Никогда прежде он не был так несвободен в душе, как ныне. Даже в сийском заточении он был крепче духом. Он не любил жить в Ростове Великом, где всё напоминало о несправедливо изгнанном Иове Ростовском. А между тем там была епархия, коей он должен был управлять. На самом видном месте у Спасских ворот торгуют немчишки всякие. На паперти Успенского собора сегодня хозяйничают поляки. И всюду наглодушные наёмники с алебардами и бердышами.

Притихли некогда хлебосольные хозяева богатых застолий. Нерадостно и у родственников. Попрятались по углам Сицкие, Черкасские, Репнины. Бояре при встречах косились на него, но не решались открыто проявлять недружелюбие. В большинстве своём это были люди, не склонные к душевной беседе, и книжное разумение им было недоступно.

Думалось ли ему когда-нибудь, что столькими огорчениями встретит его Москва, когда он вернётся из опалы? Он не мог освободиться от чувства, словно обретённая свобода тяготила его.

И вот новое искушение — быть свидетелем обращения Богдана Бельского к народу, о чём тот его просил особо.

Возле Лобного места собралось много любителей всякой публичности. Богдан в роскошном кафтане, в красных, шитых узорами сапогах стоял на возвышении. Он заметно волновался и знакомым жестом поглаживал чёрную курчавую бороду. Некогда Годунов велел выщипать её по волоску, чтобы унизить бывшего любимца Грозного. Борода отросла, хотя не была столь пышной, воистину библейской, как прежде, но с той поры в душе униженного боярина укрепилось мстительное чувство к Годунову. Филарет понимал, что и в эту минуту Бельским руководила злоба на Бориса.

Вот Богдан снял с груди образ святого Николая и, поцеловав его, поклялся, что новый государь — истинный Димитрий. Позже, когда стало известно, что клятва его была ложной, о Бельском скажут: «По бороде хоть в рай, а по делам — ай-ай!» Но в те минуты на глазах у доверчивых москвитян появились слёзы восторга.

   — Многие лета государю нашему Димитрию Иоанновичу!

   — Да погибнут враги царя природного!

Ближе к Спасским воротам там и сям кучками стояли люди, обсуждая услышанное. До Филарета донеслись слова монахов:

   — Как разумеешь, брат, что будет дале-то?

   — А дале будет то, что попустит Господь.

   — Да как жить-то станем? Ныне поляки да литовцы в Москве свою волю творят. К чему бы это?

   — На Господа надо полагаться. До чего мы достигли, по тому правилу надобно жить.

«То так, — подумал Филарет. — До чего мы достигли, по тому правилу полагается жить, но кто скажет, «до чего мы достигли»? В умах людей смута насевается. Видели, как новый патриарх Игнатий службу справлял по римскому обычаю, да у кого ныне сорвётся с языка слово мятежное?!»