У трагических событий существует роковая преемственность. Самосожжению смолян предшествовал пожар Москвы и гибель в огне многих её жителей. Засевшие в Кремле и Китай-городе поляки и немцы, чтобы изгнать из Москвы русских, подожгли Замоскворечье. Умышлено было это по-злодейски: Москву поджигали в нескольких местах, чтобы люди не успели спастись.

По свидетельству польского дворянина Маскевича, жечь Москву поручено было двум тысячам немцев и отряду польских гусар... Деревянный город запылал мгновенно. «Пожар был так лют, что ночью в Кремле было светло, как в самый ясный день, а горевшие дома имели такой страшный вид и такое испускали зловоние, что Москву можно было уподобить только аду».

Довольные тем, что выжгли «крамолу» в Москве, завоеватели решили, что им удастся сломить волю русских послов. С этой целью была составлена боярская грамота, предписывавшая послам подчиниться королевской воле. Среди бояр нашлись предатели, и среди них самым рьяным сторонником польской силы был боярин Салтыков, первый «зачинатель злу». Он подвигал на злодеяние и поляков, кричал во время пожара: «Огня! Огня! Жги домы!» Таким усердным было его рвение, что он велел поджечь и собственный дом: не жалко, лишь бы сгорела Москва.

Однако среди князей труднее было найти польских союзников. Князей Ивана Воротынского и Андрея Голицына взяли под стражу и силой заставили приложить руку к боярской грамоте. Сломить волю патриарха Гермогена, однако, не удалось.

   — Я таких грамот не благословляю и прокляну того, кто их напишет! — твёрдо заявил он.

Боярин Салтыков бросился на него с ножом. Гермоген осенил его крестным знамением и громко произнёс:

   — Крестное знамение да будет против твоего окаянного ножа! Будь ты проклят в сём веке и в будущем!

Салтыков, наверно, не раз вспомнил об этом проклятии, когда был убит его любимый сын Иван.

Раздосадованные отказом патриарха поставить подпись на боярской грамоте, поляки отправили гонца с этой грамотой в королевский стан. В запасе у них были хитрые аргументы в пользу боярской грамоты. На этот раз доводом было привезённое дьяком Чичериным известие о гибели Тушинского вора.

Послов вновь позвали на переговоры. На этот раз к ним вышел вельможный пан, воевода Яков Потоцкий. Он объявил:

   — По великому Божьему соизволению королевским счастием убит злодей тушинский, прозываемый Вором!

Послы склонили головы в почтительном молчании перед «счастием королевским», всё на самом деле хотя свершилось своим ходом: Вор был убит из чувства мести. Когда по его приказу был утоплен царь Касимовский, князь Пётр Урусов поклялся отмстить его за смерть. Он позвал самозванца на охоту, убил его и бежал в степь. В отместку казаки, верные самозванцу, побили татарских мурз и разграбили многие татарские дворы. Тем эта история и кончилась. Хотя и родился новый «царевич», сын Марины и Лжедимитрия, но кто взялся бы именем младенца собирать новое войско и вести его на Москву!

После Потоцкого торжественную речь повёл пан Сапега. Сначала он прочёл боярскую грамоту и сказал:

   — То, о чём мы говорили с вами на съездах, Дух Святой внушил и вашим боярам! Или не в тех же самых словах они велят вам исполнить то, чего мы от вас требовали? Значит, сам Бог открыл им это!

Сапега обвёл взглядом послов.

   — Я не вижу среди вас Филарета.

Послав слугу узнать о здоровье русского владыки, Сапега обратился ко князю Голицыну. У него была репутация человека непоследовательного, он, случалось, крамольничал в синклите. Сапеге было о том известно, и сейчас он смотрел на князя, явно рассчитывая на его сговорчивость.

Василий Голицын, видимо, угадал мысли Сапеги. Он слегка откинул назад гордую красивую голову и ответил с некоторой галантностью, которая на Руси ещё не вошла в моду:

   — Пожалуйте, моё челобитье безкручинно выслушайте идо королевского величества донесите. Вы говорите, чтоб нам слушаться боярского указа: в правде их указа слушаться я буду и рад делать, сколько Бог помощи подаст, но бояре должны над нами делать праведно, а не так, как они делают. Отпускали нас к великим государям бить челом патриарх, бояре и все люди Московского государства, а не одни бояре: от одних бояр я и не поехал бы, а теперь они такое великое дело пишут к нам одни, мимо патриарха, священного собора и не по совету всех людей Московского государства.

