В конце утомительного дня Филарет часто спрашивал себя: «Кто из русских людей, облачённых высших духовным саном, имел на своих плечах ещё и сына-царя?» По многим признакам Филарет догадывался о влиянии на сына его матери. С этим приходилось мириться. Филарет уже подосадовал на себя, что пробудил в Марфе мнительность и гнев, когда бросил ей упрёк за её вину в драматической судьбе Дионисия. А всё нрав его — запальчивый: каким был в прежние годы — таким и остался. Марфа, видно, сыну пожаловалась.

Между тем предстояло сватовство сына. Хлопова продолжала жить в Нижнем Новгороде, лишь «корм» ей увеличили вдвое. Семейный выбор остановился на княжне Марье Владимировне Долгорукой. Но Марфа весьма нерадостно принимала участие в заботах о сватовстве, и это было дурным знаком. Род князей Долгоруких — древний и знатный, и Марфа, по-видимому, опасалась, что Долгорукие потеснят её родню — Салтыковых.

Свадьба, однако, получилась на славу. Было 19 сентября 1624 года. Сам патриарх соединил руки молодых. Праздновали не один день. Ликовала вся Москва. На площадь выкатили двести бочек мёда и триста бочек пива. Москва оглашалась радостными кликами. И во дворце давно не помнили такого пира. Столы были поставлены в четыре ряда по двести человек. Под балдахином за малым столом сидели царь с царицей и патриарх.

Потекли первые счастливые дни. Михаил души не чаял в своей царице — доброй, ласковой, красивой. Только отчего была в ней какая-то неуверенность и боязнь? Вскоре она занемогла и скончалась. В народе говорили, что царица была «испорчена».

Позже Филарету часто представлялись милые черты царицы, и долго не покидали его смутные мысли, что он словно бы повинен в этой беде. Удивительно, что несчастье с Хлоповой случилось до его приезда, и смерть царицы Марьи приключилась тоже в его отсутствие. Будто кто-то выжидал удобное время, чтобы совершить злое дело.

После смерти Марьи Долгорукой Филарет как-то опал душой. В домашние дела не мешался, и выбор третьей невесты прошёл как бы мимо него. Он знал, что Марфа сама выберет невесту незнатную, чтобы после можно было верховодить царицей, а значит, и царём.

Так оно и вышло. Скликали шестьдесят невест, именитых да красивых, назначили смотрины, но близким людям было известно, что это делается для порядка, невеста уже выбрана. Мать ещё загодя, до смотрин, показала Михаилу дворцовую прислужницу, дочь незначительного можайского дворянина Евдокию Лукьяновну Стрешневу. Всем взяла эта избранница Марфы — высокая, статная, краснощёкая, со светло-русой косой. Она покорила Михаила ласковым притягательным взглядом и мягкими манерами.

После женитьбы сына на Евдокии Стрешневой Марфа утихомирилась: видимо поняла, что сумеет влиять на сына-царя через покладистую невестку и станет делать всё по-своему, но только похитрее.

В эти дни Филарету было не до семейных дел. Из Новгорода Великого, из Спасского Хутынского монастыря продолжали приходить тревожные вести. Он знал, что мятежники и смутьяны пытали архимандрита Феодорита — по ложному доносу и вопреки воле митрополита. Глумились и над самим митрополитом — в Софийском соборе, прилюдно. И вот новая весть: митрополит Афоний тяжело занемог, не вынеся позора и надругательств. И ещё одно тревожное известие: к буйному монаху Брюханову приехал неведомо откуда взявшийся монах, и они чинят беспорядки в монастыре. Ясно, что в Новгороде взяли волю опасные тёмные силы.

Филарет решил поехать в Новгород, с тем чтобы самому во всём разобраться. Некогда, в ранние свои годы, он скакал туда с незабвенным царевичем Иваном, своим братом, и грудь распирало от гордости, что едет в царской свите бороться с крамолой, свившей себе гнездо в Новгороде. Какой же короткой показалась ему в те дни дорога!

А ныне карета подпрыгивала на каждом ухабе, и казалось, не будет конца пути.

