Взятие и разграбление Ростова Великого, осквернение его святынь были лишь страницей трагической эпопеи тех лет. Н.М. Карамзин писал о той поре: «Казалось, что россияне уже не имели отечества, ни души, ни веры; что государство, заражённое нравственною язвою, в страшных судорогах кончалось! Россия была пустынею; но в сие время не Батыевы, а собственные варвары свирепствовали в её недрах, изумляя и самых неистовых иноплеменников: Россия могла тогда завидовать временам Батыевым».

Удивительно ли, что от Москвы отпадали целые города. Богатый Ярославль, напуганный участью Ростова, сдался на выгодных для тушинцев условиях. Верная Шуйскому Тверь и наследственные владения его рода — Шуя — были разграблены мятежниками. Владимир, Углич, Вологда, даже Псков перешли в руки самозванца. На этом фоне поглотившего Русь бунта выделялись некоторые поволжские города — Казань, Нижний Новгород, Саратов — и города сибирские, не подчинившиеся новому «Димитрию».

Тушино стало как бы столицей тех десятков тысяч мятежников, кто не признавал власти законного царя, кто желал свободы совершать любые злодейства — грабить, жечь, убивать.

Зная об этом, Филарет считал царя Василия виновником несчастной судьбы отечества и видел в поляках не врагов, а возможных союзников. Он полагал, что второй Лжедимитрий с его тушинским станом станет сосредоточением мятежных сил, которые уберут царя Василия, и без того обречённого на гибель, как думал Филарет.

Но в мыслях и душе Филарета не всё было так просто и ясно. Он мучился сомнениями, страдал, вспоминая случившееся в Ростове, и его дорога в Тушино была сопряжена с муками совести.

Когда Филарета в числе пленных людей всякого чина повели в Тушино в литовской одежде, в татарской шапке на седой голове, он вначале решил, что его хотят выставить перед новым «царём» как скомороха. По лицу его потекли слёзы слабости и унижения. Но они сразу высохли, как только он подумал о судьбе несчастных, растерзанных в соборе, о судьбе поруганного и ограбленного храма. Он корил себя, что не спрятал раньше икону святого Леонтия. Он видел, как по дороге пустошили церкви и монастыри. «Не боятся Бога, злодеи, закон преступают», — шептали его губы. Он слышал словеса лживые и неправедные. Мучители хвалились добычей и своими удачами. «Господи, грешен я, вельми грешен! Пошто ты не внял моей молитве, не укрыл от сборища лукавых и множества делающих неправду!»

Филарет старался сосредоточиться на молитве, но в душу его постепенно проникал страх. Он слышал, как мятежники говорили между собой:

   — Владыку-то куда гонят? Али он в чём провинился?

   — Топор палача сыщет виноватого.

Дорогой к войску мятежников присоединились падкие на добычу людишки. Где-то на полдороге к ним с великим невежеством и шумом пристала целая шайка с атаманом, которого звали Федька Ворон. Он был столь свиреп с виду, что приближаться к нему остерегались даже поляки. Время от времени он постёгивал кнутом кого-нибудь из мятежников, приговаривая:

   — Ивашка Жареный да Ивашка Гнутый — твои дружки.

Уста Филарета шептали молитву, когда к нему приблизился один из предводителей сапежинцев — так называли воинов Петра Сапеги — и почтительно попросил его сесть в колымагу. Филарет поблагодарил. Передок у колымаги обгорел, но кузов и колёса были целы.

Но едва Филарет устроился в углу возка, как на него роем налетели укоряющие вопросы: «Пошто не послушал воеводу Сеитова и не отошёл к Ярославлю, где русские воины держали рубеж и сидение было крепкое? И Сеитов остался бы в живых». Снова вспомнился тот безумный старик. Ведь всё получилось по его словам. Велев запереть собор, Филарет сильнее раздул огонь ярости мятежников. Или не обрёк он на смерть людей, сказав им: «Уйдёте к Ярославлю — не будет вам моего благословения»?

В душе Филарета слились угрызения неспокойной совести, покаяние и притаившееся где-то в душевных глубинах лукавство.

Не сам ли ты, Филарет, дал волю лукавому?

«Избавь, Господи, душу мою от скверны лукавства! Да взойдут в ней семена чистой правды! Просвети меня, Всеблагой, светом праведным и вразуми меня, что значил тот сон в канун беды и как понять повеление: «Иди и смотри!»? Не ныне ли пришло время исполнения Твоих пророчеств? Наказание ли, приговор ли Твой в том повелении? Да исполнится воля Твоя во всём и до конца! А я из Твоей воли не выйду!»