Сапега слушал его с таким видом, словно каждую минуту собирался оборвать, но сдерживался. Он хотел что-то сказать, но его опередил дьяк Луговской:

   — Это от бояр к нам первая немилость, да и всем людям Московского государства, думаем, будет в том великое сомнение и скорбь: чтоб от того кровь христианская вновь не пролилась! Другая к нам боярская немилость: в наказе написали и бить челом королю велели, чтоб королевское величество от Смоленска отступил и всех своих людей из Московского государства вывел, и бить челом о том нам велено накрепко.

Помолчав немного, дьяк добавил:

   — А бояре нам не указ. Мы отпущены из Москвы не от одних бояр и должны отчёт давать сначала патриарху и властям духовным. На том и стоять будем.

Сапега почувствовал знакомый приступ раздражения, но снова сдержался. Руки его дрожали. Почему так упёрлись проклятые послы! И почему самое трудное достаётся ему? Какой сумрачный день! Резкая туманная сырость на дворе, казалось, проникала в окна.

Он отпустил послов и, проводив их на крыльцо, сказал:

   — Вы ещё раскаетесь в своём упорстве!

Это слышали поляки из гусарского отряда, стерегущего королевский стан, и тотчас же поддержали своего соотечественника:

   — Эй, послы! Хотелось своровать, да не вышло?

   — Воры!

   — Пся крев!

Но и послы не остались без защиты. Откуда-то сверху посыпались ругательства на поляков:

   — Лайдаки! Жупаны!

   — Враны чёрные!

   — Катитесь назад, откудова пришли!

Голоса были детские и доносились они со стороны дуба, стоявшего через дорогу, сразу за воротами. Привратник кинулся с палкой к дереву, но на нём никого не было. Ближе к вершине чернело дупло. Прежде там водились пчёлы, но когда многие сучья высохли, а кора покрылась зелёным лоснящимся мхом, пчёлы покинули свой старый дом. Привратник вгляделся в засохшую листву, прикрывавшую дупло, и увидел сверкавшие детские глаза.

   — А ну, геть видтуля! Вы пошто, окаянные, соромите панов, Богом вам данных?

Мальчики тут же отпарировали:

   — Богом данные — дурни давние!

   — Голодранцы, пся крев! — взорвался привратник.

Он стал думать, не позвать ли гусар, но сверху раздался рассудительный голос:

   — А ты, ругатель, вели дать мне свитку да одень мою спинку...

   — Поговори ещё! Я тебя кнутом одену!

Эту перебранку слышал Сапега, и она не показалась ему смешной. Ишь, бесенята! Каковы батьки, таковы и детки. Быдло, оно и есть быдло. Не признает ни законного порядка, ни старшинства. Он долго жил среди этого народа, и у него было достаточно времени проникнуться презрением к нему. Русские должны благодарить благородных поляков за то, что те берут их под своё покровительство. Кто ещё, зная их слабости, даст им хорошую выучку!

С этими мыслями Сапега пошёл к вновь занемогшему Филарету, укрепляя себя надеждой, что они побеседуют мирно, по-дружески, как в добрые старые времена. Или тот вновь станет упорствовать? Сам же вспоминал, как его предок говаривал: «Кошка против силы не пойдёт». После поражения под Клушином и ныне под Смоленском русским уже не подняться. Судьба всегда на стороне разумных. Так-то.

Как всегда в дни болезни, Филарет предавался покою и размышлениям. О, как хотелось ему тишины и хоть немного счастья! Как рвался он и мыслями и душой к родным пределам! Перед его глазами вставали то поместье на Варварке, то милое Преображенское. А сегодня он всё утро беседовал про себя с Мишаткой, сидел с ним за трапезой, учил держать к себе бережение великое. Везде хозяйничают поляки. Нельзя жить приятно, не живя разумно и сторожко. Мать учить тому не надо: велико её попечение о сыне.

Заботясь о мире в душе, Филарет не сетовал на судьбу. Да, в его жизни много жестокости и вражды, но он не в силах её изменить. Да и кто в силах? «Пути Господни неисповедимы. Мы не ведаем, что принесёт нам грядущее, и надобно жить, как заповедовал Христос, а не горевать, как то было в ссылке, когда я находился в монастыре», — думал Филарет.

Но сердце Филарета было гневливым, и потому, забывая о заповедях Христовых — «Не судите, да не судимы будете», — он судил тех, по чьей вине был в северной ссылке, а ныне обречён ехать на чужбину пленником. Многие князья и бояре всегда были его великими недругами и что выгадали для себя? Ныне поляки живут под их родными крышами, а им, русским боярам, хоть бы что. Надели на себя скоморошьи маски, а иные и бороды сбрили. Веру новую, латинскую готовы перенять.