Он не стал останавливаться в Хутынском монастыре, а проехал через детинец прямо к Софийскому собору. На месте ему сообщили, что митрополит после пережитых потрясений лежит больной и более суток не приходит в себя. Филарет велел позвать лекарей и вылечить митрополита за щедрое вознаграждение. Затем он поднялся по соборной лестнице и, минуя папертный навес, прошёл к двери, ведущей в особый притвор, где, как сказали ему, митрополит принимал и монастырскую братию и прихожан.

Войдя, он перекрестился на иконостас и оглядел притвор, похожий на келью; небольшой стол ближе к углу и скамьи возле стен. В своей богатой треволнениями жизни Филарет привык действовать, судя по обстоятельствам. Так выходило и теперь. Предстояло навестить больного митрополита и пришедшего в себя после тяжёлых пыток архимандрита. Откушать Филарет решил в этой келье, поручив своим прислужникам разобрать дорожные корзины.

Не успел он распорядиться, как резким рывком открылась дверь и вошёл высокий седой монах. Поклонившись, он оглядел притвор и, остановив странный взгляд на Филарете, произнёс громким, приятно-певучим голосом:

   — Удостоен чести звать в гости святейшего патриарха в Хутынский монастырь.

Филарет не сразу распознал в седом старике знакомые черты. «Не тот ли это неведомый монах, что прибыл в Хутынский монастырь?» — мелькнуло у него.

   — Авраамий Палицын? — не совсем уверенно уточнил он.

   — Твоя милость угадала.

   — Но ты был сослан в Соловки.

   — Или в приговоре было сказано: «На вечное житие»?

   — И всё же по чьей воле ты здесь? — строго спросил Филарет.

В больших сумрачно-тёмных глазах Авраамия мелькнул и тотчас погас злой огонёк.

   — А по Божьей воле... Яко всё в мире творится по Божьему соизволению.

«Увёртлив, как и прежде, — подумал Филарет. — Однако придётся допросить». Он понимал, что такой опасный и хитроумный человек прибыл в Новгород с заведомо губительной целью. С виду он ещё крепок. И всё-таки кто бы мог подумать, что он способен проделать столь долгий путь от Соловков? Далёкий Север. Белое море. У самого входа в Онежскую губу расположен Соловецкий остров, на котором более века назад и был построен Соловецкий монастырь. Места труднопроходимые. Почва то каменистая, то болотистая, то густо покрытая кустарниками. Без помощи монастырской братии Палицыну не решиться бы на столь отчаянный шаг. Во многих же монастырях, что стояли на пути, водились лошади. Как не помочь своему человеку! Авраамия многие монахи знали ещё по тому времени, когда он был келарем Троице-Сергиевой лавры.

Филарет оглядел Авраамия. На его широких плечах сидела новая ряска, а поверх опашень, явно с чужого плеча: где-то добыл, не иначе как силой отнял. Такому богатырю и лихие люди на дороге нипочём, недаром его предок получил прозвище Палица за то, что действовал в боях железной палицей весом в полтора пуда. Филарету рассказывали, что Авраамий часто вспоминал своего предка и гордился им. Что касается самого Авраамия, то у него в жизни была иная «палица». Всесильный келарь Троице-Сергиевой лавры, он многих подмял под себя. Будучи хозяйственным управителем богатого монастыря, он везде имел своих клевретов. Не они ли подсобили ему добраться до Новгорода?

Наблюдая за переменчивым выражением лица Авраамия, Филарет хотел понять: неужели он не опасался, что рано или поздно побег его откроется? Сколько помнил Филарет, келарь Палицын не боялся рисковать. В Польше, когда они находились в составе русского посольства, Палицын пошёл на прямую измену ради личной выгоды. Забыв о долге, он вместе со своими подельниками — дворянином Сукиным и дьяком Сыдавным — били челом королю Сигизмунду, чтобы наградил их поместьями, если они откажутся от посольских дел. Получив желаемое, трое изменников, презрев просьбы остальных послов, стали собираться в Москву. Филарет и его соратники уговаривали их: «Нигде не слыхано, чтобы послы, покинув государское и земское дело и товарищей своих, отъехали домой».