Молитвенное состояние души, помогало ему победить страх, который всю дорогу не покидал его. Войско мятежников, его окружавшее, напоминало шумный опасный табор. Слышны были выстрелы, брань. Неподалёку от кареты завязалась перепалка. Филарет прислушался. Один из голосов напомнил ему об Устиме:

   — Глянь-ка! А сапоги у него разные!

   — И верно! Один воровской, а другой — краденый, — отозвался густой голос, чем-то похожий на голос Устима.

   — А ты никак Устим? Да откуда ты такой разудалый?

   — А из болотца да заднего воротца.

   — Оно и видно.

   — Ты его не замай, — раздался голос со стороны, — его сам воевода жалует.

   — Откель знаешь? Или сам о том сказывал?

   — Видать, что сам выхвалялся.

   — Опорком щи хлебал да к воеводе попал.

   — Что ж ты пешком идёшь, коли воевода тебя жалует? Где ж твой конь?

Устим, молчавший на все насмешки, на этот раз ответил:

   — Видишь гнедого в упряжке, что важную персону везёт к самому царю? Это мой конь.

Мятежники, не ожидавшие такого отклика, разом смолкли. Устим явно срезал их своим ответом, но сдаваться им не хотелось.

   — Это что ещё за важная персона? Из бояр, что ли? Так мы видали их, бояр-то. Да и наш царь не жалует их.

   — Это верно! Он им всем укорот дал.

   — В недолгом времени все боярские вотчины нашими станут.

   — Вот потеха-то будет, когда заставим их спины на нас гнуть!

   — Хоть бы попробовать, какая она сладкая, жизнь боярская.

   — Сказывали, Исайка-то Ляпун на боярской девке оженился, а боярин приехал да и прогнал его.

   — И что тому дивиться? Допрежь надобно самих бояр со света сжить...

   — Оно недаром молвится: «Красны боярские палаты, а у мужиков хаты на боку».

   — И хлеба на боярском поле не заработаешь.

Филарету было и тягостно, и чуждо слышать эти разговоры, хотя и сам он, и его прародители были недругами бояр и всегда держали сторону служилого сословия. Крамола и мятеж — плохие помощники, чтобы иначе устроить жизнь. Ему захотелось потолковать с Устимом, и, когда остановились на ночлег в одном посаде, в боярской светёлке, он велел привести его к себе. В мужике, вошедшем в светёлку, трудно было узнать Устима. Зарос бородой, заматерел. Лицо почернело на солнце и ветру. Глаза недоверчивые, недобрые. Он не узнал Филарета и строго смотрел на него.

   — Али не признал, Устим?

Услышав этот властный глуховатый голос, Устим вспомнил, что этому человеку верно служил в монастыре его сын и пропал из-за него. Вспоминать о той поре жизни Устиму не хотелось, ответил коротко:

   — Вот теперь признал. Ты татарскую-то шапку скинь. Али по достоинству твоему боярскому басурманская шапка?

Филарет вгляделся в его лицо и тихо попросил:

   — Не держи, Устим, камень за пазухой.

   — Это ты к тому, что я сыночка своего единокровного на верную гибель к тебе приставил?

   — Всё в Божьей воле, Устим. Ты уже старик. Я хочу дать тебе прибежище до конца дней твоих. Посылаю тебя на своё подворье, на Варварку, будешь в помощниках управляющего.

   — Я старик, говоришь? Нет, боярин. Старик на печи сидит, а я ещё послужу правде. Говорят, неделя красна середою, а жизнь — серединою. А посулов мне не надобно. Бедного с богатым не верстают.

   — Так, значит, решил служить новому царю?

   — А чем он хуже прочих царей? Люди-то поверили ему. Али они все дураки?

Филарету припомнились слова одного Божьего странника, забредшего в монастырь: «Люди правду по капле принимают, а выдумку — по ложке».

Разговор с Устимом взволновал Филарета. Вспоминалась прожитая жизнь. Он не мог заснуть. Молитвы на ум не шли. Мятежники, расположившиеся на боярском подворье, тоже не спали. До Филарета долетали обрывки разговоров:

   — Ну, брат, как оно здесь, на боярском приволье?

   — Что — как?

   — Так ты ал и не здеся?

   — А то не видишь...

   — Значит, того... нашёлся?

   — Не ведаю, об чём ты.

   — Ну, так ты, значит, нашёлся.