Филарет перевёл взгляд на висевшее над столиком распятие. Оно не было похоже на православный крест, перед которым по православному обычаю, верующие давали обеты Богу, а священные особы осеняли крестным знамением. Распятие было объёмистее, и в его очертаниях было что-то языческое. От горящей свечи по нему скользили лиловатые блики, и казалось Филарету — от распятия исходит холод неверия. Он вспомнил, как накануне входил слуга заменить сгоревшую свечу и как-то странно взглянул на него. Ясно, что неспроста, понимал, значит, зачем повешено это распятие. Недаром в стан понаехало много ксёндзов. Всем ведомо сатанинское упорство, с каким католики тщились обращать православных в свою веру.

Митрополит быстро отвёл взгляд от распятия, словно там таилась опасность. Тоска и дурные предчувствия овладели им. Он, однако, не давал им воли, знал по опыту, что скрытое неведомое зло кажется более страшным, чем на самом деле. Всё-таки он не мог отделаться от мыслей, что сегодня случится что-то особенное, он знал, что пришла боярская грамота, а его не позвали. Почему? Болезнь — одна лишь отговорка. Значит, жди пришествия Сапеги...

Филарет поднялся со своего ложа и, чувствуя слабость, медленно приблизился к окну. О, какой безжизненный вид! Казалось, что холод лёг и на дома, и на деревья, и на прошлогоднюю траву. Душа стосковалась по солнцу и теплу. Терпение, душа, терпение! На память пришли слова Демокрита, которые слегка взбодрили его: «Быть верным долгу в несчастье — великое дело».

За дверью послышался знакомый стук посоха. Филарет в ожидании пана Сапеги повернулся к двери. Он знал, с какими вестями шёл к нему литовский канцлер. Ни разу за всё время их знакомства Лев Иванович не приходил к нему спроста.

   — A-а... Мы уже на ногах! Похвально, похвально! — воскликнул Сапега, входя в комнату, — А я тебе грамоту боярскую принёс.

Сапега развернул перед Филаретом свиток.

   — Сам король Сигизмунд читал сию грамоту. Она искусно составлена, и столь же искусны подписи, кои поставили вельможные русские князья и бояре.

   — Я не вижу здесь подписи патриарха Гермогена. Исполнить сию грамоту невозможно, ибо писана она без патриарха и всего священного собора и без ведома всей Русской земли.

   — Эх, велика важность! У вас без ведома всей земли Шуйский на троне сидел...

   — Не равняй одного с другим! Я — лицо духовное и послан сюда от патриарха, В грамоте пишется о деле духовном, о крестном целовании королю и королевичу. Тем более без патриарха нам ничего сделать нельзя!

Сапега укоризненно покачал головой.

   — У нас, поляков, другой расклад. Государственные дела у нас решают паны радные вместе с королём.

   — Однако у вас и вера иная...

Филарет невольно кинул взгляд на распятие. Сапега уловил этот взгляд и, кажется, был доволен тем, что русский владыка сам заговорил об этом.

   — У вас и ксёндзы мало что значат перед королём. Ему не указ и папа Римский.

Сапега снова принял укоризненный вид.

   — Не ожидал я, что русский владыка станет хулить христианскую веру!

   — Помилуй, пан Сапега! В чём ты увидел хулу?

   — В неправде слов твоих увидел я хулу на нашу церковь, Филарет! Великий иезуит Пётр Скарга ещё при короле Батории проповедовал подчинение светской власти — духовной. Он говорил, что если в стране управляет не одна, а несколько голов, то это признак тяжкой, смертельной болезни. Також и в сфере духовной. Мудрый Скарга обличает русских за раскол с церковью Божией, за то, что они утратили правду Божию, впали в суеверие и грехи, на небо вопиющие. Разве ты не видишь, Филарет, что на ваш народ напала глупая гордость, отчего на латинов он смотрит как на поганых?!

Филарет некоторое время молчал, потрясённый столь наглым выпадом.

   — Ты мне ответь по правде, Сапега, — тихо начал он. — Или не Скарга воспламенял в польском народе религиозную нетерпимость к православным братствам? Или ваши ксёндзы не тщатся насильно обратить православных в свою веру? Или ты забыл печальную историю православного Виленского братства?

Сапега побелел от гнева.

   — Тебе ли, поп, судить о наших государских делах! Я ошибся, думая, что на тебя снизойдёт свет нашей Божией церкви и ты узришь святую истину. Я велю снять в комнате это распятие! Ты недостоин его!