Филарет приглашал Авраамия для беседы, но он не явился. Отступники так и отбыли, не простившись с товарищами.

Вернувшись из плена и ознакомившись с положением дел в лавре, Филарет понял, зачем келарь Палицын добивался от Сигизмунда охранной грамоты на святую обитель. При ближайшем знакомстве с делами он обнаружил расхищение монастырской казны, сомнительные сделки и много беспорядков, которые способствовали падению монастырских нравов. Филарет не посмотрел на то, что подпись Авраамия стояла на избирательной грамоте Михаила Фёдоровича, и сослал келаря в Соловецкий монастырь.

Таким образом, обстоятельства в судьбе Авраамия повторялись. Тремя десятилетиями ранее он был отправлен в Соловки, а его имение конфисковано и отписано в казну, надо думать, не за добрые дела. Вот и ныне он отважился на дерзкий побег тоже, видно, не ради добродетельного жития. И что ему в Новгороде? Ужели задумал поменять один монастырь на другой?

Филарет догадывался, что в бегстве Авраамия из Соловков были заинтересованы духовные лица, и, может быть, не только духовные. Он решил допросить беглого монаха, не выдавая своих подозрений, но не мог принудить себя к мягкому, спокойному тону и произнёс резко:

   — Высоко ты, однако, мнишь о себе, Авраамий. Пошто надумал величать свой побег яко Божье соизволение?

   — Ошибаешься, владыка, называя мой путь в Новгород побегом. Ныне пребываю в Спасском Хутынском монастыре по приглашению братии.

   — То нарушение устава. Такие дела решаются патриаршей волей, с согласия собора.

   — Поведёшь злое дознание? — Авраамий обнажил крепкие ещё зубы.

Филарет с минуту спокойно наблюдал на ним, потом сказал:

   — Ты напомнил мне о злых пытках казначея Иосифа Девочкина, к которым, как говорили, ты имел касательство.

Филарет знал, что Палицын отрицал свою причастность к делу казначея, отрицал даже сам факт пыток. Он, видимо, рассчитывал, что дело это уже забыто, оттого и вскинулся так протестующе, когда Филарет упомянул о злосчастной судьбе казначея. Филарет и сам не предполагал напоминать о событии более десятилетней давности, но, видя, как повёл себя этот странный монах, понял, как тяготит его душу это вызванное словно из небытия трагическое дело.

История замученного на пытке Иосифа Девочкина ещё тогда показалась Филарету загадочной. Очевидным было одно: похищение монастырской казны, которой ведал келарь Палицын. Неведомо чьё преступление решили переложить на плечи кроткого бессребреника монаха Иосифа. За руку, что называется, никого не схватили, но строить верные догадки помогал вопрос: «Кому это выгодно?»

Когда на Девочкина возвели обвинение, его сторону приняли люди, вызывавшие полное доверие: ливонская королева старица Марфа, сам архимандрит и большинство монахов. В защиту невинно обвиняемого выступило всё окрестное население. Тем не менее казнь состоялась. Бедный монах не выдержал жестоких пыток и скончался.

Когда Филарет начал разбираться в этом деле, он понял, что келарь заметает следы. Палицын заявил, что никаких пыток не было, хотя в скором времени в своём «Сказании» написал об этих пытках, как если бы сам на них присутствовал, и даже не скрывал своей радости по поводу кончины казначея.

Филарет ожидал, что Авраамий начнёт отрицать своё касательство к делу казначея, но тот неожиданно спокойно произнёс:

   — А ты, патриарх, не будь злоречив к убогому монаху. Дело-то давнее, кругом была измена.

Он словно бы намекал на что-то.

   — Ты, Авраамий, забыл ответить на вопрос, зачем прибыл в Новгород.

   — А о том уже была речь — по приглашению монастырской братии.

   — Но для какой надобности?

   — Дело-то ещё не успели обговорить, — уклончиво ответил монах.

   — Тебя одного позвали?

   — Как же! Ожидают прибытия братьев духовных из Калягина да Звенигорода. Меня, однако же, первого почтили.