   — Тебе-то что?

   — Ничего. Как есть ничего.

Филарет, невольно рассмеявшись, подумал: «Вот так и у тебя с Устимом получилось. Устим нашёлся. Да тебе-то что?»

Сапежинцы далеко опередили Филарета, колымага которого тащилась медленно и неуклюже. Скрипели немазаные колёса, и это было, кажется, единственным звуком за всю дорогу. Не слышно было ни скрипа колодезного журавля, ни собачьего лая. Многие сёла и посады, близкие к Тушину, были покинуты жителями, огороды оставались неубранными, и на свободных пространствах хозяйничали лишь вороны да галки. Иногда полевые дрозды, сбиваясь в стаи, склёвывали рябину на опустевших подворьях. Такое запустение Филарет помнил только в окрестностях Новгорода, где хозяйничали опричники Ивана Грозного, всё уничтожавшие и сжигавшие на своём пути.

На разъезде возле Тушина колымагу Филарета надолго задержали. Суровый с виду казак в красном жупане придирчиво оглядел Филарета, задержался глазами на его татарской шапке — не басурман ли? — и велел обшарить все углы кареты. Когда в ней ничего не обнаружили, казак грубо спросил:

   — Пошто молчишь? Давай бумагу.

   — У меня бумага к самому государю.

   — Ты не отнекивайся, а подавай бумагу. Молчишь? Кучер, заворачивай оглобли!

Кучер колебался, и казак схватил лошадь под уздцы. Глаза Филарета налились гневом.

   — Прочь с дороги, смерд! Здесь тебе не казацкая степь. Или тебе не ведомо, что меня призвал к себе государь Димитрий Иванович!

   — Имя «царя» и гнев странного проезжего поразили казака. Выпучив глаза, он почтительно смотрел на Филарета, потом крикнул кучеру:

Езжай!

Но испытания Филарета на этом не завершились. Что ни переулок — то разъезд, что ни улочка — то «таможня», и Филарет понемногу привык к бесцеремонности дорожного досмотра. Эта бесцеремонность означала лишь, что у тушинского царька была верные слуги.

До Филарета дошло немало слухов и легенд о свирепой подозрительности Тушинского вора. Очевидно, он извлёк уроки из ошибок своего предшественника. Самоуверенностью и наглостью он намного превзошёл первого Лжедимитрия.

До чего же быстро люди холопского звания улавливают настрой своего господина и с собачьей преданностью следуют малейшей его указке! Позже это стали называть порчей нравственности. Келарь Троице-Сергиевой лавры Авраамий Палицын, оставивший свои воспоминания о тех трагических днях, писал: «Россию терзали свои более, нежели иноплеменные: путеводителями, наставниками и хранителями ляхов были наши изменники, умирая за тех, которые обходились с ними как с рабами. Добрый, верный царю воин, взятый в плен ляхами, иногда находил в них жалость и самое уважение к его верности, но изменники... всех твёрдых в добродетели предавали жестокой смерти».

В эту свою поездку в Тушино и в более позднее время Филарет на раз убеждался в том, что у людей всех сословий без исключения понемногу исчезало сдерживающее нравственное начало, веками выработанное поколениями русских православных людей.

Въехав в Тушино, Филарет стал свидетелем одной сцены. Многое в жизни Москвы и Тушина определялось поведением перелётов, которые ездили туда-обратно с выгодой для себя. Двое таких перелётов, знавших друг друга прежде, встретились возле «таможни». Худородный с виду мужичок спрашивал у мастерового в фартуке:

   — Ты как здесь?

   — Что как?

   — Так ты али не перелёт?

   — А ты что за допросчик? А ну поворачивай назад!

И вдруг мастеровой повелительно добавил:

   — Гривну выкладывай, хохол! Ныне даром лишь зуботычину можно получить.

   — Ловок ты, москаль, ни за что гроши тянуть.

   — А вот я тебе покажу, за что.

Хохол вскипел:

   — Вижу, разжирел ты на дармовых харчах. На тебе, видно, и креста нет.

Москаль внимательно вгляделся в лицо спорщика. Кучер, однако, не стал дожидаться, пока москаль с хохлом разберутся между собой, и самовольно миновал заставу: его никто не остановил. Вскоре они выехали на прямую улицу с деревянными тротуарами и остановились возле «царского» дворца.

Патриаршие палаты, куда привели Филарета, были только что построены. Это было непривычное для глаз Филарета странное сооружение с башенками, чем-то напоминающее готические строения, виденные им в Литве.