Неизвестно, чем бы закончилось это ожесточение, если бы не раздался стук в дверь. Это был прискакавший из Москвы гонец. Он подал Сапеге депешу. Пробежав её глазами, Сапега отпустил гонца и подошёл к Филарету.

   — Уведомляю тебя, русский митрополит, о великом пожаре. Вся столица московская сгорела с великим кровопролитием и убийством, ибо сами москвитяне с жёнами и детьми кидались в огонь... Всё творилось яко на Страшном суде... Что ты смотришь так на меня, Филарет? Или я поджигал Москву?

Филарет чувствовал, что задыхается. Он ухватился за плечо Сапеги, выговорил наконец:

   — Скажи, Лев, что попугать меня хотел, что сие неправда!

Сапега всмотрелся в лицо Филарета и, отведя его к ложу, бережно усадил.

   — Не бери близко к сердцу, Никитич. Твои-то целы, и поместье не выгорело. Я за поляков боюсь. Что станет с нашим бедным рыцарством!

   — В уме ли ты, Сапега? Ты жалеешь не людей, сгоревших в огне, а пожогщиков!

   — Москва не Париж и не Рим, — словно не слыша Филарета, продолжал Сапега. — Она занимает такое обширное пространство, что там могло схорониться ещё много наших врагов. А поляков там — всего какая-нибудь горстка...

В эту минуту вошёл князь Голицын, и Сапега, как-то странно оглядев их обоих, удалился. Филарет и князь Голицын обнялись и горько заплакали. Они плакали о многострадальной Москве. Частые вражеские нашествия и не менее частые пожары были её бичом. Плакали они и о своей горькой судьбе — изгнанников родной земли. Оба понимали, что в их изгнании повинны не только поляки, но и свои отечественные злодеи, а это для души самое большое зло. Поляки первые язвили их этим. И оба с тревогой думали о своих сыновьях: не было бы им какого-либо зла, не отмстили бы их родным вороги за то, что они, послы, продолжают стоять за отечество.

   — Где чаем спасения, Василий? — спросил Филарет Голицына. — Может, вести какие имеешь?

Князь, у которого был шире круг общения среди вельможных поляков и, значит, было больше знания о том, что творилось дома, справедливо опасался гибели державы от изменников. Но он воздержался говорить об этих опасениях, щадя и без того убитого горем Филарета. Голицын знал его тревоги о сыне Михаиле. Полякам ведомы пожелания Гермогена, чтобы на троне был потомок Романовых. Не извели бы они отрока... Поэтому князь ответил Филарету уклончиво:

   — Станем уповать на Бога, Филарет... Авось пошлёт нам спасение там, где и не чаем.

   — Верно ли, что на Москву идёт ополчение? — озабоченно спросил Филарет.

   — К полякам попали грамоты Гермогена, подвигающие Минина и Пожарского идти на освобождение Москвы соединёнными усилиями. Ныне действуют малые отряды атамана Просовецкого. Но есть вера великая, что подымутся люди всей земли. Только вот беда: урону много от своих изменников. Сказывают, Салтыков в день Вербного воскресенья увещал Гонсевского перебить всех жителей Москвы. И когда поляки не согласились, он выговаривал им: «Нынче был случай, и вы Москву не били. Ну так они вас во вторник будут бить».

   — Кто был злодеем, тот таким и остался, — тоскливо заметил Филарет.

Любое упоминание об этом родственнике со стороны жены было неприятно ему. Он боялся, что Михаил Глебович первым наведёт злодеев на Ипатьевский монастырь, где находится жена с сыном Мишаткой.

   — Поляки, однако, опасаются, что после смерти Вора русские обрушат на них всю ярость своего гнева. Чтобы не озлоблять их, разрешили Гермогену шествие на осляти, дозволили москвитянам ходить за вербой.

   — Так Гермоген на воле? — радостно вскинулся Филарет, но, встретившись с сумрачным взглядом князя, осёкся.

   — Гермоген ныне заперт в келье под присмотром приставов. Он, великий радетель о православной христианской вере, стоит твёрдо, аки столп непоколебимый. Велел передать послам своё благословение: пострадают за веру и отечество...

Голос Голицына дрогнул, и оба снова заплакали.

Филарет поднялся, снял с груди владычный крест, благословил им князя.

   — Да не будут напрасными надежды святейшего на нас! Ежели Господь даст нам силы, пострадаем и мы за веру и отечество! Стоятельно и навеки!

Князь поклонился владыке Филарету и повторил:

   — Стоятельно и навеки!