Филарет знал за Палицыным эту черту: он любил выставлять себя деятелем. В своё время он даже приписал себе некоторые героические дела Минина и Пожарского, и люди поверили, пока не дознались об истине. Может быть, и ныне он усердствует из тщеславия.

   — Не опасаешься ввязаться в крамолу?

   — Полагаюсь на Бога, который не единожды спасал меня не токмо от позора, но и от смерти.

   — А ты в Бога веришь по православному нашему учению? — неожиданно сурово спросил Филарет.

   — Люди не могут жить без веры. А где она — вера? Где надежда? Где любовь? Где евангельские заповеди? Где апостольская проповедь? Где непорочное священство? Где житие иноческое? Архимандриты, епископы сделались богами, высшими от Бога.

   — Ты о ком говоришь, Апраамий?

Но тот, не отвечая, продолжал:

   — Да будут прокляты владыки, архиепископы, игумены, которые монастыри запустили, со слугами и служителями скотскую жизнь проводят, на местах святых лежа. В монастырях иноческого чина нет, вместо молитвы и песнопения псы воют.

Он был вне себя, на губах его выступила пена. Глаза побелели и, казалось, выступили из орбит.

Но вдруг, словно опомнившись, он остановился.

   — Что же ты о святой церкви забыл? — строго спросил Филарет. — Или она тоже во грехе великом пребывает?

   — И церкви також запустили, людей злыми поборами обложили. Весь народ в убожество привели.

   — А не кажется ли тебе, Авраамий, что ты впал в святотатственное буйство?

Авраамий помолчал, что-то обдумывая, потом ответил:

   — То же самое, что и я, князь Хворостинин говорит.

   — Князь Иван, и про то все ведают, был в особом приближении у Гришки Отрепьева. Первый любимец Расстриги был. Оттого впал в ересь и в вере пошатнулся. Святую веру поносил, христианских обычаев не хранил. За это царь Василий сослал его в Иосифов монастырь. Государь Михаил Фёдорович помиловал его, но князь Хворостинин снова стал приставать к польским и литовским попам и в вере с ними соединился. Держал у себя латинские образа и книги и стал промышлять, как бы отъехать в Литву. Продал и дом свой и вотчины. А государя стал называть деспотом русским. Ды ты-то, русский православный монах, по какой нужде спознался с князем-еретиком?

Не получив ответа, Филарет спросил:

   — Не задумал ли и ты побег в Литву с монастырской братией, забыв про государское милование?

   — Требуешь от меня обещания и клятвы? Ныне у многих поползновения в вере, да не на мне сыскивать эту вину. Я в православной вере родился и вырос, её обряды исполнял и держал непоколебимо, никакой ереси не принимал и книг латинских не держал.

Видно было, что Авраамий струсил, оттого и изворачивался. Вся жизнь этого человека — свидетельство отпадения от православной церкви. Многие люди замечали, что он не соблюдал посты, не стоял у заутрени и обедни, ссылаясь на то, что молится У себя в келье. И Филарет в эту минуту подумал, что бывший келарь святой обители поддался католическому учению, но скрывал это. Не дивно ли, что он, скупой по природе, одарил Сигизмунда ценными дарами? Не брату ли своему, духовному единоверцу радел? «Велю ему вернуться в Соловки, — решил Филарет, — чтобы не мутил братию. А самых главных горланов из неё позовём в Москву на собор. Пускай допрашивают попы».

Он и сам не мог постичь, почему столь мягко обошёлся с бывшим изменником. Может быть потому, что, струсив, Авраамий стал тихим и покорным.

   — Отпусти мне мою вину, патриарх. Поступи со мной по овечьему незлобию, мудрости змеиной и чистоте голубиной, как Христос научил.

...Филарет думал, как привлечь к участию в соборе простых людей. «Пусть будет холоп, портной, сыромятник, но вспомните, что он вам брат родной, ибо в триединое божество крестился. Надобно дать волю всякому человеку. И простолюдину пособить, дабы увеличивались прибытки в доме. Зла не надо, — размышлял Филарет, — долг мудрых — испытать все способы благоразумия. Держава крепится верой, однако ежели не будет внутреннего спокойствия, не станет ни крепости, ни мира внешнего».