Встретил его священник в длинной чёрной рясе и провёл в покои. Первое, что поразило Филарета, — это распятие на стене, привезённое, видно, из Литвы. У него застучало в висках, побежали смятенные мысли. «Велят крестить народ в новую веру? Или я уже не русский митрополит?»

Через несколько минут Филарет был облачен в саккос. Он не был похож на саккос, какой Филарет видел на патриархе Гермогене. Он был сшит из не виданного им ранее аксамита. Золотые нити причудливо сплетались в разнообразные цветы и окаймлялись красным контуром. Филарета, чувствительного к роскоши и драгоценным каменьям, особенно поразило великолепие саккоса. Вмиг отошли пережитые им огорчения. Он не чувствовал тяжести одежды, хотя саккос весил около пуда. Между тем священники подали ему куколь, на котором были вышиты виды Иерусалима. Куколь был также украшен сапфирами и шит жемчугом с золотыми и серебряными нитями.

   — Изволь, ваше святейшество, пожаловать к государю!

Когда Филарета ввели к «государю», он уже успел освоиться с новым саном. Взгляд его больших тёмных глаз был спокойным и немного печальным. Что чувствовал Филарет, облечённый высшим духовным саном? Сбылась его потаённая мечта. Испытывал ли он гордость или унижение, что получил святительский сан из рук вора?

Лжедимитрий II восседал на «домашнем» троне Ивана Грозного из Александровской слободы. Был он грузен и, очевидно, старше своего предшественника, но выглядел моложаво. Большие чёрные глаза выражали волю и хитрость. На тёмных курчавых волосах была надета замысловатая шапка, чем-то напоминавшая домашний убор Ивана Грозного, но белое страусиное перо придавало ей экзотический вид. Это впечатление усиливала крупная золотая серьга в ухе.

Филарет слегка поклонился. Самозванец милостиво указал на покрытую цветным расшитым бархатом скамью возле трона.

В эту минуту вошла «царица», в которой Филарет узнал Марину Мнишек. Она мало изменилась, но была одета менее пышно, чем прежде. На ней было нарядное французское платье, на голове — корона. Увидев в её руках икону святого Леонтия, Филарет смутился. Икона была украдена из разграбленного ростовского храма.

   — Благослови, отче патриарх, свою царицу сим святым образом!

Филарет ещё более смутился, но постарался скрыть свои чувства. Взяв из рук «царицы» икону, он благословил её и передал образ стоявшему рядом священнику. Марина, казалось, ожидала от Филарета ещё чего-то, но самозванец посмотрел на неё, и она вышла.

   — Чаем найти в тебе, ваше святейшество, горячего молитвенника за нашу государственную силу и моць, — произнёс «Димитрий».

Он, очевидно, не заметил, что оговорился, произнеся вместо русского слова «мощь» польское «моць». Слова самозванца помогли Филарету обрести уверенность. Отныне он будет вершить свою волю как патриарх. Он сказал:

   — Святые апостолы не заповедовали нам подчинения Божественного начала земной власти, но заповедовали удерживать мир от разлития зла, дабы не пришло время воцарения Антихриста. Божий слуга есть отмститель делающему зло.

Самозванец согласно наклонил голову, ибо в его планы входило воздавать должное величию патриарха. Тушинский «царёк» решил исправить самую большую ошибку своего предшественника. Внешне новый «Димитрий» хотел казаться ревностным блюстителем православной веры. Марина, тоже вспомнив о своём первом муже, уже не гнушалась обрядами православия и, забыв, что в своё время венчалась под пятницу на вешнего Николу, ныне молилась в православных соборах. Она приняла от Сапеги украденную икону святого Леонтия как величайшую святыню.

   — Знаю, — продолжал самозванец, — твою нужду, отче патриарх. Годунов лишил тебя и весь твой род законного достояния, нажитого прародителями. Мы вдвое вернём тебе похищенное тем волком. И злато, и дорогие одежды, и утварь возвратятся в твои сундуки. Мы вознаградим тебя за твои беды.

Сердце Филарета радостно забилось. Известно, что чувствительность к мелочам жизни и бесчувственность к вечным ценностям в бедственное время овладевают душами людей, словно моровая язва. То, о чём говорил самозванец, казалось Филарету законной правдой.

   — Но прежде тебе надлежит наказать крамольников духовного сана, — говорил самозванец, ощущая себя великим благодетелем Филарета.