Вернувшись в Москву, Филарет получил несколько писем. Одно было из Соловецкого монастыря. Филарет сразу принялся его читать. В нём рассказывалось о многих бедах и бесчинствах среди монастырской братии, и первая беда: в монастырь с берега привозили вино и мёд, и крамольные монахи готовили медовую брагу. Соборных старцев отставили, их слово не имело силы. Чёрный собор не собирали, а выбрали своих келарей и казначеев из потаковников, которые молчали, когда бунтовщики чинили смуту. А старцев, кои чтили чудотворцев Зосиму и Савватия, бесчестили, на соборе им говорить не давали. И многое в монастыре непотребное творится, указывалось в письме, «чего прежде не бывало и чего быть не должно».

О том, «чего прежде не бывало», сообщалось и в других монастырских письмах: самовольный захват власти и монастырской казны, мятежи и поношения высших духовных чинов. Во всех обителях монахи держат питьё пьяное и табак, друг друга бранят позорной бранью, архиепископов и архимандритов ни во что не ставят, монахи сговариваются между собой, чтобы на них шуметь.

На фоне всех этих бед бегство Палицына из монастыря, как и постыдное издевательство над Дионисием, выглядело делом обычным. Беззаконие в церквах и монастырях, ставшее соблазном для прихожан, словно дурное поветрие охватило всю державу.

Для общественной безопасности были созданы чёрные сотни и поставлены старосты чёрных соборов. Сам Филарет навещал понизовые церкви и монастыри и посылал туда своих подопечных. Но много ли они могли сделать? И что было в силах самого Филарета? В Новгороде он посадил под арест буйных монахов, велел беглецам вернуться в свои монастыри. Важной для него была беседа с Палицыным, который помог ему понять некоторые тайны монастырской жизни. Вопреки первоначальному намерению он милостиво поступил с ним, дал денег на обратный путь. И вот неожиданное известие: Авраамий умер вскоре после возвращения в монастырь. Филарет поставил свечку за упокой его беспокойной души и послал денег на похороны и поминки. Жизнь Палицына была скитальческой, но каких только странников не водилось на русской земле!

Тем временем Филарет начал переписку со многими обителями и церквами. Особенно беспокоила его Сибирь. Общение Москвы с Сибирью было непрерывным. Ходоки из сибирских мест, торговые люди привозили много вестей, и случалось, он, патриарх, знал о сибирской духовной жизни больше, чем тамошние архимандриты и епископы.

Особенно беспокоило Филарета опасное для духовной среды падение нравов в мирской жизни: содомский разврат, торговля людьми, особенно женщинами, пьянство, грабежи и бесчинства. Дошло до того, что некими лицами сибирякам дана была грамота, по которой им дозволялось уводить жён и девиц из других городов. Филарет приказал доставить эту грамоту в Москву для суда и следствия.

Филарет писал сибирскому архиепископу Киприану о том, что многие бесчинства в сибирских городах творятся из-за пренебрежения к вере. Иноземцы, крещённые в православную веру, крестов на себе не носят, христианских обетов и обрядов не исполняют. «Многие служилые люди, которых воеводы и приказные люди посылают в Москву и в другие города для дел, жён своих в деньги закладывают у своей братьи, у служилых же и у всяких людей на сроки, и те люди, у которых они бывают в закладе, с ними до выкупа блуд творят беззазорно, а как их к сроку не выкупят, то они их продают на воровство же и в работу всяким людям, а покупщики также с ними воруют и замуж выдают, а иных бедных вдов и девиц беспомощных для воровства к себе берут силою...»

Забота Филарета об исповедовании православия соединялась у него с борьбой за чистоту нравов. Знакомясь с делами, он начинал понимать, что беззаконие и беспорядки — это не только последствия Смуты. Ясно, что кому-то выгодно, чтобы смутные времена продолжались. Кому же?

Сколько Филарет помнил, часто вспыхивали мятежи. Иногда они ограничивались волостью, а порой охватывали ряд понизовых городов. В стране всегда была бродильная среда для недовольных. Оттого так часто бывали в ней пожары, разбои, грабежи. Меж людей легко насевалась злоба, зависть. Но паче всего не любили на Руси повиноваться властям, чем пользовались внешние недруги, навязывая русским людям свои обычаи и веру. На державу время от времени накатывались волны религиозного дурмана: создавались секты, возникали еретические учения, а на территории, захваченной противником, внедрялась уния.

Однако Филарета особенно тревожило, что на государство надвигается опасность со стороны католического Запада. В этом убеждали донесения таможенных властей и духовенства на местах. Католиками составлялся заговор против православной Руси. Но готовили этот заговор и внутренние недруги державы. Служилые люди из Польши совращали православный народ, отторгая его от веры отцов. Вот о чём докладывал князь Иван Голицын: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести: одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины лучших русских людей, не только что боярских людей, останется кто стар или служить не захочет, а бедных людей не останется ни один человек».

Главное было в том, что в годы Смуты перестали преследовать нарушителей отцовских обычаев как изменников. Простые люди не всегда умели отличить внешние признаки веры — обряды, посты, одежду — от сути вероучения и поэтому легко попадались на удочку заезжих проповедников. Не понимали простолюдины и того, что, изменяя вере, они изменяют и отечеству. Между тем католики — и в этом было их преимущество — умело опирались на догматы веры и власть, которая помогала их внедрять. На Русь они приходили со своими обычаями и своим крестом.

В своё время это хорошо понимал Александр Невский. Когда папа Римский хотел прислать к нему двух кардиналов, чтобы на русской земле были услышаны их речи о законе Божьем, князь не пустил кардиналов, ответив: «...а от вас ученья не примем».

Но с того времени католики стали хитрее. Под предлогом соединения церквей они «изобрели» унию, означавшую признание православием главенства папы Римского. Православным разрешалось сохранять некоторые обряды, но и это зачастую запрещалось. Уния вводилась жестокими методами.

Филарета беспокоила уния, которая взяла большую силу на окраинах Руси. Уния отторгла от Русского государства Новгород-Северский, Стародуб, Козелец и другие города. Люди православной веры терпели великие притеснения от миссионеров, насильно насаждавших унию. Дело дошло до того, что даже на сейме стали выступать в защиту православных людей, ибо насильственное введение унии вредило самой же Польше. Отмечались такие факты: в больших городах церкви запечатаны, в монастырях нет монахов, там запирают скот; дети умирают без крещения; тела умерших вывозят без церковного обряда, как падаль; народ уходит из жизни без исповеди.

Волынский воевода говорил: «Скажу, что во Львове делается: кто не униат, тот в городе жить, торговать и в ремесленные цехи принят быть не может; мёртвое тело погребать, к больному с тайнами Христовыми открыто идти нельзя. В Вильне, когда хотят погрести тело благочестивого русского, то должны вывозить его в те ворота, в которые одну нечистоту вывозят. Монахов православных ловят на вольной дороге, бьют и в тюрьмы сажают».

Наконец в защиту православных людей подал голос старый приятель Филарета литовский канцлер Лев Сапега, который сам же до этого хлопотал о введении унии, а теперь не знал, как избыть недостатки, которые она вызвала. Он сослался на слова верующих, что им лучше быть в турецком подданстве, чем терпеть притеснения своей вере. Он опасался, что гнев православных, которым навязывают унию, угрожает «всеистребительным пожаром». Уже отказались повиноваться казаки, а между тем государству Польскому от них больше пользы, чем от унии. Вывод из речи Сапеги был впечатляющим: «Если бы вы посмели сделать что-нибудь подобное в Риме или в Венеции, то вас бы научили там, какое надобно иметь уважение к государству».

Сапега был прав, предупреждая о «пожаре». Через год вспыхнуло восстание в Киеве и в некоторых северских волостях. В свою очередь казаки поднялись в защиту православных людей в Турции.

Что тут было делать Московской патриархии? Церковно-государственная поддержка православных на чужой территории была невозможна. На долю Филарета приходились лишь частные беседы с православными людьми, приезжавшими в Москву. Но, будучи человеком мужественным, он верил, что Божьими судьбами всё устроится.