В лице «Димитрия» появилось что-то свирепое, предвкушающее задуманную им казнь, и выражение лица стало столь гнусным, что Филарет невольно отвернулся.

Он знал, о каких крамольниках говорит самозванец. В это тяжёлое время участь большинства священников была трагической. Были обречены на гибель: суздальский архиепископ Галактион, коломенский святитель Иосиф и псковский святитель Геннадий.

   — Теперь, — продолжал самозванец, — предашь церковному проклятию всех еретиков и мятежников духовного сана.

   — Государь, ныне время не проклятий, но благословений.

Лжедимитрий помрачнел: он не ожидал от Филарета сопротивления своим словам.

   — Мой родитель, царь Иван Васильевич, был крепок в святой вере и нам завещал высокое служение. Когда будешь служить литургию, не поминай во здравие коломенского святителя Иосифа, архиепископа суздальского Галактиона, святителя псковского Геннадия, не вели служить заупокойную службу по убиенному Феоктисту.

   — Государь, — тихо начал Филарет, — сии лица священного сана ныне предстали перед Богом, и людям завещано Богом почитать, яко святыню, принявших мученическую смерть.

   — Филарет, или пристало славить мятежников как принявших мученический венец? Или тебе неведомо, сколько невинных душ погубили сии христопродавцы? Анафема им, анафема! Или ты забыл о злых деяниях епископа тверского Феоктиста, когда он собрал духовных лиц, детей боярских и посадских людей и сам встал во главе мятежа?!

Филарет молчал, опустив голову. Тушинский вор понял это так, будто Филарет винится. Мог ли он допустить даже мысль, что назначенный им патриарх не исполнит его повелений! На всякий случай он решил укорить Филарета оплошкой, но не прямо, а намёком:

   — Сказывают, ростовский владыка, прибыл ты к государю не своей волей.

   — Так было угодно твоей милости, — уклончиво ответил Филарет.

   — Ну да ладно... То наша вина: мои люди не предуведомили, какие почести тебя ожидают. Твои седые волосы увенчает золотая святительская корона. Ныне отпразднуем посвящение в патриархи.

Вор знал по себе, что несчастья обостряют честолюбивые побуждения людей, и уверенно играл на слабых струнах Филарета. Он произносил длинные тирады, дабы походить на первого «Димитрия». Многие его высказывания были некстати и невпопад, и Филарет подумал, что наделённый величайшим хитроумием «государь» был человеком недалёкого ума.

Снова вошла Марина.

   — Государь, я велела затопить баню для нашего патриарха, — произнесла она, избегая смотреть на Филарета.

Он почувствовал, как и в прежние годы, что не угоден этой гордой полячке, однако она искусно скрывала своё нерасположение к нему. Тон её был самым любезным, когда она, обернувшись к нему, сказала:

   — О, как кстати ваш приезд! О вашем святейшестве у нас было много разговоров.

Её притворство было таким изысканным, что Филарет ощутил, как от её слов немного потеплело у него на душе, Марина продолжала говорить Филарету что-то приятное и, казалось, забыла о своём супруге.

В это время «Димитрий», привыкший, чтобы кто-то зажигал ему папиросу, нервно вертел её в руках и кривил тонкие губы, время от времени поглядывая то на Марину, то на Филарета. Возможно, он опасался, как бы его «государыня» не сказала чего-нибудь лишнего.

Марина поднесла огонь к его папиросе. Втянув в себя дым, самозванец успокоился и начал надменно-презрительно высказываться о татарах, что служили в его войске. Марина слушала его с сочувствием и тоже кривила губы.

Филарет подумал, что эту пару подобрал, видимо, сам дьявол — так они подходили друг другу. Словно забыв о Филарете, они заговорили о делах, и можно было понять, что Марина была в курсе всех событий. Обоих беспокоила смута, мятежи и волнения, нараставшие в понизовых сёлах и городах, «государь» не мог скрыть своего раздражения против «смутьянов». Было ясно, что досаждали ему не только воеводы, вызывающие смуту излишними поборами, но и сами «смутьяны», которые донимали государя своими челобитными.

   — Ваше святейшество, помоги нам найти управу на подданных, дабы не чинили беспорядки.

   — На кого именно? — спросил Филарет.

   — Имя им легион. Не успеваю читать челобитные.

   — И что в тех челобитных?

   — Изволь, ваше святейшество, сам взглянуть.

Филарет стал читать первую поданную ему самозванцем челобитную: «Царю-государю и великому князю всея Руси Димитрию Ивановичу бьют челом и кланяются сироты твои государевы, бедные, ограбленные и погорелые крестьянишки. Погибли мы, разорены от твоих ратных воинских людей. Лошади, коровы и всякая животина побранна, а сами жжены и мучены, дворишки наши все выжжены, а что было хлебца ржаного, и то сгорело, а остальной хлеб твои загонные люди вымолотили и развезли. Мы, сироты твои, теперь скитаемся между дворов, пить и есть нечего, помираем с женишками голодною смертью, да на нас же просят твои сотные деньги и панский корм, стоим в деньгах на правеже, а денег нам взять негде».

Филарет отложил в сторону челобитную и сказал:

   — Ты бы, государь, учинил сыск на этих ратных людей.

   — Да разве найдёшь управу на казаков? — удивился самозванец.

   — Вижу, что свои хуже поляков. Бога, видно, забыли.

   — «Забыли Бога...» Вот и мы також думаем и надежды многие на тебя возлагаем.

   — Да много ли может один человек, хотя бы и патриарх?

   — Много, Филарет, много. Для начала составь патриаршую грамоту, а мы разошлём её по твоему патриаршеству.

Речь шла о том, чтобы довести слово патриарха Филарета до тех областей, которые признавали самозванца. Большинство же уездов и волостей были в духовной власти патриарха Гермогена.

В первых патриарших грамотах Филарета говорилось об освящении церквей, о церковной службе, о чтении проповедей и молитвенном служении Богу. Но Филарет понимал, что этого недостаточно, ибо крестьяне, замученные поборами, оставались равнодушными к церкви и хладнокровно смотрели на осквернение церквей, на поругание священнического сана. Зная об этом, Филарет пытался убедить «царя» облегчить положение крестьян.

   — Государь! — приступил он к нему. — Отмени безбожные поборы с крестьян и неправый правёж.

До него дошло немало случаев о жестокой расправе с людьми во время так называемых правежей. Правёж — это взыскание денег с истязанием человека. Взыскание зачастую было неправедным. А не отдаст человек денег, которых у него нет, — забивают до смерти. Этим истязаниям подвергали только бедных. Сохранилась поговорка тех времён: «Что с богатым делать станешь? На правёж не поставишь».

Слова Филарета не понравились самозванцу.

   — Ты, Филарет, правь дела духовные, в мирские — не мешайся.

Филарет умолк, и разговор перешёл на другое. Самозванца больше беспокоили воеводы и казаки, которые своими злодействами вредили успеху его дела. До Тушина дошли слухи о восстании в разных местах. Не помогла и помощь известного своей жестокостью польского полковника Лисовского.

Неожиданно вошёл дворецкий с донесением о мятеже, который учинили татары.

Самозванец зло дёрнулся и приказал вызвать к нему начальника татарской стражи князя Урусова. Тот не замедлил явиться — молодцеватый, подтянутый. Филарета поразил его небрежный поклон «Димитрию». В эту минуту он почувствовал себя лишним и, почтительно поклонившись, вышел. От бани он отказался, сославшись на усталость, и поспешил в свои покои. Ему хотелось одиночества. Он подошёл к окну и долго стоял, удручённый видом унылых домов с пустыми окнами. Иные были заткнуты тряпьём, палками, и не поймёшь, есть ли там люди или нет. Пустота, тишина и всё это недалеко от «царского дворца». Приближалась осень, а за ней зима, холод и голод. И никакой надежды. Пришли на память слова: «Ваше время и власть тьмы».

Долго ли сие продлится? Вспоминая разговор с Тушинским вором, Филарет отметил про себя, что в нём появилось беспокойство. Беспрерывно курит, так что весь угол стола, за которым сидел, усыпан пеплом. Пепел и на каменных плитах пола. Отчего «Димитрий» не снимает шапку? Случайно сдвинул её набекрень, и в густых чёрных волосах заблестели седые волосы. Зачем-то сказал князю Урусову: «Смерти я не боюсь, она не застанет меня врасплох». Хитрый татарин Урусов кольнул его:

   — Государь чем-то встревожен?

   — Никак. Во все дни моей жизни уповаю на Господа.

Филарет представил себе князя Урусова, его небрежный поклон и странное выражение глаз в разговоре с «Димитрием». Перед сном впервые пришла отчётливая мысль: «Ты связал свою жизнь с человеком, который кровавой жестокостью превзошёл Григория Отрепьева...» Но тут же он утешительно подумал: «Но и его жизнь тоже висит на волоске...»